Написанное с 1975 по 1989

Пригов Дмитрий Александрович

VI. Нерифмованная и не проза

 

 

ЗВЕЗДА ПЛЕНИТЕЛЬНАЯ РУССКОЙ ПОЭЗИИ

Поэту нельзя без народа. Народные корни поэта — в народе, а поэтические корни народа — опять-таки в народе. Все это понимал великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин.

Была в ту пору сложная внутренняя и внешнеполитическая ситуация. Обложил тогда Россию Наполеон, блокировал все порты и магистрали, готовился напасть на нашу родину. А внутри страны, в самом ее сердце, в столице ее, в древнем Петербурге, при попустительстве и прямом содействии царского двора и государственных чиновников французский посол Геккерен и его племянник вели разложение русского общества в пользу французского влияния. Уже весь высший свет говорит только по-французски с прекрасным, даже на французское ухо, прононсом, а сама императрица ведет переписку с одним из вдохновителей французской революции, позднее переросшей в диктатуру Наполеона, Вольтером, и тоже по-французски. Небольшая часть несознательной молодежи при попустительстве властей поддалась пропаганде и в этот сложный и опасный момент вышла на Сенатскую площадь с профранцузскими, антинародными лозунгами, рассчитанными на раскол русского общества перед лицом захватчика.

Один Пушкин понимал всю опасность, нависшую над Россией. Где мог, обличал он Наполеона, этого апокалиптического зверя, обличал трусость и разложение высшего общества, которое пыталось закрыть глаза на грозящую разразиться катастрофу мирового масштаба и глушило страх балами и приемами, на которых желанным гостем был наполеоновский ставленник и агент Геккерен, не жалевший сил на очернение всего русского и особенно — великого русского поэта, видя в нем единственного, но могучего, благодаря поддержке низов общества, противника. Наполеоновский агент подбил Чаадаева на написание печально известных философических писем, где последний обливает грязью Пушкина и весь русский народ, говоря, что неплохо было бы попасть под французов, называя их передовой и культурной нацией.

А тут Наполеон без объявления войны перешел наши государственные границы и стал углубляться на территорию нашей Родины. Но Пушкин решил заманивать узурпатора в глубь российских снегов, справедливо рассчитывая на слабую выдержку и непривычную к страданиям французов по сравнению с русским мужиком. Решил Пушкин подпустить его поближе, а сам пока разъезжал по необъятным просторам Родины и призывал народ готовиться к борьбе с захватчиками: копать траншеи, собирать оружие и бутылки с зажигательной смесью, сжигать хлеб и не сдаваться в плен.

Тогда решили Геккерен с племянником действовать против поэта впрямую. Знали они огромную нетерпимость поэта ко всякого рода случаям недостойного поведения и низкого отношения к женщинам. Однажды собрался на балу весь высший свет. Только и разговору, что о последних парижских новинках, о художественных выставках, о журналах, как будто на Руси нет ничего достойного для предмета разговора и рассуждения. Входит тут Пушкин, высокий, светловолосый, с изящными руками, оглядел все это космополитическое общество и говорит зычным голосом: "Господа, на нас движется Наполеон".

Все смущенно посмотрели друг на друга, словно он какую глупость при иностранце сморозил. А племянник Геккерена, маленький, чернявенький, как обезьянка, с лицом не то негра, не то еврея, вдруг ловко подставил великому поэту ножку и ушмыгнул, как зверек, в толпу засмеявшихся великосветских бездельников. Поднялся Пушкин, кулаки стискивает, но понимает, что нарочно провоцирует его французский ставленник на скандал. Хочет на дуэли из-за угла как-нибудь убить его. Нет, не быть этому, — думает Пушкин — я нужен народу, и честь народа выше личной.

А племянник Геккерена в толпе мелькает, всем что-то на ухо нашептывает. Вот около Потемкина мелькнул, а вот около и самой Императрицы. И отказали Пушкину от дома друзья Кюхельбекер и Баратынский.

Вышел тогда Пушкин из этой душной атмосферы на свежий воздух, а там простой народ собрался, узнал поэта, обрадовался и заговорил:

"Батюшка, не дают жить французы, все деньги и земли злодеи отобрали. Поборами донимают, побоями мучат. Нет житья русскому человеку от французов".

А Пушкин им и отвечает: "Мужайтесь, братья. Бог послал нам испытания. А раз послал испытания, — значит, верит, что вытерпим его. Великое будущее ждет Россию, и мы должны быть достойны его".

"Спасибо, батюшка", — отвечал народ.

Тут пробился сквозь толпу гонец и сообщил, что уже англичане высадились в Мурманске. Перекрестил тогда великий поэт толпу, поставил во главе своего верного соратника Неистового Виссариона Белинского, обнял его, поцеловал трижды и послал против англичан. А Бонапарта все еще решил заманивать, подпустить поближе.

Вернулся снова Александр Сергеевич в зал. А там только и разговору, что не может русский человек против западного ни по культуре, ни по истории, что и новости там, на Западе, все происходят значительнее, и выводы из них выводятся глубже. Пушкин здесь и говорит звонким молодым голосом: "Господа, англичане на севере высадились".

Все переглянулись недоумевающе, а племянник Геккерена, чернявый, шустрый, как насекомое какое, подбежал к поэту, подпрыгнул, как кузнечик, ударил ручкой по щеке и в толпу шмыгнул. Сжал Пушкин кулаки, но понимает, что опять нарочно его провоцирует французский агент на скандал, хочет на дуэли из-за угла как-нибудь убить его. Нет, не быть этому, — думает Пушкин, — я нужен народу, а честь народа выше личной.

А племянник Геккерена в толпе мелькает, на ухо всем что-то нашептывает. Вот около Аракчеева мелькнул, а вот и около самого Александра. И отказали Пушкину от дома друзья Жуковский и Вяземский.

Вышел тогда Александр Сергеевич из этой душной атмосферы на свежий воздух, а там простой народ собрался, узнал поэта, обрадовался и заговорил:

"Батюшка, не дают жить французы, все деньги и земли злодеи отобрали. Поборами донимают, побоями мучат. Нет житья русскому человеку от французов".

А Пушкин им отвечает: "Мужайтесь, братья. Бог послал нам испытания. А раз послал испытания, — значит, верит, что вытерпим их. Великое будущее ждет Россию, и мы должны быть достойны его".

"Спасибо, батюшка", — отвечал народ.

Тут пробился сквозь толпу гонец и сообщил, что уже японцы во Владивостоке высадились. Перекрестил тогда Пушкин толпу, поставил во главе своего верного соратника Сурового Николая Чернышевского, обнял его, поцеловал трижды и послал против японцев. А Бонапарта все решил дальше заманивать, подпустить еще поближе.

Вернулся снова Александр Сергеевич в зал. А там прямо гул стоит, все кричат, что любому русскому надо ехать на Запад, исправить свою породу и уже во втором или третьем там поколении, исправившимся и очистившимся от азиатчины, возвращаться на Русь и все с нуля начинать. Пушкин и говорит зычным сильным голосом: "Господа, японцы на Востоке высадились". Все обернулись непонимающе, а племянник Геккерена вышел на середину зала; встал против великого поэта, вертлявый, как чертенок, и под одобрительный гул всего высшего общества стал рассказывать всякие неприличные и полностью выдуманные истории про жену великого поэта Наталью Гончарову, сопровождая все это непристойными жестами и телодвижениями. "И, вообще, все русские женщины…" — сказал он и грязно выругался. Все кругом засмеялись и зааплодировали, даже Николай и Бенкендорф благосклонно склонили головы. Понял тут Пушкин, что дальше терпеть нельзя, что задета честь не только его жены, но и всех русских женщин. Поднял он тогда сверкающие глаза на врага и сказал: "За оскорбление чести женщин моей горячо любимой земли вызываю вас на дуэль, завтра у Черной речки".

Задрожал тут племянник Геккерена, как осиновый листок, и осел на пол. Вышел тогда сам Импозантный Геккерен и сказал с улыбкой: "Мы принимаем ваш вызов"; взял своего ослабевшего племянника, как ребеночка, на руки и унес. И отказали Пушкину от дома друзья Тургенев и Тютчев.

Вышел тогда Александр Сергеевич из этой душной атмосферы на свежий воздух, а там простой народ собрался, узнал поэта, обрадовался и заговорил: "Батюшка, не дают жить французы, все деньги и земли злодеи отобрали. Поборами донимают, побоями мучат. Нет житья русскому человеку от французов".

А Пушкин им отвечает: "Мужайтесь, братья. Бог послал нам испытания. А раз послал испытания, — значит, верит, что вытерпим их. Великое будущее ждет Россию, и мы должны быть достойны его".

"Спасибо, батюшка", — отвечал народ.

Тут пробился сквозь толпу гонец и сообщил, что Бонапарт уже при Бородине, на Москву с Поклонной горы смотрит, как захватить ее соображает. Перекрестил тогда великий поэт толпу, резким движением накинул на плечи шинель, привязал шашку, подвели ему боевого коня, и повел он людей навстречу коварному врагу. Когда пришли все на Бородинское поле, был уже вечер. Александр Сергеевич распорядился, чтобы рыли окопы, водружали укрепления и огневые точки, наводили мосты и протягивали связь. Всю ночь работали люди и соорудили неприступную линию обороны. Распорядился великий поэт под утро, куда кому встать, какому маршалу кого возглавить, где батарею установить, где засаду спрятать, кому начинать, кому кончать, сказал, что скоро будет, чтобы, если чего, без него начинали, и поскакал к Черной речке.

Прискакал Пушкин на Черную речку, а там племянник Геккерена с сообщниками уже часа два что-то подстраивают. Сам племянник бледный, слабый, как ящерка, какие-то таблетки успокаивающие глотает, а под рубашкой у него поддет непробиваемый панцирь из какого-то тайного сплава. Посмотрел Пушкин на него даже с некоторой жалостью, взял свой револьвер, отошел и стал заряжать. И в то время, как он заряжал, стоя спиной к своим врагам, чтобы не смущать их, раздался выстрел, и пуля вошла прямо в сердце великого поэта. Упал он, а племянник Геккерена, петляя, как заяц, начал убегать, а с ним и его приспешники. "Стой! — закричал Пушкин. — Стой!" Но те только пуще бросились бежать. Тогда прицелился Пушкин из последних сил и выстрелил. Пробила пушкинская пуля стальной панцирь племянника Геккерена и уложила его на месте. Оставшимися пулями уложил умирающий поэт и пособников французского агента.

А в это время русский народ благодаря умелой диспозиции великого поэта разгромил французов на Бородинском поле и праздновал полную и окончательную победу. Стали искать Пушкина, но не могли найти. Только на третий день один из спасательных отрядов наткнулся на неподвижное тело великого русского поэта. Подняли его, уложили на лафет тяжелого орудия, покрыли пурпурным шелком, положили в изголовье щит, в ногах — меч и под скорбные звуки духового оркестра повезли на Бородинское поле. Выстроились войска с приспущенными знаменами и под дружные залпы салюта опустили его в сырую могилу. И заплакали все, даже побежденный Бонапарт со своим генералитетом. А труп молодого и подлого племянника Геккерена остался в поле на растерзание воронам и волкам.

Нельзя поэту без своего народа, но и народу нельзя без своего поэта.

 

И СМЕРТЬЮ ВРАГОВ ПОПРАЛ

Жил давно на Руси великий русский писатель. Был он известен во всем мире, даже не умевшим читать по-русски, даже совсем не умевшим читать.

Происхождения он был самого знатного и чистого. По отцу он восходил к самим Рюрикам, а мать по прямой линии шла от Ивана Грозного. Не было фамилии знатнее, и не было в этой фамилии писателя талантливее.

Вел писатель жизнь, соответствующую его знатности, богатству и нормам его круга. Ездил на балы, кушал в ресторанах, играл в карты, дрался на дуэлях и писал книги. Все он испробовал и во всем был удачлив.

Поехал он как-то в загородный ресторан Яр с друзьями и цыганками. Проехали полпути и остановились. Ямщик говорит: "Барин, ось сломалась. Менять надо". Вышел писатель из кареты. Первый раз в жизни оказался он пеший вне своей усадьбы или английского клуба. А кругом стоит стон, крестьяне на полях работают, как рабы, женщины в плуг впряглись, детишки плачут и с голоду пухнут, скотина тощая ревет, низкие хлеба жалобно шелестят. Посмотрел писатель окрест себя, и душа его страданиями уязвлена стала.

Вскочил он в карету и велел домой скакать. Друзья и цыганки удивляются, а писатель молчит и лишь ямщика торопит. Прискакали домой. Тут же продал великий писатель свое имение Ясная поляна какому-то приятелю, всю скотину, мебель, одежду, деньги и землю роздал бедным и ушел в народ.

Пришел он в народ, на Волгу, бурлаком нанялся. Был он огромного роста и силы непомерной, и везде отстаивал он права простых тружеников. Бригада, где он работал, и получала больше, и кормили ее вкуснее. Уважали писателя в народе и дивились: откуда такой грамотный и справедливый среди них завелся.

Наблюдал писатель народную жизнь и понял, что не может он работать сразу на всех фабриках и заводах, во всех бригадах и артелях, на всех полях и покосах, чтобы отстаивать правду народную. Понял он, что поможет только революция. Написал он песню про Буревестника, который гордо реет над седой пучиной моря и нисколько не боится бури, а всякие подлые пингвины и гагары прячут жирные тела куда потеплее. Разоблачил великий писатель в своей песне врагов и призвал народ к восстанию. Узнал народ про эту песню и поднялся.

Но недостаточно твердо взялся народ за оружие и был разгромлен. Напали на великого писателя пингвины и гагары и кричат: "Не надо было браться за оружие". Выпрямился писатель и гордо отвечает: "Надо было, но только смелей и решительней". Но обманутый народ поверил гагарам и пингвинам, а за писателем установило слежку 3-е отделение.

Сказал писатель: "Когда-нибудь они поймут, что я был прав, что я был всей душой за них". После этого ускользнул он от сыщиков и бежал в Италию на необитаемый остров Капри. Построил он себе шалашик и стал жить, питаясь ягодами и грибами. На маленьком пеньке, заменявшем ему стол, начал писатель создавать величайшую книгу о рабочем классе, чтобы раскрыть народу глаза на обман.

Прослышали во всех странах, что живет в Италии, на необитаемом острове Капри мудрец, питается он только грибами и ягодами и день и ночь напролет пишет что-то. Стали приезжать к нему за советами. Помог он Итальянским железнодорожникам выиграть забастовку, англичанам Тред-юнионы основать, немцам организовать II Интернационал. И с каждым он разговаривал на его родном языке, без малейшего акцента, это была его единственная слабость. У каждого справлялся он о здоровье, о жене, о детях, давал совет, наставлял и отпускал с миром. И шла слава о нем.

И вот однажды, как гром среди ясного неба, вышла в свет книга великого писателя, первая в мире книга о рабочем классе. Понял тут русский народ, какую непоправимую обиду нанес он великому писателю, и стал народ волноваться.

Прочел царь эту книгу и понял, что пришел ему конец. Послал он тогда на Капри агента 3-его отделения. Приехал агент и говорит великому русскому писателю: "Послал меня сам царь. Бери, писатель, всю власть на Руси и только одному царю подчиняйся. И народ сделаешь счастливым и сам будешь у власти". Отвечал великий русский писатель: "Не хочу я с властью приходить к народу. Хочу, чтобы он сам ко мне с любовью пришел". И уехал агент ни с чем.

Еще пуще волнуется народ. Посылает тогда царь второго агента 3-его отделения на Капри. Приехал агент и говорит великому русскому писателю: "Послал меня сам царь. Голодает народ. Бери, писатель, всю власть на Руси, накорми народ и только одному царю подчиняйся". Отвечал великий русский писатель: "Не хочу я хлебом заманивать народ. Хочу, чтобы он сам ко мне с любовью пришел". И уехал агент ни с чем.

Еще пуще волнуется народ. И приезжает к великому писателю депутация рабочих и говорит: "Мы обидели тебя, но теперь все поняли. Веди нас, писатель, сотворим мы небывалое, до сей поры не бывшее в мире. Становись во главе". Отвечает писатель: "Добро. Сейчас, только соберусь".

Приехал он в Россию и повел народ на штурм Зимнего, оплот самодержавия. Пушки кругом палят, пулеметы строчат, орудия бьют, бомбы рвутся, ад кромешный, но взял писатель Зимний. И, поразительная деталь, ни один из его людей не был убит, ни даже ранен.

И установилась советская власть. Настало счастье, все ходят по улице сытые, довольные, улыбаются.

Идет писатель погулять, а все ему кланяются, благодарят, желают долгих лет жизни.

Но не успокоились враги и подослали к великому русскому писателю шпионов под видом врачей… Убедили враги народ, что писателю лечиться надо. И до того любил народ писателя, что поверил врагам-врачам. И вот они насмерть залечили совершенно здорового великого русского писателя.

Когда узнал про это народ, то на клочки разорвал врачей-шпионов и других врагов, которых удалось обнаружить.

Но, благодаря смерти великого русского писателя, только усилилась советская власть. Понял народ, какое великое счастье им готовит писатель, коли так боятся его враги. И все до единого стали за советскую власть.

Так великий русский писатель и самою своею смертью врагов попрал.

 

ДЕЛЕГАТ С ВАСИЛЬЕВСКОГО ОСТРОВА

Однажды закончилось одно из заседаний съезда РСДРП в Цюрихе. Все уже разошлись, только группа товарищей из ЦК задержалась. Был ясный летний день, яркое солнце заливало комнату и освещало молодые порывистые лица.

Тут Владимир Ильич заметил в дальнем углу девушку, которая что-то быстро записывала в блокнот. Девушка была прекрасна: высокая, стройная, огромные голубые глаза, правильные и мягкие черты лица, хорошо очерченный подбородок, огромная русая коса до пояса.

Владимир Ильич спросил кого-то из товарищей, и ему ответили, что это делегат от Васильевского острова. Владимир Ильич подошел к девушке, добро и внимательно посмотрел на нее и сказал: "А товарищи с Васильевского острова не лишены чувства прекрасного".

Девушка зарделась, потупила глаза и отвечает: "Прекрасное — это наша борьба за светлое будущее".

Владимир Ильич отвечал: "Товарищи с Васильевского острова не лишены чувства разумного".

Девушка отвечала: "Разумное это то, за чем будущее".

Ленин обернулся к товарищу Сталину и сказал: "Вы представляете, Иосиф Виссарионович, какую жизнь мы построим с этакой молодежью!" Сталин отвечал: "У нас на Кавказе говорят: если девушка красива — честь ее родителям, если умна — честь ее народу".

Девушка потупилась, провела рукой по волосам и отвечала: "Честь моим родителям, что вырастили меня честной и скромной, честь моему народу, что вырастил меня с чувством правды и справедливости".

Владимир Ильич улыбнулся и спрашивает Сталина: "Что у нас говорят в этом случае?" Иосиф Виссарионович улыбнулся, ласково сощурил глаза и отвечает: "У нас на Кавказе в этом случае не говорят, а влюбляются".

В это время подошли сзади Мартов и Плеханов. Оба они давно уже сватали своих дочерей за Ленина. Посмотрели они с презрением на делегата от Васильевского острова и говорят: "У наших дочерей партийный стаж перевалил за десяток лет, сами мы в партии с юности, прошли каторги и ссылки, когда она еще пешком под стол ходила. Да и родители у нее еще неизвестно кто".

Владимир Ильич посмотрел на Сталина и говорит: "А ведь товарищи правы". Улыбнулся Сталин лукаво в усы и отвечает: "Давайте устроим проверку. Кто пройдет, тот и прав".

Велели позвать дочерей Мартова и Плеханова. Пришли они толстые, старые, с недовольными лицами.

Владимир Ильич говорит: "Вот первый вопрос: кто такие большевики и кто такие меньшевики?"

Ничего не смогли ответить дочери Мартова и Плеханова. А девушка, делегат с Васильевского острова, откинула русую косу за спину, посмотрела открытым взором прямо в глаза Владимиру Ильичу и отвечает: "Меньшевики — это те, которых сейчас больше, но потом будет меньше. А большевики — это те, которых сейчас меньше, но потом будет больше".

Подивились все товарищи из ЦК мудрому ответу, а Владимир Ильич от удовольствия даже правой рукой по правой коленке ударил.

Вторым заданием было пронести листовку на завод. Дочерей Мартова и Плеханова сразу же поймала полиция, потом их выкупили с большим трудом. А девушка, делегат от Васильевского острова, не только пронесла листовку на завод, но сумела и стачку организовать и довести ее до победного конца.

Подивились все товарищи из ЦК на такую зрелую работу, а Владимир Ильич прищурил глаза и по-другому взглянул на девушку.

"Хорошо, хорошо, — говорит Владимир Ильич, — вот вам последнее задание. Поступили к нам сведения, что завелся в наших рядах предатель. Выявите его".

Как ни старались дочери Мартова и Плеханова, но так и не смогли выявить предателя.

А девушка, делегат с Васильевского острова, посмотрела в толпу людей, и вышел из толпы Зиновьев и говорит: "Не могу больше выносить этого честного пронзительного взора. Я предатель". С тех пор немало предателей выявила таким образом девушка.

Подивились все товарищи из ЦК такой прозорливости, а Владимир Ильич говорит Сталину: "Что скажешь?" Улыбнулся Иосиф Виссарионович, покачал головой и отвечает: "Прямо бы сейчас украл бы ее и увез к себе на Кавказ, если бы не была она нужна нам для партийной работы здесь".

А девушка сдержала улыбку, убрала волосы со лба и отвечает: "Если партия пошлет на Кавказ, поеду на Кавказ".

Анкетные данные у девушки оказались в порядке, характеристика хорошая, да и ЦК поддержал ее кандидатуру. Звали ее Надежда Константиновна Крупская.

С тех пор была она с Лениным везде. Вместе с ним коротала она долгие холодные ночи в Шушенском. Была она с ним и на памятном крейсере Аврора, когда он из всех 40 своих легендарных орудий в щепки разнес Зимний дворец — оплот самодержавия. Была она и у смертного одра Ильича.

И родились у них три сына. Первый пошел в крестьяне, второй — в рабочие. Третий — в солдаты. Растут сыновья, и все больше продуктов дает стране первый сын, все больше товаров дает стране второй сын, все зорче стережет страну третий сын.

 

ВЕЧНО ЖИВОЙ

Давно это было.

Однажды, ранним июньским утром 22 июня тридцатимиллионная китайская орда без какого-либо предупреждения или объявления войны перешла воды седого Амура и коварно напала на мирную советскую Сибирь.

Советские войска мужественно приняли на себя удар подлого врага. Но слишком неравны были силы. К тому же была весна, стояла распутица, разлились великие сибирские реки Енисей, Иртыш, Лена, Ангара, и не могла по климатическим причинам вовремя прибыть подмога.

Окружили китайцы всеми тридцатью миллионами штаб советского главнокомандующего генерала Лазо и кричат: "Сдавайся, Лазо-герой! Ты один остался".

Но Лазо долго отстреливался из пулемета. Когда же кончились патроны и понял Лазо, что подвезти их ниоткуда нельзя, бросился он в воды Амура и поплыл. Установили китайцы на высоком берегу реки-Амура пулеметы и орудия и стали стрелять вослед Лазо, да все не точно — то недолет, то перелет. Только к середине дня шальная пуля попала в голову Лазо, и раненым его взяли в плен.

Стоит он огромный, белокурый, голова вся в крови, глаза сверкают, а вокруг китайцы бегают, маленькие, желтенькие, проворные. Окружили его тридцатью миллионами, штыками от него отгораживаются. И кричат: "Переходи к нам, Лазо-герой. Озолотим. Откажись от московских ревизионистов!"

Лазо спокойно спрашивает их: "А Ленин за кого?"

"За Москву, за Москву!" — пищат китайцы.

"Значит и я за Москву", — перекрыл их щебет громоподобным голосом Лазо.

Подпрыгнули китайцы от злости, лица их перекосились, слюна брызжет.

"Страшную смерть мы тебе придумаем, Лазо-герой", шипят они.

Но спокойно, как статуя, стоял Лазо, только в глазах его горела жизнь.

Стояла в ту пору страшная зима. Деревья от холода переламывались, птицы мерзли на лету, не успев даже крылья раскрыть, все звери из лесов бежали за Урал, в Советскую Россию.

Раздели китайцы Лазо донага, вывели на мороз и водой из брандспойта стали поливать. Уже около тысячи китайцев, которые поливали Лазо, замерзли, как пташки, а сам Лазо стоит, и только в глазах его горит жизнь. И самое удивительное — стал подтаивать у ног его снег и трава пробиваться.

Испугались китайцы, застучали зубами. Бегают кругом, головки вверх задирают и кричат: "Почему ты, Лазо-герой, не умираешь?"

Лазо отвечает им: "Вся жизнь в Ленине!"

Заперли китайцы тогда его в камеру, а сами агента в Москву послали, Ленина убить. Притворился агент китайцем-торговцем из Китай-города и прошел первый заслон вокруг Москвы. Хотел он проникнуть в древний Кремль, но бдительный солдат из второго заслона кремлевской охраны задержал его. Владимир Ильич потом лично наградил этого бдительного солдата из второго заслона кремлевской охраны Геройской звездой, солдат же из первого заслона вокруг Москвы сурово наказали.

Узнали китайцы про гибель своего агента, прибежали к Лазо, слюной брызжут, кричат ему: "Берегись, Лазо-герой, страшную смерть мы тебе придумали!" А Лазо стоит, сверху на них глазами сверкает.

Подогнали тогда китайцы паровоз, раскалили топку так, что весь паровоз розовым стал, дрожит от жара. Кинули китайцы в топку для пробы слиток тугоплавкого металла, и он в миг в жидкую каплю превратился. Столкнули тогда китайцы Лазо в топку, А сами кругом стоят, ручонки потирают, ножками от радости притопывают.

Только проходит некоторое время, И видят китайцы, что ходит Лазо в топке туда-сюда невредимый, нагибается, что-то собирает и «Интернационал» поет. И вроде бы еще кто-то с ним там ходит и ему подпевает.

Испугались китайцы, застучали зубами, вынули Лазо из топки и кричат ему: "Почему ты, Лазо-герой, не умираешь?"

Лазо отвечает им сверху: "Вся жизнь моя в Ленине!"

Заперли тогда китайцы его в камеру, а сами агента в Москву послали Ленина убить. Притворился агент китайцем-торговцем из Китай-города и прошел первый заслон вокруг Москвы. Потом притворился агент солдатом 8-й Освободительной армии Китая под руководством товарища Мао Дзе-дуна, прошел второй заслон кремлевской охраны и проник в древний Кремль. Хотел он проникнуть в кабинет Ленина, но бдительный солдат из третьего заслона личной охраны задержал его. Владимир Ильич потом лично наградил этого солдата из третьего заслона личной охраны Геройской звездой, солдат же из первого заслона вокруг Москвы и второго заслона кремлевской охраны сурово наказали.

Узнали китайцы про гибель своего агента, прибежали к Лазо, от злости подпрыгивают, кулачонки сжимают и кричат ему: "Берегись, Лазо-герой, страшную смерть мы тебе придумали!" А Лазо стоит, сверху на них глазами сверкает.

Соорудили тогда китайцы огромную виселицу, веревку особым китайским жиром намылили. Надели веревку на шею Лазо и трибуну из-под ног его выбили. Стоят кругом хихикают, ручонки от удовольствия потирают. Да словно подхватил кто-то Лазо, и не затягивается на нем петля, и как будто парит он. Даже раскинул он в стороны свои огромные руки, развел в стороны свои громадные ноги и вместе с головой гигантскую пятиконечную звезду высоко висящую изображает.

Испугались китайцы, застучали зубами, вынули его из петли и кричат ему: "Почему ты, Лазо-герой, не умираешь?"

Лазо отвечает им сверху: "Вся моя жизнь в Ленине!"

Заперли тогда китайцы его в камеру, а сами агента в Москву послали Ленина убить. Притворился агент китайцем-торговцем из Китай-города и прошел первый заслон вокруг Москвы. Потом притворился агент солдатом 8-й Освободительной армии Китая под руководством товарища Мао Дзе-дуна, прошел второй заслон кремлевской охраны и проник в древний Кремль. Потом притворился агент товарищем из Коминтерна, прошел третий заслон личной охраны и проник в кабинет Ленина. Ленин увидел товарища из Коминтерна, приподнялся, ласково улыбнулся и пригласил сесть. Сел агент против Ленина в огромном кресле, а сам руку с ножом в кармане сжимает. Ленин спрашивает его с озабоченностью: "Как дела у красного пролетариата Китая?" Выхватил тут агент нож и прямо в ленинское сердце вонзил. Схватили его на месте преступления. Солдат же из первого заслона вокруг Москвы, второго заслона кремлевской охраны и третьего заслона личной охраны сурово наказали.

Узнали китайцы про смерть Ленина, обрадовались, побежали к Лазо, а сами на бегу от радости подпрыгивают, через голову перекувыркиваются и кричат: "Ну, Лазо-герой, страшную смерть тебе придумали!" Прибежали они к Лазо, а он лежит громадный, во всю длину камеры, но мертвый, глаза в синее небо устремлены. И на груди его вырезано: "Ленин — вечно живой!"

Испугались китайцы, застучали зубами, не знают чего и делать. В это время подошли советские войска, подогнали катюши, крейсерами и линкорами отрезали китайцам путь отступления через воды седого Амура и все тридцать миллионов китайцев сожгли на месте.

С воинскими почестями похоронили Лазо и памятник ему поставили. А рядом поставили памятник Ленину. И как посмотрит Лазо на Ленина, так словно вспыхивает жизнь в его бронзовых глазах.

 

СЕМЬ НОВЫХ РАССКАЗОВ О СТАЛИНЕ

1.

Однажды в детстве шли Сталин с приятелем мимо мясной лавки. Сталин схватил кусок мяса и бежать. Догнали их и спрашивают Сталина: "Ты украл?" "Нет, — отвечает. — Это он". И приятеля тут же разорвали на части.

2.

Совсем стало плохо жить народу. Бунтуют. Вызывает царь Сталина и говорит: "Замани народ на Сенатскую площадь". Привел Сталин народ, а там жандармы. Стали стрелять, весь народ поубивали. Больше миллиону.

3.

Однажды пришли к Сталину Троцкий, Зиновьев и Бухарин и сказали: "Ты не прав. Давай поговорим". Выхватил Сталин пистолет из письменного стола и убил их на месте. А трупы велел немедленно закопать.

4.

Однажды приехал Сталин к Ленину в Горки. Увидел, что нет никого, и зарезал Ленина. А труп незаметно закопал. Возвратился в Москву и сказал: "Ленин умер. Мне все завещал".

5.

Однажды приехала к Сталину жена и сказала: "Зачем ты у бедной женщины все деньги отнял. Нехорошо". Выхватил Сталин пистолет из письменного стола и убил ее на месте. А труп велел незаметно закопать.

6.

Однажды пришел в Сталину Никита Сергеевич Хрущев и говорит: "Ты не прав. Давай поговорим". Выхватил Сталин пистолет из письменного стола, но Хрущев успел раньше выстрелить и убил Сталина. А труп велел незаметно закопать.

7.

Однажды шел Сталин по улице. Узнал его народ и кричит: "Вот он, Сталин!" Побежал Сталин, а народ за ним. Догнали его, разорвали на части, сожгли, а пепел в Москву-реку бросили.

 

БИТВА ЗА ОКЕАНОМ

Поспорили как-то Никсон, президент американский, с Первым секретарем ЦК КПСС и Председателем Совета Министров СССР товарищем Хрущевым, чей хоккей лучше. Никсон, Президент американский и говорит: "Куда вам, советским, с нами тягаться. У нас все хоккеисты 2 метра росту. Они не работают, не учатся, всю жизнь только в хоккей играют. Профессионалы, одним словом. Главные среди них: Фил Эспозито — Мистер бронированный танк, Гарди Хоу — Мистер большой локоть, Бобби Халл — Мистер страшная пушка. Били мы чехов, били шведов, били немцев и вас, советских, побьем". Велел Никсон, Президент американский позвать Фила Эспозито — Мистера бронированный танк, Гарди Хоу — Мистера большой локоть и Бобби Халла — Мистера страшная пушка. Вошли они в кабинет, каждый больше двух метров, даже без доспехов еле в дверь протиснулись, зубы железные, все время жуют что-то. Опечалился Первый секретарь ЦК КПСС и Председатель Совета Министров СССР товарищ Хрущев, а Никсон, Президент американский, засмеялся.

Прилетел Первый секретарь ЦК КПСС и Председатель Совета Министров СССР товарищ Хрущев в Москву, а на Внуковском аэродроме его член Политбюро ЦК КПСС товарищ Шелепин встречает. Встречает он его и спрашивает: "Что тебя так печалит?" Первый секретарь ЦК КПСС и Председатель Совета Министров СССР товарищ Хрущев отвечает: "Поспорили мы с Никсоном, Президентом американским, чей хоккей лучше. Да, видать, у них лучше. Все по два метра и профессионалы. А самые главные у них Фил Эспозито — Мистер бронированный танк, Гарди Хоу — Мистер большой локоть и Бобби Халл — Мистер страшная пушка. Не можем мы с ними тягаться". Задумался член Политбюро ЦК КПСС товарищ Шелепин и отвечает: "Негоже, чтобы американец над советским торжествовал. Иди, спи, а я что-нибудь придумаю".

Собрал член Политбюро ЦК КПСС товарищ Шелепин своих заместителей, помощников и референтов и говорит: "Не привычны мы в хоккей играть, да негоже, чтобы американец над русским торжествовал". И дал он сроку один день, отыскать добровольцев с американцами биться. В ту же ночь лежал на столе Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя Совета Министров СССР товарища Хрущева список. Вот он: Борис Михайлов — Капитан, Владимир Петров — Комсорг, Валерий Харламов — Кудесник хоккея, Александр Якушев — Великолепный, Владимир Шадрин — Несгибаемый, Вячеслав Старшинов — Ударник пяточка, Борис Майоров — Передовик атаки, Владимир Лутченко — Непроходимый, Александр Гусев — Гвардеец льда, Валерий Васильев — Иван русский, Александр Рагулин — Иван Грозный и Владислав Третьяк — Член ЦК ВЛКСМ. Оставили они все кто учебу в высшем учебном заведении, кто — родной завод, кто — колхоз или совхоз, попрощались с женами, поцеловали малых детушек и улетели в Америку.

Прилетели советские хоккеисты в стан врага. Выходят на площадку. А американцев человек 50, все громадные, шлемы сверкают, клюшки об лед стучат. И говорят американцы: "Эй, русские, проигрывать приехали?" И наши отвечают: "Побеждают не словами, а делами". Говорят американцы: "Наши дела в наших клюшках". А советские отвечают: "Наши дела в наших сердцах". И начался матч. Наши каждый 5–6 врагов обыгрывает и шайбы в ворота закидывает. А американцы за спиной судьи подножки подставляют, бьют и убивают наших парней. Больше всех Фил Эспозито — Мистер бронированный танк старается. Да и судьи, подкупленные американцами, делают вид, что ничего не замечают. 6 советских хоккеистов унесли с поля. Но победа осталась за нами 10:0. Счет по периодам: первый период — 5:0, второй период — 3:0, третий период — 2:0. Шайбы забросили: Александр Якушев — Великолепный (4), Валерий Харламов — Кудесник хоккея (3), Вячеслав Старшинов — Ударник пяточка (2), Владимир Петров — Комсорг (1). А сколько шайб еще судьи не засчитали.

Вернулись наши хоккеисты в отель, а Борис Михайлов — Капитан, Владимир Шадрин — Несгибаемый, Александр Гусев — Гвардеец льда и Борис Майоров — Передовик атаки не приходя в себя скончались. Валерий же Харламов — Кудесник хоккея и Владимир Лутченко — Непроходимый с тяжелыми ранениями лежат. Похоронили советские хоккеисты своих товарищей и собрались на собрание. А в стане врага веселье, пьют американцы виски и кричат: "Эй, советские, завтра мы вам покажем!" Встал член Политбюро ЦК КПСС товарищ Шелепин и говорит: "Не гоже, чтобы американец над советским торжествовал. Завтра надо выиграть". И постановили, что каждый будет играть за себя и за погибших товарищей.

Вышли на второй матч. Американцев человек 50, все громадные, шлемы блестят, клюшки об лед стучат. И говорят американцы: "Эй, русские, проигрывать приехали?" А наши отвечают: "Побеждают не словами, а делами". Говорят американцы: "Наши дела в наших клюшках". А советские отвечают: "Наши дела в наших сердцах". И начался матч. Наши каждый 7–8 врагов обыгрывает и шайбы в ворота закидывает. А американцы за спиной судьи подножки подставляют, бьют и убивают наших парней. Больше всех Гарди Хоу — Мистер большой локоть старается. Да и судьи, подкупленные американцами, делают вид, что ничего не замечают. 6 советских хоккеистов унесли с поля. Но победа осталась за нами 8:3. Счет по периодам: первый период — 3:0, второй период — 2:1, третий период — 3:2. Шайбы забросили: Александр Якушев — Великолепный (4), Валерий Харламов — Кудесник хоккея (3), Вячеслав Старшинов — Ударник пяточка (1). А сколько шайб еще судьи не засчитали.

Вернулись наши хоккеисты в отель, а Владимир Петров — Комсорг, Вячеслав Старшинов — Ударник пяточка, Владимир Лутченко — Непроходимый, Валерий Васильев — Иван русский, не приходя в себя скончались. Александр же Якушев — Великолепный и Александр Рагулин — Иван Грозный с тяжелыми травмами лежат. Похоронили советские хоккеисты своих товарищей и собрались на собрание. А в стане врага веселье, пьют американцы виски и кричат: "Эй, советские, завтра мы вам покажем!" Встал член Политбюро ЦК КПСС товарищ Шелепин и говорит: "Негоже, чтобы американец над советским торжествовал. Завтра надо выиграть". И постановили, что каждый будет играть за себя и за погибших товарищей.

Вышли на третий матч. Американцев человек 50, все громадные, шлемы блестят, клюшки об лед стучат. И говорят американцы: "Эй, русские, проигрывать приехали?" А советские отвечают: "Побеждают не словами, а делами". Говорят американцы: "Наши дела в наших клюшках". А советские отвечают: "Наши дела в наших сердцах". И начался матч. Наши каждый 10–12 врагов обыгрывают и шайбы в ворота закидывают. А американцы за спиной судьи подножки подставляют, бьют и убивают наших парней. Больше всех Бобби Халл — Мистер страшная пушка старается. Да и судьи, подкупленные американцами, делают вид, что ничего не замечают. Вот уже троих советских хоккеистов унесли с поля, остался один Владислав Третьяк — Член ЦК ВЛКСМ, весь израненный и только шепчет: "Не пройдут! Не пройдут!" Вот три секунды до конца матча осталось. Вот две секунды осталось. Вот одна секунда осталась. Вот и сирена. Упал окровавленный Владислав Третьяк — Член ЦК ВЛКСМ на лед, но победа осталась за нами 4:3. Счет по периодам: первый период — 1:0, второй период — 1:1, третий период — 2:2. Шайбы забросили: Александр Якушев — Великолепный (4). А сколько шайб еще судьи не засчитали.

Поднял член Политбюро ЦК КПСС товарищ Шелепин Владислава Третьяка — Члена ЦК ВЛКСМ, а враги и сами удивляются, шляпы сняли и говорят: "Сколько лет играем в хоккей, а такое видим первый раз". Сели член Политбюро ЦК КПСС и Владислав Третьяк — Член ЦК ВЛКСМ в самолет и прилетели в Москву. А на Внуковском аэродроме их народ встречает, родственники, женщины, дети с цветами. Вышел Владислав Третьяк — Член ЦК ВЛКСМ из самолета, прошел по красной дорожке прямо к Первому секретарю ЦК КПСС и Председателю Совета Министров СССР товарищу Хрущеву и сказал: "Товарищ Первый Секретарь ЦК КПСС и Председатель Совета Министров СССР, задание родины выполнено". Сказал и упал замертво.

А в Америке с тех пор в хоккей не играют.

 

ВЕЛИКОКАМЕННЫЙ МСТИТЕЛЬ

В небольшой деревушке, в глухой сибирской тайге, неподалеку от города Симбирска, родился некий мальчик. Отец его был искони русский, но странный человек. Где протягивал он руку — вырастало там дерево, куда бросал он взгляд — загоралась там изба, кому говорил он недоброе слово — помирал тот. Матери же мальчика не помнил никто. Говорили, что пришла она с какими-то смуглыми людьми. Вид их был чуден, да и говор непонятен. Спешили они куда-то. Была среди них всего одна женщина, родила она мальчика и ушла со смуглыми людьми назад, на Восток ли, на Запад…

Вышел мальчик в отца — росту непомерного, русоволосый, и только черные глаза достались ему от матери. И до того они были черными, что даже в детстве никто не мог выдержать его взгляда. А кто упорствовал, тот несколько дней ходил после этого сам не свой. Имя мальчику было Евгений Вучетич. И обнаружился у него необыкновенный дар: берет он камень в руки — и получается зверь, как живой. Берет он дерево в руки — и получается лицо, как живое. Берет он глину в руки — и получается человек, как живой. Большое будущее прочили ему специалисты.

Но достиг он возраста 18 лет, и что-то случилось в нем. Хочет он вылепить прекрасную женщину — оставляют его силы, руки висят, как плети. Хочет он вырубить прекрасный торс — да руки резца поднять не могут, хотя только что ворочали здоровенные бревна. Хочет он вырезать прекрасную фигуру — да стамеска из рук падает и ранит ему палец, и течет кровь. И ушел Вучетич из дома. И не вернулся. Ушел в большой город и стал работать токарем на заводе. Хорошо работал, ударником был, грамоты получал, к наградам не раз был представляем. Казалось совсем забыл он свой тайный дар. Только иногда в отпуск или с Субботы на Воскресение исчезал он, и никто не знал, куда. Возвращался он молчаливый, с черным лицом. Кругом было счастье и мир, а он словно предчувствовал что-то.

Разразилась Великая Отечественная война. Напали на СССР немцы и сразу стали завоевывать его. Ничто не могло остановить их. Двигались они лавиной, и земля гудела от танков, пушек и сапогов немецких.

Решил Вучетич пойти добровольцем на фронт, подал заявление, вернулся домой собрать вещи и заснул неожиданно ранним сном. И приснилось ему бескрайнее снежное поле. Но вот вдали появляется черная точка, она растет, и слышится железный цокот. И появляется Петр Первый. Весь в черном, на черном коне, в черном сиянии. Поднимает он руку и говорит: "Слушай меня. Иди в Сталинград". Сказал и снова превратился в точку среди бескрайнего снежного простора.

И ушел Вучетич в Сталинград. Захватил враг уже всю страну, один Сталинград остался. Согнал враг все войска к городу, обстреливает его каждый день, ни одного дома не осталось.

Пришел Вучетич в Сталинград и сразу направился на Малахов курган. Поднял он огромный камень и положил на самый центр кургана. И стал он работать с утра до ночи, сооружать каменную статую. Стали помогать ему люди, тоже начали камни таскать. Потом райкомы, горкомы и обкомы стали присылать ему в помощь специальные отряды. Скоро работало под началом Вучетича три миллиона народу. Трудно приходилось стране, не хватало живой силы, техники, продовольствия. Но ничего не жалела страна для Вучетича. И стала подниматься огромная статуя Сталина, а кругом каменное воинство его.

Каждый день с утра до ночи обстреливали немцы Сталинград из орудий, бомбили с самолетов, поливали напалмом. Все уничтожили в городе. Но, странное дело, — ни одна пуля, ни один снаряд, ни одна бомба не упала на Малаховом кургане. Ни один человек не погиб там, не был ранен, не был даже контужен.

Уже сделал Вучетич сапоги и нижние полы шинели. Сделал швы и складки, и стоят они как живые.

Смеются немцы и кричат: "Эй, Сталин! Приходи, разбей нас!" Но только покачнулась в ответ статуя. Совсем уже близко немцы, заняли весь Сталинград. Второй месяц работает Вучетич с утра до ночи, таскает и рубит камень. До пояса уже воздвиг статую. Сделал рукава, пояс, хлястик, карманы, и стоят они как живые.

Смеются немцы и кричат: "Эй, Сталин! Приходи, разбей нас!" Но только покачнулась в ответ статуя.

А статуя готова до плечей. Сделал Вучетич воротник, погоны, ордена все выточил, и стоят они как живые. И воинство каменное выросло в бесконечном количестве.

Смеются немцы и кричат: "Эй, Сталин! Приходи, разбей нас!" Но только покачнулась в ответ статуя.

В последнюю ночь третьего месяца закончил Вучетич свой труд. Уснули три миллиона его помощников прямо у ног статуи. Вышла луна. Взобрался Вучетич на леса к голове Сталина. Высоко она терялась в облаках. Провел Вучетич рукой по усам, по щекам, по глазам, и вдруг вспыхнул в зрачках статуи черный огонь. Испугался Вучетич, спустился к ногам статуи, упал на колени и говорит: "Вот он я. Я сделал все. Больше ничего не могу".

Раздался тут гром, и рухнули леса. Далеко за линией фронта, в тылу немцев, вспыхнул огонь, закачалась земля, и вихрь пронесся с Востока на Запад.

Выскочили немцы и закричали: "Сталин идет!". Бросились они бежать, освещенные каким-то ярким светом. И двинулся Сталин со своим каменным войском. Где ступала нога — лежат раздавленные немецкие дивизии, где проходит его рука — разрушенные города дымятся, где упадет взгляд — сожженные танки, самолеты, орудия.

И гнал он немцев до Берлина. Взял Берлин. И исчез. Не видали его больше нигде. Но до сих пор на территории Польши и Германии, Чехословакии и Болгарии, Румынии и Албании находят огромные камни. Говорят, что это воины его победоносного войска.

А Вучетич и три миллиона помощников его были убиты первым же ответным залпом немецким. Оттого до сих пор и не может никто в мире создать ничего подобного.

 

ПОВЕСТЬ О ТРИЖДЫ ГЕРОЕ СОВЕТСКОГО СОЮЗА АЛЕКСЕЕВЕ

1.

Давно жил в Москве видный работник одного министерства по фамилии Алексеев. Был он человек заслуженный и член партии с 1905 года. Руководство доверяло ему самые ответственные задания, и выполнял он их с честью. Жена у него была тоже честная женщина и член партии. Жили они достойно, да только не было у них ребеночка. Лечились они самыми современными медицинскими средствами, и, наконец, родился у них сыночек.

2.

Рос он у них, но поддался вредным сторонним влияниям и стал вести рассеянный образ жизни. Собирался даже поступать в театр оперетты, поскольку обнаружился в нем некоторый талант в этой области. Подыскали ему тогда достойную невесту, тоже дочку ответственных работников.

3.

Идет брачный пир, почетные гости дают советы молодым. Наконец, и время идти в брачную постель. Захотел жених выпить на прощанье, развернул бутылку, и упала на пол газета. Поднял он газету и видит статью Ленина о голоде в Сибири. Прочитал жених внимательно жгучие строки, и перевернулось в нем сердце. "Всю жизнь неправильно вел", — прошептал он и, не заходя в брачную комнату, незаметно покинул дом.

Сел он в первый же поезд и уехал в Сибирь. Обнаружили пропажу, заплакала невеста и сказала: "Останусь я одинокой". Умерла с горя мать. А отец стал все позднее приходить с работы.

4.

Приехал Алексеев в Сибирь и стал искать самое трудное место. Бросили его на узкоколейку. В лютый мороз, без сапог, без лопаты, голыми руками рыл он землю и отбивался от бандитов. Но однажды всех перебили, только ему удалось бежать. 10 суток полз он по тайге, питаясь кусочками, которые откусывал он от своего ремня. Подобрали его сочувствующие Советам нанайцы. Отмороженные ноги пришлось ампутировать. Алексеев сам попросил делать операцию без наркоза. Только срывалось с побледневших губ: "Врешь, не возьмешь". Дивились врачи подобному мужеству и говорили: "Сколько лет в медицине, а такое первый раз видим". Сделали Алексееву протезы, но уже через месяц он танцевал мазурку. Никто не мог даже догадаться о случившемся, разве только по ранней седине.

5.

Разразилась Великая Отечественная война. Скрыл Алексеев от врачей, что у него не живые ноги, а протезные, и ушел на передовую. И попал он в дивизию своего отца, теперь генерала, и его жены, врача госпиталя. Трудно приходилось стране. Превосходивший ее по численности враг подошел к столице и бросил на нее танки. В этом месте как раз и стоял Алексеев. Три дня сдерживал он вражеские танки, пока не подошло подкрепление. С тяжелым ранением привезли его в госпиталь. Положили на операционный стол, и жена взяла хирургический нож. Алексеев сам просил делать операцию без наркоза. Только срывалось с побледневших губ: "Врешь, не возьмешь". Дивились врачи подобному мужеству и говорили: "Сколько лет в медицине, а такое видим первый раз". Приехал сам генерал, отец, но не узнал сына и говорит: "Ты герой и достоин привилегий". Отвечает Алексеев: "Если я герой и достоин привилегий, товарищ генерал, то отпустите на передовую". Поскольку было у него ранение в голову, удалось ему скрыть от врачей, что ноги у него не живые, а протезные, и ушел он опять на фронт. Тут пришло ему награждение Геройской звездой, хотели вручить, искали, да не могли найти.

6.

Стала страна одолевать врага и бить его на его же территории. И Алексеев перешел на вражескую территорию. Однажды шла битва за немецкий город Карлмарксштадт. Кругом взрывы, бомбы, и заметил Алексеев немецкую девочку в белом платьице на пыльной мостовой. И тогда пополз Алексеев и, заслоня сердцем, вынес ее из огня. С тяжелым ранением привезли его в госпиталь. Положили на операционный стол, и жена взяла хирургический нож. Алексеев сам просил делать операцию без наркоза. Только срывалось с побледневших губ: "Врешь, не возьмешь". Дивились врачи подобному мужеству и говорили: "Сколько лет в медицине, а такое видим первый раз". Приехал сам генерал, отец, не узнал сына и говорит: "Ты герой и достоин привилегий". Отвечает Алексеев: "Если я герой и достоин привилегий, товарищ генерал, то отпустите на передовую". Поскольку было у него ранение в руку, удалось ему опять скрыть от врачей, что ноги у него не живые, а протезные. Тут пришло ему награждение второй Геройской звездой, хотели вручить, искали, да не могли найти.

7.

Загнали врага уже совсем в его логово советские воины, да не могут никак взять последний оплот. Стоит у врага на этом месте огромный страшный дот и не дает никому пройти. Вскочил тогда Алексеев, крикнул громовым голосом "Ура!", подбежал и закрыл дот собственной грудью. Взяли войска Берлин, а Алексеева с тяжелым ранением привезли в госпиталь. Положили на операционный стол, и жена взяла хирургический нож. Алексеев сам просил делать операцию без наркоза. Только срывалось с побледневших губ: "Врешь, не возьмешь". Дивились врачи подобному мужеству и говорили: "Сколько лет в медицине, а такое видим первый раз". Приехал сам генерал, отец, теперь уже маршал, но не узнал сына и говорит: "Ты герой и достоин привилегий". Отвечает Алексеев: "Если я герой и достоин привилегий, товарищ маршал, то дайте мне листок бумаги". Дали ему листок бумаги, и написал он на нем всю свою жизнь. Когда вошли к нему, чтобы сделать инъекцию, то он был уже мертв, но лицо его светилось. Прочла жена записку и зарыдала. Положил маршал руку ей на плечо и говорит: "Была ты жена без вести пропавшего, а стала вдовой героя. Ты должна этим гордиться. Был я отцом без вести пропавшего, а стал отцом героя. Мы отомстим за тебя, сынок".

8.

Много приехало генералов и маршалов, и они лично несли гроб с телом товарища Алексеева. Под звуки артиллерийских стволов опустили маршалы и генералы его в сырую землю и похоронили уже трижды Героем Советского Союза.

А в Берлине до сих пор стоит бронзовый Алексеев и держит правой рукой бронзовый меч, а в левой — бронзовую немецкую девочку.

 

ВСТРЕЧИ И ПОПЕРЕЧИ

Предуведомление

Разною порою, бывает, при разной погоде живу я на седьмом этаже. Многое, очень многое (даже странно — как их много, нежелающих, или неумеющих, или воля их на то, или чья воля на них…), многое живет ниже меня. А что выше? — а там ничего нет, поскольку человек глядит в литературу, литература глядит в жизнь, жизнь глядит в природу, а природа глядит в никуда. Ежели в обратном порядке глядеть, тогда, конечно, выше, выходит, что-то есть, пренепременно.

Коли так, то paзное мне встречается вопросительного и утвердительного, смотря по смыслу и отношению ко мне. А отношение ко мне, в общем-то, хорошее, потому что многое себе позволяю, а если человек позволяет себе многое, значит, заранее уверен, что он настолько хороший, что все равно все будет хорошо, или же как погода, истина или сидение на седьмом этаже — это так, потому что так и должно быть. А я им верю — они правы.

Когда было тихо и не хотелось никаких окончательностей от подступавшего к горлу какого-то шершавого кома, какой-то тяжести, хотелось неведомости и невнятности, хотелось счастья, любви всему назло. Рубинштейн записал в свою тетрадочку доказательства:

а) все есть литература;

б) литература есть жизнь;

в) литература, овладевшая массами, страшна и неуправляема;

г) жизнь в образе литературы, овладевшая человеком, есть сила;

д) человек, овладевший жизнью в образе литературы, есть живущий.

Это все случилось мне в ночь с 6 на 12 сентября года 1984 при созерцании сплошной пелены желто-серого мокрого и сырого дождевого потока, шумевшего звуком вскидывающимся, напоминающим слюноотделение при сухоте в горле — слюноотделение трудное, с напряжением всех гортанных и шейных мышц и некоторым неестественным повертыванием, как петушиной, головы и прижатием ее к кадыку, отчего на душе становится тошно и мучительно и есть побудительное желание уйти от всех, лечь спиной к жизни и долго-долго ни о чем не думать.

Сижу я 15 января-февраля 1982–1983 гг. на кухне и в окно закрытое смотрю, а там развертывается московский простор — медленный, тягучий, и смотрю я в него, а он в ответ при моем брезгливом и отдаленном внимании начинает так же медленно и тягуче вытягивать из-за моей спины правую руку, с некоторым ее подергиванием на мелких неподготовленных мышцах и поскрипыванием от запоздалого осознания совершающегося суставов. Вытягивает он мою руку на стол, вкладывает в нее шариковую западногерманскую ручку с черной, чуть отливающей в лиловизну, заправкой и пододвигает уже замаранный листок бумаги:

а) жизнь или созерцание;

б) созерцательная жизнь или созерцательное созерцание;

в) созерцание жизни или созерцание созерцательного;

г) созерцание из жизни или жизнь из созерцания;

д) жизнь из созерцания жизни или жизнь из созерцания созерцательного;

е) убийство жизни посредством созерцания или убийство созерцания посредством жизни;

ж) убийство созерцания посредством созерцания жизни посредством созерцания или убийство жизни посредством убийства жизни;

з) созерцание убийства жизни посредством убийства жизни или жизнь убийства жизни посредством жизни, –

вот что обнаружилось мне напрягшемуся на ввергнутом моему непричастному понужденному истечению себя.

Оглянулся — Кабаков стоит в тренировочных брюках и клетчатой такой рубашонке и говорит безумно: Что ответите-выберете, Дмитрий Александрович? — и улыбается.

Поздней осенью глубоким мартовским временем жизни моей, дня 15 апреля бродил по берегам реки московской Москвы, подбивая отдаленной своей ногой прошлогодние листья, слипшиеся, словно новорожденные, выкинутые на мороз жестоким хозяином-мироедом ласковые мышата-малютки.

И вспомнилось мне как прошлогодним предлетним вечером майской поры того же числа 30 марта ходили мы втроем — я, а по бокам движения меня — двигались Булатов и другой — Эрик Владимирович.

Что есть истина? — спросил Булатов.

Истина есть долг — отвечал Эрик Владимирович.

А что есть долг? — снова спросил Булатов.

Долг есть судьба — опять ответил Эрик Владимирович.

А что есть судьба? — вопросил ровным голосом Булатов.

Судьба есть место — не удивился Эрик Владимирович.

А что есть место? — настаивал Булатов.

Место есть взгляд — разъяснил Эрик Владимирович.

А что есть взгляд? — уже голосом спросил Булатов.

Взгляд есть различение — отпарировал Эрик Владимирович.

А что есть различение? — еще быстрее выпалил Булатов.

Различение есть личность — отразил Эрик Владимирович.

А что есть личность, А что есть Личность? –

— Пошел ты на хуй! –

— А что есть пошел ты на хуй, а что есть пошел ты на хуй?

— А пошел ты на хуй значит пошел ты, сука, на хуй, блядь.

Друзья, — вмешался тут я, — разве можно же в одной, пусть и дружеской, беседе, разрешить все мучащие нас в течение целой жизни тяжелые, иногда для некоторых и губительные, вопросы бытия!

И они разошлись в разные стороны, и долго еще поминутно оглядывались, пока не исчезли в вечереющей июньской смутно-бледной вечной полуночи.

Одним теплым летним вечерком вышла как-то старушка с собачкой погулять. Собачка маленькая, шустрая, а старушка уже в чулочках и тепленьких ботиночках поверх по летней погоде-то — шустрости-то уже не досчитать. А и то, для пущей радости собачки вдруг хлопнет старушка маленькими сухими ладошечками у нее над головой — собачка прыгает, лает. Или вдруг веточкой, с таким трудом отодранной от неподсильного кусточка, этой веточкой у собачки между ушками пощекочет — тоже весело. А издали вдруг представится, что и не старушка вовсе, а худенький, неловкий дитенок, или увечный какой, с собачкой играется.

Шли мимо две крупные красивые девушки, а одна громко, нарочито так, чтобы старушке слыхать, и говорит: "Ишь, с собачкой играется, старая. Развели тут всяких, они и гадят. Я бы их всех в собачий ящик сыграла".

На счастье тут попался им навстречу Некрасов Всеволод Николаевич и говорит: Как же вам не стыдно, девушки. Вот старый человек, дитя то же, прожил долгую, трудную, возможно, безысходно трагическую, жизнь. Один остался. Одинешенек. Бродит ночью по комнате, уснуть не может, воспоминания тяжкие душу мотают из стороны в сторону. А тут забирается в нему в постельку маленький, теплый, невинный и беспамятный комочек и посапывает себе в подушку или в щеку хозяйки. Прислушается старушка к его сладкому посапыванию, ослабнет, затрепещет от остатной в ней нежности, да и сама уснет мирная и упокоенная.

Так как же с человеческим миром, таким хрупким и его заслуженным покоем столь жестоко распоряжаться самовольно можете?" И устыдились девушки.

Бывало мне многочисленно претерпеть от Сорокина Владимира Георгиевича, особенно 2-го, 5-го, 10-го, 11-го, 21-го, 21-го, но уже другого раза, 30-го, 32 и 53-го, поскольку:

а) там где мы находим что-то — мы ничего не находим;

б) там где мы ничего не находим — мы находим следы чего-то;

в) там где мы находим следы чего-то — там мы находим следы чего-то на чем-то;

г) там где мы находим следы чего-то на чем-то — мы находим следы чего-то на следах чего-то;

д) там где мы находим следы чего-то на следах чего-то — мы находим следы кого-то на следах чего-то на следах чего-то;

е) там где мы находим следы кого-то на следах чего-то на следах чего-то — мы находим следы кого-то на следах чего-то на следах чего-то на чем-то, — так громоподобно вскрикивала его Муза, что голос ее из их новостроенного Ясенева сотрясал во мне все мое ясное, милое, белое, лебедеголубиное Беляево, вместе с моим хрупкодержащимся и наивносамоуверовавшимся бытом, зиждившимся на некрепком граненом стакане некрепкого чая, заваренном в полночь для тайного не видимого никем, непорочного самоудовольствия пития терпкого и недурманящего дух напитка, на ломких и ласково-обреченных тараканах, бегающих по мыслимым диагоналям моей кухоньки-кухни, мыслимой как куб незаинтересованного и углубленного созерцания, на заоконном пролетании, пробегании, промелькивании, с обязательным быстрым и благодарно-любопытным повертыванием головы в мою сторону вроде бы самоочевидных до сей поры разрозившегося трудностью страшного звучания времени тварей, содрогнувшихся и заколебавшихся во всех своих гранях кристаллической решетки контура бытия при громких звуках из Ясенево.

Еду я, значит, 17 числа из ГУМа в метро. Вошел на станции Маяковская и следую до станции Речной вокзал. Стою у противоположной выходу двери, смотрю в черное стекло и вижу там, блядь, знакомое лицо, и говорю:

— Привет.

— Привет. Ты кому? –

— Тебе, блядь — отвечаю

— А кто я?–

— Ты Чуйков, вроде бы, чего выебываешься –

— А на кого я похож? –

— Еб ж твою — отвечаю — на себя.

Высокий такой, длинный, то есть волос, блядь, тоже длинный, крученый. Ну, как американский президент какой ебаный.

— А где я?

— Где, где — здесь. То есть — там. А хуй его, в общем, знает.

— А какой я?

— Какой, какой — обычный, блядь.

Не совсем, правда. Вроде бы, сука, плоский. Хотя, ебеныть, нет, но какой-то другой.

— А могу ли я быть?

— Во, блядь, дает. Пидарас ты, что ли. Так ведь ты же есть.

— А как я могу быть?

— Как, как, — пиздак. Обычно, хули же. Как все здесь, то есть там, но как здесь среди здесь, а ты там, сука, среди там.

— А как я могу со своим там у тебя здесь?

— Как, как, чего пиздишь? Ты, блядь, со своим там на всем моем здесь, то есть ты со своим там как бы и есть мое здесь, но там, то есть… Фу-ты, заебался я с тобой. В общем, хер разберешь.

— А ты кто такой?

— Ни хуя себе! Я это я.

— А какой ты?

— Обычный, едрить твою, круглый такой, сталкиваюсь со всеми.

— И со мной?

— Хуй с тобой столкнешься, блядиной бледной.

— И я с тобой не сталкиваюсь, потому что, может, тебя и вовсе нет.

Как это! Как это, еб ж твою! Что же это! Господи! Почему? Я не понимаю! Я не понимаю! Это не может быть! Господи! Как тяжко, душа стиснута чем-то жестким и корявым и не может вырваться, плачет, плачет, стенает, бьется, слезами сердце обдавая, кровь капает и чернеет прямо на глазах, извивается в ногах, как черви подземные, вынутые из ноздреватой, лохматой, смрад нодышащей почвы на штык лопаты, сверкающий ледяной кромкой острия, безумно нечеловечески заточенного. Звон в ушах! Звон! Господи! — звон!

Разрастающийся в ушах, как металлический куст шиповный, не вмещающийся, лезущий внаружу, притом цепляющийся железными когтями и разрывающий на мелкие клочья все бахромы и наросты, переходящий в мерные удары чем-то грубым и тяжелым по чему-то мягкому, хлюпающему, размозженному. Горло не владеет звуком, не исторгает спасительное, все объяснившее бы самоочевидное слово, но лишь хрюканье, лаянье, вой, хрип, мык поднебесный, тьму жидкую и липкую вонь… Господи!

Оборачиваюсь — за спиной Чуйков стоит, улыбается, высокий, как кандидат в президенты американские. Оказывается, он все это сам, сука, и говорил, а я, блядь, думал.

Как-то военачальник Гундлах призвал Монастырского под ружье и говорит ему: "Стоять!" Монастырский отрезал ноги и отдал Гундлаху. Тот взял их и говорит: "Смирно!" И провалился тут же Монастырский под землю глубоко с уханьем и мелким смешком таким, и исчез насовсем. Осыпался Гундлах мгновенной сединой, помолчал и говорит: "Отдать честь!" Повалился Монастырский ему в ноги и выкрикнул в глубоком сокрушении: "Увы, увы мне! Может ли заяц некошеный по люди с кареткой маяться?" — "Не может, — отвечал военачальник. — Прав ты во всем, кроме меня единственно". И залился слезами Монастырский, как мышка малая, еле видимая сквозь карман руки придержащей. "Отпускаю тебя" — говорит Гундлах. И прилепился к нему душой Монастырский, ходить стал везде только вдвоем, так что и различить нельзя. Только когда крикнешь умышленно, но быстро: "Воздушная тревога!" — пригнет голову военачальник Гундлах, и из-за нее видны горящие неугасимым мерцающим огнем голубые кошачьи глаза с буквой М.

Много раз, бывало, встречал я себя, попадаясь в самых разных местах — знойных и гнойных, снежных и нежных, трудных и людных, мыслительных и промыслительных.

И в зоне отдыха, у затянутого зеленовато-синевато-гнилостной ряской отжитого уже всякой памятью пруда, под громоподобные отдаленные звуки самолетов, присаживающихся на неведомый аэродром невидимого отсюда Внуково, спросил я себя к небу: Что есть природа?

И отвечал себе на всех: Любовь! — во как! Гуляя по Петровке и Садовому, Пушкинской и Горького, встречая Попова и Орлова, Бакштейна и Эпштейна, Берга и Айзенберга и юного совсем Ануфриева, спрашивал я себя к небу: Что есть жизнь? И отвечал себе на всех: Любовь! — во как!

А потом в последний раз, не чая, не ведая, что в виду имея, хотя желая именно об этом сугубом, более чем о всем предыдущем, пребывающем, так сказать, в очерченном круге уяснимости самообъявляющейся, но это невменяемо-неминуемое, и тем, может быть, самое больное, как синица — черненькая, хвостатая, иногда, прости Господи, рогатенькая, с копытцем раздвоенным так немножко-немножко, не видно совсем, как и нету вовсе, с пушистыми крылышками, глазками голубенькими, немое, булькающее, на ножку припадающее, в просторах, в тесноте, в сосуде гукающее, рыкающее, мякающее, дакающее, глюкающее, сниванапараксижнюкающее: "Что есть язык?" — "Любовь!"

И спросил я себя отчаявшегося к небу: "А осилить ли столько любви?"

И отвечал отчаявшемуся на всех: "А ты осиль хотя бы свою!" — во как!

Осень ведь была, ясно. Слово такое есть — любимое. Грустно было, как оно бывает, или даже не грустно, а как-то так, что и не скажешь точно, вроде бы само ясно по приметам мелким, точечкам, запятым разным, в общем. Слово такое есть — любимое. Листья облетали, тихо-тихо, как отлетают от рисуемого нежным и необязательным воображением ствола воздыхающей жизни мечты легкокрыло-юношеские, грусть смутную нагоняющие. Слово есть такое. И вслед раскрывались прекрасные дали, распространяя повсюду неведомое и добровольно принимаемое на себя счастье, то есть волю и покой. Слово есть, среди слов любимых, такое любимое.

 

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО

(к моим современникам, соратникам и ко всем моим)

Дорогие товарищи! К вам, к вам обращаюсь, друзья мои!

Это послание не есть плод первого, случайно набежавшего, как легковейный ветерок, порыва легкомысленного, мимолетного, пусть и милого, извинительного в своей понятной слабости бренного человеческого существования, порыва души болезненно уязвленной жуткой откровенностью явленности преходящести дорогих нашему сердцу существ, встреченных нами на мучительно краткий срок среди будто бы выдуманных чьей-то злой и коварно-неумолимой фантазией хладнокипящих, вздымающихся до неулавливаемых глазом страшных высот и исчезающих в безумных зияниях нижних слоев волн вечноуничтожающегося, самопоедающего бытия, что с пронзительной ясностью и откровенностью открылось мне, когда лежал тихий и внимательный при смерти, благоговейно окруженный внуками, правнуками и праправнуками, и прочими, причитающимися мне родственниками от моего колена, между которыми попадались и старцы, седые и дрожащие, а также еще младенцы бледные, испуганные, с глазами черными и влажными от ужаса и непонимания происходящего, когда глядел я на них моим уже поднятым в иные высоты и пространства, отлетевшим от меня самого на какую-то иную княжескую службу прозрачными, как кристалл, взглядом; так вот, послание сие есть, напротив, плод долгих и мучительных размышлений и сомнений, выношенных в самом укромном таилище теплодышащей души и в холодных, кристаллически-фосфоресцирующих перед лицом космических, удаленных, разбегающихся, убегающих от нас и друг от друга, в желании настичь неуловимые границы мира сего, сферах бесстрастного и неподкупного сознания.

Друзья мои! Соратники моих сомнений и ласково-соучастливые свидетели минут воспаряющих откровений! Други! Сородичи! Соплеменники! Нас мало. Нас не может быть много. Нас не должно быть много. Мы — шудры! Мы — брахманы! ОУМ! ОУМ! Мы малое племя, избранное, вызванное к жизни из ничто одним пристальным вниманием небесным, призванное на некое уже нами самими порожденное дело, единственное, не обязательное ни для кого в своей губительной отрешенности от мира естественных привычек, дел и утех, но неизбежное в добровольном постриге, приятии на себя чистого смирения служения перед лицом не глядящих даже в нашу сторону, не поворачивающих даже профиля к нам в любопытстве полуживотном хотя бы, не принимающих нас, не знающих и знать нас не хотящих, отрицающих реальные основания самой возможности нашего существования, поносящих и изрыгающих хулу и поношения на нас, гонящих и казнящих нас усечением наших нежных, недоразвитых для общения с реальностями конкретной действительности конечностей, но тайным промыслом того же провидения, устроившего и поставившего нас, чающих наших откровений, порой непонятных им по слову, по звуку, по сути, наших речений и приговоров в их мгновенно-разящей, горне-откровенческой и исторически-раскрывающейся необратимой истинности. О, их сила неодолима, она неведома, она зане несопоставима с силой людей быта от плоти и человеков принимаемой. И мы ведали таковую! И мы знаем! И мне такое было, когда в строгом маршальском мундире с лавровым шитьем и при всех регалиях под вой и дьявольский свист метящих прямо в меня вражеских снарядов бросал я бесчисленные геройские массы на высокие, теряющиеся в заоблачных далях, мокрые от волн бушующего и беснующегося по соседству моря, острые и непреступные стены Берлина, когда высокий, худой и непреклонный одним сжатием запекшихся губ к стенке ставил по тяжелой неопределенно-необходимости обоюдореволюционного времени, или когда с ледяной головы светящегося Эвереста в 25-кратный бинокль медленно оглядывал окрестности мелко-видневшегося мира, — братья мои, все это прах и прах с ног осыпаемый и осыпающийся. Друзья мои, я не о том!

Милые мои, мы знаем это все, мы знаем их всех, знаем их наружность, внешность, выражения и подноготную. Но мы не знаем себя. Да, да, да, да, да, да! Мы себя не знаем! Кто же, кроме нас, взглянет нам в глаза друг другу, кто объявит друг друга для себя и в целокупности этих открытий, их объема, качества, предметности и истории явит всех нас целиком как некий провиденциальный организм, суммой своих бытийных проявлений и свершений, если не превышающий, то и не спутываемый с тайной отдельного служения каждого из нас. Это служение дано нам и как бы вкладом в общую чашу жертвенных приношений, но и как бы отдельной общественной нагрузкой. Иногда грузом, смертельным грузом. Иногда и самой смертью даже. Когда, помню, сидел я в ледяном, обросшем крысиными и моими собственными испражнениями, сидел я в глубоком ледяном метке, который сгубил все мое юношеское цветенье и последующее возможное здоровье по злой воле и бесовской злобе проклятого Никона, собаки, суки рваной, пидераса ебаного. Как страдал-исстрадался, Боже! Ведь мальчик еще был, юноша хрупкий, дите несмысленное, неопушенное и наивное. Но сила была. Но силой Бог укрепил. И ум был. И злость была. И вера. Что, Никон, блядище сраное, выкусил! Что, сука, не нравится? Ишь чего захотел! Не задешево ли! Этим ли маневром! Говно собачье! А Ирину-то Медведь, огненную помнишь? То-то, во гробу еще до последнего восстания из праха человеков к небу вертеться в говне будешь, кал и мочу поганым ртом волосатым хлебая! Алепарда Самбревича-то с его жломой помнишь ли? Эка не запомнить им ебанутым бывши. А купанье под-Володино, а под-Власово с головкой? А Никишкины мякишки? То-то, сука, говно собачье! За что и гнить тебе, псу вонючему, обезглавленну. Сам приказ о четвертовании подписал.

Родные мои, взываю к вам и предостерегаю вас — ни враги наши, ни друзья не простят нам этого. Враги скажут: "А-га-ааа!", а друзья: "А что же они?" Нет, нет, не объяснений, не теорий и мыслей необъятно-фантасмагорических, не трактовок произведений и прочих материальных отходов наших духовных откровений (они говорят сами за себя) жаждет от нас история, как история разносмысленных, но определенно-направленных человеков. Объяснений и трактовок полно уже внутри самих наших произведений, так что любая попытка толкователей, до сей поры мне известная, мало что прибавляет, но лишь пытается стать конгениальным родственником — так и будь им сам по себе! Нет, нет и нет — агиография, новая агиография — вот что мерещится мне как истинный ответ на зов истории. А зов ее неодолим, он меня порой даже томит излишне, чувствоваемый мной еще от раннего детства, когда в тяжелые, мрачные военные годы зимы 40-го бледный и усохший от голода до сухожилий, с болтающейся, как свинцовый грузик на ниточке, головой, грязный, обтрепанный, в струпьях и язвах, кровоточащих желтым гноем, сукровицей и чернеющей на глазах комковатой кровью, валился я с ног, хрипел и закидывал судорожным рывком синеющую голову, то подхватывали меня люди отца моего, обертывали мехами, пухом и тканями, несли в дом, вносили по скрипящим ступеням резного крыльца в темные покои, кормилица охала и ахала, гоняя девок за тазами с горячей водой и молоком с желтым искрящимся на дне хрустального сосуда медом, гнали кучера Архипа за дохтуром, а в ногах кровати, улыбаясь издали, как сквозь сон, дымку, северное или южное марево, фата-моргану, голубой улыбкой зыбко светилось лицо матери моей с высокой, словно струящийся водопад золотых волос, прической, длинные щупающие лучи, вспыхивающие на гранях колеблемых камней в неж ных, невидно-проколотых мочках ушей и вокруг стройно-растительной беззащитной шеи, длинное, декольтированное платье, в котором она, чуть покачиваясь в теплом, струящемся кверху воздухе, поднимала свою тонкую бледную руку с слегка просвечивающимися синими прожилками под мраморно белой обволакивающей кожей, раскрыла, как цветок, лилию голубой глади забытого царскосельского пруда, раскрыла и покачнула кисть с зажатым в ней батистовым платком, делая еле уловимое движение: прощай! — и уплыла на дальний, чуть видимый и слышимый отсюда, но не досягаемый никакими силами души, сердца, слез памяти и стенаний, небесный бал. Вот как это было.

Друзья мои, как мы неуловимо ускользаем друг от друга по натянутым в неведомых нам направлениях нитям живого времени — и это неизбежно, и это печально, и это прекрасно, так было всегда, так будет, так надо. Давайте же любить друг друга, станем же диамантами сердца друг друга, но не только сердца плоти, а сердца души, сердца духа, сердца созидание и творений духа! Давайте же писать друг про друга, сделаемся же героями произведений друг друга. Не о себе, нет, не подумайте, не возгордитесь, не о себе стараться будем, даже не в той чистой и возвышенной форме, как нам предлагает поэт: "давайте же дарить друг другу комплименты?" — тоже нет. Когда он, помню, пришел ко мне и сказал: Бери, это тебе одному, заслужившему! Я ответил: Нет! — но не из неблагодарности и черствости невоспринимающего сердца — нет. И сейчас я говорю: Нет! Я совсем о другом.

Я о том, что вот знает ли кто, например, что юность Кабакова прошла в самом сердце индустриального Урала, где он могучим и яростным чернорабочим каменноугольной шахты им. 30-летия добывал свои первые впечатления о тайнах жизни, что Булатов родился в древней поморской семье и до 15-ти лет питался только сырым мясом и горькими кореньями, что отец Рубинштейна был легендарным командармом славной конницы и первым занес азбуку и алфавит в дикие тогда еще края Калмыкии и Тунгусии, что Орлов во время краткосрочной неожиданной службы в рядах военно-морского флота среди бушующих вод и смерчей Средиземного океяна спас жизнь своего непосредственного начальства, а про Сорокина рассказать если, а про Некрасова, а про Чуйкова, а про Алексеева, а про Монастырского, который провел все детство и юность в диких лесах Алтая, воспитываемый медведицей и вскармливаемый молоком горного орла, Гундлах же, например, помнит своих предков до 70 колена, которые носили воздушные гермошлемы и говорили на не понятном никому, кроме одного Гундлаха, языке. Все это не должно пропасть втуне для потомков, но должно стать общим, всеобщим достоянием, высокими примерами подражания и тайного удивления.

Друзья мои, я люблю вас всех — и Орлова, и Лебедева, и Кабакова, и Булатова, и Васильева, и Некрасова, и Сергеева, и Гороховского, и Чуйкова, и Рубинштейна, и Монастырского, и Сорокина, и Алексеева, и Шаблавина, и Кизевальтера, и Поняткова, и Макаревича, и Гундлаха, и Звездочетова, и Мироненко, и Мироненко, и Попова, и Ерофеева, и Климантовича, и Величанского, и Гандлевского, и Сопровского, и Сергеенко, и Лёна, и Айзенберга, и Сабурова, и Коваля, и Бакштейна, и Эпштейна, и Раппопорта, и Пацюкова, и Ахметьева, и Абрамова, и Сафарова, и Щербакова, и Европейцева, и Новикова, и Дмитриева, и Рошаля, и Захарова, и Альберта, и Жигалова, и Овчинникова, и Файбесовича, и Богатырь, и Брускина, и Чеснокова, и Шаца, и Рыженко, и Чачко, и Шенкера, и женский род, и прочих москвичей, не упомянутых по естественной слабости человеческой памяти дат и людей, и ленинградцев, и одесситов, и харьковчан, и львовян, и парижан, и нью-йоркцев, эстонцев, литовцев, англичан, немцев, китайцев, японцев, индусов, народы Африки, Азии, ближней, дальней, средней и прочей Европы и Латинской Америки.

Я люблю вас, дорогие мои!