Лестница грёз (Одесситки)

Приходченко Ольга Иосифовна

Комната в углу в конце коридора

 

 

Пир на Весь мир

Моя подружка Лилька Гуревич, похоже, влюбилась в моего дядю Лёню. При разнице-то в возрасте почти в двадцать лет. В моей голове это никак не укладывалось. Такой старый хрыч, не представляю, как он может вообще даже взрослым тёткам нравиться. Он всегда такой злющий и неприветливый, «ещё тот характерец, дальше некуда», как говорит его мама, моя бабка. Ей-то лучше его знать. Всё-таки служба в милиции накладывает отпечаток на людей, особенно таких красавчиков мужчин.

Девки в молодости ему прохода не давали, а теперь что им всем в нём нравится? Я, конечно, тут же выболтала всю его красочную подноготную. Ну, чтобы хоть немного охладить Лилькин девичий пыл. Так нет же, куда там, по-моему ещё больше подлила масла в огонь. Последний козырь даже не пожалела, обрисовала нравственный уровень своего родственничка. Рассказала, как, живя в коммунальной квартире с молодой, пусть даже деревенской, женой с грудным ребёночком, он захаживал к соседке-художнице. Она жила с матерью. Всё было бы покрыто тайной, кабы у художницы не стал проявляться талант молодого перспективного опера в виде кругленького животика впереди. Эти художницы – что молодая, что старая – не давали ему прохода, называя обыкновенное неприкрытое блудовство большой и чистой любовью. Но они недооценили Ленькину мамашу, то есть мою бабку. Наша бабка сразу приняла экстренные меры по сохранению семьи и в один момент прибрала своего нашкодившего сыночка под своё крылышко к нам на Коганку. Обменяла его такую прекрасную комнату в доме Гаевского, с двумя окнами, выходящими на Соборную площадь, на малюсенькую клетку с печным отоплением и со всеми удобствами во дворе, да ещё не просто на Коганке, а в самом «Бомонде». Хуже, чем у Горького «На дне». Ужасней ничего и представить при нормальных мозгах невозможно. Зато дамы художницы потерпели полное фиаско. Семью удалось сохранить.

Однако недолго музыка играла, недолго фраер танцевал, как поётся в одесской песенке. Наш Ленчик взялся за ум и пошёл в вечернюю школу доучиваться. Видно, все науки полюбил так сильно, что дома почти не появлялся. Бабка устраивала ему засады в доме Гаевского. Пока они с его женой Гандзей караулили моего драгоценного дядю-ловеласа по очереди на углу Дерибасовской и Советской Армии, он благополучно проводил время рядом со своим рабочим местом, 8-м отделением милиции. Пристроился к продавщице из универмага, подцепив её за соседней партой. В общем, доучивался. А койко-место предоставила им уборщица из магазина, очкастая Дорка.

И опять – сколько веревочке ни виться… В собственный день рождения, обманув жену, что у него дежурство, кто-то там заболел, он расцеловался со всеми и был таков. Служба на первом месте. Жене его Гандзе дома не сиделось; в новом крепдешиновом платье, чтобы праздничный вечер не пропадал зазря, решила с сыном прогуляться. И нарвался Лёнечка на собственную жену с дитем, выгуливая в свой день рождения по городскому саду новую, благоухающую духами «Красная Москва» пассию. И запах модного одеколона шипра от мужа так ударил бедной Гандзе в нос, что она, бросив ревущего двухлетнего Олежку, вцепилась этой расфуфыренной работнице прилавка в патлы. Молодой опер ничего лучшего не придумал, как подхватил сына и мигом дал с ним дёру. Оставив на поле боя обеих своих дам. Те, не стесняясь, бились насмерть. Так бы и продолжали, тем более что обе прошли хорошую школу мужества во время войны, но подоспевший наряд милиции увёз отчаянных соперниц в отделение, конечно, в 8-е, оно рядом. Продавщицу признав в ней сразу свою, быстро отпустили. А Ленину жену долго успокаивали, пока не появился сам виновник торжества. И под личным конвоем, ночью, чтоб никто не видел, получая оплеухи, он плёлся, как побитая собака, домой.

Разбитый горшок, как ни склеивайте, новым не станет. Что только ни вытворяла бабка, как ни боролась за него жена – сражение было проиграно. Брошенную Гандзю с сыном тогда Федюнчик из «Бомонда», из того, что на горьковское дно похож, спас. Говорят, она крушила всё подряд, а Федюнчик её со своей Лизкой связали и холодной водой обливали. Побежали за дедом, но тот, как всегда, был на вахте, на своей барже в Ильичевском порту. Маме моей (старшей Лениной сестре) успокоить рассвирепевшую Гандзю тоже не удалось.

Мы с Алкой, конечно, не спали, как тут уснёшь. Олежка ревел на весь двор, мама с бабушкой пошли за ним, а потом, уже под утро, сели пить чай на кухне и шептались, но мы всё слышали. Бабка корила себя: знала же, что этим весь Ленькин скоропалительный брак закончится. Сколько умоляла сыночка дорогого, причитала она, как-нибудь, по-хорошему расстанься с девушкой. Он ни за что: я слово дал жениться. Бил себя в грудь: мама, её и так судьба обидела. Пойми меня: не могу её бросить, она столько натерпелась за войну. Их, девчонок, гнали как скот, хуже скота, пешком в Германию босиком. Ноги у неё нарывали, идти дальше не могла, так её какому-то лояльному немцам пану поляку, как рабыню, как скот, оставили. А остальных девчонок и её сестёр из деревни Ильинцы погнали дальше. У неё на спине такие рубцы от панских вожжей, в палец толщиной. Она на речке платье стесняется снять.

Ленька присел на кровать возле матери, положил ей руку на плечо, крепко прижал к себе, пристально уставился на нее, пытаясь найти сочувствие.

– В общем, мать, мы решили пожениться, – хриплым голосом произнес он, – если вы с отцом не придете на свадьбу вместо вас десять солдат за стол посажу.

Тогда, когда женился на Гандзе, совесть не позволила её обидеть, так сейчас сполна досталось. И еще ему – на кровати у бабки сопел мой маленький двоюродный братик. В доме только и слышалось: не случилось с художницей, так подвернулась продавщица. Отбили бы от продавщицы, появилась бы следующая жертва. Красивый он у нас, Ленька, и добрый, бабы устоять не могут, сами на шею вешаются.

Кончилось тем, что сохранить молодую семью не удалось. Бабка плюнула, сдалась, махнул рукой и дед. Гандзя с малышом остались на их плечах, а по большому счёту – моей мамы. Она, по сути, тянута всю семью на своём горбу, круглые сутки пропадала в своей мясоконтрольной станции, света белого не видела, зарабатывая копейки. Мы с сестрой помочь ей ничем не мог ли: я – школьница, Алка – студентка. А ведь еще был довесочек, негаданное Ленчика наследство – маленькая дочь художницы. Ленька ее не признавал.

Сначала обесчещенная со своей мамашей пытались призвать нашего охочего до женщин шалуна к ответу, но барышня жила в коммуналке и, видно, до Ленчика у неё бывали кавалеры. Соседи, народ «доброжелательный, отзывчивый», охотно нарассказывали, что было и чего не было. Так что мечту выйти замуж за опера-гуляку они похоронили навсегда. Но сердобольная моя мама… Как ей было отказаться от новоиспеченной родственницы. Она увидела сходство в крошке со своим любимым бра тиком Лёнькой и выделяла семье художниц пай – пару кило мяса, те регулярно, раз в неделю, нарисовывались за ними на маминой работе.

Может, и затянула я с этой душещипательной историей. Пусть Лилька Гуревич знает все, думала, это отрезвит мою подружку. Надежды были напрасны. Лилька заставила меня завернуть на чаёк к моему родственничку, теперь уже майору милиции Леониду Павловичу и его беспредельно гостеприимной жене Жанночке, той самой бывшей продавщице, того самого знаменитого в былые времена одесского универмага.

Жанночка радостно всплеснула ручками, стала приглашать к столу. Но я сдерживала ее пыл: не суетись, мы только на минуточку, в туалет приперло, на Дерибасовскую тащиться неохота, а больше нигде нет, до Фонтана «добро» не довезём. Из спальни вырулил Леонид Павлович собственной персоной, тоже попить чайку. Кончилось тем, что мы дружно впятером с их маленьким сынишкой Валерочкой прекрасно отобедали. Дядька с тёткой опрокину ли пару стопочек водки, нам тоже перепало по бокалу хорошего красного вина «Изабеллы». Леонид Павлович сразу взбодрился, делал нам комплименты, особенно Лильке. Рассказывал всякие небылицы, анекдоты, словом, был, что называется, в ударе. Зазывал в ванную похвастать своей фотоаппаратурой, её пошла смотреть Лилька.

А у меня Жанночка выпытывала, как дела, как там Олежка, Гандзя смирилась или по-прежнему буянит. В общем, старалась прознать про все наши «тайны мадридского двора». Просила, чтобы хотя бы мы с мамой обязательно пришли к ним в гости на Лёнечкин день рождения. Бабка не пойдет точно, она до сих пор была верна своему слову: Жанку как невестку не признавать. Лёнька, если и заезжал иногда навестить мать, то только один. Бабка давно от этого сама страдала, но железный характер не позволял ей изменить раз и навсегда принятое решение. Да и как это сделать? У нас дома могут быть, как назло, Олежка с Гандзей. Вдруг Ленька припрется с Жанночкой, тогда столкнутся две жены, одна брошенная официальная, а другая гражданская, и что – скандал, ругань? К черту.

Но пора уводить Лильку от греха подальше, а то еще потянет Леньку на свежачок. И так предостаточно подвигов. У подруги на лице выражение обиженной девочки, даже заикаться перестала. Морда ярко-пунцовая; как необъезженная кобылица, ржёт от каждой глупой и древней остроты моего родственничка. Жанночка, вроде бы ко всему давно привыкшая, несколько раз бросила осуждающий взгляд на мужа. Но старый мерин сдаваться не собирался, напросился проводить нас до остановки со своей собачкой, королевским пинчером Джимиком. Жанночка быстро раскусила маневр – факир был пьян, и фокус не удался. Она подхватила мусорное ведро, и мы все вместе дружно покинули гостеприимный дом. Они посадили нас в троллейбус на Пушкинской, и мы покатили на свой Фонтан, который, вопреки песне, никогда не покрывался черёмухой, как поёт всю свою жизнь знаменитый Утёсов. Это растение только, по-моему, в этой песне и сохранилось, тем, наверное, и греет наши души. Мы с Лилькой, чуть-чуть подшофе, мурлыкали эту песенку себе под нос.

Если бы только знал мой дядька, старый ловелас, какое впечатление он произвёл на мою подругу! Она как будто бы помешалась. Несла, что сама признается ему в любви. Сама предложит себя в любом качестве, ей всё равно, будь что будет. Был бы это какой-нибудь чужой человек, я, может быть, и поприкалывалась над сумасбродными чувствами своей подружки. Но это мой родной дядька. Я-то хорошо его знаю, он через минуту, как нас проводил, даже думать забыл о какой-то молокососке Лильке. А подругу не остановить в её фантазиях. Все мои увещевания: и что у него этих любовей воз и маленькая тележка в придачу и что он ей совсем даже по возрасту не подходит, и что он только посмеётся над ней, были для Лильки пустым звуком. Всё бесполезно. Она до того обезумела, что обо всем, дурочка, растрезвонила собственной маме.

Я это поняла через несколько дней. Мы с Лилькой якобы смотрели телевизор, и как только мама её выходила на кухню, продолжали перепалку. Все это мне порядком надоело. Я уже и не рада была, что потащила ее к дядьке. Что она возомнила о себе? Он-то, старый бабник, даже представить себе не мог, что его гостеприимство обернется таким скандалом. Рита Евсеевна, занося нам поднос с чаем, чуть ли не заорала, что, мол, напрасно я считаю Леонида Павловича старым пердуном, ему ведь и сорока лет нет. Он мужчина в самом соку и вправе сам решать свою дальнейшую жизнь. Она лично как мать только приветствует чувства своей дочери.

Вот тебе раз, такого оборота я не ожидала. Ну, ладно, пусть Лилька, экзальтированная семнадцатилетняя барышня, с ума от нечего делать сходит, но видавшая виды Рита Евсеевна? Нет чтобы остановить взбалмошное дитя, так она ещё решила её поддержать в этом позорном мероприятии. «Мой Кива, – укоряя меня своим взглядом, промолвила она, – тоже был меня старше, и что? Это прекрасно для брака, когда муж старше».

Так, всё с вами ясно, надо линять отсюда по-быстрому, пока дом не взорвался писклявыми визгами и воплями. Еще одну можно было вытерпеть, но двоих… Подсуропила я своему и так невезучему дядьке ещё один «цурез». Еле сдержалась, чтобы не сказать этим двум неряхам, что чистоплюя Лёньку вырвет, если он, не дай бог, попадёт в их комнату с ползающими тараканами и гнёздами клопов в электрических розетках, о пыли и запахах и говорить нечего. На дружбу с Лилькой надо хоть временно, но наложить вето. Пусть перебесится, потом посмотрим. Сама она к нему домой, надеюсь, ума хватит, не попрётся и на работу не сунется. Хотя как знать. Вот характер настойчивый, вот так Лилька! Чтобы я призналась маме или Алке в каких-то своих страданиях… Да ни в жизнь! Сколько бы насмешек поимела на свою голову. В нашем доме слово любовь начисто отсутствует. Любовью страдают одноклеточные, когда спариваются, так постоянно повторяет моя сестра. Лильку на всякий случай предупредила, чтобы у нас в доме она не вздумала свистеть о Лёньке. Иначе бабка её выбросит с балкона второго этажа. Бабку мою она побаивалась, и мое предупреждение возымело своё действие. Временно Лилька перестала к нам приходить, наверное, обиделась. Ничего, перебесилась, поумнела, теперь сама посмеивается. Но всё равно он продолжает ей нравиться. Меня не проведёшь. Сама уже чуть не влипла в подобное приключение. Не знаю, почему мне вдруг вспомнилась эта далёкая история. Но больше к своему родственничку своих подружек не таскаю.

30 сентября у Пелагеи Борисовны, моей дорогой и горячо обожаемой бабуленьки, день рождения. Это как раз приходится на «Веру Надежду Любовь и мать их Софью». И все, как один, пытают, почему родители не назвали её одним из этих имён. Почему-то бабка всегда нервно реагирует, пожимает плечами: «На тот свет попадете – спросите их сами». После такого ответа никто об этом больше не заикается. Она у нас вообще любитель дать от ворот поворот.

Особо мы никогда бабушкин день рождения не празднуем. В лучшем случае придёт её племянник дядя Боря с женой, привезут какие-то фрукты со своего участка в Колиндорово. Но Пелагея Борисовна ждёт Ленечку, сыночка единственного. Заранее, несколько дней, готовится: рыбку нафарширует, любимых котлеток своему сыночку нажарит и, конечно, икры баклажанной по своему рецепту, без каких-то новомодных наворотов. А то до чего додумались нынче «лэи» ленивые: вместо того чтобы синенькие с перцем запечь, как положено, чтобы от них дымком пахло, они их отваривают, да ещё в мясорубке прокрутят. А положено секачкой всё порубить, тогда и масло наверх в икре не поднимается. Вот и получается у лентяек не икра, а слякоть овощная какая-то. Если бы такую икру поставила она перед своим покойным мужем, то полетела бы эта икра вместе с миской на пол. Это в лучшем случае, а в худшем – может, и повыше, в лицо. Скор был покойник на расправу. До сих пор ощущаю боль в позвоночнике после его ударов (так он меня, ребенка, воспитывал за баловство), а ведь сколько лет минуло. Хорошо, что в день бабкиного праздника он часто нес вахту. Подменял сослуживцев: видите ли, у их жён дни рождения, а у твоей разве нет? Объяснял: «Поля, пойми, если оставлю их на судне, они всё равно выпьют, начудят чего, а мне отвечать. А так мне спокойнее. Мы с тобой в другой день отметим, ладно?»

Этот другой день в её жизни так и не наступал. Тихонько бабушка всплакнёт, и жизнь дальше покатится. Всё равно ничего изменить она не могла. Если и бегает где-то на сторону, то умеет скрывать. Ленька, паразит, в него уродился. Дед ведь очень женщинам нравился, высокий, интересный, представительный. А после этой проклятой войны бабы как с ума все посходили, окончательно «сказились», как говорят в Одессе, сами на шею мужикам вешаются. Стыдоба. Или судьба жестокая такая – у многих ведь мужья не вернулись, одним тяжело выкарабкиваться.

И сегодня напрасно она так готовилась, сыночек Ленька заскочил, но всего на пару минут, ему всегда некогда, когда он к ней заходит. Сунул пакетик с традиционным подарком, который приготовила ненавистная разлучница Жанка. Только её одну бабка винила, что сын от матери так отдалился. Даже прохладную водочку, настоянную на лимоне, не выпил и есть не стал. С дуру буркнул, что ещё нужно на 16-ю станцию Большого Фонтана заскочить по дороге, и вообще сегодня всю ночь придётся дежурить. Назавтра у него самого день рождения, пригласил бы мать к себе, бабушка ждала. Да какой там. Забыл или специально не захотел разбавлять компанию? Будут там веселиться все его друзья – родная мать может помешать. Ну и сволочь ты, дядюшка. Бабушка присела на кухне на табурет, машинально развернула свёрток с подарком сына. Могла и не разворачивать, и так знала наперёд, что в пакете. Каждый год один и тот же набор: темно синего цвета трико и пара простых чулок в резиночку. Бабка разрыдалась, уткнувшись лицом в сыновний подарок.

К вечеру объявились племянник с женой, они тоже спешили. Быстро перекусили и дальше в другие гости поехали. Только поздно вечером мы сами сели ужинать на кухне, поздравили бабку каждый из нас подарил ей наши скромные подарочки. Алка купила ей новый платок на голову и халат байковый, мама – тёплые тапочки, а я флакончик духов «8-е марта» и новую грелку, старая уж сильно текла. О завтрашнем дне рождения Лёньки никто даже не заикался. Только мама поинтересовалась, когда я завтра выберусь к ней на работу. По предварительному тайному уговору скрывая от бабки, что мы-то сами к Леньке, конечно, наведаемся, я стала канючить, что попозже, к концу работы, днем у меня какие-то дела. Мама также приврала, что сегодня к вечеру большой привоз был и, похоже, завтра придётся туши переваривать – возни невпроворот.

– Так, начинается, знаешь, мама, я с тобой до ночи сидеть не собираюсь, – разыгрывали мы с мамой перед бабкой спектакль. Но она никак не прореагировала и ушла в спальню. Наверное, все-таки догадывалась, что мы ее обманываем.

– Мама, бабка, думаю, поняла! Что делать?

– А ничего, это её дело. Сама не хочет с сыном общаться и с его новой женой, вот и получает. Ты, Олька, завтра прямо к Лёньке поезжай, а я попозже приду, как управлюсь.

На радостях я маму в щёчку чмокнула. Завтра я свободна как вольная птица. Целый день, по бабкиному выражению, валяла валанду. Что это значит, не вдавалась в подробности. Так, догадывалась, что примерно то же, что валять дурака. Обложилась книжками и журналами, на чем-то останавливалась, если было интересно или фотографии красивые, другие просто перелистывала. Ворочалась с боку на бок на своём кресле-кровати, если сильно затекали руки и начинала ныть спина. Бабка молча терпела моё бездельничание, а потом взорвалась: «Так и лежать будешь, а к Аньке не собираешься? Она же тебя ждёт. У тебя совесть есть? Или ты её всю прогуляла?»

Самый момент рвать когти, иначе достанет до самых печёнок, да и на руку мне сейчас ее окрик. А вообще почему-то вечно так: меня к стенке с контролем и вопросами, куда, чего, с кем и надолго ли? Подавай полный отчёт. А к сестре Алке никаких вопросов. Меня воспитывает, а ее боится. Та утром понеслась, даже не ставит в известность. Произносит два слова: я пошла – и всё. Она пошла и с приветом, а мне приходится выкручиваться, постоянно что-то придумывать или откровенно врать.

Но сегодня заговор против бабки, тайны нашего двора. Если я сейчас попрусь из дома, где столько времени околачиваться? Может, пораньше к Лёньке зарулить, поздравить и слинять. Так, нужно успеть Рогатую поймать, еще одну мою закадышную подругу Галю Рогачко и сговориться. Вдруг у неё какие-то планы, или она уже с кем-то договорилась. Она у меня девушка шустрая.

Десять минут – и марафет на морде готов, одно название, что марафет. Пару раз плюнуть в коробочку с ленинградской тушью и самой бледной помадой смазать губы. Больше никакая косметика мне не требуется, да и, по правде, мне бы и не разрешили. Бабка только и тошнит, что мне больше идёт не пользоваться никакой краской. Все девчонки уже кремами мажутся, пудрой, даже новомодными дермаколами из-за прыщей, а у меня прыщи, благодаря стараниям бабки, вообще как таковые не водятся. Ещё пять минут – бросить что-нибудь на ходу из холодильника в топку-пузо, запить компотом и вперёд.

Нас ждут большие свершения; уже через полчаса я телемпаюсь в трамвае в центр города, с Куликова поля обожаю пешочком пройтись по Пушкинской улице. В конце сентября и весь октябрь погода стоит прекрасная. Платаны ещё во всей красе: их мощные кроны, сплетаясь между собой, образуют живописный свод над мостовой. Они ещё не обнажаются, не па дают листья, не сбрасывают стыдливо кору, как платья – девственницы. Какое странное дерево, вместо того чтобы защититься от холода и мороза, как другие, оно, наоборот, всё с себя скидывает, стоит всю зиму голенькое, и одесситы, конечно, в шутку называют их бесстыдницами. Вот только уж больно вороньё любит зимовать на них, о воробьях и говорить нечего. Уже все птицы прилетели с убранных подчистую полей и переселились в город. Зимой здесь теплее и сытнее для этой наглой и прожорливой оравы. Того и гляди пошлют привет с высоты прямо на голову, уже весь асфальт в их помёте.

Живущим на Пушкинской не позавидуешь, с утра и целый день вороньё каркает, такой гвалт стоит; даже на Привозе торговки так не орут, как эти небесные создания. Но и в этом есть что-то своё с детства знакомое, родное, особенно когда у тебя хорошее настроение. Я гордо вышагиваю по Пушкинской, на мне новый костюмчик, на ногах английские лодочки на шпильке, полный отпад. Ловлю на себе взгляды прохожих: да, смотрите, любуйтесь – это я!

И куда я несусь на такой крейсерской скорости? Ведь ещё совсем рано. Мама придёт к шести, не раньше. Вот и улица Чичерина, пора сворачивать, пойду-ка я к Лёньке пораньше. Меня тянет ко второй дядькиной жене Жанночке. Она такая приятная, свойская, всё понимает. Жалеет меня, знает, как мне дома достаётся, хотя я никогда не плачусь. Нет, на меня никто руку не поднимает, упаси боже, у меня самой рука дай бог каждому – на тренировалась в волейболе. Так иногда бабка запустит в меня веник или перетянет кухонным полотенцем, мама похуже может приложиться, особенно тапком по морде, но я стараюсь перехватить её руку ещё в прицеле. Вообще я стараюсь не нарушать в нашей семье раз и навсегда заведенные порядки, но не всегда это от меня одной зависит. Разве я виновата, что так отвратительно ходит этот 18-й трамвай? Часто к одиннадцати часам вечера домой вернуться не получается. Здесь и складывается тяжёлая морально-политическая обстановка, и такое у меня ощущение, что во всём виновата я. В чём я перед ними виновата? Не нужно было меня рожать. А может быть, я просто ревную маму к Алке.

Вот и квартира моего родного дядьки Лёни, по совместительству ещё и крёстного папы. Как только выпьет лишнего, так и вспоминает 1946 год, свои единственные галифе, которые я ему на тех крестинах подмочила, а он стоял не шелохнувшись перед попом и терпел, пока тёплая жидкость стекала по его рукам на гимнастёрку и ниже. А теперь посмотрите сюда, полюбуйтесь, что из этой засцыхи вымахало. А ну встань, когда взрослые к тебе обращаются! Все смеются, мне, конечно, неприятно, но и я теперь уже с юмором отношусь к его поведению. Видно, за этими событиями кроются в его воспоминаниях и более приятные вещи, только сказать он о них не может. Я лишь однажды у ловила их перекрёстный взгляд с моей мамой, его сестричкой, как они ухмыльнулись. А потом у обоих было долго приподнятое настроение. Вычислить, кто виновница этих воспоминаний, для меня теперь вовсе не сложно. На училась сопоставлять факты. Это, по всей видимости, моя крёстная тётя Эмма, которая до сих пор сохнет по моему дядьке. Подслушала я как-то ругань между бабкой и сыночком. Вечные её заморочки, связанные с религией:

– Не получилось у вас ничего, потому что божьи заповеди не признаёте. Как ты мог с Эмкой пойти крестить Ольку? Священник что вам сказал? Не слушал? Вот и тащишь свой крест, и жизнь твоя кубарем катится.

С тех пор ни тётя Эмма к нам домой не приходит, ни Лёнька её к себе не приглашает, хотя она и давно замужем, да и Лёнька не свободен. Пора заканчивать «Размышления у парадного подъезда», уже пришла.

Дверь в дядькину квартиру открыта, правда, не совсем, на цепочке. Оттуда слышатся голоса, и запахи убивают наповал. Пахнет всем сразу – и сдобой, и жареным мясом, ещё чем-то. Всё смешалось в одну сплошную вкуснятину. Из-за гвалта мой звонок не слышат, один Джимик, королевский пинчер, заливается, то просовывая свою мордочку в щёлочку двери, втягивая мокрым носиком воздух, аж присвистывая, то несясь по коридору к хозяйке на кухню: кто-то пожаловал в гости, а вы не открываете. Наконец дверь распахивается, радостный Джимик бросается ко мне, сейчас порвёт мои нейлоновые чулки, которые я впервые в этом сезоне напялила в честь именин. Чмок в щёчку и просьба выгулять несчастную собаку, а то она с утра ещё не гуляла, не до нее сейчас. Джимик, самый умный пёс всей улицы Ленина, как считают не только его хозяева, но и все жильцы их высокопоставленного милицейского дома, уже выскочил во двор, огласив округу своим радостным лаем: привет, я здесь!

И пошёл метить всю территорию подряд, не пропуская ни одного мало-мальского кустика или сорняка. По сравнению с его ростом они, наверное, кажутся ему великанами. Хоть и бегает в своём доме, но боится потеряться, меня всё время держит на виду. Подбежит к воротам и в упор смотрит на меня: разрешу ли на улицу выскочить?

Я разворачиваюсь в противоположную сторону, он нехотя чешет за мной, за тем обгоняет, устремляясь к другим воротам, может, там повезёт. Стоит перед ними, трусится от напряжения, а вдруг?.. Я не реагирую, мне уже на доело бессловесно общаться с этим проказником, он понимает, что пустой номер, с улицей ничего не выйдет, и бежит обратно в парадную, от злости поднимая задние лапки по очереди на каждой ступеньке. На моё замечание: «Джимик, ай-я-яй! И тебе не стыдно?» отвечает вызывающе, задирает лапу на втором этаже и дает мощную струю на перила. Я не выдерживаю: «Паразит, где в тебе умещается столько?»

Но и этого королевскому отпрыску показалось мало: сбегал на этаж выше и там еще всё обработал. Похоже, он мне отомстил: не хотела меня как следует прогулять, так получайте, я покажу, на что способен. Крик соседки на всю парадную: ах ты паразит, куда только смотрят твои хозяева? Вот я тебе за дам сейчас, засранец! И наш, действительно засранец, с визгом кубарем скатился по лестнице и опрометью забежал в квартиру дрожа и оглядываясь, как нашкодивший ребёнок.

Меня здесь же взяли в оборот. Пришлось поменять мой новенький костюмчик на старый Жанночкин халатик. За компанию сняла от греха подальше и чулочки, не ровён час любвеобильный Джимик мне их уделает. Жанночка предупредила, чтобы и туфли я без присмотра не оставляла, а то погрызёт подлец или помочится. «Такой шкодливый, спасу нет. Лёнечка его обожает, спит с ним на одной подушке. А этот гад, когда хочет пукнуть, разворачивается в мою сторону, пускает такой вонючий дух – хоть убегай. Вы себе такое представляете?»

Возмущению двух подружек, помогающих хозяйке на кухне, нет предела. Все они подружились семьями ещё когда жили на спуске Короленко. Так сказать, дружба, скреплённая трудными голодными послевоенными временами. Простые работницы, и мужья их тоже из рабочих, но закалённые нелегким детством и умеющие ценить добрые отношения. И сейчас, за много лет холода и голода, они исполняют свои многострадальные мечты: к разным праздникам много готовят блюд, накрывают сумасшедшие столы, соревнования устраивают между собой: у кого обильнее, разнообразнее и вкуснее. И пусть на стол уйдёт вся их зарплата, они могут наконец позволить себе такое пиршество.

А то, что Жанночка уже два года носит одну и ту же юбку из отреза, выданного мужу для пошива форменных брюк, это сущие пустяки. Главная мечта жизни осуществляется здесь и сейчас. Они ещё молоды, почти здоровы, у них есть семьи и собственная крыша над головой, и пришло их время веселиться, радоваться всему вокруг на всю ка тушку. Вот почему я люблю приходить в дом Жанночки и Лёньки, их радостное возбуждение предстоящего праздника передаётся и мне. Я сижу в уголке, снимаю шкурку с отварного картофеля, нарезаю его кубиками для винегрета и салата «оливье». А у самой ушки на макушке, мне очень интересно слушать их разговоры. Они не обращают на меня никакого внимания, только иногда дают совет, как правильно держать нож, чтобы не порезаться, и кубики картофеля должны быть одинаковой величины.

– Жанночка, а как там Дорка твоя поживает? – интересуется тётя Надя.

– Сегодня пожалует собственной персоной, спросите, – отвечает Жанна, не отрываясь от плиты. – Ой, девочки, я вам такое расскажу Нашу Дорку вызывали в военкомат. Она к Лёнечке постеснялась обратиться, звонит мне, вся в слезах, причитает, что это по Вовчика душу. У сына её же белый билет. Сообразила взять с собой его медицинскую карточку из поликлиники, а самого Вовчика не таскать туда, вообще ничего ему не говорить. Мало ли чего – загребут, а потом вытащи. Хотя, по мне, армия бы не помешала, вправили бы там этому поганцу мозги на место. А то воображения больше, чем соображения. Он же Дорку ни во что не ставит. После всего, как он ей достался. Мучается она с ним.

Женщины помолчали, повздыхали, переваривая только что услышанное. Чувствовалось, история рождения Вовчика, непростая судьба и жизнь Дорки им небезразлична, не приведи господь. Черт его знает, всякое могут пришить. Укрывательство сына от армии или, того хуже, раскопали, что она невестка белого морского офицера. Там же по мужниной линии ещё та семейка, Дорка знать не знала и духом не чуяла, кто такие Ерёмины на самом деле. А они, оказывается, династией все служили при царе на флоте. И не то погибли, не то после революции за кордон уплыли. А её свекровь Нина Андреевна с сыном, Доркиным мужем Витькой, здесь остались.

– Но она-то здесь при чём? – прервала молчание тетя Надя.

– Я тоже так думаю, но Дорка вся в панике была, разное в башку лезет. Кто его знает, может, её муж Витька сбежал к немцам во время войны. Он же числился без вести пропавшим. Да и свекровь посадили после войны не за красивые глаза, десятку влепили по 58-й. А здесь уже, выходит, и за Дорку взялись.

Жанна смолкла; попросив присмотреть за сковородкой, чтобы не пригорело, пошла в кладовку за перцем и луком. Подружки с нетерпением ждали ее возвращения:

– А дальше что, не тяни резину, что на самом деле приключилось?

– Придет, расспросите. Я и сама все не знаю. Она перезвонила, только и сообщила, что Витьку её нашли в каком-то окопе под Одессой, взводом он, что ли, командовал, там и погиб. Опознали по ножичку перочинному, что ему Ар кашка и Иван, друзья дворовые, до войны подарили, на нем гравировка была. Ивана вы должны помнить, даже его раскопали.

– Как раскопали, он же живой вернулся, всё к Дорке таскался, а после на Крайний Север завербовался? – испуганно выкрикнула тётя Надя.

– Я имею в виду – нашли, чтобы подтвердить тот самый ножичек. Аркашка же, их сосед по квартире, тоже погиб, почти в конце войны. Вот так всё сошлось. Да, еще Дорка сказала, что ей в военкомате Витькину медаль вручили, статью в газете напечатают, чтобы вся Одесса о нем узнала.

– Надо было Дорке сына с собой в военкомат взять. Ему бы приятно было. Отец не без вести пропавший, а геройски погибший, – размешивая крем, мотала головой тётя Надя.

– Кто ж его знал, зачем её вызывали.

– Ну, а Вовчик теперь как?

– Как, как! С ножичком отцовским не расстаётся. Он же отпетый биндюжник. Матерится ужас, в стиляги подался. От рук отбился, Дорке с ним не справиться. А что она может? Девчата, только если она придет, при ней ни звука. Ничего я вам не говорила. Захочет – сама вам расскажет, – умоляюще посмотрела на подруг Жанночка.

– А я бы на месте Вовчика послала этих сраных вояк к чертовой матери, ни за что не простила бы, – стукнула кулаком по столу тётя Надя. – Это ж надо, какие суки, двадцать лет не могли найти окопчик, какие-то дети наткнулись на него. Да они и не искали. Будто не знали, что мальчишек солдат бросили на верную погибель защищать Одессу, пока эвакуируют армию.

Они втроем еще долго обсуждали эту историю. Как Вовке простить, если все эти годы на нем было клеймо сына пропавшего без вести, а то и еще хуже – дезертира. Ему ни копейки пенсии не платили за отца, как другим, и Дорка ничего не получала.

– Господи, а сколько эта несчастная пенсия, курам на смех! – ещё с большим остервенением тёрла несчастный крем тётя Надя.

– Так дело не в деньгах. Куда с таким пятном в биографии сунешься? В работяги и то не везде примут, – наконец подала голос до того молчавшая тётя Люда.

– Девки, скоро гости подвалят, а мы тут с вами заболтались, – спохватилась Жанночка. И начался обычный в таких случаях аврал. Еще раз подсчитывали количество гостей, поход за недостающими стульями к соседям, передвижка столов, потом сервировка. Посуды хватало выше крыши, недаром же Жанночка несколько лет отработала в посудном отделе. Не могла устоять, всю зарплату на тарелочки и рюмочки спускала.

Сервировку стола она никому не доверяла. Носилась как угорелая с кухни в комнату. Никто из нас не мог угадать, куда какое блюдо надо поставить, чтоб лучше смотрелось, Уже и воткнуть некуда, а она, как фокусник, раздвигает кушанья, и еще и еще новые яства умещаются на её хлебосольном столе. Вот это стол, настоящий праздник живота, души и тела. Ещё немного, и кишки сами будут из нас вылазить и тянуться к этим, без всякого сомнения, кулинарным шедеврам. Пока Жанночка в очередной раз уносится на кухню, её подружки подмигивают мне, и мы потихоньку заглатываем по жареному пирожку. Он тает у меня во рту моментально, и проклятый желудок начинает орать что есть мочи. Жанночка смотрит на меня удивлённо: «Это у тебя так урчит? Что ж ты молчишь? Идём на кухню, я холодцом угощу с хренком, подкрепись, а пока гости придут, ещё раз проголодаться успеешь». Я не отнекиваюсь, наворачиваю всё подряд из мисочек, то, что не поместилось в парадных блюдах. Да не одна я, вся наша компания из четырех поварих утоляет голод; со смехом и шутками женщины еще выпили по паре рюмочек водки, мне налили компот. Мне так хорошо было с ними. Я мечтала, что придёт время, у меня будет обязательно большая семья, придёт куча гостей, и я тоже много-много наготовлю вкусненького.

– Жанка, хватит таскать, ну куда ещё, на столе места уже нэма. Да не открывай ты эти шпроты, такая дунайская селёдочка, пальчики оближешь, и тюлечка, ты даже косточки все повытаскивала. А то бы у них руки отсохли самим вытаскивать.

– От ты даёшь! Ты посмотри на неё, совсем сказилася, ещё печень трески тянет. Уж лучше бы с отварным яичком, зелёным лучком приправила, так побольше бы было. Какое расточительство! – не унималась тётя Нина.

– А мне для вас ничего не жалко, гулять так гулять, – лицо Жанночки расплылось в улыбке. – Здесь нас с Лёнечкой к генералу пригласили на званый ужин. Девки, так вы не поверите, ну точно как в басне. Этой – с лисой и журавлём. Всё малюсенькими бутербродиками, тонюсенько порезано, колбаска, сырок, правда, была буженина магазинная, ну прямо на один глоток. Все ж пришли с работы голодные, выпили, накинулись на ту закуску вмиг голые тарелки на столе. И самое главное – расхваливают хозяйку. А мне противно. Ну раз позвала людей, так прими, как следует. Два часа ждали гуся, запеченного в духовке. Так полусырым и давились. За то упились в усмерть. Жлекали коньяк заморский и всякие эти джины. Лёнька потом до утра рыгал.

– Ну и что генеральша?

– Та ей как с того сырого гуся вода. Сама поддала прилично и всё танцевала. Тыкала подчинённым хлопцам свои потные ручки с крашеными ногтями, чтобы целовали.

– И целовали?

– А как же, все как один, в очередь. А генерал? Так он в кабинете кемарил, сморился от непосильных трудов. И никакого стыда тебе, как будто так и надо. Когда уже уходить собрались, торт выставили заказной с кондитерской фабрики, шоколадный, здоровенный. На нем и отыгрались, весь уму ламурили, заодно с конфетами. Аж за ушами трещало, так молотили.

– Правильно, так и надо приглашать. За границей все так приглашают. Сначала выпивка без закуски, особо много так не выпьешь. Потом бутылки убирают, и вот эти фитюльки бутербродики разносят. С подноса сколько возьмешь – ну один, два, больше неудобно. Все продумано, чтобы лишнего не сожрали. А у нас как засядут, из-за стола не вытащить, вино глушат и лопают, глотку обдирают – и какой интерес? А тут музыка, танцы, ручки целуют, будет потом что вспомнить… – Откуда у тёти Люды познания заграничного стола всплыли, ведь нигде, кроме Одессы и еще, кажется, Херсона с Николаевым, не была? Она сама себе ручку поцеловала и сделала реверанс. Забавно выглядело, все дружно расхохотались.

– Жанка, а ну тикай от плиты, иди наводи марафет чтоб не хуже генеральши была, – продолжала звонко голосить тетя Люда. – И ногтики давай я тебе накрашу наверху и внизу.

Так хорошо на душе было. Самый настоящий праздник – любви и самоотдачи от чистого сердца.

Вдруг из ванной вылетает Жанночка, без хала та, в одной руке бигуди, в другой расческа:

– Девчата, совсем забыла, нужно в казанчике пожарить из творога с чесноком шарики.

– Какие ещё шарики, у тебя самой шарики за ролики заехали.

Раздался звонок, Джимик, как ни караулил дверь, а всё же пропустил самый ответственный в своей службе момент: не оповестил, что кто-то идет. Эх, Джимик, где твой нюх и особенный жизнерадостный лай? Собачка не виновата, отвлекли ее эти подружки, трещат без умолку, ничего не поймёшь, то ли радуются, то ли ссорятся. Голова устала вертеться из стороны в сторону а надо ведь ещё бегать хвостиком за каждой индивидуально, сопровождать почётным караулом по всей квартире, не упустить момент, когда они переносят эти волшебные тарелки, издающие такие умопомрачительные запахи. Несчастный пёсик страдает, давясь слюнями. Вся борода замокрела, глаза слезятся, и никому до него дела нет Даже его личное имущество, пустую мисочку, и ту под табурет ногой зашвырнули за ненадобностью. Хоть бы кто-то обратил внимание на его собачьи переживания.

Наконец пришла спасительница. Уж кто-кто, а эта Фроська всегда приносит ему сладкую косточку, всю в мясе, так что есть где отвести душу. Но сегодня и Фроська к Джимику равнодушна. Только и выпалила вместо приветствия, чтобы не вертелся под ногами, не до тебя, еле дотянула целую кошелку бутылок. И сразу в ванную нырнула, дверь за собой плотно прихлопнула. Джимик всё равно и за дверью чувствует, как она эту гадость разливает в фирменные бутылки с красивыми этикетками, Жанка заранее заготовила. Для бедного Джимика это не впервой, если бы кто знал, как ненавидит он этот запах, самый отвратительный из всех на свете. Его хозяева, как выпьют эту гадость, потом во сне храпят на всю квартиру Тогда ему приходится менять дислокацию в постели и перебираться с подушки поближе к ногам хозяина. Там тоже запашок не подарок, лучше всего устроиться поверх одеяла.

Нет, всё же есть запахи и похуже. Тот же нафталин. Это когда Жанночка достаёт из шкафа зимние вещи и просушивает их ближе к холодам, перед морозами. Этот запах начинает ощущаться сначала в парадной, а потом и от всех прохожих на улице. А совсем уж смертельный дух, когда хозяйка морит тараканов, противных рыжих прусаков. Но для Джимика это праздник, собачья радость. Тогда все покидают родное жильё и едут в гости далеко на Фонтан. Пса, естественно, берут с собой, и там для него полное раздолье. Можно быть целыми днями на у лице, не воняют и не шумят эти мерзкие машины. Только пугают его злые собаки из-за всех заборов. Но малыш Джимик тоже им не уступает, заливается на полную катушку. Пусть знают его, городского и породистого, спящего на хозяйской кровати. Не то что эти дворняги – вся жизнь на цепях в конуре, только и знают что охранять дворы и сады. Барбосы беспородные, служаки. А меня хозяева на руках носят, целуют, между прочим. Вот и сейчас пойду-ка я улягусь в спальню к себе на кровать, немного посплю, а то сморился что-то от этой суеты…

– Джим очка, а где моя любимая собачка? Ах, вот он мой родненький, тёпленький. А что я тебе принесла? – тётя Фрося гладила забившегося под подушку пинчера.

Вспомнила обо мне, опомнилась, не хочу с тобой общаться, так и знай. Джимик попытался отвернуть свою башку от её воняющей самогоном руки. Но тетя Фрося уже подхватили слабое тельце и прижала его клину пахнущему всем сразу – и пудрой, и помадой, и свежей краской для бровей, и ещё смесью одеколона с духами. От всей этой смеси Джимик расчихался, как астма тик. С трудом вырвался из цепких объятий, даже косточку выплюнул – она тоже пропиталась всеми этими ненавистными запахами. Кубарем, вверх тормашками Джимик скатился с кровати и даже, что редко с ним случается, зарычал на мучительницу.

– Ну, зараза неблагодарная, ещё кусаться удумал. Небось обожрался уже, так носом крутит, огрызается, – тётя Фрося почесала свою руку. – Засранец, больно прихватил.

В спальню дверь открылась, вошла Жанночка. Джимик бросился с лаем к хозяйке пожаловаться. Да не тут-то было.

– А ну пошёл отсюда! От шкодливый, ничего нельзя оставить даже на минуту. Всё платье моё вымял. Кто тебе в спальню дверь открыл? – возмущалась Жанночка.

Любимая хозяйка сегодня тоже его предала. Орёт на собачонку ни с того, ни с сего. И не гуляла с ним сегодня, нашла кому доверить такое серьёзное дело, как прогулка. Этой фифе противной. Он от ужаса глаза закрывает, когда его эта дылда высоченная поднимает своими руками с длиннющими когтями хищницы и за шкирку держит перед собой. Боится запачкаться или брезгует. И пахнет от нее, как от хозяина, табаком. К хозяйскому табаку Джимик притерпелся, у того запах хоть и сильный, но душистый – все-таки не хухры-мухры, а «Золотое руно». А у этой фифы табачок так себе, как у тех жлобов, которые каждый вечер во дворе козла забивают. Вонь сплошная. И вовсе она не гуляла со мной, а только под забором пряталась и сигаретой дымила. А я, дурачок, ждал. Думал, накурится и пройдёмся по улице, на людей посмотрим и себя покажу а она сразу домой завернула. У неё, между прочим, тоже собака есть, но так себе, беспородная. Она передала мне свой привет на её туфельках, да и юбочке. И не только она, а ещё и отвратительный вонючий кот. Я уже знаком с их запашками, хозяин их хоть и редко, но приносит с собой. И ещё одна фифочка, сестричка той, у нас живёт, когда мои законные хозяева отдыхать выезжают. Никогда меня к себе в кровать не берёт. Закрывает наглухо все двери, и остаётся мне только на коврике в прихожей ютиться. А я не простачок какой-то, а королевский пинчер, не какие-то ваши химины куры.

Никому я здесь не нужен, только и слышу: иди на место, пошёл на место, я кому сказала! А как тут пойдёшь на место, когда все закрыто. Только смог прорваться, так опять заработал по шее. Вот возьму и выйду сам на улицу, пусть понервничают. Будут впредь знать, как ко мне, преданнейшему из преданных, королевскому из королевских, относиться. Джимик опять занял выжидательную позицию у щёлочки входной двери. Хозяйка специально, что ли, дразнит меня. У неё такая манера: если что где увидит или в гостях попробует, а то и вовсе прослышит в нескончаемых одесских очередях, то обязательно запишет рецепт в свои разбухшие от них тетрадки и выдаст на праздничный стол как новенькое, необыкновенное. Другие женщины обычно так помешаны на нарядах, а наша Жанночка на своей кухне. И ведь ничего не скажешь, всё у неё получается, вкусно, красиво, с особым изыском, пальчики мои собачьи оближешь. Она никогда не экономит, всего горы – тортов, разной выпечки. Заставлены все окна, все шкафчики на кухне. В спальню на шкафы переехали вазы с фруктами, в ванной плавают херсонские арбузы в прохладной воде.

Забитый до отказа холодильник уже не отключается на перерыв, стонет и плачет, не в состоянии столько охлаждать продуктов в раскалённом помещении. Как назло и солнышко к вечеру разкочегарилось, и кухня, выходящая окном на запад, залилась праздничным сиянием. По одной расплавленные от жары и духоты да еще загнанные до изнемождения Жанкиным энтузиазмом потные помощницы стали выползать на спасительную лестничную клетку Жанночка одна осталась на боевом посту, но, наконец, и она сдалась: девочки, кажется, всё!

Все облегчённо вздохнули. Жанночку не осуждали, привыкли, такая их подруга от природы. Всех должна переплюнуть, костьми ляжет, но никто с ней не сравнится. Теперь самое время и мне смотаться на улицу. За компанию прихвачу-ка и Джимика. Но он что-то заартачился, мокрой бородой неприятно потерся о мою голую ногу Видно, жрать хочет, и я тоже. Только глазами повела в сторону кухни, как королевский пинчура совсем не по-королевски туда рванул между моими ногами. На столе в кастрюльке лежали пирожки с мясом. Я быстро в ротик себе и собачонке за ткнула по пирожку, и мы, не сговариваясь, рванули на воздух. Мне очень хотелось смотаться со двора подальше, но в таком виде… В драных старых тряпичных тапках на босу ногу и в линялом хала тике на три размера больше, с дыркой на самой груди… Я его почти два раза обмотала вокруг своего тела, поэтому сквозь дыру не просвечиваются комбинация и лифчик, но всё равно, вид ещё тот: на море и обратно. Джимик от меня не отходил ни на шаг, только как жонглёр в цирке ловил кусочки пирожка. Я только командовала: танцуй-танцуй, зарабатывай, пучеглазый карлик, на кусок хлеба насущного трудом, как другие. Крутись, крутись.

Потом мы с Джимиком немного побегали по детской площадке, посидели на лавочке. Я взяла его на колени, положила на спинку и почесала нежное пузико. Вот умора, от избытка чувств он лежал как тряпка, раскинув лапки, и мордочка его улыбалась от счастья. Ну вот, признал наконец меня. Хорошего понемножку, пора домой. Не хочется? Ладно, ещё побегай! И этот самый умный их всех королевских пинчеров вошёл в раж, от радости, что оказался на свободе, без устали носился по двору и громко лаял, на ходу окропляя всё вокруг. Напоследок закрутился волчком, поджав задние лапки к передним, примостился на краю песочницы, проехался задом по земле, отбрасывая её назад, как лошадка копытом, и… побежал впереди меня к парадной. Да так стремительно, что я еле успевала за ним в этих растоптанных старых тапках. На этот раз он вёл себя порядочно, не пакостил у дверей соседки с третьего этажа, а тихо юркнул в открытую дверь собственной квартиры. Помнит, подлец, как ему влетело за прошлую проказу. А говорят, что собаки ничего не понимают. Еще как понимают, даже такие, с малюсенькой головкой…

Так, прибыли первые гости. Это всем своим кодлом прибыла Жанкина сестра Наташа, живущая за 16-й станцией Большого Фонтана. Вся семейка в полном составе: муж Иван, дочка Валька, на год младше меня, но успевшая после школы сразу замуж выскочить. Её муж Витя – деревенский паренёк из-под Киева, очень симпатичный и, по всей видимости, добряк. А это что?! У Вальки фигурка уже деформировалась вперёд животиком. Поцелуи с хозяйкой закончились, настала очередь переноски товара. Бутыльки с помидорами, огурчиками, а самое главное – собственное домашнее вино и сок. Я обожаю все это ещё с тех пор, как однажды с мамой, тайно от бабки, были в гостях у тёти Наташи, Жанночкиной сестры. Наша бабка лежала тогда в больнице, и мы получили неожиданную свободу. Алка ехать отказалась, а зря, как классно у них было. Стол накрыли во дворе под навесом, рядом с летней кухней.

Это место на их участке было самым уютным. Побеги виноградных лоз ещё с молоденькими, полностью нераскрывшимися листочками вились над зелёной верандой, местами прикрывая солнышко, и при малейшем ветерке ласково трепетали. Другие срывались с металлической верёвки и опускались прямо на заставленный стол. Я не сомневалась: без искусных ручонок Жанночки не обошлось. Всё тот же ассортимент, вызывающий у меня единственное желание скорее начинать пробовать все подряд.

Гостями были в основном их соседи, жители колхоза Карла Либкнехта, которым командовал Герой Соцтруда Макар Посмитный. Фактически Одесса в сторону Фонтана и бывшей Люстдорфской дороги, а нынче Черноморской плавно переходила в угодья этого хозяйства, известного на весь Союз. Здесь, недалеко от мужского монастыря, и получили тётя Наташа с мужем комнатку от колхоза, в небольшом домике на две семьи с огородиком. Вокруг простирались поля. Добираться нам в принципе было удобно. Сначала 18-м трамваем до 16-й станции Большого Фонтана, а потом 19-м. 19-й вообще был каким-то чудным. Я запомнила его ещё со второго класса, когда единственный раз в жизни попала в пионерский лагерь Портофлота. Вот там, мимо забора этого лагеря, почти вплотную к нему, проложены рельсы одноколейки, а сам трамвайчик ездит по кругу. Я, домашний ребёнок, попала первый раз в лагерь; он хоть и пионерским назывался, но в нём царили далеко не пионерские, а настоящие лагерные порядки. Их устанавливали детдомовские дети. Первым делом у меня забрали мыло, зубной порошок, щётку, и все по очереди чистили этой щёткой свои зубы. А когда я пожаловалась вожатой, то мне устроили тёмную и хорошо отколотили, а потом демонстративно моей зубной щёточкой почистили все девчонки свои сандалии и тапки.

Сколько слёз я пролила, стоя у этого забора в ожидании мамы. Мне казалось, что вот-вот следующий трамвай привезёт ее, она заберёт меня наконец домой и мне помоют голову Здесь все девчонки коротко стрижены, моют голову прямо под краном с холодной водой. Свои косы я боялась даже распустить, чтобы их расчесать. Эти злющие девчонки, не говоря уже о мальчишках, не упускали любую возможность, чтобы подёргать меня за косы. Пионервожатая каждый мамин приезд обещала помочь мне помыть голову, а сама потом перед всеми высмеивала меня, как беспомощную белоручку. Все везде и всюду врут и воруют напропалую. И пионеры, хотя клятву давали, и взрослые комсомольцы.

Моя мама сдалась и забрала меня домой через две недели, когда уже вся голова кишела вшами и гнидами. Потом, уже взрослой, проезжая этим 19-м трамвайчиком, я впивалась глазами в окошко, чтобы увидеть сразу всю территорию лагеря. Наш деревянный корпус по-прежнему выкрашен в голубой цвет, и дети всё так же облепили забор, выставив головки между штакетником, в ожидании родителей. Теперь в этом лагере работает пионервожатой моя подружка Галка. Она всё детство в нём провела, он для неё стал родным. Странно, но ей там нравится. А на Фонтане у Жанкиной сестры больше бывать в гостях не приходилось. Всё общение с моей сверстницей Валей и её родителями происходило в квартире моего дядьки и тётки. Обе мы были родными племянницами – я со стороны дядьки, а она со стороны тётки.

Всё это я поведала вам исключительно ради домашнего их собственного вина, которое они привезли в качестве подарка. Здесь же, на кухне, был открыт первый трёхлитровый бутылёк. Тёрпкий сказочный запах привёл всех присутствующих в приподнятое настроение. И что вы думаете? Разве можно было устоять против такого искушения. Вы тысячу раз правы. Нет! Нет! И ещё раз нет! Более того, в ход сразу пошли простые гранёные стаканы и чайные чашечки, стоящие в буфете. Тётя Наташа повторяла, что вино не крепкое, сахару не добавляли, просто чистый сок. Все в один голос подтвердили, что это действительно чистый сок, поэтому бутылёк оприходовали со скоростью звука и здесь же его ополосну ли и отправили на антресоль, чтобы не мозолил глаза.

– Совсем без градусов, – заключила тётя Фрося, – це для дитёв.

Она всегда, когда выпьет, с ходу переходит на полуукраинский язык. Видно, этот натуральный сок пришёлся в самый раз уставшим женщинам. Раздался звон упавшей с окна тарелки с остатками холодца, к ней подорвал Джимик и моментально стал все слизывать с пола. Жанночка с визгом набросилась на любимца, что тот может пораниться. Схватила веник и начала им подметать осколки. Тётя Фрося нагнулась подать Жанночке совок, и обе задами стукнулись. Жанночка не удержала равновесие и попыталась ухватиться за наклонившийся стол, тот не выдержал её приличного веса, и все стаканы и чашки дружно полетели на пол. Под истошный лай самого породистого. Жаль было Жанночку, она больно стукнулась лицом об угол стола и ушибла руку. Но больше всех досталось несчастной собаке. Все в один голос объявили его виновным. Тётя Наташа с ее загадочной улыбкой поняла причину случившегося. Наши глаза встретились, её тонкое, по-настоящему красивое лицо, обычно уставшее от жизни, заиграло. «Ты, Оля, этим вином не увлекайся, оно обманчивое. С виду вроде и не пьянит, а по ногам хорошо бьет».

Я уже и без неё поняла это, почувствовала, меня немного повело. «Та прямо хороший сок! То, шо надо!» – вскрикнул тети Наташи зять, Витя, втаскивая с лестничной клетки в коридор ящик белого винограда «дамский пальчик». У меня с ходу слюнки потекли от этих прекрасных гроздьев, спелых и золотистых, как будто бы южное солнце передало винограду всё своё тепло, а вековая степь наполнила его сладостью.

– Ото после вина, о той ще виноград за компанию и як раз будет то, шо на до. Скопытиться можно только так! И мыть его на до сильно, а то отравой увесь залили. Это з таировского институту – не успокаивался Витя.

Виктор, Валькин муж, её ровесник, симпатичный высокий парень польских кровей. Приехал в дом отдыха покупаться в море. И на танцах в пансионате на 16-й Фонтана познакомился с Валькой, пошёл её провожать. Пока они у калиточки провожались, их застукал Валькин папа, вероятно, тоже знаменитого сока напробовался и пристал к парню: «Женись, нечего тут ошиваться просто так». Вот и вся история. Валька в комнате сидит, квочку напоминает, высиживающую цыплят, обмахивается газетой, и всё ей по барабану Смотрит на меня так, как будто бы ей одной известно что-то такое загадочное, неведомое никому. Она только спросила меня, как мои дела, я ответила односложно: хорошо. Её же спросить у меня не повернулся язык, неудобно как-то. И так всё ясно.

На кухне такой тарарам. Жанночка сидит с компрессом на лице. Несчастный Джимик заливается под дверью. Пришла ещё одна его любовь – тётя Дора. Ей очень подходит это имя, оно, наверное, производное от слова – дородный. Чего-чего, а дородности ей не занимать. Один бюст чего стоит. У всех Жанночкиных подруг с этим делом всё в полном порядке. Но сравниться с бюстом тёти Доры не может даже тётя Фрося со своими пистолетами, торчащими в разные стороны. У тёти Доры бюст начинается от самой шеи. В этом месте сходятся обе груди, напоминающие мячи или арбузы, приплюснутые бельём до самой талии. Носить на себе такую тяжесть не каждый выдержит, поэтому она тяжело дышит. Она сразу усаживается в большой комнате за стол, отодвигаясь от него подальше, чтобы грудью не сбросить тарелки и бокалы. Когда она наклоняет голову с несколькими подбородками, то получается, что два нижних шара держат посреди верхний шар – голову. Все женщины по очереди заходят, здороваются с Дорочкой. Одну её они ласково называют Дорочкой. Дорочка постоянно протирает свои дурацкие очки. Они почему-то у неё всё время запотевают. Улыбается какой-то детской непосредственной улыбочкой; как по мне, так эта улыбочка на её лице ни к селу, ни к городу. Все опять умотали на кухню – неугомонные.

Тётя Дора, обращаясь к нам с Валькой, тихонько спрашивает:

– Когда это они успели так набраться? – Я, не моргнув глазом, предложила и ей составить компанию, попробовать домашнего вина или, по Витиному сока, пока суть да дело. Но Дорочка наотрез отказалась, попросила водички холодненькой, если можно. – Там без Фроськиного самогона не обошлось, – предположила она. – А что, Жаночка сильно разбилась?

– Нет, это из-за Джимика, – возразила Валька.

– Ну да, и тебя, Джимик, как меня, всегда по делу берут, – тетя Дора опустила руку, и Джимик по ней, как по горе, вмиг забрался на вершину, к самому ее лицу и облизал его вместе с очками. Счастливая тётя Дора радостно взвизгивала, совсем как молоденькая девчонка. А этот паразит рад стараться и по её груди, плечу, затем по затылку прошелся, как по горной тропе. – Ой, Джимик, отстань, не целуй меня, от тебя так шпротами воняет! – тетя Дора пыталась сбросить собачонку, которая уже сползла к ее шарам. —тьфу! Я кому сказала. Ты мне всю кофту обделаешь. У меня другой нету. Что ты с ним сделаешь?

– Счас сделаю, – не выдержала я и ухватила уцепившегося королевского за туловище. Чтобы припугнуть этого глистатого, ещё несколько раз подбросила и выпустила на пол, легонько поддав под зад. Другой бы сразу убежал, а этот нахал опять рванул к тёте Доре на руки, и она его прижала к груди. Ну, тогда терпите этого нахала. Тогда я не знала, что последний раз вижу тётю Дору. И буду только от Жанночки случайно, ненароком узнавать о её дальнейшей, просто ужасной судьбе.

 

От судьбы не уйти

Дорка сама не заметила, как постепенно развалилась вся, как ей казалось, дружная её компания. Сначала из магазина ушла директриса. Закончила свой институт и подалась на завод. Партия позаботилась и направила её на Одесский коньячный завод инженером, и здесь же её якобы выбрал народ партийным секретарём. В магазин назначили нового директора, русского по национальности в паспорте, а самого настоящего маланца по роже. Этот сорокалетний с порога взял власть в свои руки. И кроме швабры, с которой теперь Дорка боялась расстаться, никуда её не допускал. Вслед за директрисой уволилась и её подруга Надька, вместе со своей квартиранткой-племянницей. Новая метла всех начисто, что называется, вымела.

Из старых работниц только и осталась одна Дорка. На её место желающих пока не находилось. Она так же исправно торчала чуть свету магазина, ждала хозяина, как собака. Директор подъезжал на новенькой машине «Победа», обходил все свои владения, просматривал пломбы. Дорка по утрам варила ему кофе и бегала в магазин за продуктами для бутербродов. По простоте душевной она пыталась дать ему пару советов, но он грубо оборвал её: «В ваших советах не нуждаюсь, наслышан о всех ваших делишках и подружках. Скажите ещё спасибо, что работаете у меня».

Тайной, покрытой мраком, оставалось всё, что делается в подвале. Какой товар привезли, какой вывезли, никто не знал. Что выбросят в продажу, тем и торговали. В магазин зайдут покупатели, покрутятся, потыркаются впустую и уходят восвояси, только и мой за ними пол. Только иногда попадались Дорке пустые коробки от импортной обуви или ГДРовского белья. Одно время подумывала сдать какой-нибудь девчонке угол, но и эту мысль она выбросила раз и навсегда из головы. Вовчик ей такой концерт закатал по заявкам, что неделю после этого в себя приходила.

В единственный выходной, понедельник, маяться по пустой квартире не было никаких сил. И Дорка с раннего утра уезжала к своей подруге Надежде и хоть там душу отводила. Сама Надька выглядела не ахти. Со скрипом двигалась по малюсенькой кухоньке. Угощала Дорку по-барски, даже коньяком в пять звёзд. Как раньше все собирались у Дорки, так теперь вся их магазинная компания переместилась к Надьке. Её подружка Женька, работающая в редакции, называла квартирку намоленной. Эта комната наш Ноев ковчег! Налазится по чердаку и причитает потом: «Ой, Наденька, какая ты умница, что не выбросила это, цены же теперь всему нет. Кому только сказать, и при Сталине сохранилось, и при румынах. Для любого музея находка. Это будет опубликовано в книге, а это снесу на киностудию. Они же все там попадают от счастья». С собой Женька обязательно приносила либо коробочку конфет, либо пирожные. Вот в понедельник Надька и угощала свою Дорочку всем, что она для неё припрятала. Присядут, выпьют по стопочке и рассказывают друг дружке всё и про всех, как на духу.

А как Надежда начинает говорить про своих любимых Наденьку и Коленьку, так её и вообще не остановить. И самые они у неё и замечательные, и воспитанные, и умненькие, а уж какие начитанные – и говорить нечего. Всё хвастается, тащит её в большую комнату, стены которой все в полках с книгами: «Смотри, Дорочка, это всё Наденька сама прочитала, ещё из библиотеки таскает. А я тоже при деле, между прочим. С Коленькой языками занимаюсь. Мечтает мальчик плавать по морям и океанам. И Наденька доверяет мне свои технические переводы».

Надежда вся светится счастьем, прикрывает ладонью лицо от пробивающихся сквозь прозрачную занавеску солнечных лучей, в глазах хитринка: чем бы еще удивить Дорку.

– Моя Наденька на все руки мастер, настоящий инженер, по предприятиям приглашают, прямо нарасхват. Как закончила аспирантуру, ее сразу лабораторией руководить поставили, какие-то новые технологии они у себя разрабатывают. Технический прогресс, Дорочка, понимаешь? Я в этом полный профан, но она так умеет объяснить, что я тоже понемногу начинаю разбираться. Скоро всё будут делать за людей машины, и мы обгоним даже Америку.

Дорка вздыхала, качала головой:

– Так догоним, что скоро жрать нечего будет. Моей профессии с веником и шваброй не грозит этот, как его, прогресс.

Надька пыталась переубедить подругу: мол, и до твоей профессии доберутся, веник автоматом заменят уборочным. На кнопочку нажмешь – и поехало грязь и пыль стирать. Но видя, что Дорке разговор этот неприятен, сменила тему:

– Такие мужики вокруг Наденьки крутятся, ты не представляешь! А она, глупая, ноль внимания. Все они для нее остолопы, им только одно нужно, говорит, у них у всех лишь одна извилина – из пустой головы в мошонку.

– Куда? – на лице Дорки застыло изумление, она ничего не поняла.

Надежда, смеясь, показала пальцем между ног Дорка сообразила и тоже рассмеялась.

– Я думаю, Дора, что-то произошло с ней, кто-то напугал ее сильно или обидел. Вся их семья странная какая-то, никак от войны не отойдут. Мать каждое воскресенье в церкви пропадает, все посты соблюдает. Молится и трудится, как проклятая. Я ради них в долги влезла. У Женьки в долг взяла и у Полинки. Полинка вообще спросила: сколько надо, и на следующий день деньги притащила.

Дорка посмотрела на подругу как на ненормальную:

– Зачем им такие деньжищи?

– Так и знала, что ты взбеленишься. На денька частный дом на окраине решила для матери и сестры купить с огородиком. Они у себя в деревне, как бревно в глазу у этой кугутни. Другой жизни для деревни нет, как сплетни плести. Не тебе мне рассказывать, какой у нас народец! До сих пор мажут говном им калитку и румынскими блядями обзывают. Нужно же на ком-то злобу свою вымещать.

Надежда вся задрожала от возмущения, поведав, что мужа младшей сестры так заклевали, что он бросил ее с двумя детьми. А девчушки хорошенькие, беленькие. Бабуленькой ее называют. Она им сказки рассказывает, дети слушают, затаив дыхание.

– Дорка, хоть стой, хоть падай. Я им как-то Пушкина читала, прошло недели две, и представляешь, эта двухлетняя малышка своего маленького пупсика засунула в кадушку для солений, полностью закрыла крышкой и стала выкатывать на улицу. А что оказалось? Она запомнила, как царицу и приплод в бочку поместили и выбросили в океан, и царевич Гвидон там быстро вырос. Вот и решила, что если в бочку поместить пупсика, тот тоже быстро подрастёт. Вот какое мышление в два годика!

Дорка долго молчала, выпила воды и на полном серьёзе выпалила:

– Фашисты проклятые, пацана с мамашей в море выкину ли в бочке. И тогда суки были.

Надежда Ивановна от невежества подружки еле удержалась, чтобы не расхохотаться, заметив, как из-под очков Дорки потекла слеза. Она даже не решилась объяснить ей, что это самая известная сказка во всём мире.

– Успокойся, Дорка, на платочек, протри лицо, лучше расскажи, что с Вовчиком. Здоров?

– Не знаю, что и сказать, сестрица названая, ничего хорошего. Твой распрекрасный Вовчик совсем распустился. Живём, как кошка с собакой. Заявится под утро, полазит по кастрюлям и спать заваливается. А то и вовсе ночевать не приходит. Если и спрошу, на всё один ответ: не твоё дело, не маленький уже, жопу подтирать не надо. Ничего нельзя сказать или попросить что-то по дому сделать. Вешалка уже какой месяц на одном гвозде болтается, вот-вот совсем сорвется, видит же, возьми молоток. Нет, бурчит: тебе надо – ты и прибивай. Не знаю, Надюша, чем я перед ним провинилась.

Дорка, не стесняясь, стала громко плакать. Надежда пыталась ее успокоить, дергала за плечи, убеждала: перерастёт, такой возраст, всё изменится. Вот женится, детки пойдут, жизнь наладится.

– Надя, что изменится? Это характер такой, обозлился на всех и на всё. И никуда не деться. Чует моё сердце большую беду только не знаю, с какого боку ждать.

– Вечно ты каркаешь, ещё чего-нибудь действительно накаркаешь.

Сказать правду даже Надежде Дорка не решилась. Поняла, давно поняла, не такая уж она глупая, почему её сын так переменился. И почему её, свою родную мать, презирает и ненавидит. Сама виновата, сама познакомила сына с бывшей подружкой своей свекрови, Нины Андреевны Ерёминой. Что на неё тогда нашло, проклинает тот день и час, когда решила, чтобы Вовчик узнал, кто были его дедушка и бабушка. Вот он и узнал на её горе. Да она и сама просто обалдела от услышанного. Как Вовчик упирался, не хотел переться ни к какой старухе. Она его фактически силком потащила. Убедила, что скользко, боится темноты, обещала, что только на полчасика заскочат, навестят подругу бабушки и обратно домой.

День выдался холодный, ветреный. О такой погоде недаром говорят: хороший хозяин собаку на улицу не выгонит. Но вышло всё наоборот. Сама Дорка уже собралась уходить, несколько раз порывалась, но сын словно спелся с этой старушенцией. Всё задавал и задавал вопросы. Что и как, и когда, и где это было. С того дня его как подменили. Заранее просил Дорку купить продукты для старухи. В гостях у Веры Константиновны он стал бывать чуть ли не каждую неделю. Свою однокомнатную квартирку которую та получила как реабилитированная, она называла не иначе, как салоном. Вовчик всё утро чепурился, мылся-брился, наглаживался, даже сам туфли свои чистил, раньше такого в помине не было. Брал с собой гитару книги и под реверанс «честь имею!» растворялся, громко хлопнув дверью. От сына она теперь выслушивала одни замечания. Он то и дело Дорке выговаривал: кто так рубашку гладит, не умеешь – не берись, всё только испортишь. Уходил, пугая вечно подслушивающую соседку с Греческой улицы, которая подкрадывалась к ним под дверь, словно тень. Вовчик никогда не называл последнюю по имени, а только: там твоя сучка с Греческой уже присосалась к дверям, оторви ее. Как только Вовчик исчезал, здесь же нарисовывалась она:

– Дорочка, не переживайте вы так, не на до, деточка, плакать. У нас, на Греческой, у соседки тоже не ладились отношения со взрослым сыном. Так что вы думаете? Разменялись, разъехались в разные стороны, и дело с концом. А как разбежались, так и подружились. Куда это ваш Вовчик с утра пораньше намылился?

– Мне он не докладывает.

– А мне кажется, я догадываюсь. У нас на Греческой одна красотка жила, симпатяга девка, ни дать ни взять, так вот, к ней любовник чуть свет наведывался. Муж рано на работу убегал, а этот тут же к ней, как партизан, пробирался. Подпольщики-любовники, как вам это? Мы все делали вид, что ничего не замечаем.

– Так воскресенье сегодня, – не выдержала Дорка. – Какая работа?

– Здрасти, я ваша тётя, её муж и в выходные дежурил. Иди знай – дежурил ли… И тебе, голубушка, надо проследить, так, на всякий случай, куда он заладился по утрам шастать. Я тебе больше скажу Дора, он даже зубы стал чистить, вот тебе крест, не веришь? Всю раковину зубным порошком оплевал. Фифа у него объявилась, не встать мне с этого места. Чтоб я так жила, чует моё сердце. И радоваться тебе надо, а не плакать. Такой симпатичный хлопец, а больно неприветливый он у тебя.

Соседка с Греческой тут же нажаловалась, что Вовчик грубоват, вчера он сказал ей, как приблудной кошке: «Брысь отсюда!» Но она не обижается, если с матерью родной так обращается, то что говорить о ней. А сколько она для него сделала? А? Никто же не считается. Ой, да не о чём говорить, раньше никто не мог себе такого позволить. А теперь что? Сплошной пролетариат. Рабочему классу везде у нас дорога и почёт. Дорка ничего не отвечала, сидела, обхватив голову руками, и ждала, когда соседка уже скроется с ее глаз. Но та продолжала через слово повторять по слогам: про-ле-та-ри-ат.

Портить Дорке отношения с ней не было никакого резона. Что взять с несчастной одинокой старухи при живых детях. Из Питера родной сынок и его жёнушка теперь даже летом в Одессу не приезжают. Присылают открытки с курортов: то с Ялты, то с Сочи. Целой стопкой лежат эти открытки с приветами в тумбочке, от которых ни тепло, ни жарко, а только веет холодом безразличия. Вечерами достаёт она эти послания, пересмотрит, опять сложит в ящик и ложится в холодную постель с одним желанием к утру не проснуться. Почти до утра представляла она, что однажды так и будет. И тогда приедет наконец её сыночек к ней вместе с невесткой и будут плакать горько-горько у изголовья. И сама она начинала плакать, и усыпала вся в слезах изо дня в день, из года в год.

Дорка потихоньку успокоилась. Что ожидать от сына, когда она сама во всём виновата. Не в свои сани не садись. Ведь предупреждала её мать, едва она только заикнулась о Викторе. Коршуном налетела на дочь Ципа, шипела змеей, орала во всю еврейскую потку: не смей, ты что, совсем с ума спятила? Мы сами тебе жениха подберём, когда надо будет. Дорка тогда от злости только огрызнулась: тебе ведь подобрали, очень довольна? Ципа не нашлась, что ответить взрослой дочери, и только стала причитать на идише. Доркина мать Виктора так и не приняла. А теперь вот и Доркин родной сын ее тяготится, отталкивает от себя, стыдится, а может, и брезгует. Боль сдавила грудь Дорке, ни вздохнуть, ни выдохнуть. Даст бог подохну и освобожу сына от себя.

Все это Дорка глубокой занозой держала в себе и рассказать даже своей самой верной и преданной подруге Надежде не решалась. Как же так в жизни получается, думала Дорка, возвращаясь домой в полупустом трамвае, уставившись в грязное стекло. Невольная зависть лезла и лезла в голову. И уже от неё невозможно избавиться. Да, Надежда при любых обстоятельствах умела как-то приспособиться в жизни. И при царе, и при революции несколько мужей сменила, и опять же в войну не бедствовала, да и после войны сумела неплох о устроиться. А сейчас и говорить нечего, такую племянницу отхватила и живёт в любви и достатке, и самое главное – в почитании и уважении. А она, Дорка, даже преданных Лёвку с Фимкой, считай, потеряла. Сын их на дух не переносит Но вера, что сын изменится, у Дорки всё-таки тлеющим огоньком, слабой искоркой проблескивала. Приходя от старухи, он стал приносить книжки и до полуночи их читал. А вдруг за ум возьмётся, и будет праздник ещё на её улице.

Неожиданно Дорка получила повестку в военкомат. Самой ее дома не было, расписалась в получении у почтальона соседка. Парня почтальона знал весь район. Ещё при румынах пацанёнком ему оторвало правую руку по локоть, а левую выше кисти. Кое-как хирурги ему разрезали кость на левой руке, и в эту расщелину он, ловко орудуя ртом, вставлял карандаш и даже писал. Соседка сама его уговорила не носить извещение к Дорке на работу, чтобы не было лишних разговоров. Да и он сам с детства знал Вовчика как облупленного. Даже признался, что с его-то инвалидностью за последние два года получал не одну повестку. Как будто бы за это время у него руки могли отрасти. Должен был лично предъявлять комиссии свои обрубки. Единственное, что почтальона удивило: странно, повестка выписана на мать, а не на сына. Вроде как Вовчику не доверяют. Может, думают, что он увиливает от призыва? Так это бесполезно, они его из-под земли найдут.

– Ещё срок схлопочет, – предупредил почтальон соседку, – вы ему так и передайте, с ними не шутят И тётя Дора пусть обязательно сходит сначала, и документы о здоровье Вовчика прихватить не помешает.

Соседка даже слезу не сдержала, когда почтальон этим обрубком с покрасневшей кожей в месте прорези ловко заполнил бланк и дал ей расписаться.

– А ты-то как сам, сынок? – спросила старушка.

– У меня всё в порядке, уже на втором курсе университета, учусь на вечернем.

– Какой ты молодец. А наш Вовчик, твой тёзка, никак за ум не возьмётся. Ему армия бы не помешала. Вон какой бугай вырос, правда, кашляет, так ведь и курит ещё. А как Дорке все нервы истрепал? У неё уже голова трясётся. Еще вот что…

Но почтальон уже ее не слышал, быстро спустился по лестнице, надо было разнести письма еще по нескольким адресам. Соседка тут же понеслась в магазин к Дорке. Ещё с порога она стала руками звать ее, пугливо оглядываясь по сторонам: «Выйдем, Дорочка, на улицу, я тебе сейчас такое скажу». У бедной женщины за тряслись поджилки, ноги стали ватными, лицо побагровело. В голове застучало: что-то страшное случилось, она не знает ещё что, но что-то, наверное, ужасное, она этого постоянно ждала. Сердце не то что забилось, оно прямо заухало в горле.

– Что он, паршивец, опять натворил? – крикнула она, сдергивая и протирая запотевшие очки.

– Не знаю, что с ним, вот, сама читай, – старуха сунула Дорке повестку. Прочесть её она сразу не смогла. Дрожащими руками медленно развернула этот маленький листочек, который извещал, что ей, Доре Моисеевне Ерёминой, следует явиться в военкомат Центрального района, число, месяц, год и время. И всё, больше ничего. Единственная мысль, которая пришла ей в голову, что её Вовчика, очевидно, призовут служить, несмотря на полученный им белый билет. И сама она в этом виновата. Сама же пожаловалась на него врачихе, которая приходила к ней домой, когда Дорка болела: что сын неблагодарный, измывается над ней, а она всё для него сделала – и выходила, и вылечила, и от армии спасла. Что на неё тоща нашло, так разоткровенничалась.

Несколько дней Дорка металась, как раненая, боясь с кем-либо поделиться своей бедой. Что только не крутилось в её воспалённом уме, даже покойная свекровь приснилась такой, какой Дорка никогда её не видела: молодой и смеющейся, качающейся на каких-то немыслимых качелях. Она то подлетала к Дорке, тянула к ней руки, то возвращалась высоко в небо, закидывая назад голову, а раскачивал ее на этих сумасшедших качелях мужчина в морской парадной форме. Блеск золотого кортика, висящего у мужчины сбоку, ослеплял Дорку. Его она видела только со спины, лицом к ней он не поворачивался, однако она чувствовала, что знает этого человека.

Кто-то во сне её растолкал, тормошил за плечо: «Мама, мама! Ты чего? Проснись! – Вовчик испуганно будил мечущуюся на кровати мать. – Тебе плохо, может, врача позову? – Вовчик нежно гладил Дорку по лицу: – Я накапаю тебе кремлёвских капель или лучше валерьянки?» Дорка покачала головой: «Не надо. Мне, Вовчик, бабушка твоя приснилась (она уже полностью пришла в себя) на качелях… не одна, наверное, с твоим дедом совсем молодым… Я подумала сначала, она с моим Витенькой, твоим папой. Нет, это был не он. Они так радостно смеялись. Господи, к чему бы это?»

Дорка разрыдалась. Сын выключил свет, пробурчал: «Кончай этот концерт по заявкам, давай спать. Мне завтра на работу, а тебе, вижу, совсем делать нечего, концерты во сне устраиваешь, разная ерунда снится».

Она лежала тихо, боясь лишний раз вздохнуть, чтобы не слышал сын, и размышляла. Её мама Ципа всегда, когда что-нибудь приснится или просто нужно было посоветоваться, сразу бежала в синагогу. Как ещё Дорка её высмеивала. А сейчас она с радостью сама бы побежала к раввину, да синагога на Пересыпи сгорела, и бежать ей некуда и не к кому. Разве что сходить в церковь. Там ведь надо креститься, а она не православная, ещё выгонят с позором. А если надеть платочек и, как покойная свекровь, просто поставить свечки и тихонько про себя нашептать богу, попросить у него помощи. Свекровь всегда повторяла, что бог един. У него просто было много сыновей с разными вероисповеданиями. Всё, как у людей: рассорились братья, кто главнее, кто к небу ближе. Вот и стали, в конце концов, враждовать за истинную веру. А вера она должна быть одна – в создателя. Это уж люди сами как хотят извращают её в своих интересах. И предают и бога, и его сыновей Иисуса и Магомеда, а больше всего ненавидят евреев за то, что они не верят в божьих сыновей, присланных к ним на землю.

К утру она окончательно решила сходить в церковь, вдруг боженька сжалится и отведёт беду от её мальчика. Но другую, более страшную мысль она гнала от себя и днём и ночью. А мысль эта хуже назойливой мухи разъедала безжалостно её воспалённый мозг. От нее сердце Дорки останавливалось и из груди вырывался не крик, а какой-то звериный рёв, который она еле сдерживала.

А вдруг её Витенька вовсе не пропал без вести. А тог да, в 41-м, сдался в плен или того хуже… она даже мысленно не могла себе позволить так думать. Нет, пусть режут меня на куски, рвут на части, я никогда не поверю, что мой Витенька не выдержал и стал предателем. Она даже в кино, когда видела негодяев – предателей, всяких полицаев, власовцев, не могла поверить, что это просто обыкновенные артисты и им досталась такая роль. С Надеждой спорила, что хороший нормальный человек, даже великий артист никогда не согласится играть такого подлеца. Но наедине с собой она всё же рассуждала: может, это так и есть, её Витенька не выдержал или, того хуже, затаил обиду на советскую власть за отца, за деда и только всё это время ждал. Никогда же он с ней ни словом, ни полсловом не обмолвился ни о своём отце, ни о деде. Только и было ей известно: отец его погиб в Гражданскую в Севастополе – и всё. Да Дорку это нисколько не интересовало. Столько народу тог да полегло непонятно за что. Зато царя ненавистного скинули, он во всём и виноват был. Ещё разрушили тюрьму народов раз и навсегда и повыгоняли всех буржуев. А плохо живём потому, что у советской власти много врагов, чего только один Гитлер натворил.

Зачем же всё-таки её вызывают? Опять на её пути военные. Опять будут допрашивать: как ей, еврейке, удалось уцелеть, ещё и с сыном во время оккупации? Если же насчёт свекрови, то они её, несчастную, сами реабилитировали. Никто их не просил, Дорка ни разу сама не обращалась, чтобы хуже не было.

Она опять в который раз задавала себе этот проклятый вопрос: «А может? А вдруг?» За эти дни ожидания и неизвестности Дорка не то что похудела и осунулась, а просто превра илась в сплошной комок нервов. Возвращается с работы, поднимается к собственной квартире, не успевает еще вставить ключ в замочную скважину как дверь сама перед ней открывается. Дорка в ужасе как заорет. На её вопль все двери разом распахнулись. В доме поднялся переполох. Люди в недоумении: что происходит? Просто соседка по ее коммуналке секундой раньше открыла эту проклятую дверь изнутри, чтобы выйти и посидеть во дворе на лавочке.

– Дорочка! Разве так можно? Вам будет лучше, если я инфаркт схвачу? Мне это нужно? Что вы такая пугливая? Вы хотите моей смерти, чтобы мое сердце остановилось? Разве так можно распускать нервы. Не у одной вас такой сынок знаменитый.

Соседку, словно часы, завел кто-то, или внутри нее злости чересчур много накопилось. Может, и лучше будет, если его загребут, хватит отлынивать. Пусть послужит, как все. Ее сын войну прошёл, а этот наглец… Кому только сказать, в кого уродился, Дорочка ведь такая добрая, покладистая женщина, а сынок… Как он смеет родную мать называть Доркой? Дорка перестала понимать, что она там тарахтит.

– Какая вы ему Дорка? Вот и рожай их после этого, воспитывай, всё для них, – соседка присела на край табуретки, уткнувшись в плечо Дорки, и гладила ее по спине. Иногда замолкала, чтобы не добить окончательно несчастную женщину, а потом опять с новой энергией продолжала тараторить: – А они вырастут и помашут тебе ручкой: «Аривидерчи». До свидания, дорогая, до свидания. Вы меня о моей внучке спрашиваете, я так и не видела ее. Не знаю, какая она растет. Прячут от меня, а позвали бы – я бы пешком по шпалам к ним до самого Ленинграда дошла. Никому я тоже не нужна, ругаю себя, что задержалась на этом свете.

В ночь перед визитом в военкомат Дорка маялась разными дурными мыслями, которые лезли ей в голову. Утром умылась, оделась в своё единственное приличное платье. Есть не хотелось, кусок хлеба в глотку не лез. Выпила холодного чая. Пересмотрела ещё раз содержание кошёлки, которую целую неделю собирала. Обычно с этой кошёлкой, она ходила на базар, а теперь в ней были уложены её вещи первой необходимости. Ну, вот и всё: паспорт, повестка, сумка. Хотела сыну оставить записочку, однако, сколько ни пыталась что-то написать, ничего не получалось. Скомканные бумажки выбросила в печку. Разревевшись, обняла сначала печку потом провела рукой по дымоходам: спасительница моя, подружка верная, не можешь ты мне больше помочь, никто не может Сыночка моего согревай своим теплом, как в те страшные годы. Прощай!

Мучила её мысль обратиться к мужу бывшей квартирантки Жанночки, но так и не решилась. Он в милиции служит, человек порядочный, добрый, наверняка не откажет, вступится за неё. А вдруг это ему самому навредит? Так никому ничего и не сказала. Только протёрла портрет свекрови: мама, видно, моя очередь настала, прощай! Еще раз взглянула на портрет, пытаясь навсегда запомнить каждую черточку лица, и тихо вышла, как привидение. Двигалась по улице, никого не замечая. Вот и это, знакомое зловещее здание военкомата. Сюда в 41-м она привела своего Витеньку, чтобы больше никогда не увидеть. Теперь её очередь пришла переступить этот страшный порог. Но сына своего она им, пока жива, не отдаст. Она в их полном распоряжении, а сына не смейте трогать. «Позвоню все-таки Жанночке, предупрежу ее, мало ли что», – подумала Дорка, завидев у входа в военкомат телефон-автомат.

В проходной она сунулась в окошечко, протянула солдатику свой паспорт с повесткой. Солдатик отдал честь и сказал: «Вам, гражданочка, в 10-й кабинет. Это по коридору направо, а потом еще раз направо. Упретесь в него». Она прошла вертушку и замерла, как вкопанная. Поджилки трясутся, валерьянку на сахар накапала, даже не считала, сколько капель, думала, успокоится. По коридору туда-сюда сновали всякие военные, на неё поглядывали. Дорке было не до них, туман страха застилал глаза, она не заметила, как к ней подошёл молоденький лейтенантик, взял под руку: не волнуйтесь, я проведу, вас уже ждут.

Куда её вели, она не видела, шла, как истукан, печатая каждый шаг несгибаемыми ногами. В узком длинном коридоре споткнулась, зацепившись за плюшевую ковровую дорожку. Но лейтенант удержал её. – Постойте здесь минуточку, вас сейчас пригласят, – предупредил он. Дорка безучастно облокотилась спиной на стенку, прижав к груди двумя руками сумку с пожитками. «Что-то они со мной долго церемонятся, – мелькнуло в голове, – или тактика у них, как в кино. Сначала no-хорошему потом покажут, где раки зимуют. Что они ещё от неё хотят?» Ожидание казалось ей вечностью. Наконец двухстворчатая дубовая блестящая дверь открылась и всё тот же лейтенант сказал: «Дора Моисеевна, проходите!»

Перед Доркой предстала большая залитая солнечным светом комната. По стенам стояли в ряд стулья, на которых сидело много военных. Она не различала их чинов и званий. Посреди комнаты был большущий стол, из-за которого ей навстречу, улыбаясь и протягивая руки, вышел то ли генерал, то ли полковник. Она сумку свою автоматически спрятала за спину.

– Дора Моисеевна! – этот седой военный приблизился к ней вплотную, проводил к своему столу, усадил, а сам остался стоять, со своих мест поднялись и остальные военные. – Дора Моисеевна, – его голос от волнения дребезжал, – мы вас пригласили сегодня, чтобы сообщить… сообщить вам, что ваш муж, Ерёмин Виктор Владимирович, нашёлся. Не пропал без вести в трагические дни обороны нашего города-героя, нашей родной Одессы. А геройски защищал ее до самой смерти. Юным следопытам спасибо, это они обнаружили окоп с останками лейтенанта Ерёмина Виктора Владимировича и других героев-солдат. Вот по этому ножичку распознали. А вам мы вручаем награду мужа: медаль «За отвагу» и удостоверение. И, конечно, на вечную память – ножичек. На нем дарственная надпись: «Витьке Ерёмину от Ивана и Аркадия». Вам он знаком?

Дорка бросила свою сумку и буквально вырвала из рук генерала маленький складной ножичек, весь проржавевший, и, плача, стала его целовать: «Витенька, мой Витенька! Я всегда знала, что ты собой пожертвуешь ради других. Я же была тогда совсем рядом. Витенька! У тебя сын растет, уже взрослый он, мы с твоей мамой назвали его в честь твоего отца – Владимиром».

Все по очереди поздравляли Дорку, жали ей руку, тепло проводили.

– Будут какие-то просьбы, не стесняйтесь, обращайтесь, обязательно поможем жене героя.

Она и опомниться не успела, как оказалась со своей кошёлкой в одной руке и коробочкой с медалью и ножичком в другой на улице. Дошла до первого дерева, облокотилась на него и разжала руку: Витя, Витенька, бедный мой, родной. Сколько она так стояла, не помнила и не знала. Потом тихонько ноги сами её понесли по привычке на Софиевскую улицу, теперь Короленко. В магазине все замерли, когда, как привидение, появилась их уборщица Дорка. Она медленно зашла в магазин, поворачивая голову из стороны в сторону. Прислонившись к ближайшему от входа прилавку, стала сжимать и разжимать ладонь с коробочкой, в которой лежала Витенькина боевая награда, и застонала от душевной боли.

Перед её неожиданным появлением завмаг рвал и метал, что немедленно уволит эту наглую прогульщицу. Вышвырнет на улицу, кричал он. Теперь-то точно, она не отвертится. Два раза посылал продавщицу за Доркой домой, справиться, мало ли чего, вдруг заболела. Соседи сообщили, что видели, как она утром с сумкой куда-то ушла. Всё, потирал руки заведующий, песенка этой жидовки спета. Он уже и акт подготовил о её прогуле, да и других недостатков наберётся выше крыши. У него в книжечке прямо досье на эту особу. Избавится он в конце концов от этой четырёхглазой еврейки навсегда. Чума сраная, всюду суёт свой длинный нос. Надо же набраться нахальства заговорить с ним на идиш. С ним, русским Соколовым; он подошёл к висящему за ширмочкой в кабинете зеркалу и гордо посмотрел на себя в зеркало. Да, нос, конечно, подкачал, ничего не скажешь. Эта жидовская кровь никак не разбавляется, так и прёт в каждом поколении. Вот и у дочери шнобель уже растёт. У жены личико, как у куколки. Так нет же, дочка в него уродилася. Катенька смеётся и повторяет: это от того, что я тебя очень люблю. Оно, конечно, приятно, когда дочка отца любит, но как потом замуж выйдет с таким носищем.

Наконец ему дол ожил и: уборщица появилась. Так-с, он расправил перед зеркалом плечи, ещё раз посмотрел на себя в профиль, плюнул, гордо задрал голову, на ходу подтянул рвущиеся уже от давности подтяжки и рванул в атаку в торговый зал.

– Это что за ясное солнышко у нас засияло? Дора Моисеевна, для вас что, законы не писаны? Когда хочу, тогда прихожу на работу, что хочу – творю. Видите эту книжицу, в ней все ваши подвиги трудовые. Моё терпение волындаться с вами кончилось раз и навсегда. Вы уволены за систематические упущения в работе и за сегодняшний прогул. Забирайте свои рваные монатки и мотайте отсюда с моих глаз, быстрее, скатертью дорога. Всему коллективу надоели ваши закидоны. Как ни спрошу, где уборщица, почему в зале грязь, один ответ слышу: побежала домой, сейчас придёт. Так вот, Дора Моисеевна, можете навсегда у себя дома оставаться.

Заведующего бесило, как Дорка смотрела на него ничего не понимающими глазами, это же выражение полной остолопки. Дорка не шелохнулась, продолжала так же стоять на месте, казалось, она ничего не слышит и не видит. В её громадных очках только отражался свет магазинной люстры. Она вдруг словно очнулась и, улыбнувшись, протянула заведующему красную коробочку.

– Что вы мне тычете? – возмутился он. – Быстрее проваливайте, не мешайте работать.

Обступившие Дорку продавцы сами взяли из ее рук коробочку, раскрыли ее:

– Дорочка, что это?

Она еле слышно пролепетала:

– Медаль… Мой муж нашёлся! Заглатывая слёзы, дрожа всем телом, продолжала: – Мой Витенька нашёлся, мой муж, Вовчика папка. Я только что из военкомата, генерал Витенькину медаль вручил. Посмертно наградили. Герой ваш муж, сказал. Нашли его ребята-следопыты в окопчике под Одессой. По ножичку признали, вот по этому ножичку.

Дорка достала из сумки платок, вытерла им слезы, протерла выступивший на лбу пот. Без всякой злости, глаза в глаза, посмотрела на завмага:

– Не боюсь я вас, уйду. Я в сорок первом не боялась, на передовой была, окопы с девчатами рыли под самым носом у румын. И мой Витенька не испугался, до последнего патрона отстреливался, Одессу защищал с другими солдатиками-героями. Тоже мне напугали. Мыть полы везде смогу.

Она уже было развернулась, схватила свою сумку, чтобы уйти, как её обнял Дмитрич, пожилой прихрамывающий участник войны, продавец из отдела тканей:

– Да вы что, Дорочка, надумали – уходить? Так мы вас и отпустим. Вы нам всем, как мать родная, в этом магазине. И трудовой коллектив не надо примешивать, трудовой коллектив Дору Моисеевну в обиду не даст, заставит считаться с его мнением. Теперь не те времена.

Все осуждающе уставились на заведующего. Галка, бой-баба из парфюмерного, глотку кому хочешь перегрызет, с укором глядя на него, завопила своим грубоватым голосом, что тот много на себя берет, хозяином себя мнит, хотя в торговле ни черта не соображает, прислали по райкомовской разнарядке и думает, на него управы нет. Черта с два. А на всякие книжечки с недостатками у нас есть свои книжечки, правда, девочки, милиции очень интересно будет их прочитать.

Бойкая Галка выбежала из-за прилавка, схватила стоявшую у входной двери Доркину швабру:

– Желающие есть помахать? То-то. А ты, Константин Петрович, профсоюз липовый, что молчишь? В рот воды набрал или с утра начальственного коньяка залил туда, все угодить стараешься. На кой хрен ты нам такой нужен, только взносы собирать, переизберем, Дору Моисеевну выберем. Она честная женщина, порядочная. У нее сегодня такой день, а вы…

Заведующий хорошо знал про крутой нрав этой рыжеволосой Галки, она выросла среди блатных на Пересыпи, с блатными связь не теряла, и он откровенно побаивался ее.

– Так я что, я ж не знал. Причина уважительная, я бы сказал, великая. Я сам лично очень рад за вас, Дора Моисеевна, искренне рад, – лепетал завмаг, он не ожидал такого отпора. Но его уже никто не слушал.

Дорку все обнимали, целовали. Даже покупатели, которые за столько лет как будто бы с ней породнились. Новость сама перебежала дорогу и стала известна в ее дворе. Соседи по дому неслись в магазин поздравлять свою Дорку Витька нашёлся, Нины Андреевны сын, Доркин муж, Володькин отец нашёлся и с почестями захоронен. И вдруг Дорка осознала, что только сейчас, только сегодня, спустя столько лет, она получила это страшное извещение. Её Витенька умер сегодня, его убили сейчас. И никаких надежд у неё больше нет. Всё, расстрелян! Она схватилась за своё больное сердце, побледнела, в глазах потемнело, в ушах гул.

– Воды, воды, валерьянки накапайте ей, – закричала Галка. – «Скорую» вызывайте.

Дорку перенесли на диванчик в директорский кабинет. Галка хлопотала над ней, кричала, чтобы все расступились, раскрыли настежь двери, прикладывала к лицу влажное полотенце и причитала: ну как же так, Дорочка, такой день, помянуть Витеньку надо и свекровь твою, Нину Андреевну. Ни за что отмучилась женщина, бог смилостивится, устроит ей теперь встречу с сыном-героем на том свете. Дорка ничего не слышала, лежала тих о, в полудреме и не ведала, что «скорая помощь» с инфарктом отвезет ее в Еврейскую больницу. Вовчик изредка ее навещал, но долго не засиживался, все куда-то спешил. Дорка смирилась, соседки по пала те заполняли тоску и душевную пустоту своими рассказами. У каждой была своя история, нелегкая жизнь. Да и она сама что только не передумала, о чем только не вспомнила за этот месяц.

 

Дымоход старой печки

Большая семья Дорки жила на Молдаванке. Издавна в этом районе Одессы селились бедняки. Глава семейства Моисей работал на скотобойне. Маленький худенький еврей целый день выскабливал шкуры убитых животных, потом раскладывал, подвешивал, засыпал солью и запихивал в бочки. Страшная вонь, мухи и пахнущие падалью шкуры целый день мелькали перед глазами. К вечеру он мылся, переодевался, получал кусок хорошего мяса и шел припевая домой, не замечая тяжелого духа, который длинным шлейфом тянулся за ним.

Мать Дорки, Ципа, наоборот, была крупной ширококостной женщиной-командиром. С каждым родившимся ребенком она полнела все больше и больше. Дети часто болели и умирали, в живых осталось только четверо. Квартирка их состояла из двух маленьких полуподвальных комнатушек и кухоньки; дед Моисея, промышлявший, как многие на Молдаванке, контрабандой, построил все это в самом конце длинного двора. Перед каждой квартиркой были отгорожены заборчиком небольшие палисаднички, обвитые диким виноградом по самую трубу на крыше. Здесь мыли детей, стирали, готовили пищу, вся жизнь проходила в палисадниках. Посреди двора, рядом с туалетом и краном, росла большая акация – гордость и любимица обитателей этих трущоб.

Дорка, старшая в семье, первая пошла работать на фабрику. Крупная, в мать, она постриглась, повязала красную пролетарскую косынку; озорная, сильная, веселая, быстро освоилась и мечтала стать стахановкой-многостаночницей. Ее единогласно приняли в комсомол, и там она была первой. Однажды в их цех пришел работать невысокий, худенький, интеллигентный паренек, отслуживший армию. Они стали встречаться. Виктор жил в центре города с матерью, отец погиб еще в первую мировую. Нина Андреевна очень хотела, чтобы ее Витенька учился. Учились они уже вдвоем на рабфаке, вместе на фабрику вместе на занятия, вместе – общественные работы. Парочка стала неразлучной. Виктору надоело ежедневно провожать Дорку и они, никого не предупредив, не испросив согласия у родных, расписались.

Сначала объявили Доркиным родителям. Моисей стоял растерянно, на глаза навернулись слезы, и он не сказал ни слова. За то Ципа радостно пошла навстречу молодым, расцеловала их – и быстро начала доставать из шкафа Доркины вещички. Завязав их в узелок, сунула в руки Виктору и принялась своим большим телом быстро-быстро их выпроваживать. Молодые не успели опомниться, как оказались на улице. Так, пешком, с узелком, они, уже не очень радостные, медленно шли через весь город к дому Виктора. Энтузиазм Виктора улетучился – вдруг и его мама поступит так же, как Доркина? Она уже высказывалась нелицеприятно о Дорке. А он малодушничал, жалел мать и убеждал ее, что это просто дружба и ничего такого у них с Доркой нет. А ведь было… Дорка тоже притихла. Как провинившаяся, она плелась сзади мужа, строя планы назавтра пойти в профком и попросить общежитие. Но сегодня уже почти ночь.

В коммунальной квартире, где жила семья Ереминых, их комната по коридору была последней и угловой. Комната большая квадратная светлая с высокими потолками, от двери влево ее украшала выложенная белым кафелем печь. В углу между стенкой и печкой стояла никелированная кровать, на которой спала мать. Витькин кожаный диван с высокой спинкой прятался за круглым столом. Витька шел и корил себя – как же он мог не подумать о матери? И перед Доркой стыдно.

Нина Андреевна очень удивилась стуку в дверь. Обычно Витенька сам открывал, тихонько заходил, пил молоко с булочкой и ложился на уже постеленный диван, а тут вдруг стучит Она быстро накинула на плечи хала тик, открыла дверь и увидела парочку с узелком. По их сконфуженным лицам со взглядом нашкодивших взрослых детей она все поняла, достала из буфета бутылочку вина, расставила стопочки, нарезала сало ломтиками, разложила веером черный хлеб. Так, втроем, они отметили свадьбу. Икону Нина Андреевна хотела было снять со стены, но передумала, сама помолилась. Перестелила свою кровать для молодых, а сама улеглась калачиком на диван сына. Медленно скатывались слезы на подушку. Она вспоминала свое венчание. 14-й год, война, смерть мужа, рождение Витеньки. После жутких лет войны, революций, голода, холода родных никого не осталось, хорошо хоть Витеньку сохранила – и вот он уже женился. Господи, на еврейке. Мир перевернулся, с церквей кресты посбрасывали, собор, где венчалась, вообще взорвали. Да сейчас все атеисты, дай бог, чтобы у них было все хорошо.

Молодые возвращались с работы поздно, и теперь Нина Андреевна на стол ставила два стакана молока и две булочки. С собой она ничего не могла поделать, ревновала сына к невестке, пыталась ее воспитывать, но Дорка сопротивлялась и про себя называла ее старой барыней. Витенька готовился поступать в институт, Дорка закончила семилетку. Все чаще инициативная Дорка подзуживала мужа снести печку, которая занимает полкомнаты, но свекровь сопротивлялась. Дорка каждый раз приводила все новые доводы, что на первом этаже печки нет, там вообще две комнаты. Наконец Нина Андреевна сдалась – делайте что хотите. Пришел печник, осмотрел первый этаж, чердак, выпил стопочку и констатировал, что половина печки это дымоход от печки первого этажа и с подвала. Так что печку можно оставить, а лишние дымоходы выбрать, и освободится целых два квадрата площади. На том и порешили.

Работал печник медленно; чтобы не пачкать, от стенки разобрал проход и залазил вовнутрь. Кирпичи аккуратненько протирал, укладывал в сумки и уносил. Казалось, никогда он ее не разберет, пошел уже второй месяц, а он все уносил и уносил. Нина Андреевна старалась всего этого не замечать, и, едва печник появлялся в доме, тут же уходила гулять. Раньше, бывало, возьмет Витеньку и целый выходной с ним путешествует, теперь одна. По весне она любила ездить в Люстдорф, где со времен Екатерины жили немцы. Их аккуратненькие чистенькие домики с черепичными крышами блестели на солнце. С немецкой настойчивостью они в этой просоленной веками почве выращивали виноград, фруктовые деревья. После первой мировой многие семьи уехали, во время гражданской просто исчезли, теперь все здесь было в запустении. Правда, работал рыб-колхоз, можно было прикупить свежей рыбки, перламутровые сардельки лежали в каждой шаланде, накрытые брезентом. Их тут же, на берегу, перекладывали в ящики и грузили на подводы или редкие машины и везли на Привоз. Деревья цвели пышным цветом, особенно абрикосы, их розовые лепестки, словно бело-розовым снегом, обсыпали землю. Нина Андреевна шла по мощенным булыжником переулкам и вдыхала этот необыкновенный воздух с запахом моря и цветущих деревьев.

С появлением Дорки она даже в плохую погоду исчезала со своей Софиевской, садилась в трамвай и каталась по кругу. Кондукторши ее уже знали и разрешали не брать второй билет. Трамвай укачивал ее, а она, глядя в запотевшие окна, все вспоминала свое детство, родителей, мужа и, как, оставшись вдовой, с маленьким ребенком, без средств, пошла на биржу труда. Когда дошла ее очередь, уже ни на что не рассчитывала, брали только разнорабочих – мужчин и женщин. Отдав в окошко свой листок, сразу произнесла – согласна. «Что согласна?» – изумилась девушка в окошке. – «На все согласна». – «Понятно, идите во второй кабинет».

Ей предложили работу на телефонной станции, с тех пор она там так и трудится. С появлением Дорки Нине Андреевне домой возвращаться не хотелось. Она с удовольствием соглашалась на ночные смены или если кто-то просил ее о подмене. А еще эта затея с печкой. Пьянчужка печник действовал на нервы, кирпичики выбирал медленно, по одному. Хитрюга. Она догадывалась, что относит их кому-то на новую печку где сейчас взять такие? Но, с другой стороны, и грязи нет. Вот когда разберет стены по контуру – тог да будет. Ой, гуляю, а думаю все о Дорке. И как эта девка подцепила моего Витеньку? Правда, мальчик родился слабенький, потом голод, безденежье, поздно начал ходить. От армии несколько лет отсрочку давали – слабые легкие. С девушками вообще не встречался, сторонился их. Нет, это Дорка его на себе женила. Лето летело быстро, работы много, все хотят отдохнуть, хорошо завтра воскресенье, 22 июня. Поеду в Лютсдорф, накупаюсь, там все поспело, абрикосы, черешни, накуплю всего, мечтала Нина Андреевна, засыпая.

Нине Андреевне снилась война. Она металась по постели, очнулась вся в поту, дикий гул, взрывы, свист, дом дрожал. Сын в трусах стоял возле окна, барабаня пальцами по подоконнику он всегда так делал с детства, когда волновался. Не сговариваясь, выскочили во двор. Соседи растерянные кричали, плакали, прижимая к себе детей. Неужели война? Тихо произносили это страшное слово. Самолеты улетели, и все разом смолкло. Может, ошибка? Все разошлись. Витенька подошел к матери, обнял ее. Нина Андреевна вздрогнула, в 14-м вот так же обнималась с мужем последний раз. «Мама, помоги Дорке, она беременная, а мне собери что на до…» Дорка, белая, как мел, теребила поясок хала тика. «Витька, я тоже пойду я сдала ГТО, я хорошо стреляю». Она схватила мужа своими большими руками, и все хватала его, хватала… Нина Андреевна выбежала на улицу что-нибудь прикупить, но магазины опустели, пустые полки, и только по радио объявляли, что «Германия без объявления войны вероломно напала…»

Нина Андреевна знала, что ее тоже мобилизуют. Господи, немцы были в Одессе, и итальянцы, и французы, да кого только не было, но теперь-то кто их в город пустит. Вон военный правильно говорил – через месяц только пшик от Германии останется. Сама себя успокаивая, подошла к дому. Взглянула на темные окна: что сейчас идти, пусть побудут вдвоем. Села на лавку у ворот, она уж и забыла, когда скамейка была пустая. Ни детей, ни старух. Тишина. Вдруг смех, песни. Нина Андреевна обернулась. Посередине мостовой, как на демонстрацию, на призывной пункт шли парни и девчата в нарядных выпускных платьях. Витенька с Доркой ушли к вечеру. Она осталась одна, ходила от одного окна к другому – хоть бы Дорка вернулась.

Дорка вернулась только под утро, рухнула на кровать и завыла в подушку. Нине Андреевне жалко ее стало, пусть выплачется. У самой уже сил плакать не было, только сердце ныло. Ей сегодня в ночную смену, не бомбят, тихо, может, все обойдется, пойду сейчас, вдруг что-то узнаю. «Дора, я на работу, а ты отдохни», – сказала она. – «Я с вами, сначала к своим забегу, а потом на фабрику».

Нина Андреевна не возвращалась домой неделю. Там же на телефонной станции они спали, ели, а Дорка пошла в бригаду, охраняла дома в ночное время, бегала с девчонками по крышам, сбрасывали зажигательные бомбы, и, как только появлялась возможность, прибегала к свекрови. Забирала ее записку, оставляла свою – и опять в бригаду. На Днестре уже вовсю хозяйничали немцы. Город остался без пресной воды. Жители эвакуировались, на стенах домов висели порванные плакаты – «Не отдадим Одессу врагу!» Нина Андреевна написала Дорке, чтобы та с родителями немедленно уходили, однако записка лежала, а Дорка не появлялась.

Город напоминал раненое животное, у которого не осталось сил сопротивляться. Стены домов, как оспой, побиты осколками. Нина Андреевна шла домой и не верила своим глазам. Вот отвалившийся балкон, каким красивым он был, с чугунной решеточкой, как кружево. Когда двери были распахнуты, на у лицу доносились звуки рояля. А теперь вместо двери дыра. Напротив здание с обвалившимися вовнутрь крышей и перекрытиями. От угла улицы ее дом не проглядывался, и, пока его не увидит, сердце ее колотилось навылет, и лишь когда она видела свой дом, немного успокаивалась. Больше идти на работу не на до было. Начальство с первых дней войны своих жен и детей, всех родственников со скарбом отправили. Вот и сегодня их уже не было, остался один комендант, приказал сжечь личные дела сотрудников, разную документацию, все, что накопилось за многие годы, и разойтись.

Работая телефонисткой с первого дня войны, она, конечно, была в курсе всех событий в городе, но чтобы такую Приморскую армию эвакуировать, да так молниеносно, в одну ночь… Сколько окопов вырыли, два с лишним месяца готовились к обороне, и вдруг в одночасье, 15 октября, армия морем покидает город, оставляя его жителей, детей, стариков, женщин один на один с немцами. А может и хорошо, рассуждала Нина Андреевна, ее Витенька где-то уплывает сейчас, наверное, специально продуманный маневр, кто его знает.

Она уже не замечала, что частенько сама с собой разговаривает, сама задает вопросы и отвечает или не находит ответа.

Но где эта дура Дорка? Может, эвакуировалась с семьей, а если нет?.. Она уже знала, немцы всех евреев в Польше, в других странах сгоняют в специальные лагеря. Дверь квартиры была открыта настежь. Соседи укатили кто куда, и только сквозняк гулял по комнатам. Она захлопнула форточки, двери, села на свой диван и стала ждать. Временами ей казалось, что кто-то ходит по коридору или вздыхает, поднимается по лестнице, и тогда она срывалась с места, открывала дверь, но никого не было. Дни она не считала. И вдруг опять стреляют, где-то рядом настоящий бой. В городе наши! Но это были немцы. Несколько мотоциклов объезжали улицы и стреляли по окнам. Нине Андреевне вдруг жутко захотелось пить, но воды не было, за ней надо было идти на Пересыпский спуск, там из заброшенной штольни вытекал ручеек. Рано утром к нему тянулись с пустыми ведрами, очередь выстраивалась длиннющая, на целый день.

Город больше не бомбили. Люди из разбитых домов начали переселяться в свободные комнаты. Так, у Нины Андреевны появились соседи – две старушки и семья – пожилой мужчина с женой и две девочки-погодки, пятнадцати и шестнадцати лет. Она сказала им, что одинока, что муж погиб, сын в армии, почему-то о Дорке она ничего не сказала. Приходил новый назначенный дворник, на каждого составил карточку, сверяя с паспортом, наказал заполнить длиннющую анкету в двух экземплярах на двух языках. Нина Андреевна машинально ответила на вопросы, только о знании языков написала – нет Поразили ее сами вопросы – о национальности до третьего колена, членах партии. Значит, все-таки правда о евреях и коммунистах. Через пару дней дворник Иван Иванович, отвесив поклон и назвав ее мадам, поднялся к ней опять в комнату. Его узенькие глазки пронзили Нину Андреевну насквозь, а затем так и забегали по кругу в поисках чего-нибудь стоящего. Ничего хоть мало-мальски дорогого у нее давно не было, даже обручальное кольцо не сохранила, еще в 20-е выменяла его на продукты для Витеньки.

Иван Иванович поправил на тертую до блеска дворницкую бляху и торжественно вручил ей ее же паспорт, в котором стояла печать полиции, и предложил расписаться в новой дворовой книге. Паспорт всегда должен быть при вас, мадам, предупредил дворник. Его странное западенское произношение, манера говорить тяготили ее, и, сославшись на головокружение и плохое самочувствие, она пыталась поскорее выпроводить непрошеного гостя. Но он все давал ей советы пойти на биржу пока есть места, не умирать же с голоду. Это у вас, мадам, голова от голода кружится.

Нина Андреевна постоянно думала о Дорке, ее семье, она ведь толком даже адрес не знает. Знает, где-то на Молдаванке, а где? И с родителями Доркиными даже не познакомилась. Теперь вот Витенька скоро вернется, что она ему скажет.

Как рано посыпал снег, какой жуткий холод, такого в Одессе и не помнят. Правда, слышала иной раз от стариков: мол, как первая мировая или еще какая до нее – так крепкий мороз. Неужели и сейчас к долгой войне? Нужно подниматься и идти на биржу, другого выхода нет, еще немного – и уже не встану. Натянув на себя побольше теплого, перевязавшись крест-накрест шерстяным платком, доставшимся ей еще от матери, она, словно старушка, медленно спускалась по лестнице. Улица встретила ее «Заверюхой» – это когда страшенный ветер, сбить с ног пара пустяков, редкие прохожие, если только по нужде. И вдруг что это? Впереди на сытых, откормленных лошадях медленно ехали солдаты. Пригляделась. На немцев они не были похожи. Нина Андреевна прислушалась к речи. Что-то похожее на молдавскую. Румыны. По бокам бегали какие-то люди в полувоенной одежде с белыми повязками (она сообразила – полицаи) и криком подгоняли растянувшуюся по у лице колонну. Дети крепко цеплялись за взрослых, боясь потеряться; с трудом пробивая ветер, плелись старики, все тянули за собой на самодельных тележках немудреный скарб. Вдруг какая-то старуха стала заваливаться, ее подхватили, пытались тащить. Недолго. Вскоре она завалилась окончательно, и все двинулись дальше, обходя бездыханное тело.

Колонну замыкали два конника. Один из них, взмахнув рукой, подозвал полицая, очевидно, старшего, что-то шепнул ему. Тот склонился над женщиной, сорвал с головы платок, осмотрел оба уха, потом залез в карманы, расстегнул пальтишко, порылся за пазухой, что-то вытащил и быстро сунул к себе в брюки. Столь же сноровисто снял с рук перчатки, оглядел пальцы, затем стянул рваные ботики, брезгливо обшарил ноги. Ничего не найдя, он зло обтер снегом ладони и, приставив винтовку к груди, для верности выстрелил. Старуха даже не дернулась, только ее глаза продолжали немигающе смотреть в это страшное серое небо. Полицай, поправив овчинный тулупчик, побежал догонять колонну которая в снежной пелене скрылась уже из виду, уползая в сторону Пересыпи.

Нина Андреевна стояла, облокотясь о выступ какого-то здания, ноги ее не слушались, ее колотил озноб, она медленно развернулась и пошла обратно к дому. Теперь она не могла больше ни о чем думать, кроме Дорки. Где она, что с ней? Неужели беременная, с ее внуком в животе вот так, в колонне, идет на Пересыпь. С матерью, отцом, и сколько у них еще детей. Господи! Как же я забыла? Она вдруг вспомнила, как смеялась Дорка, рассказывая, что ее мать опять беременна. Она, наверное, родила уже. У Дорки семь месяцев – по пальцам считала Нина Андреевна. Слезы текли по лицу, смешиваясь с колючим снегом. У ворот стоял дворник в меховой шапке, валенках и белом кожухе, подпоясанный широким немецким ремнем. Бляха все так же блестела, он периодически протирал ее рукавицей.

– Мадам Еремина, что же вы в такую погоду выбрались. Ой, ой, что же вы себя так довели, вот сюда ножку, вот сюда. – Комната ее была открыта, непротоплена, холод собачий, он заволок ее на диван, обшарил пустой буфет, заглянул за ширмочку, даже под кроватью пусто. Ни припасов, ни воды – ничего. – Разве так можно, я счас, – быстро выпалил дворник и исчез.

Опомнилась Нина Андреевна, когда Иван Иванович заливал ей чай из ложечки в рот.

– Утром патрули были, весь дом вокруг облазили, нет ли партизан, больных каких и жидан, евреев, значит, рассказывал он. – На той неделе из 3-ей квартиры евреев выселили. Но в гетто им будет хорошо.

Теперь он каждый день стал заходить, приносил кашку, мятую картошку, супчик рыбный, суетился, кормя женщину.

– Иван Иванович, я на биржу собралась.

– Навыть? Я вас до родыча моего зведу з Карпат, вин артель видкрив, лис до него приходыть. Добрый человик, диловой, мабуть допоможеть.

Дворник помог, устроил на работу учетчицей в цех возле самого порта.

На третий день, возвращаясь со смены, Нина Андреевна неторопливо, сберегая силы, шла вдоль стены, временами держалась за нее – не упасть бы, темно, света на у лицах не было. Внезапно впереди замаячила фигурка, она то появлялась в проеме меж домами, то исчезала – показалось. И вдруг прямо из-под земли выросла Дорка. Нина Андреевна от неожиданности ахнула, медленно сползая на землю, ноги подкосились, хорошо, ухватилась за Доркину фуфайку. Облокотившись о стоявшую одиноко сафору женщины тихо плакали. Нина Андреевна мучительно думала: как незаметно провести Дорку? Дворнику нужно стучать в окно, он открывал ворота и сразу захлопывал их. Его надо как-то обмануть. Дора, я сделаю вид, что мне плохо прямо в воротах, он мне поможет, а ты быстро во двор. Потом… Я оставлю дверь в квартиру открытой, ты и прошмыгнешь.

Так и сделали. Пока Иван Иванович затаскивал Нину Андреевну на второй этаж, Дорка забежала во двор и спряталась в уборной. Нина Андреевна сказала дворнику, что отпустило, все в порядке, у нее есть хлеб, несколько яиц, она благодарна ему за все и обязательно с ним рассчитается. Она еще долго причитала, нахваливала Ивана Ивановича, выигрывая время, и наконец отпустила, услышав наказ поплотнее прихлопнуть дверь и набросить крючок.

Она слушала, как дворник спустился, как заскрежетал засов на воротах. Сердце ее билось громче этого скрежета. Нина Андреевна молилась, хоть бы кто не выглянул. В комнате она зажгла свечку, которую только сегодня купила, желтую румынскую, и присела на краешек дивана. Время тянулось медленно, наконец в дверях появилась тень, она, как привидение, двигалась на фоне дрожащей свечи. Нина Андреевна тут же последовала совету дворника, тщательно все позакрывала. Они долго стояли, крепко обнявшись, и молчали. Затем свекровь спохватилась – Дорка же голодная. Она выложила на стол все, что у нее было, налила в кружку кипятку. Дорка жадно пила, запихивала грязными руками хлеб и вдруг начала громко икать. Глотнула холодной воды, но икота не прекращалась, на лбу проступил пот. Нина Андреевна стала снимать с нее мокрую вонючую одежду, намочила полотенце, протерла худое тело. Не такая уж она крупная, и живот маленький. «Дора, сколько месяцев?» – «Не знаю, семь вроде бы». Она переодела Дорку отвела на кровать, сама улеглась на диван. Спрашивать дальше девушку не хотелось. Потом. Очнулась от забытья – уже светало. Растолкала Дорку, сказала, что закроет ее, поставила воду, ведро для нужды. Когда вышла на улицу, ворота были уже нараспашку, дворник расчищал снег возле уборной. Она кивнула ему с улыбкой и скрылась.

Хозяин цеха, украинец лет тридцати пяти, сразу оценил грамотность Нины Андреевны, ее пунктуальность, честность, как аккуратненько она ведет учет. Она сама тенью ходила за ним, старалась ему понравиться, ненавязчиво подсказывала, как будет лучше, что выгоднее делать. Мыкола Стэпанович, так звали молодого хозяина, смотрел на всех исподлобья, орал на рабочих до обеда, и Нине Андреевне тоже иногда доставалось. В обед выпивал пару чарок, закусывал куском домашней свиной колбасы или салом, очень любил жареную рыбу, и прямо на глазах менялся, начинал напевать себе под нос, потом опять принимал чарочку, еще больше теплел, и теперь к нему можно было обращаться с любыми вопросами. Душа человек. Дела шли хорошо, цех процветал, постепенно расширялся. С его родины, с Буга, поступал лес, пилорама приносила доход, заработала столярка, заказов много, табуретки, оконные рамы, двери нарасхват.

На работу хозяин приезжал на собственной машине. Эти малолитражки, как тараканы-прусаки, стали все больше появляться на одесских улицах. К Новому году Мыкола обустроил себе кабинет и все чаще стал просить Нину Андреевну накрывать ему стол. Она старалась особенно, когда кто-то заглядывал к нему. Она красиво сервировала, нарезала и раскладывала закуску, ставила рюмочки, бокалы. После обеда хозяин отдыхал, как боров развалясь на диване. Нина Андреевна убирала со стола, спрашивала, куда это положить. «Оце забырайте соби, нехай пацюкив не буде».

Так Нина Андреевна каждый день несла Дорке что-нибудь вкусненькое. А Дорка целыми днями лежала, иногда неслышно ходила по комнате и в ужасе думала, что будет дальше. Приближался 1942-й год. Нина Андреевна думала только о ней, бегала на Привоз или куда поближе, покупала пеленки, одеяльце, однажды ей повезло – купила немецкую маленькую бутылочку с соской. Хотела еще одну, да не было больше. В аптеках продавались, но дорого. Деньги ходили в обращении разные – и советские руб ли, и оккупационные марки, даже рейхсмарки, на них охотнее продавали, даже уступали в цене. Нина Андреевна купила новое корыто, купать ребенка, только подошла к воротам – там дворник.

– Что это вы с корытом новым, у вас же есть?

– Да прохудилось оно, выбросила, – ляпнула Нина Андреевна первое, что пришло в голову.

– Давайте подсоблю вам, занесу.

– Да что вы, Иван Иванович, и так я не знаю, как вас за все благодарить.

– Вот и приглашайте на чаек, праздник же скоро.

Он подхватил корыто и устремился вверх по лестнице. У Нины Андреевны отнялись ноги, сейчас в коридоре он увидит ее старое, совсем не дырявое.

– Ну, Иван Иванович, что вы, дорогой, спасибо, – она вырывала одной рукой корыто, а другой гладила его по груди; на глаза навернулись слезы. – Какой вы золотой человек!

Дворник, красный от смущения, довольный, заулыбался:

– Рад служить хорошим людям. Ну як там мой сват, не балуе?

– Ну что вы, добрый хлопец.

Когда Нина Андреевна захлопнула за собой дверь, первое, что она сделала, сорвала старое корыто со стены, открыла дверь в комнату и влетела в нее с двумя, к ужасу изумленной Дорки. Она не сдерживалась, рыдала, уткнувшись в Доркин живот. Дорка тоже заревела, так они и плакали, пока не стало легче.

– Корыто, корыто… Надо упрятать корыто.

– Зачем? – Дорка смотрела на свекровь своими большими, покрасневшими от слез глазами.

– Дворник видел.

– И что из того? – Дорка не унималась, высмаркиваясь в чистую тряпочку.

– Я ж ему соврала, сказала, что старое в дырках, я его выбросила, а он хотел с новым помочь, зайти, представляешь?

– Мама, я знаю, что делать. В печку можно спрятать, там поместится, только шибко грязно, сажа.

Нина Андреевна вздрогнула. До этого Дорка никак не называла ее, ни по имени-отчеству, только глаголила – дайте, возьмите, вы… Ай, Дорка, совсем девчонка, обстриженная голова, пришлось отстричь волосы из-за вшей и гнид. Все лопочет, поглаживая живот: «Нас трое, мама, Витенька вернется скоро, нами будет гордиться, правда?»

Женщины, не раздеваясь, улеглись на кровать, вплотную придвинув ее к печке, чтобы было потеплее. Наутро Нине Андреевне не нужно было рано на работу, и она не торопилась подниматься. «Мама, мама, немцы», – Дорка трясла ее за плечо, «Гдe, где?» «На улице машина, по двору ходят».

Свекровь подбежала к окну, стекла замерзли и только в маленькие просветы вверху рамы можно было разглядеть Ивана Ивановича в окружении немцев. Он что-то объяснял им, показывая на окна. Дорка завыла. «Замолчи ты, – Нина Андреевна лихорадочно вертела головой. И вдруг глазами остановились на печке: – Быстро сюда, залазь! Печник же там умещался, работал».

Они бросились к кровати, отодвинули ее, разобрали проход. Дорка засунула голову в проем и в ужасе отшатнулась. «Не так, ногами надо. Как печник», – застонала Нина Андреевна. Дорка, придерживая живот и вся трясясь, сама не зная как, оказалась в дымоходе. Свекровь быстро заложила кирпичи, придвинула кровать, набросала подушек, одеял, за тем снова прильнула к окну. У ворот дежурили два солдата, они курили, других не было видно. Она подошла к двери, прислушалась. Раздался стук и голос Ивана Ивановича:

– Видчыняйте! Открывайте!

Из соседних комнат выглядывали испуганные соседи, никто не двигался. Нина Андреевна каким-то странным чужим голосом спросила:

– Иван Иванович, дружочек, это вы?

– Та я, я, видчыняйте.

Первым прошел солдат, автоматом открывая все двери подряд и осматривая комнаты. Жильцы с дворником и офицером проследовали на кухню. Там на столе Иван Иванович раскрыл дворовую книгу, приказал приготовить паспорта. Бросив взгляд на Нину Андреевну, он спросил: «Шо вы вся в саже?» – «Да я, да я… печку растапливаю, золу вытаскивала». Дворник вздохнул, и она увидела, что сам он бледный, нервничает. «Еремина Нина Андреевна, 1895 года рождения, проживает с 1920 года в этой квартире. Вдова, русская, здорова, вот здесь все записано. Благонадежная», – водя пальцем по строке и запинаясь чуть ли не каждом слове, читал он. Офицер брезгливо выхватил паспорт из рук Нины Андреевны, посмотрел на фото, потом на нее: «Когда получали паспорт?» – выпалил он. «До войны еще, года три тому». «Где сын?» «Забрали, сразу забрали», – заголосила в крик Нина Андреевна, не выдержав напряжения. Офицер отдал документ: «Идите. Следующий».

– Нина Андреевна, не стойте здесь, ступайте, у вас все в порядке, – подтолкнул женщину Иван Иванович. Открыть дверь своей комнаты она не решалась, навалилась на нее всем своим телом, прислушиваясь к голосам на кухне. Следующими были старушки, они разговаривали с офицером и по-немецки, и по-французски, он даже смеялся. У них тоже все было в порядке. Обе, улыбаясь и подмигнув Нине Андреевне, скрылись в своей комнате. Дочкам третьих соседей офицер долго выписывал какие-то бумажки, они расписывались молча, бледные и растерянные.

Только когда они ушли, у Нины Андреевны отлегло: «Слава Богу, пронесло, как там Дорка?» Она отодвинула кровать, вытащила кирпичи:

– Ты где, все обошлось, вылазь.

Когда Дорка, вся в саже, вылезла, Нина Андреевна сунула ей зеркало – и обе покатились со смеху.

– Ну, хватит, теперь знаем, что нужно делать, – Нина Андреевна чмокнула невестку в черную от копоти щеку. Неделю белили кирпичи, с работы Нина Андреевна принесла по частям табурет, сложили его в печке, потом притащила кусок фанеры, соорудили там лавку, корыто старое пристроили под детскую кроватку.

Но Нина Андреевна была недовольна, все-таки видно, нужно чем-то завесить. Денег было мало, она крутилась на толкучке, искала какой-то коврик, наконец нашла, самодельный, с лубочным рисунком, зато по размеру как раз. Старушка, продававшая его, сама удивилась: такая интеллигентка – и вдруг такое купила. Когда повесили – успокоились, теперь нужно только отогнуть угол и забраться вовнутрь, а оттуда заложить ровненько кирпичи. И все… Нину Андреевну понемногу отпустил страх за Дорку, за внука, она была уверена – это мальчик, и назовут они его Володькой. Как мужу шло это имя! Дорка постепенно приспособилась, где сидеть или стоять, чтобы не слышно было, если вдруг захочется чихнуть или кашлянуть, или дворник, кто-то другой придет. Решили, лучше спиной к печке.

Теперь другая мысль, как Дорке рожать, не давала покоя. В книжной лавке она купила старый акушерский справочник «Роды и родовспоможение», несколько раз прочитала сама, заставила читать Дорку. За печкой все было готово, аккуратно сложено стопкой, даже фонарик был, Витенькин, Нина Андреевна случайно наткнулась на него, роясь в комоде. Завтра Новый год, нужно Ивана Ивановича поздравить, а то и пригласить. Не к пустому же столу. Она заготовила бутылку водки, немецкие папиросы, а для жены дворника – маленький флакончик духов, хозяин ей подарил.

Под новогодний вечер Нина Андреевна приоделась, подождала, пока Дорка залезет в печку, спустилась вниз. Долго стучалась, никто не откликался, хотела было вернуться, как услышала шаги. Дверь приоткрылась, на пороге стояла дворницкая жена, женщина неопределенного возраста, она редко выходила на улицу, ни с кем не общалась. К себе Нину Андреевну не пустила, подарки приняла, поблагодарила, сказала, что мужа нет дома, и скрылась в коридорной темноте.

Так даже лучше, думала Нина Андреевна, устало поднимаясь по лестнице. Сейчас скажу Дорке, что ее тоже ждет подарок – лимон и маленький мандарин. Ели из одной тарелки по очереди, на всякий случай. Когда Нина Андреевна готовила на кухне или выносила мусор, Дорка скрывалась в печке. Один раз зашла соседка, как раз Нина Андреевна была на кухне, тихонько позвала ее; видя, что в комнате никого нет, подбежала к буфету. Дорка стояла за ширмочкой ни жива ни мертва. Хорошо, мама вернулась с кастрюлей, и соседка ничего не обнаружила. Сейчас конспирация должна быть на первом месте, я тебя контролирую, ты – меня. Поняла? Жалко было Дорку. Ноги отекли, лицо бледное, живот вырос прямо на глазах, еле протискивается. Но Дорка старалась ежедневно раз 15–20 проделывать эту зарядку бесшумно в полной темноте.

На Новый год Нина Андреевна постелила праздничную скатерть, тарелка на ней стояла одна, свою кружку и вилку Дорка не выпускала из рук, в случае чего с ними и должна была спрятаться. Из вазочки торчала лапка елочки, от нее исходил сладкий липкий запах хвои. Дорка поела, положила голову на колени Нины Андреевны, свекровь, гладя ее по волосам, рассказывала, что творится в городе. Дорка внимательно слушала, а когда свекровь закончила, ее как будто прорвало, и она стала рассказывать свою историю. Как с бригадой копала окопы, как бегала по крышам и сбрасывала зажигательные бомбы, как таскала раненых. Как один пожилой солдат сказал ей: «Дочка, уходите домой, все, Одессу оставляют». Ночью на машины грузили раненых, девчонок, чтобы ухаживать за ними, не брали, не положено. И они, умирая от страха, пробирались назад в город.

А дома опять рожала мать. Ципа сильно кричала на отца, тот от растерянности ничего не мог делать. Дети сидели на улице и при криках матери вздрагивали и плакали. До этого Ципа рожала в «родилке», как называли специальную больницу, и Моисей, гордый и счастливый, ходил смотреть на новорожденного, которого жена показывала ему в окно. Дорка понимала, что скоро и ее ждут такие же муки. Мать быстро справилась, появилась девочка – крупная, с рыженьким пушком на головке. За ужином отец, выпив вина, раскрасневшись и охмелев, начал говорить, что братья Трейгеры с семьями давно эвакуировались, прихватив с собой добро, а он не верит, чтобы немцы что-то плохое сделали евреям – это пропаганда. Были немцы в 18-м в Одессе, ну и что? Что они сделали простым евреям – ничего. Он сам работал у немца, сытно кормили и еще денег давали. Дорке противно было слушать отца, а рассказывать ему, что она насмотрелась в окопах, о страданиях раненых, трупах не хотелось – все равно не поверит. «Иди спать, папа».

Город притих, словно вымер. Немцы входили, практически не встречая никакого сопротивления, кое-где, правда, постреливало, но тут же умолкало. Казалась, такой массе танков, машин, мотоциклов, людей негде разместиться, однако все вмещалось и вмещалось. На перекрестках появились патрули. Это были румыны, немцы объезжали их с проверками. Дворы оцеплялись, целыми кварталами, каждую квартиру обходили, подсчитывали людей, заполняли карточки. На ворота наклеивали плакаты – распоряжения на немецком и русском языках. Моисей уже несколько раз бегал читать, спорил с соседями, однажды вернулся и с порога: «Давайте переезжать, хата Люси Коган свободна, сколько там комнат, всем хватит. Ну что сидите?» Глаза его лихорадочно блестели, но переселяться ни у кого желания не было. Лицо Ципы осунулось, она сидела молча, не реагируя на слова мужа, ноги широко расставлены, в руках держала новорожденную, из сорочки свисала большая мягкая грудь, младенец сосал ее. Маленький рот девочки не успевал заглатывать все молоко, и оно стекало по Ципиной рубашке, «Ух, лентяйского рода, сразу видать», – добродушно улыбаясь и подкладывая тряпочку под щечку дочки, выговаривала мать. Дорка варила в казане кашу, медленно помешивая. Она думала об отце, он понял все, поэтому и заговорил о переезде. Отдельной строкой в распоряжении было написано, что лица «еврейской национальности» будут переселены в гетто, за неповиновение – расстрел.

Моисей снова побежал на улицу, его магнитом тянуло к этому распоряжению, он никак не мог поверить. Через несколько дней во дворе объявились немцы, с ними полицай с повязкой на руке. Прикладами они стучали в квартиру Колесниченко. Долго никто не открывал. Они выломали дверь, выволокли старого коммуниста Ивана Колесниченко, невестку и двух внуков. Весь двор в ужасе смотрел на приговоренных. Дед обнял детей, их мать старалась что-то объяснить, опустилась на колени, молилась, кричала. Офицер взмахнул рукой, раздались выстрелы, все разом упали, как в кино. Тишина, только каркнула ворона и взлетела стайка воробьев. Солнце стояло в зените белесое от зноя, небо равнодушно гнало мелкие об лачка. Немцы укатили, народ разошелся в оцепенении, только старый коммунист Колесниченко остался лежать с невесткой и любимыми мальчишками. Еще одна квартира освободилась…

Семью нужно было кормить. Дорка видела – на отца никакой надежды. Он целыми днями сидел во дворе на ящике и что-то бубнил себе под нос, как чокнутый. Дорка с сестрами пошла в город, может удастся что-нибудь купить съестного. На Степовой магазины позакрывались, но Привоз открыт, толпился разный люд. Боясь потеряться в толкучке, девочки держались за руки. С трудом им удалось купить полмешка прелой гречки, они двинулись на выход, отошли, наверное, квартала на два, как подъехали грузовики с немцами, оцепили базар, раздались выстрелы, крики. Дорка вся побледнела от испуга, поняла, что вместе с сестрами была на волоске от смерти. Одной рукой она поддерживала мешок, другой – живот. Долго, с оглядкой, знакомыми дворами пробирались домой, не переводя дыхание, так и вломились в дверь. «Шо вы так запыхались, хто за вами гнався?» Дорка не знала, что ответить отцу Мать бросилась к девочкам, они, задыхаясь, рассказывали, как едва не угодили в облаву. «А чего вас туда потянуло?» – не унимался отец. «За ткнись, идиет», – Ципа все чаще теперь так его обзывала. Как она могла связать свою жизнь с этим никчемным человеком. Но отцу было все равно, он хотел кушать: «А когда жрать будем?»

Гречку принесли сырой, ее нужно было обжарить, мама стояла над казаном, мешала крупу, и слезы крупными каплями падали в чугунку. Вечером в окошко постучали, заглянула соседка, она тоже недавно родила, но у нее не было молока, и она умоляла Циггу подкармливать ее ребенка. Ципа согласилась, ночью принесли малютку и мешок пшеницы. Во дворе спилили старую акацию, пристанище воробьев, с крыш сараев и с подвалов исчезли кошки; стая собак на пустыре исчезла еще летом, теперь на этом месте стояли силки, в которые попадали птицы. Еврейские семьи ждали, когда за ними придут и начнут переселять в гетто. Мать со старшими девочками сшили каждому заплечный мешок. В них уложили самое необходимое – мыло, полотенце, кружку, ложку, не забыли про метрики.

Румыны вместе с полицаем пришли во двор дождливым утром. Охрипшим голосом полицай зачитал приказ: «Всем лицам еврейской национальности незамедлительно покинуть свои дома, за непослушание будут расстреляны. Хайль Гитлер!» Целый день простояли под осенним холодным дождем и ждали отправки. Никто за ними не приходил. Старуха Блюм плюнула на все и вернулась в свою каморку, затопила печку, закрыла задвижку дымохода и уснула. Навсегда. Поздно вечером нагрянули с проверкой. Не досчитавшись старухи Блюм, пошли за ней. Ночью повалил снег, стало еще холоднее, люди сидели на мокрой земле, стараясь тесно прижаться друг к другу чтобы согреться. Мимо проезжали машины, редкие прохожие смотрели на несчастных, как на прокаженных, боясь заразиться.

Ципа шептала Дорке что-то на ухо, та отнекивалась, но мать убеждала ее. Хотелось есть, но пищи не было никакой. Во двор ходили в уборную и воды из крана попить. Дорка тоже ходила, в животе шевелился ребенок, он тоже кушать просит, ему холодно, вон как бьется. Отец и дети спали, мать толкнула Дорку – вставай, беги. Дорка машинально поднялась, накрыла мать своим одеялом и тихо растворилась в ночи. Никто ее не окликнул, патрули грелись в будках; она медленно шла по ночным улицам, с рассветом почти дошла, но услышала шум мотора и спряталась в развалинах разбомбленного дома. Уже было совсем светло, в руинах Дорка отыскала место, куда не капал дождь, и там, под уцелевшими ступеньками, забылась. Целый день с нетерпением дожидалась темноты, чтобы выползти из своего укрытия и идти дальше. Ее бил сильный озноб, когда наконец она увидела дом свекрови. Ключи от квартиры, комнаты у нее были, только вот новые ворота закрыты. Она завернула за угол посмотреть, светятся ли окна. Они были темными, как все окна на улице. «И вдруг вижу– вы идете. Вот и все».

Нина Андреевна выслушала Дорку не шевелясь. Руки, ноги онемели, Дорка стала растирать ее всю, целовать в лицо, плечи, уложила на диван, присела рядышком.

Заканчивался январь, хозяин Нины Андреевны стал пораньше отпускать ее домой, к нему в кабинет все чаще стала заглядывать одна из рабочих – Люська. Нина Андреевна утром первым делом убирала следы их «вечерней работы».

Вот и сегодня он отпустил ее пораньше. Нина Андреевна бодро шла по улице, согреваясь быстрым шагом, зима в Одессе была действительно лютой. Открылось много новых магазинов, небольших пекарней, все частное, как при НЭПе, витрины светились празднично, всюду какие-то конторы, заметно прибавилось комиссионок и автомобилей. И туристов. Они разгуливали по у лицам, нарядные, дамы в шубках, мужчины в длинных пальто, веселились, распивали шампанское, войны как будто и не было. Нина Андреевна одну такую гулящую компанию заприметила на бульваре, когда забежала в пекарню купить хлеба. Схватила свежую белую буханку – и мигом домой. Усилившийся с моря ветер толкал ее в спину Открыла дверь в комнату, увидела Дорку сидящую на полу на клеенке в расстегнутом халате. Во рту она держала скрученное вафельное полотенце. Вдруг она вся напряглась, лицо раскраснелось, на шее вздулись жилы, и только тихое мычание в полотенце слышала Нина Андреевна.

Она закрыла за собой дверь на щеколду схватила подушку и подложила Дорке под спину. Схватка прошла, Дорка выплюнула полотенце, попросила воды, жадно глотнула. Дорка умница, все приготовила для родов, удобно разложила вокруг себя.

– Все будет хорошо, – Нина Андреевна взяла Доркину руку и прижала к груди, – воды отошли, я с тобой, потерпи еще немножко.

Дорка опять закрутила полотенце, прикусила его зубами. Нина Андреевна показала ей большой палец – держись! Дорка руками обхватила ноги, свекровь подсунула ей чистую пеленку.

– Тужься, тужься, молодчина! – Нина Андреевна, как могла, подбадривала невестку. Дорка разжала руки, откинулась назад, казалось, это никогда не кончится. Обе женщины лежали на полу, отдыхали. Вдруг Нина Андреевна вспомнила, что нужно нажимать на живот. Нина Андреевна толкала его вниз, вниз, потом рукой нащупала появившуюся головку, подставила обе руки.

– Давай, родная, давай! Все! – вытянув ребенка на простынку, она, как заправский акушер, перерезала пуповину, перевязала, замазала зеленкой, перевернула на животик, открыла ротик, бинтиком обтерла язычок и беззубые десенки. Опять перевернула, и вдруг он как заорет. От испуга Нина Андреевна чуть не выронила младенца. Обтерла грудь Дорке и сунула ему в рот сосок. Дорка улыбалась, поднялась с пола, легла с сыном на кровать и мгновенно уснула. Нина Андреевна все вымыла, перестирала, сварила на кухне суп и тоже улеглась. У нее уже не было сил подумать, что дальше будет, завтра, послезавтра. Небо очистилось от об лаков, просветлело, месяц заглядывал в окно. «Вот я и бабушка», – вздохнула она и уснула.

Дни летели быстро, хлопотно, одна радость – Вовчик. Женщины могли часами смотреть, как он спит, морщится, зевает, смотрит. Дорка обвязалась большим платком и засовывала туда сына. Она так боялась, что он заплачет, и старалась в отсутствие Нины Андреевны сидеть с ним в печке. Женщины растирали запаренный мак и поили Вовчика сладенькой водичкой, чтобы подольше спал.

Наступила весна, зацвели деревья. Когда малыш крепко засыпал, Дорка стояла с ним у открытой форточки. Боязно было. Только в печке она чувствовала себя в безопасности. Нина Андреевна старалась поменьше рассказывать, что происходит в городе, не хотела ее огорчать. Туристский бум еще сильнее охватил Одессу. Только теперь сюда все больше стекались коммерсанты, они скупали дома, дачи. Весь центр был в шикарных дорогих ресторанах. Кутили в основном румыны. Пестро разодетые, малообразованные, они корчили из себя богачей. Нина Андреевна, торопясь на работу, старалась обходить Дерибасовскую, чтобы лишний раз не видеть эту развалившуюся на стульях праздную публику. Для хозяина она теперь готовила отчет на имя губернатора «Транснистрии», как теперь называлась Одесская область.

Сегодня утром Нина Андреевна зашла в кабинет к хозяину и обмерла: на стене висели три портрета в одинаковых рамах – Гитлера, короля Михая и губернатора «Транснистрии» Алексяну Она узнала рамы, в них раньше были портреты Ленина, Сталина и Карла Маркса, рамы пылились в цеху за шкафом с инструментом. В порту случился пожар. За ночь стены домов обклеивали листовками с призывом оказывать сопротивление оккупантов. Немцев почти не осталось в городе, патрулировали везде только румыны. Молодых солдат среди них уже не было, в основном мужчины средних лег по всему: неопрятному виду взгляду, рукам, чувствовалось – крестьяне.

Облавы стали реже, у кого в порядке паспорт, отпускали, иногда даже отдавали честь. В постоянных заботах пролетели лето, осень. Нина Андреевна радовалась быстрому бегу времени. Мальчик рос, правда, был слабенький, хватало силенок только cocaть мамину грудь. Но грудь была почти пустой. Дорка плохо ела, стала плохо видеть.

43-й год даже не отметили, одна радость – у Вовчика прорезались сразу два нижних зубика и выросли на голове черненькие волосики, мягкие, как пух. От Ивана Ивановича Нина Андреевна услышала, что у соседей угнали в Германию обеих девочек-погодок.

– Да, я что-то давно никого не вижу.

– Так они перебрались к родителям на Ольшевскую. А старушки каждый день надевают шляпки и идут на Дерибасовскую, попрошайничают. По-французски песенки поют. Им дают, жалеют бабушек.

– У каждого свое горе, – вырвалось у Нины Андреевны. Она спохватилась, но Иван Иванович, опустив голову, поддержал ее:

– Да, да, у каждого свое.

Зима опять выдалась суровой, снежной, море замерзло до самого горизонта. Приходилось каждый вечер протапливать печку. Хозяин отправил Нине Андреевне целую машину деревянных обрезков, отобрали самые удобные для топки, ни пилить, ни колоть не надо было. Их сложили в сарае, и Нина Андреевна до работы заносила чурки в комнату, чтобы к ночи оттаяли. Какое счастье, что тогда разобрали дымоход. Дорка целый день сидела там, прижавшись спиной к теплым кирпичам. Вовчик лежал в платке под грудью, играл ручками с деревянными бусами, которые она вешала себе на шею вместо погремушки. Платок натер шею в кровь, она его развязала, положила Вовчика в корыто, сама за дремала. Проснулась – ни платка, ни сына, опустила руку в корыто, и в нем его нет. Пошаркала ногами, вот он, у нее под коленками, выполз сам. Молодец, сынок, взрослеет.

Нина Андреевна температурила. Хозяин велел идти домой. Она не спешила, она специально уходила, чтобы не заразить Дорку с малышом, он и так все время сопел, носик заложен, тяжело дышит Разболелись все. Вовчик в подвязанной торбе лежать не хотел, царапался, капризничал. Дорка плакала, засовывала его обратно, он опять начинал орать, тогда она брала сына на руки. Полностью выпрямиться не получалось, приходилось часами держать на полусогнутых ногах. Ноги немели, набухали вены. Нина Андреевна продолжала хмыкать носом, чихала, но на улицу выходить все равно нужно было, хотя бы через день. Хлеб, дрова, вода. Хорошо, что кое-что из еды в доме припасла.

Весна нагрянула неожиданно, дружно, солнце расправилось с зимой на удивление быстро. Заголосили птицы. На Соборной из репродуктора гремели бравурные немецкие марши; пламенные речи призывали население помогать «великой Германии». Однако чувствовалось, что дела у немцев не ахти. Вести с фронта просачивались радостные, Красная Армия наступала. Все больницы, дома отдыха, санатории были забиты ранеными, и они все прибывали и прибывали. Ресторанчики позакрывались, праздная публика испарилась, смело и туристов, приезжавших скупить что-нибудь по дешевке, а потом продать в Румынии. В конце марта в городе объявились итальянские части. Итальянцев доставляли пароходами, а затем железной дорогой отправляли дальше на фронт.

Каждый день Нина Андреевна приходила с работы с хорошими новостями. Хозяин часто куда-то уезжал, его не было целыми неделями, и тогда все дела он доверял ей. Нине Андреевне это не нравилось, она боялась, что в один прекрасный день хозяин исчезнет насовсем. Но пока он все-таки возвращался, сразу начинал кричать, топать ногой, наводил порядок, потом выпивал чарку другую, успокаивался и приговаривал: «Та будь шо будет».

Опять потянулись облака, накрапывали нудные осенние дожди, темень. Витрины уже не светились, не мылись стекла, магазины были в табличках – «Сдается» или «Продается». Под их двери ветер гнал опавшие листья и мусор, однако никто его не убирал. Нина Андреевна моталась по базарам, высматривала подарки Вовчику на день рождения, тщательно прятала, чтобы никто не видел, особенно Иван Иванович. Шерстяной костюмчик и шапочка были как раз, первые ботиночки чуть великоваты, ничего, на вырост. Малыш еще не ходил, но ползал бойко. Он неожиданно мог закричать, Дорка его еле догоняла. Женщины совсем потеряли покой, а вдруг шорох и детский голос кто услышит, хотя в квартире кроме старушек никого не было, да и они длинными вечерам сидели у себя, лишь изредка на кухню наведывались. Дорка стала еще хуже видеть, жмурилась от света. Нина Андреевна понимала – болезнь от вечного страха.

Одесситы, встречаясь, взглядами как бы приветствовали друг друга, скоро конец оккупантам. Все ближе слышалась фронтовая канонада, молва доносила о партизанах из катакомб, замуровать их там немцам не удалось, участились случаи саботажа, взрывы в порту и на железной дороге. Немцы были в ярости, людей опять стали хватать на улицах, без разбора, всех подряд. Город заметно опустел. Бесчинствовали мародеры, власовцы, румыны. Иван Иванович круглыми сутками держал ворота запертыми.

Хозяин теперь платил Нине Андреевне только оккупационными марками, она старалась их сразу тратить, почти все уходило на продукты. Но вот и он пропал, лес на пилораму больше не поступал, рабочим делать было нечего, они приходили с единственной целью – что-то украсть. Нина Андреевна не сопротивлялась, сама же ничего не трогала. За неделю растащили все, и она, прихватив документацию, тоже перестала появляться в цеху. Войска наступали стремительно, бои шли уже в городе. От взрывов ворота слетели с петель, Иван Иванович не поправлял, он сам все реже выходил на улицу. Вдруг со стороны спуска Короленко раздался мощный гул. Дом дрожал, и печка дрожала, казалось, вот-вот все завалится и их придавит кирпичами. Нина Андреевна догадалась – танки. Они шли и шли мимо их дома. Дорка отчетливо слышала раскатистое «Ура!», и ей почудилось, что сейчас дверь откроется и зайдет их с Ниной Андреевной Витенька, обнимет, увидит сына. Следующим утром все стихло. Нина Андреевна решила сходить к дворнику. Дверь в квартиру была открыта, за столом сидели хозяин с женой, а на самодельном высоком стульчике мальчик, на вид лет двенадцати.

– Вот, Нина Андреевна, сохранили мы сына, он с рождения у нас парализованный, – Иван Иванович тяжело вздохнул, голос его задрожал, слезы текли по впалым щекам. Дворницкую жену бил озноб, мальчик, улыбаясь, доверчиво смотрел на Нину Андреевну и тянул к ней свои исхудавшие ручонки. Из его рта текли слюни.

Нина Андреевна, глядя на больного мальчугана, стояла как вкопанная, слова не могла выдавить, а Иван Иванович все причитал:

– Я ничего никому плохого не сделал.

– Да, я знаю, я тоже сохранила свою невестку и внука, сегодня они выйдут на улицу. Два года без белого света.

– Где, где? – Иван Иванович от неожиданности плюхнулся на стул.

Нина Андреевна гордо выпрямилась, повернулась и ушла. Сколько дней и ночей она ждала этого момента, сколько всего вынесла. Она торжествовала. Победа, победа, мы победили, я победила, Витенька мой победил, Дорка победила, Вовчик двухлетний победил, этот мальчик-инвалид победил!!! Она еще долго не могла успокоиться и вдруг заревела. Слезы крупным градом текли по лицу.

Иван Иванович засеменил за ней:

– Что вы такое говорите? Откуда невестка с внуком? У вас же никого не было.

Он недоверчиво посмотрел на Нину Андреевну. Она давно вызывала у дворника подозрение – все ли в порядке с головой. Бесконечные ночные стирки, ходила, как мышка, ни с кем не общалась, так, изредка, парой слов перекинется – и шмыг домой. Нина Андреевна стояла посредине комнаты, волосы ее растрепались, заплаканные глаза горели.

– Выходи, Дора, конец твоему заключению, – Нина Андреевна с силой сорвала коврик, и Иван Иванович обомлел, увидев медленно выползающую из печки Дорку.

– А где ребенок?

– Сейчас.

Дорка, как кошка, снова нырнула в кирпичный проем и аккуратно, за обе ножки, потянула Вовчика.

– В больницу их надо, немедленно, я помогу! – Нина Андреевна видела, как у дворника желваками заходило лицо. Перед ним стояла полуседая, полуслепая и полуживая женщина без возраста, с трудом она удерживала на руках худого бледного мальчика, он долго не мог раскрыть глаз, щурился, как мать. – Я счас, я счас, потерпите немного. – Иван Иванович вернулся быстро с дворовой книгой и бланками. – Счас, счас мы его зарегистрируем. Давайте паспорта. Как зовут, фамилия? – Иван Иванович записывал: Еремин Владимир Викторович, родился в 1942 году 26 января. Мать – Еремина Дора Моисеевна, отец – Еремин Виктор Леонидович.

Только через месяц Нина Андреевна попала с Доркой и Вовчиком в больницу, однако там не оставили, только выписали Дорке очки. Больница была переполнена ранеными. А еще через два месяца Нину Андреевну арестовали, Люська, любовница хозяина, донесла; дворника забрали месяцем раньше.

Дорка ждала свекровь, целыми днями они с сыном сидели на скамеечке у свисающих набок ворот – Иван Иванович так и не успел поправить их. Возвратились из эвакуации соседи, заняли свои комнаты, старушек прогнали, они переселились на кухню, но и там мешали. Приходил участковый и говорил старушкам быстрее подыскивать себе другое жилье. Как два старых больных воробья с подрезанными крыльями, они молча сидели на кухне на одной табуретке, принесенной еще Ниной Андреевной. Дорка не могла это стерпеть, у нее подкашивались ноги, она вспоминала, вот так на сырой холодной земле сидели они той страшной ночью в 41-м в своем дворе, ждали отправки в гетто. Потом их всех погнали – исчезли все…

Дорка пустила пожилых женщин к себе, кое-как соорудили топчанчик. Старушки спали на нем вдвоем, валетом. Доркины уговоры, зачем мучиться, есть же свободный диван и можно отдыхать на нем, они не воспринимали. Уходили из дома рано утром, обратно очень поздно, весь день попрошайничали. Все, что добывали на «охоте», приносили в самодельно сшитых мешочках и вываливали на стол – хлеб, яйца, помидоры, кукурузу, куски сахара, яблочко. Пировали все вместе. Но однажды домой пришла только одна, другая умерла прямо на улице. Дорка запретила Екатерине Ивановне, так звали оставшуюся в живых, побираться. «Вы лучше с Вовчиком посидите, а я попробую устроиться на работу». Екатерина Ивановна гуляла теперь с мальчиком, а Дорку взяли в открывшийся на их у лице большой магазин. Завмаг сжалился – взял ее к себе уборщицей. Нина Андреевна не вернулась, ее осудили за сотрудничество с немцами, за то, что не эвакуировалась, а обязана была.

Много лет спустя в поликлинике Дору окликнула регистратор – пожилая женщина.

– Еремина? Дора Моисеевна? Вашу мать, свекровь звали Нина Андреевна?

– Да, а в чем дело?

– Хочу с вами поговорить, – оглядываясь по сторонам, тихим голосом прошептала регистратор, – я Вера Константиновна. Подождите меня, я накину пальто и выйду.

У Дорки застучало сердце. Как молот. Она вышла на улицу, притулилась к стене – от волнения закружилась голова. Она мучительно думала, что может ей сказать эта женщина. Муж пропал без вести, она несколько раз писала запросы, но получала один и тот же стандартный ответ. На запрос о свекрови ей ответили, что Нина Андреевна осуждена на десять лет без права переписки…

– Давайте отойдем в сторону, – предложила Вера Константиновна и поведала Дорке, что в молодости работала вместе с Ниночкой на телефонной станции, они дружили, но за время войны ни разу не виделись. Судьба столкнула их в пересыльной тюрьме, обе получили по десять лет и ехали, голодные, без воды, в одном товарном промерзшем вагоне целую неделю. Нина Андреевна была сильно простужена, без теплой одежды она не выдержала и скончалась прямо в товарняке. На каком-то полустанке ее тело сбросили в кювет и спустили собак. От нее ничего не осталось, овчарок погрузили и двинулись дальше. Охранники экономили тушонку…

Веру Константиновну реабилитировали, она вернулась в Одессу, обитает в маленькой комнатушке, близких никого, поэтому работает с людьми. Легче… А с Ниночкой они условились, кто выживет, тот обязательно отыщет кого-нибудь из родных и расскажет Дорка не плакала, шла медленно, часто останавливалась и все время приговаривала: «Мама, мама, мамочка». Ей было уже известно, что всю ее семью немцы уничтожили, только где лежат они и похоронены ли по-людски, никто не ведает.

Не знала Дора лишь про то, что Ципа бросила свою последнюю новорожденную девочку, которую и назвать-то не успела, стоящим у обочины женщинам, когда их колонну вели на Пересыпь. Они поймали этот сверток, она это точно видела. Мать пыталась и других детей вытолкнуть, румын, сопровождавший колонну, даже специально отошел в сторону, отвернулся. Но дети плакали и еще крепче хватались ручонками за Ципину юбку.

Дорка заторопилась домой. Она шла навстречу своей новой нелегкой жизни. Ее ждал сын и старушка, которую Вовчик называл бабушкой.

 

Сын героя

Юноша Ерёмин Владимир Викторович терпеть не мог, когда близкие называли его Вовчиком. Теперь, повзрослев, он представлялся новым знакомым только Владом, школьные же друзья по прежнему звали его Ерёма. Он никогда не приглашал своих знакомых к себе домой, никогда никого не знакомил с матерью. Все знали, что отец у него погиб, а мать где-то работает. Уже мало кто в магазине, где работала Дорка, мог припомнить, как выглядит её сын и что он из себя в настоящее время представляет.

Дома с матерью он почти не общался. Утром рано уйдёт, вечером поздно вернётся. Дорка только после его возвращения переворачивалась на другой бок и засыпала. Единственным человеком, кому она могла довериться и признаться во всём, была её послевоенная подруга Надежда. Как они в те тяжёлые годы подружились, так, считай, и породнились на всю оставшуюся. Но Дорка всё же ревновала Надьку к неизвестно откуда взявшейся племяннице и всему этому бесконечному кодлу. К сожалению, Надька так далеко жила, что Дорка только изредка к ней выбиралась. И Надежда Ивановна, как уволилась из магазина, со своим тромбофлебитом так мучилась, что ни о каких поездках даже не мечтала.

Влияния на Вовчика Надежда Ивановна не имела тоже никакого. Сам Влад иначе как предательницей тетю Надю не считал. Променяла она его на какую-то деревенскую девку и её семейство и носится с ними, как с писаной торбой. Ходить к ней в гости, даже на день рождения, наотрез отказался. Тем более что день рождения приходится на 1 января. Мать всегда особенно готовилась к этому дню. И, на всякий случай, спрашивала сына: «Забыла, сколько лет твоей тётке сегодня исполняется?» На что получала всегда один и тот же ответ: «На календаре посмотри».

Ну да, ну да, только посмеивалась Дорка, всё забываю, что она ровесница века. Хитрила, конечно, спрашивая, сколько Надьке стукнуло, но так хоть с сыном словечком можно переброситься, Глядишь, ещё какой разговор завяжется. Не завязывался; Вовчик грубо, как топором колют дрова, обрывал мать: отстань, у тебя что, других дел нет? Или еще больнее: и ты ещё со своими двадцатью копейками лезешь…

Нередко понукал Дорку и так: разбираешься, как свинья в апельсинах, помолчала бы лучше.

Для нее это было обиднее всего. Дорка украдкой смотрела на сына и не верила: неужели это её Вовчик. Он вставал рано, без будильника, открывал настежь окно, брал в руки гантели и делал зарядку. Потом плескался в ванной под холодным душем, тщательно брился у окна, любуясь на себя в зеркальце, аккуратно подстригая на голове волосы и колдуя над усиками.

Все его движения были чёткими, выверенными до секунды. Съедал бутерброд или творог, запивал кофе и, тихо прикрыв дверь, уходил. Дорка, за своей ширмочкой боясь шевельнуться, ждала, когда за ним закроется дверь, только тог да и вставала, одевалась и шла в магазин на работу. Она давно поняла, откуда ветер дует. Сама же его чуть ли на аркане потянула в гости к этой реабилитированной старухе, бывшей подружке своей свекрови Вере Константиновне. Вот та и наплела её Вовчику чёрт-те чего. Сама же её свекровь, Нина Андреевна, никогда ни словом, ни полсловом не обмолвилась с невесткой ни о прошлом, ни о настоящем. Так что судить Дорка, что правда, а что неправда, а что вообще вымысел, не могла. Только сердцем чуяла: вот здесь, в этих отношениях со старухой, собака зарыта. А с другой стороны, Вовчик вроде бы менялся в лучшую сторону. Уже не так откровенно грубил, наоборот, можно сказать, даже вежливо начал к матери обращаться. Но Дорка сердцем чувствовала, что это наиграно. Она смирилась, уже привыкла – что дома она никто, что на работе. Ходит сын к старухе, пускай ходит, хоть пьяным оттуда не возвращается. И то слава богу.

Что мог Влад, Владимир Викторович Ерёмин, узнать от Веры Константиновны? Что он внук Владимира Николаевича Ерёмина, да, того, того самого капитана, которого краснорожие пьяные морячки с другими царскими офицерами навечно оставили стоять на дне Севастопольской бухты. А сына его Виктора в 41-м отправили с мосинской винтовочкой в окопчик Одессу защищать. Через столько лет случайно на окопчик наткнулись «пионэры», на белые косточки, которые прямо сверху торчали. Благодаря «пионэрам» их реабилитировали, не сдались молоденькие хлопчики в плен, насмерть стояли, обороняя город от врага. Не дождались подмоги, а ведь им, отправляя на верную гибель, обещали: армия перегруппируется и придет им на выручку.

Правда восторжествовала! Отблагодарили, вручили медальку вдове, честь оказали, что еще на до? А то, что после войны Дорка с сыном жили впроголодь, так это же не их дело. Вера Константиновна вышла в центр «салона» и поклонилась низко, в самый пол перед Владом.

– Ты, сынок, никогда им не прощай – ни отца своего из окопчика, ни деда капитана, его с булыжником на шее столкнули на дно морское, ни бабушки, моей подружки, полуживой, брошенной собакам на прокорм. Ниночку Ерёмину никогда им не прощу, прекраснее человека в жизни не встречала. Я тебе, сынок, обязательно расскажу о них. Их роман начался со шляпки, самой простой, правда, парижской шляпки. Помянем с тобой, Влад, их светлую память.

Старушка достала из буфета две хрустальные рюмки, налила молдавского коньяка, отпила немного. Влад отказался от коньяка: я лучше крепкого чаю.

– Не тужи, хлопчик, и не верь во все эти бредни: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме! Они там, кто в начальстве, уже сколько лет живут прекрасно в этом коммунизме. Все им на блюдечке преподносят, только каемочка не синяя, а красная. Народ корячится, с ложечки их кормит. Коммуниздят, как хотят, не стесняясь. В партию эту все прощелыги прут, как завмаг у твоей мамы. Не будешь в ней – фигу теплое местечко, – Ледовитый океан. В начальство, самое мелкое, не пролезешь – горлышко узкое. Ни стыда у них, ни совести, на остальных, кто не в ней, наплевать. Всех коммуниздить принять не могут – не резиновая, так устанавливают нормативы. Этих брать, этих не брать. А вдруг примут, не дай бог, не тех, и эти «не те» их же и выбросят. Нет, братцы, тащите рекомендации от проверенных коммуниздильщиков.

Влад всё понимал, о чем говорит Вера Константиновна, какая такая партия, почему в ней, как выражалась старушка, одни воры и негодяи, и народ заставляют ее поддерживать. Он хорошо запомнил, как мальчишкой ходил с матерью в их школу, она в тот день была украшена, играла музыка, дежурили какие-то люди с красными повязками на руках, кругом милиция, даже их участкового он там видел. Взрослые подходили к длинному столу с буквенными табличками, им совали какие-то бумажки, они опускали их в ящики, которые стояли посреди спортивного зала. К то-то сначала скрывался за шторкой в кабинках, а потом бросал в ящик. Дорка даже не заглядывала в эти бумажки, просовывала их с трудом в щель ящика и сразу торопилась на выход. Вовчик дергал ее за рукав, канючил у Дорки купить ему пирожное или бутерброд с колбасой, раньше такие вкусные он никогда не ел.

– Да, Влад, все на выборы ходили и тебя брали. Теперь сам ходишь, попробуй не пойди. Ведь какой праздник устраивается – голосовать за эту партию. Людей обещаниями заманивают – скоро лучше заживете, светлое будущее вас ждет – завлекают такими вот буфетами. Почти сто процентов населения должно прийти. Все сто вроде бы нескромно. Кто не может сам, заболел или немощный, еле ноги волочит, тем урну таскают, лишь бы проголосовали. По поездам с теми урнами шастают, вертолёты, самолёты по бескрайним сибирским просторам гоняют. Каждый час сводка по радио – сколько уже охвачено. Народу косточку бросили: выходной 5 декабря, на День Конституции. Месяцами магазины пусты, хоть шаром покати, а к 5 декабря – изобилие, на те вам, народ, к празднику, гуляйте. По фабрикам и заводам заказы раскидывали, рабочим за их же собственные деньги продавали. А то ещё вдруг разозлится голодный рабочий класс и начнёт жаловаться.

Только вот куда жаловаться, господа? В газеты, на радио? Так они же все той партии служат, коммуниздильщикам. Везде одно и то же: распинаются передовики производства, одни успехи вокруг, рапорты о выполненных и перевыполненных планах. Целый год ордена и медали штампуют, награды за доблестный труд. Какой же это план, господа, если его можно перевыполнить на двести процентов? Вранье, сплошной обман. Правда – что на полках пусто и в дом купить нечего, все жуткий дефицит, без блата никуда. А коммуняки, что наверху, живут припеваючи, о хлебе насущном не думают У них свои магазины. Ублюдки, ненавижу их. Приличные, конечно, есть даже в этой партии, нельзя всех черной краской мазать, но они рядовые, на задворках, погоду не делают.

Вера Константиновна никак не могла угомониться. Видно, не было никого или просто опасалась, кому все это можно вот так, откровенно высказать, чтобы не заподозрили в лютой ненависти к власти этой партии. Влад не выдаст, в крайнем случае, скажет, что выжившая из ума старуха несет всякую чушь, ей в психушку дорога. В больнице, что рядом с их домом, отделение есть, пусть туда везут.

– Ой, чуть не забыла, – Вера Константиновна почему-то понизила голос или просто устала говорить, – этой партии нужно ещё содержать братские народы, а они, как снег на голову, всё освобождаются и освобождаются от рабства проклятых капиталистов. Надо их защитить, помочь, они тоже кушать очень хотят. Собственный народ побоку, а этим всё подавай, а то, чего доброго, опять назад к капиталистам попросятся. Есть такая добренькая страна на белом свете, где так вольно дышит человек: Союз Советских Социалистических Республик.

 

Древо жизни

Влад после этих посиделок плёлся домой, как в тумане. В голове каша, разобраться бы, что к чему, так он особо не интересуется. Однажды остановился у какого-то дерева и, что есть силы, стал бить его по стволу кулаком. Пока рука не онемела и не начала сочиться кровь. Потом обнимал ни за что пострадавшее дерево и шептал: прости, дружище, меня, ты ни в чём не виновато. Я знаю, ты тоже страдаешь. Люди взяли тебя молоденьким трепетным саженцем и посадили в знойном пыльном городе, оставив для жизни только этот небольшой полукруг земли. Да и землёй эту грязь назвать язык не поворачивается. Кто хочет, мочится ночью на твоё тело, кто хочет, режет ножом твою кожу, выписывая на тебе своё дурацкое имя в плюсе с такой же набитой дурой. Твоя кора вся в погашенных окурках. Ты болеешь, твои ветви жестокие руки безжалостно обрезают, калечат каждую осень, чтобы они не мешали проводам и домам. Ты усыпаешь, прощаясь со своей тяжелой жизнью, думая, что навсегда.

Но приходит опять весна, эта нежная, всегда юная обманщица. Поливает, моет твои корявые перебитые ветви, корни наполняет жизненной влагой. Засохшие корни оттаивают, нехотя, не спеша, не веря в своё пробуждение, как тяжелобольные, потихонечку начинают сосать эту живительную влагу. Солнышко обогревает твои подмёрзшие почки, и они, наперекор всему начинают набухать, как груди у забеременевших женщин. Вот, вот ещё немного – и ты опять поверишь, что тебя ждёт праздник жизни, и твои почки лопаются, рождаются новые нежные листочки; они выползают из почек, как из материнского чрева, на белый свет и тянутся к солнцу, как всё живое, молодое. Скажи, дерево, ответь мне: ради чего ты, старое трухлявое бревно, которое всё равно, рано или поздно, спилят просыпаешься каждой весной? И возрождаешься вновь и вновь, чтобы дарить жизнь всем этим неблагодарным тварям, которые осенью улетят в далёкие тёплые края, бросят тебя, старика, помирать одиноко зимой, высосав все твои соки, как пиявки. Зачем тебе всё это, трухлявое бревно? Зачем?

Влад устало сел поддерево, облокотясь спиной на его шершавый ствол. В своих размышлениях он не заметил, что небо посветлело. Первые солнечные лучи уже обласкали верхнюю крону. Птицы проснулись, дружно хором затрещали, подняв возню. Дерево вздрогнуло, встрепенулось, листочки звонко задрожали. Поживём ещё, а? Влад поднялся, снова прижался к стволу лицом и увидел цепочку муравьев, направляющихся по расщелинам коры за добычей, за нектаром, чтобы кормить где-то под землёй свою королеву – здоровенную муравьиху-матку и многомиллионную родню. Я понял, дружище, я всё понял. Ты живёшь ради всей этой оравы, ты их дом и кров. И ты признателен людям, что они определили для тебя эту благородную на земле миссию. И ты вечно будешь прощать людям всё во имя этой цели, ведь ради нее ты рождено само.

А я, Влад Еремин, ради чего рождён я? Все мои близкие ушли из этой жизни, загубленные непонятно за что. Вера Константиновна открыла мне глаза, хотя так, до конца мне еще не все ясно. Для чего меня оставили жить на этой земле? Ведь для чего-то встретился мой отец с Доркой? Для чего-то бабка моя спасла меня. Какую миссию в этом мире мне уготовили? Вот бы знать. Неужели только быть удобрением? Нет! Ни за что. Удобрением я не стану, без меня хватает говна на этой земле. Ну, я пошёл, дружище. Прощай!

Общаясь постоянно со старухой и её друзьями, он понял: чтобы что-то из себя представлять, нужно очень много знать, и чем больше ты знаешь, тем интереснее жить. Книги читать – такая же работа, только более сложная, чем грузить ящики на заводе. Неужели можно знать больше, чем приятель Веры Константиновны, Яков Михайлович? Столько лет отсидел по сталинским лагерям, полжизни, а какая память! Какая тяга к жизни! Эти старики даже не двужильные – они, как морёные дубы, вечные. Вон какой любознательный внук Якова Михайловича, Серж. Влада потянуло к нему, как магнитом. Но у Сержика была возлюбленная, и он большую часть времени, естественно, посвящал ей. Иногда, если девушка уезжала с родителями или они ссорились, такое тоже имело место быть, наступал час Влада. Тогда они на целый день уезжали подальше из города – или на Каролино-Бугаз, или на Днестр. А то вообще подавались на лиманы: на Белгород-Днестровский, Хаджибеевский или Куяльницкий.

Возвращались довольные, обгоревшие, уставшие, за то с рыбой. Молодые люди развлекались на полную ка тушку. Куда только их не забрасывала судьба в этих загулах. Можно, конечно, всю жизнь прожить, идя по чистым, светлым и красивым улицам Одессы, никуда не сворачивая. Но стоит только чуть-чуть соблазниться и свернуть в сторону, в какой-нибудь тенистый проулочек, спуститься с приятелями в какой-нибудь подвальчик в картишки переброситься, так и получишь полное представление о жизни и нравах этой жемчужины у моря. Разношёрстными компашками, где можно было перекантоваться, кишит вся Одесса, как бездомная кошка блохами. В этих компаниях, на самом горьковском дне Влада всегда с удовольствием встречали, слушали его анекдоты, песни, байки. Девицы сами вешались ему на шею. Всё как в песне: «…Там собиралася компания блатная, там были девочки: Маруся, Роза, Рая и с ними Костя, Костя шмаровоз».

Уходил Влад всегда не прощаясь, по-английски, шепча девице, что на минуточку, и пропадал до следующего загула. Это не были бордели в прямом смысле слова, за любовь здесь не платили, просто бросали деньги на стол, кто сколько может, и начинался загул с выпивоном и закуской и прочими радостями жизни – всё от обоюдных желаний. Если ты был на мели, тебя тоже принимали как родного: а как же, это же Одесса. Девки сами выскочат, заработают ради такого хлопца. Он же с ними говорит по-человечески, поёт для них, даже стихи читает. Да какие стихи! Девушки сдержать слёз не могут, размазывают по щекам чёрную тушь, бегут умываться, и их лица, отмытые от марафета, выглядят невинно, по-девичьи. Они искренне вздыхают, стараясь прижаться хоть чуточку к этому богу в узких штанах-дудочках, снизошедшему в их грязный подвал.

По не известно кем писанному правилу, встречаясь на у лице днём, эти девицы никогда не здоровались первыми. Даже сделают вид, что незнакомы с ним. Но он всем и нравился потому, что сам первый, всегда с уважением здоровался и улыбался, прикладывая руку к виску и произнося: рад видеть, до следующей встречи! И шёл дальше, не оглядываясь. Многие из этих девушек работали или учились в институтах, и, не дай бог, причислить их к проституткам, глаза выцарапают своими длиннющими ногтями. Влад даже знал в одной компании разбитную девицу работающую в райкоме комсомола. Наверное, она тоже состояла в той самой партии, которую так ненавидела Вера Константиновна. Вот на этой бл….ди уж точно негде было ставить пробу. Но видели бы вы, как она мучила восьмиклассников, поступающих в члены ВЛКСМ. Изощрялась каверзными вопросами, наслаждалась, как прыщавый юнец краснеет и бледнеет и у него шевелится от ужаса ширинка.

Влад эту комсомольскую шлюху терпеть не мог. Сразу старался смыться, если оказывался с ней в одной компании. То, что она сексотничает, никто не сомневался, однако сказать открыто ей, кто она есть, никто не решался. За глаза её все называли «коммунистическим субботником». Ребята, вырвавшись из её объятий, в один голос утверждали, что им пришлось выполнять двойную норму, как на коммунистическом субботнике. По отчётности, за этот светлый праздник труда в день рождения вождя мирового пролетариата обязательно выполнялись минимум две нормы. Но, встретив её на улице, никому бы и в голову не пришло так подумать об этой статной, красивой взрослой девушке с открытым правильным лицом. А уж когда она начинала поучительным тоном наводить моральный порядок в компании, все усцывались и старались втихаря смыться – лишь бы не заарканила. По принципу: кто не спрятался, тот не виноват.

Иногда ей все-таки удавалось заарканить какого-нибудь незнайку из южных республик. На неё быстро западали случайные приезжие, так что в простое её величественное комсомольское тело редко бывало. Поэтому, когда она появлялась незвано-негаданно с кавалером, ощутимого бегства публики не наблюдалось. Тогда сытая львица не страдала от голода и не бросалась на окружающих, а наоборот, царственные преподношения очередного кавалера ещё больше возвышали её над остальными, и вечеринка проходила благополучно.

Влад явно был не во вкусе этой девицы по многим статьям: прежде всего национальность небезупречна, во-вторых, без образования, без перспектив, а самое главное – карманчик пустой, что с него взять? Только приветливые, ни к чему не обязывающие отношения. Однажды она, хорошо набравшись, попросила провести её домой. И Владу ничего не оставалось, как покорно тащить на себе эту тяжеленную лошадь – как назло, на сонных улицах не было ни одной машины, всё как вымерло. Пьяная, пьяная, а всё выспрашивала у Влада, как ему удалось не быть ни пионером, ни комсомольцем. Такого оригинала, как Влад, она ещё не встречала.

– Теперь вот встретила, – грубовато обрезал ее Влад. Наталья, так звали эту комсомолку-вожака, долго трезвонила в дверь, наконец послышались шаги: это ты? Одна?

– Не одна! Открывай!

Влад знал, что он не оправдал её ожиданий, и теперь, когда ребята, подвыпив, обсуждали На талью, он предпочитал отмалчиваться. О ней слагали одну легенду за другой. Что было правдой, а что выдумкой, судить Влад не брался. Однажды Влад с Сержиком рванули в Аркадию и, конечно, подкадрили приезжих девиц, успели запудрить им мозги, что они моряки, то есть водоплавающие. Девицы харьковчанки всё выпытывали, кем и куда друзья плавают. Плести языками без костей в Одессе не умеют, ну, пожалуй, самые тупые. Петь лазаря ясны соколы умели хоть куда. Выслушивать же девиц с их харьковским выговором и манерами двум одесским циникам доставляло вообще массу удовольствия. Сержик рассказал для начала детский анекдотик на заданную тему: «Подходит милиционер на вокзале к чудаку и строго спрашивает: «Чому нахаркив?» – Чудак отвечает: «Там моя маты живэ». – Милиционер опять за своё: «Я пытаю, чому нахаркив?» – «Так, я ж кажу, – почти плача отвечает парень, – там маты моя живэ».

Друзья переглянулись, ещё раз посмотрели на харьковских красавиц, таких же несообразительных, как и в этом анекдоте харьковчанин. Вдруг Серж толкнул товарища: «Смотри, Наташка прет по пирсу с кавказским аборигеном. Во мужик даёт, даже на пляже в бурке и папахе». Одна из девиц, присмотревшись, на полном серьёзе ляпнула: «Та не, це вин такой весь волохатый, шо впереди, шо сзаду». Друзья, не сдерживаясь, расхохотались. Южанин привлекал к себе всеобщее внимание, он выглядел настолько карикатурно, что даже плавки ярко-малинового цвета от его шерстяных кудрей топорщились.

Все отдыхающие, проходя мимо этой парочки, приостанавливались и ухмылялись, перешептывались между собой, некоторые пытались пальцами обратить на «волохатого» внимание. Но когда юноша повернулся в профиль, Серж не выдержал: «Вот это да! Монблан отдыхает!» Друзья покатывались от смеха, забыли о своих подклеенных спутницах; толкая друг друга, обсуждали параметры увиденного чуда, сравнивая и со спиленным Араратом, и с Эйфелевой башней. Так, не в силах сдержать смех, шли к трамвайной остановке. «Слушай, а где наши барышни?» – спохватился Сержик. Влад хлопнул его по плечу: «Успокойся, у нас не те размеры, наверное, побежали искать соплеменников этого южанина».

Расставаясь, Серж озабоченно спросил у Влада, как он думает, Наташа вычислила их? «Коммунистический субботник» никогда ничего не прощает. Она по всем хавирам мечется со своим сачком. Кто не спрятался, того вылавливает. В общем, мы её не видели, язык на замке. Договорились?

– Мы с тобой из-за этого «коммунистического субботника» лоханулись, – продолжал Серж. – Давай вечером прошвырнёмся по Дерибасовской, кого-нибудь к ужину подцепим. Хата свободная простаивает, предки лишь завтра вернутся. Жаль этих чувих харьковских потеряли. Светка рыжая в море сама ко мне льнула, чуть ли не в плавки лезла. Никаких проблем не было бы.

– Не получится, Серж, сегодня я вечером занят Бывай, дружище!

И Влад быстро свернул в ближайший переулок. Его всегда поражал цинизм друга по отношению к девушкам и женщинам. Раньше и за ним такое водилось, но теперь что-то перевернулось внутри. Он чувствовал, что меняется, становится другим, и этих приезжих девчонок не смел бы обидеть.

Сидеть дома с матерью не хотелось. Решил вечером заглянуть к Вере Константиновне. Тянула Влада в ее «салон» какая-то неимоверная сила, там он ощущал себя человеком, рядом с этими талант ливыми, умными, изувеченными, но не сломленными людьми. Гордыми и целеустремлёнными, любящими жизнь и умеющими радоваться ей, как дети.

Но было ещё рано, и Влад свернул на бульвар к Потёмкинской лестнице, где, по рассказам Веры Константиновны, встретились его бабушка и дедушка. А виной этой встречи была всего-навсего женская шляпка, правда, парижская. И откуда всю жизнь потом, до самой смерти, Нина Андреевна любила смотреть на море. Влад редко когда задерживался здесь, обычно быстро сбегал вниз, перепрыгивая через ступеньку по гигантской лестнице. Сейчас же он спускался медленно, вглядываясь в склоны, заросшие деревьями, кустарниками и сорняками. Однако ни одного дерева из описанных Верой Константиновной не было и в помине, не говоря уже о самом модном и любимом одесситами кафе. Торчащие из земли сваи и куски кирпичной кладки напоминали Владу оставшиеся из-за прожитых лету стариков сгнившие корни зубов. Вообразить себе, что когда-то здесь пахло цивилизацией вместе с ароматом кофе, сейчас было невозможно. Влад еще раз внимательно все осмотрел вокруг и решил возвращаться. Поднимаясь, он всегда пытался соревноваться с ползущим вверх фуникулёром. Ему чудилось, что именно в этом месте, на этой лестнице он когда-нибудь тоже догонит свою судьбу. И она будет светлее, чем у деда, чем ума тросов из фильма «Броненосец Потемкин». Влад не часто ходил в кино, но этот фильм запомнил по Потемкинской лестнице, где когда-то началась любовь его бабушки и дедушки.

«А все-таки что это за загадочная шляпка из Парижа, какая такая тайна скрывается за ней? – вдруг мелькнуло в голове. – Старушка упоминает об этом вскользь, в следующий раз обязательно выведаю».

 

Лестница грез

Всю неделю Володя никак не мог успокоиться, с нетерпением ждал новой встречи с репрессированной подругой своей бабушки Верой Константиновной. И она поведала ему удивительную историю его бабушки и дедушки по отцовской линии, которая сыграла роковую роль в судьбе семьи Ереминых.

– Только ты не перебивай меня, пожалуйста, всё, что знаю, расскажу. Давно пора тебе знать правду.

– А Дорка знает? – только спросил он старушку.

– Нет, не думаю. Ниночка, хоть и хрупкая была женщина, но воля, как кремень. За тебя боялась, за Дорку тоже. Пожалуй, только я одна и знала всю правду о Ниночке. Сама же я из этого сословия. Так вот, слушай. Детство твоей бабушки, сколько она себя помнила, как только вспоминала это время, было сплошным праздником. Весёлая хохотушка мама, в красивых кружевных платьях. Такой она запомнила свою мать в детстве. Всё в кружевах: кружевные юбки, лиф, шляпка, перчатки и даже зонтик. И сама она, маленькая девочка, радостно прыгающая по пирсу в ожидании подхода громадного военного корабля, обвешанного цветными флажками, и звуки громыхающего оркестра, и все матросики, построенные на палубе, как игрушечные… Её поднимают повыше чьи-то руки, и мать, перекрикивая толпу, кричит ей: вон видишь там на палубе – это твой папа. Помаши ему ручкой, он обязательно увидит.

И потом музыка, радостные крики, и отец, высоко подбрасывающий её над собой, над толпой, и сердце замирает от счастья. Так на руках и нёс он её, свою дочь, до самого экипажа. Попеременно целуя то её, то маму. Она устала от поцелуев и уснула. Она всё помнила, как отец с матерью гуляли с ней по Летнему саду. Как не хотела спать ложиться в белые ночи и потихоньку пробиралась на балкон, выходящий на Невку, где сидели родители и целовались. И отец притоптывал ногами, что рассердится, и относил её в крова тку. А она опять и опять возвращалась на балкон.

Как радостно родители спрашивали её: кого она хочет, братика или сестричку? Она непременно отвечала: всех, всех… и братика, и сестричку, и собачку, и птичку.

Потом ей сказали, что мамочка поехала в магазин далеко-далеко покупать ей братика. Но и у бабушки и у няньки глаза были красными от слёз. А потом верну лея папа, она даже его не узнала. Он больше не смеялся, не веселился, как раньше. Правда, с ней много гулял и разговаривал, как со взрослой: «Ты у меня уже большая девочка. Наша мама очень сильно заболела и должна долго лечиться. А когда вылечится, всё будет опять так же хорошо, как и раньше. Она уехала лечиться далеко, в другую страну к тёплому морю. Мы будем писать ей письма, а она нам. Ты должна сама быстро выучиться писать и читать. Ты же уже немного умеешь, вот и будешь с нашей мамочкой переписываться».

Он прижал к себе дочь и разрыдался. Ниночка, как могла, отца успокаивала, пыталась рассказать, что тоже зимой сильно простудилась, но бабушка её вылечила. Вот и мамочка тоже выздоровеет.

Отец опять ушёл в далёкое плавание, от него редко приходила почта, но когда получали письма, то целыми пачками.

Мать вернулась из-за границы, когда Ниночке исполнилось уже девять лет. Она уже понимала, что её мать серьёзно больна. Но где и когда она подхватила чахотку, осталось загадкой. Никогда больше мама не поцеловала свою единственную дочь, всегда от неё отстранялась.

Начались бесконечные поездки на лечение то на Кавказ, то в Крым, а то и вовсе в Италию. Бабушка ради дочери продала своё имение и переехала к ним в Петербург.

А потом один из лечащих врачей порекомендовал им попробовать полечиться в Одессе. Где есть прекрасная клиника и больница для больных, страдающих туберкулёзом. О врачах и местном климате и говорить нечего. В тех краях прекрасное сочетание моря и степи, и воздух подходит именно для таких больных. Бабушка тоже ухватилась за это предложение, как за последнюю соломинку. И город Одесса её устраивал во всех отношениях: во-первых, большой и культурный центр, Ниночка сможет там учиться. Во-вторых, даст бог, в знаменитой клинике вылечат её дочь.

Сначала так и получилось, матери сразу легче стало. К концу лета она поправилась, похорошела. Приезжал отец, они втроём проводили время, веселились. Но пришёл день отъезда отца, мама плакала, Ниночка, глядя на неё, тоже. Решено было до полного маминого выздоровления остаться в Одессе, не возвращаться в прогнивший сырой Петербург. Так Ниночка и осталась с мамой и бабушкой в Одессе. Думали, на один год, а оказалось на всю жизнь.

На последние средства, от продажи бабушкиного имения и квартиры в Петербурге, купили небольшую квартирку в Одессе и маленький двухэтажный домик с балконом в немецком посёлке Люстдорф, недалеко от Одессы, у самого моря. Но и это не помогло, мама так и не выздоровела, а просто медленно угасала. Редкие приезды отца, в основном на день рождения Ниночки в конце августа, ожидались ею целый год.

Как любила и ждала она отца! Прогулки с ним по городу по Приморскому бульвару, его интересные рассказы о разных странах и городах, о далёких экспедициях по морям и океанам возбуждали повзрослевшую Ниночку.

Как любила она опираться, как взрослая, на руку отца, ловя на себе удивлённые взгляды прохожих. Особенно когда засиживались в кафе у самой лестницы на Приморском бульваре, ведущей в порт. Отец больше никогда не останавливался у матери или в их городской квартире у дочери. Он всегда по приезде снимал номер в гостинице на Приморском бульваре, но почти ежедневно ездил с дочерью сначала к матери в Люстдорф, а потом весь вечер посвящал дочери в городе.

Так и летели год за годом. Бабушка совсем перестала приезжать, сетуя на плохое самочувствие, и внучку к себе не приглашала. Да и куда было приглашать, она хоть и жила в Москве, но вынуждена была ютиться приживалкой у богатой подруги.

Потом пришло известие и о её смерти. Нарочный привёз Ниночке красивую шкатулку от бабушки, в которой сверху лежало прощальное письмо, а под ним их последние родовые украшения, которые удалось сохранить бабушке для внучки. Не от большого ума, а, конечно, сдуру Ниночка их на дела и поехала с нянькой в Люстдорф. Мать, увидев её, сначала нахмурила брови, а потом и вовсе рухнула в обморок, вероятно, поняв, что бабушки больше нет. Ниночка никогда в жизни их больше так и не на дела, а в тяжёлые годы революции бабушкины украшения в последний раз помогли и спасли её внучку. Больше помощи в жизни ей ждать не от кого было.

В тот последний приезд отца на её день рождения мать с отцом разрешили дочери пригласить свою лучшую подругу. И Ниночка пригласила меня. Так тайна, которую Ниночка тщательно скрывала в гимназии о своей семье, раскрылась.

День был замечательный. Угощения отец заказал самое изысканное в лучшем ресторане города. Стол был накрыт прямо на пирсе под большим шатром. Гостей было немного, в основном такие же обречённые больные, с которыми за эти годы сдружилась мать. Нас, девочек, посадили в самом конце стола почти на выходе, и чувствовалось, что отец переживает за нас, особенно если кто-то из гостей начинал кашлять.

Гости, как ни странно, много пили и ели, радовались жизни на всю катушку. Ниночка, несмотря на свой юный возраст, понимала их. «Хоть один день – да мой!» Эти слова постоянно повторяла её мать, разрывая дочери сердце.

Отец пригласил дочь и меня прогуляться вдоль берега моря, потом посадил в поджидавший экипаж и отправил с нянькой в город.

Как умерла мама, Ниночка не видела, её только в церкви подвели к закрытому гробу, и она даже не могла плакать, как другие. Только смотрела на сразу постаревшего и поседевшего отца, и сердце Ниночки сжималось от жалости. Дочь надеялась, что теперь её ссылка в Одессу наконец закончилась и отец больше с ней никогда не расстанется. И она уедет в такой желанный её сердцу Петербург. Она даже собрала все свои вещи.

Но после поминок случайно она подслушала разговор няньки с отцом. Отец объяснял ей, что она с Ниночкой останется в Одессе. Так будет всем лучше. Он не хотел травмировать дочь. Она ещё очень мала для таких потрясений. Взял клятву с няньки, что та ни при каких обстоятельствах не проболтается. Ниночка видела, как отец положил в руку няньки деньги и сжал её кулачок.

Она на всю жизнь запомнила его слова: «Я сам, когда придёт время, расскажу дочери всё. Пока она ничего не должна знать. Договорились, Глаша? Вот и хорошо». Он даже поцеловал няньке руку.

Прощание с отцом тяготило обоих. Ниночка не могла смотреть в глаза отцу, который пытался объяснить дочери, что лучше ей остаться ещё на время в Одессе, пока не закончит учёбу Убеждал девочку, что сам редко бывает в Петербурге. Она не помнила, поскольку была ещё очень маленькой, какой отвратительный там климат. Пример матери чего только стоит. Как только он получит очередной отпуск, так сразу к ней приедет.

Ниночка его совсем не слушала, только опустила голову, так и стояла на перроне, ни разу не подняв гл аза на отца и на уходящий поезд.

От отца регулярно приходили письма. Ниночка месяцами их не вскрывала. Ничего нового в них всё равно не было. Она все сведения получала от маминых знакомых с Люстдорфа.

Домик, который им принадлежал, отец сразу продал после похорон матери, даже не поставив дочь в известность. Ранней весной Ниночка с нянькой поехали в Люстдорф посмотреть, что к чему на даче, были планы провести там лето. И тут обнаружилось, что в домике другие хозяева, что отец его давно продал.

На пирсе они встретили друга матери, такого же несчастного больного, немца по происхождению, высохшего до невозможности. Он признался, что очень любил её маму и уже скоро, очень скоро с ней встретится.

Если хотите, Ниночка, сказал он, я выкуплю для вас обратно этот дом. Но Ниночка наотрез отказалась, а через месяц ей сообщили, что друг матери скончался и оставил её своей единственной наследницей. Ниночка хотела отказаться, но нянька встала перед ней на колени. Деньги, хоть и были, как оказалось, небольшими, но так необходимы юной хозяйке и её няньке.

С тех пор Ниночка постоянно приезжала в эту деревеньку, подолгу стояла на пирсе и шептала, рассказывала, делилась с морем своими радостями и печалями. Как раньше это было с мамой.

Молодость берёт своё. После занятий они гурьбой залетали в ближайшую кофейню, хоть это и не очень подобало благородным девицам. Покупали пирожных, шутили, смеялись. Было весело и радостно. А потом барышни, торопясь опоздать, возвращались по своим домам.

Ниночке спешить некуда было, она медленно брела по родному для неё теперь городу, любуясь его широкими прямыми улицами, красивыми классическими домами. Она с деловым видом, чтобы не привлекать к себе внимания, проходила мимо театра, в котором не пропускала ни одного нового спектакля, оттуда сворачивала к Думе и шла вдоль парапета Приморского бульвара. Подолгу смотрела на уходящие вдаль корабли. Вокруг неё не было близких людей, таких как покойная мать или бабушка, и отцу она больше не доверяла. Только на Рождество и Пасху она получала от бабушкиной подруги большую, перевязанную красной или розовой лентой коробку со сладостями и денежные переводы по почте с небольшими записочками наилучших пожеланий.

Жили они с Глашей очень скромно. Иногда Глаша бурчала что-то недовольно и невнятно относительно отца. Но однажды Ниночка не выдержала и призналась ей, что об отце она и без неё всё знает. И теперь Глаша может высказывать свои претензии открыто. Вот преданная Глаша и выдала всё, как на духу Всё, что знала сама и что так тщательно скрывали от Ниночки мать и бабушка.

Как жили не тужили вдовствующая помещица со своей единственной дочерью. Дом у них был и в Петербурге и в Москве, и так, ещё немножко, то там, то сям, по губерниям небольшие именьица.

Бабушка твоя была хорошая женщина, тихим голосом говорила Глаша, все её очень любили, а меня подкинули в младенчестве летом на порог подмосковной дачи. Помещица не стала дитя в приют сдавать, а оставила у себя, заботилась, как о собственной дочери. И учителей нанимала, и воспитателей. Маленькая Глаша хвостиком крутилась вокруг своей благодетельницы.

Прасковья Петровна гордо представляла её не иначе как а это моя «Глашенька воспитанница». Глаше было уже десять лет, как решено было ехать в Петербург. Пора было вывозить в свет распустившийся бутон – дочь Екатерину.

Глаша, тихо присев на корточки на балконе, расчёсывая Ниночке волосы продолжала: мать твоя в молодости хороша была, да её и болезнь не сильно попортила. В своей Тверской губернии она пользовалась успехом. Все соседи наперебой приглашали в свои имения погостить вдову с дочерью, дабы полюбоваться на красавицу. Но Прасковья Петровна считала местных помещиков с их сыновьями недостойной партией для своей дочери.

Катерина тоже любила меня и играла, как с живой куклой. Наряжала меня, приглашала ко мне детей на ёлку Мне никогда не давали понять, что я живу здесь просто так, из жалости, а наоборот, как самая главная, потому что маленькая. Вот и двинула помещица в Петербург, и меня с собой прихватили.

Зима в тот год была снежной, морозной, какой-то праздничной. Я маленькая была, так счастлива: всё сверкало, столько экипажей, столько гостей в доме. Шум, суета, бесконечные балы, маскарады, театры, праздничный калейдоскоп какой-то.

За Прасковью Петровну тоже начали свататься – вот смеху-то было. Она всё возмущалась, ну чего удумали. В этой столице все как с ума посходили: одни сплетни и сплошной разврат.

Да за всей этой суетой не заметила твоя бабка, что дочь её влюбилась. Пока Прасковья перебирала подходящих женихов для дочери, наша Катенька сделала уже свой выбор.

Ей бы догадаться, почему дочь безропотно разрешила увезти себя из Петербурга, так нет же, никому и в голову не пришло, что у неё закрутился роман с морским офицером. На одном из балов Катенька и встретила свою любовь – твоего папашу незабвенного. Он действительно был хорош собой, ничего не скажешь: статный, молодой, а как шла ему эта проклятая морская форма с этим кортиком. Так и бряцал им, так и бряцал.

Женщины глаз не могли отвести от этого красавца. Вот и забилось у твоей матушки сердечко в истерике. Не могла бедная Катенька ни о чём больше думать, все окна в доме были исцарапаны его именем: Андрей, Андрей!

– Как это? – не выдержала Ниночка.

– Как, как. Зимой окна замерзают, вот она и царапала по инею его имя.

Жених оказался, хоть и дворянского рода, да гол, как сокол. Только скудное жалованье, которого едва хватало, чтобы редко появляться на людях.

Как Прасковья Петровна не оттягивала этот брак, что только ни делала, ничего у неё не вышло. Даже в Париж увезла нас летом и дальше хотела попутешествовать, чтобы отвлечь доченьку Куда там. Бабка симулировала плохое самочувствие, торчали в Италии до самой зимы. Всё напрасно. Молодой офицер был упрям и настойчив.

Твоя бабка через подружку свою пыталась дать ему отступного. Ни в какую. Сумасшедшая страсть, хуже всякой болячки. Обвенчались через год в Петербурге, там молодые и остались жить. Дом в столице бабка твоя подарила молодым в качестве приданого, да ещё содержание.

Молодые в Питере зажили на широкую ногу. Через полгода Прасковья Петровна категорически отказалась оплачивать счета зятя. Так тот ничего лучшего не придумал, как уговорил жену заложить дом под ссуду. Опять какое-то время пожили на широкую ногу да дом забрали за долги. Вот Прасковья и вынуждена была продать одно из имений и выкупить молодым в Питере квартиру в которой ты и родилась. Ты думаешь, это послужило для молодых уроком? Как бы не так. Сплошные развлечения, балы, пикники, морские прогулки, уразумить молодых она была не в силах. От её назиданий молодые отмахивались, как от назойливой мухи.

Вот одна из прогулок для Катеньки закончилась печально. Она сильно простудилась, будучи беременной вторым ребёнком. Братик твой при родах умер, а Катенька так и не поправилась. Ещё больше любила твоего отца, совсем как ненормальная.

Сколько светил твоя бабка приглашала, профессоров, куда только не возила дочь лечиться, всё было напрасно. Такой диагноз – приговор при жизни. Да ты и сама всё уже видела и понимала. Петровна продавала одно имение за другим, всё, что у неё было. Вот и эту квартирку в Одессе она на твоё имя купила. А то бы и ты на лице осталась, да и я вместе с тобой. Ниночка, при мне, на коленях бабушка твоя просила, умоляла зятя не бросать больную жену и внучку. Создавать хоть видимость семьи. Так вот, чтоб ты знала: выполнял он эти обязательства не бескорыстно. За всё твоя бабушка ему платила.

С меня она тоже клятву взяла, что я никогда тебя не брошу. Верой и правдой буду тебе служить. Меня она тоже любила как родную, всё горевала, что не может дать мне приданое.

Обе девушки молча сидели обнявшись на балконе, наблюдая зарождающееся утро, и каждая думала о своём.

Жизнь же дальше пошла своим чередом. Глаша действительно оказалась преданной семье душой. Она отказала сватовавшемуся к ней сыну бакалейщика. Но все эти годы она поддерживала с ним близкие отношения, ни перед кем их не афишируя. Даже когда он, по настоянию родителей, женился на другой, у них всё продолжалось, как и раньше. Более того, Глаша даже учила его детей и грамоте и музыке.

Так и жили одинокие, всеми забытые Ниночка с преданной Глашей. Отношения у них сложились родственные, как у старшей и младшей сестры. Всегда и везде только вдвоём.

Владимир сидел, не шелохнувшись на продавленном диване, обхватив голову двумя руками. Старуха, подруга бабушки, молча продолжала в такт своему рассказу кивать головой: вот такая была моя Ниночка, тихая, терпеливая и бесконечно одинокая.

– А откуда же мой отец появился? Какой-то мифический отец. На фабрике с Доркой познакомились и сразу поженились. А потом война, и как будто бы его никогда и не было. Вы-то хоть его когда-нибудь видели?

Старуха ещё ниже опустила голову, как будто бы собралась уснуть. Потом встрепенулась, выпрямилась, глубоко вздохнула и громким властным голосом произнесла:

– Знакома я была не только с твоим дедушкой, но и с твоим отцом. Расскажу сейчас эту историю Ниночки-золушки, потерпи, не перебивай. Не могу сразу, всё сжимает, сердце ноет.

Она встала, распрямила плечи, спину и ровная, как доска подошла к прикроватному столику, накапала себе остро пахнущих капель валерьяны в стакан с водой:

– Сказка… сказка про Ниночку-золушку, мою подруженьку до гробовой доски… Только сказка, к сожалению, пришлась на начало двадцатого века. Даже название у этой страшной сказки есть.

– Название сказки? – Владимир поднялся с дивана и согнулся над самым лицом старухи: – Какая сказка, какое название?

Старушка подняла на юношу свои выцветшие белёсые глаза: есть у этой сказки название, есть.

– Какое? – с ужасом отстраняясь от старухи и машинально присаживаясь на диван, закричал парень.

– Шляпка.

– Шляпка? Какая шляпка? Что ещё за шляпка?

– Мальчик мой, простая дамская шляпка, которая определила дальнейшую судьбу твоей бабушки, твоего отца и мою за компанию, да и твою тоже.

– Сейчас вспомню, – старуха что-то про себя посчитала в уме, – ну да, прошёл год, как мы закончили уже гимназию. Моя дружба с Ниночкой временами вспыхивала, а временами совсем сходила на нет.

Я знала, что Ниночка осталась при живом отце фактической сиротой. Она с преданной ей Глашей жила очень скромно, но достойно. Зарабатывала частными уроками, носилась по городу от одного ученика-балбеса к другому. Не отказывалась давать уроки даже детям зажиточных евреев. Что считалось в те годы вообще неприличным, но что делать? Жить-то им надо было на что-то.

А Глаша всё ходила к своему другу бакалейщику на подработки. Дела у того пошли в гору, он даже на Александровском проспекте держал большой оптовый склад в подвале, а на первом этаже хороший магазин. И по-свойски давал обеим девушкам заработать. Сказать, что совсем они бедствовали, нельзя было. Но, уж точно, не шиковали. Ниночка в этом отношении никогда со мной не делилась. Скрывала своё бедственное положение. Ни у кого помощи они не просили, никогда ни на что не жаловалась.

Но что в Одессе можно скрыть, ты сам знаешь. Шила в мешке не утаишь. Богатые с бедными дружбы не водят. А я любила заскочить к ним в свободную минуту просто так, поболтать. Ниночка девочка была начитанная, с ней всегда было интересно. А её Глаша – та вообще энциклопедия. Вот кому нужно было учиться, да не пришлось. К ним в квартирку я приходила как к себе домой. Всегда чистенько, вкусно пахнет обедом и выпечкой. А самое главное – такое радушие, чувствовала я в их доме, как будто бы пришла к своим самым близким людям. А так редко бывает. Ты меня понимаешь, Владимир?

Помню, я пришла пригласить Ниночку в кафе на Приморском бульваре. Весь наш выпуск решил там встретиться, посмотреть друг на дружку, пообщаться. Я уже несколько раз приглашала её раньше на подобные сборища, однако Ниночка всегда отказывалась. Я понимала, она чувствует себя неловко. Все барышни блещут нарядами, одна перед другой красуются, выпячивают напоказ свои украшения, демонстрируют свои состояния. В первый же год некоторые повыскакивали под венец и, будучи уже замужними дамами, поглядывали на бывших соучениц свысока. А те, кто еще не замужем, были просватаны, меня тоже родители пытались обручить, но я всё же как-то ещё выкручивалась.

А Ниночку ещё в гимназии за глаза обзывали оскорбительно – «облезшая дворянка», за протёртые ботинки. Она же всё ходила в перешитой гимназической форме и меняла её на пару застиранных платьев. Я ещё в гимназии как-то предложила ей несколько своих платьев, но она так резко возразила. И даже со мной после этого какое-то время не общалась. Я уж, как лиса Патрикеевна, через Глашу возобновила с ней дружеские отношения.

Ниночка не пошла бы и в этот раз, но Глаша, видно, настояла. Она подшивала или подгоняла по фигуре одной богачке платье, привезенное прямо из Парижа со всеми аксессуарами. Глашкин бакалейщик прислал за Ниночкой экипаж. У всех просто глаза повылазили из орбит, когда в самый разгар веселья напротив кафе остановился этот, с открытым верхом, фаэтон. И из него выпорхнула разодетая в пух и прах Ниночка.

Фурор, который произвела Ниночка своим появлением, привлёк к ней всеобщее внимание, не только наших выпускниц, но даже остальных посетителей. Это был её звёздный час, как у Золушки из сказки. Теперь ни у кого не повернулся бы язык назвать её «облезшей дворянкой». Она предстала пред всеми настоящей принцессой.

Как она была хороша, мальчик мой, какая она была хорошенькая, просто наслажденье смотреть. Прямо сейчас вот вижу её перед собой. От проявленного к ней внимания щёчки её, обычно бледненькие, вспыхнули румянцем. От нашей Ниночки глаз нельзя было отвести.

В глубине зала сидела, гуляла компания молодых людей с парусного судна, стоящего на рейде. Молодые лейтенанты, или они тоща были ещё гардемаринами, кажется, пили вино, громко смеялись. Заигрывали с нами. Куда там: белоснежные кителя, сбоку кортики позванивают… Хороши, подлецы, как на подбор.

Владимир смотрел на старушку, у которой от приятных воспоминаний у самой покраснело лицо и заблестели слезящиеся глаза. Она кокетливо повела плечиками, распрямилась, выгнулась, выпятив грудь, как будто бы лет пятьдесят сбросила с плеч.

– В общем, – продолжала старушка, – настроение у всех было приподнятое. Молодые люди стали писать записочки на салфетках и запускать их, как ласточек, в сторону нашего стола.

Сначала мы смущались, официанты сделали даже им замечание. Но потом всё же потихонечку принялись читать эти послания и так разошлись, осмелели, что начали сами барышни, на их же салфетках, отвечать всякими шуточками и выпускали «птичек», словно из клеток на свободу, обратно к кавалерам.

Всё это было так по-ребячьему азартно и смешно, что не только официанты и лакеи улыбались, лица других работников кухни тоже расплывались в улыбках. Они поднимали недолетевшие ласточки-письма и подавали их юношам на подносах. Не знаю, что было бы дальше, хотя, конечно, догадываюсь. Но за нашими девицами стали приходить, к кому кто: или няньки, или родители заезжали. Все быстро разъехались, я тоже ушла с прислугой.

Я даже не сомневалась, что за Ниночкой придёт Глаша.

Лейтенантики отдали девицам честь и гурьбой побежали вниз в порт по лестнице, где на рейде красовался их парусник. Ниночка оказалась последней выходящей на лестницу. Она накинула на голову дорогущую эту французскую шляпку, но с непривычки забыла завязать ленты на ней. Только Ниночка вышла, как вдруг откуда-то взявшийся ветерок со всей силы дунул ей в лицо, она от неожиданности аж глаза зажмурила и выпустила ленты из рук. Майский освежающий ветерок тут как тут воспользовался оплошностью девушки и подхватил лёгкую шляпку, как свою добычу, унося с собой в синеву неба.

И взлетела шляпка ввысь, радостно расправив ленты. Со стороны она выглядела, как белокрылая чайка, кружащаяся над морем. Ниночка пыталась догнать негодницу, но та парила над головами людей, издеваясь, то снижаясь почти до земли, то опять взмывала вверх. Невозможно по лестнице было за ней угнаться. А затем она вообще устремилась на склон бульвара, поросшего красиво высаженными деревьями с ярко окрашенными белой известью стволами. Но и этого показалось беглянке мало: вырвавшись на свободу на широкие просторы, она уносилась майским ветром всё дальше, пока её не поймали в свои сети густые ветки акации.

Шум и крик от происходящего привлек внимание и молодых гардемаринов. Обернувшись, они вместе с гулявшими по бульвару тоже наблюдали за полётом девичьей шляпки, но, увидев её приземление, только пожали плечами и продолжали спускаться по лестнице дальше к порту перескакивая через одну а то сразу и через две ступеньки.

Ниночка стояла бледная, ни жива ни мертва. Она не представляла, что теперь будет? Как она подвела Глашу, её бакалейщика. Но больше всего волновало, где теперь достать такую шляпку? К тому же девушка ещё разорвала, нет, скорее надорвала случайно юбку, когда пыталась поймать ее. Она не заметила, как один из лейтенантиков перепрыгнул через парапет лестницы и рванул за этой проклятой шляпкой-беглянкой вниз по склону.

Какая-то незнакомая женщина ласково обняла девушку; прижав к груди, нежно гладила по волосам и приговаривала: «Не расстраивайтесь, милая барышня, вам родители закажут в Париже новую, ещё лучше этой». Но Ниночка не слышала ее, слёзы ручьем текли по её щёчкам. Другие прохожие тоже пытались утешить девушку, волосы которой, вырвавшись на свободу из-под шляпки, развевал волнами задувавший с моря ветер. Даже постовой, представившись, спросил, не нуждается ли она в помощи, не обидел ли её кто. Ниночка только покачала головой: нет, нет, никто, мою шляпку унесло.

– Ну, так это не велика беда, барышня. Дело поправимое, – служивый улыбнулся Ниночке. – Дай бог, чтобы то была единственная ваша потеря.

Она плелась по у лицам, не замечая ничего вокруг. В голове стучало: облезшая дворянка, облезшая дворянка… Даже этот шикарный наряд она умудрилась превратить в драный. Ниночка уже была почти у дома, как почувствовала, что кто-то настойчиво толкает её в плечо:

– Барышня! Барышня! Остановитесь! Я еле вас догнал. Спасибо постовому, показал, куда вы пошли. Вот ваша шляпка.

Ниночка смотрела на шляпку, не веря собственным глазам. Вид шляпка имела, правда, ещё тот. Одна лента оторвалась, запутавшись в ветвях, да ещё лейтенантик мял её в исцарапанных руках. Только сейчас она рассмотрела окликнувшего ее молодого человека. С иголочки белый китель был испачкан, форменные брюки тоже, пыльные башмаки и потное, грязное лицо. Но, казалось, юноша ничего этого не замечал, он не сводил глаз с девушки. Так они оба и застыли, пристально вглядываясь друг в друга. И долго молчали. Первой опомнилась Ниночка: я – Нина. Молодого человека звали Владимир.

– Идёмте, – решительно взяв инициативу в свои руки, она повела юношу к себе домой. Молодой человек категорически отказывался. Как можно было в то время предстать перед родителями в таком виде. Однако Ниночка была непреклонна: «Вы понимаете, Владимир, первый встречный патруль – и вы попадаете на гауптвахту».

Познания девушки в воинских порядках рассмешили юношу и заставили сдаться. Глашу Ниночка представила ему как свою тётю. Пока Глаша колдовала над формой лейтенанта, молодой человек, укутавшись в простыню, сидел в гостиной и пил чай с Ниночкой. Молодые люди рассказывали друг другу разные истории из их жизни и жизни своих друзей. Ниночка забыла и о порванной юбке, и об испорченной шляпке.

В открытый настежь балкон смотрела, как бы следя за молодыми людьми, старая акация, наполняя комнату своим колдовским ароматом.

– Вы играете на фоно? – спросил молодой человек, увидев у стены небольшое кабинетное фортепьяно.

– Немного, я специально не училась, так, для себя, меня Глаша научила. А вы?

– Я люблю гитару, с ней на судне сподручней. Сыграйте мне что-нибудь.

– Что же сыграть, право, я не знаю, – смутилась Ниночка, потирая пальчики.

– А то, что вам самой больше всего нравится, – и лицо его вспыхнуло и залилось краской, даже пятнами пошло по шее.

Ниночка, переодетая в домашнее скромное платье, робко подошла к инструменту.

– Вы любите Чайковского? – вполоборота спросила она.

– С удовольствием послушаю. Спасибо.

Владимир видел, как напряглась спина у девушки с тонкой талией, как мощно она взяла первые аккорды, и руки ее бежали по клавишам, и повороты головы не успевали за этими движениями, извлекавшими величественные звуки Первого концерта. У молодого человека перехватило дыхание не только от музыки, он вслушивался в нее и уже понимал, не сомневался, что встретил ту единственную на всю жизнь женщину. «Шляпка, шляпка, проказница шляпка, как я благодарен тебе», – повторял про себя молодой офицер.

Лестница, все судьбы с ней так или иначе связаны. Как ее только не называли: гигантская, бульварная, приморская, теперь вот Потемкинская. Хоть это название осталось от такого великого сына нашего несчастного отечества. Нигде во всем мире нет ничего подобного этому творению архитектора Боффо. Пять лет ее строил. Странная лестница, правда, Владимир? Так и тянет туда – и когда горько на душе, и когда радостно. Представляешь, как граф Воронцов любил свою жену, чтобы создать этот шедевр – водопад застывшего камня к ее ногам.

Старуха прищурилась и усмехнулась:

– «Полумилорд, полукупец…», нашкодил Пушкин великому гражданину России, говорят, потом жалел. А ведь граф Воронцов не побоялся подписать письмо на имя императора еще в 1820 году о необходимости отмены крепостного права. Вольнодумец! Здесь, в Одессе, под его крылышком и вызрело выступление декабристов в Санкт-Петербурге в 25-м. Одесса всегда была вольным городом, а тогда единственным в крепостной России. Эта лестница как символ свободы и ведет к раскрытым настежь морским воротам, а Воронцовский маяк вместе с Фонтанским указывают кораблям путь к ней. Поэтому наши мальчики и рвутся в морячки. Не правда ли, сынок? Какая-то она, наша лестница, и в самом деле необыкновенная… Лестница грез. Без нее Одесса и не Одесса. Так и тянет к ней, что с моря – скорее бы на нее взобраться, и ты дома, в Одессе, что с суши – скорее бы сбежать по ней и уплыть далеко-далеко.

Вера Константиновна прервалась, достала из комода полотенце, вытерла им пот со лба. Помолчав немного, она уже совсем другим, поникшим голосом продолжила:

– Вот так, миленький, вот такая приключилась история начала настоящей любви твоих бабушки и дедушки. И всё на моих глазах. Славная была пара. Сколько знала Ниночку всегда она его ждала, то из очередной экспедиции, то из рейса. Как сейчас вижу: гуляла я со своим сыночком, царство ему небесное, и вижу: стоит моя красавица, твоя бабушка, на той самой лестнице. Я ей кричу, машу зову её, а она вся там, в порту, и больше ничего для нее не существует.

Вера Константиновна натужно поднялась со стула, шаркающей старческой походкой подошла к трюмо, смахнула слезу и, выдержав паузу, выдохнула:

– Такой, как был у тебя дед, таких сейчас и в помине нет. Большого сердца был человек. Когда мой муж погиб, они с Ниночкой столько для меня сделали. Царство им небесное обоим. Тебе нечего стесняться своих родичей, ты, сынок, должен с честью носить свою фамилию – Ерёмин Владимир Викторович.

Владимир сидел, не шелохнувшись, в висках метрономом стучали слова Веры Константиновны: постарайся быть достойным своих близких. Никогда прежде он не слышал этих слов, никто и никогда не рассказывал ему прежде о его семье, молчала и Дорка – или не знала тоже, а может, боялась? А выходит, он, Владимир Викторович, потомственный моряк и по деду и по прадеду. Только вот отцу, как говорит эта странная старушенция, не повезло. Родился он в страшное время. Досталось бабушке Нине и с моим отцом Витенькой, и с моей мамой, да и со мной тоже.

– А дед твой Владимир, боевой морской офицер, сгинул, а где? – вывела из оцепенения Владимира старушка. – Так никто не знает, куда делся. Поговаривали, в Севастополе революционные морячки утопили.

– Как утопили? – Владимир побледнел.

– Да так и утопили. Всему командному составу камни к ногам и в море. Такие вот дела. Цвет флота уничтожили, сволочи. И они ещё хотят, чтобы народ их любил, почитал, верил им. Малограмотные негодяи, упивающиеся кровью народа, гробят такую страну. А народ… что народ – быдло для них. Любовь их вся на красных тряпках, обагрённых кровью. Ты книжки, которые я тебе в прошлый раз подобрала, прочёл?

– Только одну, – приврал, покраснев, Вовчик.

– Не обманывай. Вижу по глазам, даже не раскрывал. И как ты станешь умным, грамотным, если ничего не читаешь. Хочешь, чтобы и из тебя сделали дурака. Ни за что, я тебя им не отдам. Не знаю, сколько еще протяну, хватит ли сил, но у меня теперь цель в жизни – из тебя сделать человека. Ты должен, нет, обязан читать, чтобы понимать, что творится вокруг. Пусть чувствуют, не все согласны плясать под их красную дудку. Я тут одну книжицу у приятельницы выцыганила. Ты уж её береги и, пожалуйста, никому не показывай.

– Что за книжка, Вера Константиновна, мне за нее не влетит?

– Так я ж предупредила: никому не показывай. Прочти, а потом, мой мальчик, я тебе расскажу об этой поэтессе. Ох, ты смотри, как быстро темнеет. Иди уже домой, а то мать будет волноваться.

– Да не будет, она понятливая, – подчёркивая свою независимость, ответил Вовчик.

– А то оставайся у меня ночевать, опасно ходить по тёмным улицам, – предложила старушка.

– Не переживайте, мне здесь каждый камень знаком и каждая собака знает, – бахвалился Вовчик.

Вера Константиновна только усмехнулась, прижала на миг к груди Вовчика и тут же оттолкнула, хлопнув по спине: иди!

Так Доркин Вовчик, незаметно для самой Дорки, круто изменился. Нельзя сказать, что между ними была возведена стена из ракушечника, но из досок точно, и она начала постепенно рушиться. Только если сын и раньше не называл её мамой, то теперь он обращался к ней по имени, правда, по-босяцки грубовато: Дорочка. Когда женщина вскипала от обиды, как чайник на плите, только тогда Вовчик ласково величал её – мама-Дорочка. Дорочка, не кипятись. Дуйся – не дуйся, я так привык, я так хочу и я так сделаю.

Одному Дорка радовалась: у Вовчика пропали вечно пьяные кореша с Софиевской. Среди его друзей появились рабочие ребята, учащиеся в институтах и университетах, с вечерних и заочных отделений. В новой компании он быстро почувствовал себя своим, как рыба в воде. Его приятный мягкий голос располагал к себе всю компанию. Едва он появлялся, ему сразу передавали гитару Он всегда с поклоном принимал её, настраивая, напевал старую одесскую песенку:

Жил в Одессе парень молодой, Ездил он в Херсон за арбузами, И вдали мелькал его челнок С белыми, как крылья, парусами. Арбузов он там не покупал, Лазил у прохожих по карманам, И валюту в банке он менял, И водил девиц по ресторанам. Но однажды этот паренёк Не вернулся в город свой любимый, И напрасно девушка ждала У фонтана в платье тёмно-синем.

Под прикрытием этих песенок, бесшабашных гуляний складывалась компания единомышленников, близких по духу людей. Вовчиком его никто больше, кроме матери, не называл. Друзья называли его Ерёма или Влад.

 

«Коммунистический субботник»

Теперь, когда история со шляпкой читателям известна и перевернуты старые страницы из семейной хроники Ереминых, продолжим наше повествование. Теперь уже Влад Ерёмин мог часами стоять у начала Потемкинской лестницы и смотреть на порт сверху, на входящие и уходящие суда. Любил он подходить к самому обрыву и представлять, как на этих обвалившихся поросших бурьяном сваях находилось любимое всеми одесситами кафе-мороженое, откуда всего каких-то лет пятьдесят с небольшим вышла его такая молоденькая бабушка и встретилась с удалым красавцем гардемарином. Он так увлекался этими представлениями, что уже сам чувствовал себя тем самым гардемарином, бежавшим за французской шляпкой, и вместо бабушки его воображение рисовало прекрасную девушку незнакомку. В пылающей голове юноши бушевали страсти такой неимоверной силы, что он не выдерживал и сначала сбегал по лестнице вниз, потом, стараясь не снизить скорость, наверх. Только после этих видений его желания от усталости и бессилия проходили. Наступало безразличие, и, тяжело ступая, он медленно шёл домой.

Но в этот раз задумавшись, он не заметил идущую навстречу Наташку с уже известным кавалером и от неожиданности смутился.

– Чао! – выдавил он из себя.

– Привет! Знакомься, это Махмуд. Махмудик, а это Влад, мой самый большой друг.

– Привет, Влад! – Махмуд протянул свою руку, такую же волосатую, как и всё его тело. В модной нейлоновой рубашке он производил довольно приятное впечатление. Могучий торс, широкие плечи, бычья шея, приветливое лицо, на удивление интеллигентный тихий голос.

– Колись, Влад, тебя занесло на лестницу рандеву? – озадачила парня своим игривым вопросом Наталья. Отведя Влада в сторонку, она скороговоркой прошипела: – Возьми шефство над этим Абрамгутангом. Вы с ним одних кровей, так что тебе это не сложно. Титей-митей, ну денег у него, как у дворняги б лох, а то и больше. А мне с моим положением, сам понимаешь, сильно светиться с ним не по фонтану. А я тебе, мой мальчик, тоже пригожусь, ох как пригожусь. Увидишь. Ты умница, всё на лету схватываешь, вот и договорились.

Развернувшись в сторону Махмуда, она прощебетала:

– Мне домой нужно срочно объявиться, гостей мама зазвала. Крепко заругают, если не приду Я через Влада с тобой свяжусь. Владик, будь другом, не бросай Махмудика, он замечательный парень.

Она послала парням воздушный поцелуй и, как ведьма на швабре, взлетела вверх по лестнице, только её и видели. «Ну, сучка, ну, проблядь, на тебе пробу ставить негде», – злился Влад. Он всегда поражался её моментальной сообразительности, умению ловко вывернуться из любой ситуации. Особенно его резануло: он одних с тобой кровей. Именно это его застопорило. Значит, ей известно, что он по матери еврей, но как Махмудик может быть евреем? Злоба душила Влада: обвела, зараза, вокруг пальца. Он метнул взгляд на этого здоровенного медведя из южных краев, который сам обалдел от внезапно изменившейся ситуации и невинно моргал глазами сквозь нависавшие над ними густые брови.

– Такой красивый и хороший девушка, – он аж цокнул языком и пальцами одновременно.

– Очень порядочный девушка, – Влад поддразнивал Махмуда, но тот не заметил. – Она боится, что её увидят с незнакомым человеком, да еще днем, когда все на работе. Понимаете?

– У нас тоже это нельзя хороший девушка. Друг, кушать хочешь? Друг, пойдём, где шашлык хороший, где сидеть хорошо. Я не знаю. Деньги есть, не знаю куда. Только гостиница своя знаю. «Пассаж».

Влад понял, что отделаться сразу от этого южанина неудобно, и обречённо поплёлся его провожать к гостинице. Новый знакомый здорово устал и плёлся сзади, не задавая никаких вопросов. У гостиницы он опять предложил Владу провести вечер, может, с девушками, ну, конечно, с не такими хорошими, как Натали. Деньги, не волнуйся, есть, напомнил гость. Просто посидеть, музыку послушать, икру покушать, много икры покушать. И лобио, и сациви, шашлык чтоб сочный был.

Как по заявке телезрителей, на углу Дерибасовской и Советской Армии нарисовались две знакомые девицы из подвала с Красного переулка. Влад сам от себя не ожидал такой прыти. Отдав честь и улыбнувшись девицам, он пропел:

Красотки, красотки, красотки кабаре, Вы созданы лишь для развлечений…

– Девочки, не желаете разделить вечер с солидными друзьями? Для начала познакомимся, – он подмигнул своим давним приятельницам, – меня зовут Влад, а это, разрешите представить, мой кавказский приятель Махмуд.

Девушки расцвели на глазах; подхватив молодых людей под руки, развернули их на 180 градусов обратно на Дерибасовскую. Райка, повиснув на Владе, пропела ему на ухо: «Что за фраер? Звидкиля вин туту зявся? Гей до дому спочивать? Деж до цёго ошивався? Хочь при бабках, або так?»

– Понятия не имею, – Влад слегка оттолкнул настойчивую Раечку, – «коммунистический субботник» подбросила на Приморском бульваре, а сама, паскуда, смылась. Заставила провожать его к гостинице, а он всю дорогу канючил, что жрать хочет, в любой ресторан идем, и девочек просил. Один в Одессе боится, первый раз припёрся.

Райка, закатив глазки, заржала: Вас понял, по обмену опытом с «коммунистическим субботником». Э, милок, раз здесь Наташка поучаствовала, мы сваливаем.

– Почему? – удивился Влад. – Он же приглашает.

– Не сечешь или прикидываешься? Так она уже его ободрала, как липку. Поэтому и дёру дала, чтоб не рассчитываться.

– Не похоже. Для него она припасла роль честной комсомолки. Может, задание какое-то выполняла. Гуляйте, девки, а я потихоньку смоюсь. У меня самого рандеву назначено, никак не могу не прийти.

Райка, однако, не унималась, мёртвой хваткой вцепилась во Влада.

– Успеешь, мы тебя долго не задержим, пожри с нами и валяй на все четыре стороны. Дальше сами его сработаем, не боись. Кавказец будет доволен. Он точно в «Пассаже» кантуется, не врет?

– Хрен его знает, в кабаке проверим его на вшивость.

Владу ничего не оставалось, как зарулить с этой разудалой компанией в кабак. Девицы разошлись на полную ка тушку. Кавказец был в ударе, стол ломился от закусок, оркестр, задариваемый гостем, обслуживал исключительно их столик. Влад несколько раз попытался по-английски удалиться, но не вышло, а потом сам опьянел от избытка армянского коньяка. Бутылки опорожнялись одна за другой. Уже за полночь весёлая компания, в сопровождении швейцара и обслуживавшего их официанта, покинула ресторан. Как доплелись до подвала в Красном переулке, Влад не помнил. Только под утро он проснулся от мучившей его жажды. В потёмках разглядел спящую рядом с ним незнакомую девицу, а дальше, на громадной продавленной тахте, голого кавказца в полной боевой готовности с отдувающейся Райкой. В коридоре столкнулся с блюющей в тазик Райкиной напарницей: «Ты чего?» Девица, в три погибели согнувшись, мучилась над тазиком, стоящим на табуретке.

– Ты чего? – повторил он свой вопрос, еле ворочая языком. Не отрываясь от тазика, несчастная прошипела:

– Влад, где ты взял это животное? Я его сейчас огрею этим тазом с блевотиной. Недаром Наташка, сучка, сбежала, целку из себя корчила. Это же не человек, это орангутанг настоящий. Он из зоопарка, что ли, сбежал? Падла, искалечил меня всю. Как теперь работать буду? Удружил ты нам, спасибо… Райка там ещё жива? Он уже четвёртую девку по полной программе отоваривает. Ты такое видел? Дорого это ему станет, пойди скажи ему.

– Пошли вы на х… сами набросились, как голодные на добычу. А теперь я виноват. Я тоже блевать хочу. – Еле удерживаясь на ногах, спотыкаясь на каждой ступеньке, Влад выполз наружу, жадно хватал ртом свежий воздух, приходя в себя. Ну и погулял так погулял…

Целый день голова гудела и раскалывалась от боли. Желудок сводила жгучая резь. «Какая я скотина, мама, наверное, всю ночь не сомкнула глаз, места себе не находила, металась по комнате от одного окна к другому, ожидая его». Мама! Он вздрогнул. Его мозг неосознанно произнёс это слово – мама. Нужно было хоть утром заявиться, а он сразу поплёлся на работу. Резкая боль скрутила все внутренности. Чем нас отравили в этом вонючем ресторане?

А мама никогда в жизни ни в одном ресторане и не была. Не пошла на панель, как эти девицы. Пошла вкалывать, все вкалывали, а ведь была совсем молодой. Тоже хотела в жизни немного радости, счастья и приютила этого Алексея Михайловича. Как он ненавидит этого негодяя до сих пор. Встретил бы на улице, все ноги за мать переломал бы. К вечеру он почти дошкандыбал до дома, когда увидел удручённо бредущую мать, Дорка шла в сторону магазина. Она перебежала перед идущим снизу трамваем дорогу не обращая внимания на встречный.

– Мама! – Влад сначала тихо, как бы про себя, позвал Дорку. Потом, что есть силы, закричал: – Мама!

Одновременно зазвонили оба трамвая. Влад бросился им наперерез. Обе женщины-водителя ругали Дорку последними словами. Одна из них пыталась даже её ударить, орала, что из-за такой жидовки в тюрьму идти не собирается. Влад перехватил её руку и отшвырнул в сторону. Обнял за плечи мать:

– Мама, прости меня, идём домой!

Из магазина выскочили люди. Шум, крики: наша мама Дора чуть под трамвай не попала, она когда-нибудь допрыгается туда-сюда бегать. Девки, смотрите, это её Вовчик. А он ничего, только какой-то помятый. Тихо, девки, прикроем Дорку, все по местам.

Дорке вызвали врача, и она оказалась на больничном. Как была она счастлива, её Вовчик сам за ней ухаживает, называет мамой, а то и мамочкой.

Навестить Дорку приехала Надежда Ивановна, наконец за столько лет, да не одна а со своей названой племянницей Наденькой. Женщинам не терпелось поболтать, как бывало раньше, тет-а-тет, но присутствие Влада и Наденьки их смущало. Первой не выдержала Надежда Ивановна:

– Так, молодёжь, погуляйте, а нам с подружкой пощебетать хочется. Надюша, подари нам пару часиков счастья.

Влад с Наденькой, выйдя за ворота, остановились, не зная, в какую сторону пойти. И, не сговариваясь, машинально направились в сторону Дерибасовской. Владу не очень хотел ось светиться в центре с «пидстаркуватой», по его мнению, спутницей. Они свернули в Городской сад, вышли к театру, а потом решили посидеть в Пале-Рояле на скамеечке. Сначала за общими, ничего не значащими разговорами они не заметили, как стемнело. Потом На денька расспросила Влада о производственных успехах, и здесь его как прорвало. Он всё выдал: и как ненавидит этот завод, какое там творится очковтирательство. Техника допотопная, ещё с прошлого века, и всё, что они производят, годится только на утиль. Какую Америку мы собираемся догнать, а то и перегнать? Наденька слушала внимательно и вдруг предложила:

– Володя! Идите работать в мою шарагу у нас сейчас как раз есть одна вакансия. Многого не обещаю, но то, чем мы занимаемся, вам будет интересно. Не понравится – вернетесь назад на завод. Решайтесь. Вот мой телефон, позвоните.

Возвращались молодые люди весёлые и в приподнятом настроении. Наденька думала, что сделала хорошее дело, предложив Владу новое место работы, довольно перспективное. А Влад был рад, что наконец сбежит с завода и не будет больше видеть все эти спитые рожи, эту грязь и копоть. Кончатся «леваки»: ты мне, я тебе. На радостях он проводил тётку с её племянницей к самому их дому. Тем же трамваем вернулся в город.

Дорка и не помнит, когда последний раз она так светилась счастьем, вся сияла. Её Вовчик будет работать в научно-исследовательском институте. Всё повторяла, чтобы запомнить: НИИ, НИИ. В первый трудовой день на новом месте Владу мечталось сразу показать, на что он способен, но его энтузиазму не дали развернуться, весь этот день в лаборатории он просидел один. Вся группа во главе с Надеждой Сергеевной выехала на объект, а у Влада не оказалось оформленного пропуска. К вечеру в лабораторию заскочила На денька, извиниться, что так сложилось. Она валилась с ног от усталости, и Влад поплёлся её провожать. В трамвае они уселись рядышком. Измотанную Наденьку укачало, она вздремну ла, склонив голову на плечо Влада. Он сидел, не шелохнувшись, боясь нарушить её сон.

– Конечная, – тихо произнёс Влад, расталкивая Надежду Сергеевну, – нам выходить.

Наденька встрепенулась:

– Да, да, ой, спасибо! Ты езжай обратно, еще раз спасибо.

– Нет уж, раз сюда забрался, хоть поздороваюсь с тёткой. Одними приветствиями встреча не окончилось. Был и вкусный ужин, и приятный разговор. А самое главное – была Наденька, которая Владу так увлечённо рассказывала, чем он будет теперь заниматься, насколько это увлекательно. Будущее за развитием техники, и он, Влад, тоже примет участие в ее разработке. Возвращался Влад с полной сеткой книг, его распирало от знакомства с такой талантливой и необыкновенной женщиной. Наденька на работе щедро делилась с ним своими знаниями, иногда хвалила, но чаще ругала, если Влад ленился или не выполнял ее задание.

Дорку раздражало, что её сын каждый день исполняет роль бесплатного провожающего. Сначала эта Наденька забрала её лучшую подругу, а теперь и сына решила к рукам прибрать, не иначе. Уже и по выходным к этой Наденьке спозаранку плетется, даже Веру Константиновну забыл, и ещё ничего не скажи. А с другой стороны, её Вовчик стал такой привлекательный, статный, не в её род пошёл, а в отца. Неужели он влюбился в эту На деньку? Она же его на пятнадцать лет старше. Бедная Ниночка, соседская девочка, с детства в её Вовчика влюблена. Одно время что-то между ними было. Дорка застала их в комнате. Влюблённая девочка вылетела пулей, на ходу накинув пальто. А вот чулочки забыла… До сих пор ни с кем не гуляет, всё на их окна посматривает. Спросить сына боится, один раз ляпнула: «Я здесь Ниночку встретила, такая хорошенькая, барышня. Ты её давно видел?» В ответ молчание. А Дорка, как ни в чём не бывало, продолжала: «В институт поступила, правда, на вечерний, днём работает. Меня встретит, сумку из рук тянет, всегда подносит, о тебе спрашивает, что да как». Сын в конце концов не выдержал: «Мама, мне другая женщина нравится. А Ниночка очень хорошая девушка, я знаю. Пожалуйста, не заводи пустых разговоров».

Вот тебе и весь сказ. Неужели её красавец Вовчик в эту старуху влюбился? А Надька? Всё талдычила, голову мне морочила: моя Наденька мужиков на дух не переносит, ни с кем не встречается, одна работа в башке. Скрывала, подруга называется. Вовчик теперь и дома не всегда ночует, у них толчётся. Видите ли, с Надеждой Сергеевной одно большое дело делают. Вот как наделают, будет всем весело. Нянчить-то кому? А что я лезу в их жизнь, раз любовь, пусть уж женятся. Только Ниночку соседскую всё равно жалко, душою она ближе к Дорке, чем эта невесть откуда взявшаяся племянница.

А Надежда Ивановна не могла нарадоваться за свою Наденьку. Наконец проснулась её спящая красавица, её бывшая квартирантка, синий чулок, на глазах изменилась. Так быстро всё случилось, сначала отрезала эти деревенские косы, завёрнутые на затылке в старушечий пучок. Потом появились туфельки на каблучке, вместо вечных полуботинок – зимой и летом одним цветом. Кофточки, юбочки, бельё импортное и эти кремпленовые платьица по фигурке её точёной. Из её комнаты смех, музыка и Вовчика бас, а на туалетном столике духи и прочая косметика. Только Дорка с ума сходит, ей бы радоваться, что беспутный сынок к приличной женщине прибился, а она бесится.

Надежда Ивановна себя вспоминала, своего Эдика, тоже моложе её был. Не жалеет она ни на минуту о том времени. Голодно и холодно было, но как хорошо им было вдвоем. Пусть и её Наденька своё в этой жизни возьмёт – заслужила. Только нервничала Надежда Ивановна, когда замечала, как на Наденькино личико словно тень-печаль ложилась. Оно вытягивалось, глаза западали и наливались слезами, она вздрагивала и убегала к себе в комнату. Только при Вовчике, которого теперь все называли Владом, её лицо преображалось, начинало искриться. Ничего не попишешь, это всё она – любовь, которая нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь. Надежда Ивановна часто пела эту песню. И отгоняла от себя другую мысль: любовь пришла, как беда, – раскрывай ворота. Тьфу-тьфу, она перекрестилась. Не дай бог, накаркает.

Для самой Наденьки, Надежды Сергеевны, руководителя производственной лаборатории института, встреча с Владом поначалу носила исключительно воспитательный и общеобразовательный характер – уж больно настойчиво тетка просила образумить парня. Постоянное общение с ним каким-то необъяснимым образом всё притягивало и притягивало её. А когда уже и сам Влад признался ей в любви, то такая крепость, как Наденька, сдалась на милость победителю. Может, поначалу это и был производственный роман, но потом всё слилось воедино с бурной страстью, которую никто из них раньше никогда не испытывал. Они уже не расставались круглосуточно, жили у Надежды Ивановны. Наденька к Дорке стеснялась ходить, да особенно и времени у неё свободного не было. Только когда умерла соседка с Греческой, уж тогда Надежда Ивановна и Наденька приняли активное участие в похоронах и поминках. Наденька через институт организовала и машину и людей. А сынок с невесткой, как и предсказывала старуха свою кончину, приехали только через неделю после похорон. Отдыхали в Крыму, вернулись в Питер, а там телеграмма…

Ещё через месяц в освободившуюся комнату въехал молодой милиционер, старший лейтенант из ОБХСС Фёдор Николаевич. Дорка над новым соседом взяла полное шефство. По утрам угощала его манной кашей, он, в свою очередь, предлагал ей импортный растворимый кофе из красивой банки. Дорка предупредила, как только кофе закончится, чтобы он эту баночку ей подарил, она туда что-нибудь насыпет – красота какая. Иногда новый сосед приводил к себе девушек, но Дорку стеснялся и их не показывал. Юркнут к нему в комнату и не высовываются. А Дорка делала вид, что ничего не замечает. Сидела у себя в комнате и глаза им не мусолила. Дело молодое, сама когда-то так же с Витенькой прошмыгивала к нему в комнату, пока свекровь на работе была. Тоже от соседей прятались. Всё в этой жизни повторяется и повторяется. Только одним перепадает на всю жизнь, а ей, Дорке, на одно мгновение. Витенька, Витенька! Какие мы были с тобой дураки, зачем ссорились, не разговаривали, мучили друг дружку. Любить надо было без устали. А сын наш на старухе, наверное, женится. Сорок лет никому не нужна была, и на тебе – нашего сына подцепила. Так и засыпала несчастная одинокая Дорка, бубня одно и то же себе под нос.

Вскоре у Доркиного соседа милиционера объявилась невеста, во всяком случае Дорке так показалось. Девушка ей очень понравилась: красивая, умница, с высшим образованием, вот бы моему Вовчику такую. А он со старухой связался. Девушка вела себя изначально не так, как предыдущие. Свои отношения с молодым человеком не скрывала. Наоборот, постоянно старалась продемонстрировать их всему дому. Вскоре Наташенька переехала к Фёдору окончательно. Дорка очень хотела, чтобы Вовчик увидел новую соседку но знакомство, как по закону подлости, долго не получалось. Вовчик к матери заглянет на минуточку, так соседей дома нет. Онасынуужевсе мозги запудрила, Вовчик только и слышал: Наташенька то сказала, Наташенька это сделала, такая пара, такая пара. Я её рыбу учу фаршировать, так у неё такие ноготки, просто жаль портить. Сынок, ты бы уже тоже определился с этой, ну своей. Чем она тебя околдовала, не пойму. Сколько девушек симпатичных вокруг. Ой, сынок, хоть один раз мать послушай.

Раньше, когда Влад приближался к собственному дому, он внимательно оценивал обстановку, так ещё с малолетства привык. Участковый Сахно приучил его с детства чувствовать за собой охоту. Вот и сегодня это состояние вдруг вернулось. Спиной почувствовал и быстро оглянулся: его нагоняла Наташка «коммунистический субботник».

– Привет, Влад, далеко двигаешь? – Наташка озорно подмигнула.

– Домой, к матери. А ты сюда зачем пожаловала?

– Я теперь здесь живу, у мужа, – гордо приподняв головку, проворковала она.

– Постой, постой, так это ты подцепила нашего соседа Фёдора? Ну ты даёшь, подруга. Что это тебя на мусора потянуло? Хотя…

– Договаривай, договаривай, что замолк. Нам с тобой делить нечего, поэтому давай сразу договоримся: мы знать друг друга не знаем. В твоих же интересах. А Дора Моисеевна, выходит, твоя мамаша. Понятно!

Влад еле сдержался. Теперь ему пришлось перед матерью разыгрывать целую комедию. Восторгаться прекрасной девушкой Наташей не стал, а на стенания Дорки по поводу того, как умудряются эти приезжие разобрать в Одессе достойных девушек, вызывали у него только ироническую улыбку.

С появлением в квартире «коммунистического субботника» Влад все реже навещал мать. Но стоило ему появиться, у Дорки рот не закрывался от восхваления Наташеньки. Только когда разлюбезная Наташенька попросила Дорку подписать заявление на их третью соседку, тут она растерялась. В заявлении говорилось, что прописанная в их квартире соседка фактически более трех лет находится в Мурманске у сына, а комната простаивает. Сын получил там трехкомнатную квартиру, в том числе и на мать. Дорка хоть и мало общалась с этой соседкой, но её устраивало отсутствие последней. На кухне просторней, туалет и ванная всегда свободны, чем плохо. Заберут у бабки эту комнату, других вселят, вдруг целую кодлу с детьми, а так тихо, спокойно.

Дорка попыталась вразумить Наташеньку, но куда там. Она ей целую лекцию прочитала, как с такими проходимцами, типа их соседки, надо только бороться и выводить их на чистую воду. Дорка вспомнила и свою Надьку. Да, попадись в Надькиной коммуналке вот такая особа, и осталась бы её подружка тоже на у лице. Не принимая никаких Доркиных возражений, Наташенька потребовала от неё отдельного заявления, подписанного не только ответственным квартиросъёмщиком, то есть самой Доркой, но и проживающим вместе с ней сыном. Расстроенная Дорка после работы прямиком понеслась к подруге Надьке, чтобы переговорить с сыном и ненавистной «учёной». Теперь Дорка Наденьку величала только так – «учёная». Встречая сына дома, она всегда говорила: «Как это тебя твоя «учёная» отпустила? Это же надо?»

Надежду Дорка застала одну. Выслушав подругу, Надежда Ивановна тяжело поднялась с дивана и, подойдя к окну, задумалась. Потом резко повернулась и выкрикнула:

– История мне эта совсем не нравится. Кому нужен такой скандал? С какой стати ты будешь на старости лет писать доносы, да ещё Владимира брать по делу. Этой падле надо, пусть сама и пишет, чтоб у неё руки отсохли, а ты не вздумай ничего подписывать. Чем ей эта соседка помешала? В какой борщ насрала? Ой, Дора, что-то здесь не так. Сыну ничего не говори, скажи, что не застала дома. Постой, Дорочка, а случаем не для себя ли твоя соседушка эту комнатёнку приглядела? Дверь прорубят и две комнаты получится, чем плохо, в самом центре.

Про себя Надежда Ивановна подумала: «А потом, глядишь, и ты, Дорка, помешаешь. С тобой справиться тяжелее будет, у тебя ещё Вовчик есть».

Как решили, так и поступили, Дорка сыну ничего не сказала и сама наотрез отказалась писать всякие заявления. Наташенька только плечиками пожала: как хотите, мол, и без вас обойдёмся. Спустя неделю пришла комиссия с участковым и, в отсутствие Дорки, составляли какие-то акты. Через несколько месяцев Наташенька с мужем объединили две комнаты, как и предполагала Надежда Ивановна.

Теперь новые соседи Дорку перестали и вовсе замечать. Ни тебе здрасте, ни тебе до свиданья, полное одиночество. Даже поездки к подруге перестали быть ей в радость. Ей даже казалось, что Надежда Ивановна вздыхает с облечением, когда она уезжает домой. Лёжа теперь в постели, Дорка часто вспоминала смешную и преданную соседку с Греческой; как старушка сама себе накаркала, что умрёт, а дети так и не приедут её даже похоронить. Я тоже так умру, никто и не чухнется, только когда завоняюсь, тогда спохватятся. Вдруг резкий звонок прервал печальные Доркины мысли. Сердце заколотилось: футы, господи, это соседи к себе в комнату поставили телефон, и он звонит бесконечно и днём и ночью. Сами допоздна гуляют, а этот скаженный телефон трезвонит и трезвонит Может, и надо было подписать это проклятое заявление, всё равно ведь комнату у старухи отобрали. Так хоть бы сохранила хорошие отношения с новыми соседями. Все же хорошо складывалось поначалу, а теперь вот как враги.

Чем больше люди имеют, тем больше им надо и надо. Прав был сын, когда предупреждал ее не очень доверять новой соседке. А она, дура, всю душу перед ней наизнанку вывернула. Всё обо всех понарассказывала. И кто её только тянул за язык? А эти соседи молодые, что за люди? Тянут и тянут всё домой. Обе комнаты заставили новой импортной мебелью. Особенно раздражало Дорку что свой старый шкаф они вынесли в коридор и вперли между стенкой и её дверью. Воткнули еще буфет, холодильник «ЗИЛ» с ключиком в дверях. Развернуться теперь негде. Доркин же маленький столик на кухне сиротливо прижался между раковиной и газовой плитой, поэтому был всегда забрызганным и мокрым. Дорка чувствовала себя чужой в этой квартире, не хозяйка она собственной комнаты, а какая-то бесправная квартирантка, которую можно выгнать или оскорбить в любую минуту.

Страх, страх, который на время чуть-чуть отпустил Доркину душу, опять вернулся с новой силой. Ей чудилось, что уже весь двор её сторонится. Стараются проскочить мимо нее, не здороваясь. Она себя сама успокаивала: а кто должен со мной раскланиваться? Жизнь не стоит на месте, одни жильцы давно получили новые квартиры и переехали, другие поменялись, третьи и вовсе перебрались в мир иной. Все меняется. Даже на работе, как гром среди ясного неба, сообщили, что их директор сам подал заявление об ух оде и оформляет отъезд на историческую родину. Как же так, он же терпеть не мог евреев, как от этой национальности шарахался, а теперь, нате вам, и мама у него еврейка, и отец был, и жена, и дети. Хотя все украинцами записаны, а он так и вообще русским. В архиве где-то справки раздобыл, в милицию понес, чтобы паспорта поменяли. Её тоже на работе как-то подковырнули: не собирается ли она свалить?

Она бы и не придала этому значение, но однажды под вечер к ней прикатили старые друзья, Лёвка с Изькой; сначала болтали о том о сем, семье и детях. А потом они объявили: собрались мы, Дора дорогая, в путь-дорогу дальнюю, покидать Союз. С пеной у рта, особенно Лёвка, они стали поносить собственную страну, её порядки.

– Дорка, решайся, что тебя здесь ждёт? А Вовчика? – разошелся Левка. – Что, в этой стране наших детей ждут в институте? Только всякими уловками туда можно поступить да за деньги. А получить нормальную работу? Мы здесь даже не второй сорт. Чуть что, так и тычат: еврей, жид пархатый! Вот ты зачем закончила свой сраный техникум? Чтобы с твоим образованием мыть полы в магазине, больше никуда не устроиться. Скажи, что твоему Вовчику светит в этой прогнившей стране?

– А что там, ты знаешь? – не удержалась в ответ Дорка.

– Знаю, – Лёвка стукнул кулаком по столу – будет поначалу тяжело, придется пробиваться, лбом стены прошибать, но меня никто хоть жидом не назовёт и моих детей. Мы с Изькой решили ехать в Америку.

Хуже не будет, пока есть силы, станем на ноги. Дорка, не дури, ради своего Вовчика давай с нами. Жить здесь всю жизнь в коммуналках, в лучшем случае на сто рублей в месяц, еле сводить концы с концами… Тикать надо скорее отсюда. Вся Одесса двинула. Ты не представляешь, какие очереди на отъезд. Ради интереса пойди посмотри.

Дорка сидела, обхватив голову руками. Боже мой, что сказал бы Витенька, услышав все это. Бегут с Родины, которую он защищал и погиб, и через двадцать лет нашли его останки под Одессой. Как можно бросить этот город? Сыну даже заикнуться нельзя. А вдруг у Вовчика тоже такие мысли, а она не знает, он же теперь только со своей «ученой» всем делится, все тайна, секреты. Вдруг сорвутся вдвоем, а ее и не спросят.

– Между прочим, Дорка, можешь хорошо подработать, – продолжал Левка, он словно не понимал ее состояния. – Ты же одиночка, мы тебе мужа подберём, вывезешь на себе хорошего человека. Он тебя не обидит, тебе сейчас цены нет. Ты теперь самый ходовой товар в Одессе.

Он смеялся и шутил, потом энтузиазм его иссяк. Выпили, закусили, долго молча сидели. Все трое плакали. Прощаясь, Лёвка с Изькой обняли Дорку: думай, сестричка, кто его знает, сейчас так, а завтра могут опять ворота закрыть, железный занавес опустить. Нас провожать придешь? Мы сообщим.

Дорка после их ух ода не находила себе места. Это известие выбило её из колеи. Она изводила себя сомнением, говорить ли об этом Вовчику? Он её и слушать не захочет. У него теперь любовь, хорошая работа. Однако на следующий день, после работы понеслась к подружке в надежде застать сына. Дома, как всегда, оказалась только Надежда Ивановна с вечными компрессами на обеих ногах и мукой на лице. Молодых не было, они взяли отгулы и на несколько дней уезжали на Каролино-Бугаз, покупаться, позагорать, рыбку половить. Для сотрудников НИИ там есть курени, лодки. Прекрасное место для отдыха, что ни говори. С одной стороны плаваешь в море, с другой – переходишь дорогу и, пожалуйста, пресный лиман Днестровский. С мая месяца по глубокую осень туда просто паломничество.

– Опять рыбу наловят, а мне чистить, – пожаловалась Надежда Ивановна, – так каждый раз, когда туда едут. Но сейчас я им сказала: силы есть на отдых, так вот, будьте добры, и всю рыбку мне такую везите, чтобы сразу на сковородку.

Дорка хотела предложить свои услуги, но смолчала. Ее бил озноб обречённости, одиночество огнём сердце обдало. Значит, отдыхают, веселятся, в ус не дуют, а ей подыхать. Никому она не нужна.

Возвращаясь в трамвае от подруги, Дорка для себя твёрдо решила: пришло время вернуть сына домой. Всё, хватит, он мой, и никому его не отдам. Никакой подруге Надьке, никакой её племяннице Наденьке. Это мой сын. Мой сын. Вон сердце как колотится. Завтра же вызову врача на дом, и он вернётся. Не бросит же меня одну. А если бросит, то туда мне и дорога. Без него все равно жизни мне нет на земле.

 

Жизнь как жизнь

Днём к Дорке на работу прибежала Валька, бывшая жена Ивана. До войны ее Витенька, когда они не были еще знакомы, тоже был влюблен в Валентину. Она охотно гуляла с ним, пока Иван служил срочную. А потом и Витьку забрали служить. Иван вернулся – и через месяц они с Валентиной расписались, а спустя еще девять месяцев у них родилась дочка. А Виктор после армии встретил Дорку, тут и всё завязалось. Дружили всем двором. Только третий друг, Аркашка, всё никак не мог остановиться в своём выборе. Красавчик, самый образованный и талантливый, он после школы поступил в институт. Потом непонятно – учился, не учился. Вроде в Москву хотели даже перевести как самого умного, во всяком случае, так сообщала каждому встречному поперечному его мама тётя Мара. Но вскоре он опять объявился в Одессе и загремел, как и все, в могучую и непобедимую. Тётя Мара, опять по секрету и, конечно, всему свету растрезвонила, что в её Аркашеньку влюбилась до потери пульса дочка чуть ли не академика, нет, какого-то министра. Но не сложилось. И только потому, что жених оказался с пятым пунктом в паспорте. И вообще из-за этого он вылетел отовсюду, как пробка из бутылки.

От Аркашки приходили восторженные письма о военной службе. И там он был самым-самым, его ценили за необыкновенный почерк и умственное развитие. Отбарабанив положенное, Аркашенька возвратился не один, а с дамой, вдобавок с солидным приданым. Приданым оказался её сын лет на пять младше отчима.

Только тут тётя Мара наконец прикусила свой язык, что называется, закрыла его на замок. Но на сей раз не надолго стихла музыка и прекратились фраерские танцы. Просто «хорошей Аркашенькиной знакомой», как уверяла Дорку тетя Мара, не понравилось в Одессе, и они по-тихому съехали. А красавчик поплыл дальше по Дерибасовской обольщать столь доверчивых и неотразимых наивных девственниц.

Эта прекрасная жизнь в одночастье прервалась 22 июня 1941 года. Все, что случилось потом, все это страшное время – пропажа Виктора без вести, гибель всей Доркиной семьи в гетто, арест уже после войны Нины Андреевны за якобы сотрудничество с немцами – Дорка старалась просто вычеркнуть из своей жизни, раз и навсегда. Иначе можно вообще удавиться. Только Вовчик и удерживал её на этом свете. А как она мучилась, пока устроилась на работу. Никуда не хотели брать, в чём только её не обвиняли. А если разобраться – за что? Что выжила в этом аду благодаря свекрови, которая прятала ее всю войну с новорожденным в печном старом дымоходе? Вырванные из жизни годы. Ее Витеньки нет на свете, весельчак и балагур Ар кашка погиб где-то в Крыму. Из близких знакомых один Иван остался жив.

Поначалу Иван с Валькой вроде жили как все, вторая дочка Ниночка родилась, а потом как отрезало. Пить крепко стал, жену поколачивать. Не ожидала Валентина, что Ивана мать в старые отцовские письма, ещё хранящиеся с Гражданской войны, подсунет свои записочки. Отомстила невестке за зверское к себе отношение. Умерла старушка во время оккупации голодной смертью, и это при невестке и её ещё молодой и крепкой здоровьем матери.

Иван, когда пришел с фронта, немного пожил в семье, а потом оставил ее, куда-то завербовался на Север; как тог да говорили, погнался за длинным рублём. По пьяни он даже Дорке предлагал всё бросить к чёртовой матери и уехать на заработки вместе. Но она и слышать не хотела, в голову не брала эти идиотские мысли. Все ждала, была уверена, её Витенька обязательно вернётся к ней. И свекровь тоже, только нужно потерпеть. Печка, в которой она практически просидела всю войну, научила её этому.

И вот те раз, днём в магазин врывается соседка Валька и начинает с порога орать, захлебываясь, что её дочку Леночку прямо с толкучки милиция забрала в кутузку и теперь плавающему зятю грозят большие неприятности. Могут прикрыть загранку, а Леночку засудить за спекуляцию. Надо что-то делать. «Дора, я на всё согласна, выведи меня на своего бывшего квартиранта. Умоляю, – чуть снизила голос Валька. – Там, такое дело, такое дело. – Она оттащила Дорку за угол дома и, брызгая слюной, в самое ухо зашептала: – Ленка узнала твою соседку».

Дорка от растерянности ничего не понимала. Только с третьего раза до неё всё-таки дошло. Ленка продавала на толкучке вещи, ну, тряпки, которые привозил её муж-моряк. В то утро около нее долго вертелась какая-то моложавая покупательница, долго примеряла чуть ли не все подряд, приценивалась, а потом развернулась и быстро направилась к выходу. То ли не понравилось, или в цене не сошлись, а может, вообще баба не собиралась ничего покупать. Но как только эта сучка отошла, к Ленке сразу подошли двое, предъявили какие-то корочки и приказали следовать в контору. Она поняла: ОБХССная подстава.

Ну и пошло-поехало. Слёзы, мольба, всё барахло она оставила там. Рада была, что еле ноги унесла без последствий. А вчера, продолжала Валька, у младшей Ниночки был день рождения. Ленка выпила винца и пристроилась у кухонного окна покурить, теперь это модно, все девки на толкучке курят. Так вот, она выглядывает в окно и видит, во двор заходит твоя, Дор, соседка Наташка со своим мужем, чинно так идут под ручку Может, Ленка на них и внимания не обратила бы, но Наташка как раз была в том самом платье, которое примеряла, красиво на ней сидело, прямо по фигуре. Его потом с другими вещами у дочки в околотке забрали. И кто забирал? Твой сосед, это он мою Ленку обшмонал, всё у нее конфисковал и ещё и потребовал, подлюка, хороший куш, чтобы дело не открывать и ее Димке в пароходство не сообщать. Вот они чем занимаются. Выручай, Дорка, как мне твоего бывшего квартиранта найти?

Дорка застыла как истукан, от всего услышанного ее била нервная дрожь. Она молчала, не в силах от ужаса разжать рот, наконец выдавила из себя:

– Кого найти?

– Так квартиранта твоего бывшего, он сейчас в начальниках у них. Надо сук этих поприжать, понимаешь, а то делают, что хотят. Пусть, гаденыш, Ленке шмотки и куш возвращает. Дорочка, помоги, за ради дружбы наших мужей. Поведи меня к нему, хоть на работу, нет, лучше домой. – Тут напористая крикливая Валька внезапно поумерила пыл, сменила гнев на милость: – Я ж понимаю, все кушать хотят. Так мы согласны, отблагодарим, чай не чужие, сочтёмся. Главное, чтоб к Ленке больше не цеплялись. Ну, так сведёшь?

Наконец до Дорки дошло, что от неё требуется. Но еще некоторое время она стояла в раздумье, потом повела плечами, словно стряхнула с себя оцепенение.

– Валя, понимаю, большая неприятность, но к Леониду Павловичу не пойду. Язык не повернётся такое ему предложить. Отблагодарим, все кушать хотят… Он меня мигом вышвырнет. Не тот человек, чтобы брать. Если бы я своими глазами не видела, как Жанка концы с концами еле сводит. В одной юбке со свитерочком бегает из года в год. Ты уж лучше сама к Наташеньке с её муженьком наведайся. Они рады будут. Ты ж им заявление подписывала на соседку, что она редко дома появляется. Вытурить бедную женщину помогала, вот и иди к ним. Долг платежом красен, пусть отдают его тебе и Ленку твою больше не трогают.

Лицо Валентины скривилось, желваки заиграли на раскрасневшихся от злости щеках:

– Ну и падла ты жидовская, Дорка. Сама ж с магазина живёшь и корчишь из себя целку. Мне-то не надо втюривать, какая ты честная и порядочная. Моего Ивана всё приваживала, бегал к вам с Надькой-курвой как на срачку. Мне тогда ещё нужно было вывести вас, лярв, на чистую воду. Ничего, и сейчас не поздно. А твой сынок ещё тоже заплатит, думает, ему так с рук всё сойдёт.

Дорка схватилась за сердце.

– А Вовчика чего впутываешь в наш разговор, он-то при чём? Валентина опустила голову и, как змея, прошипела:

– Твой бусурман Нинку мою испортил и бросил. Или скажешь, что ничего не знаешь? И она теперь и не туды, и не сюды. Кому такая дура нужна? Высохла уже вся. А сам, как павлин, у Надькиной племянницы ошивается. Такую девочку на курву старую променял. Попомни меня, отольются кошке мышкины слёзки.

Дорка ничего не ответила, машинально повернулась и пошла в магазин. Только дверь стала открывать, как резкая боль острым ножом полоснула в самое сердце. Больше она ничего не помнила – ни подъехавшую «скорую», ни больницу. Там долго ее не держали, диагноз поставили – микроинсульт.

Рот сдвинулся, тяжело, будто чужой, ворочался во рту язык. Левые рука и нога висели, как за ниточку привязанные. Руку не поднять, ногу не поставить, так и привезли через месяц домой, сгрузили на кровать, как сгружают с подвод мешки с картошкой. Вовчик крутился вокруг, приговаривая: мама, лежи спокойно, отдыхай. Справа на стул поставил ей воду лекарства, под кровать утку. После работы обещал заскочить. Так и бегал: до работы покормит, всё, что надо, сделает и после работы, и уезжал к своей Наденьке.

Сама Наденька, его ненаглядная «ученая», появлялась в выходной, правда, всё перестирывала, вывешивала во дворе и, едва Дорка прикорнёт, уносилась на свои Ближние мельницы. Дорка даже вздыхала с облегчением, часто делала вид специально, что спит. Не находили обе женщины общего языка. Дорка стеснялась «невестки не пришей к месту», как таких называли в Одессе. У На деньки тоже не все было в порядке со здоровьем, часто пошаливало сердце, скакало давление, и женские дела требовали лечения. Так что ухаживание за больной Доркой тяготило ее. Могла бы больше поухаживать за Доркой Надежда Сергеевна, однако она не утруждала себя излишним сюсюканьем со свекровью. Да и какая Дорка ей свекровь, так, просто Влада мать.

Наташку она вообще не видела. Та с тех пор, как привезли Дорку домой, ни разу к ней не заглянула. Спросить сына о соседке Дорка тоже не решалась. Только приветливая и безотказная Ниночка и бельё во дворе снимет, и перегладит, и подмоет Дорку Ждала она её, как свет в окошке. Девушка училась на вечернем и забегала лишь к самой ночи. Уставшая за целый день, она надолго не задерживалась, быстро справлялась со всем и убегала к себе. Дорка постепенно приходила в себя и старалась потихонечку сама что-то делать. Вовчик купил ей всё металлическое: кружку, тарелку, мисочку, они падали, не разбиваясь.

Только вот телефон у распрекрасных соседей не давал покоя, трезвонил и днём, и ночью, стал для больной женщины врагом номер один. Неужто такие деловые или специально, чтобы насолить ей, беспрерывно крутят этот проклятый диск? Со всеми, кто к ней приходил, она ни о чём другом не могла говорить, как только об этом телефоне, который доведет-таки ее до белой горячки. Вот и сыну дырку в голове проела: попроси На ташку, пусть хотя бы когда уходят, отключали бы его. Влад пытался застать соседку на кухне, но всё никак не получалось. Он постучал в дверь. Весёлый голосок откликнулся: открыто. И он переступил порог соседской комнаты.

– Вот это да! Кто к нам пожаловал! Какими судьбами! Проходи, не стесняйся. У меня здесь не совсем прибрано, но ты же будешь смотреть только на меня, – Наташка залилась своим щекотливым смехом. В руках у неё был хрустальный бокал с зеленоватой жидкостью. – Хочешь коктейль?

– Наташа, я к тебе по делу, мне сейчас не до коктейлей.

– А как можно решать дела, не выпив?

– Наташа, я серьёзно, мне надо поговорить с тобой.

– Конечно, поговорим, – девушка подошла к бару, откинула дверцу. Отражаясь в зеркалах, перед Владом заиграли разные иностранные бутылки с выпивкой. – Ну как? Что предпочитаешь? Я вот люблю коктейль с «Шартрезом». А тебе, думаю, сделаю что-то покрепче, с коньяком. Или ты хочешь один коньяк?

Она достала круглый пузатый бокал и плеснула туда коньяк, покрутила в руке, понюхала, глядя на Влада: самое оно, для разминки, правда?

Девушка действительно была красива; нежного розового цвета нейлоновый стёганый халатик, не застёгнутый ни на одну пуговицу разошёлся, обнажая высокую, слегка полноватую грудь и атласный с кружевами пояс, поддерживающий нейлоновые чулки на ногах. Влад, принимая из её рук бокал, улыбнулся: ты действительно неотразима, вот сейчас твой зайдёт и будет и тебе, и мне капец.

Но девушка не слушала Влада, она уже обвила его шею своей рукой и прямо под нос Владу подставила свой бюст.

– Наташка, да ладно тебе, мне сейчас не до шуток, – он пытался её отодвинуть от себя, но не тут-то было. – Наталья, тебе что, делать нечего?

– Почему же? Как раз я тебе и предлагаю хорошее дело, – и она впилась в его губы своим ртом. Влад почувствовал вкус поцелуя с запахом шартреза и её руку шарящую по его брюкам. – Ну что ты, как не родной. Можно подумать, что нам с тобой впервой. Моего сегодня не будет, он на дежурстве, а твоя мамаша в параличе. Так что всё в полном ажуре.

Влад поначалу просто остолбенел, потом с силой оттолкнул её. Потеряв равновесие, Наташка упала сначала на край кресла, а потом, не удержавшись, рухнула на пол. Он бросился помогать ей подняться, но она ругалась почём свет стоит. Схватилась за порезанную руку: ты меня ещё попомнишь, падла стоеросовая. Сейчас открою окно и буду кричать: помогите, насилуют меня. Вон следы на лицо, на руке. Сейчас же мужу позвоню. Так что готовься.

– Сама ты падла, я хотел только попросить тебя по-человечески: мать не может выносить ваш бесконечно трещащий телефон. Вас нет, а он всё трезвонит и трезвонит. Наташенька, я тебя очень прошу отключайте его хоть на время. Давай сюда руку, ты же поранилась, не дури, кровь капает.

– И пусть капает, – она окровавленной рукой схватила Влада за ворот рубашки, зло оскалилась. – Теперь-то я и с тобой, и с твоей очкастой мамашкой рассчитаюсь. Я никогда ничего не забываю и не прощаю. Понял?

– Да пошла ты! – Влад пулей вылетел из комнаты. Сучка, как была сукой, так и осталась. Его всего колотило. В зеркало старого соседского шкафа, впертого между их дверью и стеной, он в ужасе разглядел своё отражение. Вся его рубашка и даже брюки были испачканы кровью. Вот сволочь! Ещё подставит меня ни за что. Он быстро рванул в ванную, сбросил с себя одежду и стал лихорадочно застирывать. Не зная, куда пристроить постиранные вещи, он отнёс их в комнату. На себя напялил старые порванные джинсы и видавшую виды рубаху. Бросив на ходу матери, что придёт завтра, быстро засунул мокрую одежду к себе в портфель и выскочил во двор. В воротах лицом к лицу столкнулся с Ниночкой. Девушка, увидев Влада, просияла и, как всегда, когда она о нём думала или видела, глаза её увлажнялись.

– Вовчик, что случилось? С мамой что?

– Нин, с мамой всё в порядке, а вот я, по-моему, влип по самоё никуда.

– Что случилось?

– Нинка, выручай, к тебе сейчас можно?

– Да, конечно, мама у Ленки с детьми сидит Дачу они снимают в Аркадии. Пойдём!

Влад, оглядываясь, быстро пошёл за девушкой, его всего колотило. Как ей всё рассказать, только бы поверила. Вот попал так попал!

Ниночка, открывая входную дверь ключом, посмотрела на раздувшийся мокрый портфель, с которого капала вода: что у тебя там течёт?

– Сейчас расскажу, давай скорее, – он стал ногой растирать накапавшую лужу, а затем по коридору стремглав подбежал к двери в Ниночкину комнату и умоляюще простонал: – Скорее, ты можешь побыстрей?

– Да что случилось? Ты можешь по-человечески объяснить? Влад сразу бросился к окну не реагируя на вопрос девушки: сейчас меня заберёт милиция, вот что сейчас будет.

– Вовчик, при чём тут милиция? Что ты натворил?

– В том-то и дело, что ничего. Эта сука всё сама подстроила.

– Какая сука? Объясни всё по порядку, – Ниночка хотела передвинуть портфель, но Влад схватил его и поставил себе на колено. – Что ты делаешь, что у тебя там? Хватит, Вовчик, или рассказывай всё, или…

Она забрала из его рук портфель, уселась на свой диван: тебя слушаю.

Влад стоял, как школьник перед доской на уроке, посреди комнаты в своих старых коротких джинсах, мокрых туфлях, хлопая себя по бёдрам и коленям.

– Посмотри на меня, ты видишь перед собой идиота. Я идиот, понимаешь, полный идиот. Она меня посадит, как самого последнего поца в Одессе. Она меня посадит. Боже мой, какой же я мудак! Вот влип так влип!

– Кто? Ты можешь мне сказать, кто?

– «Коммунистический субботник», вот кто. Ниночка сама уже испугалась за Вовчика.

– Вовчик, Влад, ты и дальше будешь пороть всякую чепуху.

– Это не чепуха. Здесь в портфеле доказательства, что я её пытался изнасиловать. Понимаешь?

– Владик, милый, родной, успокойся, что с тобой? Ты о ком говоришь?

– О своей соседке, о ком же ещё? Ты-то мне хоть веришь? Ниночка схватилась за голову: господи, что ты такое несёшь?

– Дурак, попался я на её удочку как хорошо она расставила сети, и я в них и загремел, весь запутался. Я только зашёл к ней в комнату попросить, чтобы они выключали свой телефон, когда уходят, или приглушили его. Понимаешь, эти паскуды Дорку сводят с ума, целый день телефон непрерывно звенит. С ума сойти. Здоровый человек не выдержит, а больной…

– Мама твоя мне давно об этом говорила, – Ниночка взяла Влага за руку.

– Она сама меня к себе пригласила, налила коньяку, сама выпила, по-моему, она была навеселе еще до моего прихода. Так вот, ну… ко мне полезла, нахально полезла. Я её оттолкнул от себя, она упала, руку поранила, потом меня специально кровью своей обмазала. Я еле вырвался. Сука она, «коммунистический субботник».

Ниночка поёжилась:

– Вовчик, а при чём здесь коммунистический субботник?

– Кличка у неё по городу такая. В райкоме комсомола работает. А муженёк в милиции, не знаю только кем. Но по всему видать, тот ещё жук.

– Зато я знаю, что он из себя представляет. Два сапога – пара. Я тебе чай сейчас согрею. А вещички давай сюда, выварю. Хрен она что докажет. У меня ты, если что, ночевал. А если будет выступать ещё, то скажу, что она сама тебе прохода не даёт. Я много чего о ней и о нём знаю. Пускай только попробуют. Ленку нашу по полной поимели, теперь за тебя взялись. Не выйдет у них ничего. Ты полежи и успокойся. Я сейчас быстро.

Влад никак не мог прийти в себя, всё высматривал в окно, не едет ли кто за ним. Но двор жил своей обычной жизнью. Попив чай, он немножко успокоился, порывшись в карманах, не обнаружил отцовского ножичка.

– Ты что ищешь?

Ниночка занесла в комнату таз с его вещами: здесь развешу а то ещё кто увидит. Она уселась рядом с ним на диван. Сначала гладила, потом мелкими нежными поцелуями покрыла всё его лицо, шепча: я люблю тебя, я так люблю тебя. Что хочешь со мной делай. Живи со своей женой, а я всё равно буду тебя любить. И ждать Вовчика своего единственного.

Влад молча принимал ласки любящей его девушки. Отстранить её не хватало духу. От такого искреннего участия и нежной любви он позабыл обо всем, сгрёб в охапку плачущую Ниночку, и страсть пронеслась ураганом по телам молодых людей.

Когда Влад уснул после наслажденья, Ниночка сбегала навестить Дорку заодно и посмотреть, что там и как. В коридоре было темно, из-под двери соседей пробивалась полоска света, на полную мощность был включен телевизор. Ниночка открыла Доркину дверь и прошмыгнула в комнату. Никто её не заметил. Ночнику кровати Дорки только освещал её лицо. Она спала, её профиль чётко отражался на стене, грудь спокойно то поднималась, то опускалась. Девушка наклонилась над спящей Доркой: мамочка, я так люблю его, выздоравливай! Дорка открыла глаза: кто здесь?

– Это я, Нина.

– Ниночка, а что сейчас – утро или вечер?

– Тётя Дора, почти ночь.

– Ниночка, эта сволочь последняя приходила, потом её муженёк, всё моего Вовчика спрашивали. А я уснула и не знаю, когда он ушёл. Что им от него надо? Телефон меня доконает. Я Вовчика всё прошу с ними поговорить. Что за люди, неужели так тяжело отключить, когда уходят.

Ниночка, поправила постель, потом тихонько прошептала на ухо:

– Тётя Дора, не просите, не унижайтесь. И Вовчика к ним не посылайте. Они же всё назло вам делают Негодяи они. А Вовчик к себе домой давно поехал.

– Как домой? Здесь его дом. Рядом со мной, с нами. Разве такой судьбы я хотела для единственного сына? Скажи, а? Ниночка, а у тебя парень есть? Пора ведь.

– Есть, тётя Дора.

– Хороший?

Ниночка помолчала и еле выговорила:

– Тётя Дора, самый хороший, я его очень люблю.

– Вот и хорошо, слава богу. Я за тебя очень рада. Жаль, что мой Вовчик такой дурак. Такую, как ты, потерял.

– Тётя Дора, мы, к сожалению, только верные друзья. Девушка наклонилась над Доркой, поцеловала её в щёку: я завтра забегу.

Влад несколько раз менял свой путь к дому. В тот раз сошел с трамвая на предпоследней остановке и через пустырь, где теперь громадную стройку развернули, через сараи быстро заскочил в парадную. Тихонько открыл дверь и здесь же услышал плач Надежды Ивановны.

– Вовчик, ты? Наконец-то. У нас такое несчастье. Где тебя носит? Наденьку нашу «скорая» забрала. Пришла вся чёрная, сразу легла, сказала, голова у неё сильно болит. А сама всё за живот держится. И стонет, стонет. Я и так к ней, и так. Смотрю, её уже всю знобит. Попросила девчонок сбегать к телефону-автомату на остановку «скорую» вызвать. Так она ещё стала со мной ругаться. А я же вижу, ей совсем плохо. И это ещё не все. Не знаю, как тебе сказать. Ты ж уже взрослый мужчина, у неё кровотечение. Как могла, замыла, но ты обязательно ещё раз все протри, в холодной воде простынки замочи, я потом выварю. Вот напасть. Завтра с утра прямо в больницу езжай. Её в Еврейскую отвезли, где Дорка лежала, в гинекологию.

Влад всё вымыл, поменял постель, так до утра и не ложился. Всё курил в форточку и всматривался в темноту ночи. Пока он там с Нинкой кувыркался, его жена чуть богу душу не отдала. Что с ней случилось? Хоть сейчас беги, но никто же не пустит Скорее бы утро. Мать права, когда повторяет: пришла беда, открывай ворота. Только какая сейчас пришла беда?

С первым трамваем он уехал в центр города. В приёмном покое дежурная, узнав, что он муж, ехидно процедила: на что только не идут бабы, чтобы мужиков удержать. В наше время делать подпольный аборт… Была бы девчонкой неразумной, а то тетке под полтинник. Совсем показилися.

– Вы что-то перепутали, моя жена, Надежда…

Он не успел договорить, дежурная обрезала его на полуслове.

– Ничего не перепутала, вашу жену всю ночь откачивали, дуру старую. Пишите записку, ей передам, вас к ней всё равно не пустят, – она вырвала лист из тетрадки и предложила карандаш.

У Влада дрожали руки, в голову ничего не лезло. Он быстро начеркал: «Дорогая, скорее выздоравливай, люблю, целую, твой муж Влад». Дежурная, закатив глазки, покачивающейся походкой двинулась к лестнице, обернулась, спросила, будет ли он ждать ответа.

Время тянулось бесконечно долго. Только сейчас Влад почувствовал, как он устал. Столько сразу свалилось на его голову. Болезнь матери, эта сволочная На талья с мужем с изощрёнными подлостями. Ещё и Ниночка со своими страданиями и влажными от слёз влюблёнными глазами. Да и Надя, его любимая Наденька, как она могла так поступить. Ничего ему не сказала. Даже не посоветовалась, как будто бы он для неё никто. А он ведь отец ребёнка. Почему она это сделала? Кто дал ей право за него решать. Господи, всё ей прощу, только бы выжила, только бы всё обошлось. Бог с ним, с этим ребёнком, будут еще. И всё-таки, почему она с ним не поделилась. Может, и приняли бы такое решение, но вместе. Он, получается, для неё никто, ноль без палочки. В кармане Влад по привычке стал нащупывать отцовский ножичек, но его в карманах не оказалось. Я ж костюм новый надел, наверное, в старых джинсах остался. Хотя и в джинсах его не было. Неужели выронил в комнате «коммунистического субботника» или в ванной, когда застирывал джинсы. Неужели потерял?

– Молодой человек, вам послание, – отвлекла Влада девушка в белом халате, наверное, медсестра. Он взял в руки всё тот же листок, с обратной стороны которого было написано одно слово: прости.

Он вышел из больницы в тумане, не заметил, как доплёлся до работы. Заглянул в Надеждин отдел, сказал, что она заболела и просила его поехать на объект. А сам помчался к Дорке, в голове стучало только одно: ножичек, ножичек! В комнате застал мать, стоящую у окна. Она, опираясь на стул и палку, улыбаясь, при виде сына выпрямилась.

– Видишь, я уже шкандыбаю потихонечку.

– Мама, ты ножичек не видела? Не попадался тебе?

– Та какой тебе ножичек? Не видишь, я уже хожу, порадовался бы за мать.

– Вижу, мама, вижу, ты ножичек отцовский не брала?

Не глядя на Дорку, Влад выбежал в коридор, всё обшарил на кухне, в ванной и туалете. Ножичек как сквозь землю провалился. Последняя надежда, что, может быть, по дороге к Нинке обронил или у неё оставил… Как неудобно всё вышло с Нинкой. Как он мог опять поддаться её ласкам. Подлец он, любит другую, а переспал со всегда готовой на это Нинкой. Что всем этим бабам от него нужно? Только одно – и этой Нинке, и «коммунистическому субботнику», да и его Надьке тоже.

Эх, Надя, что же ты наделала? На работе ни с кем не считается, ну это ладно, там она хоть начальник. Но, выходит, в их личной жизни он для неё никто, а столько лет прожили, уже давно мог стать отцом. Он тоже хорош, ничего не замечал, все был занят болезнью матери. А вдруг Надя пыталась с ним поговорить? Что-то не похоже. Влад так заскрипел зубами и застонал, что Дорка не выдержала:

– Что ты здесь всё ищешь, ты у своей «учёной» спроси, она у тебя всё знает.

Влад не выдержал, вспылил:

– Ты, ты одна во всём виновата, всё время в жизнь мою лезешь. Как ты к моей жене относишься? Отвратительно.

Дорка, обеими руками ухватившись за стул, с запотевшими от напряжения очками, ничего не видя перед собой, заорала:

– Какая она тебе жена? Кто сказал, что она тебе жена? – Дорка залилась в причитаниях: – Нашла молодого пацана и пристроилась. Кому она до тебя нужна была? Старуха, почти моя сверстница, ни стыда, ни совести, мальчишку в кровать затащила. Всю жизнь тебе поломала. Давно уже бы женился, если бы не эта бтядь старая. Умную чересчур из себя корежит. Попомни мои слова: использует тебя, пока ты молодой, в силе, а потом выплюнет и другого дурака найдёт Такие «ученые» жёнами не бывают. Ты лакей для нее, для обеих лакей, прислуживаешь им, рад стараться. Обо мне совсем забыл.

– Мама! Прекрати, мне и так тошно, – взмолился Влад.

– О, опять трезвонит! Слышишь? Разрывается.

– Мама! Это они сами к себе звонят.

– Зачем? Там же никого нет, – завопила Дорка, двигая перед собой стул.

– Чтобы мучить тебя, изводить. Ублюдки они, а не люди. – Влад подошёл к окну и тихо произнёс – Национализм непобедим.

Дорка не расслышала, переспросила:

– Что ты сказал?

– Мама! Они ненавидят нас потому, что мы евреи. Это тебе понятно?

– Так какой же ты еврей? Витенька же русский был, из дворян.

– Я, мамочка, для них всех суржик. А то и стопроцентный еврей, у иудеев по матери все судят. Меня тут в отдел кадров вызвали. Подумал: зачем, может, уволить собрались, а они бумагу подсунули подписать о неразглашении государственных тайн. Ты не знаешь, какие у меня тайны можно выведать? Большой секрет об устройстве автоматической печки для выпечки пончиков, венгерского производства. Такая херня. Во всех журналах ещё лет тридцать назад о ней было напечатано. А они все равно заставляли подписать, чтобы я на пять, а то и десять лет стал невыездным. Ну, не идиотизм?

– Вовчик, дура я, ничего не понимаю.

– Что здесь не понимать? Боятся, как бы все евреи из этого рая свободных народов, свободной страны, где так вольно дышит человек, не сбежали. Подавать же заявление на выезд сейчас можно. Другое дело, выпустят ли, вот такими бумажками и стараются попридержать. Если все рванут отсюда – кому польза?

– Вовчик, так ты что, со своей «учёной» тоже решил туда? – на лице Дорки застыл ужас. – Вот оно что, теперь я поняла, какого черта ты ей понадобился. А меня здесь как собаку бросите. Да я всё равно никуда бы не поехала. Здесь пусть хоть на свалку выбросят. Здесь наша земля, за нее твой отец голову сложил, все мы тут родились, тут и помрём. Ждать недолго осталось.

– Мама! Никуда мы не собираемся, тем более тётя Надя. Она могла ещё во время войны уехать, корни-то у нее немецкие. А Наденька моя, знаешь, серьёзно заболела. Вчера ночью на «скорой» в Еврейскую отвезли.

– А что с ней? – Дорка с трудом доковыляла до своей кровати. – Уж не собирается ли она тебе ещё наследника на шею повесить?

– Сколько же, мама, в тебе злобы и ко мне и к моей жене. Можешь успокоиться, выкидыш у неё случился. Дай бог самой выкарабкаться. Я пошёл, мне на работу ещё надо и к ней в больницу.

Дорка, лёжа в кровати, долго не могла уснуть, проклиная все на свете. Невестка-то хороша, вон чего удумала – её Вовчика дытынкой намертво к себе привязать. Но бог не фраер, всё видит, не дал ей родить. Забрал дитя. Жалко, конечно, «учёную», невезучая баба, но её сын ещё так молод, будут у него ещё свои дети. А ей куда под пятьдесят лет рожать? Правда, после войны и позже рожали, так то было после войны. А теперь-то зачем?

Дни опять потекли для Дорки какой-то пустой чередой. Вроде клятый инсульт немного отступил. Речь наладилась, руку и ногу отпустило, шкандыбать можно. Нет худа без добра, дорабатывать до пенсии не надо. По инвалидности спровадили. Не надо теперь чуть свет вставать, куда-то бежать, валяйся в постели сколько хочешь, как барыня. Вовчик еще реже появлялся, а как придем орёт не своим голосом, чтобы она его Владом называла и забыла это пришибленное имя Вовчик.

Одна Ниночка по-прежнему за ней ухаживала. Что-то не везёт девчонке. С каким-то хлопцем повстречалась, и он её бросил. У говаривала Дорка, что может прижать этого паскуна, раз обрюхатил, так женись, а то дотянули, что аборт поздно делать. Теперь рожать придётся. Ох, и крыла Дорка его матом, каких только проклятий на его голову не сыпалось. Ниночка её успокаивала: мол, парень не виноват, к нему никаких претензий нет, но Дорка стояла на своем, не могла угомониться: засранец и падаль.

А Ниночка просто расцвела. Редко когда женщину такое положение украшает, а она, глупенькая, нарадоваться на свой маленький животик не могла, вся светилась от счастья. С собственной матерью и сестрой совсем чужими стали. Судом Валька разделила лицевые счета на комнаты и обменяла свою поближе к старшей дочери Ленке. Ниночка, навестив Дорку убегала к себе и только на последнем месяце стала ночевать у Дорки. Обеим женщинам вместе было хорошо и тепло. В тот день Дорка, опираясь на палку, потопала на базар. Не спеша скупилась, поторговалась от души и возвращалась домой, таща на шее корзинку. В дверях квартиры столкнулась с соседкой Наташкой.

– Твою шлюшку подзаборную в родилку увезли. Дорка не выдержала:

– А ты бы хотела родить, что только ни делаешь, да бог такой сучке дитёв не даёт. Тебя, курву, весь город как облупленную знает. На халяву всем без разбору подставляешься. Так никто и не хочет, даже без денег, хоть приплачивай сама.

Наташка побледнела:

– Ну, падла жидовская, сама напросилась. Попомнишь меня со своим жидёнышем.

И понеслась прочь, как угорелая. Дорка крикнула ей вслед:

– Сама падла вонючая. А Вовчик у меня русский, бабушка его дворянкой была, не вам, «коммунистическим субботникам», чета.

Владимир Ерёмин с утра был в хорошем настроении. Все проблемы со здоровьем жены остались позади. Ушли в небытие и разногласия, обиды. На денька выплакала все слёзы, прося у мужа прощения за свой поступок. Решили уже даже официально пожениться. На работе всё ладилось, сдавали объекты один за другим без проблем. На полученную премию слетали в Москву в отпуск, походили по театрам. Столько всего нового и интересного увидели. Вернулись, полные впечатлений. Сообщение Дорки, что Ниночка родила мальчика от какого-то негодяя, который обманул бедную девушку, нисколько не тронуло Влада. Он только сказал: не хотела бы рожать, сделала бы аборт, как другие бабы. Проблема-то в чем?

Дорку всю передернуло.

– Так любит этого паразита. На него можно же было найти управу. Мы где живем? В советской стране или нет? Как ей теперь одной вытянуть дитя? Валька проклятая от своей младшей совсем отвернулась, только с Ленкой носится. Я-то знаю, каково одной жилы тянуть!

Она присела на диван, накапала себе валерьянки, выпила и, улыбнувшись, продолжала:

– Я ей помогаю, сижу с маленьким. Так грудь сосёт, только подавай! Такой хорошенький, прямо как ты в детстве. Просто копия, надо же такое. Все маленькие хорошенькие, только когда вырастают, одна возня и мучения с ними. А Ниночку, тебе скажу, после родов не узнать, красавица и такая мать, поискать такую ещё надо. Трудно ей материально, и люди к одиночкам плох о относятся, но она не обращает внимания, сыночка своего любит, как я тебя. – Увидев, что сыну неприятны её излияния, Дорка вздохнула: – Ладно, сам-то ты как, здоров?

– Да вроде всё в порядке, только, мам, я тебе деньжат в этом месяце подбросить не смогу. Протранжирили всё в Москве. Москва деньги любит.

– Мне не привыкать, – Дорка махнула рукой, – я теперь с Ниночкой столуюсь, как-нибудь выкрутимся. Правда, сейчас её нет, на всё лето укатила в пионерский лагерь, направили от работы. И маленького Витеньку с собой забрала, разрешили. Хорошо там им за городом, и воздух, и море, и на полном пансионе. А я так по малышу скучаю, ты не представляешь.

Дорка с укоризной посмотрела на сына и только вздыхала. Эти вздохи приводили Влада в бешенство. Скорее отсюда на у лицу, не слышать эти вечные упреки, глотнуть свежего воздуха. Чего-чего, а воздуха в комнате Дорки хватало, постоянно гулял сквозняк, и днём и ночью в любую погоду все форточки у неё всегда были настежь. И рамы она никогда не заклеивала, занавески не задёргивала. За войну насиделась за наглухо закрытыми окнами и дверьми, да ещё в дымоходе, который так и не снесла за ненадобностью. Пусть уж будет, спаситель наш, как кладовка удобная. А уж о чистоте и говорить нечего. Будто заведённая, как часы-ходики, она всё время тёрла и тёрла своими тряпочками мебель, пол, выискивала каждую пылинку и старательно смахивала ее. Была ещё одна причина, из-за которой Влад не ночевал у матери ни под каким предлогом. Наташка с её непредсказуемым поведением. Он панически боялся ее. И встречи с Ниной избегал, того своего жалкого состояния стеснялся, их не совсем дружеских отношений…

Внутренне Влада Ерёмина подгрызала совесть. Его угнетало, ему было неудобно перед матерью, она больна, а он молод, здоров, живёт с любимой женщиной, ему нравится работа. Жизнь пролетает весело, в разных компаниях, на вечерах. А Дорка совсем брошенная. Даже на собственный день рождения её не пригласил. Отметили в ресторане с друзьями; когда выпили за родителей, он посмотрел на жену. Наденька погладила его по руке: как бы твоя Дорка вписалась в нашу компанию? Ты представляешь? Завтра купишь тортик и навестишь её. Так тортиками и откупался. А сегодня даже и конфетки не принёс, чаю с матерью не выпил, только нахвастался, как клёво было с Наденькой в Москве – и был таков.

 

Арест

Дорка сидела с маленьким Витенькой во дворе под сбросившей уже листья акацией. Малыш палочкой рисовал на земле какие-то чёрточки, оборачиваясь к Дорке, с радостью кричал: баба тють, баба тють! Дорка делала вид, что ей рисунок очень нравится, и, улыбаясь, отвечала малышу, всплеснув руками: ой, как красиво, какой ты молодец! Рисуй дальше, Вовчик… Витенька. Её так и тянуло назвать его Вовчиком. Осеннее солнышко в полдень хорошо прогревало её спину, затянутую в старый шерстяной платок, подаренный девочками из магазина. Ещё полчасика погуляем и пойдём обедать и отдыхать. Моему сыночку в детстве солнышка не досталось. Только тёмная печка, да и потом, когда все матери гуляли после войны со своими детьми, Дорка не могла позволить себе такой роскоши. Зато сейчас она наслаждалась общением с этой крох ой. Пусть не свой, чужой, соседский, но любила она его, как родного. Иногда, прижав Витеньку к своей груди, плакала, так сердце щемило, один бог знает Бедная Ниночка, при живой матери и других родственниках сирота. Дорка теперь днём у себя в комнате почти не бывала, все больше во дворе у песочницы или на скамейке рядом с клумбой. Телефон по-прежнему звонил без умолку разрываясь на части. И черт с ним. Возмущаться начали другие соседи, Дорка не реагировала: я навоевалась, сейчас вы воюйте с ними сами.

Дорка даже внимания не обратила, как во двор зашли двое в штатском и прошли в её парадную, а следом ещё двое в милицейской форме. В окне кухни показалась соседка, она пальцем указывала на нее. Почти тут же на улицу выскочил один в сером строгом костюме, чеканя каждое слово, спросил:

– Вы Дора Моисеевна Ерёмина?

– Да, а что случилось?

– Пройдёмте к вам в квартиру.

Маленький Витенька с интересом смотрел на незнакомого дядю. Незнакомец ей на ухо быстро прошептал: ребёнка оставьте здесь! Чей это ребёнок? Дорка, как ужаленная, подскочила, схватила мальчика: это как здесь? Я за него отвечаю, мне его мать доверила. А вы кто такой?

Человек в сером строгом костюме, оглядываясь, наклонившись сбоку к Дорке, быстро показал ей удостоверение. Она не успела ничего прочитать, да и без очков все равно ничего не увидела бы. Только то, что корочки коричневатые.

– Шо вам от меня надо, я в магазине давно не работаю!

– Пройдёмте к вам в квартиру, там вам всё объяснят.

Дорка подхватила мальчика на руки и пошла, озираясь по сторонам. Дверь в квартиру была раскрыта настежь. На кухне за столом расположился второй мужчина в штатском, а милиционеры с двух сторон стояли около её комнаты. Витенька закапризничал, расплакался, растерянная Дорка только повторяла: я давно не работаю в магазине.

– Нас ваш магазин не интересует. Когда ваш сын последний раз к вам заходил?

У Дорки сильно застучало в висках, она крепко схватила своей рукой мужчину: что с моим сыном? Что случилось?

– Ваш сын обвиняется в убийстве, он арестован, заведено уголовное дело, ведётся расследование. Поэтому здесь понятые, ваши соседи, и мы – старший следователь прокуратуры…

Дальше Дорка ничего не слышала. В глазах потемнело, сплошной гул и продолжающаяся непрерывная дробь в висках. Валерьянка, опись вещей в квартире, хныканье Витеньки, заплаканное лицо склонившейся над ней Ниночки. И отвратительная самодовольная морда Наташки: получила, жидовка четырёхглазая, убийца твой сын, убийца!

– Не может быть, он никого в жизни не обижал, это ошибка. Сколько Дорка пролежала, она не понимала. Ниночка, как могла, присматривала за ней, сыночка своего определила с помощью бывшего Доркиного квартиранта в детский садик. Как матери-одиночке ей полагалось место без очереди, но все равно пришлось выбивать. Навещала Дорку и жена Леонида Павловича Жанночка. Она-то и рассказала и Ниночке, и Дорке, в чём обвиняют Вовчика. Будто он замешан в убийстве с особой жестокостью некой Татьяны Ивановны Корской, проживающей в Красном переулке.

– Эта тварь работой дворника прикрывалась, а сама, говорят, тайно содержала притон, малолеток совращала, подбирала их в порту, когда они моряков подлавливали, пришедших из рейса. Те по полгода баб не видели, на любую кидались, паспорт не спрашивали, – живописала Жанночка. – Вовочкин ножичек вроде бы там нашли. Как он там оказался, если он все время, как Дорка принесла его из военкомата, с собой таскал. Вовчик твой все отрицал, не был там и не знает никакой К орской, но они очевидцев липовых привлекли, наверное, из тех, кто сам под следствием и срок грозит приличный. Они якобы и опознали во Владимире Еремине преступника.

Дорка ждала Наденьку, пусть хоть и гражданская жена, но всё же как-никак жена, однако «учёная» ни разу не объявилась. Через какого-то замызганного мужичка (отыскала, наверное, среди местной шпаны) передала ей вещи своего сожителя, не приложив даже записки. На словах передала (мужичок тот еле выговорил), что совершила большую ошибку, связав свою жизнь с таким дерьмом, да еще и убийцей. И всё.

Преданная Дорке Ниночка писала от ее имени во все инстанции одну за другой жалобы, надиктованные начальником Жовтневого района милиции Леонидом Павловичем. Он же попросил свою бывшую сокурсницу по вечернему юридическому факультету Одесского университета Анну Ивановну стать адвокатом Ерёмина. Леонид Павлович по своим каналам тоже интересовался этим делом, но получил совет, неофициальный намёк не совать свой нос в это грязное дело. Кто бы ни вмешивался, оно никак не развалится и дойдёт до суда, мощные силы заинтересованы да подследственный начал давать показания.

Поздним вечером, вернувшись с работы и нервно закуривая одну сигарету за другой, Леонид Павлович признался жене Жанночке: Вовчика в тюрьме сломали.

– Я это так не оставлю, не могу, Жанна, поступить иначе. Все шито белыми нитками, это месть, ненависть, подставили парня. Пусть меня попрут из органов, исключат из партии, я буду стоять на своем: Доркин сын не виноват.

– Я разговаривал с генералом, который в нашем доме живёт, – продолжал Леонид Павлович, – ему всё рассказал, что знаю. Мне в Вальховском переулке в морге, так, не для протокола, рассказали, что удары дворничихе наносились сначала более длинным предметом и широким лезвием, вот они проникли до самой кости. Вовчика ножик такого вреда принести не мог, карандаши им затачивать, а не убивать. Наверное, им уже потом тыкали в раны, чтобы следы были, понимаешь. А вот отпечатки пальцев на ножичке принадлежат действительно парню, но они старые.

– Ты говорил еще о каком-то платке и перчатке.

– Их, похоже, выкрали из квартиры и подбросили, чтобы побольше улик было. Там не иначе, как замешан кто-то из наших. Сосед-милиционер, может, они же со своей блядской женой ненавидели и Дорку и ее сына, кроме как «жиды проклятые, чтобы вы все сдохли, не добили вас в войну» они от них ничего не слышали. Продержался бы парень до суда, а там посмотрим. По почерку банда Корявого здесь замешана, есть такая наводка, и Вовчика держа т в одной камере с одним из этой паршивой кодлы, давно за ней гоняюсь. Что делать будем, жена?

Они уже лежали в постели, говорили вполголоса, приглушили свет, чтобы не мешал спать сыну. Жанночка теснее прижалась к мужу: а генерал что?

– Не лезь, посоветовал, чем буду дальше от этого темного дела, тем целее. Он сам комиссуется, сказал, что будет предлагать меня на генеральскую должность, но не в Одессе, а в Молдавии. Если утвердят – сразу получу полковника и фруктов вдоволь накушаемся. Как посоветуешь – так и будет.

– Хватит, Лёня, – Жанночка забрала из рук мужа окурок. – На кой леший нам эта Молдавия вместе с ее фруктами. Они на Привоз и так все привозят. Лишь бы деньги были. Я догадываюсь, что ты ему ответил. Немцев с румынами в войну не боялись, и сейчас со всякой швалью справимся, не испугаемся. Анька берётся Вовчика защищать?

– Вроде согласилась. Одна из всей этой трусливой адвокатуры. Остальные по углам запрятались, в стороны разбежались, работы невпроворот и так далее. У зрели: партийные суки за этим делом стоят. Знать бы кто?

– Да их соседка это, На ташка. Ее прозвище знаешь какое: «коммунистический субботник», по райкомам набегалась, всех подговорила: мол, мало того, что убийца, так еще злодей-насильник. Пока муженька дома не было, хотел ее попользовать. Что там пользовать, полгорода, наверное, побывало, все смеются.

Леонид Павлович прикурил очередную сигарету Табачный дым застилал глаза, дым уже густым кубарем катился по всей квартире. Жанночка побежала открывать окно. Но лучше не стало, с улицы потянуло автомобильной гарью.

– Догадываюсь, что смеются, но дело-то пахнет керосином, – Леонид Павлович медленно, колечками выпускал дым, делал он это очень изящно. – Кто-то сильный замаран, а стрелки на шавок спустили. Эти твари только исполнители. Вопрос, кто заказчик? Туда хаживали такие тузы… Ого-го.

Леонид Павлович давно информировал начальство о неблагополучии в этом подвале, и детская проституция там процветает, и наркотиками балуются, но наверху всё тянули, не разрешали прикрыть притон. Не верим, это навет, бабские россказни, вы обливаете грязью творческую интеллигенцию. Теперь убийством все это постараются спустить на тормозах, а ему в лучшем случае выговор влепят, преступление же на территории его отделения. Ещё и Вовчик ни за что пострадал. Хотят мне финку в бок вставить, чтобы не рыпался, размышлял Леонид Павлович, так не на того напали, я не за погонами гоняюсь. Нет, не быть тебе, дорогая Жанночка, генеральшей.

Она выключила ночник, бивший в глаза, и прижалась к мужу: а на чёрта мне быть той генеральшей, мне и с подполковником хорошо.

– Жанна, ты вот что, за Валеркой приглядывай. У этих подлецов ни стыда, ни совести. Для них вообще ничего святого нет.

– Лёнечка, нам не впервой, умоляю, береги себя. Давай спать, родной, скоро светает, – она забрала из рук мужа недокуренную сигарету погасила ее о край пепельницы, затем отвернулась к стенке и еще долго лежала с закрытыми глазами, тихо плача.

Ниночка сопровождала Дорку на все заседания суда. В одной руке она тащила Доркин табурет, на котором та периодически отдыхала, борясь с новой напастью – удушьем. По другую руку – навалившуюся и опирающуюся на неё Дорку. На шее у Дорки висела кошёлка со всеми её документами и передача для Вовчика. Усаживалась она в зале так, чтобы получше видеть сына. Несколько раз ей делали замечание, что нужно вставать, когда суд входит, но она не обращала на это никакого внимания.

В последнем слове Владимир Викторович Ерёмин отказался от ранее данных показаний и не признал своей вины. Ему влепили 12 лет колонии строгого режима, на два года больше, чем просил прокурор. Никакие адвокатские доводы не помогли. Ниночка Доркину комнату закрыла, забрала ее к себе жить. Теперь целым днями Дорка сидела, уставившись на кухонное окно в своей квартире, и приговаривала: зачем я сюда вернулась в том клятом 41-м, сгинула бы в гетто со всеми, за то давно бы отмучилась и не принесла всем столько несчастий.

Ниночкина соседка, толстенная тетка в бледно-розовом сарафане, который едва прикрывал ее задницу, обгоняя Дорку, медленно передвигавшуюся по узкому коридору и откровенно злясь на приблудную, сочувственно советовала: – Что вас здесь, Дора Моисеевна, держит? Умные евреи давно перебрались в свой Израиль. Я бы на вашем месте со скоростью звука отсюда драпала. Паспорт бы где добыть с нормальным пятым пунктом.

Дорка не смолчала:

– Да он у вас и так нормальный, вы кто – украинка или русская? Вовчик мой русский, его родина здесь, даже в тюрьме, и моя здесь.

– Вы что, меня не поняли или прикидываетесь? – злилась соседка. – Люди сейчас платят огромные деньги, чтобы эту графу переделать и чесать отсюда. И не огрызайся. Имеешь свой угол и сиди там, что сюда припёрлась. Нам мало этой полоумной Нинки с байстрюком, так ещё и тебя, магазинную воровку, притащила. А сынок твой как с детства был бандитом, им и остался. Наконец посадили, там ему и место.

Дни бежали своей чередой. Каждое утро она высматривала почтальона, ожидая писем от Вовчика и бесконечных ответов-отписок из разных инстанций. У нее по-прежнему теплилась надежда на Анну Ивановну. Маленький Витенька, завидев ее, голосил: «Мама, Аблоката плишла и бабулин Вовчик сколо плидёт». Потом он утешал Дорку: «Не плаць, баба, Вовцик сколо велнется». Обнимал женщину прижимался к ней, показывал, как её любит.

 

Счастье безумия и смерть исцеления

Адвокат Анна Ивановна бодро шла в прокуратуру, она была полна оптимизма. Похоже, Вовчика дело будет направлено на новое рассмотрение. Ах, Одесса, жемчужина у моря! Сплетни здесь распускаются быстрее реактивного самолета. Вот и дело Ерёмина уже ни для кого «большой секрет». О нем не шепчутся по углам, а говорят в открытую. И на Привозе торговки вовсю судачат. Мол, проституток развелось из студенточек симпатичных, и мальчиками не брезговали. Фамилии разные мелькали. Подвальчик, хотя и прикрыли, но смрад и вонь из него протянулись-таки и до Киева и до Москвы. Одесские знаменитости попритихли. Их покровители сделали вид, что «нас здесь не стояло».

Липовые «очевидцы» убийства выражали своё неудовольствие, не стесняясь в выражениях, но по другому поводу. То, на что они рассчитывали, никто не собирался для них делать, тем более платить. Родители пострадавших от насилия детей уже от собственного имени требовали наказать виновных. Глотки им закрыть боялись, да и было некому. В город комиссии стали приезжать одна за другой, и всё по письмам пострадавших. А путаные показания «свидетелей» убеждали начальство всех уровней, что тут нечисто, подстава Владимира Ерёмина очевидна, на до бы все прикрыть, опасно дальше поддерживать обвинение. А самое главное – позиция адвоката, которая упирала в своих кассациях на заключение судебно-медицинской экспертизы. Судя по ней, раны перочинным ножичком не могли никак привести к смертельному исходу. А факт, который проверил Леонид Павлович, вообще был надежным алиби для Вовчика. Почему никто не обратил на него внимания или специально его не исследовали?

В институте строго вёлся журнал прихода и ухода на работу, и вообще записывались все передвижения по городу сотрудников, так что можно было точно сказать, кто, где и когда находится. Уже после ареста Ерёмина журнал бесследно исчез, а ведь ещё целую неделю, оказывается, он был на месте. Леонид Павлович настоял на том, чтобы допросили всех, с кем встречался в тот злополучный день Влад. Набралось пять независимых свидетелей, которых никто до этого не опрашивал, они буквально по минутам расписали его рабочий график. В том числе показали, что большую часть дня Еремин провел на приемке какого-то объекта, долго не подписывал акт пока не исправили мелкие недостатки. Алиби было железным, он никак не мог быть на месте убийства – время не сходилось.

Анна Ивановна представляла, как обрадуется Дорка. Сама она собственную мать потеряла ещё ребёнком во время войны и воспитывалась в детском доме. Поэтому и хотела, как никто другой, помочь несчастной женщине отвоевать свободу для сына. Столько та уже пережила, натерпелась – и на тебе, ещё и ещё. Добивают бедную. Неспроста, кому-то нужна ее смерть, и чтобы Вовчик на долго застрял в тюрьме.

Смущало Анну Ивановну, которая чувствовала, что на верном пути, одно обстоятельство: вдруг председатель одесской коллегии адвокатов, не стесняясь, как бы в шутку, намекнул ей: «Анна Ивановна, здесь все ясно, переключайтесь на другие дела, у нас, кроме этого, их полно, обеспечу на год вперед».

Анна Ивановна, играя глазками, отшутилась при коллегах: пока не доведу до конца – не брошу. Вы же знаете мой принцип: на полдороги не останавливаться. Возникнет во мне надобность – я готова, обращайтесь, не подведу.

«Вот сучка, – вспылил про себя председатель, – зачем я её при всех зацепил, остра на язык, стерва. Как все потупили рожи, лыбятся, сволочи. Понимают, дело шито белыми нитками, распутает, сучка, клубок. Умна, зараза».

Дорка решилась всё же съездить к своей старой подруге, не столько с Надеждой Ивановной повидаться, сколько посмотреть этой проклятой «учёной» в глаза. Не удержусь, плюну ей прямо в морду, про себя решила. Душу свою облегчу. Сгубили её мальчика и пальчиком не пошевельнули, чтобы помочь. На Дерибасовской в гастрономе она купила самый дешёвый вафельный тортик, там же села в трамвай и поехала.

Дверь долго не открывалась, соседи сказали, что старуха дома, только предупредили: она того, не в себе, тю-тю, как говорили в Одессе. А племянница на работе, она тетку на всякий случай закрывает, от греха подальше, ключ снаружи торчит или у Маньки, она вон в той комнате, вдруг «скорую» или психушку надо вызывать.

– А вы кто им будете?

– Мы вместе с Надеждой Ивановной долго работали, вот приехала навестить.

– Понятно, подруги, значит, – не унималась соседка. – А вы мужа ее племянницы знаете? Как его посадили, Надежда Ивановна совсем тронулась. Кричит на весь дом, что там, на свалке, лежит настоящий убийца, а её сынок Вовчик ещё маленький, она его только родила. Слушай, поёт, слышите? Так целый день.

Дорка в ужасе поплелась за ключом к Маньке. На стук выглянула женщина инвалид без одной ноги, на костылях.

– Вам чего? Ключ? Надька не велела никому из чужих давать.

– А я не чужая, я мать Владимира Ерёмина и подруга Надежды Ивановны.

– Тогда другое дело. Проходите, сейчас ключ возьму, надо её уже покормить. Я Надьке говорю: сдай её в психушку что ты с ней мучаешься? Ни чёрта не понимает, такое несёт – ужас. Сейчас сами увидите. Ой, горе. Ещё хорошо, что племянница у неё человек приличный, а так бы давно пропала.

Она посмотрела на бледную, как смерть, Дорку и продолжала:

– Как Влада упекли за решетку, билась в истерике, такое несла. В другие времена давно бы к стенке поставили. Пойдёмте, она не опасная, плакать будет, глупости говорить – не обращайте внимания.

Дорка за женщиной инвалидкой тих о прошла в комнату. Надежда Ивановна сидела у окна в ночной рубашке и поправляла коротко стриженные седые волосы перед маленьким зеркальцем на длинной ручке.

– Машенька! Как я сегодня выгляжу? А? А кто это с тобой? Что за бабка?

– Надя, это я, Дора!

– Какая ещё Дора? Я сейчас занята, муж вот-вот вернётся, на до приготовиться. Машенька у нас с Юзеком служит. Нарадоваться на неё не могу. Она так любит нашего сыночка, как собственного. Ты его Доре показала уже? Правда, хорошенький? Я обязательно ещё дочку рожу. Обрадую всех вас.

Она замолчала, схватила расческу, плеснула на голову воды и стала расчесывать волосы, да так быстро, что едва не обронила на пол зеркало.

– Как тебя зовут? Дора? А ты чего плачешь? Я помню, твой не вернулся. А мне повезло, я так рада и счастлива. Никто больше нас не разлучит. Он так любит меня и нашего Вовчика, – Надежда Ивановна исподлобья посмотрела на Дорку. – Я теперь другой жизнью живу. Как тебе мое кружевное платье? Красиво? Соцкий сказал, что я в нём принцесса. Он так любит целовать мои груди, смотри, до синяков. Машенька, я сегодня грудью кормить Вовчика не буду, сваришь ему кашки или дай молочка. Слышишь, он плачет, кушать просит. Иди к нему, покорми.

Дорку всю трясло, скорее бы на у лицу из этого ада. Бедная моя подруга, господи, не выдержала этого удара. Арест Вовчика её добил. А мне нужно держаться, мне нужно ещё встретить сына. Всю злость и обиду на невестку как рукой сняло, ей тоже не сладко. Говорят, её не узнать, так она постарела и согнулась. Неужели она поверила, что Вовчик убийца и насильник? К то она после всего? Бог ей судья. Надьку не бросила, и то хорошо. Тогда получается, что Жанночка про Надьку и учёную всё знает? Только мне не говорили. Жалели, берегли. Господи, что же ты мне никак мозгов не дашь.

Уговаривали же Изька с Фимкой рвануть с ними куда угодно, только подальше от этой страны, от этого коммунизма. Как смылись, ни одной весточки не прислали, а обещали. Может, и там не рай. Везде хорошо, где нас нет. Мне бы только дотянуть до возвращения Вовчика. Только об этом я прошу тебя, господи. Бедный мой сыночек, что за судьбу я тебе сотворила. Если, не дай бог, перевернусь, то и угла своего у тебя не будет. Эта комната, будь она проклята. Только горе в ней может жить, как и в этом городе. Да, ты знаешь много горя, Одесса. Живи, коль можешь, и процветай!

Дорка медленно шла по тротуару бурча себе под нос всё подряд, что взбрело в голову. Завернула в ворота, теперь и их нет, только облупленный чёрный проём. Так и живёт весь двор настежь, словно беспризорный. Какой идиот приказал посносить все заборы, такие красивые, с чугунными решёточками, с калиточками с неповторяющимися витыми узорами? Даже в революцию, как ни тяжело было, а вокруг колодцев жильцы всё равно цветы высаживали. Чугуна, что ли, не хватает на их ракеты, такую красоту сгубили? Вдруг свет ярких фар ослепил Дорку. Она едва успела отпрянуть к стенке, машина с визгом вылетела на улицу.

– От носится сумасшедшая, это твоя На ташка вырулила, – две женщины из соседней парадной с возмущением покачали головой. – Ни с кем не считается, наплевать, что дети во дворе, что люди пожилые.

Дорка через несколько дней решила во что бы то ни стало наведаться к себе. Ниночка отговаривала, сама она туда ни под каким видом не хочет заходить. И пусть не хочет, а я там хозяйка комнаты, посмотрю, что и как. Да и самое главное – заберу из дымохода ёлочные украшенья для Витеньки. Она представляла, как обрадуется мальчик. Ведь подлая Валька, бабушка называется, все игрушки утащила для детей старшей дочери. А этот её внук для неё не существовал. Только, ни стыда, ни совести, и орала на весь двор: с кем нагуляла, тот пусть и тянет лямку. Не с твоим ли, Дорка, ублюдком-бандитом? С детства девчонка такая упёртая, как её батька. Шо хотела, то творила. Вот теперь доигралась и пусть знает: нет у меня дочери, и этого байстрюка знать не знаю.

Зима, снега, как всегда, в Одессе нет. Ребятишки видят его только на картинках да по телевизору Ниночка в обеденный перерыв обегала в округе все магазины, однако так ничего путного, на свои тощие капиталы, отложенные для подарков, и не нашла. После работы постояла в разных очередях, за всем надо было выстаивать, и побежала за сыном в детский садик. Там, как всегда, выслушала молча все претензии в свой адрес как вечно опаздывающей за сыном нерадивой мамаши. Рассчиталась с воспитательницей за будущий детский праздник, на который приглашены настоящие артисты, а не переодетые родители. Посмотрела на остаток в кошельке. Теперь и суетиться за подарками к Новому году нет никакой необходимости, дотянуть бы до зарплаты.

Когда с сыном они вышли на улицу, погода изменилась до неузнаваемости. А всего-то минут пятнадцать была в садике. Так часто в Одессе, море все-таки. Подул холодный ветерок северный, нагнал свинцовых тяжелых туч, и пошёл меленький, мокроватый снежок.

Сначала слабый, он очень быстро набрал свое и превратился в настоящую снежную бурю. Витенька обрадовался, немного поиграл с мамой в снежки, пока не залепило все глаза. Он закрыл варежками личико, заплакал, уткнулся Ниночке в ноги и стал проситься на ручки. Пришлось ей взять ребёнка на одну руку сумку с продуктами в другую и бежать домой с остановками, переводя дыхание. Как два сугроба, влетели они в квартиру.

– Сынок, зови бабушку, – Ниночка присела на стул в кухне, не раздеваясь, – пусть снег с нас сметёт, у меня сил нет.

Витенька побежал звать бабушку, но дверь в комнату была закрыта.

– Мам, бабы нетю, – и развёл смешно ручки, по-детски, – нетю бабы.

Ниночка поднялась с трудом, вынесла на парадную своё пальто, стряхнула с него снег, потом очистила пальтишко сына. Обошла всю квартиру, Дорки нигде не было. Куда она могла пойти? Вроде все на месте, тапочки под диваном. Значит, в ботах пошла. Куда? Никак к себе почапала, больше не к кому вроде. Выглянула в окно, но из-за пурги даже угла дома не видно, не то что соседних окон. Видно, всё-таки к себе пошла. Сидит, небось, плачет и фотографии рассматривает, душу отводит. Ладно, не будем, Витенька, бабушке мешать, потом за ней схожу, а сейчас давай посмотрим, что нам бабушка приготовила.

На кухне крутилась соседка.

– Вы случаем не знаете, куда тётя Дора пошла? – спросила Ниночка, по очереди поднимая крышки кастрюль. Все они были пустыми.

– Больно надо мне знать, куда твоя Дорка умчалась. С утра как выпендрилась, так до сих пор не появлялась. Что уставилась, говорю тебе, ещё с утра пошла к себе и не возвращалась. Я врать не привыкла. Не то что некоторые…

– Тётя Тома, присмотрите за Витенькой, я мигом.

– Присмотреть не трудно. А что за ней бежать? Припрётся сама, куда денется?

– Нет, я всё же схожу. Она очень больной человек, вдруг что случилось.

– Можно подумать, другие здоровые. Раз собралась – иди, я сама уже волнуюсь, как бы чего. Не на до было твой Доре связываться с этими гадами, не оставят они ее в покое, доконают, комната ее им нужна. Но я тебе ничего не говорила.

Ниночка, набросив пальто, так в тапочках и выскочила на лестницу. Ключей у неё не было, да и зачем они, постучит, Дорка ей откроет. Но на ее стук никто не откликался. Ниночка звонила соседям, что есть силы барабанила по двери кулаками, била ногой. Все напрасно. Из соседних квартир повыскакивали жильцы, все молчали. Только одна тётя Клава высказалась: помяните мои слова, похоже, и до Дорки дорвались.

Почуяв неладное, Ниночка бросилась вниз, позвала мальчишек, лепивших снежную бабу, велела им сбегать в 8-е отделение милиции за участковым. Сначала какое-то время ждали, может, соседи Доркины объявятся, но потом всё же решили вскрыть квартиру. Когда зажгли свет, вся комната заиграла разноцветными искорками битых ёлочных игрушек. Ящик от них валялся возле печки. Участковый отодвинул занавеску, прикрывающую кровать, и отшатнулся. Побледнел, как школьный мел, повернулся к дворнику: скорее за следователем, пусть группу вызывает. И задвинул занавеску.

– Все выходите отсюда, все на выход. Вас потом позовут. Не выдержала женщина, с собой покончила, – белизна не исчезала с лица участкового.

До утра работала оперативная группа. Особенно настораживало следователей, что Дорка уже давно в комнате не проживала, а вся пыль была протёрта. И зачем пожилой женщине было своими ботами разбивать игрушки на мелкие кусочки, если, как утверждают соседи, она специально пришла за ними, чтобы Витеньке подарить. А откуда взялся этот электрический шнур, которым она удавилась, лёжа на кровати, чуть-чуть скатившись набок? На поломанных ногтях запеклась кровь, руки посинели от ударов. Дорка явно сопротивлялась перед смертью.

Ниночка помчалась к трамвайной остановке, звонить по телефону-автомату Леониду Павловичу. Его не было, подошла Жанночка.

– Тётя Жанна, Дору убили, – Ниночка еле сдерживала слезы.

– Нина, ты меня слышишь, немедленно возвращайся к сыну и ни с кем не общайся. Поняла?

Подозрения на соседей отпали. Они с раннего утра уехали на работу, а оттуда укатили к родственникам в Тернопольскую область встречать Новый год. Остановились на версии: квартиру хотели ограбить, но тут внезапно объявилась Дорка, помешала, вероятно, и кого-то узнала, с ней и расправились.

Дорку тихо похоронили на Слободском кладбище, увезли прямо из морга. Комната месяц была опечатана, только потом Ниночке разрешили забрать Доркины вещи. Остальное имущество соседи выкинули во двор. Оставить комнату за Вовчиком не удалось. Как осуждённый он по закону был выписан из лицевого счёта и потерял право на жилплощадь.

Только к весне наконец дело Ерёмина сдвину лось с мёртвой точки. Новый состав суда не обнаружил следов преступления и отменил приговор. Со справкой об освобождении Ерёмин Владимира Викторовича вышел на свободу. У здания одесской тюрьмы его никто не встречал. Быстро, не оглядываясь и задыхаясь, он побежал к скверику между железнодорожным вокзалом и Привозом, обессилено присел скамейку рядом с двумя мужиками, которые осторожно, чтобы никто не видел, разливали чекушку. Запах соленого огурчика, которым они собирались закусывать, бил Владу в нос. Было солнечно и тепло, птицы после зимовки обустраивали новое жильё. Вероятно, у них уже появились птенцы, потому и стоял такой птичий гвалт, что у Влада разболелась голова. Он закрыл лицо руками и тихо всхлыпывал: я всё потерял, всё потерял, куда идти?

Была любимая жена, хорошая работа, любящая заботливая мать, даже погибший в войну отец, которого я никог да не видел. Теперь даже крыши над головой не оставили – ничего. Схожу к Нинке, пусть покажет, где мать похоронили. Зачем они выпустили меня из тюрьмы? Жизнь всё равно кончена. Это они, он посмотрел наверх, на распустившуюся буйно крону дерева. Это они, безмозглые, пусть живут и размножаются, а мне зачем такая жизнь, кругом сплошная подлость, враньё и двуличие. Лозунгами коммунистическими прикрываются.

Может, к Жанночке с Леонидом Павловичем зайти, что посоветуют? Паспорт ведь нужно заново оформлять, что эта бумажка об освобождении? С ней никуда, даже грузчиком или подметалой на Канатной не устроишься. Ни денег нет, ни крыши над головой. Ух, сучья судьба, никому не желаю такой. А эти пьяницы хоть бы коркой хлеба угостили, с утра крошки во рту не было. И от глотка водки не отказался бы, горло прополаскать.

Он медленно побрел на привокзальную площадь. Она вся бурлила, стонала сигналами автомобилей. Прибывали уже первые отдыхающие, Влад знал – это с Севера, люди месяцами солнца не видят у себя там, за Полярным кругом. Сейчас загуляют, начнут швырять деньгами. Ему бы одолжили, обязательно вернет, купил бы билет на край земли и никогда больше в этот проклятый город не вернулся бы.

Влад посмотрел на здание, торцом стоящее к зданию вокзала, и обалдел. С высоты и ширины всей стены в него впился своим строгим взглядом сам Генеральный секретарь Коммунистической Партии Советского Союза. Присмотревшись, он так рассмеялся, вспомнил, как, вернувшись из Москвы и ожидая такси, они с Наденькой посмеивались над этим портретом. Тогда одно плечо генсека увеличилось за одну ночь, чтобы поместилась третья звезда Героя Советского Союза, теперь же это плечо ещё раз расширили для четвёртой звезды. Леонид Ильич, подумал Влад, пятая звезда уже никак не поместится, стенка закончилась. Они здесь себе звёзды и медали вешают, а таким, как я, приговоры. Никто из тюремного начальства даже не извинился перед ним. Только, возвращая личные вещи, удивлялись: повезло тебе, парень, хороший блат имеешь на воле. А то, что невиноватого засудили, и в голову не брали.

Идти к Леониду Павловичу и Жанночке Влад передумал, еще наговорит чего лишнего. Дождавшись темноты, он поплелся к своему дому. Ниночкино окно светились уютным зелёным светом, похожим на его настольную лампу. Он заставил себя развернуться, бывшая квартира вся была погружена в темноту Влад ужаснулся: матери нет – и все для него вымерло, он один на всем белом свете. Один и никому не нужен. Он поднялся по старым скрипучим ступенькам и позвонил. В коридоре послышался шорох, потом детский тоненький голосок:

– Мама, это к нам?

– Иди в комнату, я открою.

Дверь открылась, в проёме он увидел Ниночку:

– Вовчик! Вовчик! А мне сказали, что только завтра тебя отпустят. Мы завтра собирались тебя встречать. Анна Ивановна только сейчас ушла, все с ней обговорили, что и как дальше. Ты её не встретил? Ну, что ты стоишь?

Она с силой потащила его за рукав. Влад по привычке, войдя в комнату, пригнул голову. Перед ним на его старом диване сидел мальчик и что-то рисовал. Влад увидел над диваном знакомые портреты своей бабушки, Дорки, отца и его собственный, очевидно, сделанный из старой фотографии.

Мальчик сполз с дивана и вплотную подошёл к Владу:

– Мама, это мой папа?

Влад испуганно взглянул на Ниночку:

– Я так благодарен тебе за всё. Спасибо за маму, – голос его дрожал, – я хотел только попросить тебя сходить со мной на кладбище, показать, где ее могилка. Сможем в ближайший твой выходной?

Мальчик тем временем открыл дверь книжного шкафа, достал альбом с фотографиями, быстро выбрал одну из них и протянул Владу:

– Это мой папа, а это моя баба с мамой, а это я, когда совсем маленький был, видишь?

Влад смотрел на Ниночку она горько плакала, мальчуган дергал ее за край халата и тоже захныкал.

– У меня никого кроме тебя никогда не было. Никогда. Никого. Вовчик, это твой сын. Назвала его в честь дедушки, твоего отца – Витенькой.

Влада ноги не держали, он присел возле мальчика, всматриваясь в его личико, потом прижался к нему и сам заплакал, как ребёнок. Ниночка обняла обоих своих мужчин: спасибо, господи, наконец мы все вместе.

Ровно через девять месяцев Ниночка родила девочку её назвали Доркой.

Еще через два года семья Ерёминых эмигрировала в США. Ещё одна комнатка в коммунальной квартире на улице Короленко, такая же, как у Дорки, только в конце коридора и тоже угловая, освободилась в чудесном южном городе у самого синего моря.

 

Последний день

Вот и настал тот последний день, больше Влада Ерёмина ничего не удерживало в родном городе. На прошлой неделе с Ниночкой и детьми они сходили на могилу матери. Влад сам поставил ей памятник, сразу, как только вышел из тюрьмы. Сварил металлические уголки по контуру могилы и залил всё цементом, посреди утопил квадратную мраморную плиту с именем и двумя датами и всё. Ниночка увела детей, оставила мужа наедине с матерью. Как ее Вовчик изменился. Только сорок, а он совершенно седой, высокий худой мужчина с упрямым характером. Ниночка уговаривала его никуда не уезжать, бесполезно. Здесь крыша над головой, одной комнатки маловато, конечно, на четверых, но их семью по закону должны поставить на квартирный учёт. «Какой к черту закон, Ниночка, – вспылил Влад, – ты что, веришь всем этим басням о равенстве перед законом? Я сыт по горло их законами. Хватит. Придем домой с кладбища, начинай паковать вещи».

Два старых потрепанных чемодана – это было всё, с чем они собирались начинать новую жизнь в чужой и далёкой стране.

Влад попросил, чтобы жена с детьми подождали его у кладбищенских ворот, а сам присел на край могилы. Он причитал, что Дорка одна остаётся здесь лежать навечно, только со всеми своими, а его Ерёмины никто, хоть они все коренные одесситы, не нашел покой в этой несчастной земле. Деда-капитана революционные морячки молодым сбросили с привязанным камнем в ногах в Севастопольскую бухту. Давно рыбы сожрали. Бабушку Нину, которая спасла его и Дорку выбросили полуживой из поезда, не доезжая Колымы, на растерзание собакам. Виктора Еремина захоронили через двадцать лет в братской могиле. Мамины родители с младшими детьми сгорели в аду, устроенном румынами для евреев на Пересыпи. Только Дорка чудом спаслась, но и ее убили из-за этой проклятой комнаты.

Влад слабо себе представлял свое с Ниной и детьми житье на чужбине. Сам он ни за что бы не поехал. Но малыши, этот прелестный мальчуган и курносая (в кого?) девчонка, которую назвали именем матери, ради них и решились. Хуже не будет, потому что хуже быть не может. Мы не одни, нас ждут Доркины друзья, помогут устроиться на работу, дети пойдут в школу. Вот только неизвестно, когда в следующий раз смогу прийти к тебе на могилку поклониться. Жанночка с Леонидом Павловичем обещали навещать. Тётю Надю попросили бы, но она, бедняжка, умерла в психиатрической больнице, её захоронили к матери на Втором Христианском. Прощай!

Он нагнулся, поцеловал холодный черный гранит и побежал догонять семью. На трамвае ехали недолго, решили дальше пройтись пешком. Обогнули оперный театр и оказались на Приморском бульваре. Вокруг кипела обычная весёлая жизнь города-курорта в летние месяцы. У памятника Ришелье за держались, любуясь панорамой порта и Потемкинской лестницей. Сколько в их семье связано с этим местом, и вообще каждый уголок родной.

– Вовчик, помнишь каток, как, разогнавшись, ты врезался в нас с Ленкой, губу мне разбил? – Она прижалась спиной к мужу. – Хочешь, я тебе признаюсь?

Влад смотрел на жену недоверчиво.

– Я тогда специально громко заорала, чтобы ты меня пожалел. Не так уж больно мне было, просто ты уже тог да мне очень нравился.

– Да иди ты, тебе всего ничего было, что ты понимала?

– Дурачок, всё понимала, на уроке училка что-то объясняет, а я тебя рисую, где-то сохранила тот рисунок. Поищу, с собой увезем.

Они подошли к началу Потёмкинской лестницы. Влад обнял жену:

– Я действительно дурачок, нет, полный идиот, только к сорока понял, что в этой жизни главное. Что есть ты, есть дети. Прости меня. Не помню, я рассказывал тебе или нет, что когда-то на этом самом месте встретились мои бабушка и дедушка. Конечно, будем скучать, наша же с тобой, Нинуля, родина.

– А я, ещё не уехали, а уже ночами не сплю, все отодвигаю день нашего отъезда. Утешаю себя, что это ради наших детей. Но мы ведь вернемся, конец когда-нибудь придет этому коммунизму с социализмом с человеческим лицом – и мы вернемся.

Так, обнявшись, они шли домой в свою коммуналку Завтра рано вставать. На кухне, сдвинув стулья и табуреты, кемарили молодая пара с ребёнком. Накануне им выдали ордер, и они боялись, что вдруг еще кто-то нахалом вселится в эту долгожданную освободившуюся комнатку, что в дальнем углу обшарпанного коридора, казавшегося длинным тоннелем. Дай бог, чтобы им повезло увидеть свет в его конце, подумал, глядя на похрапывающих новоселов, Владимир Викторович Еремин. Ему не повезло.