Какая гадость эта зима. Хоть бы снег выпал. А то только зверский мороз и ветер. Дышать невозможно, зато красиво. С утра, когда в школу шла, вроде дождик накрапывал, а сейчас мороз крепчает. Вон как уже обледенели веточки на деревьях, аж звенят. Я повернулась спиной к ветру, попыталась пройти несколько шагов задом наперёд. Бесполезно, ещё хуже. Ветер просто крутит. Сейчас этот дом закончится, и ветер покажет всю свою силу.
Что матери на работе сказать? Почему задержалась? Не буду её расстраивать, первую в жизни двойку схватила. А Елена Васильевна нормальная училка оказалась. Оставила переписывать диктант заново. А как я её сначала не любила!
Но Варвара Петровна всё равно лучше была. Хоть и старенькая, и все посмеиваются над ней, называют её «и зимой и летом одним цветом» — 0на ещё старшую мою сестру учила. И меня, но жаль, только в первом классе, когда ещё мальчишки и девчонки занимались раздельно. Она всегда останавливалась возле моей парты, обязательно по лопаткам постучит, пока я спину не выпрямлю и карандаш в правую руку не возьму. Сначала у меня левой лучше получаюсь, но считалось тогда, левой рукой не положено писать в школе, пусть переучивается. Сейчас я уже пишу, как все, правой, а левой разучилась.
Хорошо было учиться, когда в классе одни девчонки были. Зачем с мальчишками объединили? Раньше в одном здании было две школы, раздельные, так их раздельными и оставили, только девочек, живущих на нечётной стороне, перевели в 105-ю, а мальчиков в 45-ю. В женской 45-й туалет был в здании, а в 105-й во дворе, отгороженный деревянной перегородкой, с одной стороны для девочек, с другой для мальчиков. Я как назло попала в эту 105-ю бандитскую школу. Мальчишки толкаются, дёргают за косы, даже дерутся портфелями прямо по башке. Ничего, я Сашку Пономаренко тоже огрела так, что он на задницу сел и разревелся. Теперь меня побаивается. И еще в туалет 105-й жильцы ходят и разные странные типы. Страшновато. Поэтому мы, девчонки, все домой бежим, как угорелые. А я к маме, если приспичит, там помойное ведро ставят в маленькую комнатку, где стоит какой-то новый аппарат. Его уже второй год все запускают и никак не запустят. Он должен точно ставить диагноз заболевания.
Как медленно ползёт трамвай мимо мясного корпуса-сифона, как его называют. В нём и зимой и летом сплошной сквозняк. Здание специально спроектировано для продажи мяса, как в Париже точь-в-точь, так Фёдор Павлович говорит. Париж — это столица Франции, у бабки Поли любимая книжка на французском языке, без обложки. Она мне рассказала, что в этой книжке написано, как нельзя себя вести, когда я вырасту. У Алки тоже такая есть, только на русском языке, называется «Красное и чёрное», я знаю, там про любовь. А меня заставляют читать всякую ерунду. Ну, «Детство Тёмы» ещё ничего, собачку жалко. «Сын полка» — здорово. Столько книжек Алка выписывает, все деньги на них уходят. Дед говорит, что мало ей брать в библиотеке, так надо ещё иметь свои, личные. Уже складывать некуда. Все подоконники заставлены, на шкафу чуть ли не до потолка пылятся, и всё приговаривает, что это для меня. Постарше стану, пойму, а когда прочитаю их все — поумнею. Дед ещё полки деревянные прибил, и их уже заставила. Бабка, правда, их читает, а потом деду пересказывает, пока тот кушает. Все одно и то же. Этот того убил, а этот этого.
Вон Ленка Гордиенко со своей бабкой идёт. Бабка её совсем на старуху не похожа, разодета, как артистка и молодая. Сколько же шкурок бедных барашков пошло на шляпу, воротник, манжеты, да ещё муфта впереди болтается. Убили, наверное, целое стадо. Фёдор Павлович говорит, чтобы хорошие и дорогие шкурки получились, маму овцу живьём режут и из живота достают ягнят. Воображает бабка, ради её воротников столько бедных овечек убили и их детей. Внучка такая же воображала. Ей менингитку купили, засранке маленькой. Моя Аллочка в институте учится, наша мама не может купить ей такую, очень дорого. Ленка целый лень в школе выпендривалась, в нежно-розовой шапочке, которую и шапочкой тяжело назвать. Одна полосочка через черепушку, и шарфик едва горлышко прикрывает. Вся голова на улице и впереди, и сзади, мода из-за границы пришла специально, чтобы наши модницы заболели менингитом, поэтому их и «менингитками» назвали.
Елена Васильевна потребовала, чтобы Ленка сняла эту шапочку. Эта хитрюга притворилась, что у неё болят ушки и мама ей не разрешает даже дома снимать шапочку, греть ушки надо. Так все уроки и просидела в «менингитке». И сейчас в ней топает, болели бы ушки, такую шапку не напялила бы. Бабка ей нотную папку несёт, а Ленка одной рукой уцепилась в бабкину руку, а второй «больное» ухо прикрывает. В нашем классе почти все музыке учатся, у всех пианино дома есть, а у Ленки рояль, такой большой, как в Оперном театре. Алка мне сказала, что обязательно купят и мне пианино, скорее бы.
В дверях мясного корпуса сквозняк аж выл. Сам корпус построен буквой «Г», входить в него можно с четырёх сторон. Когда идёшь из школы, удобней заходить с Торговой улицы, угол Садовой. Здесь здание разделено на два зала. В одной части торгуют проверенным мясом, там прилавки, и рубальщики на деревянных стойках рубят мясо, много покупателей, а справа зал, куда колхозники привозят мясо и его проверяют. Здесь моя мама берёт анализы. Хозяин раскладывает тушу, как мама командует, и она из разных мест вырезает кусочки мяса, потом прикладывает к ним бумажку с номером. С каждой туши вырезает три кусочка и выкладывает на эмалированный лоток. Хозяева заискивающе предлагают маме взять ещё кусочек, но мама строгая, никогда не берет лишнего.
Бывают такие хозяева, которые после проверки угощают сами хорошим куском. Но это редко. Как только получают справку на торговлю, поминай, как звали. А если что не так, болячка какая-то или просто стухло, особенно летом, может, скотина чего-то объелась, подыхать стала, её по-быстрому прирезали. Надеялись на чудо, авось пройдёт — в городе всё сожрут. Да не тут-то было. Жалеют потом, что сами не съели или среди своих бы продали. А то за длинным рублём в город подались, да ни с чем остались. Некоторые так кричат, когда туши больные забирают, прямо в истерике бьются — жалко их, конечно, но что делать? Не травить же ни в чём не повинных людей. Правда, если не совсем стухло, его разрешают реализовывать в общественном питании. Бабушка моя посмеивается, в ресторанах недобитые буржуи и проходимцы гуляют, они и достойны такого угощения. Этим ресторанам разрешают продавать, потому что они это мясо хорошо проваривают и несут ответственность за качественное приготовление своих блюд. Если и рестораны и столовки отказываются, то тогда это мясо в подвале моя мама сама переваривает, в специальном котле, много часов. Бедная моя мама, до полночи с этими хозяевами возится.
Я сплю с мамой в одной кровати и слышу, как она вся продрогшая, холодная с краю тихонько ложится и засыпает. А утром, когда бабушка будит меня в школу идти, мамы уже нет. Если бы на станцию не ходила, то и маму бы не видела.
Подойдя к мясному корпусу, я увидела возле противоположных дверей странную группу людей. На колхозников не похожи, на покупателей тоже и, кажется, специально прячутся за выступ от входных дверей со стороны рынка. Как заговорщики, посматривают на дверь мясо-контрольной станции. Я дёрнула дверь и условно постучала. Дверь сразу открылась и тут же захлопнулась за мной.
— Где тебя носит? — сам заведующий Фёдор Павлович, два врача, лаборантки и мама набросились хором.
— Там, за дверью, две тётки и три дядьки, не колхозники, — только успела я сказать.
— Знаем, комиссия, давай свой портфель, возьми этот. Олёнка, дитё, дуй со скоростью звука отсюда подальше.
— А кому отнести?
— Да выбрось вместе с этим портфелем куда-нибудь в уборную. Только сюда не приходи, домой потом беги.
Откуда-то сзади послышался голос матери: «Олечка, будь умницей, не подведи!»
— Стойте! — скомандовал Фёдор Павлович. — Людмила, бери поднос, нож, иди следом, если что, отвлеки от неё внимание.
— А почему я? — огрызнулась лаборантка.
— А потому, что это твоя работа, а не Анны Павловны. — Аня, а вы берите швабру, наливайте на пол воду, трите. А вы что стоите? По рабочим местам, быстро за микроскопы.
Федор Павлович открыл дверь и тихо скомандовал:
— Ну, с богом, дитё!
Я оказалась за дверью, комиссия перестала обсуждать какую-то проблему, все уставились на меня. Я посмотрела на них, потом варежкой подтёрла нос, развернулась и, весело прыгая в классики по цементным плиткам, размахивая школьным, непомерно раздувшимся портфелем, помчалась от них прочь, скрывшись в первом же боковом проходе в торговый зал. Члены комиссии даже лаборантку сразу не заметили. Та стояла, как окаменевшая, уставившись на странную группу, потом выдохнула:
— Вы что-то хотели? — строго звенящим голосом спросила Людмила Ивановна Воскобойникова. И уже уверенно, прикрываясь солидным ножом с внушительным лезвием, как учил Фёдор Павлович: — Здесь находиться не положено.
— Мы проверяющие, вернитесь назад на мясо-контрольную.
Людмила Ивановна опустила нож, пожала плечами и первая зашла, объявив: «К нам комиссия... Фёдор Павлович, к нам проверяющие».
Фёдор Павлович, поправляя на носу очки, вышел из своего кабинета, осматривая членов комиссии по очереди.
— Анна Павловна, вы здесь быстренько, это... уберите. Видите, товарищи пришли. Проходите, проходите, раздевайтесь. Давайте познакомимся, ваши документы.
Тем временем Анна Павловна, схватив помойное ведро с грязной водой в одну руку, второе ведро с мясом, накрытым половой тряпкой, в другую, выскочила со станции в корпус. И бросилась к двери напротив с табличкой «Милиция». Там дежурил старший лейтенант Иван Владимирович, симпатизировавший молоденькой ветврачихе Евгении. О делах на станции ему было, конечно, известно. Но это его не касалось, и без того дел по горло.
— Анна Павловна, что случилось?
— Комиссия у нас, пусть это у вас постоит.
Подхватив помойное ведро с грязной водой, она медленно пошла по корпусу, еле переставляя ноги. За ней бежал один из проверяющих.
— Вы куда? Кто вам разрешил выходить?
Он вцепился рукой за ведро, грязная вода хлюпнула на его новенькие беленькие валенки, обмочив галифе.
— Да вы что? Это помои, я их в слив выливаю.
— Ладно, неси, ты думаешь, паскуда, самая умная?
Анна резко остановилась, позвала рыночных уборщиц: девочки, вы слышали? Какая я ему паскуда? Выливай помои сам, при свидетелях.
Анну трясло: думает, если я санитарка, так может меня оскорблять? Сукин сын, дулю ты поймаешь. Под конвоем, с пустым ведром, с нелёгким сердцем она думала о дочери. Только бы справилась её девочка, она совсем ещё маленькая для таких дел. Только бы не попалась, когда будет избавляться. Не успела ничего сказать ребёнку, всё так быстро получилось. Сегодня пронесло, слава Богу. Недостача, если и будет, то только по тухлятине, а её они вряд ли будут перевешивать, уж больно чистоплюи разодетые. Всё отряхиваются. А я таскать на весы тухлятину не стану, пусть и не надеются.
— Фёдор Павлович, этот товарищ меня догнал, когда я помои в слив выносила, и при всех стал оскорблять...
— Анна Павловна, что вы говорите?
— А то и говорю, что если я и работаю санитаркой, то никто не дал ему права меня оскорблять.
— Анна Павловна, может, вам показалось, послышалось.
— Половине корпуса послышалось и показалось. Он сказал: «Ты думаешь, паскуда, самая умная?» А я всего только выполняла ваше распоряжение, вынесла помои. — Анна Павловна бросила ведро с тряпкой, махнула рукой, предупредив: — Я пошла на куриную.
Фёдор Павлович, театрально заломив руки:
— Разве можно, товарищи, оскорблять сотрудников? Анна Павловна кристально честный человек, такая труженица. Наша станция благодаря ей всё время держит переходящее красное знамя в социалистическом соревновании. Как же вы так, товарищи? Нехорошо. Обидели человека, сейчас весь рынок будет знать. Это же рынок. Такого позора ещё никогда не было, вы ведь член партии, я думаю. Что же вы позорите нашу партию?
Проверяющие молча, не поднимая глаз, перевешивали свежие анализы кусочков мяса, потом спустились в подвал. Там проштрафившийся проверяющий перевешивал вонючую тухлятину, полностью испачкавшись в ней.
Я неслась по Торговой улице на крейсерской скорости, как любил сравнивать дедушка мою походочку. Ни встречного ветра, ни тяжести портфеля не замечала, даже про то, что очень хотелось в туалет, забыла. Затормозила только возле Украинского театра. Якобы читая афиши, решила посмотреть по сторонам и немного отдышаться. Никто за мной не гнался. Неужели полный портфель мяса выбросить придётся? Мать предупредила, домой нельзя, к Фёдору Павловичу тоже. К чужим тем более опасно. Куда ж его девать? Может, дядьке в милицию отнести? Нет! Туда нельзя, лучше к его новой жене, она ждёт ребёночка. Лёнькина первая жена проклинает её последними словами и желает ей не разродиться. Отдам ей, она сейчас в магазине торгует парфюмерией. Я опять понеслась, уже потише, боясь поскользнуться и уронить портфель. Тяжеленный, зараза!
За прилавком Жанночки не оказалось. В зале, орудуя шваброй, из знакомых была только тётя Дора. Здоровенная тётка с идиотскими круглыми очками, в которые были вставлены толстенные стёкла, из-за которых её глаза превращались в крошечные точки и ужасно её портили. Я поставила портфель около прилавка, растирая закоченевшие пальцы, которые не разгибались. Уборщица направилась ко мне.
— Сколько ж уроков вам задают, шо портфель такой неподъемный?
В первый раз тетю Дору я увидела ещё перед первым классом. Это было летом, мать привела меня в Жанкин магазин, и там, в подвале, мне подбирали школьную форму, чёрный передник, туфельки, носочки. Только белого фартука не было, и мама купила отрез белого крепдешина и кружево. Мамина подружка с Ольгиевского спуска сшила мне белый передник и три широких банта. Вот тогда я и увидела эту Дорочку и хмыкнула: «Ничего себе Дорочка!» За что мать тут же отвесила мне подзатыльник. А потом уже, когда возвращались домой, счастливые, обвешенные покупками, мама рассказала про тётю Дору. Как во время войны немцы хотели убить тётю Дору и её новорожденного мальчика, но свекровь прятала ее в печке много лет, всю оккупацию. Тётя Дора с ребёночком солнышка не видела, поэтому ослепла и мальчик серьёзно болел. И нельзя смеяться над несчастьями других людей.
— А Жанночки нет сегодня, она на больничном. Тебе что-то нужно? — участливо спросила тётя Дора.
— Тётя Дора, — прошептала я, — в портфеле мясо, возьмите себе и своему мальчику, только чтоб никто не знал.
Я пулей вылетела из магазина. Дорка ничего не успела понять, она вышла из магазина, меня нигде не было видно, я уже перебежала через дорогу.
«Зачем она принесла этот портфель, батюшки, мясо». Дорка быстро подхватила его и отнесла к себе в подсобку.
Я бежала домой, как угорелая. Хорошо получилось с мясом, теперь только бы добежать до дома, до уборной. Влетев во двор, не раздумывая, спустилась по скользким ступенькам в общественную уборную, которая располагалась посреди двора, соединяя два дома по ул. Пастера — дом 1 и дом 3. Вообще мне дома не разрешали ходить в уборную, тем более одной. Там было темно, грязно и беспощадные сквозняки и вообще страшные вещи творились. На той неделе милиция ребеночка оттуда достала, дворничиха заметила, что слив забился, подняла шум, а там чьё-то дитё оказалось. Все теперь только об этом и говорят. Но в милиции решили, что это не наших баб рук дело. Дворы ведь проходные, и все Пересыпские с трамвайной остановки проходят через первый дом и, конечно, бегут в уборную, особенно женщины. Мужики в основном все свои дела на полянке справляют, а тетки целым табором. Дворничиха гоняет их, но разве всех прогонишь?
Сидя на корточках в деревянной кабинке, покрашенной известью, я слышана, как очередная партия с трамвайной остановки стала дёргать все двери подряд с такой силой, что пришлось рукой держать крючок и кричать «занято». Потом в щёлочку смотреть и ждать, когда они уйдут, а то мало ли чего. К омерзительным рисункам и похабным стишкам я привыкла и почитывала, но не так как другие, хихикая и повторяя. Противно было. Как объясняла старшая сестра Алка: «Люди делятся на нормальных и дебилов. Вот здесь, в уборной, творчество дебилов — это их уровень, а ты должна хорошие книжки читать».
Скоро уже воскресенье, хоть бы Наташка Старухина выздоровела. Свинка у неё, с ней не разрешают даже видеться, но кто их будет слушать! Ее мама работает в Оперном театре, продаёт в буфете мороженое. А в воскресенье на детские спектакли берёт нас с Наташкой в театр. Мне для этого специально пошили новое платье синего цвета с плиссированной юбкой, такое модное. Как в театре красиво, и хоть все спектакли уже знаешь наизусть, всё равно туда хочется ходить и ходить. Тете Лиде нужно приходить заранее, получить товар-мороженое, расфасовать до прихода публики, чтобы успеть его продать до начала спектакля, потом в антракте, а после спектакля она вообще выходит с ящиком в холл и соблазняет детей уже на выходе. А мы с Наташкой, пока нет зрителей, носимся по театру, валяемся на тёмно-красных бархатных диванчиках, крутимся перед зеркалами. Контролёрши, хоть и покрикивают на нас, но не злобно. Открывают нам галёрку, а одна даже зовёт в ложу посидеть тихонько, особенно если начальство появляется. Она такая интересная старушка, говорят, из бывших. Эта высохшая седая старушка с гребнем в волосах всегда одета в чёрный костюм, обшитый чёрной атласной лентой, поучала нас: «Барышни! Барышни! Это же театр! Понимаете, театр! Храм! Божественный храм искусств!» Другие контролёрши подмигивали, мол, с приветом бабка, и почтительно называли её «капельдинершей». Так вот, она так интересно рассказывала, что до революции в капельдинеры набирали по благородной внешности. Они все носили одинаковые сюртуки, расшитые серебром и атласом. А совсем в давние времена вообще в седых париках по струнке стояли.
Вся её семья служила в театре, а она уж последняя дослуживала. Сам директор театра бывало пройдёт, рукой в белоснежной перчатке проведёт, и не дай Бог, хоть пылинка останется. Потом старушка усмехнётся и как бы по секрету скажет: «Только и тогда на галёрке студенты и разные разночинцы баловали, да не так, как нынче. Такие пошли господа, что и в партер сплёвывают, и бумажки от конфет в кресла засовывают. Всё равно красота и на них когда-нибудь подействует. Эта красота, как лекарство от хамства и пошлости. Много времени должно пройти». Потом она открывала ложу, и мы несколько минут сидели, строя из себя барышень, вытянув шейки и держа ровно спину, как старая контролёрша-капельдинерша.
Она так много знала обо всех спектаклях! Когда и кем они придуманы и в связи с чем, как будто бы сама там присутствовала. После её рассказов интереснее смотреть спектакль, я потом дома всё рассказывала бабушке, а сестра и так всё знает. Мы с Наташкой сами разыгрываем спектакли, прыгаем, повторяя движения балерин. Как хочется быть балериной, но меня не приняли, медицинскую комиссию я не прошла. Нашли у меня что-то в спине. Подвыпившая тетя Лида сказала, чтобы я своего деда за это благодарила. «Как ты очухалась и калекой не осталась, один Бог знает. Это было летом, ты была ещё маленькой. Дома никого не было, Алка ушла к школьной подружке, а ты осталась во дворе с детьми играть. Тогда по дворам ходило много цыган, целым табором. Они попрошайничали, показывали на маленьких замурзанных детей, что те очень хотят кушать. Тамарка Лопушанская, самая старшая из нас, сразу пристала к тебе: «Видишь, дети голодные, а вам пайки приносят, притащи хотя бы сало, не жадничай». Ну, ты целый кусок сала из дома вынесла.
Когда вечером все собрались ужинать, продолжала хмельная тетя Лида, пришлось признаться, что это ты цыган пожалела и отдала им ваше сало. Дедушка ни слова не сказал, вытащил свой матросский ремень, схватил тебя и бросил на табурет вниз лицом и как хлестнет, говорят, ты даже не вскрикнула. Он ударил тебя всего-то два раза. Это бабка твоя спасла тебя, если бы он ударил в третий раз, то все было бы готово. Когда я прибежала, ты была уже без сознания и кровь текла отовсюду, из носа, рта, ушей. Ужас! Дед твой так озверел, я его таким никогда не видела. Бабка его после этого из дома выгнала, он жил в сарайчике и ходил как побитая собака. Ты три месяца болела, ходить перестала, всё время с кровью мочилась. Дед так переживал, не знал, как это получилось. Потом он профессора из Киева привёз. Всё грехи замаливал. Проклинал и то сало, и всё оправдывался, не знал, что на него нашло».
Вот и сейчас спину свело, опять ноет плечо, просто огнём печет. Это вовсе не дедушка виноват, болеть оно стало из-за угля. Я только тогда во второй класс перешла. Бабушка на базар пошла, а нам как назло уголь привезли. У нас дворничиха во дворе, та ещё особа. За нее вообще-то муж работает и сестра Лизка, а она только сплетни собирает и ругается на всех. Больше всех достаётся нам, детям. Взрослых она побаивается, особенно семейку Орловых. Они сами отпетые, что называется, один раз сцепились возле крана, слово за слово, и драка завязалась. И тётка Орлова задрала юбку дворничихе и стала орать, что у той вместо жопы в трико подложена фанера, обшитая ватой. Она так её монтузила, что фанера сместилась и стала торчать сбоку. Было даже жаль старую Таську, но все только смеялись. С тех пор о ней только и говорят: «Ни рожи, ни кожи, и жопа с пятачок».
Так вот, эта дворничиха Таська, такая завистливая, как увидела, что машина подъехала, сразу куда-то смылась. Мы, ребятня, где только её не искали, ну как сквозь землю провалилась. Ключи от ворот ведь только у неё. Шофёр не стал дожидаться и высыпал уголь перед воротами на улице, а сам уехал. Пока мы искали дворничиху, соседи и прохожие без зазрения совести начали тырить наш уголь. Алка с подружкой, как всегда, тоже куда-то смылись. Во дворе только мы, бесштанная команда, нас так величали, потому что всё лето на нас кроме трусов ничего не было. Платья девочки и брючки мальчишки на Коганке надевали только, когда шли в «город», и то с кем-нибудь из старших. Пришлось выставить оцепление и приближающимся охотникам за чужим добром говорить: «Вон папа идёт с дядей Колей».
На самом деле никакого папы и дяди Коли не было, но это помогало. А мы, дети, перетаскивали уголь сами. Таскать приходилось далеко, сначала через весь двор до прохода к сараям, а потом такое же расстояние, только обратно к нашему сараю. Конечно, я таскала больше всех. Когда бабушка вернулась, мы уже подметали угольную пыль. Как из-под земли появилась и дворничиха и к бабушке: «Ой, мадам Приходченко, что же вы не предупредили, что вам уголь привезут. Я бы не отходила никуда. Как неудобно получилось, вам пришлось так далеко таскать, говорят, и покрали много. Да не переживайте, вам из порта ещё привезут». И так злорадно блестели её глазки.
Вот и сейчас гонит всех из уборной, как будто бы это её собственность. Моя бабушка, как только она открывает свой черный рот, тут же её останавливает: «Тася, потише на поворотах, ещё придётся из колодца водицы напиться». А с другой стороны, ей же эту уборную убирать, пусть даже с мужем, не очень-то приятно. Одних своих клиентов с двух домов человек пятьсот, на то это и Коганка, знатный в Одессе район. А здесь ещё и пол-Пересыпи высрется. Таська носком сапога как поддаст снизу мою дверь, крючок и слетел, дверь распахнулась. Хорошо, что я уже штаны успела подтянуть.
— А ты шо здесь делаешь? От деду расскажу чем ты тут занимаешься.
— У меня живот заболел, еле добежала прямо из школы.
— Да кому ж ты заливаешь, из школы прямо, а портфель где? Я тебе сейчас покажу, не добежала, и твою бабку не побоюсь.
В руках у неё была вонючая метла, которой она сбрасывала в дырки всё, что туда по назначению не попало.
— Если вы меня хоть пальцем тронете, вас наш Лёнька в тюрьму посадит, за то, что самогонкой торгуете.
— У, Соцыха клятая, как есть «пся кревь», жаль, что батьку твоего на Соловки не отправили и тебя заодно.
В это время очередная партия тёток с трамвайной остановки намерилась отметиться в нашей уборной, и злая дворничиха бросилась на них со своей метлой. Такая ругань пошла, но тёток было много, и они ругались четырёхэтажным матом. Я только недавно узнала, почему в Одессе мат называли «четырехэтажным». То есть, самым высоким, потому что до революции разрешалось строительство домов не выше четырёх этажей, из-за катакомб.
Дома, слава Богу, старшей сестры не было. Она теперь допоздна задерживалась в своём институте. В семье она считалась самой умной, не то что я, бездарь. Её все слушаются — и мама и бабушка, даже дедушка, только Лёнька говорит, что жаль в детстве ей по заднице не давал, а то чересчур умная. И во дворе ее все уважают, мамаши бегут, чтобы она их придуркам объясняла задачки. Только кличка у неё на Коганке обидная — «спичка», из-за худобы. Майку, подружку, называют «Рындой» — она в детстве громко орала на весь двор. А у меня кличка — «Соцыха». Почему эта дворничиха меня так обзывает и где такие Соловки, я не знаю. Бабушке ничего не скажу, а то ещё пойдёт с этой дурой разбираться. Она и так после смерти своей младшей дочери Ноночки постоянно плачет, так, чтобы никто не видел.
Бабушку во дворе больше всех уважают. Если что с кем случится, сразу за ней бегут «Мадам Приходченко, мадам Приходченко: у моей Сашеньки ушко болит, у моей невестки грудница, врачи грудь хотят резать». А бабушка пойдёт, лепёшечки свои приложит, молитвы почитает всю ночь — и всё как рукой снимет. И у кого только дети народятся, так и бегают за бабкой — никакого покоя, то купать боятся, то обосрались, то запоры или ещё чего. Правда, к нашему дедушке тоже бабы бегают, как только он приходит с вахты, так тут как тут, какая-нибудь соседка с просьбой: то замок в дверях сломался, то стекло вставить. Но бабушка его одного не отпускает, как он её ни уговаривает: «Поля, неудобно, я туда и обратно». Но бабушка неумолима, так они на пару и ходят, а бабка приговаривает: «Чтобы лишних разговоров не было, да и скорей управится, а все благодарности на потом». Дворы у нас большие, но в основном женщины с детьми, вот и бегают за моим дедом. Если даже из-за сапожника на том дворе бабы передрались. Тот вообще инвалид без двух ног, кто его к себе перенесёт, там он и живёт. В своей полуподвальной комнатке он чинит всем обувь и больше всего боится финотдела. Некоторым детям подбивает набойки бесплатно, говорят, что он их отец. Бабушке он передаёт всегда приветы, она ему травки даёт и научила ими пользоваться. Он их к культям прикладывает, и ему становится легче, когда они крутят, как настоящие ноги.
Мой дедушка к нему на праздники приходит. Бабка нас с моей закадычной подружкой Лидкой Григорьевой подсылала, чтобы дед после Жорки никуда не заруливал, как выпьет, а сразу шёл домой. Мы с подружкой Лидкой подглядываем за ними. Бабушка складывает угощения в корзину и накрывает чистой салфеткой, а дед от себя дарит дяде Жоре новую тельняшку и сшитые бабушкой специальные трусы, которые тот называет: моя юбочка. Дедушка, как только заходит к сапожнику, тот, как ребёнок, тянет к нему руки и дедушка обнимает его под мышками и поднимает. Так они вдвоем стоят вровень — долго, обнявшись и целуясь. А потом дед моет дядю Жору в корыте и переодевает в чистое. Потом они выпивают и закусывают, поют песни и плачут, спорят о чём-то. Дядя Жора лежит в своей детской кроватке, он быстро пьянеет и усыпает, дедушка всё убирает, как принято на флоте, чтобы всё блестело, и уходит. Вот тут-то и мы с Лидкой нарисовываемся, как бы случайно. Дед командует: «Марш домой!» Мы с радостью бежим через уборную, дед немного там задерживается, но мы его поджидаем уже в нашем дворе. Куда он от нас денется? Бабку волнует, чтобы дед не пошёл налево, почему страшно налево, а не направо — непонятно. Она явно ошибается, я бы на её месте боялась, чтобы дед не пошёл направо, где живёт тетя Оля Давыдова с парализованным уже взрослым мальчиком, которого мы все возим по очереди на деревянном кресле с колёсиками.
Тётя Оля очень красивая и хорошая, но её в нашем дворе не любят. Говорят, её мужа расстреляли за сотрудничество с немцами. Она в нашем дворе появилась после войны уже с сыном. Жаль мальчика, он даже ни разу в кино не был. Только когда тепло, мама его вывозит на полянку, и он видит море, кораблики. Но все его стараются угостить, кто чем может. Его мама с моей бабушкой берут работу на дом и строчат из раскроя трусы, халаты. Она ещё очень красиво вышивает и вяжет, поэтому и сводит концы с концами.
А в конце этой осени произошло вообще странное событие с дядей Жорой. Как ни старались взрослые от меня утаить женитьбу дяди Жоры, но фиг у них что вышло. Непонятно, почему из этого дела такую тайну устроили. Сначала бабушка к вечеру сбегала к тете Тане на Слободку, потом с мамой на кухне шушукались. Вроде какая-то Верка набожная согласна. Только бы Ленька не подвёл, увёз вовремя Жорку на мотоцикле, якобы в поликлинику. А на самом деле его увезли в загс расписываться с этой тёткой Верой. А оттуда прямо на Слободку к ней свадьбу гулять. Мне поручалось перевозить на 15-м трамвае от мамы продукты. Свадьба совсем не весёлая была. Только и улыбались, когда Лёнька фотографировал молодых, радостно позировали. Дядя Жора постоянно повторял: «Зря вы всё это затеяли. И Веру в это дело втянули, какой из меня муж...» Но потом выпил и песни со всеми пел. Там его у Верки и оставили, как он домой ни просился. Только когда плелись после свадьбы пешком домой, из разговора взрослых я поняла, что дядю Жору спасали и вроде спасли. Иначе куковать бы ему навечно на Соловках, туда бы сослали, как других калек. Теперь они с этой Верой живут в комнатке дяди Жоры, и она катает его на кресле с колёсиками до самого нового рынка.
Обычно я быстро уплетала любимый фасолевый суп, но сегодня только ковыряла ложкой в тарелке и в подробностях рассказывала бабушке, что случилось на мясо-контрольной станции. Но о том, что мясо я отнесла тете Дорке, конечно, умолчала. И, конечно, не сказала, что хотела мясо отнести Жанне. Даже что я с ней знакома, нельзя было бабушке говорить. И толстый Олежка эту тайну хранил.
Этим летом мама взяла нас с Олежкой на море в свой выходной, и мы поехали в Аркадию. Там нас ждал отец Олежки, мой родной дядя Леня, с новой женой. Олежка сначала дичился её, но Жанна столько сделала ему подарков и так хорошо с ним играла, что, когда мы возвращались, они уже подружились. Правда, пришлось все подарки спрятать, и мама потом делала вид, что сама эти подарки покупает. Все поголовно этого Олежку жалеют и балуют, особенно бабушка. Совсем как помешанная всё в него пихает и пихает, а он и рад стараться, уже в ширину больше, чем в длину. Даже стыдно быть таким толстым, совсем как мальчиш-плохиш. Его дразнят во дворе — толстый. Все его жалеют, видите ли, его отец бросил. Во-первых, Лёнька не бросал сына, я видела, как он переживает; если бы эта деревенская Гандзя не была такой дурой, может, он бы её и не бросил. У нас с Алкой тоже нет папы, но никто нас не жалеет. Во дворе, что на этом, что на том, редко у кого есть папы, разве у самых маленьких, и то раз-два и обчёлся. А эта Гандзя, как придёт к нам, начинает тискать сына и приговаривает: «При живом отце сиротинушка, отцу родному не нужен, зачем мне жизнь такая? Руки на себя бы наложила, да кому ты нужен будешь, сиротинушка моя».
А наша Алка не выдержала и сказала всё, что о ней думает: «Из этой лохудры никакого толка не будет. Ни учиться, ни работать не хочет. Сидит целыми днями с бездельницами-морячками во дворе и семечки грызёт. Бабушке не помогает, хоть бы научилась фартуки строчить, а то ещё норовит Олежку на целый день спихнуть, у неё, видите ли, голова болит. Чему там болеть, когда мозгов нет. Тётя Надя Субда правильно её раскусила: «А зачем ей идти работать? Кормится она у вас с сыном, алименты приличные получает, так и будет на вашей шее сидеть. Не надо было вам её комнату на Коганку выменивать. Ни семью не спасли, и себе на всю жизнь гембель устроили».
Когда Лёнька вернулся из армии, привез жену из Винницкой области, все на Коганке так и ахнули. Такой парень и на тебе! Никто такого не ожидал. Сначала для молодых комнату на Коганке снимали. Потом, когда родился Олежка, от милиции комнату ему дали на Дерибасовской в доме Гаевского. В этом доме самая главная в городе аптека, она так и называется Аптека Гаевского. Их комната была на последнем этаже, окна выхолили на Соборную площадь, лифт там отродясь не работал, да и вода по праздникам была, зато газ и паровое отопление — красота, ни тебе угля, ни дров, всегда тепло. Но там случилось то, что все в один голос предрекали. Закрутил Лёнька роман с девушкой-художницей. Ну не совсем девушкой, Оля часто слышала от взрослых, что Лёньку окрутили «старая и молодая бляди» и даже родилась девочка. Вот и обменяли после этого комнату с Дерибасовской на комнату в нашей Коганке. Но и это не спасло их брак, Лёнька тут же подцепил Жанку в вечерней школе, где сам учился после работы.
А Гандзю эту мне совсем не жалко. Она никого не любит, а даже ненавидит, вот, например, меня. Когда летом в парикмахерскую играли, я Олежку постригла, ну получилось, как обкорнала. А что там было стричь, всего волос с гулькин нос. Всё равно был лысый, ну почти лысый. Волосёнки тоненькие, и стричь-то нечего было, а после парикмахерской у него на голове появились круги, как лишаи. Все так смеялись, а Олежка как разревётся. Гандзя, как всегда, семечки грызла, как увидела сыночка в лишаях, в соплях, так и разгромила всю нашу парикмахерскую: схватила ножницы, которыми я постригла её сына, и давай за мной гоняться. Алка Орлова только и успела крикнуть: «Олька, тикай!» Я и сиганула из их палисадника во двор, а разъярённая Гандзя за мной. Её соседи еле остановили, она даже поранила одну соседку. Как раз бабушка с базара пришла, когда Гандзя грозилась меня прибить, и ещё она кричала, что ненавидит все наше кодло. Только после этого у бабки на всё глаза открылись. И пошло, и поехало, её как прорвало. Она и бабку во всех смертных грехах обвиняла, и мою маму и деда.
После этого скандала на всю Коганку Гандзе пришлось идти работать. Олежка полностью перешёл к нам жить. Только ночевал со своей мамой. Удивительно, но после той памятной стрижки у брата начали расти густые красивые волосы. Все соседи стали водить ко мне стричь детей с редкими волосиками. Говорят, у меня рука лёгкая.
— Олька, а мясо ты куда дела? Олька, где мясо? — Бабушка толкала меня за плечо.
— Отнесла на Баранова к профессору... Я спать хочу, бабушка...
Я не слышала, как пришла старшая сестра из института, как раскричалась, что бездельница дрыхнет вместо того, чтобы учиться. А ты её защищаешь. Где её портфель? Уроки хоть сделала?
— Да тихо ты, пусть поспит, в себя придёт.
— Я ей приду в себя.
— Молчи! — бабушка оттолкнула старшую внучку. — Досталось ей сегодня и так, на станции проверка была, комиссия какая-то. Ребёнка заставили мясо уносить, представляешь? Неизвестно, чем там всё еще закончилось. Лучше жри и не буди её, пусть выспится. Я на станцию схожу, постараюсь узнать, что и как. Портфель принесу — тогда и разбудим.
Она нагнулась поцеловать меня, только дотронулась губами и отпрянула:
— Алка, у неё жар начинается, я сразу заприметила, когда она есть не стала. Ты смотри за ней, я в аптеку ещё забегу.
Хорошо болеть, все тебя жалеют, балуют, носятся с тобой как с писаной торбой. Но у нашей бабушки долго не поболеешь. У неё свои методы. Процеживает керосин через марлю и этой гадостью нужно полоскать горло. От этого полоскания не только гланды вылетают из горла, но за компанию и полжелудка. Но это всё же лучше, чем шприц тёти Нади Субды. Вообще-то тёти Надина фамилия Бондаренко, но она снимала угол в нашем дворе и фамилия её хозяйки была Субда. Так её с тех пор и называют Субдой. Она тоже одна с ребенком к жизни пробивается, как говорит моя бабушка. Этот Бондаренко, муж тёти Нади, сделал ей хлопца, потом поехал за длинным рублём — и поминай как звали. Но тётя Надя сумела выбиться в люди, на медсестру выучилась и делает всем уколы, ставит банки. А сын её на два года младше меня — хороший умный мальчик, воспитанный, так считает моя сестра. Дружит он с моей соседкой, своей ровесницей Люсенькой Иголкиной. Моя бабушка посмеивается, в шутку говорит, что соседи себе зятя воспитывают с малолетства.
И действительно: чуть свет, и я у ваших ног — это о Витьке Бондаренко. Ни свет ни заря, а Витька уже дежурит под дверью. Ему одному дома скучно, тётя Надя бегает по больным туда-сюда с металлическим ящичком, завёрнутым в чистенькое полотенце, а там внутри прокипяченные шприцы и иголки. Она в детской поликлинике на Пересыпи работает. Бабушка считает, что она лучше всех врачей о болезнях знает. Как станут вдвоём спорить, что лучше — травами лечить или таблетками, так не остановятся. Пелагея Борисовна, я так запомнить не могу, давайте я записывать буду, так и сидят, колдуют. Но всё равно тётя Надя на первое место ставит болющие уколы. А моя бабушка — травки; как начинается весна, так она меня с рассвета будит, и мы ездим с ней на лиманы: то на Хаджибеевский, то на Куяльницкий, или далеко за Лузановку на автобусе. Цветочки везде одинаково цвели, но у бабушки на всё всегда было своё мнение. Видишь, Олька, здесь почва соленая, отсюда рвать не надо, толку в этой траве никакого не будет. Эти растения сами болеют и нас ещё какой-нибудь пакостью заразят. Нужно выбирать крепеньких, сильных, здоровых, чтобы от них польза была. Давай дальше пойдём.
Так и плелась я за бабкой, от усталости еле переставляя ноги. Я только и мечтала, чтобы солнышко скорее поднялось, тогда мы садились с бабушкой в тенёк завтракать. Мне доставалась котлетка с хлебом, а бабушка из-за болячек съедала отварную картофелину и запивали процеженным отваром шиповника. Если земля была тёплой, бабушка сама проверяла её, поднимая юбку, усаживалась на несколько минут, тогда и мне можно было поваляться, а если, по её мнению, не прогрелась, как следует, то искали пенёк или сваленное дерево. Пока я кемарила, бабушка перебирала мою кошёлку и почти всё выбрасывала, в тысячный раз объясняя, почему эта травинка отличается от этой, но до меня это так и не доходило. Потом мы ещё сидели, ждали, когда солнышко подсушит коробочки семян, чтобы они зазвенели, а то весь сбор можно будет выбросить. «Поспешишь — людей насмешишь», каждый раз одно и то же наставление.
Чтобы я не скучала, бабушка рассказывала, как еще за сто лет до её рождения здесь простирались бескрайние степи и по этим степям кочевали дикие племена ногайцев, которые приходили из-за Волги. Все это она сама узнала, когда в гимназии училась. В степи поднималось желтое облако пыли, аж солнца не было видно, и дикие табуны лошадей, погоняемые ногайцами, перемещались по этим бескрайним просторам. Разбойничали они, грабили, убивали, а ещё воровали людей и продавали в турецкое иго, в рабство, значит. Поэтому по краю русской земли селились казаки, которые давали им жару и защищали нашу землю. И вот матушка земли русской, царица Екатерина Великая, решила покончить с этим безобразием раз и навсегда. Собрала войско большое и пошла войной на турков. Много лет билися, но победили турка проклятого.
— Лошадки куда подевались?
— Ногайцы, кто хотел — остались, а кто нет — ушли за Аральское море вместе с лошадками.
— И что?
— Как что? Теперь мы живём на этой земле. Видишь, какая она красивая стала, сколько садов, лесов, деревень и городов понастроили люди. А какая красавица наша Одесса? Думаешь, случайно её величали раньше южной столицей Российской империи, вот так-то.
— А теперь чья мы столица?
— Теперь мы город-герой Одесса.
— А почему?
— Когда немец пошёл на Одессу она не сдалась, лишь по приказу Сталина армия оставила город без боя. Но немцы, победители херовы, только наверху хозяйничали, а в катакомбы и нос сунуть боялись. Что они только не творили — и взрывали, и газом травили наших партизан, но ничего у них не вышло.
— Бабушка, расскажи про полоняночку, девочку в шароварчиках, ну баб. Ну, рассказывай...
И бабушка в который раз пересказывала мне давнишнюю историю, передаваемую из поколения в поколение: о любви казака к юной полоняночке.
— Всё, хватит, разговорилась я что-то, пора двигаться дальше.
Пни, пни, маленькие деревца, тонюсенькие, как моя сестра-спичка.
— Олька! Смотри не поломай! Люди старались, высадили. Слава Богу, принялись. Здесь до войны такой лес был! Даже в революцию уцелел. А эти гады фашисты всё подчистую вырубили. Варвары, столько человеческого труда пустили под корень. По всей Украине вековые дубравы уничтожали, партизан боялись. Такой лес весь к себе увозили. Сколько времени должно пройти, пока опять этот лесок поднимется. Видишь, какой ветер скаженный — свободу получил, радуется. Вся жизнь на земле идёт по правилам, что у человека, что у животного и растения. А значит, у всей нашей земли. Смотри сюда, — продолжала бабушка, — видишь, песок змейкой вьётся, это, как говорят, только «разведчики» — вот обоснуются пески на этом месте и пиши пропало. Всю пустыню перетянут. Засолонится почва — земля умрёт. Поэтому и высадили лес. Смотри, как под линеечку — топольки. Ты ещё и замуж не успеешь выйти, а они уже вытянутся высоко в небо и под их защитой другие деревца подтянутся. И опять зашумят зелёные дубравы по всей земле российской, до самого океана Тихого доберутся.
— Бабушка, а там почему не посадили?
— Посадили, только квадратами, вокруг полей, это посадками называется, чтобы семена и почву не выдувало. Земля ведь тоже многими болезнями болеет. Вот люди все изучают и лечат её. Поняла? И без нужды не надо ничего срывать. А то сорвут красивый цветочек без всякой надобности, понюхают и бросят. А так бы он вырос — семена дал бы, и много таких красивых цветов на земле бы было. Поняла?
— Ага!
— Давай возвращаться, я тёте Наде обещала сегодняшний сбор.
— Завтра тоже сюда попрёмся?
— А как же, кто ж нам всё соберёт!
Правильно сестра ругает бабку, собирает-собирает, а потом всё раздаёт, только и бегают, как на срачку, все соседи. Обнаглели совсем, как будто бы им обязаны. Алку только побаиваются, когда она дома, не приходят — боятся её. Жалуются, что она как посмотрит, так пропадает всякое желание просить. И соседи Глинские хороши: Пелагея Борисовна, вы на нашу долю соберите, пожалуйста. Вот послали бы свою внучку Люсеньку, протопала бы с нами и насобирала. А то сидит в своём палисаднике с Витькой Бондаренко, больше ей ни с кем не разрешают водиться. Живёт себе, как барыня. Даже в школу её отводят и приводят за ручку, и мама портфель ещё тащит, так же на музыку водят и погулять. Они у нас во дворе считаются богатыми.
Раньше мы тоже жили на Коганке, только в самом конце, поближе к полянке, которая заканчивалась обрывом к морю. Давным-давно, рассказывала бабушка, когда ещё не было Одессы, под нашим обрывом плескалось море. А когда Дерибас начал строить порт, насыпали внизу улицы для портовых нужд. С нашей полянки порт был виден, как на ладони, аж до пассажирского с одной стороны, а с другой — вся Пересыпь, вместе с Лузановкой.
Бабушка рассказывала, что нашу Коганку построили по распоряжению Екатерины Второй. Тогда это были соляные склады. От них наш город и получил своё имя. Как это? Ну, как? В те времена самым доходным товаром и необходимым была соль. Обыкновенная соль, её в лиманах добывали. И возницы, ехавшие по степи за солью, всё время уточняли свой путь. У всех встречных спрашивая, орали что есть силы: «А дэ соль? А дэ соль?» А эхо в степи им повторяло: Одессо, Одессо... И так, пока не добирались вот сюда — грузиться солью. Так это имя и прижилось — Одесса. Это потом уже всякие выдумки пошли, кто во что горазд. Ещё Хаджибеем долго называли, так то басурмане всякие. А потом уже какой-то делец Коган купил эти склады и перестроил под жильё для бедных. И улица наша давным-давно называлась Херсонской, а когда построили больницу, то переименовали в честь великого учёного Пастера. В доме первом размещалось здание почты, в третьем, нашем доме, те самые соляные склады, а с пятого номера потянулись корпуса Херсонской больницы, самой лучшей по тем временам.
— Бабушка, а Дерибас был жидом?
— Господи, да кто ж тебе это сказал?
— Таська так говорит.
— А ты больше слушай этих дур. И никогда не повторяй таких глупостей. В школе будешь учить историю, но запомни, нашей Одессе очень повезло с градоначальниками. Первым был испанец Хосе или Иосиф Де Рибас, по-русски его называли Осипом Михайловичем, рода он был дворянского и родился в Неаполе. О его жизни когда-нибудь роман напишут, похлеще «Графа Монте-Кристо» будет. Умный, храбрый, Екатерина, думаешь, случайно доверила ему строительство нашего города? Как бы не так. Больше, чтобы я не слышала от тебя таких гадостей.
С тех пор как я в школу пошла, бабушка стала ходить за травками с соседкой тётей Пашей, безотказная женщина. Она на Коганке считается пришлой. Рассказывают, что родилась где-то далеко в сибирской деревне. После войны ни один мужик в их деревню не вернулся, остались одни бабы и ребятишки. Детей отправили в район учиться, деревня совсем опустела. Паша помогала старикам, всем дрова колола, огороды обрабатывала, печки топила — так и бежали год за годом. Одна старушка очень жалела девушку и, чтобы вселить в неё надежду, посоветовала каждый день ходить к тракту и ждать свою судьбу, которая там обязательно объявится. Паша поверила и стала каждый день после всех дел ходить к дороге. Но в их деревню приезжали только раз в месяц почтальон с пенсией на телеге и продукты привозили, которые на эти пенсии сразу и выкупали. Больше никто не появлялся.
Той осенью снег выпал уже в сентябре, темнело рано. Паша уже хотела уходить, как вдруг на дороге показалась фигурка, которая то поднималась, то исчезала. И исчезла, растворилась в непроглядной мгле. Паша бросилась, стала искать и нашла замерзающего человека без памяти. Как она уж его дотащила, она и сама не могла вспомнить. Это был мужчина лет пятидесяти, истощавший до такой степени, что ей приходилось на руках относить его в баньку и там по сибирским обычаям лечить. Когда незнакомец пришёл в себя, она узнала, что он геолог, отстал от своей партии, приболел, а с Сибирью шутки плохи. Ещё будучи в забытье, он всё время твердил «рюкзак — карты, найдите карты». Бедная Паня несколько раз ходила на уже засыпанную снегом и совсем не безопасную зимой дорогу, пока не нашла эту котомку, одиноко висящую на ветке, припорошенной снегом. Радости геолога не было предела, он даже обнял девушку и поцеловал в обе щёки, отчего та так оробела, что не могла двинуться с места. Это был в её жизни первый мужской поцелуй. Дмитрий Николаевич, обычно сидя на табуретке, прижавшись спиной к ещё с утра протопленной печке, работал, а Паня бегала по своим подопечным-старушкам.
Вечером за чаем он рассказывал женщине, что скоро, очень скоро, весь её край преобразится. Сюда будут проложены железная дорога и автомобильные дороги, здесь будут построены города, и всё это благодаря вот этим бумажкам, которые она нашла. Расстраивался только Дмитрий Николаевич, что нет у него никакой связи с внешним миром. А бедная Паня радовалась, что до лета он будет с ней. Но этому не суждено было случиться. 5-го декабря за околицей послышался рокот трактора, да не одного, а следом ехала большая грузовая машина, с агитаторами и продуктами. Выборы, все на выборы! В их медвежий угол тоже приехали. Дмитрий Николаевич радовался, засуетился, засобирался и в тот же день, стеснительно чмокнув и щёчку свою спасительницу, уехал вместе с агитаторами, не оставив даже адреса зарёванной Паньке. Старухи успокаивали девушку, как могли, шушукаясь между собой, видать, обрюхатил и покатил, как ни в чём не бывало. Но хоть дитя останется и на том спасибо. Но Паня не забеременела, о чём очень жалела. Она собрала по всем избам какие где были книжки, в основном это были школьные учебники, и стала длинными вечерами, открыв топку в печке, читать. Да так пристрастилась, что решила летом обязательно уехать в район и там работать и доучиться в школе, а там как Бог даст.
А мечта у неё была одна, вот выучится и будет она большой учёной, как Любовь Орлова в фильме, который она видела в райцентре ещё до войны. Приедет в Москву и там, в Кремле, ей будут вручать награды и Дмитрий Николаевич очень пожалеет и влюбится в неё сильно-пресильно. Она, конечно, его простит. На большее у неё не хватало фантазии, и она засыпала. Но в район она так и не поехала, потому что летом понаехало в их края видимо-невидимо народу: сначала комиссии, потом строители, а потом и сам Дмитрий Николаевич. Больше Паня с ним не расставалась, жили они и в Ленинграде, и в Москве, но из-за больных лёгких пришлось переехать в Одессу. Здесь он месяцами лечился в санаториях, преподавал в университете, а Паня ухаживала за мужем, как только могла.
В нашем дворе она слыла угрюмой кацапкой, ни с кем из дворовых не дружила, кроме моей бабушки. Бабушка, отправив меня в школу, Алку в институт, на пару с тетей Пашей отправлялись на охоту, как в шутку называла бабушка их путешествия. Трамваем добирались до Лузановки, а оттуда пешком вдоль берега моря, минуя Крыжановку, в Лески, и там где-то в районе обсерватории собирали нужные для всех травки. Возвращались они только к вечеру, уставшие, но довольные, расхваливая места, где им удалось побывать, кого встретить. Травки теперь перебирала и высушивала новая бабушкина подруга. Муж ее месяцами отсутствовал, то в командировках, то в больницах, а когда появлялся, дома в шутку говорил жене: «Сдаюсь, весь в твоём распоряжении, спасай, делай со мной, что хочешь, только чтобы к 20-му числу я мог уехать на доклад комиссии в Москву». И тётя Паша принималась лечить мужа, жалея, что в Одессе нет сибирской баньки, в которой она бы его пропарила, как следует, и вышла бы из него эта клятая хворь.
Ещё тётя Паша имела опасную, по мнению моей бабушки, привычку оставлять свою комнату незакрытой. Прозвище на Коганке она, конечно, тоже получила, но простенькое: «Как? Как?» Поскольку никогда не давала собеседнику договорить и всё время переспрашивала. Уже и козе ясно, о чём речь, но до её мозгов никак не доходило. Только у моей бабки хватало терпения объяснять этой кишкомотине, что это значит по-нормальному. А уж дворовые сплетницы, так те вообще никак не могли успокоиться насчёт этой странной супружеской пары. Вечерами, когда Пашкин муж возвращался из командировки, они под их окнами пели «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклеймённый». Зато, когда профессор получил такую шикарную квартиру, все как одна заткнулись. Только бабушка моя расстроилась, что некому ей передать такое нужное для людей дело, и принялась нас с сестрой по новой пилить.
Тётя Паша бабушку и меня пригласила как-то в гости к себе на улицу Щепкина, показать, в какой красоте теперь она живёт. Это было на Октябрьские праздники, мужа её дома не было. Она очень хотела похвастаться и квартирой, и какой она стала хозяйкой. Больше всего я позавидовала балкону, ванной комнате и туалету, а бабушка — газовой плите и паровому отоплению. Когда мы возвращались домой, бабка читала мне нотации, что всего в жизни нужно добиваться самой. Редко так бывает, что всё свалится с небес само по себе, нужно трудиться и трудиться, учиться и учиться. Уставшая, я плелась за бабкой и передразнивала её манеру вечных наставлений.
Вместо Паши-Пани в их комнатку въехали новые соседи с больным мальчиком. Несчастного сразу все невзлюбили и прозвали Ицыком. Его мама водила в школу на Садовой под известным всем в Одессе номером 75, для больных, но недолго, потом его отправили в больницу и он редко появлялся во дворе. Дети народ злой, и, как бы нам ни доставалось от взрослых, мы всё равно корчили рожицы всегда придурочно улыбающемуся мальчику, обзывали его Ицыком, на самом деле его звали Серёжа; удивительно, но он ни на кого не обижался, чем ещё больше нас раздражал.
...Какой жуткий холод, невозможно согреться, я, свернувшись калачиком, пыталась унять бившую ее дрожь, натянув на голову одеяло.
— Вылазь, не спишь же! — Над самым ухом послышался голос старшей сестры. — Что, снегу наелась, школу решила проказёнить?
— А снега нет никакого, — из-под одеяла с трудом ответила я.
— А ты посмотри, — не унималась Алка.
Окно кухни выходило в узкий проход, где находились сараи, располагавшиеся на уровне земли, поэтому кухня считалась полуподвалом. Из него виднелись только ноги проходивших с вёдрами жильцов. Желтый свет от висящей под потолком лампочки освещал окно, и было видно, как уже лежит под углом к грязному стеклу несколько сантиметров снега и как бьются в окно снежинки. Алка подставила табуретку, влезла на окно и задёрнула пошитые бабушкой занавески.
Соль от бывших соляных складов навсегда проела стены до самого потолка, солнечный свет никогда не заглядывал в наше окошко на кухне, где готовили и ели еду и спали бабушка с дедушкой и их дочь Ноночка, теперь уж покойная. Как только бабушка не боролась с этой проклятой сыростью — ничего не получалось. Чем больше протапливали, тем больше влаги и пара было на кухне. Ноночка от этого болела чаще других. У неё были слабые лёгкие. Это случилось под Новый год, и я на всю жизнь запомнила, как мама, плача, шила покрывало для Ноночки в гроб, а Алка ей, младшей сестре, наряд — пачку снежинки на первую в её жизни школьную ёлку. И этот наряд был самым лучшим, потому что Фёдор Павлович с маминой работы подарил много марли. А покойная Ноночка целый год до этого собирала от конфет серебряные и золотистые обёртки, из них получились снежинки, которые сверкали на пачке и пелеринке. Алка даже шапочку смастерила из ваты и покрасила старые туфли в белый цвет. В школе всем было весело, а мне хотелось всё время плакать. Потому что Алка не успела меня заранее увести в школу и при мне занесли в комнату гроб с Ноночкой, которая была одета, как невеста, в фату. И эти крики бабушки и мамы я никогда не забуду. Только Алка не кричала, из её большущих глаз выкатывались слёзы, которые она молча смахивала одной рукой, в другой она несла мою пачку. Я бежала рядом с ней и тоже давилась слезами.
Праздник в школе прошёл как в тумане — ничего не запомнила, осталась на память только фотокарточка, на которой сняты снежинки-первоклассницы 45-й женской школы 28 декабря 1953 года. Во всём был виноват этот пришибленный жених Нонны, который лил крокодиловы слёзы — лучше бы снегом её не кормил, когда бесились на горке дотемна, вот она и захворала сильно.
Чего я плачу? Горло разболелось, глотнуть не могу. Сестра ушла в комнату, свет на кухне выключила — темно. Только Рябка в углу никак не угомонится, всё топчется, кряхтит, наверное, яичко снесёт к утру. Все Коганку вспоминаю. Когда мы жили там, бабушка держала кур в сарайчике, рядом с нашей комнатой. Куры и цыплята целыми днями бродили по полянке, лакомясь всем, что попадётся. Возвращались они к шести часам вечера, ужинали, пили воду и сами заходили в сарай ночевать, занимая свои персональные жёрдочки. А когда мы переехали с окраины Коганки сюда в ее центр, пришлось переселить своих кур в другой сарай, где их передавил хорек. В живых осталась одна рябенькая курочка, вот мы и прозвали её Рябой, и жить она стала зимой на кухне, а летом в нашем палисаднике. Рябка несла каждый день по яичку, из которых бабушка делала нам «гоголь-моголь». Ряба была очень умной курицей и бегала за бабкой, как маленький ребёнок. Успокаивалась только, когда высиживала цыплят. Бабушка усаживала её на старую дедушкину шапку, да так, чтобы подросших цыплят можно было поскорее выпустить в построенный под топчаном в палисадничке курятник. Я никогда не видела, когда и куда деваются наши цыплята. Зато другие соседи тащили купленных на базаре кур за лапки вниз головой, и они пытались вырваться, пока им не перерезали горло возле уборной и они ещё долго бились и вздрагивали, пока стекала кровь. Потом их обливали кипятком и выщипывали перья, которыми набивали подушки. Возле крана эти перья мыли в корытах и сушили. Бабка всегда возмущалась и долго бурчала: «Вот Лэя ленивая, подушку она для дитя набьёт, я ей говорю, как надо сделать: пух от пера сощипать, а она мне, хозяйка сраная, и так сойдёт, я всю жизнь на соломенной спала и ничего».
— Ты о ком, бабушка?
— Светка-«колымичка» вместе с перьями подушку малому набила, вот Лэя ленивая. Глаза детям от своей лени повыкалывает. И вредно же это как, ты запомни: перо в подушку класть нельзя, это очень вредно, оно гниёт, и в нём поселяются черви.
Конечно, нравоучения бабки всех достали, никто не придерживается теперь этих барских правил. Это раньше при царе-горохе, когда была прислуга, можно было щипать перо. А теперь, чем сам набьёшь, тем и пользуешься.
Бабушка наша вообще без дела не сидит ни минуты, это такой характер, сама она говорит, что как в детстве ребёнка приучат, так он всю свою жизнь и проживёт. Теперь она меня учит. Но у меня плохо всё получается. Вот вчера, например, принесла новый раскрой и доверила мне прострочить подол халата. Я даже наметала, всё как положено, но ровно прострочить всё равно не вышло. Смеялась бабка, заставила распарывать кривые швы: «У тебя, говорит, «пьяный по всему подолу гулял», стыдно такой товар сдавать, нельзя позориться». В голове шум, будто бы строчит старая бабушкина зингеровская ножная машинка.
— Да спит она, я только что подходила, — где-то далеко слышался голос сестры.
— Задыхается она, а ну мигом за Субдой, — командовала бабушка, приподнимая над подушкой мокрую от пота головку внучки. — Зима ещё не началась, а у неё уже вторая простуда.
Прибежавшая тётя Надя утверждать не взялась: что это не просто простуда, это точно, а вот дифтерит это или свинка, сказать не берусь. Врача надо немедленно, Гандзю свою пошлите за врачихой домой. Она на Островидова живёт, недалеко. Марья Берковна.
— Я сама сбегаю, эту не допросишься, — Алка уже набросила на себя пальто, стягивая с плеч бабушки пуховый платок и обвязываясь им по-детски накрест через грудь сзади на спине узлом.
Всю ночь меня поднимали, светя лампой в лицо, заставляя открывать рот, высовывать язык, придерживая его ложечкой до рвоты. Тётя Надя делала уколы пенициллина и совала далеко в горло деревянную часть школьной ручки, на которую накрутили марлю, смоченную вонючим лекарством.
— Привет, свинтус! — первое, что я услышала, очнувшись утром, сестра наклонилась надо мной.
— Не лезь, она заразная, опять от нее подхватишь, как в прошлом году ветрянку. Забыла? Ешь, и марш в институт, — злилась бабушка.
— Куда ж я денусь от этого поросёнка? — Алка гладила слипшиеся за ночь волосы, ласково потрепала щёчку. — Ну, как ты, детишка?
Хотелось ответить, но горло и рот стянуло, и говорить я не могла. Мне на шею бабушка повязала узкую длинную торбу, начинённую тёплой кашей, и захотелось опять спать, спать...
— Я так и знала, — не унималась бабушка, — что Олька бегала к Старухиным, у их Наташки свинка, она сейчас на карантине. Что, добегалась? Доигралась? Олежку теперь заразит.
— Пусть Гандзя его сюда не пускает, — выкрикнула Алка.
— Как не пустить? Он ведь маленький, тоже ещё скажешь.
— А вот и скажу, — не унималась упрямо старшая внучка. — Здоровая корова, обязана сама воспитывать своего сына, а не делать всех виноватыми.
— Ладно командовать, иди уже, опоздаешь, по-твоему, я и за вами не должна смотреть?
Алка ещё раз склонилась надо мной и поцеловала в тёплый лобик.
— Что ж ты делаешь? Умная вроде, а дура дурой, — бабушка ласково похлопала ее по спине, — на станцию к Аньке тебе придётся сегодня сходить, или ты домой, а я на станцию?
— Баб, лучше я домой, мне чертить много задали. Вчера я ничего не успела.
— Я сама ничего не успела, — с горечью ответила внучке Пелагея, принимаясь тереть кастрюли.
Как хорошо болеть, только бы не делали эти ужасные уколы. Тётя Надя говорит — не больно. А мне ещё как больно! Я вообще всякие уколы не переношу, особенно под лопатку. Осенью сделали в школе. Всем хоть бы хны, а у меня температура и всё плечо вспухло, зуб на зуб не попадал. Каждый раз тётя Надя Субда, делая уколы, повторяла бабке: «Больно нежная она у вас, словно барского рода. В кого она у вас такая? Не пойму. На вас, Приходченок, вроде не похожа».
— На себя похожа, — строго, не оборачиваясь, отвечала бабка, прекращая эти дурацкие разговоры с намёками. — Надя, тебе сейчас заплатить или потом, за всё сразу?
— Как по мне, так лучше сразу, а то разойдутся по мелочам, ни туда, ни сюда.
Опять можно тихонько лежать, уткнувшись в новый ковёр, купленный мамой у китобойки. Какой он красивый, итальянский или турецкий, называется «Похищение». Весь двор бежал смотреть на эту роскошь. Алка, как помешанная, рассказывала о необыкновенных коврах. И что на толкучке они значительно дороже. А китобойка Динка может продать в рассрочку, как для своих. Вообще она не Динка, а Дуська деревенская, но выскочила замуж за задрипанного моряка, а тот очень удачно попал на «Славу». Флотилия так называется. Теперь в далёкой Антарктиде китов бьёт, он у неё на гарпунёра выучился. Говорят, это самая сейчас доходная профессия, платят от выработки, как шахтёрам-стахановцам.
Мама поначалу отмалчивалась, но она не могла дочери ни в чём отказать. Дедушке вообще нельзя было заикнуться о буржуйских желаниях, он и ковёр месяца два не замечал, пока Гандзя о нём не ляпнула. Одна бабка сопротивлялась, как могла, но кто её спрашивал? Как только сестра «замкнулась в себе», а она всегда так делала, когда хотела добиться своего, мама тут же сдалась. И вот поздно вечером, когда дед был на вахте, Алка принесла домой ковёр. К сожалению, «Тарантеллы» разобрали, последний подхватила Старухина, осталось только «Похищение». Но сестра сделала вывод, что это очень удачно. К кому бы на Коганке в дом ни войдёшь, у всех «Тарантеллы», а вот «Похищение» только у нас. На ковре была изображена сцена похищения красивой женщины, вероятно, возлюбленной мужчины, поскольку она ласково его обнимала, и они неслись на белой лошади, следом скакал другой всадник с оружием, оглядываясь назад, очевидно, за беглецами была погоня. И всё это на фоне сказочной природы далёкой южной страны с месяцем на небе, почему-то плывущим по небу, как лодочка, а внизу под копытами взвившихся лошадей — диковинные растения, изумрудный ручеёк и благоухающие цветы. Сам ковёр такой мягкий, шелковистый, на него можно смотреть часами и не надоедает.
У Наташки Старухиной «Тарантелла», там, похоже, Испания изображена, как в опере «Кармен»: с гибкой танцовщицей в центре, на которую все смотрят. Красивые наряды, если бы меня приняли в балетную школу, я тоже бы так танцевала испанский танец.
Нет, всё-таки хорошо болеть. Все тебя любят, жалеют. Если бы не надо было пить это тёплое молоко с каким-то бабкиным лекарством и полоскать горло, если бы не кололи больно попу. Пора покапризничать.
— Бабушка, расскажи еще немного про полоняночку, про девочку в розовых шароварчиках, пожалуйста.
И бабушка начинала...
Я закрывала глаза и видела перед собой бескрайние степи, по которым кочуют орды ногайцев. Их набеги на селения вдоль рек, до самого Чёрного моря. Бедных босоногих невольников, привязанных друг к другу канатами, потом продают туркам или крымскому хану. Как их догоняют казаки из Запорожской Сечи, как бьются в пыли, отбивая своих. И вот Екатерина Великая, царство ей небесное, поручила князю Потёмкину собрать войско большущее и изгнать турок с этих земель. Долго воевали, много народу погибло, не счесть.
И среди них был мой дед, нет, не дед, что это я, прадед, и звали его Николай Кныш. Смелый и ловкий был казак. Все его уважали, награды от царицы имел. Сам Дерибас его любил. Твой прапрадед, Олька, с Дерибасом участвовал в Чесменском сражении. Там-то они и побратались. И бились за Очаков, Аккерман, за Хаджибей, где мы теперь живём. Из гимназии помню, ещё князь Потёмкин всем заправлял, как Пётр Первый в своё время. Любил он до беспамятства Екатерину Вторую. Все повеления её выполнял до конца своих дней. Как тогда говорили: Потемкин — отец Новороссийского края, а Екатерина — мать. Такая семья!
— Слава Богу, уснула, фу, — бабушка вздохнула.
— А я не сплю, баб, расскажи ещё.
— Про что?
— Про всё! Почему дед нас обзывает «турецким отродьем»? Расскажи.
— Ой, Олька, это он от небольшого ума! Подведёшь ты меня под монастырь, если дед узнает, что я разболталась.
— Бабушка, никому не расскажу, честное пионерское, вот тебе истинный крест.
Бабушка смеялась до слёз, наблюдая за мной, как я подняла руку и отсалютовала по-пионерски и здесь же несколько раз перекрестилась. Ладно, слушай.
— Вроде это было под Измаилом, после сражения. Гнали пленных, а среди них и небольшой гарем турка, жён того паши, что победили наши. И вот казаки не то с досады по погибшим товарищам, не то победу так отмечали, турчаночек помоложе из толпы повытягивали, ну и дед наш подсуетился, подхватил на своё седло какую-то в розовых шароварчиках. Темно было, не разглядел он ее поначалу. Сбросил в свой шалаш, а сам пошёл догуливать с товарищами, победу праздновать. Утром вернулся, как проспался, смотрит в углу его шалаша сидит девочка. От страха забилась в угол, поджимая ножки и пряча в них своё личико. Что делать? Пленных уже давно угнали, как догонишь? Дите напугано, и больная она совсем была, простужена, почти раздета, ножки обгорелые. Степь горела, а эти горемыки босиком бежали по ней. Еле выходил он маленькую полоняночку. Сколько лет ей, было не понять, доктор в лазарете на глаз определил, лет двенадцать от роду.
На турчаночку она не была похожа вовсе, скорее дочка какой-то русской, попавшей в плен. Крали тогда ногайцы молодых женщин и детей, потом продавал и туркам, а те дальше. Жуть, какие были времена. Страдал тогда народ от этих иноверцев, хозяйничали они по степи, как хотели. Раньше как было: один богатеет, другой беднеет. Вот обедневшие помещики и селились на окраине. Вдоль рек возникали городки, деревеньки, разные поселения. Все у края земли русской. А как погнали турков, Екатерина прибрала к рукам всё Крымское ханство, еще другие земли-степи, и все это Новой Россией обозвали.
— Бабушка, ты лучше о турчаночке продолжай.
— То ли у деда, прадеда твоего, проснулась какая-то жалость к судьбе девочки, то ли что, но он её выходил. Куда ж деваться? Так в шалаше у него и жила. Всё его имущество было — это конь, собака и девочка, которую он называл Доця. Доця его подросла, похорошела, на неё стали заглядываться хлопцы. Дерибас, как прознал про эту историю, про турчаночку, нашел Николая Кныша, стало быть, твоего прадеда, обнял и шепнул, метнув взгляд на девушку: крестить её надо. Я тебе крёстным подойду? Но по мне бы лучше сватом! И казак сам его обнял, всё было решено, расцеловались, осушили чарки.
— А что потом было?
— Женой Дерибаса была красавица Анастасия, бывшая фрейлина царицы. Она и стала крёстной матерью турчаночки, и имя ей дали при крещении в честь крёстной — Анастасия. В один день и крестили и венчали, вот так-то. Родившегося первенца Николай Кныш назвал Осипом, в честь Дерибаса. Бедный Дерибас, как он бился за наш город, такие муки вытерпел. Раньше времени на тот свет отправился.
— Бабушка, почему он умер?
— Как Екатерина Вторая скончалась, престол сынок ее занял, Павел. А он так ненавидел мать, что все её дела перечеркнул. И на Одессе крест поставил. Дерибас боролся с ним, с его двором, как мог. Ездил в Петербург, доказывал, унижался, просил. Так его ещё во всяких злоупотреблениях обвинили, не выдержал человек, заболел и умер. Поговаривали, отравили его в этом Петербурге. Когда после революции стати улицы переименовывать, дошли до Дерибасовской. Такое началось... Побоялись, оставили, хоть его родимого. И Дюка не тронули, и Воронцова. Какие памятники! Ну, хватит на сегодня, мне ещё вон сколько строчить надо. Давай горло полоскать...
Уже во сне, вместо итальянского шёлкового ковра с изображением «Похищения», я видела, как казак Николай Кныш забрасывает на лошадь маленькую турчаночку в розовых шароварчиках. как стегает хлыстом лошадь, и сердце сильно билось от быстрого бега лошади и тяжело было дышать. Утром температура упала, бабушка обтёрла измученное жаром тельце. Господи! Одни кости, кушать надо.
— Ладно, буду кушать, только ты про турчаночку еще что-нибудь...
— Жили дружно, дом большой построили, детей народили. Да беда пришла, откуда не ждали. Наполеон. А в Одессу актрисы-итальянки чуму завезли. Они в городе часто гастролировали. Одна заболела, потом другая, и пошло. Закрыли Одессу, чтоб зараза не распространялась дальше. Как лечить от этой заразы, толком еще не знали тогда. Мортосы заходили в чумные дома и забирали умерших. В мортосы шли только казаки-добровольцы — верная смерть. Грузили на телеги, рыли глубокую яму и закапывали, потом насыпали большую гору — она так и называется Чумкой. Я тебе её показывала, когда на второе кладбище, помнишь, летом ездили? Пришёл день, когда некому было вывозить трупы. К дому Кныша, твоего прадеда, подъехал сам Дюк Ришелье, ничего не сказал, только голову опустил. Казак и без слов понял главного городского начальника. Мог бы, конечно, отказаться, никто бы не заставил, а он попрощался с Анастасией, с детьми, запряг лошадь в подводу и со двора. Больше родные его не видели. Видно, тоже на Чумке схоронили, вместе со всеми.
Дюк Ришелье семью Кныша не забыл, на городском попечении они были. Дети все выучились. Особенно старший сын Осип — капитаном стал, на Старопортофрантовской два дома имел, остальные тоже в люди вышли, но о них я ничего не знаю. А Осип моим дедом был. Всё, Олька, садись за уроки, Алка строго наказала, хватит байды бить. А я на станцию сбегаю да на базар, ещё раскрой надо взять, если перепадёт. Забездельничались мы с тобой.
Уроки, какие уроки? Когда так хорошо лежать на кухне в бабкиной с дедом постели. И мечтать, глядя на это запотевшее с вечера окно, а сейчас, утром, покрытое сказочным хрустальным рисунком — творчеством Деда Мороза. Интересно наблюдать, как бегают соседи за углём и дровами. Как останавливаются возле нашего окошка, пытаясь что-нибудь углядеть, да ничего не видно, только в самом верху тоненькая полосочка чистого стекла переливается всеми цветами радуги.
— Баба, давай кушать, я хочу! — тихонько попросила я.
— Господи, на поправку, значит, — бабушка засуетилась, остуживая редкую манную кашу и присаживаясь сбоку на кровать к внучке. — Помаленьку, вот так, не можешь, устала — отдохни, мы никуда не спешим, поспи теперь, подождут твои уроки, куда денутся.
Она укрыла меня одеялом, повернулась к единственной иконе в углу: «Матерь божия, заступница, помоги, дай ей силы поправиться...»
Карантин, в школу ходить не надо. Олежка от меня заразился, а Алка пока нет. Но всё равно обзывается маленькой заразой, но так любовно. Бабка её гоняет от меня, чтобы не тискала и не целовала, а у Алки, как назло, прилив нежностей. Я люблю, когда у неё такое настроение хорошее, даже уроки лучше получаются. Олежка болеет свинкой в лёгкой форме, ему даже уколы не делали, как мне. Вдвоём играем, под столом на кухне. Домик из тряпок и коробок только построю, он залезет своей толстой попой и развалит. Бабка всегда на его стороне, а он ведь нарочно, чтобы потом разреветься, и бабушка будет его успокаивать и кормить вареньем. Я его знаю как облупленного. Сам напакостит, а я виновата. Сегодня бабушка такой вкусный борщ сварила, я целую тарелку умаламурила, а Олежка две. Спать днём совсем не хочется, но бабка уложила нас вместе на свою кровать. Олежка задрых с ходу, а я делаю вид, подсматриваю за бабкой, как она перебирает крупу на столе. Под столом дежурит Рябка, на боевом посту ждёт, когда ей бабка сбросит камешки и испорченные зёрнышки. Дождалась, клюёт, постукивая своим клювиком по полу Дед ругается, что весь пол в щербинках и каждый год приходится красить. Бабка огрызается: можно подумать, что ты его красишь! Ты только о барже своей думаешь, а до нас тебе никакого дела и нет.
Так, начинается, сейчас бабка заведётся на полную катушку и возьмёт деда в оборот. Конечно, ей обидно. Вот Глинские построили в своём садике летнюю кухоньку, установили газовую плитку, баллон и готовят там кушать без проблем. Причём всё это построил их дед своими руками. А нашей бабушке приходится готовить на такую здоровую ораву на примусе, в кухне, летом дышать нечем. Летом на печке, тогда совсем ужас. Алка говорит, что мы живём, как внутри доменной печи. Каждую зиму дед божится, что уж этой весной и он построит летнюю кухню. Но как только весна приходит, в порту вечные ЧП, и только его и видели. Бабка больше ему не верит и грозится нанять человека. И без тебя управимся, попрекает деда. Если в войну выжили, то сейчас это плёвое дело. Все люди живут как люди. Только меня Бог наградил коммунистом, которому ничего не надо.
Мама пришла с работы, что-то рановато. С бабкой о чём-то шушукаются. Может, что-то случилось на станции. Я, наверное, маму заразила этой проклятой свинкой. Бабка за ней ухаживает, пальто помогает снимать, вынесла на улицу стряхивать от прилипшего снега. Даже сапоги с ног стаскивает и растирает ей подошвы.
— Аня, борщ горячий будешь?
— Мама, много не наливай, мы помянули и закусили с Лёнькой. А как дети?
— Ничего, Бог миловал, аппетит хороший, Олежка две тарелки навернул.
— А Олька?
— Поклевала, но я её заговорила, хоть реденькое, но съела. Анька, а я и без тебя чувствовала, что-то не так. Мне сон приснился: Ноночка-покойница, царство ей небесное, бежит куда-то. Такая вся серьёзная, я её останавливаю, спрашиваю: ты куда так торопишься? А она мне: ой, мама, некогда мне, я очень спешу, по важному делу. Я всё гадала к чему этот сои? За наших детей боялась. Значит, девку, говоришь, родила. А как назвали?
— Ноной, — тихо ответила мама.
Я, чтобы слышать разговор взрослых, перестала совсем дышать и закашлялась. Мать приподнялась, но я закрыла ладошкой лицо.
— Да спят они, Анька, наигрались и спят. Ноной не надо было называть, видно, в родилке недосмотрели. А как сама?
— Лёнька говорит, родовая горячка, еле спасли.
— Дитя хоть крестили? Нет? Антихристы, сами себя пожирают. Даже Богу неугодно их распутство. Наказал.
— Мама, ну что ты такое говоришь? Горе у твоего сына, а ты?
— А что я, я, что ли, его туда послала? Сам побежал, как драный кот. Семью законную бросил, сына. Бог всё видит, мало тебе собственного примера.
— Хватит, а то сейчас начнешь. Я сама свой крест несу.
— Нам с отцом тоже достается, — огрызнулась бабка. — Или не так?
— Вот получите себе комнату и уезжайте, хватит меня всю жизнь попрекать за детей.
— А хто ж тебя детями попрекает? Когда Соцкий умер, такой дядька сватался. Так нет же, упёрлась рогами. Видите ли, ей никто не нужен, свою лямку буду тянуть сама. Дура, хоть убейся.
— Старая, я для него была... и с детьми.
— Старуха, тридцать два года, да ты после Ольки так расцвела, это сейчас на тебя страшно смотреть...
— Вот и не смотрите, — голос матери дрогнул, она заплакала.
У меня от напряжения свело всё тело, молча потекли горячие слёзы. Я поняла, что у новой жены её родного дядьки Жанночки родился и умер ребенок. Жаль такую весёлую и добрую Жанночку, жаль дядю Лёню. А больше всех бедную маму.
Бабушка села за швейную машинку под окном, вытирая краем фартука глаза. Старая Ряба тут же пристроилась у неё в ногах.
— Ряба, иди в коробку, не до тебя, — я слышала, как бабушка плача молилась за обеих Ноночек. Прося у боженьки царства небесного для своей дочери и маленького ангелочка, внученьки Ноночки.
Я плакала, понимая, что Лёнька хотел сделать приятное матери и в честь умершей сестры назвал свою дочь Ноночкой, надеясь, что мать простит их с Жанночкой. Похоже, бабушка простила, а боженька — нет. Дверь распахнулась, и на пороге, отряхивая снег, появилась сияющая Алка.
— А ну, вставайте, сонное царство, я договорилась насчёт пианино. Шевчучка согласна продать его за три тысячи.
— Иди лучше жрать, где мы наберём эти тысячи? Хоть бы подумала сначала, а потом договаривалась, — сердито ответила бабка, строча на зингеровской машинке, как из пулемёта.
— Бабка, кончай строчить. Дня у тебя не было? Как приходишь домой, так ты и начинаешь тарахтеть, как будто бы меня специально дожидаешься.
— Вот так и сижу целый день без дела и твоих ценных указаний дожидаюсь, — огрызнулась бабка.
— Так, сейчас начнут ругаться. — Я ущипнула толстого Олежку, он спросонья захныкал — проснулся. Бабка бросилась к обожаемому внуку.
Весь в испарине, переодевает бедного хлопчика-сиротинушку при живом отце. Кстати, а где пропадает его мамаша? Небось дрыхнет, а вечером заявится и будет рассказывать, как за целый день устала сидеть на стуле у входа в детскую поликлинику. Алка нагнулась над кроватью, поцеловала меня в щёчку: «Ну что? Купим пианино, дурдыльчик?»
Ага! У меня сразу зарделось личико, загорелись глазки. Я улыбнулась старшей сестре, ничего, что та командует, щелчки по башке отваливает, тетрадки рвёт, найдя ошибки, потом приходится переписывать до ночи — зато сама купает, одевает, причёсывает. Вот в этом году школьную форму не в магазине купили, как всем остальным, а на заказ в ателье мод сшили, вместе с передниками. Стоило ей произнести только, что хватит того, что я ничего не имела, а моя сестра будет в самой лучшей форме ходить.
— Мама, ты спишь?
— С вами уснёшь, — мать отвернулась к стенке.
— Мам, тянуть дальше нельзя, Олька уже в четвёртом классе. Её в музыкальную школу могут уже не принять по возрасту. Поздно же будет. Сколько ещё она будет на коленках играть?
— Баян купить можно. — Бабка перестала строчить, откусила зубами нитку и закрыла крышкой машинку.
— Баб, не вмешивайся, если покупать, то только пианино, Олежка тоже подрастает...
Ну и хитрюга: бабка сразу стала на сторону старшей внучки, только для проформы продолжая бубнить себе под нос, наливая Алке суп в тарелку.
— А как же гимнастика? Что, бросит? — продолжала выпытывать бабка.
— А при чём тут гимнастика? При желании всё можно успеть.
— Как же успеть? К Аньке на станцию пока сбегает, потом на гимнастику. А ты ещё музыку ей хочешь на шею повесить, — не успокаивалась бабка.
— Байдыки поменьше будет бить и всё успеет.
Ещё в первом классе Алка отвела меня в спортивную школу, которая находилась в подвале, в доме рядом с Приморским бульваром. Купили мальчиковую майку, покрасили в чёрный цвет, сшили между ногами, подпоясали широкой белой резинкой. И я сразу почувствовала себя Ларисой Латыниной, которую показывали в киножурнале. Каждый вечер я демонстрировала разные упражнения: шпагат, ласточку, мостик и ходить легко на цыпочках. Хорошо, что бревна дома не было и домашние не могли видеть, что у их гимнастки не сложились с ним отношения. Только с одной стороны на него вскочит, так и заваливается на другую сторону. Тренер Алке сказала: «Ваша сестра несграбная какая-то и по росту не подходит — высокой вырастет, в волейбол ее устройте». Алка пыталась возражать, что сестра будет такого же роста, как и она. Но тренер ухмыльнулась: «Посмотрите на её конечности, видите, какие у нее лапы? Уже больше ваших, извините, руки и ноги».
Придумывает, только чтобы избавиться от меня. А вдруг что-нибудь себе сломаю, а ей отвечать. Сочиняет, что я высокая. В школе на уроке физкультуры, когда построение идёт по росту, я самая последняя в строю. И приходится в конце расчета выходить на два шага вперёд и говорить: «Расчет окончен!» Все смеются, особенно учитель физкультуры Тарзан. Ниже меня только Ритка Кривцова, но ее от физры освободили. Мальчишки есть пониже меня, но Тарзан строит сначала мальчишек, а потом девочек. Если бы по справедливости, я бы последней не стояла в шеренге. Вообще, если сестра себе в голову что-то вобьёт, то своего добьётся. Поставила условие, если будут одни пятёрки, то купят мне велосипед. И купили, да не какой-нибудь «Школьник», а красивую «Ласточку», с фонариком, звонком, передним тормозом и шёлковой плетёной сеточкой на заднем колесе. Вся Коганка завидовала. Сестра бегала рядом, держась за седло, чтобы я не завалилась. Я не такая жадина, как другие. Я всем давала прокатиться, пока не поломали и восьмерку из колеса не сделали.
Больше всех возмущалась бабка. Как вы, дуры, могли ей купить такой велосипед? Она же «раздай-беда». Всё из хаты вынесет. Но пианино я же не вынесу, может, и купят.
Надоело дома сидеть. Выдумали какой-то карантин, целых двадцать один день. Во дворе со мной не разрешают играть, хотя к маме на станцию я уже хожу. Уроки дома делаю. Стала сама косы плести, лучше бы их не было вообще. У других девочек стрижки, так здорово. А здесь эти косы. Жирный Вахтанг Хантадзе больно дергает за них. Исподтишка, когда знает, что сдачи не получит. Его мамочка до сих пор из школы забирает. Вся такая модная, как из журнала. Воображает, шутка ли, жена замначальника порта. В нашем классе три толстяка: первый — здоровенный Вахтангчик, второй — Яшка Беренштейн, у него смешная голова, назад вытянута, и Нолик Лернер. За этими двумя мамаши тоже до сих пор в школу приходят. Стоят, сплетничают, все новости школы знают. Уже все дети разойдутся по домам, а они всё судачат. Три толстяка наминают кто яблоко, кто гронку винограда или грушу, как будто до дома не дойдут, от голода подохнут.
Пианино купили через неделю. Мама в очередной раз влезла в долги. Со слов бабушки — по самое горло. Чёрное маленькое пианино было кабинетным, 1864 года выпуска. На крышке красовались четыре золотые медали с различных выставок. Ещё его украшала пара бронзовых подсвечников. Четверо парней его еле дотащили, а потом мы с сестрой натёрли его раздавленной сердцевиной грецких орехов. Оно засверкало. Вызванный на дом настройщик восторгался инструментом и наполовину отказался от денег за работу. Когда уходил, взял меня за обе руки, посмотрел на них, пожал и пожелал успехов. После его посещения уже никто не жалел, что купили старый инструмент, а не новый. И повторяли всем соседям слова настройщика: «Даже не сравнивайте с этими дровами. Если надумаете с ним расстаться, я у вас его возьму и дам в два раза дороже». Минимум полдвора пришло к нам посмотреть на пианино, Шевчучка никого к себе в комнату не пускала, оно у неё было всё заложено коробками, разным хламом, поэтому его никто не видел. А у нас оно заняло самое почётное место и засверкало во всей красе, как в музее. А когда на нём заиграл настройщик, у меня сердце остановилось.
Когда я «играла» у себя на коленках, у меня всё быстро получалось, а на настоящих клавишах из желтой слоновой кости не очень. Пальцы цеплялись за них, звуки от моей игры быстро всем надоели. Учительницу по музыке мне нашли недалеко от школы. Но первого сентября я так и не поступила в музыкальную школу. Меня не взяли, мест не было, да и переростком меня назвали. Пришлось ходить к учительнице по музыке на дом ещё целый год и каждый раз приносить с собой деньги за урок. Распорядок дня был очень напряженным: после школы — музыка, после музыки — мясо-контрольная, и только потом домой. Два часа, как минимум, нужно проиграть на фоно и только потом садиться за уроки, которые я уже делала почти лёжа, усыпая прямо за столом. Сестра пыталась меня подбодрить: «Тяжело в учении — легко в бою», сама помогала мне: то задачку решит, то нарисует домашнее задание. После первого часа игры на пианино у меня начинало печь правое плечо. Я пыталась разминаться, делать разные упражнения, но как только я начинала играть, подлое плечо нестерпимо жгло.
Скорее бы лето, а там море, пляж. Алка очень любит море, каждый день с подружкой Майкой ездят в Лузановку. Когда я была маленькой, бабушка давала мне деньги, а эти здоровые дуры у меня под разными предлогами «выпонтят» — заберут их, а потом в сквозном туалете разбегутся в разные стороны. Я побегу то за одной, то за другой, в результате зареванная возвращалась домой к бабке. Та как могла меня успокаивала, рассказывая разные истории.
В понедельник у мамы был выходной, в этот день она подольше спала, я всё время заходила в комнату проверить. Может, она уже проснулась? Она ведь обещала повезти нас на море. Она одна соглашалась брать всю малышню. Другие мамаши этого никогда не делали, даже те, которые нигде не работали. Какое это было счастье! Бабушка нас собирала в дорогу. В одну авоську засовывали солдатское одеяло, вафельное полотенце и газету на всякий случай. В другую кастрюлю с отварной молоденькой картошкой с укропчиком, хлеб, яйца, сваренные вкрутую, свежие огурчики и спичечный коробок с солью. А в третью сетку два бутыля с компотом. Мама третью сетку никому не доверяла. Вся наша орава спускалась вниз по горке в сторону Пересыпи. Там мы садились в трамвай под номером 9, и он довозил нас до конечной остановки «Лузановка». Маршрут мы все знали наизусть. Это был рабочий район — одни промышленные предприятия.
Самое лучшее место на Пересыпи это «Горячая», а потом «Скотобойня», все мы кривили рожи и затыкали носы. Ещё через несколько остановок открывалось взору море. Оно искрилось на горизонте. А самый лучший Одесский пляж — Лузановка. Нам он казался огромным, как пустыня с мелким горячим песочком. Купаться в Лузановке было очень удобно. У берега мелко, вода тёплая, песочек мелкий, всё дно выложено, как мелкими плойками, по которым приятно ступать. Плавать мы не умели и ходили по воде на руках, воображая, что плывём, усиленно работая ногами. Прыгали, брызгались, залезали друг на друга, чтобы спрыгнуть и нырнуть. Маму, конечно, не слушались, выползали посиневшие от холода, дрожащие скелетики, бросались на горячий песок, пытаясь влезть в него поглубже, чтобы согреться. Потом опять бежали к морю мыть руки и садились в кружок вокруг мамы, жадно наблюдая, кому какая картофелина достанется. Первый приём пищи назывался завтраком: одна картофелина, кусок хлеба и полстакана компота. На второй съедали по яйцу с картошкой и компотом. Третий раз приходился на обратную дорогу, там уж, что кому достанется, в основном хлеб и вода из пляжного фонтанчика.
Маму мы слушались, так нам казалось. Она, правда, так не думала, клялась, что последний раз нас всех пожалела и взяла на свою голову. Но мы её обнимали, дурачась, делали кучу-малу и смеялись от счастья. И мама моя смеялась с нами звонко, как молоденькая девчонка. А потом бежала в море, и там мы продолжали беситься. Люди на пляже забирали свои вещи и располагались подальше от этой чумовой мамаши с кучей непослушных детей. Когда не было сил торчать в воде, мы закапывали друг друга по самое горло в песок. Потом мама учила нас строить из мокрого песка замки. Уставшие, но довольные мы возвращались домой. В холодную погоду и вечерами мы ездили на «Горячую». Там мама грела свои больные ноги, а мы просто купались, но не плавали. Другие люди, тётки и дядьки, намазывались чёрной жирной грязью и превращались в негров. Там, на «Горячей», из громадной трубы, выходящей прямо в море, вытекала горячая вода. Кто посильней из мужчин, карабкались и что есть силы держались за края трубы, подставляя свои тела под мощную струю кипятка. Потом не выдерживали и с шумом и визгами срывались под общий изумлённый крик. И опять какой-нибудь отчаянный силач лез и срывался.
Мы располагались всегда подальше от шумной толпы. Там все между собой были знакомы, здоровались, угощали маму Куяльницкой грязью. По тропинке к забору «Горячей» висело объявление: «Находиться на территории ТЭЦ и купаться строго запрещено». Но все пролазили в дыры заборов. Сколько заборов ни ставили, их ломали и проходили к морю.
Было ещё одно развлечение: кино. Кинотеатр находился тоже на Пересыпи, сразу за дежурным большим гастрономом внутри двора. Летом, пока я была маленькой, на вечерние сеансы меня сестра с Майкой проводили под своими юбками. У них и у меня были одинаковые ситцевые сарафанчики. Их нам шила бабушка, выкупая на фабрике раскрой, который по расцветке нам нравился. У киношных контролёров рябило в глазах от одинаковых нарядов, и они не смотрели вниз, где на корточках, держась за ноги подружек, перемещалась я. Все фильмы с объявлениями «Дети до 16 не допускаются» я пересмотрела, только Алка закрывала своей ладонью мне глаза, когда на экране целовались. «Тарзан» мы смотрели раз десять. Во дворе все дети визжали по-звериному. Наша полянка превратилась в джунгли. На деревья навешали канаты и лазили по ним, как по лианам, раскачиваясь, повторяя эпизоды из фильма. Женщины старались быть похожими на Джейн, и сразу появился анекдот: «Милый, я похожа на Джейн? — спрашивает жена мужа. — Нет, дорогая, скорее на Читу».
Если хотели подметить разницу в чём-либо, использовали новую пословицу: похожа, конечно, похожа, как Джейн на Читу... А уж рожу Читы не умел делать только самый ленивый.
Скорее бы лето, и всё повторится, как много лет подряд. Прибежала соседка: Пелагея Борисовна, вы слышали? Нашу полянку забирают!
— Кто забирает?
— Там строительная база какая-то будет.
— Ерунда какая-то, откуда они будут заезжать на эту базу? Через наш двор?
— Нет, через первый. Обнесут всё забором, гады. Пелагея Борисовна, мы решили всем народом мешать им.
— Надя, вы ничего умнее не придумали? Кто ж такой подстрекатель нашёлся? А сам потом в кусты нырнёт. И кого интересует наше мнение?
Тётя Надя вся раскраснелась, пот выступил на лбу.
— Как кого? Если Павел Антонович вмешается, они и отстанут от нашей полянки. Где теперь наши дети будут играть? Как нам без полянки?
— Проживём, не до полянки мне сейчас, мужа опять в госпиталь кладут.
Вся Коганка шумно гудела, с ненавистью провожая гружёные машины и подводы, посылая вслед проклятия, ужасные ругательства. Дети бросали в них камни, но это никого не останавливало. Стену стали возводить почти вплотную к жилью, забрав даже небольшие палисаднички с фруктовыми деревьями и кустарниками. Казалось, не свой склад они окружают каменной стеной, а нашу Коганку, как тюрьму, замуровывают. Они украли часть нашей лучшей жизни. Восходы солнца над морем, вечерние закаты с грозами и молниями. Наше море от горизонта до горизонта. Больше мы не увидим салюты, как входят в порт корабли. Маяк не будет ночами всматриваться в нашу жизнь. Теперь мы не будем всем двором бежать на полянку, таща за собой табуреты, скамеечки в дни праздников и в тёплые летние вечера, усаживаясь поудобнее, любоваться ночным небом со звёздами. Мы не будем больше встречать китобойную флотилию и смотреть, как входят в порт сначала маленькие траулеры, а потом под звуки залпов со стороны военных кораблей появляется «Слава». Все суда в порту украшены флажками. Все приветствуют героев. Шутка ли, они пробыли во льдах Антарктиды девять месяцев, били кашалотов. Все мы восторгались их подвигу, Одесса-мама приветствовала своих сыновей как героев.
Теперь жители Коганки осиротели — потеряли нашу полянку. Единственное место, которое украшало нашу жизнь. Только участковый милиционер и дворничиха не разделяли общего горя. Одной стало меньше убирать за те же деньги, а другому — легче ловить шпану. Даже пересыпские перестали без нужды ходить через наш двор. Вся детвора, лишившись полянки, вывалилась за ворота на улицу. Теперь на велосипедах мы ездили по улице Пастера до Украинского театра, туда и обратно, по очереди. Одни ехали, другие бежали, третьи цеплялись за трамваи и ездили на подножках или на «колбасе». Когда уставали, сидели на тёплых камнях, прячась за ворота. Привязывали за нитку старый кошелёк и ждали очередного прикола. Кто-то из пассажиров обязательно клевал на лёгкую добычу, которая удивительным образом двигалась, убегала от нагнувшегося за кошельком прохожего. Под хохот и свист обескураженный прохожий иногда смеялся вместе с нами над старой как мир шуткой. Другие матюкались, пытаясь нас догнать и надрать как следует уши. За воротами, в полной темноте, сидя на тёплом цементе, более взрослые девчонки рассказывали страшные истории про оживающих после полуночи покойников. Мы все жались друг к дружке в страхе и радовались, когда взрослые нас разгоняли по домам. Потом я долго ночью вздрагивала — представляя, как на клавиатуре играют перчатки покойницы, которая перед смертью просила мужа похоронить её в этих перчатках, но он этого не сделал.
Лишившись полянки, жильцы стали пристраивать перед своими окнами маленькие садики, от которых двор ещё больше сужался и превращался в длинную кишку. Совсем плохо стало жильцам нижнего первого дома. Их двор превратился в проезжую дорогу стройбазы. Целыми днями машины и подводы завозили лес, еще что-то. Машины с ревом и вонью проносились через двор, телеги с лошадьми оставляли конские шарики, от которых долго шёл пар, потом они раскатывались и рои мух и пыль докучали всем. Каждый год, особенно перед выборами, жильцы собирали подписи под письмом о безобразиях стройбазы. И перед 5 декабря являлась комиссия. Торжественно обходили наши трущобы, уверяя, что Коганку по плану следующей пятилетки обязательно снесут и все мы получим новые благоустроенные квартиры.
Следующую потерю Коганка понесла сразу после Пасхи. Рядом с уборной со стороны того двора была довольно большая комната с окном, в которой дворничиха хранила свой инвентарь. Она называлась постирочной. Там стояла большая русская печь, которую использовали в основном на Пасху. В ней пекли куличи. Заведовала всем дворничиха, у неё был список тех жильцов, которые сдавали деньги на дрова или приносили, как мы, их заранее. Внакладе она не оставалась, от каждого получала хоть и небольшую, но пасочку, да и яйца крашенные. А в чистый четверг там многие жильцы мылись, как говорили соседи, всё кончалось настоящими оргиями.
Наше семейство купалось дома в корыте. Один дед ходил в мужскую баню на Пересыпь или мылся на барже. Запись на печку производилась заранее, ещё на вербную. Но, в зависимости от того, как подходило тесто, приходилось хозяйкам меняться местами. Все эти переговоры проходили через нас, детей. Мы бегали передавать изменения в расписании, на ходу ещё больше запутывая, кто за кем и что просил. Потом помогали переносить через вонючую уборную накрытые полотенцами формочки. Очередь за формами была отдельной проблемой. Обязательно кто-то умудрялся стырить их или кто-то признавал случайно свою из потерянных на прошлой Пасхе. Дело доходило до рукоприкладства. Был такой переполох! Запах сдобного теста за несколько суток перебивал устойчивый запах уборной, но ненадолго.
Наша бабушка всегда записывалась на день, когда дед был на вахте. Так он якобы был не в курсе, что его жена печет пасхи и верит в Бога. А сам тихонько спрашивал бабку: «Поля, тебе муки хватит? А Лёнька тебя не подведёт? Только ты уж не очень усердствуй, а то я тебя не знаю!? Пусть Алка тебе помогает, принцесса на горошине. Ольку учи, с неё толк выйдет. Не барыня».
В этот день бабушка доставала с антресоли специальное корыто и ставила опару. Потом приходил Лёнька, замешивал тесто, недаром во время войны он работал в пекарне. Первым делом он немецким длинным дедушкиным лезвием сбривал волосы на руках, потом этим лезвием водил по своему ремню. Я любила наблюдать за ним, как он бреется. Бабушка нальёт ему тарелку борща и от нетерпения начинает стучать ложкой по столу.
«Я тебя не на гулянку позвала, а вымесить тесто. Заодно и с сыном повидаться, о себе я уже и не говорю, — наставляла она моего дядю. — Пойдёшь туда, или я сама за дитём схожу?» — «Лучше, мама, приведи его сюда. Только пусть она не приходит, а то начнёт. Если она придёт, я сразу уйду, ты так и знай».
После еды Лёнька долго подбрасывал над головой толстого Олежку, целовал его, у бабки текли слёзы. Потом мыл руки, намазывал подсолнечным маслом и начинал «вымес». На кухне восстанавливалась тишина, предстояло святое действо. Как из обыкновенной муки, яиц, масла, сахара появится чудо. Под Лёнькиными руками тесто стонало, лопалось, подлетало вверх и с размаху плюхалось в корыто. Потом оно ласкалось в сильных мужских руках. Никто не замечал, что уже пришла тётя Надя Субда, чтобы попросить Лёньку ей тоже вымесить тесто, в дверях стояли соседи Глинские. Все завороженно смотрели, как сын Пелагеи вымешивает тесто, как оно летает над его кулаками, какое оно послушное, он, как скульптор, лепил из него свою Галатею. Его обнаженный торс лоснился от пота, мышцы играли на спине и руках. Потом он выложил тесто из корыта на стол, выпил компота из сухофруктов. Бабушка вытерла сыну лоб и протёрла спину и только сейчас увидела всех зрителей.
— Что вы двери пооткрывали? Тесто не любит сквозняков и чужих взглядов. Давайте отсюда, цирк устроили. Как тебе это нравится? Во нахальные бабы.
Выходя в коридор, тётя Надя не удержалась: «Гандзя только локти может теперь себе кусать, если достанет. Такого мужика упустила. Какая баба против такого устоит? Валька, ты видела, какие у него руки?»
Тётя Валя нагнулась к уху медсестры, что-то ей сказала, и обе прыснули от смеха, вздыхая и посмеиваясь, пошли к соседям пить чай.
У нас дома на кухне продолжалась работа. Подогретые на плите формочки, обмазанные маслом, ждали, когда они, наконец, получат свой плод, который им предстоит выносить, поднять. Потом отмучаться в жару печи, защищая своим чёрным железным телом свое дитя, терпя до последнего. Наконец исторгнуть его нежное тело, не повредив, любуясь красотой, если все удачно получится. А если нет, услышать в свой адрес отборную ругань, обещания хозяйки выбросить эти сраные формы на помойку. Самое невыносимое было ждать, когда пасхи, наконец, остынут и можно будет, укрыв их получше, перебежать обратно уборную. Дети с раскрасневшимися лицами и сонными глазами из последних сил держались на ногах, несмотря на уговоры взрослых идти домой спать, а не путаться у родителей под ногами, ещё больше их раздражая.
Если у кого-то получался брак, клятвенно обещали больше никогда эти пасхи не печь, не связываться с этим гиблым делом. Завязывалась ругань уставших от этой собачьей жизни людей. Находились те, кто призывал вспомнить о святом празднике; все разом замолкали, больше не чертыхались, забирали свою неудачу и уходили домой. И вот конец! Не будет больше нашей постирочной. На эту площадь получила ордер семья из трёх человек. Больше всех возмущалась дворничиха. Как они будут там жить? Сырость, вонь. Но на Коганке селиться стали даже в сараях. А что делать? Дети растут, женятся. Жить где-то надо! В одном из сараев уже поселились новобрачные студенты. Обклеили изнутри сарай газетами. На угольный ящик сбили крышку, сверху постелили соломенный тюфяк и жили. Через свою форточку протянули электрический провод и зажигали вечером лампочку. У них там вечером было очень весело, приходили даже гости. Молодым всё нипочём. Я когда за углём в сарай ходила, всегда стучала, кричала, чтобы крысы разбежались, их там уйма была, но они такие нахальные: сидят как ни в чём не бывало и смотрят. Только когда запустишь в них куском угля или поленом, тогда нырнут, испарятся гады. И всё равно страшно. Вдруг сзади на голову запрыгнут? Всюду они бегают. Дворничиху только и боятся, особенно её метлу.
Теперь всё, конец, где мы будем печь пасхи? Дома в малюсенькой духовке? Как замечательно было открывать низ буфета, в котором стояли банки с вареньем и эти обмотанные лощеной бумагой для компрессов пасхи. Как эта Евдокия их называет по-кацапски: куличи, всё равно как кукиши.
Время летело быстро. В музыке я делала явные успехи, так во всяком случае утверждала моя учительница, получая деньги за каждый урок. Но в школу Столярского, где она преподавала, поступить мне не светило. Она твердила, что дома я должна играть ежедневно по четыре часа, а в воскресенье до восьми часов, если хочу чего-нибудь добиться. А у меня горело огнём плечо, ныла спина, поднималась температура. Кончилось тем, что меня потащили по врачам. Диагноз прозвучал, как приговор: искривление позвоночника. Немедленно нужно заниматься спортом. Алка повела меня на волейбол, как советовала тренер по гимнастике, в самую ближайшую спортивную школу № 7 на Комсомольской улице, недалеко от Водного института, где сама училась. Тренером моим стал Бергер Михаил Иосифович на многие годы. В том же году меня удалось пристроить в музыкальную школу при портклубе. Я сдала экзамен за четвёртый класс, обещая посещать хор и подтянуть сольфеджио. Музыкальная школа, спортивная, мясо-контрольная — такие любимые пятёрочки всё реже и реже появлялись в моём дневнике.
На мясо-контрольной тоже многое изменилось. Теперь каждый день актировали мясо, и нужно было сдавать его в цирк, на корм животным. Цирк находился через дорогу, и его работники сами приходили и забирали мясо. Бегать по клиентам уже не надо было, опасно, да они и сами приходили. Словом, моё детство кончилось.