В тот год в составе труппы циркачей был номер, пользовавшийся необыкновенной популярностью. Назывался он «Школа», не настоящая, а собачья. Поставил его пожилой артист. Вообще-то он раньше работал с лошадьми, но получил травму. Копыто лошади разнесло ему всё лицо, поэтому он всегда носил очки, усы и рассмотреть его лицо было невозможно. Наш цирк в Одессе очень старый и выходит на две параллельные улицы: на Садовую со стороны мясного корпуса, там со двора был вход в служебные помещения и галёрку, и на улицу Франца Меринга, где был главный вход в партер и ложи. Там был большой вестибюль, буфет-ресторан и гардероб. В цирке гастроли одной труппы длились целый сезон, почти год. Вот этот год для всего нашего двора стал годом цирка. Оставалось только кого-то из взрослых уговорить пойти с нами, детьми, в цирк. Приходить нужно было заранее к центральному входу и просить позвать артиста Ивана Ивановича. Ждать приходилось долго. Он всегда появлялся неожиданно в рабочем халате. Завидев нашу компанию, пересчитывал нас и молча удалялся. Спустя время так же неожиданно возникал с контрамарками и упаковкой красных карамелек, которые сам постоянно держал во рту, как маленький ребёнок, и угощал ими нас.

Пока мы его ждали, начинала стекаться публика. Официанты крутились с подносами шампанского в бокалах и вазочками с пирожными. В буфете постоянные посетители располагались в креслах, им подносили подносы с бутербродами: с чёрной и красной икрой, рыбами, сыром, ветчиной. Контролеры просили нашу компанию удалиться. И мы, оказавшись на улице, быстро бежали к нашему чёрному входу на галёрку. Здесь тоже была касса, только под открытым небом. Поднимались зрители по железной лестнице, пригибаясь, чтобы головой не зацепить металлические балки. Наши места были под самым куполом и в самом конце ряда. В антракт мы не могли, как другие, выйти, потому что для этого нужно было поднять целый ряд. Никакого перерыва не хватило бы. Ни туалета, ни буфета не было. Только продавщицы мороженого снизу вверх передавали свой товар галёрке и так же получали деньги. Но мы мороженое не покупали. Нам бабушка заворачивала в газету нарезанный хлеб и жареные с чесноком котлеты. Все вокруг только облизывались, учуяв аппетитный запах.

Все дети Коганки дружили со мной той зимой. Главное было уговорить кого-нибудь из взрослых с нами пойти в цирк. На такие подвиги никто не был способен. И ещё нужно было обмануть Олежку. Этот молокосос влюбился... в лилипутку, приняв её за маленькую девочку. Номер лилипутов был очень красочным и оригинальным. На арену цирка выносили беленькие коробочки, по форме напоминающие коробочки хлопка. Потом они раскрывались и оттуда грациозно появлялись маленькие человечки в белоснежных платьях и костюмчиках. Одну из них звали Пахчоой. Они танцевали, пели, веселились, потом появлялись взрослые дядьки, гонялись за ними, хватали и запирали. Один маленький лилипутик прятался среди зрителей. Потом, когда гас свет, он выбегал на сцену и начинал звать свою возлюбленную, да так жалобно. Все зрители ему подсказывали, кричали, показывали, в какую коробку закрыли её. Но он никак не мог понять, какую же коробку ему надо открыть.

Что творилось с Олежкой? Это нужно было видеть. Он искренне верил в страдания маленькой пленницы. Его мама Гандзя пообещала ему, если он будет хорошо кушать, то он быстро вырастет и обязательно женится на своей Пахчоой. На самом деле этой Пахчоой было далеко за сорок лет, и я, бегая к маме на мясо-контрольную, часто видела этих артистов. Они, как и все остальные, покупали продукты на рынке, отличаясь только маленьким ростом и вычурностью взрослой одежды детского размера.

Номер «Школа» с нашим благодетелем был последним в первом отделении. На арене располагался класс с партами, доской и учениками-собачками разных «дворянских» пород. Учителем был наш Иван Иванович с указкой в руках. Он вёл урок, стоя у доски. Вызывал дежурного, к лапкам этой собачки были привязаны подушечки, и она ими протирала доску. Потом была перекличка, собачки по очереди выходили из-за парты и гавкали. На последней парте было пусто. Потом из-за кулис появлялся лохматый пёс и, озираясь по сторонам, ползком пытался без шума, по-тихому залезть под свою парту. Зрители в цирке стонали от восторга. Учитель спрашивал его, почему тот опоздал. Пёс чихал и ложился на пол, симулируя болезнь. Вызывалась собачка-санитар с повязкой на спине, на которой был большой красный крест, и с такой же сумкой. Ну точь-в-точь как и у нас в школе, тоже каждый день кто-то из детей надевал повязку с красным крестом и носил на боку сумочку.

Дежурный санитар или санитарка проверяла, чистые ли руки, помыли ли мы сегодня уши и шею. Так вот, учитель сначала доставал трубочку из сумки санитара, слушал больного. Потом доставал из сумки большущий шприц, и симулянт моментально выздоравливал, занимая место за партой. Затем собачек по именам вызывали к доске, был урок математики. На доске писались упражнения на вычитание и сложение. Прилизанные ученики-отличники правильно лаяли. Когда же очередь доходила до лохматого, он сразу прятался под парту. Учитель всё равно заставлял его отвечать. Все дети ему подсказывали, особенно наша галерка и наш угол. И мы видели, как Иван Иванович несколько раз кланялся в нашу сторону.

Вся Коганка заболела цирком. Бедный Иван Иванович, наверное, и не рад был, что с нами связался, но вида не показывал. И всё приглашал прийти в цирк мою маму. Наконец она согласилась. И в воскресенье, когда я помогала ей на станции, она, подмазав губы помадой, переодевшись в Алкино пальто с куницей, пошла со мною на дневное представление. Иван Иванович уже поджидал нас. Гардеробщик с поклоном взял наши вещи, Иван Иванович стал приглашать нас в буфет, но мама наотрез отказалась. Тогда он повёл нас в партер на самые лучшие места. В партере было совсем другое дело, я подняла голову и посмотрела на далёкую галёрку, наших мест совсем не было видно. По рядам галерки уже двигались первые зрители, такие малюсенькие. Всё правильно, чтобы увидеть арену с галёрки, мы ведь сильно наклонялись вниз, перегибались, взрослые нас все время ругали и нервничали. Там даже по всему кругу была сетка, для случайно свалившихся. А отсюда из партера даже Олежка бы увидел, что его Пахчоой совсем старуха. У неё одутловатое лицо, и вообще эти лилипуты все похожи между собой. Их мальчики даже меньше девочек. И кривляются они неестественно, сильно уж наиграно. Нет, с галёрки всё выглядит более сказочно, а отсюда видно, что у Пахчоой заштопанные розовые чулочки и сильно протёрты атласные туфельки. К тому же она среди лилипутов самая толстая, как наш Олежка.

Я всё время хотела маме рассказать, что будет сейчас, но она меня одёргивала и, как Олежка, переживала всё представление. Тётка, сидящая рядом, тоже на меня злилась, делала мне замечания, чтобы я заткнулась. Объявили наш номер «Собачья школа». Этот номер из партера смотрелся совсем иначе. В сто тысяч раз лучше, чем с галёрки. Слышно было не только лай, но и дыхание собачек. Отличники, все гладкошёрстные, чистенькие, прямо шёрстка блестит на них, ушки стоят, дрожат, когда отвечают, наверное, боятся ошибиться. Тянут лапки кверху, так хотят пятерку получить. А двоечник лохматый, нечёсаный, как глазками водит, ну настоящий артист!

В своём представлении Иван Иванович всегда приглашал на сцену кого-либо из зрителей, чтобы задавать задачки его ученикам. Ну, чтобы зрители верили, что собачки на самом деле умеют считать и всё это не подстроено нарочно. Вдруг Иван Иванович сегодня стал приглашать кого-то, глядя в нашу сторону. Я видела, что он показывает рукой на меня. От страха я вжалась в кресло, все на меня смотрят, мама подталкивает и даже тётка соседняя, елейным голоском: деточка иди, он тебя зовёт. Но я словно окаменела. Тогда Иван Иванович сам подошел, протянул мне руку, и я как завороженная, под аплодисменты зрителей неуклюже переползла на арену. Иван Иванович попросил собачек со мной поздороваться. Спросил, как меня зовут, но я не могла раскрыть даже рот, тогда он сам за меня сказал, очень громко: эту девочку зовут Оля, она вас проэкзаменует. И так тихонечко мне говорит, скажи два плюс два. Как я выкакала эти слова, не помню. Иван Иванович достал досточки с двумя нарисованными двойками и знаком сложения посреди, передал их мне и попросил поднять повыше, чтобы все видели, и покрутиться. Потом вызвал отличника, и тот прогавкал четыре раза. Иван Иванович опять обратился ко мне: «Оленька, сколько мы ему поставим?» Я опять еле слышно ответила: «Пять!» Сама чуть не плачу, а он так громко закричал, чтобы и на галёрке было слышно: «Отлично!» И отпустил меня к маме. Было очень стыдно, изнутри меня всю колотило, я боялась смотреть по сторонам. Мне казалось, что на меня все смотрят и посмеиваются над тем, как я растерялась на арене. После спектакля Иван Иванович всё же затащил нас с мамой в буфет. Он угощал нас пирожными и газированной водой. Поздравлял меня с дебютом на сцене. Смеялся, как мальчишка, рассказывая моей маме, как он сам первый раз чуть не обделался на сцене. Ему тогда было четыре годика. Он родился и вырос в цирке, сам из цирковой династии знаменитых наездников, но мама только вежливо кивала ему головой, пытаясь поскорее уйти.

— А тебя, Оля, как будущую артистку, ждёт подарок, — сказал Иван Иванович. Его помощник подвёл на поводке небольшую лохматую чёрную собачку.

— Его зовут Джимик, он заслуженный артист цирка.

Собачка уселась у ног своего учителя, уставившись на него не моргая, будто понимала, что о ее судьбе идёт речь.

— Джимик, подойди к Оле, подай ей лапку, познакомься.

Собачка тут же всё исполнила и опять уселась рядом со своим

учителем.

— Джимик, это твоя новая хозяйка! Иди к ней.

Тут в дело вмешалась мама.

— Иван Иванович, большое спасибо за оказанную честь, но мы не можем взять такой дорогой подарок. У нас в квартире уже живёт кошка и курица Рябка, так что ещё раз спасибо, мы уже пойдём.

— Вот и замечательно, пёсик с ними подружится, не беспокойтесь, он ведь очень умный, он не создаст вам никаких проблем. Просто мне некуда его деть. Видите, он пенсионер уже по возрасту. В цирке своё отработал, а здесь законы суровые. Я не могу его просто так выбросить на улицу или отдать на живодёрку.

И Иван Иванович быстро так посмотрел на меня: на мыло. Газированная вода вышла у меня через нос, судьба Джимика была решена положительно. Чего нельзя было сказать об Иване Ивановиче и маме. После цирка он пошёл нас провожать, но предложил сначала прогуляться, чтобы Джимик немного к нам привык. Я с мамой никогда раньше не гуляла по городу. Только с сестрой, да и то по делу. Правда, пару раз Лёнька с Гандзей брали меня с собой. Я бежала с собачкой впереди, а мама с Иваном Ивановичем постоянно отставали, о чём-то беседуя. Разговор, наверное, был интересным, моя мама смеялась. Я раньше никогда не слышала, чтобы моя мама так смеялась. Оказалось, что он пригласил маму вместе с девочками, то есть с нами обеими, переехать к нему в Москву, расхваливал свою квартиру на Покровке, обещал золотые горы.

Мама ему наотрез отказала, на радость бабке, возмущению которой не было предела. И в цирк мы перестали ходить. Зато у нас остался Джимик, которого бабка называла не иначе, как циркач или подлец, весь хитрюга в своего хозяина. А сама-то ему из мяса все жилочки вырезала, потом секачкой еще рубила — жалела старика-артиста, у которого выпадали зубы и он жалобно скулил, когда они болели. При этом приговаривала: животное не виновато, оно не может отвечать за хозяев. Горбатился весь свой собачий век на циркача, а стар стал, так пустили бы тебя на живодёрку. Вот нас, дураков, нашёл, циркач паршивый, теперь корми тебя, бездельника, ухаживай. Ну, давай настоечкой дёсенки тебе протру и ушки закапаю. Иди ко мне псина безродная, артист сраный, рахуба на мою голову.

И маму мою всё время попрекала: ещё чего удумала, тебе двоих мало, ещё захотела? Свою жизнь просрала, так хоть бы о девчонках подумала. Нашла кого слушать, циркача заезжего, гастролера-афериста. У них, как у моряков, в каждом городе любовь. Второго Ташкента захотелось? Да так маму доставала, что она, бедная, не доев супа, бросала ложку и ложилась в кровать, согнувшись калачиком тихо плакала. Жалко было и маму и бабушку, которая опустив голову на свои красные от вечной стирки руки, тоже плаката.

Мне тоже себя очень жалко, и я лежу на кухне, на бывшей Ноночкиной кроватке и молча плачу, слёзы сами текут и текут. Так обидно, у других соседей все радуются, смеются, музыка играет, а у нас то Лёнька Гандзю бросил с Олежкой, и та на малом злобу вымещает, то Ноночка, такая молодая и красивая, умерла, и дедушка всё время болеет. От его вонючих мазей у нас уже всё провонялось. Никто из детей на Коганке не ходит на работы к своим матерям, помогать им. Целыми днями бьют байды во дворе: то в скакалки прыгают, то в классики играют. Никаких секций спортивных не посещают, музыкой не занимаются, школу казёнят и плохо учатся. А здесь уже сил никаких нет, плечо болит, руку тянет до локтя, пальцы сводит. Но я буду всё равно артисткой, правда, Джимик? Идём жрать, я подняла крышку инструмента, руки сами понеслись по клавишам. Джимик всё понимал, он улёгся на мои ноги, тёплым тельцем согревая их и тяжело вздыхая. Каждый раз, поднимая головку, смотрел на меня, если я прекращала играть. Он ведь старый артист и всё понимает.

Только в самом конце урока я играла «Собачий вальс», в котором принимал участие старый лохматый циркач. Он моментально подхватывался, становился на задние лапки и принимался выть. Когда вальс заканчивался, он продолжал стоять на своих задних лапках, поворачиваясь во все стороны, ожидая аплодисменты и угощения, которые всегда лежали на блюдце наверху пианино, рядом с нотами. Это были маленькие разноцветные конфетки с изюмом внутри — морские камешки. После концерта его выпускали погулять в палисадничек и вдоволь налаяться на соседей, каждый норовил совать ему фигу под нос, радовались, оскорбляя гордого пса. Он им отвечал тем же до хрипоты, обзывая их истошным лаем. Наш Джимик был умнее многих этих двуногих идиотов, так считала моя бабушка. Собачка принимала пищу только с рук хозяев, моей или бабушкиной. Если бы мы куда-то делись, ну, скажем, уехали, то он, наверное, умер бы от голода. Мы специально клали кусочки мяса на пол, прямо ему под нос, а он смотрит на него, глазки от слёз блестят, язык высунет, тяжело дышит, но не ест. Как его ни уговаривай, ничего не поможет.

Мы сначала никак понять его не могли. Думали, заболел пёс или скучает по Ивану Ивановичу. Бабушка, случайно уговаривая его покушать, поднесла на ладони кусочек печёночки, и он проглотил, вот так и пошла кормёжка. Кончилось тем, что хитрый Джимик усаживался рядом с бабушкой, которая целый день крутилась у плиты, готовя нам пищу, и следил за её руками, как жонглёр, ловя вкусненькие кусочки, и очень скоро из стройного пёсика превратился в толстую лохматую подушку. Но выступать по-прежнему любил, тут хоть хлебом его не корми, а дай выступить, впрочем, как всем настоящим артистам. Каждый вечер у нас был концерт по заявкам, мы с ним раздавали билеты, на маленьких квадратных листочках проставляли номер места. Платой было либо печенье, либо карамельки в бумажках, которые ещё до представления бабушка всем раздавала для расплаты с артистами. Удивительно, но Джимик даже с Рябой подружился. Старая курица Ряба чувствовала себя в доме хозяйкой. Гоняла пришельца, особенно когда ей надо было снести яйцо. Тогда она начинала сильно кудахтать, а Джимик сразу просился на улицу. А уж когда она весной высиживала цыплят под печкой, то он на кухню и носа не показывал. Бабушка смеялась: ну дайте мне пройти, бусурмане: впереди Ряба, а за бабушкой сзади Джимик. Но потом как-то пёсик даже взял верх над Рябкой. Никого к ней не подпускал, охранял её с цыплятами. Не давал даже поиграть с маленькими пушистыми желтенькими комочками. Он начинал на них лаять, они его слушались, забивались в угол под кровать. Лезть за ними, обмазываться куриным «кремом» не хотелось, да и Рябка могла запросто клюнуть в глаз. А как подрастала эта длинноногая шпана, так семейство переселяли под топчан в палисадник. Столько шума было, визгов. У Джимика ещё больше появлялось работы. Теперь он охранял куриное семейство от котов и других собак. Кошки существа хитрющие, делают вид, что они просто так прогуливаются или отдыхают лёжа на солнышке. Но Джимика им провести никогда не удавалось. Успокаивался он только после шести часов вечера, когда Рябка с семейством удалялась ко сну и бабушка закрывала дверцу в курятник.

Слева от нашей квартиры жила женщина с двумя дочерьми. Старшая была моей ровесницей, но училась в другой школе, а вторая на два года младше. Они купили аккордеон. Звуки, доносящиеся из-за стенки, страшно раздражали, нужно было их обязательно заглушить. Посему приходилось что есть силы жать на педали и тарабанить по клавишам пианино. Проиграла я им летом. Они с раннего утра вытащат свой аккордеон в палисадник и наяривают по очереди, включая их мамашу. Эти ужасающие звуки надоели не только нам, но и остальным соседям. Перебить их из нашей комнаты я никак не могла. Соседи чувствовали себя победителями, пока к ним не пожаловал участковый, которого привела дворничиха, не выдержавшая трелей этой троицы. Все жильцы возмущены, кого ни спросите. Одна закончит дрынчать, другая начинает. «Да и вы, — обращаясь к их мамаше, не унималась дворничиха, — да и вы на старости лет в гармонистки записались. Ночами спать никому не даёте. Трио припадочных. Тьфу!»

После этого аккордеон соседи какое-то время во двор не выносили, но теперь с ними мы стали врагами. Теперь уже к нам пожаловал милиционер по их доносу. В жалобе было, что мы развели кур и из нашего курятника воняет, мы разносим мух и вообще страшную заразу. А главное, что держим всбесившуюся собаку. Подлые девчонки за спиной милиционера стали показывать Джимику дули, ну он, дурачок, и разошёлся, стал лаять на них. Пришлось убеждать милиционера, что эти негодяйки дразнят заслуженного артиста. Повесили простыню, чтобы Джимик не отвлекался на этих дур, и показали ему наше представление. Джимик считал, ходил на задних лапках, пел под Собачий вальс. Бедная Ряба с цыплятами даже не выглянула из-под топчана. Милиционер хлопал, так ему понравилось, но уходя, всё-таки показал псу фигу. Сдуру, конечно. Такой обиды оскорблённый артист не выдержал и истерически залаял, ухватив обидчика повыше сапога за галифе, как раз там, где была прострочена красная полосочка, и прокусил ее. Еле оттянули Джимика.

На удивление, милиционер на Джимика не обиделся, даже не составил протокол, а только смеялся. Снял фуражку и вытирал вспотевшую голову. Такого цирка он ещё никогда не видел. Ну и ну! Милиционер сразу понял, на чьей стороне вся Коганка. Голопузая команда, как мухи, облепила весь наш забор, поддерживая артиста, хлопая с такой силой, что даже взрослые выстроились вторым и третьим рядом. Да и Джимик был в ударе, как никогда. Милиционер ушёл с дворничихой проверять «Картинную галерею» в уборной, для установления автора: тоже «известного» на всю округу «артиста».

А бедную Рябу с цыплятами всё-таки отравили. Утром нашли их всех лежащими на спинках с поднятыми кверху лапками. Все дети двора занялись их похоронами. Из картонных коробок из-под обуви сделали «гробы» и положили туда птиц, как людей, с цветами. Торжественно понесли на спуск полянки. Вырыли могилки — захорони ли, соорудили крестики, даже посадили цветочки. Потом бабушка устроила им поминки. Все дети сидели тихо, ели котлеты, запивая компотом. На обрыве полянки, спускающейся к Пересыпи, мы хоронили котят и других погибших животных.

Жизнь продолжалась. Я по-прежнему каждый день ходила к маме на работу, редко выбиралась на море, много играла на фоно, читала. Вечерами иногда ходила с бабушкой на Слободское кладбище, где была похоронена наша Ноночка. Пока я от крана на входе таскала воду, чтобы полить цветочки, бабушка рассказывала Ноночке все новости, как будто бы она могла её услышать. В августе, когда мы с бабушкой прошли в кладбищенские ворота, нас встретили гробокопатели и сторожа и сообщили нам ужасную новость: какие-то негодяи осквернили кладбище, разбили и Ноночкин новенький памятник. Мама за него ещё продолжала выплачивать долги. Он был очень дорогой, из белого мрамора с фотографией, в которую они специально целились. Расследование ни к чему не привело. Памятник кое-как восстановили, но он уже не выглядел как раньше. А больше походил на раненого в шрамах.

На станции тоже произошли перемены. Умер Федор Павлович. На его место назначили женщину, очень капризную. Она привела своих покупателей, которые беспардонно приходили за мясом, когда им вздумается. Зато для меня наступила полная лафа, больше мясо я никому не носила. Скорее всего, не было просто лишнего, оно стало дефицитом, нарасхват. Кто успел, тот и съел. Теперь проверяющие бегали сами подписывать акты и получать за это свой «честный» килограмм. Иногда сотрудницы, забыв, что девочка натирает в кабинете пол, сплетничали. Однажды я услышала, что обсуждают мою мать.

— Вот характер у Аньки, другая бы только свистни, полетела бы в Москву. Брал ведь ее этот циркач с двумя довесками. Приличный человек, часами её поджидал. Хоть бы детей пожалела. Что они видят? Эта малая полы трёт. Дура Анька, себя загонит такой работой и детей погубит. Тише ты, Олька здесь, услышит!

— Да и пусть слышит, может, умней мамки станет.

— Ивана Ивановича жалко, а с другой стороны, кто знает, может, в каждом городе у него по подруге и дети по всему Союзу бегают.

— Вроде не похож на такого, за сезон давно бы другую нашёл. Весь город в одиночках, да хоть бы тебя взять. Чем ты хуже, а он её выбрал.

— Мне он задаром не нужен!

— Так уж и не нужен? Я ведь видела: он как заявится за мясом — Анька за ведро и дёру, а ты вокруг него юлой вертишься, и так, и этак, задом пишешь.

— Что ты несёшь?

— Да то и несу. Если бы тебя поманил, ты бы тут как тут подсуетилась.

— Лучше сама на себя в зеркало посмотри. Вся рожа в синяках. С таким, как твой муж, я бы срать рядом не села. Живёшь с ним и терпишь. То она поскользнулась, то упала, то ещё что придумываешь. Лупит тебя твой благоверный, как Сидорову козу, гордости в тебе никакой. Вот и о других так судишь.

Голоса вмиг замолкли: на станцию зашёл кто-то чужой. Я ладошкой протерла вспотевший лоб, щёки горели. Сотрудницы обсуждали мою мать. Неужели Иван Иванович хотел увезти нас всех в Москву? А как же школа, музыка, волейбол, а друзья? Говорят, Москва большая деревня. Зачем ехать в деревню, когда мы живём в таком красивом городе у самого Чёрного моря. Но Москва — столица. Там строят большие дома. В журнале перед фильмом показывали. Там все веселятся, поют, на машинах ездят. Там другая жизнь. Но я бы музыкой там не занималась. Где бы мама брала деньги на уроки? А чем бы расплачивалась за долги? Если у него есть в Москве квартира, почему тогда Джимика нам сплавил?

Нет, бабушка была права, когда ругалась на маму: тебе Ташкента мало и этой проклятой Коганки. Давай бросай всё, тебе не привыкать, уматывай в Москву, куда хочешь, только одна. Девчонок я с тобой и этим проходимцем не отпущу.

Открылась входная дверь, пришла мама с подносом новых анализов, и лаборантки принялись молча их обрабатывать. Одна села разносить ветеринарные справки в специальный журнал, вторая стала мелко вырезать малюсенькие кусочки из мяса и ловко приклеивать ножничками к лабораторным стёклышкам.

— Оля, кушать будешь?

— Нет, я дома. До свиданья, — еле слышно, не глядя на сплетниц, сказала я.

Сегодня я спокойно вышла из мясного корпуса, никого не боясь. В сетке, которую сунула мама, торчала картошка с морковкой, в портфеле книги и тетрадки. Я подождала трамвай, по-взрослому уселась, сетку поставила между ног и достала учебник. По пыльным окнам трамвая потекли грязные полосы, пошёл дождь, стало быстро темнеть.

— Гицели! Гицели! Смотрите! Сейчас схватят! Ух, гады!

По мостовой ехала спецмашина для отлова бездомных животных — собак и кошек. Сразу за кабиной водителя была большая клетка с зарешеченной дверью сзади. По бокам сидели два здоровенных мужика — это были гицели. В руках у них были пачки с петлями на конце — удавками. Они обгоняли на машине животное и с двух сторон окружали. Один отвлекал впереди, а другой сзади набрасывал петлю на шею. Поймав и подняв над землёй беспомощное животное, они сбрасывали его в клетку сверху. К задней решётке прижимались мордочки обреченных, они выли, грызли решётку, пытаясь вырваться на свободу. Эту машину и этих гицелей ненавидели все. Один вид их чего стоил. В высоких резиновых сапогах, резиновых фартуках и длинных резиновых перчатках. И самое страшное — это запах, не то что псины, а самой настоящей смерти. Как их только ни обзывали — и фашистами, и гитлеровцами.

В трамвае мнения пассажиров разделились. Одни утверждали, что гицели выполняют государственную работу по закону, отлавливают бездомных животных, больных и бешеных. Уже столько их после войны расплодилось, что опасно по улицам ходить. И начинались рассказы, как кого-то покусали, кого-то загрызли насмерть, и пора прекратить это безобразие. Другие стали обвинять, что они бегают по домам, по дворам и стараются заарканить хозяйскую собачку или кошечку. Охотятся только на животных благородных кровей. Схватят, а сами не уезжают, ждут, когда хозяева выскочат и выкупят своего любимца. А нет, так отвезут на живодёрку.

Женщина права, мы с мамой уже дважды ездили на Пересыпь, где находится живодёрка, и выкупали Джимика. Наш артист на старости совсем одурел. Другие, даже бездомные, собаки за версту чуют гицелей и тикают, прячутся по дворам, а Джимик сам к ним бежит — лает, смелость свою показывает. Хоть бы сегодня обошлось. Мама клятву дала, что в третий раз ни за что этого придурка не поедет выкупать. Целый месяц только на него и работай, нашли дуру.

Предчувствие не обмануло. Дома Джимика не было. Бабушка думала, что он в палисаднике закрыт, сама его там закрыла. Но чья-то «добрая душа» открыла задвижку, его и след простыл. После бесконечных уговоров, только на третьи сутки мы с мамой поехали за артистом. Но было поздно. Гицели, увидев сцену рёва безутешной юной хозяйки, стали предлагать нам других собачек, даже бесплатно. Но мама решительно схватила меня за руку, да так больно, что я больше не рыпнулась. Обратно шли пешком, трамваи не ходили из-за обрыва линии. Улица Богатова была грязной, немощёной, еле пробирались по кромочке вдоль домов, молча, не разговаривая. Под пересыпским мостом была дикая лужа, её мы перешли вброд, промочив ноги почти до колен. Мама чертыхалась, посмотрела на меня зло и заплакала. Так мы, не разговаривая, поднимались по новой лестнице вдоль нашей горки, через собачий садик. Возле ее начала сидела баба Женя и торговала семечками. Мама остановилась передохнуть, поздоровалась со старухой, которая жила в первом дворе.

У нее под лестницей, соединяющей наши дворы, была маленькая комнатушка с земляным полом. Кроме топчана, керогаза и казана, в котором она жарила семечки, в коморке ничего не было, даже электричества. Мы к ней бегали за семечками, в любое время суток. Я увидела, что мама положила ей деньги в руку. Старушка подскочила, перекрестила нас и долго кланялась, благодарила. Я боялась, что она сейчас пожалуется маме на моё поведение. Но баба Женя только насыпала мне целый стакан семечек в карман, утирая беззубый рот старой порванной перчаткой.

Зачем мама деньги, предназначенные для выкупа Джимика, отдала этой торговке? Дети её не любили. За что? До сих пор не знаю. В нас просыпалась жестокая радость, как только стемнеет пробраться к её окошку, постучать. И ждать, когда она хрипло спросит: «Кто там?» Потом убегать, смеясь, как придурки. Она никому не жаловалась, прощала нашу злую шалость. Жила тихо, никто бы и не заметил её смерти. Если бы не наше баловство, на которое она перестала реагировать, то так и превратилась бы в мумию в своей каморке «папы Карло». Так говорили соседи на похоронах. Старушка скончалась во сне, успев нажарить полный казан семечек. Дворничиха обошла со списком все квартиры. Кто сколько смог дал на похороны. Гроб поставили на две табуретки под её окошком. Только тогда мы узнали, что у неё на войне погибли оба сына. Муж ее пропал ещё в гражданскую, она одна подняла на ноги двоих детей, да так и не дождалась их возвращения с войны. Дворничиха насыпала каждому по жменьке семечек, чтобы ими помянули покойницу. Уже на следующий день в её каморку вселились другие люди. Жизнь не стоит на месте...