В новую школу я поступила, будучи, как теперь выражаются, морально опустошённой. Два года мечтаний о театральном училище, а точнее и честнее, о сцене, накрылись медным тазом. Единственное, что надолго сохранилось с той поры, — это противное прозвище, которым наградила меня моя старшая сестра. Как только она появлялась на пороге нашего жилища, первое, что произносила, обращаясь к бабке: «Шум за сценой дома? Как она себя вела?» Ну, та ей по полной программе всё докладывала. А чтобы что-то не пропустить, ещё в тетрадке регистрировала.

Обновки к первому сентября к новой школе мы приготавливали вместе с бабушкой. Делали всё по заведенным в те времена правилам. Распороли старую форму, выстирали, отутюжили. Вырезали протёртые части, вставили латки под мышками. Протёртый зад на юбке переставили наперёд, там, под фартуком, всё равно не видно. Саму юбку выпустили до самого конца и подшили старыми коричневыми атласными лентами. Из пустых коробок от набора духов «Красной Москвы» вырезали белый шёлк. Из него получились очень красивые воротничок и манжеты на форму. Я крутилась перед зеркалом — такая счастливая, хоть куда. Ещё Алка обещала мне, если я буду умницей, то к Новому году купит мне новую форму. К тому времени я как раз уже из этой вырасту окончательно. К тому же в середине года форму покупать выгодней. Во-первых, больше выбор, а во-вторых, нет безумных очередей, да и дядькина вторая жена Жанка обещала сообщить, когда в её магазин что-нибудь путное подбросят.

В новую школу мы всем нашим двором ходили почти весь август — убирали мусор, мыли окна и полы. Я старалась забежать на третий этаж полюбоваться новым классом с тремя большими окнами, с табличкой «8 Б» — такая красота. Новая 38-я школа выглядела как дворец по сравнению с моими старыми школами. Хотелось даже, чтобы лето поскорее закончилось и мы могли пойти в эту великолепную школу учиться. Там был актовый зал, спортивный, ещё столовая и самое невиданное создание человечества — это туалеты на каждом этаже с настоящими унитазами и умывальниками. Ни в каком сказочном сне я не могла представить такой замечательной школы.

Накануне 1-го сентября нам объявили, что в связи с тридцатиградусной жарой после первого сентября, в виде исключения, пока не спадёт пекло, разрешается приходить в школу в тёмной юбке и белой кофте, другими словами, в пионерской форме. Это сообщение, я пропустила мимо ушей, да и никакой пионерской формы у меня в помине не было. Главным было само 1-е сентября, которого я так ожидала. Построение во дворе школы, найти своих из класса среди этих белоснежных бантов и осенних георгин с астрами. Наша новая классная руководительница улыбалась, поблескивая золотыми коронками зубов, прикрикивая на нас, чтобы мы выровняли наш ряд и стали парами по два человека. Забор, как мухи, облепили родители и малышня, я старалась увидеть свою бабушку, но безуспешно.

Прозвенел первый звонок, но мы продолжали стоять под палящим солнцем, практически ничего не видя и не слыша. Наконец и нашему ряду разрешили двигаться и идти в свой класс. Но здесь образовалась толпа, многие не знали, как пройти в него, кто-то бросился к заборам забрать портфели у родителей. Я же устремилась по известному маршруту и зашла в класс почти одна из первых. Местечко я себе облюбовала заранее: последний ряд и поближе к выходу. Желающих занять место рядом я отшивала, говорила, что занято. Придерживала я это местечко для Ленки Доренко. Но её не было на линейке, и теперь она не объявлялась. Переглядывалась я только с теми, с кем училась в 56-й школе. Но нас было совсем мало, остальные все новенькие. Все кое-как расселись, не обошлось и без потасовок. Некоторые мальчишки по одному развалились на партах, никого к себе не пуская. Впрочем, они поступали, как и я.

Не нашлось места только одной девчонке. Куда бы она ни пыталась пристроиться, её никто за свою парту не пускал. Это была высокая девчонка с модной стрижкой, хорошо развитой грудью, но с удивительно тоненькими ручками и ножками, казалось, что они белее её носочков. Лицо её желало быть покраше, мало того, что оно было всё в веснушках, так ещё и обсыпано подростковыми прыщами разной конфигурации. Два верхних передних зуба не помещались в закрытом рту и торчали наружу. В довершение к перечисленным достоинствам она ещё и заикалась. Я сразу не поняла, в чём дело и что там впереди происходит, поскольку все перемещались, галдели, смеялись. Но потом увидела всю эту картину, как бедная девчонка мечется по классу, все ржут, а она уже плачет, какой-то придурок забросил её портфель к дальней стене и, когда она бросилась за ним, другой подставил ей подножку. Девчонка упала, смех не прекращался. «Иди сюда, — позвала я её, — садись, это будет твоё место. Ну, что уставились? — Я разозлилась не на шутку. — В рыло сами захотели? Так это можно устроить по-быстрому. Домой ноги не дотянете». Сама не знаю почему, из меня вырвалась Коганка, со всеми её прибамбасами и блатняком. Но здесь появилась наша классная дама и все притихли. Только те двое придурков всё оборачивались в мою сторону и показывали кулаки. Вот так с первого же дня я заимела врагов до конца учёбы в этой школе.

Нашу классную руководительницу звали Серафима Михайловна Мельник. Похоже было, что она одного возраста с моей мамой. Но на этом сходство заканчивалось. Это была ухоженная, хорошо одетая женщина. Волосы её были окрашены в медный цвет и буквально горели под лучами солнца, запивающего наш класс. Солнце нещадно палило сквозь двойные рамы трёхстворчатых больших окон. Кислорода явно не хватаю для дышащих юностью и потом сорока человек. Дышать было трудно, с нас градом катил пот, нестерпимо пахло свежей краской. Не помогло и открытие всех окон и двери в коридор.

Классная руководительница знакомство с нами превратила в какой-то непонятный спектакль. Под номерами на доске каллиграфическим почерком она написала вопросы, на первый взгляд, нормальные, биографического плана, типа: фамилия, имя, отчество, адрес, где раньше жил, где учился, потом, кто родители, национальность, где работают и кем. Объяснила она это тем, что так быстрее и легче мы все познакомимся и будем иметь представление друг о друге. Ведь теперь мы все одна семья, и многие годы нам предстоит прожить вместе, а некоторые, может, и всю жизнь будут дружить, и она сделает всё, чтобы так и было. Открыв классный журнал, она вызвала к доске первую жертву по алфавиту. Сначала мы все хихикали, но потом притихли, потому что у мальчика дрожали руки, он побледнел, как мел, на лбу у него выступила испарина. Хотя у него были нормальные родители: отец — военный, полковник, и сам хорошо учился, жил в Германии. Многие другие ребята тоже были детьми военных, офицеров и даже генералов.

У меня начался буквально озноб, я ничего больше не видела и не слышала. Только думала, как я буду о себе рассказывать. Что мама у меня работает санитаркой, отец умер, нигде не была, и самое страшное, что все они будут смотреть на меня, на мою штопаную форму, стоптанные туфли, еще эти дурацкие косы, в которые я вплела проволочки, чтобы они загибались, как у Любови Орловой из кинофильма «Весёлые ребята». Ребята, один за другим, довольно быстро отчитывались перед всеми, кто они и что. Если что-то упускали, учительница заглядывала в свои записи и спрашивала дополнительно. Я не слушала отвечающих, про себя повторяла, что буду сама говорить, боялась, все будут смеяться надо мной. Особенно эти два обормота. Они и так постоянно оборачиваются в мою сторону и корчат рожи, да ещё показывают кулаки из-под парты. Уже вызывают детей с фамилией на букву «Г». Глазман Галина Давыдовна, произнесла Серафима. В классе прошёл небольшой неприятный смешок. Когда девочка поднялась и прошла к доске, заржали все. Серафима даже кружевным платочком глаза промокала. Четырнадцатилетняя очень худая девочка с большими выпученными глазами долго молчала, потом быстро выпалила такой скороговоркой, что никто ничего не понял, и Серафима заставила её повторить всё сначала, помедленнее. Родители у неё оказались рабочими, родилась она в Одессе.

— Кто ты но национальности? Ты забыла сказать, — ласково, как змея, повела плечами учительница. Те два дурачка продолжали корчить рожи, и остальные, замерев, ждали...

Бедная девчонка с большими выпученными глазами, полными слёз, никогда раньше не подвергалась такому унижению, вытянув в сторону Серафимы шейку, выпалила: «Я еврейка, как и вы!» У нашей классной дамы перекосился рот, глазки, до этого радостно смеющиеся от удовольствия, стали бегать, искать у нас — не знаю даже, чего — то ли понимания, то ли поддержи. Все в классе просто окаменели. Не такие мы уже маленькие дети, чтобы не понять, что произошло. Спас положение прозвеневший звонок. Серафима моментально овладела собой и, как ни в чём не бывало, дала домашнее задание: на следующий день принести письменные автобиографии, опять повторяя, что мы теперь одна семья и так мы скорее и лучше узнаем друг друга. И очень хорошо, что в классе нашем есть дети разных национальностей, как и во всей нашей многонациональной стране. И каждый должен гордиться своей нацией.

На перемене начали ребята меняться местами, пересаживаться. Своей соседке по парте я дала распоряжение никого за нашу парту не пускать, а сама помчалась в коридор к своим дворовым и знакомым из 56-й школы, попавшим в «А» класс. Так заболталась, что чуть не опоздала на следующий урок. Наша классная где-то задержалась, стоял сплошной рёв. Наконец она появилась, громко хлопнув дверью. Торжественно нам было объявлено, что в стране проводится эксперимент. Наш выпуск будет первой одиннадцатилеткой, нам предстоит в школе учиться одиннадцать лет, т. е, ещё четыре года вместо трех. Постановление предусматривает совмещение обычного обучения с производственным. А это значит, что мы два раза в неделю школу посещать не будем, а будем работать на производстве. И по окончании школы, одновременно с аттестатом зрелости, получим и рабочую специальность. Зато у нас не будет проблем после школы с трудоустройством. В нашей школе девочки будут работать на кондитерской фабрике имени Розы Люксембург, мы получим профессию кондитер, а мальчики — на заводе «Сельхозтехника», выучатся на слесарей. Мальчишки загалдели от такой несправедливости. Ещё порадовали нас кучей экзаменов после окончания 8-го класса и в дальнейшем в последующих классах.

Что здесь началось... Выкрики, это несправедливо, это идиоты какие-то в Киеве попридумывали. В Москве, да и во всей РСФСР только два экзамена после 8-го, а у нас целых шесть. В России нет экзаменов ни в 9-м, ни в 10-м, а нам что, за каждый класс сдавать? Утихомирить разбушевавшихся ребят не удавалось даже Серафиме. Но она нашла выход, стала соглашаться с нами, пожимая плечами: мол, что можно сделать? Это же Украина. Да, это несправедливо, мы будем надеяться, что будет так же, как и в России. Поднялся вопрос об изучении украинского языка и украинской литературы. Ребята доказывали, что если они семь лет не учили этот язык, то они вправе его не изучать и в дальнейшем.

Через несколько дней им разрешили написать заявления и освободили от уроков украинского, для этого пришлось изменить расписание. А нас, одесситов, изучающих украинский язык, объединили с «А» классом, оказалось всего восемь человек, и мы оставались на последний урок. Было, конечно, обидно, все уходили домой, а мы оставались. Ещё уходящие обзывали нас хохлами, а украинский язык обзывали «телячьей мовой». Сразу наш класс, да, по-моему, и вся школа, разделилась на два лагеря. Дети военных отличались от нас. Прежде всего внешне. Все они были хорошо и модно одеты, особенно девочки. Нам такое и не снилось, все у них было особенное — и носочки, и портфели со всеми атрибутами внутри. Тетрадки и учебники они заворачивали в красочную бумагу, а мы во что? В обычную газету. Да и считали они себя выше всех на свете, причисляли себя к «арийской расе». Преклонялись перед всем заграничным, ненавидели нас за то, что попали в эту дыру (это Одесса-то дыра), за наш говор, и завидовали тем, чьи родители опять получали назначения за границу.

Они как бы продолжали, общаясь между собой, жить в том, по их понятиям, европейском мире. Когда мы попадались на их пути, они старались нас в лучшем случае не замечать. Но чаще всего их противные морды кривились от отвращения, эти два урода могли запросто плюнуть нам с Лилькой на парту, вслед всегда звучали одни оскорбления. Доходило и до рукоприкладства. Эти засранцы Шевяков и Исаков не упускали случая, чтобы не «обмацатъ» проходящих мимо девчонок. Те визжали, пытались дать им сдачи, но силы были явно неравны. Мальчишки становились сильнее и нахальнее, приходилось с этим уже считаться и маневрировать, как по минному полю. Это была уже не «Коганка», где всем миром защищали своих. Никому и в голову не пришло бы так вести себя в 105-й школе. Как я стала тосковать по ней. Бывая на мясоконтрольной, я старалась хоть на пять минут подбежать к остановке первого трамвая у старой школы на Пастера, ехать по этой улице в трамвае в надежде увидеть кого-нибудь из нормальных ребят. И больше всего мне хотелось увидеть теперь уже десятиклассника Витю Ксензовского. Но, увы и ах, с ним я больше никогда не встретилась.

На следующий день все мы принесли свои биографии, написанные на листках бумаги. Вся моя биография уместилась в полстранички. У моей соседки по парте биография составляла несколько листиков. Пока Серафима Михайловна опять повторяла, как у нас будет проходить производственная практика, как нам туда нужно добираться к восьми утра, два раза в неделю по понедельникам и четвергам, мы с Лилькой обменялись своими биографиями, чтобы получше «узнать друг дружку». Размашистым почерком, с сотней ошибок, как минимум, моей соседкой по парте была написана биография, как говорят в Одессе, — хоть стой, хоть падай.

Лилька родилась в Тяньцзине в Китайской Народной Республике. Отец, Гуревич Кива Соломонович, и мать, Рита Евсеевна, родились там же, в Китае, только в Харбине. Сама Лилька училась во французской гимназии. Когда ей исполнилось десять лет, они переехали в Россию, и в школу она пошла в городе Красногуринске, это на Урале. Потом их семья переехала в Одессу, где вскорости умер её отец. Мать сейчас работает женским мастером в парикмахерской. Живут они в соседнем 47-м доме. Я пометила Лильке карандашиком совсем явные ошибки, и она быстро стала переписывать. Сама же в ужасе стала ждать, когда Серафима начнёт опять экзекуцию по вызову к доске с автобиографическими рассказами. Но она теперь совершенно не касалась этой темы, очень интересно рассказывала о литературе, о писателях, которых мы будем изучать. Я даже перестала дрожать, успокоилась. Её правильная речь завораживающе лилась по классу, её хотелось слушать и слушать.

Как-то чересчур быстро прозвенел звонок. Она прошла по классу, собрала наши листки с биографиями и вышла. Только на перемене я обратила внимание, что из всего класса лишь я одна пришла в своей старой коричневой школьной форме с чёрным передником. Все остальные девочки были разодеты, как картинки. Сколько девчонок — столько и всевозможных кофточек: гипюровых, нейлоновых, атласных; о юбках я вообще молчу: и плиссе, и гофре, и в бантовках, и в складках, да и просто модные узкие с широкими лаковыми поясами. На ножках — моднющие лодочки с остроносыми носами всех цветов радуги. Особенно выделялась Лена Щербина, генеральская дочка. Всё на ней сидело, как влитое, и всё — высший класс, особенно чёрные лаковые туфельки. Все девчонки собрались вокруг её парты и рассматривали модный немецкий журнал. Здесь же, на перемене, стали переплетать волосы, как на картинках в этом журнале. Мальчишки толкались у дверей, не давали выйти из класса, дёргали за волосы, за крылья моего передника. В туалете я ополоснула прохладной водой своё горящее лицо. Серафима стояла в коридоре, окинула с ног до головы меня взглядом: для тебя закон не писан, разрешили же вам носить в школу лёгкие кофты. А ты как явилась? Ещё бы пальто надела.

Я прошла в класс, молча опустив голову, стараясь ни на кого не смотреть. Мне казалось, что все только и глядят на меня, на мой убогий вид. Хотелось бежать из этой школы, из этого класса назад в свою прежнюю 105-ю школу. От этих просторных, залитых солнцем классов, столовой и залов, от этих шикарных туалетов туда, где всё родное и знакомое, где учителя, проходя мимо тебя, гладят по голове, поправляя выбившиеся из кос волосы. Спрашивают, как дела у сестры, передают привет маме и бабушке. Радуются, что мне купили пианино и я теперь могу учиться музыке. Как мне хлопали на последнем утреннике, когда мы выступали с Викой Букиевской. Как интересно было дружить с Витькой Ксензовским. И зачем только мы получили эту проклятую квартиру, «ледяной дом», как называет её бабка. Не дай Бог, эти узнают ещё, что моя мама работает не лаборанткой, как я написала, а санитаркой, и что я ещё хожу на станцию и там мою полы. Всё, больше в эту школу ни шагу. Буду ездить каждый день в город, в центр, но только не сюда. Лильке, моей соседке, тоже достаётся от этих выродков. И что они из себя воображают — паразиты, только и кичатся своими отцами. Им всё по барабану, они только перед учителями из себя корчат паинек, а сами матерщинники и просто подлецы.

Первый раз в жизни я почувствовала себя такой униженной и оскорблённой — человеком низшего сорта. Дома я даже не стала обедать, сразу поехала к маме, надеясь убедить её о своём переводе назад в старую школу. Но на станции все встретили меня так восторженно, как будто бы мы не виделись не два дня, а целую вечность. Не я расхваливала новую школу, а они все хором радовались, как мне повезло, что теперь мне не придётся месить грязь в Аркадии. Мама меня быстро отпустила, решила, что я устала. Язык не повернулся признаться ей, что у меня происходит. Ей и без меня доставалось, я только вздыхала и не пошла на остановку к школе. Не хотелось, чтобы меня увидели в этой страшной протёртой форме, на улице еще больше видно, как она выгорела и светится насквозь.

Всю ночь я мучилась, как сказать маме, что мне нужно купить хоть какую-то юбку и кофту, эта проклятая жара ещё не скоро спадёт. Мама и так без конца болеет, и она опять выплачивает ещё один долг. Теперь не только за дедушку, а и за Алку. Сестра не поехала по назначению на Певек, пришлось искать блат, и, конечно, небезвозмездно. Сколько это стоило, меня не ставили в известность, я только слышала от Этерии Фёдоровны, как она проклинала эту грёбаную власть с ее — «всё для человека, всё во имя человека», бесконечно, с ехидством повторяя эти слова. И мне доставалось: учись, Оленька, видишь, как маме твоей достаётся кусок хлеба, учись.

Только бабушка, как всегда, чувствовала, что со мной что-то неладно. Да и догадаться с её стороны было не трудно. Я перестала вечером бегать гулять, как ни звали меня наши ребята со двора. Честно до позднего вечера сидя на кухне за чистым столом, выполняла домашнее задание.

— Ты чего такая грустная? Не набедокурила ли чего? Мне-то ты можешь признаться, что случилось.

Бабушка всегда могла как-то найти подходящий момент и спровоцировать меня на признание. Я и выложила, что меня гнетёт. Её уговоры, «что встречают по одёжке, а провожают по уму», меня доконали. Потом она пыталась пересмотреть наш узел со старыми тряпками, может, что-то бросится в глаза. Но что там могло броситься? Ничего путного там и в помине никогда не было. Бабушка сидела на полу среди разбросанных кусков старых тряпок, сама понимая, что затея её провалилась. Маленькая сгорбленная старушка смотрела на меня своими большими голубыми глазами: не дрейфь, Олька, прорвёмся! Она пыталась меня подбодрить, улыбнуться, но улыбки у неё не получилось, только горькая гримаса. Я прижалась к бабушке, мне было её так жалко, даже больше, чем себя.

— Эх ты! Что мы сдадимся, что ли? Ты у меня ещё самой красавицей в классе будешь! Поедем на толчок и там обязательно что-нибудь подберём! Поедем?

Глаза её заблестели, на пожелтевших впалых щеках загорелся румянец, она быстро сгребла обратно тряпки в узел и засунула под кровать. Скомандовала мне: «Вперёд, за уроки!» А сама с почётным караулом — впереди, как всегда, кот Булька, а сзади рыжая дворняга Дружок — направилась в кухню лепить вареники с мясом.

В воскресенье чуть свет мы поехали с бабушкой на толчок. Леваки-автобусы, набитые людьми, как тюльки в бочках, ещё останавливались прихватить пассажиров на толчок с 6-й станции Фонтана. В один из них и мы с бабушкой еле втиснулись. На сидячих местах располагались торговки с товаром, которые, вероятно, и зафрахтовали этот рабоче-крестьянский автобус, потому что они постоянно высказывали своё неудовольствие водителю, называя его но имени: «Петька-засранец, ну куда ты их еще садишь? На голову себе их ещё посади! Пусть с вокзала ездят, для них мы тебя заказали?»

Мы, стоящие на одной ноге, помалкивали, наблюдая, как вдоль всего пути толпами стоят желающие поменяться с нами местами.

Так, прижавшись друг к другу, заваливаясь то в одну, то в другую сторону, по ухабам одесских улиц мы выехали за город, потом по пыльной дороге, больше месяца не ведавшей дождя, ещё проехали несколько километров и тормознули. Подъезжать ближе водитель наотрез отказался. Побоялся милиции, которая там пасла леваков. Торговки, чертыхаясь, не стесняясь в выражениях, поносили бедного Петю направо и налево, как хотели. Но он не обращал на них никакого внимания, помогал им выбрасывать прямо в пыль на дорогу увесистые тюки. Мы с бабушкой почти первыми выскочили и, не оглядываясь, двинули вдоль длинного забора из ракушечника. Идти пришлось с километр, не меньше, так определила бабушка. Она раза два останавливалась отдышаться. Наконец добрались до заветных ворот. По обе стороны от них в стенах были небольшие окошечки, в которых продавались входные билеты. Очереди ко всем окошечкам были почти одинаковые, но всё равно люди метались, старались влезть без очереди и поскорее попасть туда, за эти заветные ворота.

Бабушка стояла молча, наказав мне никуда не отходить ни на шаг. Я же наблюдала, как некоторые тетки и дядьки проходят на толчок напрямую, без всяких билетов, суют деньги контролёрам, и те, не моргнув глазом, автоматически опорожняют руку в своём бездонном кармане. Купив билеты, мы прошли вовнутрь. Бабушка намертво вцепилась в мою руку, и никакая сила не могла нас разъединить. Понять в толпе, куда нужно двигаться, было невозможно. Несмотря на раннее утро, вся территория толчка, а по официальному названию — вещевого рынка, была забита до отказа людьми с товаром. Мы протолкались в этой, казалось бы, беспорядочной толпе около часа. Солнце заняло своё любимое место в центре безоблачного небосвода в это воскресенье надолго, нещадно освещая человеческие пороки: ругань, злобу, обман, зависть, жадность, наживу, воровство...

В месиве человеческих тел протискивалась я с бабушкой, в руках которой был узелок с несколькими рублями. В правом углу от входа стоял и ряды одесских спекулянток. Их «товар» был вывешен даже на стенах, не только на руках. Между ног они держали свои необъятные сумки. Они стояли сплочённо, плечо к плечу, как бойцы во время атаки. Между ними не то что человек, даже мышь не проскочит. Ещё ряд был двойным, спина к спине. Все они между собой были, чувствовалось, давно знакомы. Я признала тёток из автобуса, вероятнее всего, они морячки — у всех одни и те же заграничные вещи. Бабушка спросила в самом начале ряда, сколько стоит кофточка, от которой у меня прямо голова от счастья закружилась, но торговка назвала такую несусветную цену, что мы больше у них и не спрашивали, и так всё ясно было.

С нашим узелком здесь делать нечего. Безразлично скользя глазами по этим вонючим бабам, тыкающим прямо под нос свои тряпки, мы, подхваченные толпой, неслись разозлённые, толкаясь и наступая то на чьи-то ноги, то на вещи. Получая вслед оскорбления и проклятья от разодетых и размалёванных торговок в солнцезащитных импортных очках-бабочках, в заграничных нарядах, с ярко окрашенными длинными ногтями.

Немного посвободнее стало в рядах с верхней одеждой. Желающих в тридцатиградусную жару купить шубу или зимнее пальто, тем более, меховую шапку, не было, и спекулянтки изнывали, обливаясь потом в своих не по сезону нарядах. Они призывали мимо проходящих, что сегодня эту шубку отдают ну просто задаром, через месяц-то будет стоить в два раза дороже. Одна так пристала к бабушке, что нельзя было отцепиться, и бабка машинально спросила, сколько же стоит эта дешёвая, почти дармовая шубка. Услышав цену, покрутила головой, улыбнулась и сказала, что таких денег у неё с собой нет. Да и не за шубой они пришли, кофточку для внучки ищут.

Торговка не сдавалась. Несмотря на категорическое сопротивление бабки, ей удалось набросить на меня эту обнову. Под ее тяжестью у меня даже ноги подкосились. Мех панификсовой шубы на солнце нагрелся, и я очутилась, как в огненной духовке. Сбросив эту, невесть откуда свалившуюся на меня напасть, я пыталась всучить товар обратно ее хозяйке. Но та ни в какую не соглашалась забрать. Нас обступили такие же обалдевшие тётки в мехах, не иначе, как схватившие по солнечному удару, и продолжали прибалтывать на покупку, что такой выгоды мы никогда и нигде не поимеем. Они соглашались даже поехать с нами домой за деньгами. Но бабушка уже поняла свою ошибку, вырвала из моих рук эту тяжеленную шубу и бросила её хозяйке. Нам вслед неслось, что только голову людям морочим, ходим с «голой жопой в руке». Почему «с голой жопой», да ещё в руке, я никак не могла понять.

Казалось, ряды с этими спекулянтками, с их наглыми рожами, с их одинаково обесцвеченными перекисью водорода волосами, как солома, ярко накрашенными ртами с золотыми зубами, никогда не кончатся. А ещё эти шастающие вороватые цыганки со своим специфическим товаром: «Перец, чёрный перец, заколки модные, гребни, сигареты...» И тут же крутились их бесчисленные дети разных возрастов и пола, того и гляди, обкрадут.

Неожиданно ряды оборвались, появилось свободное пространство, на котором расположились продавцы, выкладывающие свои товары прямо на землю, иногда подстелив старые газеты или мешки или деревянные ящики; они восседали на них, как на троне, следя за своим добром. Чего только тут не было, начиная от старых иголок с нитками и заканчивая швейными машинками, вперемешку со старыми вещами. Торговали здесь старьевщики. В будние дни они обходили дворы, выкрикивая: старое ненужное обмениваем на новое очень нужное. Старые вещи покупаем, старые вещи покупаем... Но на толчке они молча сидели — кто завтракал, кто газету читал, или между собой переговаривались в основном о погоде, что давно не припомнят такого сентября, видать, от такой жары зима будет очень холодной, природа должна же взять своё.

Бабушка двигалась от подстилки к подстилке, всё время покрикивая на меня, чтобы я «ворон не ловила». Признаться, мне было стыдно за нее, она над каждой рухлядью склонялась и копошилась, перебирая несвежее старьё, торгуясь с продавцами. Но те ни под каким видом не сбрасывали цену. Совсем иначе вели они себя в нашем дворе, когда жильцы сносили им свои ненужные вещи. Тут они больше двух рублей даже за стоящую вещь никогда не давали или вообще предлагали взамен катушку ниток. Но деваться было некуда — или просто выбросить на помойку, или хоть получить рублевый леденец. И женщины, плюнув, отдавали вещь за бесценок.

Мне очень хотелось в этой толпе найти нашего старьёвщика, но так и не смогла. Наверное, жара его спугнула. Бабка продолжала ковыряться в лахах, утюжить эту помойку, не пропуская ни одной кучи. Я даже не смотрела, что она там суёт в свою самодельно сшитую котомку, видела лишь, что котомка становилась всё объемней. Наконец она сдалась, устало взглянула на меня: всё, поехали домой! Я забрала из её рук торбу, которая оказалась достаточно тяжелой. Она была довольна покупками. Чего совсем нельзя было сказать обо мне. Надежда, что мы вернёмся в те роскошные ряды с красивыми вещами, рассеялась окончательно, как несуществующий туман.

Обратно выбираться тоже было непросто. Все автобусы, грузовые машины брали опять штурмом. Никто не обращал внимания ни на стариков, ни на детей. Бабка всё поучала меня, что в такой толпе особенно много жуликов и воров, так и режут сумки, воруют кошельки и товар: ты крепче придерживай сумку. Я кивала головой, думая про себя: вот обрадуется ворюга до глубины души, когда, так рискуя, отхватит наш товар. Хотела бы я увидеть его рожу, но торбу всё равно автоматически держала перед глазами.

Автобусы один за другим подруливали, привозя самых ценных покупателей — отдыхающих. Те выдавали себя прежде всего огненным загаром, сарафанами с декольте и босоножками на высоких каблуках. Они приезжали после завтрака и утренних процедур и старались держаться, как на экскурсиях, вместе. Самый ценный покупатель пошёл, сейчас и цены подскочат, это уж точно. «Олька, — буркнула бабка, — смотри машины с наименованием санаториев. Идём к ним, может, хоть до города подбросят, да и посвободнее они». Все-таки основная масса людей ещё толкалась за забором толчка.

Так оно и вышло, какой-то рыжий веснушчатый шофер согласился подбросить. Автобус был не так набит, я уселась у окна, сразу за водителем, бабушка рядом, ее узелок пристроила к себе на коленки. На удивление было тихо, устали все от толчка. И вдруг какая-то баба с задних рядов как заорет: «Танька, а ну давай меняться местами, а то меня взад вырвет».

Доехали до Комсомольской. Там я пересела на 28-й трамвай в сторону Нового рынка, а бабушка — домой в обратную сторону к вокзалу. Маме и Алке договорились ничего не рассказывать. Когда я вернулась от матери, на балконе уже сушились купленные на толчке распоротые и отстиранные детали от громадного чёрного бархатного платья столетней давности, такие же тряпки от зелёного шерстяного платья, старые мужские рубашки с желтыми воротничками. Еще бабка «доводила до ума» какой-то воротник из рыженького хорька, приговаривая: «Пойдёт в дело, пригодится. А ты беги к Лильке Гуревич за журналом, может, что-то подыщем». На листочке бабка уже нарисовала приблизительно юбку и кофту, но я даже смотреть не хотела. Из такого говна я ничего носить не буду.

Орали друг на друга до хрипоты. И всё же я потащилась за журналом. Весь вечер, пока не пришла мама, мы продолжали спорить. Через два дня я гордо шла в школу в чёрной бархатной юбке — полный солнцеклёш и белоснежной блузке из тонкого батиста с перламутровыми пуговичками. Сестре бабушка тоже сшила обновку, содрав фасон из того же журнала. Платье оказалось настолько элегантным, скроенным по фигурке, с рукавами три четверти, обрамлёнными мехом блестящего огненного зверька.

С той осени мы с бабушкой зачастили на толчок, я хоть и стеснялась, но всё же увлекалась и порой сама выбирала подчас истлевшую кофту из-за хороших пуговиц. А шерстяные вязаные вещи мы распускали на нитки, стирали, красили, перематывали в клубочки, которые со временем превращались в свитера, жакеты и шапочки с варежками. Чем тяжелее у меня складывались отношения с одноклассниками, тем ближе становилась мне бабушка. Особенно нас объединяла её любовь и жалость к животным, людям, растениям, которую она настойчиво прививала и мне.

В субботу мы ездили на Слободское кладбище к Ноночке и деду на могилки. Иногда, когда времени было побольше, мы шли в противоположный конец кладбища и убирали могилу моего отца, Соцкого. Бабушка всегда разговаривала с покойными, как будто бы они были живыми: «Вот, Юзек, дочку к тебе привела, смотри, какая красавица у тебя растёт — загляденье. Анька работает, болеет, но пока справляется. Ты уж не серчай, как только раскрутимся, тебе памятник справим. А может, дочка подрастёт и расстарается. Так и не заметим, как она и замуж выскочит, уже в восьмом классе учится, на тебя похожа, особенно характером». И продолжает молоть всякую ерунду, даже про то, что «вареники с вишнями, как и ты, ужас как любит». И в ответ на её слова посаженные у изголовья могилки Соцкого мамой деревья-чумаки начинали шуметь листвой так, что мурашки ходили у меня по спине. А бабушка продолжала: «Видно, слышит, гляди, как листочки треплются на ветру».

Мне становилось страшно.

— Пойдём домой, бабушка, мне уроки ещё надо делать. Идём отсюда скорей.

— Пойдём, родная. Мёртвых бояться не следует. Живых остерегаться надо и не больно доверять. Давай на минуту к тёте Тане Петровой заскочим, узнаем, как она.

Мы заходили к тёте Тане, живущей на Слободке в небольшом частном домике с уютным садиком. Каждый год она жаловалась на громадную акацию, растущую посреди двора: из-за этой заразы ничего во дворе не растёт, ни помидоры, ни виноград не родит, даже цветы.

— От вымахала, один мусор от нее. Сколько ей лет, Поля? По вашему семейному преданию? А?

— Лет сто шестьдесят, не меньше, ещё покойный казак ее посадил. Аккурат в день своей свадьбы с Анастасией. Он этот саженец купил у грека прямо с корабля, живуч оказался, принялся.

— Ну ты смотри, живёт хоть бы хны, ничего ей не делается. На следующий год, истинный крест, спилю её к чертям.

— Ты хоть при Боге о чёрте не вспоминай, — утихомиривала её бабушка. Но тётя Таня продолжала:

— Сын из Питера приедет на следующий год, обещался с другом — и конец ей будет. Боюсь чужих нанимать, а то ещё дом развалят, так бы давно её порешила.

Сколько раз её навещаем, она всегда об этой несчастной акации говорит. У бабушки сразу портится настроение, она гладит дерево по коре, приговаривает: «Крепись, красавица, поживи ещё. Таня, это ж память о наших. Пусть ещё поживёт, пока мы живы и помним».

Тётя Таня только махала рукой и показывала на улицу:

— Вон сколько их, вся улица. Посадил бы хоть что-нибудь путное — грецкий орех или абрикос, а то акациями для красоты обсадился. Как ребёнок рождался, так он и притягивал по одной, вон они, считай — восемь штук. Поля, а ты помнишь их по именам? Я уже путаюсь. Помню только эту — Анастасию.

Бабушка, любуясь громадным деревом, поправляла тётю Таню:

— Эту казак в честь жены посадил, как свадебный подарок ей преподнёс, а остальные за воротами высаживали. Вторую в честь рождения сына Осипа Дерибаса посадили, порешили её ещё во время революции в голодовку, я уже сама смутно помню. В 23-м твой муж, Таня, как раз перед тем, как его забрали, как почувствовал, единственную память о себе оставил. Но и ее попилили во время уже этой войны. А новые, не знаю, когда и кто посадил. Они же совсем молоденькие-тоненькие, как подростки. Одна только эта с той поры и осталась — и то потому, что во дворе росла. От лихих людей за забором. — Бабушка усмехнулась и, ни к кому не обращаясь, продолжала: — Наша Алка с подписки получила Куприна. Рассказ у него там «Белая акация». Безвольный герой во всех своих несчастьях обвиняет это прекрасное дерево и предлагает все их вырубить и сжечь. А если бы не акация, верба, чумаки и тополь, не выстояла бы Одесса.

— Поля, так я ж не об этом! Я просто говорю, что она разрослася, и я боюсь, что при ветре завалится и, не дай Бог, дом придавит.

— Не бойся, она наоборот, охраняет наше старое родовое гнездо, как вечный часовой.

— Хорошо тебе говорить так, а когда ветер, то она скрипит, аж жуть, и по крыше ветками бьёт, уснуть невозможно. Всегда Петю вспоминаю, как живого. Тогда тоже ветер свистал, и мы даже не поняли, что это к нам стучат. Петя ещё так обрадовался, говорит мне: «Открывай, Танюша, это Терентий Дерибас с ребятами пришёл, свои». «Свои» и увели, и поминай, как звали. Всё в доме перерыли, даже пытались под акацией землю копать, так только корни побили и успокоились. Молодого хлопца ни за что ни про что расстреляли на Марозлиевской — и всех делов, а я дитя от него сбросила. Единственное, что утешает, что этой собаке Терентию тоже досталась собачья смерть, от своих же. Поля, тебе ж тогда тоже досталось. Как ты тогда выкрутилась?

Ничего не понимая из разговора двух бабок, я пыталась узнать:

— Кто высаживал, тёть Таня? — И теребила её за руку.

— Твой, кто он ей будет, Поля? Прадед или прапрадед, я как-то не соображу. Вообще-то я тебе не тётка, а бабка двоюродная, — разъясняла тётя Таня.

— Да ладно тебе, кто теперь помнит, — перебивала её бабушка, — вечно ты начинаешь эти дурные разговоры. Нам пора, пока доберёмся, совсем стемнеет.

Но тётя Таня продолжала рассказывать о своём сыне, как он многого добился в Питере, о его семье. Я всегда чувствовала, что бабка, по неизвестным мне причинам, не хочет с тетей Таней поддерживать при мне разговоры о родственниках. Только когда я играла с их громадной собакой по кличке Полкан, они о чём-то шептались. Но стоило к ним приблизиться, разговоры их, как по волшебной палочке, моментально прекращались. Внутри её маленького домика все стены были в иконах, на книжной этажерке стояли в кожаных переплетах с позолотой книги — церковные Библии и старые, религиозного содержания, журналы. Ближе к образам в углу стоял столик на высоких ножках, на котором всегда лежало открытое Евангелие. Тетя Таня очень переживала, что если мои «шкодливые ручки дотронутся до аналоя, то ему уже точно будет конец, как-никак лет двести служит.

— Это ещё твой прадедушка его принёс с Соборного храма, который взорвали безбожники-антихристы.

Каждый раз она спрашивала бабушку, не будет ли та возражать, если она отдаст в церковь очередную иконку. Бабушка всегда отвечала одно и то же: «Поступай, как знаешь, мне ничего не надо». На что тётя Таня отвечала: «Эх, Поля, Поля, нельзя так жить, как ты. Все твои несчастья, что ты от веры отступилась. — И она усердно начинала креститься и причитать. — Лампадку хоть перед матерью божьей на ночь зажигаешь? — И не получая ответа, сама себе под нос бурчала: — Как с антихристом связалась, так всех и сгубила». На прощанье тётя Таня всегда меня перекрестит, сунет в руку засохшую просвирку, чтобы я её съела, но последняя была невкусной и пахла так же, как и в домике у тётки, смесью духоты, канифоли, лаванды и сырости.

С нескрываемой радостью я неслась впереди бабки домой. Главное было успеть к булочной на Слободской улице, чтобы она ещё была открыта. Сама булочная уже не работала, но в это время выгружались машины со свежим хлебом. Бабушка покупала у грузчиков хлеб, а мне сдобную булку. Если в этот день работал дядя Ваня, то мне везло вдвойне. Это был давний бабушкин знакомый. Мальчик, которого она спасла во время войны. Она бежала с ним из сарая на Новом рынке, когда её румыны арестовали. «Спасительница моя от верной погибели», так он её называл. Радостно обнимал бабку: «Тётя Поля, тётя Поля!» И только плакал. Потом расспрашивал обо всех, о маме, Аллочке, Лёньке. Наотрез отказывался брать у бабушки деньги за хлеб, а мне совал несколько горячих, пахнущих ванилью булок: «Аллочку и маму угостишь. Тёть Поля, как она на Соцкого схожа, это же надо, одно лицо. От, Оля, у тебя был батя, царство ему небесное, таких теперь не сыскать. Да, тётя Поля? От рисковый был мужик! Что он вытворял прямо на глазах у румын! Сколько людей спас! Кому только рассказать, не поверят».

— Да, Ванечка, вот от него идём, сегодня навестили.

— Я уж тоже его навещу как-нибудь.

— Так не найдёшь, Ванечка, всё ж вокруг захоронено, ни рядов, ни порядка.

— Я найду, у меня хороший указатель есть. Мы ж с Аннушкой тогда чумаков насадили Соцкому и хлопчику этому, раненому морячку. Ну, который вместе с Соцким в один день помер.

Теперь, в восьмом классе, с бабушкой на кладбище я могла сходить только в воскресенье. И то, если хоть немного оставалось у меня свободного времени. Прямо с мясо-контрольной станции я подходила к остановке 15-го трамвая и поджидала бабку, ехавшую с Тираспольской площади. Она махала мне из вагона рукой. Мы в темпе неслись к могилкам, быстро прибирались и назад домой. К тёте Тане даже не заходили, некогда было. Но связь поддерживалась, она всегда что-то оставляла за оградкой, то ли баночки с водой, то ли свечки, воткнутые в могилки. Иногда находили записочку в бутылке, тётя Таня сообщала, что в следующее воскресенье будет панихида по какому-нибудь священнослужителю, захороненному на Слободском кладбище. Но, с переездом на Фонтан, у бабушки не хватало ни сил, ни времени для этих посещений.

По понедельникам и четвергам занятий в школе у нас не было, мы топали на производственную практику. Вставать приходилось раньше обычного, первая смена на фабрике начиналась в восемь утра. Работали мы до обеда, а после него ещё один час у нас были лекции по технике безопасности и теории: по производству кондитерских изделий, рецептуры. Вообще, по большому счёту, по правде, если на то пошло, было интересно. А самое главное, на фабрике никто нас не считал детьми, а настоящими работницами — только в качестве учениц. И требовали от нас выполнение работ по правилам, по-настоящему строго. Ох, и уставали же мы! Даже я, привыкшая в принципе к выполнению физической работы, отнюдь не белоручка, уставала. Что уж говорить о Лильке Гуревич — патологической бездельнице. Та вообще валилась с ног, еле я её доплюхивала домой. Прямо в прихожей всю одежду я с себя снимала, отмывалась, обедала и неслась обратно в город к маме на работу. Бабушка всё выстирывала и проветривала на балконе. И, несмотря на это, от меня разило за километр, как выражалась Алка, эссенциями, удушающими всё живое. Даже в трамвае я чувствовала, что люди принюхиваются ко мне и стараются отойти подальше. В цехах нам разрешалось есть конфет кто сколько хочет, хоть лопни. Что мы поначалу и делали. Но разве много этой карамели съешь? С утра ещё зайдёшь в цех, одну карамельку «гусиную лапку» сгрызёшь или «раковую шейку», и всё. Жара, духота, пить постоянно хочется. Через нос запах этой эссенции начинает драть горло. А ещё всех нас стараются определить на самый отвратительный участок работы — протирать тряпками, намоченными в той же эссенции, металлические коробочки, в которые фасуют разноцветные леденцы. Причем без перчаток, на руках от этого появляются трещины, потом язвы, ещё в коробочках часто остаётся мелкая стружка, не углядела — здесь же порез, или об острый край этих ненавистных коробок, или о стружку. Одна надежда оставалась, через полгода должны были перевести в другой цех. Моя Лилька попала в мармеладный и рассказывала просто небылицы, как девчонкам повезло. Мне казалось, что карамельный цех — самый вонючий во всей фабрике. Но произошло «ЧП».

Это случилось поздней осенью. День выдался пасмурный, холодный, северный ветер, как скаженный, носился по улицам города. Особенно это ощущаюсь в нашем «новом» районе. Большие свободные пространства позволяли резвиться ветрам на полную катушку. Лилька, как всегда, зашла за мной, и мы, получив от бабушки завтрак, понеслись на остановку. К 6-й станции Большого Фонтана трамвай приползал набитый по самое никуда. В летнее время выручали старые немецкие трамваи с прицепами, их одесситы обожали. Могли на спор ждать их часами, дело в том, что они были «открытыми», т. е. одни металлические ограждения без окон и дверей, металлические сиденья. Летом ездить на них было сплошным удовольствием. Единственный недостаток и, надо заметить, немаловажный, они безумно тарахтели всеми своими металлическими деталями одновременно. Уже на 6-й станции слышно было, что к 7-й приближается Фонтанский любимчик. Ещё этот трамвай уж очень не любил чересчур любопытных пассажиров. Несмотря на то, что на каждом окошке красовалась табличка «Не высовываться из окон» и постоянные напоминания кондукторов с красочными описаниями, как на той неделе вот такой же, как и вы «умный», выставил свою голову с длинным носом, так её и потерял — хрясть об столб — и нету, а мне за вас отвечать. Шо вы там не видели? Ага, уже локоть зацепило, так вы от тут и сходите, как раз остановочка «Поликлиника». Подлечат там, может, поумнеете, а то из-за таких премии не дождёшься.

И так весь маршрут кондукторской неумолкаемой трескотни, перекрикивающей даже скрежет ползущего из последних сил летнего одесского трамвая — единственной отрады и надежды жителей Фонтана добраться до города. Но осенью открытые трамваи с маршрута снимали и отправляли в депо, каждый год уверяя одесситов, что они своё отжили и больше на линию не выйдут. Но, как всегда, неожиданно в Одессу врывалось лето, и в виде исключения и по просьбе одесситов, из-за «непредвиденного» в этом году количества отдыхающих, «подпаянный, подмазанный, подкрашенный» ветеран приступал к своим обязанностям в очередной «последний» год. Осенью оставалась одна надежда на автобус. Нам надо было выходить на 3-й станции Фонтана, а это значит, что сзади втискиваться в автобус ни под каким видом нельзя. Пассажиры на следующих остановках утрамбуют тебя так, что ты окажешься, помимо своей воли, в середине вагона. Попробуй теперь выбраться. Вынесут только со всеми остальными не раньше, как на конечной остановке. Никакие вопли, что тебе надо выйти на следующей, никто не поймёт, всё бесполезно.

Пользуясь ежедневно трамваями в любое время года, я научилась ориентироваться в любых ситуациях. Но, случалось, что и я попадала в сугубо одесские приколы. Тёплыми летними днями-вечерами жители выносили стулья, табуреты, скамеечки на улицу, располагались возле своих окон и пили чай на свежем воздухе. С появлением первых телевизоров эта традиция приобрела всеобъемлющий характер. Если раньше на подоконниках стояли радиолы, проигрыватели, которые гремели на всю округу, то теперь их место стали занимать телевизоры. Вокруг окна с телевизором, обращённым экраном на улицу, в первом ряду сидели хозяева, следом соседи и близкие друзья. А уж дальше всё зависело от телевизионной передачи.

По улице Свердлова (бывшей Канатной) проехать трамваем нужно было во что бы то ни стало до начала футбольного матча. Иначе хана. Но если ты попал, то сиди и не дёргайся, а главное, не пикай ни под каким видом, иначе нарвешься на «ласковые» слова болельщиков. У них начинается серьёзное обострение болезни под общим названием — футбольный фанат. Эта болезнь удивительно заразна в нашем городе. Одесские болельщики штурмом брали все виды транспорта, двигающегося в сторону стадиона. А как же, сегодня играет одесский «Черноморец»! Ставки на Соборке уже сделаны, каждый знает, с каким счётом закончится этот незабываемый матч. Итог один, спроси у любого — только наша победа!

Чем ближе к стадиону, тем уверенность в ней растёт безоговорочно. Трамвай пропускал эту лавину людей, которые стекались с близлежащих улиц водно полнокровное русло, направляющееся в Парк культуры и отдыха имени Тараса Григорьевича Шевченко. Пассажиры безропотно сидели на своих местах, пережидая, пока поток схлынет или получится разрыв и можно ехать дальше. Самыми спокойными были те, кому «до конца», у кого был с собой груз — пара увесистых кошёлок или авосек. У меня всегда был с собой приличного веса груз и, как всегда, либо роман, что чаще, либо учебник, тогда меня взглядом уважала кондукторша.

Из стоящих на окнах телевизоров в полную силу имеющихся в наличии у ТВ децибел звучали позывные начала футбольного матча. Перед первым же таким окном трамвай опять замирал. Вагоновожатый выскакивал на одну минуточку, только узнать, кого выпустили на поле. Правда, возвращался быстро, на ходу информируя оставшихся пассажиров о составах команд. Дальше он с крейсерской скоростью несся к следующей остановке, не доезжая или переезжая таковую, в зависимости от очередного окна с ТВ.

Следующее окно бельэтажа напоминало блюдце с вишнёвым вареньем, случайно оставленное в нашем палисадничке летом на столе. Всё оно было облеплено мухами и трутнями, которые уже наполовину плавали в нём, а другие сидели на их спинах. Пассажиры трамвая оказывались в самом выгодном положении: сверху видно было лучше всех, только ничего не слышно. Водитель, устроившись на верхней ступеньке, комментировал происходящее на экране. Протестовать, высказывать своё мнение, что транспорт создан для того, чтобы ехать, было бесполезно. К нашему водителю присоединялись следующие за нами водители и кондуктора. Протестующие получали в свой адрес всегда один ответ: «Не хотите смотреть, не надо, берите такси, если вы такие умные. Электричества на линии нет! Трамвай дальше не пойдёт!»

На этом страдания пассажиров отнюдь не заканчивались. Не дай Бог, встречный трамвай будет вести такой же болельщик, как и этот. Тогда хана полная. Они будут друг другу кричать, что удалось увидеть, кого заменили, на какой минуте кто и как забил. И так до самого Куликова поля. В день футбола, особенно когда «Черноморец» играл со СКА, в Одессе ничего важнее не могло происходить. Оставалась одна надежда, когда играли с иногородними, чтобы нам забили гол, но эту мысль никто в трезвом уме и при полной памяти никогда вслух не произносил.

Такое предательство могло дорого стоить. Но когда такое случалось, на радость не помешанных на футболе пассажиров, сразу появлялось электричество. Всю злость водитель вымещал на старом трамвае. То он нёсся вскачь, по не вплотную прилегающим рельсам, то возносился над ними, пытаясь лететь. А тормозил и срывался с места трамвай так, что если кто не держатся обеими руками, мог пролететь через весь вагон, не собрав собственных костей. Все пассажиры сидели притихшие, крепко держась руками и упираясь в пол ногами, понимая, сколь большое горе у водителя.

Все, что думают о нем, высказывали, выйдя, наконец, на своей остановке. В выражениях не стеснялись. Тут уже, стоя на твёрдой почве, и водитель, и кондуктор, и всё одесское депо должны были отправиться в труднодоступный путь по известному адресу, обозначаемому тремя буквами. Но произносили все это, отойдя на приличное расстояние от трамвая. У вагоновожатого в руках всегда был весомый ответный аргумент в виде чугунной кочерги, которой он чистил рельсы, если те засорялись.

Что такое болельщики футбола, знала вся Одесса. Их клуб под открытым небом размещался на Соборной площади и назывался «фанаткой». После революции сам собор взорвали, но площадь по-прежнему одесситы называли Соборной. Удивительно, как удалось уцелеть на ней памятнику Воронцову. Все гиды с наслаждением декламировали стихи Пушкина, посвящённые этому, по мнению моей бабки, благородному мужу России. «Полуподлец, полунаглец, полуневежда, но есть надежда, что будет полным наконец». На месте храма летом бил фонтан, а зимой устанавливали ёлку. От фонтана до памятника Воронцову и располагалась знаменитая «фанатка». В любое время года, проезжая мимо трамваем, можно было наблюдать эту оживлённую толпу, в основном мужчин. Но встречались среди них и выдающиеся представительницы прекрасного пола. Или, как их считали все, подстрелянные или «больные на всю голову» и «за ними скучает «Свердловка» — так называют в Одессе психиатрическую больницу.

К началу летнего сезона численность «фанатки» увеличивалась в несколько раз. Мой дядька Леонид Павлович уже выбился в начальники одесского УГРО и, выпив пару рюмок, рассказывал своим друзьям много интересного об этой одесской достопримечательности. Кстати, «фанатка» находилась под самым боком одесской уголовки, на той же улице в двух шагах и, естественно, имела там своих людей, как и положено. И была полностью информирована. Туда народ приходил, как на службу. У каждого была своя «должность». На фоне обсуждения проблем футбола, команд и конкретных игроков, бесконечно сыпались, как из рога изобилия, анекдоты. Приезжие, развесив уши, пытались запомнить скороговорки типа:

На море клипер,

на клипер шкипер,

шкипер до клитер,

у шкипер триппер.

Кто-то ловил, кто-то разводил подвернувшихся приезжих «лохов». Там сразу начинали очень уважать жителя какого-нибудь Бердичева, особенно если он только приехал и не успел потратиться. Его сначала угощали сами, как дорогого гостя, потом, по закону, он угощал. После к делу приступали дамы прекрасного пола, приглашая в ближайшую подворотню. Декламируя на ходу и подмигивая глазками с фингалами перефразированные стихи: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете». Но была и особая каста, она выполняла обязанности по обслуживанию нелегальной букмекерской конторы на Соборке. Эти фраера целыми днями шныряли по одесским конторам, научным институтам, собирая ставки.

Вот они-то и были основным объектом охоты милиции. Поймать их как тунеядцев не было никакой возможности, так как эти мелкие жулики числились кто сторожами, кто помощниками кочегаров. Иерархия на Соборке соблюдалась неукоснительно. Стырить у бабки-торговки стакан семечек в день проведения матча считалось самым последним делом. Наоборот, вместо десяти копеек ей бросают рубчик, ещё говорят при этом: «Спасибо, мать». Вы это где-то еще видели? Ну, я вас спрашиваю? Так лишь говнюк Федюнчик, который на толчке в сговоре со старьевщиками был, умудрился сбондить у старухи семечки вместе со стаканом и попался под раздачу. Напихали ему от души этим же стаканчиком, рожа — какое-то мясное месиво, кровь с дерьмом. А уж как на Коганке намордовали — так и говорить не о чём, слухами вся Одесса полна.

От Федюнчика всегда несло перегаром, как от жлоба пересыпьского, и никакой ветер со штормом не могли вытравить этот запах, густой пеленой накрывавший двор. Весь «Бомонд» с остальными жителями Коганки презирал его. Но и побаивались, знали про связи Федюнчика с блатными и ворами. Они то и дело шныряли туда-сюда, просверливая все насквозь своими колючими глазками.

Никто не считал, сколько у него было приводов и ходок, сбились со счета. Все на Коганке знали, что в далёкой молодости безумно обожавшая Федьку-рецидивиста барышня-дура Лизка призналась в убийстве, которое не совершала, только чтобы спасти своего возлюбленного. Он, конечно, тут же её отблагодарил, совратил и женился на младшей беззащитной Лизкиной сестрёнке Таське, которая приняла его с распростертыми объятиями. Ну а когда Лизка почти через двадцать лет вернулась, как гром среди ясного неба, здесь и понеслось.

Жили они все вчетвером в маленькой комнатушке метров десять, с удобствами во дворе, как у всех на Коганке. К тому времени у Федьки с Таськой был сынишка, который унаследовал все родительские достоинства. Выручало «дружное» семейство только то, что они распоряжались помещением постирочной. Там в основном и обитала несчастная Лизка. Оттуда Таська частенько со скандалом вытаскивала своего ненаглядного, не стесняясь описывать на весь «Бомонд», за каким занятием и в какой экзотической позе она застала эту подлую парочку. В ответ изрядно подвыпившая Лизка, оттопырив свой тощий зад, кокетливо улыбнувшись оставшимися во рту полусгнившими зубами, исполняла на бис свою лебединую песню:

Отскочь, не морочь, я не твоя чмара,

Все блатные говорят, что ты мне не пара.

Этой песней несчастная опустившаяся женщина, погубленная Федькой, который, как рассказывала моя бабушка, некогда в молодости действительно был красавчиком, хотела всем продемонстрировать своё моральное превосходство над этой мразью, по её понятиям.

Мне всегда казалось, что у всех остальных жителей Коганки нет других разговоров, как передавать без конца одни и те же гадости и сплетни о жизни «благородной» семейки, которую — это тоже все знали — трудяга Лизка тащила на себе. В принципе вся троица числилась дворниками, но вкалывала одна она. Федюнчик промышлял по базарам и пивнухам, демонстрируя там, иногда за деньги, свою личную передвижную картинную галерею — выколотые на груди портреты: Ленин, Сталин и Карл Маркс, который ранее был Троцким. Эти незабвенные лица появлялись на теле Федюнчика по мере роста его политического самосознания. Первым из них был Троцкий, который потом вдруг оброс патлами, как неандерталец, и превратился в создателя «Капитала». Бедный Федюнчик, пропустив пару-тройку стаканов непонятной мутной жидкости, брал в руки зеркало и смотрел на подлого учителя капиталистов, упрекая последнего за то, что он, Федюнчик, столько лет носит на себе светлый образ, а толку — хрен моржовый. Обессиленно бил себя в грудь и забывался в пьяном угаре. Вся из себя интеллигентная Таська с немыслимой завивкой на голове перехватывала очередную соседку, рассказывая о своей нелёгкой судьбе, как тяжело ей воспитывать в таких условиях сына. Ей советовали почаще кормить ребёнка, чтобы не попрошайничал во дворе, и, наконец-таки, искупать, а то от него, как от козла, воняет. Про еду Таська умалчивала, а насчет мытья всегда имела один ответ: «Ну хорошо, я его сейчас помою, так через пять минут он весь опять вымажется в грязи. Пусть пока так бегает...» Что тут скажешь?

Не было дня, чтобы сестрицы не сцепились. А если такое не случалось, то на Коганке уже интересовались, в каком лесу волк сдох, что такая тишина наступила. А это, оказывается, сестрицы ухаживали на пару за Федюнчиком, который так пострадал на футболе, якобы за правду. О том, что происходило на самом деле, об украденном у торговки стаканчике с семечками говорили разное. Федюнчик каждый раз заявлялся домой с фингалами и всегда в разорванной вылинявшей тельняшке, демонстрируя галерею произведений выдающихся художников Воркуты, трудившихся на отсидке в поте лица.

Он сидел на итальянском балконе и полоскал рот с остатками зубов, сплёвывая раствор на бельё, развешенное на первом этаже под балконом, и рассказывал небылицы пацанам: «Я им кричу в поле: стяни сначала сапоги, а потом бей по мячу, мазила. А за моей спиной целая скамейка этих сапог. Солдатня несчастная. Расселись, как пижоны, воняют ваксой. Я сразу и не учуял. Одному разве справиться?»

Вот тут и начиналось. Лизка, намордовавшись в уборной, вставляла свои пять копеек: «Ага! Слушайте его больше. Он вам и не такое расскажет. Порвал он их на куски... Хрен два, куда там — герой! Что вы с него хотите? Целку порвать как следует даже не смог, а туда же — языком трепать. Вы ж на него внимательней посмотрите: пидор македонский!» С этой секунды жизнь на Коганке оживлялась. Сначала мордобой, потом примирение и опять всё сначала. Находились честные свидетели, утверждающие, что Федюнчик вообще на футболе отродясь не был. А схлопотал по физии за дело на базаре. Такому свидетелю за свою справедливость теперь доставалось от всей пламенной троицы. Сестрицы Лизка и Таська брали этого бесплатного «посетителя одесского цирка» (сокращённо — поца) на абордаж, за попытку ни за что «вылить грязь на человека». Но Федюнчик только и ждал этого часа, чтобы всем людям показать благородство своей души: «Чего вы хотите, он же приезжий, пришпандорить его всегда успеем, пустил пушку и радуется. Столько воздуха испортил. Сделай так, чтобы я тебя долго искал. Ты меня понял? Слушайте сюда: отпустите его, да не за так. Лизка, объясни ему, какой цурес он получил на всю голову».

Лизка, пожимая плечиками, как последняя в Одессе прошмандовка, разводила поца не по воровским и бандитским понятиям, а чисто по-человечески. Сам же нарвался, никто его не звал и не просил. Возвращалась не пустая, хоть и под маленьким, но под градусом, чем приводила бывшего мужа в неистовство.

Потом Федюнчик жалобно просил папиросу. Вся Коганка знала, что угощать его сигаретами «Друг» с собачьей мордой на пачке крайне непорядочно. В Одессе эти сигареты называли — «портрет участкового». И можно было запросто схлопотать от Федюнчика по фене.

Так, сидя в никуда не едущем трамвае, сами по себе возникали картинки детства. Теперь такого уже, казалось, далёкого. Вообще тот же Федюнчик мог жизнь отдать за любого жителя Коганки, не говоря уже о детях. Когда он бывал при делах, то угощал нас слипшимися карамельками, доставая их из своих необъятных карманов, пытаясь отряхивать от табака. Мы отмывали карамельки под краном и делили между собой поровну. Мне всегда чудилось, что чем дальше отъезжает трамвай от центра, тем дальше отвозит он меня в другую жизнь, в другой современный мир — новой прекрасной жизни. Мы учили наизусть моральный кодекс строителей коммунизма. Мы знали, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Нужно только немного потерпеть — и всё будет прекрасно. Такой мир уже строится, взять хотя бы наш Фонтанский район. Большие дома, квартиры со всеми удобствами, правда, пока не всё получается, но всё же. А появившиеся новые трамваи? Побольше бы их.

У нас на Фонтане трамваи без лишних остановок катят по рельсам, не сталкиваясь с соблазнами старой части города. Здесь новые дома находились далеко от трамвайных путей, да и публика была более цивилизованная. Водители, в основном женщины, и носа не показывают из своей кабины и только иногда позванивают встречной коллеге. Чего не скажешь о кондукторшах. Эти дамы невыносимо действовали бесконечно на нервы: «Громодяны, передайте гроши на квиток, я зараз пройду до вас». Однако все знали, что она со своего места да со своими немыслимыми габаритами не протиснется до самой 10-й станции. Но бывало, что встречались среди них такие отчаянные тетки, которые, несмотря на гигантские размеры, прорывались сквозь пассажиров, орудуя на ходу локтями, необъятными бёдрами, а самое главное, тыкающие в лица измученных пассажиров свои грязные сумки, висящие на их столь же объемных грудях, как щит.

Сегодня утром в непогоду сотни фонтанских жителей молили Бога, чтобы хоть какой-нибудь трамвай появился на линии. Нам с Лилькой удалось втиснуться только в левак-автобус, на котором снаружи не было живого места, весь помятый, и с боем выскочить на Среднефонтанской, оставив на поле боя несколько пуговиц. Галопом мы неслись, уворачиваясь от пронзительного ветра, нёсшегося нам навстречу вместе с каплями дождя, успевшими превратиться на ходу в острые ледяные иголки, к улице Водопроводной, где располагалась кондитерская фабрика имени Розы Люксембург. Работавшие на фабрике в этот день тоже очень многие опаздывали.

Мы, как всегда, приступили с ходу к утреннему завтраку. Сами конфеты уже не ели. Нас интересовала начинка, которая находилась в бочках рядом с подъемниками. Её поставлял шоколадный цех. Вот мы и выискивали открытую бочку, если таковой не находилось, то кто-то из работниц, оглядевшись, чтобы не досталось от бригадирши или от мастера цеха, нам открывала её. Налетайте, девки! Быстро! И мы все по-быстрому в лощённую бумагу накладывали шоколадно-ореховую пасту, пока её не перемешали с перетёртой карамелью — будущую начинку конфет — раковых шеек и гусиных лапок. Мы моментально растворялись в громадном цехе, прячась за тару, стеллажи. Объедаясь вкуснятиной, травили анекдоты, обсуждали содержание фильмов и того, что удалось посмотреть по телеку. К сожалению, нас быстро вычисляли и под конвоем, как рабынь в древнем Риме, передавали надсмотрщикам — бригадиршам. Те же без устали пеклись, чтобы мы повышали производительность своего труда, оплату за который они получали сами.

Но этот рабочий день неожиданно для нас прервался часа через полтора. Сама начальница цеха отстранила нас от работы, собрала у проходной цеха и препроводила в здание администрации. В большом учебном классе уже находились девчонки с мармеладного цеха. Отдельно от всех сидели зарёванные Лилька Гуревич и Галка Глазман. Нас проинформировали о произошедшем ЧП, виновницами которого и пострадавшими одновременно были обе наши красавицы. Оказывается, девчонки набив в карманы зефира, ничего умней не придумали, как спрятаться в сушильной камере погреться. В камере находились стеллажи с ещё не подсохшим зефиром. Пришедшие на утреннюю смену работницы закрыли с двух сторон эту камеру и включили. Девчонки сначала обрадовались, что их не увидели, не стали стучать и орать. А потом, когда припекло, то их никто уже не слышал. И дело могло кончиться трагедией, если бы им не повезло. Камера не была полностью заполнена, дверь открыли, чтобы забить её следующей партией отлитого зефира. А когда открыли, там и обнаружили двух учениц, уже лежащих на полу. К счастью, они не задохнулись, остались живы и невредимы. Но нам всем досталось, да так...

Никогда не думала, что на фабрике столько начальства и все, оказывается, за нас отвечают. Нас терзали целый день, вступив, наконец, с нами в сговор: нас прощают в последний раз, но мы не будем выносить сор из избы. И всех нас с этого дня переводят в картонажный цех.

Да, недолго музыка играла, недолго фрайер танцевал. Конфеты, начинки, вафли, зефиры закончились, их заменил вонючий коричневый клей. По сравнению с этим запахом, эссенция теперь казалась нам «Шанелью № 5», которую подарила Лилькиной маме какая-то туристка-иностранка в парикмахерской. В этот уже давно опустевший флакончик мы налили воды и душились. Это был единственный цех на фабрике, в котором не было и намёка на кондитерские изделия. Только вонь и такие же неудачницы работницы, в бригады к которым нас и определили. Вот здесь уж никак не спрячешься. Вся бригада усаживалась вокруг железного стола. Сначала разбирали и нарезали полоски бумаги. На железных досках кистью намазывайся клей и приклеивались к ним эти полоски, потом сдирались и переносились на коробки. И так всю смену. Ужас! Клеить коробки мы научились все.

К Новому 1961 году нам разрешили сделать даже себе подарок в виде праздничной пустой коробки, обклеенной вырезками из разных картинок на свой вкус. Эти коробки шли как бы в зачёт по производственной практике, поэтому разрешили унести их домой. Все радовались предстоящему Новому году. А мне было не до веселья. Чему радоваться? Полный дневник троек, и хоть контрольные некоторые я написала на четвёрки, они всё равно положение не спасли. Я боялась приезда сестры, как огня. На Новый год она надолго приезжала в Одессу с отчётами и начинала наводить порядок. В этот приезд её как подменили. Куда подевалась девушка-мечтательница, будущий строитель незамерзающих портов на севере? Наверное, предательство её парня Вадима, с одной стороны, а с другой, правда жизни в городе Керчи на строительстве содового завода сделали своё дело. Её рассказы о работе девчонок-изолировщиц привели мою маму в шок. Она никак не могла успокоиться, как такое может быть при Советской власти. В оккупацию румыны только так поступали, так то были захватчики, враги. А здесь?.. Нет, надо что-то делать!

Первого января объявили денежную реформу. Десять старых рублей за один день превратились в новый маленький рубчик. Больше всех обрадовалась этому наша Алка. Выяснилось, она всё это время раз в месяц получала в Одесском строительном управлении деньги в подотчет, а это, на минуточку, зарплата всего Керченского участка, и перевозила их поездом в общем вагоне в своём чемоданчике. «Вот это номер, чтоб я помер, — только вымолвила бабушка и схватилась за сердце, — так вот почему тебя взяли на эту работу! Нашли дуру! Да ещё по блату! Почему ты раньше ничего не сказала?»

— А что бы это изменило? Только то, что вы бы нервничали, волновались. А кто на меня может подумать, что я везу деньги? Да ещё в таком чемоданчике?

— А если украдут? — не унималась бабка. — Что тогда? Лет десять тюрьмы? А с Олькой что будет? Мы не вечные, еле ноги и так тянем. Анька, иди к Лёньке, пусть делает, что хочет, но эту дуру набитую нужно переводить на другую работу.

Действительно, что-то сделали, сестру через несколько месяцев перевели из Керчи в Одессу. Теперь она работала мастером на участке, который производил работы по замене старой изоляции на новую на судах Черноморского пароходства.

Вообще этот год был в жизни какой-то особенный. Что ни день, то какая-нибудь чрезвычайная новость. Бабка постоянно твердила: «Вот как начался год кувырком, так и закончится, никак не успокоятся. Нам только революции на Кубе ещё не хватало! Точку хоть не включай! Ещё один братский народ объявился! Мало за братьев славян голов положили, от ига турецкого спасали. Так отблагодарили в 41-м сполна предатели, одни румыны чего стоили, лучше помолчу, негодяи. Зато как с поцелуями в 45-м бросились, с цветами. Кто предал единожды, тому нет никакой веры. А нашим правителям ну никакой науки. Опять объявились новые братья навек. Москва-Пекин отпели, за Кубу взялись. Где та Куба, а где мы? Вот попомните мои слова, выйдет ещё эта Куба нам боком. Как начнет атомную войну этот кукурузник, так уж точно всем достанется».

Но жизнь продолжалась, теперь, повзрослев, я начинала спорить с вечно недовольной бабкой по любому поводу. Хотя она и считала, что у меня ещё «молоко на губах не обсохло», но в дискуссию со мной, на удивление, вступала. Раньше что-то тоже происходило, однако меня это мало касалось. А сейчас в школе каждую неделю проводят с нами, как со взрослыми, политчас. Ведёт его наш преподаватель истории Исаак. По очереди мы готовимся и докладываем политинформацию на этих занятиях. Мне Алка такую подготовила, а я её сдуру прочитала, что меня потащили к завучу. Пришлось дорогой сестрице идти в школу с этими газетами и ткнуть в них носом наших школьных политиков. Больше мне не поручали никаких заданий.

А год на самом деле был полон событий. Почти каждый день сообщалось о жизни во вновь образованных государствах, бывших колониях. Мы раскрашивали их на картах в разные цвета, заучивали их названия. И чем больше их становилось, этих новых друзей нашей страны и всех советских людей, тем чаще из одесского порта уходили суда с безвозмездной помощью очередному братскому народу. И с такой же скоростью исчезали товары с прилавков наших и без того полупустых магазинов. Зато торговля на маминой работе оживилась. Но всё это было полной ерундой, самое главное — в космос полетел Юрий Гагарин! Все наши мальчишки как с ума посходили. Пропадали после уроков в кабинете физики. Наш преподаватель был бывшим лётчиком и с мальчишками механизировал кабинет физики полностью. Нажатием на одну кнопку задвигались шторы, на другую — выдвигался проектор, на третью — автоматически опускалось, закрывая доску, белое полотно — экран, и нам демонстрировались маленькие научные фильмы по изучаемым темам. Но вот с телевизором «КВН» часто возникали проблемы, недаром в Одессе его расшифровывали: купил, включил, не работает. Доставалось же этому «ящику» по полной программе. Удары по нему сыпались, как из рога изобилия. А уж сколько раз разбирали, паяли, что-то меняли. Урок по физике начинался с его ремонта и заканчивался тем же.

Девчонок наш физик вызывал к доске по принуждению. Быстро что-то спросит, трояк влепит — и привет. Сопротивлялись лишь несколько девочек, одной из них была Леся Никитюк. Она одна не стеснялась задавать ему вопросы, похоже было, что хорошо в технике разбирается. Мне лично было не до физики, так, галопом по Европам. Проскочила и ладно. Ну, сами подумайте, как можно было променять «Голубой огонек» или КВН на какую-то физику. Я и без нее могу починить нашу точку или электрический утюг. У нас дома все это умеют делать — и бабка, и мама, а уж об Алке и говорить нечего. Только собака — балбес Дружок и кот-гуляка Булька были не у дел. Так что с них взять?

Каждую свободную минуту я мчалась к своей новой проштрафившейся подружке Лильке Гуревич, благо она жила в соседнем доме. Её мама решила проблему с благоустройством их комнаты в коммунальной квартире без проблем. На 7-й станции Большого Фонтана находилось ателье проката, из которого в один день к ним переехали телевизор, холодильник и пианино. Представляете ситуацию: её мама целыми днями трудилась в парикмахерской, а мы, хоровод девчонок, у Лильки в гостях. Это была единственная мамаша, которая разрешала дочке всё, и нам за компанию. Целый день мы толклись на единственном их диване. Комната у них была на втором этаже, хорошая, квадратная, светлая, с высокими потолками, с балконом, выходящим во двор. Закон о строительстве с потолками по 2.50 вышел, когда три этажа были готовы, ну и сразу его претворили в жизнь. 4-й и 5-й получились укороченными, как лилипуты, отчего дом выглядел карикатурно. Так что Лильке повезло, они успели проскочить.

Этот год так быстро пролетел, как один день. И вот уже не за горами экзамены почти по всем предметам. Как ни следила за мной бабка, всё равно дурила я её по полной программе. Новая страсть деморализовала меня, я читала везде — и в трамвае, и по дороге к маме на работу. Даже играя на фоно. Для этого быстро заучивала наизусть домашнее задание, естественно, с ошибками, и колотила бездумно по клавишам, переворачивая очередную страницу чтива, спрятавшуюся в нотах на фортепьянной подставке. В отодвинутом ящике письменного стола, за которым я делала уроки, всегда был роман, и, как только бабка приближалась, я животом задвигала его и «смотрела в книгу, видя фигу». Я настолько обнаглела, что стала читать прямо на уроках. Причём мне было всё равно, что читать, только проглатывать страницы одну за другой и при этом не попасться ни дома, ни в школе. А тут еще в соседнем доме открылась библиотека. Мы с Лилькой Гуревич записались в неё в числе первых. К весне я попалась по всем статьям: и в школе, и на музыке, волейбол вообще был заброшен. Алка сдала все книжки, и на моей карточке красным карандашом жирно красовалась надпись: «Не выдавать!»

Очень они меня напугали, Лилька же книги продолжала брать, сколько влезет, а я у неё. Но всё же тотальная слежка подействовала, я с остервенением принялась за учёбу, чтобы не вылететь из школы и получить свидетельство об окончании восьми классов. Прилепившееся прозвище ко мне с легкой руки сестры — «шум за сценой» сменилось на новое, данное бабкой: «запойная». В этом увлечении чтением, всего без разбору, теперь и мама и бабушка винили только Алку. Посещение Одесского украинского театра, куда меня на спектакль пригласила уже студентка театрального училища Букиевская, тоже отрезвляюще подействовало на меня. Она так хвалилась, она так передо мной выпендривалась, всучив мне контрамарку. Если бы автобусы не привезли на спектакль бесплатно передовиков сельского хозяйства и отдыхающих из дома отдыха, то зал был бы точно пустым.

Участие моей подруги заключалось в том, что она с другими девчонками и хлопцами иногда с гиканьем пробегали через всю сцену и служили живым фоном для действующих лиц: председателя колхоза «Червоне дышло» и молодой агрономши, закончившей институт и мечтающей всё изменить. В антракте в туалете был спектакль покруче. Там передовицы сельского хозяйства примеряли новые наряды, купленные на толкучке. Вот это был настоящий спектакль, вплоть до драки. Тётки перессорились из-за денег. Доказывали друг дружке, что сто рублей у одной из них Нинка взяла на голубую кофту. «Так я ж передумала её брать и деньги тебе назад вернула», — объясняла, вероятно, та самая Нинка пострадавшей. Красная баба, вся взмокшая, крутилась вокруг своей оси, слушая всех галдящих товарок одновременно, только охрипшим голосом повторяя: «А где ж тогда мои деньги?» В зрительный зал они больше не вернулись, их с подвыпившими кавалерами выставили из театра, и они ещё долго разбирались в автобусе, дожидаясь шофера, который, как и положено, досидел до конца спектакля и даже хлопал громче всех. Поджидая свою подругу на улице, я невольно смотрела на облупленный автобус, на плачущую тётку, которую обдурили подружки, и мне подумалось: уж она точно запомнит экскурсию в Одессу, её знаменитый толчок и театр с мордобоем. Культурная программа выполнена полностью.

Выскочившая из служебного входа Вика тяжело дышала, выпячивая вперёд грудь: «Ну, как тебе моя игра? Видела, как я эту дылду Лидку уделала? Ты что, не поняла? Там, в конце первого акта. Я ж специально задержалась и последней выбежала на сцену, и ей ничего больше не оставалось, как торчать во втором ряду».

По правде сказать, я даже не обратила внимания, в каком ряду пронеслась по сцене моя подружка, все они были на одно лицо. Я всё время ждала, что она сама вот-вот хоть какую-то реплику произнесёт, но права оказалась моя Алка. Я увидела свою подругу в той самой настоящей роли, которую сестра обидно называет «шум за сценой». Лучше, по-моему, вообще не выходить на эту сцену, чем так позориться. Но Вика, опьянённая своим участием, продолжала: «Эта Лидка уродина, вообразила, что если она даёт помрежу, то будет стоять впереди меня. Знаешь, сколько ей лет? Целых двадцать — старуха, а туда же. Я всегда буду стоять впереди, чего бы мне это ни стоило! Чего так смотришь?»

Она выдержала паузу Станиславского и продолжала: «Не веришь? Мама говорит, что в нашей профессии всегда нужно иметь хоть маленький камушек за пазухой и вовремя им воспользоваться. Ну, а ты? Что надумала?»

— Буду десятилетку заканчивать, а там видно будет.

— Ты знаешь, моя мама говорит, что ты бы всё равно не поступила, не для тебя эта профессия. Талант ведь сразу виден, его никуда не спрячешь.

Так захотелось напхать Вике полную её запазуху, вместо цыцик набитую камнями, но я устала после работы на мясо-контрольной станции, к тому же подошёл трамвай первый номер. Я быстро распрощалась, пожелала ей успехов и поехала домой. Я поняла, что больше с ней не хочу ни дружить, ни видеть её, ничего о ней знать.

Спектакли театра имени Октябрьской революции мы с Алкой почти все пересмотрели по контрамаркам, которые приносили маме в виде премиальных служащие театра. Это были великолепные спектакли, я тёткам с мясо-контрольной станции на следующий день в лицах рассказывала содержание, отчего они смеялись до слёз и хватались за сердце. Мне нравилось, что они продолжали называть меня «артисткой», как и в детстве, за то, что я корчила рожи, изображая действующих лиц. Спектакли были разные и серьёзные, такие как «Русские люди» или «Партизаны в степях Украины», а «Сорочинскую ярмарку», «Наталку Полтавку», «Шельменко денщик» — эти спектакли я знала наизусть и напевала куплеты, драя без устали окна и полы. Мама меня ругала: мол, я уже здоровая дылда, и пора браться за ум.

Может, и подействовало, даже в старую школу перестало тянуть. Увидела как-то из трамвая Витьку Ксензовского, ехал он на своём велике. Совсем не изменился, даже не подрос за это время, не то что я, вымахала, как гренадер. Я представила себе на минуточку, как бы сейчас уселась на передней раме его велика, а он сзади, маленький, уткнулся бы мне головой в спину. Смешно, теперь мне нравится совсем другой мальчик, фамилия у него Александр Пархоменко, он так красив и, по-моему, талантлив. Все девчонки класса за ним бегают, выпендриваются. Он, правда, пока никому не оказывает особых знаков внимания. Он даже красивее Василия Ланового и Олега Стриженова, вот настоящие герои нашего времени! А девчонки из класса строят глазки молодым слесарям и электрикам, работающим на фабрике. Они совсем взрослые парни, отслужившие армию, вьются вокруг нас, как пчёлы вокруг распустившихся свеженьких бутонов, так твердит наша бригадирша. Тётка необъятных размеров, но удивительно ловкая и быстрая. У неё не заскучаешь. А кавалеров быстро спроваживает в нужном направлении, не стесняясь: «Чего с пустыми руками пришел любоваться, к дамам подход нужен, барышни сладкое любят, но не карамельки, а что-то стоящее. Давай отсюда, не стой вместо мебели».

Как только несостоявшийся кавалер удалялся, начинался разбор его личных достижений. Нас сразу ставили в известность, что какая-то Маргарита с бисквитного цеха делала от него аборт в прошлом году. А в этом он уже гулял с Танькой со старого шоколадного. Все биографии Вити, Васи и т. д. промывались до самых косточек. Но стоило ребятам только появиться с угощениями, как их одаривали сверкающими улыбками и комплиментами и лучших зятьев они для своих дочек не желали. Слесари и электрики гуляли из цеха в цех, вечно таща с собой инструмент и обязательно отрезки труб с приличным диаметром. Вот в этих трубах они и выносили конфеты, которыми угощали работниц картонажного цеха, пытаясь на молодняк произвести впечатление. Нам казалось, что проверяют только нас, а между тем все работницы без исключения таскали с фабрики кто что, но в основном, конечно, конфеты. Не стесняясь, они укладывали в свои причёски «халы» товар, а потом пристёгивали их к голове шпильками. Так, всем цехом, гурьбой они шли к проходной, предъявляя пустые сумки. Потом на улице вытряхивали свои причёски и довольные расходились в разные стороны. Вся фабрика знала, что в такой-то день будет тотальная проверка, с дружинниками. Эта ситуация обсуждалась целую смену, на каждом шагу.

Но даже при такой, почти открытой информации, находились работницы, которые попадались. Прямо в проходной висели объявления о товарищеском суде. Несколько раз и нас загоняли в зал смотреть на воришек. Молоденькие девчонки, почти наши сверстницы, с красными от слез глазами что-то лепетали. Их обличители с наглыми физиономиями утверждали, что они являются позором для всего коллектива. Подсудимые просили прощения, что это в последний раз, кто-то у них в семье заболел, поэтому они совершили этот поступок. Их на первый раз лишали премии, на второй производили запись в трудовую книжку, ну а в третий увольняли. Я только удивлялась, как же удается начальству притаскивать два раза в неделю на работу к маме полную сумку самых дорогих шоколадных конфет и обменивать на мясо. А самим красоваться на доске почёта фабрики как передовикам, берущим повышенные производственные обязательства. Какой-то сплошной сговор: кто не пойман — тот не вор. А уж нас как стращали, каждый день пропесочивали по всем статьям. Правда, в последний день на фабрике нас поблагодарили за годовой труд и подарили по маленькой круглой коробочке мармелада, в которой веером красовались разложенные лимонные и апельсиновые дольки. И зазывали снова на фабрику, заверяя в больших перспективах.

Предстояли экзамены за восьмой класс. У всех начался мандраж, а тут еще заявление, что с трояками в девятый принимать не будут, оно меня потрясло. Не могли они объявить это в сентябре, дождались окончания учебного года. Басня Крылова — «лето красное пропела, оглянуться не успела, как зима стучит в окно...» — стучала в моей башке круглосуточно. Доигралась, догулялась, дочиталась — всё! Все мы, троечники, которых не приняли в девятый, стояли в классе у доски, опустив головы, держа в руках свидетельства об окончании восьмилетки. Ох, уж как наша Серафима с ее лилейным голоском ехидничала, желая нам «счастливого пути», другими словами: «скатертью дорога» в новую трудовую жизнь. Больше всех радовались и корчили свои прыщавые рожи Исаков и Шевяков. Перейти в другую школу не получалось, везде сократили приём, но открыли новую школу рабочей молодёжи, вечернюю. Мама Лильки Гуревич сразу определила туда доченьку, еще она поступила на курсы машинисток-стенографисток.

А моя судьба окончательно не была определена. Моя соученица по 105-й школе Светка Муравьёва поступала в пищевой техникум, они переехали с Ольгиевской на 4-ю станцию Большого Фонтана, и мы опять сдружились. Её папа, военный, был каким-то начальником в Одесском доме офицеров, куда мы со Светкой бегали смотреть бесплатно кино. У неё даже завёлся кавалер — курсант Высшего командного пехотного училища. Она пригласила меня к себе на день рождения, на котором отсутствовали родители, зато пришли курсанты с бутылками вина. Я в своём лучшем наряде, чёрной юбочке — солнцеклёш и белой кофточке, гордилась своим присутствием в такой взрослой компании, но потом случайно услышала от Светкиного кавалера: «Что ты притащила эту пионерку? Одна доска, два соска», и при этом их ехидное посмеивание. Светка, конечно, крупная девица, а я по сравнению с ней составляю любую её половину. Когда начались танцы, я тихонько смылась, на этом наша дружба закончилась.

Расставание с подружками я очень переживала. Изводила себя мыслями, что я не так сделала, что не так сказала. Сначала я потеряла своих друзей с Коганки, с которыми вместе выросла, потом из школы на Пастера. Только сдружилась и была принята в коллектив 56-й школы в Аркадии — тоже расстались. И теперь и из этой школы турнули. Что было делать? Лето летело, книжки и пианино заменили подруг. Но моя старшая сестра, никому ничего не говоря, отписала в Москву и в Киев по всем инстанциям, по разным министерствам и ведомствам обоснованные жалобы, и начали приходить на её имя отовсюду ответы. В них говорилось, что будет произведена проверка по фактам ее обращения. А дальше тишина, глухо, как в танке. Перед самым первым сентября к нам домой пришла завуч и сообщила лично бабушке, под расписку, что 38-я школа принимает учащихся в девятый класс. Такой чести удостоилась не я одна. Все мы, изгои, вернулись в школу за редкими исключениями. С первого урока я поняла, что мне будет доставаться теперь больше, чем другим, и я не ошиблась. В классе вместо выбывших одесситов появились новенькие, опять дети военных.

Все учителя относились к учащимся одинаково ровно, кроме классного руководителя Серафимы Михайловны. Одна она не скрывала своего подчеркнуто враждебного отношения к нам, нахально добившимся возвращения в «нашу школу», чтобы ее только позорить. Единственный предмет, который в силу своих возможностей я честно готовила, это был ее — русский и литература. Однако не могу вспомнить, чтобы Серафима дала мне возможность нормально когда-нибудь ответить. Всегда перебьёт, сама говорит, говорит, потом посадит меня и, скорчив гримасу отвращения, поставит трояк. Иногда на меня находил ступор, я стояла у доски и молчала. Чувствуя, как она обходит меня сзади и осматривает, подло ухмыляясь. Я ненавидела её, свою тайную мучительницу. Замирала от ужаса, когда она останавливалась возле моей парты. Сколько унижений и оскорблений я от неё вынесла. Однажды она наклонилась надо мной и произнесла: «Фу, я думаю, от кого такая в классе вонь исходит? Ты голову вообще-то моешь?» Как все заржали! Я думала, что провалюсь, сквозь землю. У нас в семье бабка вообще помешенная была на чистоте. Ну здесь я и не сдержалась... Лилька потом всем рассказывала, что я как заору, что у меня трусы чище, чем у неё рот.

Потом было разбирательство моей личности по всем косточкам, всем классом, в присутствии высокомерного директора Терлецкого. Впервые я узнала о своих неисправимых недостатках и грехах. Оказывается, их у меня больше, чем лет на свете я прожила. Какие все сволочи, все предатели. Ни с кем нельзя откровенничать, ничего лишнего рассказывать. Все потом тебе же боком вылезет. Всё в точности как на кондитерской фабрике. Там все воруют, но кто попадётся, того осуждают, а сами продолжают воровать. Так и здесь, в школе.

Как я сдержалась и не сказала им, что я о них думаю — сама не знаю. А так хотелось той же Серафиме ткнуть в морду, как она в раздевалке на первом этаже принимает от мамочек своих любимцев хрустальные вазочки и нейлоновые чулочки, как те чуть ли не в очереди к ней стоят по всем праздникам, как она сияет и кокетничает с ними. И как они помогают ей донести подарки к трамвайной остановке на 5-й станции. Одна учительница украинского языка и литературы, она же и бывшая партизанка, к тому же секретарь парторганизации школы, заступилась за меня. Да еще как! Она начала издалека, рассказав, что семья, в которой я родилась, известная в Одессе. Что мой дедушка был награждён первым орденом Ленина за строительство Ильичёвского порта, он — герой войны. Мой отец был во время войны одесским подпольщиком, из-за тяжелого ранения умер, когда мне исполнилось всего три месяца. И сама я до пятого класса была отличницей, а сейчас заканчиваю музыкальную школу и занимаюсь в волейбольной секции, имею разряд и могу защищать честь школы. И насколько она может судить, девочка я начитанная, знаю много стихов, и по её предмету ко мне претензий никаких нет. Она даже принесла с собой моё сочинение и прочитала из него отрывок, расхвалив его но всем статьям.

После её выступления Серафима повернула свой хвост вместе с носом на 180 градусов, посоветовала мне проявить такое же усердие по другим предметам, как и по украинскому языку. Речь директора Терлецкого я совершенно не поняла, он что-то говорил о роли партии и правительства в деле патриотического воспитания молодёжи. Обо мне больше не было произнесено ни одного слова. Казалось, конфликт был исчерпан, но это только казалось...

Жизнь понеслась дальше, а вместе с ней и я. Снова работа на кондитерской фабрике; нас, школьниц, прибавилось за счет вновь прибывших восьмиклассниц. Распределили по бригадам в разные цеха, я попала в мармеладный. Мы, уже как бывалые, рассказывали и показывали новеньким, что к чему. Эта молодая, да ранняя поросль коренным образом отличалась от нас. Во-первых, они спустя рукава относились к работе, во-вторых, отказывались без перчаток протирать железные коробочки, в-третьих, ни под каким видом не соглашались работать в одной бригаде с тётками. Такие молодые да ранние все знают свои права. Кто-то из мастеров обозвала одну девчонку «соплёй вонючей», так та такое устроила... У меня хватило ума помалкивать, «как будто бы нас здесь не стояло». Мне даже нравилось работать, так быстрее время пролетало, механически выполняя операцию, можно думать, о чём хочешь. Правила, по которым жил мой родной город, я усвоила ещё с детства. Они просты и понятны, как таблица умножения: «не жри в одиночку — подавишься» и «жри сам — и дай другим».

К затюканным тёткам, работающим в самом настоящем сладком пекле, я относилась с пониманием. И они мне платили тем же — приглашали к своему столу перекусить, смазывали рыбьим жиром мне руки. Всё очень интересно рассказывали, где какой и в чём кроется секрет данного производства. Кого и как в цехе нужно остерегаться. Кто признан официальным стукачом. И, боже упаси, попасться в поле зрения маленькому человечку, крутящемуся по цехам — председателю народного контроля «Абрамгутану»; о его приближении каким-то непостижимым образом узнавали заранее. Все застывали, как роботы, на своих операциях, боясь шелохнуться, повернуться, только бы не встретиться глазами с этим опасным человеком.

Мы тоже поддавались этому страху. Старались мгновенно пристраиваться к производственному процессу, чтобы вдруг он не обнаружил простой. Создавали видимость работы. Лекции для нас стали во много раз интереснее, мы изучали производство изделий, как будущие кондитеры-профессионалы. Вновь прибывших девчонок в цехах называли оглоедками, как нас год назад, — за ненасытное обжорство. Как говорится, «на шару и уксус сладкий», они поначалу набрасывались на всё подряд. «Не столько сожрёте, как перепортите», — возмущались работницы, подбирая вываленные на полу объедки и забрасывая их назад — к нашему изумлению — в кипящий чан, вместе с прилипшей бумагой. «Добру не пропадать», — ещё подмигивали нам при этом. Дома бабушке я рассказала, какие пакости вытворяют тётки в цехе. Она нисколько не удивилась, только рукой махнула: «Не ссы в компот, там повар Вася ноги моет», и пошла в спальню, придерживая горячий утюжок под боком.

Бабка снова оказалась права. Это были ещё цветочки. А настоящие ягодки мы увидели потом. Однажды всех нас поставили на разгрузку лифта, который снизу поднимал запечатанные ящики с готовой продукцией. Раньше всегда было наоборот, готовую продукцию грузили в лифты. Оказывается, приняли «возврат» — начальство наверху приказало. Открывать эти ящики и вынимать продукцию поставили нас, объяснив, что мы должны по мере возможности ободрать бумагу. Но в этом сплошном вонючем месиве задача, поставленная перед нами, была невыполнима. И весь этот товар с грязью забросали в чаны, проварили, подкрасили, добавили ароматы, и свежая новая продукция была отправлена в торговую сеть. Приятною вам аппетита!

Первая четверть пролетела, как один день. За праздничный вечер старшеклассников отвечала наша Серафима. Мне, как и другим детям, занимающимся музыкой, поручалось исполнить по произведению. Я долго мучалась, что же мне исполнить: либо рондо в турецком стиле, либо этюд Брамса. В конце концов остановилась на этюде. Эго была моя экзаменационная вещь, знала её наизусть, прокола не могло быть. Мы с Лилькой Гуревич, которая тоже вернулась обратно в школу, проиграли свои произведения на школьном рояле, так, на всякий случай. А «Рондо» Моцарта, оно и помощнее и повнушительнее для концерта, я только готовила к Новому году и ещё прилично портачила. Лилька своими маленькими, почти детскими пальчиками бело-голубого цвета нежно исполняла «На память Элизе» — это была её коронная вещь. Что будет играть Леся Никитюк, мы не знали, она отдельно репетировала, видно, сюрприз готовила. Самая «великая» пианистка, генеральская дочка Лена Щербина, закончившая музыкальную школу, поступила в музыкальное училище и ушла из школы.

Торжественный вечер, посвящённый годовщине Октябрьской революции, состоял из трех частей. Первая — торжественная, сам директор Терлецкий читал доклад и поздравлял всех, потом концерт и самое главное — как всегда на третье — танцы в спортзале. Выступающие на вечере должны были быть в школьной форме с белым передником, а остальные могли прийти в свободной форме одежды. Конечно, мы с Лилькой эту свободную форму одежды прихватили с собой, чтобы после выступления переодеться. Моя сестра по такому поводу даже разрешила взять её единственную выходную кофточку и плиссированную юбку. А бабка накрахмалила мне нижнюю юбку, и она стояла, как пачка, вокруг моей тоненькой талии, по которой вниз веером раскрывались мелкие складочки плиссе. Было очень красиво, только портили весь вид простые коричневые чулки в резиночку, которые к тому же были ещё коротковатые на моих худючих и длинных нотах. Я сбегала на 7-ю станцию, там в магазине купила капроновые чулки за 1 рубль 30 коп. И в таком виде выпорхнула на сцену.

От волнения мои руки дрожали, как бабка любит поговаривать: так, как будто бы я всю ночь кур воровала. Почему кур? Никто, наверное, не знает, откуда в нашем городе такие идиотские сравнения только берутся. Но мои руки так дрожали, что бедный Брамс перевернулся бы в могиле, если бы услышал такое исполнение своего прекрасного произведения. Откуда взялась такая скорость? Хорошо ещё, что слушатели были не большими ценителями, я ведь от испуга этот несчастный этюд два раза проиграла и чуть не пошла по третьему кругу, но сама не знаю, отчего остановилась, как вкопанная. Опустила дрожащие руки на колени и боялась повернуть лицо к залу. Мне громко хлопали, я поднялась, поклонилась и пошла вниз по ступенькам на негнущихся ногах в свой класс переодеваться. Я представляла, как вернусь в зал в Алкином наряде. Я уже успела переодеться и вместо кос с бантами завязать конский хвост, как в класс влетела, словно фурия, Серафима. Как она на меня орала, не стесняясь в выражениях. Задрав на мне юбку, увидев не только капроновые чулки, но ещё и накрахмаленные нижние юбки с кружевом, она схватила меня за мой конский хвост и стала орать, что не допустит в своём классе проституток вроде меня. На эти дикие крики сбежалось много народа. Я, ревя, собрала свои вещи и сквозь строй обалдевшей толпы вылетела из школы. Домой я сразу не решилась пойти. Забилась в угол Лилькиного двора, за гаражи, отревелась по полной программе. И тут увидела, что в Лилькиной комнате зажегся свет. Я решила, что подруга вернулась с праздничного вечера и поспешила к ней зализывать раны. Но Лилька домой ещё не возвращалась, дверь открыла её мама.