В Херсонской больнице Дорка лежала уже третью неделю. Сердце больше не болело, она отдохнула, каждый день гуляла в больничном парке. Соседки по палате всё гадали: кто она такая? Дня нет, чтобы кто-нибудь её не навестил. Всё ей тащат, целуют взахлеб. Вот опять две прибежали, в коридоре шушукаются, сейчас смеются, а по ночам стонет и плачет. Странная женщина.
Сегодня у Дорки праздник. Натка с Жанкой были у Вовчика, и сын передал ей письмо. На листке из ученической тетрадки печатными неровными буквами написано: МАМА Я ЗДАРОВ ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАДИМИР.
Снизу была пририсована не то роза, не то тюльпан.
Последние дни в больнице тянутся так медленно; как выйдет, сразу побежит к Вовчику, потом к Наде. Никого ближе и родней у неё нет. Если бы кто знал, как она их любит. Девчата из магазина для тёти Нади сбили новый топчан. Подросший Вовчик должен спать теперь на диване. В квартире дружно стравили клопов и тараканов новым средством, которое по блату еще до болезни достала Дорка. Марафет навели по всем правилам, даже кухню два раза извёсткой побелили целиком, не то что раньше: каждый вокруг своего столика намажет черт-те как — и это ремонт? Лампочки, и те ввернули новые. Обед решили сообща накрыть на кухне, целый день жарили, парили, стол вышел, как у людей, не стыдно глянуть.
Декабрь — самый нелюбимый месяц в Одессе. Холодно, промозгло, ветрено. С вечера тишина и туманы обволакивают город, и он словно исчезает, растворяется. В темноте деревья без листвы, как привидения, устрашающе скрепят своими черными ветвями. Улицы освещены тускло — и только в центре, а поодаль от него, ближе к окраинам — темнотища, хоть выколи глаза. Днем еще изредка просветлеет, густой туман и сырость исчезают, и солнышко, с трудом пробивая пелену, напоминает о себе: да, я здесь, я здесь, подождите немного, вот еще эти грязные тучи пронесутся — и я к вам вернусь.
Окно палаты, в которой лежала Надька, выходило во двор, и ей из-за угла была видна только верхняя часть неба. Серое небо, льющийся по стеклам дождь и ветка платана, неизвестно как уцелевшего с войны дерева. Правильно одесситы называют платаны бесстыдницами, к зиме они сбрасывают с себя кору, и их стволы становятся такими ровненькими, что Надьке всегда хотелось их погладить. Ей казалось, что они такие же беззащитные, как она сама.
К вечеру ее часто бил озноб. Она подталкивала под себя одеяло. Поутру и днем в больнице еще ничего — завтрак, обход врачей, процедуры, а ночью... Ночи Надежда ждала с ужасом. Снотворное ей больше не давали, и эти проклятые воспоминания ждали, когда в палате все стихнет. Правда, полная тишина случалась редко — похрапывание и стопы нарушали эту пугающую темноту
С какого возраста она помнит себя? Сколько лет ей было? Забыла. Помню только — весна, солнце, теплынь; на ней, маленькой девочке, платьице, как у принцессы, и туфельки. Да-да, это было на Пасху. Нянька замешкалась, и маленькая Надя выбежала на улицу первой. Ночью накрапывал дождь, на листочках и травке блестели капельки воды, они переливались, как бусинки на маминых украшениях. Она увидела желтый цветочек и побежала сорвать его; только протянула ручку, как шлепнулась в лужу. Мать с отцом вышли из парадной, и Надя, мокрая, в слезах, бросилась к ним. Нянька не успела перехватить девочку, и та вцепилась грязными ручками в праздничный костюм матери. Софья Андреевна с таким отвращением оттолкнула ребенка, что Наденька не удержалась и шлепнулась на землю, а мать зло прошипела: свинья всегда грязь найдет — и ушла переодеваться.
Сердце у Надежды защемило. Всегда, когда ей было плохо, она вспоминала именно эту Пасху. Мама, мама... Даже отец не выдержал, ушел, оставил их. Сначала уехал в Петербург, потом в Варшаву, последнее письмо от него Надежда получила уже после революции, в 20-м году. Ои собирался с новой женой-немкой переехать в Германию. Жив ли он? Вряд ли. Сама Надежда давно его похоронила, для нее он умер, когда бросил ее, свою маленькую дочь, а ведь мог взять с собой, понимал же, что мать станет вымещать на ней, его любимой и единственной доченьке, свою злобу. Да и материально не позаботился. Софья Андреевна, привыкшая только тратить, впервые обнаружила, что у нее нет денег и взять их негде. Мужчин, поклонников было много, но никто долго не задерживался. Надя рано поняла, что матери она совершенно не нужна. Нянька и та больше любила ее. Когда девочка случайно попадалась на глаза Софье Андреевне, та исходила гневом: что ты здесь делаешь, почему не спишь? И не дожидаясь ответа, убегала по своим всегда неотложным делам.
Бедная преданная нянька буквально выпрашивала денег, чтобы как-то прокормить ребенка, но после этого всегда выговаривала несчастной девочке, что все это ей надоело и она уйдет. Наденьку охватывал ужас, а вдруг действительно бросит. Она обнимала няньку, рыдала, а потом всю ночь всхлипывала во сне. И сейчас, спустя сорок пять лет, слезы душили ее. Она отвернулась к стенке, еле сдерживая плач. Да, так было, пока Надя, родившаяся с началом века, не поступила в гимназию. Перед глазами появилось лицо Ивана Николаевича. Влюбился он в ее мать сразу и навсегда, ухаживал красиво. Мать тогда болела, от нее и она с нянькой заразились. Во всем городе эпидемия была, все поклонники сбежали, и приходил только он, Иван Николаевич, директор гимназии, куда определили учиться Надю. Замечательный был человек, к девочке привязался сразу. Венчание и свадьба были скромными, пригласили только преподавателей гимназии и несколько университетских друзей с женами.
Сразу переехали в другую квартиру, и для девочки началась новая жизнь. Директорское жалование было скромным, Софье Андреевне его явно не хватало. Вечерами она уезжала то в театр, то на какую-нибудь встречу — и всегда одна. А Иван Николаевич с книжкой запирался у себя в кабинете. Однажды Надя не могла решить задачку и тихонько постучалась. Когда он разрешил ей войти, она заметила, что глаза у него красные, влажные, по всей видимости, он плакал. Девочка по-детски уткнулась ему в плечо и тоже заплакала. Голова его упала на руки, и, не стесняясь, Иван Николаевич разрыдался.
С этого дня они очень подружились. Иван Николаевич во всем заботился о Наде, все свое свободное время посвящал ей, гордо называл дочерью. Она училась прилежно, боялась подвести его и через два года была уже в числе лучших учениц. Каждый вечер он проверял ее домашнее задание, потом они пили чай с любимыми кренделями, и отчим рассказывал девочке об Италии, Франции, Греции, других странах, где ему удалось побывать. Надя, когда слушана рассказы Ивана Николаевича о Париже, сразу представляла свой одесский оперный театр, Николаевский бульвар, кафе «Фанкони», где тоже посетители сидели за мраморными столиками под тентами прямо на улице, в окружении цветов и деревьев, шикарные магазины со сверкающими витринами. Как они любили эти вечера!
На Пасху и в сочельник Иван Николаевич брал Наденьку, и они гуляли в центре по самым красивым улицам, любуясь празднично украшенными домами, посещали кондитерскую на Дерибасовской, накупали там разных сладостей и довольные возвращались домой. Иван Николаевич, спустя три года удочерил Надюшу, объяснив жене, что та вольна поступать и жить, как хочет, а девочка страдать не должна. Так она стала Надеждой Ивановной Павловской. Полный разрыв родителей произошел после того, как воскресным днем решили посетить торгово-промышленную выставку, размещавшуюся за Александровским парком. Летом они жили на даче в Аркадии, мать дачу не любила и оставалась в городской квартире на Дворянской.
День выдался жарким, Иван Николаевич едва поспевал за Надей, а ее все интересовало. Особенно много людей толпилось возле настоящей железной дороги, только в миниатюре. Ездили паровозики с вагончиками, переключались светофоры, грузовые вагоны перевозили лес, скот. Надежда пробилась в первый ряд, забыв про все на свете. Отец то и дело кланялся знакомым и никак не мог пробраться к дочери, наконец он ухватил ее за ручку и вытащил из толпы. Лицо его было пунцовым, из-под шляпы текли струйки пота, он обтирал их мокрым платком. Посетителей прибавлялось, духота страшная. Внизу искрилось, манило море, люди, обдуваемые свежим ветром, радостно шли к нему, однако Иван Николаевич категорически отказался. Они еще выстояли очередь за газированной водой, потом прокатились в центр на новом электрическом трамвае, простояв в ожидании в длинной очереди полчаса.
Иван Николаевич все это время прикладывал руку к сердцу. Решили на дачу не возвращаться, а навестить мать. К дому подходили медленно, Иван Николаевич часто останавливался, тяжело дышал. Возле дома стояла самая настоящая карста с лакеем. Из ворот вышла Софья Андреевна в новом платье под ручку с мужчиной. Лакей помог им взобраться, и карста потихоньку отъехала. Иван Николаевич с Надей медленно поднялись на второй этаж. Дверь им открыла новая горничная матери, Таня. Завидев обоих, она так испугалась, будто перед ней возникли какие-то привидения, а не хозяин с дочерью.
Родители расстались, мать переехала на другую квартиру и как бы между прочим предложила дочери: если будет желание навешать ее, милости прошу. Чмокнула в щечку — и укатила. Надя осталась с Иваном Николаевичем. Жили скромно, тихо, он болел, вся квартира пахла валерьянкой, которую постоянно заваривала старая кухарка Людмила Петровна. К матери Надежда не ездила, не было ни времени, ни желания, несколько раз вскользь видела ее на улице, как та выходила из дорогих магазинов с покупками, их тащила Татьяна. Правда, на дни рождения и праздники Софья Андреевна напоминала о себе, присылала дочери отрезы на платье и цветы.
Иван Николаевич скончался прямо в гимназии за своим рабочим столом. На похоронах матери не было, говорили, что она где-то за границей. Однако вскоре Софья Андреевна появилась, распродала мебель, громадную библиотеку мужа и забрала Надежду к себе. Надежда к тому времени успела закончить только семь классов Мариинской гимназии, и мать сначала увезла ее в Москву, потом в Петербург. Жили они в меблированных комнатах. Софья Андреевна пыталась вернуть очередную любовь, но, наверное, ничего не получилось, и они с большим трудом, полуголодные, вернулись в Одессу. Пенсии Ивана Николаевича едва хватало на жизнь.
Потом 14-й год, война, революция. Почему все это слилось в ее жизни? С детства она чего-то все время боялась, даже тогда, когда все было хорошо, весело. Чувство, что с ней что-то должно случиться, никогда не покидало ее. Первая любовь — раненый кадет, мальчишка, ей шестнадцать. День теплый, осенний, небо высокое, синее, воздух прозрачный, они с матерью идут в госпиталь. Софья Андреевна надела скромное темно-синее платье с белым воротничком, на голове шпильками прикреплена была маленькая черненькая шляпка с вуалькой. Мать даже без украшений выглядела неотразимо. Только скромное обручальное колечко на левой руке, как и положено было вдове.
Госпиталь располагался в Херсонской больнице, дам и барышень, желающих помочь, было много. В сестринской комнате их проконсультировали, как нужно разговаривать с ранеными, как поправить постель, покормить, выдали фартуки, нарукавники и косынки. Потом сестра развела их по палатам. Палата, в которую вошла Надя, была большой комнатой с двумя окнами. Спертый воздух ударил в лицо девушке. На койках, вплотную придвинутых друг к другу, лежали обнаженные мужчины. Надя долго стояла у двери, не могла сдвинуться с места. Ей хотелось убежать отсюда поскорее, никогда больше не видеть этого. Сзади ее подтолкнула сестричка: ну смелее, они тебя не укусят, разнеси воду потом кормить будем. Через несколько часов Надя двигалась по палате, не чувствуя от усталости ног.
Наконец ее позвали передохнуть, попить чаю. Выйдя в коридор, она выглянула во двор больницы и вдруг увидела мать, сидящую на большой садовой скамейке в окружении ходячих раненых. Судя по возрасту и рангу военных, Софья Андреевна в своем выборе определилась, и Надежда поняла, зачем мать ее сюда притащила. «Гражданский долг», как писали тогда в газетах. Пусть она сама его исполняет, а я домой. Надежда бросилась бежать и столкнулась с юношей. Тот от неожиданности вскрикнул, скорчился от боли, прижался к стенке. Чайник, который парень нес, упал, горячая вода разлилась по полу. «Извините, Бога ради, я не хотела», — бросилась к нему Надя. Она подставила ему свое плечо: пойдемте, я вас провожу. Раненый, пересиливая боль, со стоном начал двигаться.
В палате, держась двумя руками за спинку койки, он ждал, пока девушка поправляла его постель. «Потерпите, я быстро», — Надя нежно взглянула на юношу, схватила чайник и убежала за кипятком, потом разлила всем воду по металлическим кружкам и вернулась к юноше, чтобы помочь ему лечь. На табличке, прикрепленной к кровати, она прочитала: Соцкий Юзеф Стефанович, 1898 гола рождения. «Так он всего двумя годами старше меня, а уже воевал, ранен», — мелькнуло в голове Нади. Парень лежал с закрытыми глазами, на лбу выступила испарина, щеки пылали, у него был жар. Уйти было как-то неудобно. Она смочила полотенце, протерла ему лицо. Юзек открыл глаза и посмотрел на девушку: «Спасибо! Как вас зовут?» — «Надя, Надежда». — «Надежда, это хорошо. Спасибо». И сомкнул свои большие серые глаза с длинными ресницами. Надежда тихонько вышла из палаты, в коридоре ее окликнула мать, и они быстро ушли.
Дома мать сбросила с себя одежду, долго мылась, заставила и дочку тщательно вымыться, чтобы не подцепить какую-нибудь заразу Больше Софья Андреевна гражданский долг не исполняла, зато Надя стала ежедневно посещать госпиталь. Юзек уже через две недели ходил самостоятельно и прогуливался с Наденькой по больничному парку. Родом он был из Польши, но семья давно обрусела. Его, старшего сына, отправили служить в Петербург в кадетский корпус. Он уже принимал участие в боевых действиях, заслужил медаль и, как выздоровеет, вернется на фронт. Через два месяца так и случилось. Юзек аккуратно писал Наденьке письма почти год. Она жила ожиданием этих весточек и окончанием войны, но та затягивалась, и письма перестали приходить. Жаль. Какой красивый был юноша, больше в ее жизни не встречались такие красивые мужчины. Она вздохнула. В памяти вдруг вспыхнуло и погасло лицо сестры милосердия Розы, Розочки, как называли ее раненые. Еврейская девушка, выхрещенка. Она каждый день исправно приходила в госпиталь, поговаривали, что у нее роман с одним из солдат. Но вскоре тайна перестала быть тайной, у Розы округлился животик, и все сочувствовали девушке.
В то утро Надежда пришла в госпиталь пораньше. В коридоре ей встретилась Розочка, она несла баул. Увидев Надю, обрадовалась, попросила посторожить его, а сама помчалась к лестнице. Юзек был на осмотре у врача, вышел из кабинета, улыбаясь. Надя бросилась к нему: ну как, тебя отправляют на фронт? А он вместо ответа первый раз чмокнул ее в щечку. От нахлынувших воспоминаний у женщины зардело лицо, забилось сильно сердце. Она припомнила, как смутился тогда Юзек, как прижала свой лоб к прохладному стеклу окна и разглядела в парке двух военных, подошедших к Розочке. Военные что-то спрашивали, она отвечала, нервно переступая с ноги на ногу. Один из них крепко схватил ее руку выше локтя, Розочка покраснела, беспомощно повертела головой, ища защиты. Но второй взял ее за вторую руку, и вдвоем они потащили ее к ожидавшей их машине. Наденька обернулась на Юзека ничего не понимающими глазами. «Пойдемте, Надюша, прогуляемся», — предложил он. Они отошли от окна, и вдруг Надя увидела баул, одиноко лежавший на полу. «Ой, этот баул меня Роза попросила посторожить», — воскликнула девушка. Она с трудом подняла его — тяжелый, будто набит камнями. Как ей вернуть его? Юзек ничего не ответил, только схватил сумку и занес к себе в палату, запихнул под койку, заправил одеяло так, чтобы оно свисало пониже, и вышел.
Прогулка была испорчена, Юзек явно нервничал, но Наде ничего не говорил. На прощанье она подарила ему маленький талисман — иконку пресвятой девы Марии и письмо с адресом. Они поклялись друг другу в любви, вечной памяти. Юзек поцеловал ее в губы, неумело, по-детски, сам застеснялся. Он хотел, чтобы девушка поскорее ушла. На проходной Надя обычно быстро сбрасывала халат и косынку в специальный ящик, однако в этот раз ей не дали это сделать полицейские. Они обыскали девушку, от страха она не могла назвать даже свою фамилию. За нее это сделал офицер, постоянно выписывавший ей пропуск. Вопросы задавали наперебой, но Надя только вертела головой во все стороны и смотрела на полицейских ничего не понимающими глазами. Наконец ее отпустили, посоветовав, что порядочные барышни не посещают солдатские госпитали и не водят дружбу со взрослыми мужчинами. И что обязательно сообщат родителям, где их дочь проводит время.
Стыд, который тогда испытала Надя, она не забыла до сих пор. И сегодня она оставалась такой же стеснительной. Это только с виду казалась бойкой, а на самом деле она очень робкого десятка, боялась идти домой, ходила, ходила, а когда пришла, дома ее ждали. Мать сидела посередине комнаты в своем халате, курила, в квартире все было перевернуто вверх дном, шел обыск с понятыми. Софья Андреевна все твердила, что это она лично повела свою дочь в госпиталь, отдать долг Отечеству помочь раненым, и ничего предосудительного в этом не видит. У Надежды случился обморок, больше она ничего не помнила. Когда пришла в себя, рядом была их единственная прислуга, все та же Татьяна. В комнате она уже успела навести порядок, ничего не напоминало о случившемся.
— Ну, барышня, вы хто, революционерка, га? Шукалы, шукалы, ничего нэ знаишлы. Паскуды, — причитала Татьяна. — Та мени пыталы, шо я бачыла, шо чуяла, а то ж як? Усе про якусь Розку допытывались. Знаю я, мабуть, цю дивчыну. Так я ж цю Розку николы не бачыла. Шо за Роза, хто заходыв до нас, до тэбэ. Так нихто и не заходыв, тильки самы вы все бигалы до гошпыталю — та добигалысь. Я так и казала, что вы гарна панночка, добра, до церкви ходите, як слид, и в нас отродясь ниякых жидив не було.
Надежда молчала, только сейчас поняла, в какую историю ее втянула Розка, а она дура, сама того не понимая, — Юзека. Так вот почему он так спешил отправить ее домой, подальше от греха. Что я наделала, а вдруг у него найдут этот баул? Она уже догадалась, что в нем, поняла: в сумке эти проклятые прокламации. Она вспомнила, как, прогуливаясь с Юзеком, они присели на скамейку и заметили меж реек сложенный вчетверо листок. Она успела прочитать только заглавие большими буквами: СОЛДАТЫ И МАТРОСЫ. Надю колотил озноб. Юзек выхватил у нее этот листок и упрятал в карман халата. Я ведь свидетель, размышляла Надя, это Розка листовки притащила, а ее Юзек ни в чем не виноват. Вот прямо сейчас нужно идти в полицейский участок и все рассказать, пусть эта Розка порядочных людей не впутывает в свои темные дела. Однако сил подняться не было. Завтра обязательно пойду. А вдруг Юзек уже избавился, у него все в порядке, а она, нате вам, устроит ему неприятности. Почему я такая дура, не смекнула, когда он быстро прятал баул, и со мной так же быстро распрощался, помчался назад в палату? А как побледнел, когда Розку задерживали. Никуда не пойду, ничего не знаю, никого не знаю. Слава Богу, что от страха рот раскрыть не могла, а то бы по дурости всякого наговорила.
Целую неделю она лежала в постели и прислушивалась, не идет ли кто. Только на Рождество почтальон принес от Юзека первое письмо, в котором он сообщал, что жив, здоров, с приключениями, но добрался до своей части. Что любит ее, скучает — и ни слова о Розке. Она по нескольку раз на день читала письмо, целовала каждое слово, от счастья летала по квартире, вспоминая те мгновения встреч, которые Бог дал им в госпитале.
Мать была занята Татьяниной свадьбой. Жених не очень торопился идти под венец, однако Софья Андреевна была настойчива, и Татьяна с Федором обвенчались. Молодой муж получил на месяц отсрочку от армии, и Татьяна в доме не появлялась. Надежда сама управлялась но хозяйству, ей это нравилось, она чувствовала себя повзрослевшей, у нее ведь теперь тоже есть жених. Утром первым делом она мчалась на почту. Ей еще больше нравились улицы, дома все видны, их зимой не загораживают деревья, особняки на Садовой, один богаче другого, одинаковых нет и вовсе. Солнышко светит ярко, но не греет, снег уже два раза выпадал, но тут же таял. Зимы не чувствовалось. Как она любит свою Одессу всех этих людей, знали бы они, как она счастлива.
Здание почты в середине Садовой выделялось. Надя и раньше, возвращаясь домой из гимназии, любила сюда заходить, выбирала красивые открытки на праздники. В громадном зале под стеклянной крышей было всегда светло и торжественно, как в опере. Мальчишки, вероятно, уже все газеты распродали, не слышалось их игривых выкриков. Зато было полно военных, одни читали свежие газеты, другие, скучковавшись, что-то обсуждали, спорили. Надежда поспешила к свободному окошку.
— Что вам угодно, барышня?
— Мне бумагу, конверты и марки.
— Вам куда отправлять, барышня?
— На фронт, куда еще! — гордо ответила девушка.
— На фронт можно без конверта и марки. Вот посмотрите, — пожилой служащий устало ткнул пальцем на образец.
— А дойдет?
— Если жив — получит. Вы сегодняшние «Ведомости» читали? Что делается, а? Как вам это нравится? Извините за выражение, обсыраемся по всем статьям. Ой, что еще будет? Можете мне поверить — ничего хорошего. Извините. А у вас кто — отец на фронте, извините за любопытство?
— Жених.
— Ах, да, жених, — ему явно хотелось выговориться.
В зале почты поднялся шум, Надю оттеснили от окошка, вокруг все кричали, доказывали свою правоту. Люди все входили и входили. В зале было уже не продохнуть. Надежда с трудом пробилась к двери, едва не потеряв муфточку, в которой лежали заветное письмо и бумага, скрученная в трубочку. Газетный киоск на Торговой был закрыт, все газеты проданы, одна, смятая, видимо, кем-то уже прочитанная, валялась возле урны, Надя подняла ее и помчалась домой. Больше никогда она не летала так восторженно по улицам, как в тот день. И не любила их, а только боялась, да и было чего.
Мать в тот год тоже изменилась, как-то разом состарилась, перестала носиться по свиданиям. Все поклонники пропали, у нее постоянно болела голова, и она сидела целыми днями в кресле с компрессом. Татьянин Федор был на фронте, у них родилась девочка, и Софья Андреевна разрешила Татьяне переехать к ней — не тратиться же еще на жилье. Маленькая Людочка спала в Надиной комнате, Татьяна на кухне. Жалованье мать Татьяне не платила, они и так еле сводили концы с концами, питались все вместе скудно. Редкие письма от Юзека и Федора приносили хоть какую-то надежду на будущее. Через пару дней эта надежда исчезала, и наступало какое-то оцепенение. Город кишел бандитами, воровство, убийства стали постоянной проблемой. Черный ход с кухни забили досками, Татьяна еще прибила старое ватное одеяло, и в этой нише на кухне, когда стреляли на улице, женщины втроем с маленькой Людочкой прятались, прижавшись друг к дружке. Наде Софья Андреевна не разрешала выходить на улицу, все новости приносила Татьяна. О революции им стало известно, когда мать пошла за пенсией, которую она больше не получала.
Софья Андреевна долго сидела в кресле, уставившись в потолок, потом оделась во все черное, набросив сверху Татьянин большой платок, и, не промолвив ни слова, ушла. Надя даже не заметила, заигравшись с Людочкой своими старыми кубиками. Мать вернулась к вечеру, уставшая, но какая-то помолодевшая, и объявила, что они будут эвакуироваться, а в квартире жить останется Татьяна. Всю ночь собирали вещи, пытаясь втолкнуть их в два чемодана. Не получилось, взяли еще Татьянину хозяйственную сумку.
Ценности Софья Андреевна зашила в свой корсет, она так похудела, что туда поместились и документы. Записку, по которой их должны были пустить на пароход, она положила в перчатку. Денег на извозчика не было, и женщины по очереди перетаскивали чемоданы, медленно продвигаясь по улицам. Только через три часа они добрались до порта. Вся площадь была забита людьми и вещами. Извозчики разгружались, разворачивались и снова уезжали за следующими пассажирами. Сначала все чинно стояли в очереди, потом ворота открылись, часть людей прошла, остальные продолжали терпеливо ждать.
К вечеру объявили, что следующий пароход будет ночью. Мать отправила Татьяну домой, а они с Надей уселись на свои чемоданы и стали ждать. Ночью никакого парохода не было, и ожидавшие смешались в толпу. Надя с Софьей Андреевной устроились под самым забором, им не было видно, как казаки на лошадях раздвигали толпу и в ворота проезжали машины и телеги, доверху набитые добром. Толпа напирала со всех сторон, хотелось пить и в туалет. В заборе проломили доски, люди с трудом протискивались в проем, боялись отходить далеко, справляли нужду туг же. Надежда долго стеснялась, но терпеть стало невмоготу, и она тоже полезла. Когда вернулась, то не могла найти ни мать, ни чемоданы. Толпа снова надавила на ворота и рванула в порт, сметая все на своем пути. Люди с криком, визгом метались по пристани, искали детей, вещи. Уже вовсю орудовали мародеры, никого не пугаясь, вскрывали чемоданы и смотрели, стоит брать или нет. На земле, в грязи и нечистотах, валялись испачканные вещи, по ним бегала маленькая беленькая болонка, безумно лаяла и искала хозяйку-. Надя вдруг увидела под забором свою сумку, кто-то бросил, не найдя ничего ценного. Она подхватила ее и побежала искать мать.
К пароходу нельзя было даже близко подойти, казалось, толпа его вот-вот перевернет. Она вырвалась из нее, кричала, звала, но в этом сплошном вое тысяч людей Надя не слышала собственного голоса. А в порт прибывали все новые и новые пассажиры. Толпа, крепко сдавив Надю, несла ее то в одну сторону, то в другую. И вдруг все остановилось. Казалось, у этой людской массы закончился завод, словно у часов. Пароход отчалил от берега, там уплывала ее мать, а она, невезучая, как всегда, осталась на берегу Надежда переступила через бившуюся в истерику молодую женщину, звавшую какую-то Светлану, очевидно, дочь или сестру, и уткнулась в старуху. Та неподвижно сидела на земле, прижимая мертвого старика в мундире с орденами, проклинала всех и причитала: уплыл, уплыл, навсегда уплыл, будьте вы прокляты. Надя медленно поднималась по лестнице и повторяла про себя: уплыла, уплыла... Так и завалилась домой. Проснулась она, почувствовав легкий поцелуй на щеке. Это была мать. Ее нельзя было узнать. Седые волосы торчали во все стороны, черные круги под глазами и большой синяк, тянувшийся от левого глаза к подбородку.
Софья Андреевна плакала, склонившись над дочерью. Плакали Татьяна с Людочкой. Больше Надя с матерью не расставались до самой ее смерти.
Только одесситы могли так жить, наверное, ни один город такого бы не выдержал. Власти менялись, как перчатки. Иногда их сразу было несколько, на одной улице верховодили одни, на соседней другие, то Антанта, то Деникин, потом армия жовтоблакитная Петлюры, опять белые, или вообще город делили между собой бандиты, сколотившие свои собственные армии, а власти всяких атаманов вообще невозможно было посчитать. Кушать было нечего, питались макухой, покупали бревна спиленных акаций, топили ими на кухне печку, там же спали, расширили Татьянин топчан и вчетвером укладывались, потеснее прижимались друг к дружке. Ни от Юзека, ни от Федора вестей не было и, дай Бог, чтобы они не появлялись. Как только кто-нибудь из мужчин возвращался домой, тут же за ним приходили мобилизовывать в какую-нибудь армию. Если кто не соглашался — расстрел. Иногда бои шли прямо под окнами. У кого еще оставались деньги или ценности, устраивались пассажирами на иностранные грузовые суда и уплывали в Константинополь. У Софьи Андреевны с дочерью таких денег не было, и они покорно ждали своей участи.
Ну, когда-нибудь все это кончится и все нормализуется. Татьяна устроилась на работу в пекарню и по ночам грузила хлеб. Утром приносила дышащую теплом буханку. Мать тоже нашла себе место в шляпном магазине, который держал еврей с Молдаванки. Работой Софьи Андреевны он был доволен, уж очень хорошо та разбиралась в этих шляпках, умела убедить толстых куриц, что на их мясистых красных мордах эти французские береты смотрятся очаровательно. Да еще и дочку таскает с собой бесплатно работать в Салон, как он величал свою лавчонку. Как-то под вечер в Салон зашли польские легионеры, у Нади было желание спросить о Юзеке, однако мать на нее так посмотрела, что та замерла на полуслове. Со словами «Прошу пани» они оттеснили Софью Андреевну и стали сгребать в мешок все шляпки, потом сказали: «Дьякую» — и со смехом удалились, не расплатившись. Женщины молча сидели до позднего вечера, пока не появился хозяин. Увидев пустые полки, он заорал: «Хто цю падлюку состроил? Ну-ну, не волнуйтэся так, бывает. От гоныфы, от бандюки, хто забрав?»
— Поляки, военные, их было трое, — тихо ответила мать.
— Так-с, а до вас... не трогали?
— Нет, сказали спасибо.
Хозяин засмеялся, сел на прилавок, обтер рукавом лицо.
— Вконец одурели, вот взяли манеру, где же на них напасешься. Та нехай будэ по-ихнему, оцы шляпки вже нихто не брав, на завтра мануфахтуру завезу. Так шо не обессудьте, дамочки, грош ив немае, Надя с Софьей Андреевной шли домой радостные от того, что живы, невредимы и хозяин не выгнал, вот только денег не заплатил.
Иногда в городе постреливали, тогда мать припирала дочку своим телом к стенке и шептала: пригни голову. Едва выстрелы стихали, они шли дальше, привыкли. Дома они весело рассказали Татьяне о ворах-поляках, о хозяине с Молдаванки, любившем песенку:
Как на Дерибасовской, угол Ришельевской,
Шестеро налетчиков у старушки отобрали честь.
От-тоц перетоц, как старушка снова
Мечтает пережить налет.
Особенно смешно получалось повторять у Людочки. Подражая взрослым, коверкая слова и корча рожицы, ребенок веселил их.
Миновал месяц, как хозяин закрыл лавочку, Татьянина пекарня тоже закрылась, и она с утра обегала все места, где можно было раздобыть еду и узнать что-то о работе. И вдруг в дверь не просто постучали, а затарабанили. Мать, испугавшись, не открывала, пока не услышала условный стук Татьяны.
— Что за шутки дурацкие?
Татьяна сняла косынку и как заорала: «Конец войне, наши пришли!» Схватила дочку, закружилась с ней: «Батька твой вертается!» Поставила ребенка на стул, обняла Надю, потом Софью Андреевну: «Еще зажывэмо як люды, усим буржуям кинец». Софья Андреевна и Надежда с изумлением смотрели на нее, а Татьяна продолжала: «Красные, большевики, Советська власть. Уси ваши белые побигли до порта, с буржуями разом. Вот». Софья Андреевна молчала, только легонько подтолкнула дочь в спину, и они ушли к себе в спальню.
— Прости меня, Надюша, прости, это я во всем виновата, — шептала она ей в ухо. — Видишь, как эта голову подняла. Пока кормили с ребенком, так шелковая была, а сейчас... — А может, и Советская власть нам пенсию назначит, не бросят же нас, — грея руки о стакан с кипятком, продолжала она. — Когда-нибудь должна прекратиться эта анархия.
Она никак не могла успокоиться. Бандиты через одного — что солдаты, что князья. Вон последние сережки с изумрудами всучила князю Ржевско-Раевскому для генерала Алексея Гришина-Алмазова, военного губернатора Одессы. Надеялась, поможет с визой. И что? Взятку взял, а с документами, чтобы покинуть Одессу французским транспортным пароходом, сплошной обман. Ни виз, ни ценностей. Французы эвакуировались со своими войсками за трое суток, а она так и осталась.
Софья Андреевна с дочерью не разговаривали с Татьяной, общались только с Людочкой. Федор все не возвращался, постепенно ссора забылась. В деревнях бушевали крестьяне, они не выдерживали грабежей, и в город начали стекаться вдовы с сиротами. Они покидали свои сожженные дома, убитых кормильцев. В их дворе стояли арбы; одну пригнали, впрягшись вместо лошадей, две крестьянки — одна постарше, другая совсем молодая. В ней сидели малые дети на уцелевшем скарбе. В другой стонала умирающая женщина, кто ее притащил, как она оказалась здесь, никто не знал. Так она и скончалась, никто не подошел, боялись тифа, он тогда уже вовсю гулял по городу, косил людей.
Советская власть в Одессе мало чем отличалась от предыдущей — все те же грабежи, насилия, погромы. Только появилось новое страшное слово — ЧК, которая выискивала притаившуюся контру. Татьяна каждый день приносила очередную ужасающую новость. «Вчера выселили из дома мадам Шульгину, саму ее увезли, а комнаты забрали революционеры. Весь дом забрали, а нашим соседям вселили вот этих з арбы, усех, и до нас вселят, вот побачиты», — распиналась она.
Так оно и вышло бы. Ранним утром, только Татьяна собиралась выйти в город, открыла дверь, и объявились чекисты. Главной была высокая худая женщина, коротко стриженная, с папиросой во рту. Она по-хозяйски обошла комнаты, спросила, кто хозяйка. Софья Андреевна гордо подняла голову и как-то неестественно произнесла: я.
— Сколько иждивенцев? — затягиваясь папиросой и выпуская через нос дым, спросила незнакомка, одетая в потертую кожанку.
— Дочь, моя дочь Надежда. У нас уже живет семья Кравчук. Сам хозяин на фронте, бьет врагов Советской власти, это его жена и ребенок.
— Многовато для вас будет, — она посмотрела в упор на Надю. — Не узнаешь? А я тебя сразу признала. Госпиталь в 16-м помнишь?
У Надежды ноги стали ватными, она крепко сжала спинку стула:
— Роза, ты?
— Она самая. Ты что, здесь все время жила, а я думала, сбежала, как остальные буржуи? Чайку найдется?
Роза отправила бойцов обойти пока другие квартиры. Татьяна сразу засуетилась, налила в кружку из кастрюли кипятку, заваренного на шиповнике, и положила перед гостьей маленький пакетик с сахарином. Роза подозвала Людочку и отдала пакетик ей. Татьяна тут же увела ребенка, а Софья Андреевна лишь пристально посмотрела на дочь, ничего не сказала и тоже ушла в спальню.
— Ну, как, Надюха?
Надежда только пожала плечами:
— Мы тогда с Юзеком упрятали твой баул, меня на выходе обыскивали, и дома здесь жандармы ждали. О тебе все спрашивали, но я ничего никому не сказала.
— Да ерунда это, Надюха, прошло давно.
— А твой ребенок где?
— Растет Борька, сын у меня, а Юзек твой как?
— Не знаю, погиб, наверное, с семнадцатого ни слуху, ни духу. Был бы жив, за столько лет весточку прислал бы.
— Да, я здесь присмотрела себе недалеко квартирку; заходи, с работой помогу, давай-давай, — она подняла руку. — С революционным приветом. Да проснись ты, курица.
Роза столь же стремительно, бойким шагом вышла, как вошла. Дверь за ней захлопнулась, а Надя еще долго не могла пошевельнуться. Ох уж эта Розка — распутная девица, пахнущая самогоном и табаком, таскается с солдатами по квартирам, уплотняет буржуев. Все эти годы в Одессе с пригородами дикий калейдоскоп. Сколько погибло, никто не считал. Горели села, усмиряли крестьян, разоряли еще недавно богатые хозяйства. Мужиков убивали или забирали в свои армии. Белые, красные, зеленые, деникинцы, махновцы, немцы, англичане, французы. Все вперемешку, ой. сколько их было, нету счета. Надя сидела, зажав виски руками, слезы текли в Розкину недопитую кружку. «Где там мой Юзек сложил голову?»
Дни, похожие друг на друга, словно дети-близнецы, тягуче и уныло тянулись следом за голодной, холодной и дождливой осенью. На улицу выходила только Татьяна. Сегодня утром она лихорадочно искала, что бы можно было еще выменять из вещей на продукты. Во двор медленно баба с мальчонкой втаскивали телегу. За ней плелось еще несколько полураздетых и босых детей. Дворник пустил несчастных погреться в подвал. Там баба обменивала сушеный горох на какую-нибудь одежонку. Татьяна достала из сумки Людочкины пальтишко, туфельки и платьице, из которых дочка выросла. Крестьянка, обрадованная, сунула ей целых полмешка. Гороховая каша плохо проварилась, но все равно ели с наслаждением. Первой животик заболел у Людочки. Она корчилась от боли, ее бил озноб. Софья Андреевна с Надей вызвались идти за врачом. В темноте они не сразу нашли нужную парадную. Вернулись бы они ни с чем, дверь им не открывали, даже не разговаривали. Зато дверь напротив распахнулась и оттуда выплыла компания мужчин. Софья Андреевна руками обхватила Надежду, словно защищая от наглых взглядов. «Врач, доктор нам нужен, ребенок умирает», — вырвалось из нее. Она стала на колени, следом, за материнской спиной, опустилась и Надя. Длинный рыжий солдат стащил с ее головы платок.
— Та не плачь, мы тебе других детев зробым. Як, хлопцы, зробым, така гарна дивчина, глянь, а глянь яка гарна...
Софья Андреевна заорала не своим голосом:
— Обижайте сирот, обижайте, вас много, вы с оружием.
— Ну шо здесь гвалт устроили. Ну, балоболы, шо баб тискаете? — раздался хриповатый голос.
Рыжий мгновенно отодвинулся от Надежды:
— Таки нет, буржуек ни разу. — Он противно захихикал.
— Роза, Розочка, — Надежда бросилась к женщине. — Это я, Надюха.
— Что вы здесь делаете?
Софья Андреевна сбивчиво объясняла, что Людочка заболела, а они не могут достучаться к врачу
Роза уставилась на красноармейца, пристававшего к Надежде:
— Моня, тебе что, зубы жмут?
Парень что-то быстро ответил по-еврейски.
— Хватит терендеть, давай выкуривай доктора, это наши бабы. Дверь тут же открылась, выскочил пожилой мужчина, поцеловал Розке ручку, которую та тут же тщательно вытерла об юбку.
Доктор попрощался со своими девочками Лизонькой и Катенькой, подхватил саквояж и побежал следом за Софьей Андреевной. А Надьку новая подруга утащила с собой. Она плелась за Розкой, не отпуская руку от живота.
— Роза, — взмолилась Надька, — мне в туалет надо.
— Да я уж вижу, в моей хавире нужно было посрать. Иди сюда за будку, мы посторожим. На возьми, пригодится, — она протянула девушке белоснежный батистовый платочек. — Халоймес, бери, их у меня тьма.
Розка далеко не уходила, курила с солдатами и комментировала звуки, доносящиеся из-за будки.
— От цаца дает. Хай жопой на весь хутор подняла!
Солдат стал рассказывать, что их рота как-то пряталась от деникинцев в кукурузе. Жрать было нечего, и они грызли сырую пшенку. Обделали все поле, А потом в то поле загнали и окружили белых. Все трое смеялись, наперебой вспоминая боевые приключения.
— Ну дает горохом девка, видать, ей там совсем плохо. У нас ведь тоже тогда пацаны отдали концы от той пшенки.
Дождь не иссякал, а Надька никак не появлялась.
— Ты там скажи своей, пусть вылазит, сколько будем мокнуть тут мод дождем.
— Та не капай на мозги. Девка хорошая, если бы не она — куковать мне на каторге, понял. Сама вся насквозь, а ты всю дорогу гундосишь.
— Так я и кажу — до дому их надо. Там дохтур.
Еще с двумя остановками обозленная тройка проводила Надежду домой. В квартире был лазарет. Командовал Евгений Евгеньевич. На топчане под дверью на черный ход лежал дворник, в ванной стояли ведра воды с разведенной в них марганцовкой. Клизма шла нарасхват.
— Барышня, а вы как себя чувствуете?
Надька лишь мотнула головой, ей хотелось вырвать все свои внутренности вместе с этим горохом.
— Пейте побольше, в кастрюльке на столе вот эту розовую водичку.
Но вода не хотела проскакивать вниз в желудок, приходилось здесь же подставлять тазик.
— Молодец, — только и слышалось поощрение доктора.
На следующее утро взрослым полегчало, лишь у Людочки был жар. А Евгений Евгеньевич за ночь доел гороховую кашу, потихонечку запивая холодной водой. Видно, сам был голодным и уходить не спешил. Сидел в спальне матери, и они о чем-то говорили на французском и русском вперемешку.
— Ах, Софья Андреевна, голубушка, да я вас и не признал сразу.
Мать, повеселевшая, отвечала ему.
— Ну, да, милый доктор, только после клизмы, — они оба рассмеялись.
— Как же вы, голубушка, с дочерью остались?
— Не успели, — и Софья Андреевна рассказала, как пропали вещи, как потеряла в разъяренной толпе Надюшу.
— Ой, дорогая, голубушка, может, и хорошо, что не уехали. На чужбине тоже не сладко. Мне рассказывал капитан с французского судна, лечился он у меня. Так в Константинополе наши женщины, извините, собой торгуют ради куска хлеба. Вот так-то, голубушка. Лучше давайте посмотрим ваш животик, послушаем, лекарств у меня нет никаких. Пить вам надо побольше, водичка промоет, — Евгений Евгеньевич улыбнулся и пошел к Надежде.
— Ух ты, да ты молодец, поможешь мне убрать квартиру, а то, не дай Бог, другая зараза распространится. Воду греть, всем мыться, стираться, утюжком прогладить.
Первой, как смогли, искупали Людочку. Доктор внимательно слушал ребенка, чувствовалось, что он нервничает. Девочку положили на чистую проутюженную постель, температура не спадала. Татьяна умоляюще смотрела своими большими глазами то на врача, то на Софью Андреевну, потом уткнулась рядом с дочкой в подушку и завыла.
— В городе лекарств нет, только, может быть, у этих, я лечу их, — Евгений Евгеньевич запнулся. — Может, вы, дочь ваша дружит с ними, так попросить бы.
Софья Андреевна взглянула на этого изможденного, высохшего от голода человека, как двигается по шее его торчащий кадык и как сглатывает он слюну и облизывает засохшие губы. «Кушать, наверное, хочет», — подумала она.
— Пойду я, голубушка, больше ничем помочь не могу, темно уже, сутки мои девочки одни, волнуются небось. Простите, Бога ради.
Софья Андреевна проводила доктора по темной лестнице, и вдруг во дворе послышались крики и выстрелы. «Голубушка, скорее назад», — Евгений Евгеньевич потянул ее за рукав. Едва закрыли дверь на засов, раздался стук. Софья Андреевна открыла и увидела Розку в компании уже других солдат.
— Ну что у вас здесь? — она быстро оценила обстановку. — Полный лазарет?
Врач как-то подобострастно изогнулся:
— Голубушка, девочка умирает, лекарства надо срочно. Без памяти уже, каждая минута...
Он недоговорил, Розка вынула папироску изо рта, выдохнула:
— Ну што, Петя, валяй на Маразлиевскую. Щас! — Она достала листок бумаги из-за пазухи и, послюнявив карандаш во рту, написала записку товарищу Штейнбергу.
— Бери доктора, — скомандовала она, — и дуй в «Ликарский» пункт ДПУ. Ты там и для меня возьми, не забудь. Извозчика не отпускай. Шо вы такой гармидер понаделали, сесть негде? Ну, бабы, обосрались все разом? Шо за бледный вид и розовые щечки, — продолжала Розка и по-дружески ущипнула Надежду за щечку. — Давай, Надюха, бикицер, собирайся, новая жизнь пришла. Вы, мамаша, не беспокойтесь за Надюху, нам кадры грамотные нужны для мировой революции. Счас за каждой дверью контра ховается. Работы много. Она, конечно, для сурьезной работы не подходит, а так самый раз, я ее рекомендую, как проверенную.
Так Надежда вынужденно обрела подругу. С одной стороны, Розка помогла им всем выжить, просто не сдохнуть от голода и болячек, но с другой... Надька так боялась эту безумную Розку, что ни в чем ей не перечила, выполняла все ее поручения. Розка знала все и всех, шутка ли сказать, член партии с 16-го года. В тюрьме сидела, в тюрьме и Борьку родила. Правда, от каторги убереглась, война, а потом революция ее освободила. Надька слушала рассказы Розки о Молдаванке, о ее несчастном бесправном народе, вынужденном веками жить по окраинам Российской империи, подвергаться насилию, бесконечным погромам. В 1905-м во время черносотенного разгула из всей ее большой семьи остались только она и сеструха Поля. Еще дед их Ной углубил на кухне погреб, в котором успели спрятаться девочки. Мать и отца зарубили, а годовалого Мишеньку офицер наколол на саблю и с гиком и смехом носился по Одессе. Девочки так бы и погибли в погребе, если бы не собака, она ни за что не хотела уходить от порога, все время выла и царапала лапами землю под окном и дверью. Лишь через неделю их вызволили новые жильцы, обе были без сознания. У сестер на всю жизнь остались шрамы на ногах от укусов крыс.
Девочек отнесли в церковь, окрестили, и они стали выхрещенками. Жили у дьяка, все время в молитвах, постах, ходили в школу для сирот. Главный предмет был богословие, детей нещадно за всякую мелочь наказывали. Они часами замаливали непонятно какие грехи, стоя на коленях. Полька все терпела — и когда подвыпивший дьяк бил их и лапал, а вот Розка не выдержала, пожаловалась батюшке, и сестер отправили в приют. Там было получше, сытнее, воспитателем молодой немец Карл Штрек. От него девочки узнали о революции 1905 года. Поля с удовольствием зачитывалась романами, наизусть знала много стихов, ей легко давался французский.
А Розка мечтала только о том дне, когда подрастет и будет стрелять в царя. Учеба ей не давалась, два года просидела в подготовительном классе, любила только бегать, выполнять поручения Штрека и его товарищей. В приюте сплетничали, что он неблагонадежный, из университета его исключили и вроде он анархист. Как только Полька не уговаривала сестру взяться за ум — все бесполезно. Везде у нее были друзья и приятели. На Пересыпи и Молдаванке, в порту и на Ближних Мельницах. В четырнадцать лет Розка первый раз влюбилась в гимназиста, страдала, мучилась, неожиданно даже в учебе прибавила. Игорь — так звали юношу — подшучивал над ней, что она темнее самого глубокого подвала. Внезапно он исчез, но Розка его все-таки отыскала аж за Первой заставой. Родители увезли парня подальше от греха, объявившихся друзей-революционеров и сняли там домик. Розка хотела его поддержать, однако Игорь обозвал ее тупой и прогнал. После этого девушка решила добиться своего, вступила в анархистскую группу, а потом вообще связалась с уголовниками, которые требовали у буржуев денег на революцию.
После 17-го сестры переехали на Молдаванку к одинокой слепой двоюродной бабке. Полина устроилась закройщицей на швейную фабрику, а Розка после освобождения с сыном из тюрьмы крутилась в «Союзе безработных», главный лозунг которого был — «Все дома безработным, вся власть безработным!» Однажды подвыпившая Розка потащила Надьку сыночка проведать. Как разительно сестры отличались друг от друга. Розка — смуглая, волосы черные, редкие были коротко подстрижены, желтые зубы, зимой и летом носила странные «пинджаки» — так она называла не то кофты, не то куртки. В этих «пинджаках» или лапсердаках всегда было оружие «про всякий случай». Поля оказалась полной противоположностью. Две русые косы толщиной с кулак, как два новых каната, двигались по спине молодой красивой женщины. Большие голубые глаза притягивали к себе, словно магнитом.
Полю застали за стиркой белья в палисадничке, на ней была старая тельняшка и линялая юбка.
— Ну, как там мой сцыкун? — прямо от калитки заорала Розка.
— Тише ты, дети спят, только укачала.
— Так тащи сюда стуло, здесь поболтаем, — Розка опять затянулась папиросой. — Хм, погляди на нее, тоже родила суржика — девку. Правда, венчалась, все, как надо. Пусть только появится твой, как споймаем — сразу в расход пойдет.
Поля не проронила ни слова, лишь голубые глаза потемнели и стали темно-синими. Или так свет падал. Женщина перебирала красными от стирки руками косу на высокой груди.
— Жрать-то есть што, или как?
— Как-нибудь прокормимся, — тихо ответила сестра и скрылась за дверью.
— Ну, видишь, гордячка какая, живет в этой халабуде и не хочет перебираться на хорошую хавиру. Ты думаешь, куда она пошла? Молиться, поклоны бить. — Розка от злости сплюнула.
— А мужа-то ее за что, кто он? — осторожно спросила Надька.
— Та белый, обвенчалась с офицером дура. Аньку родила, слышишь ревет уже. Пошли, поглядишь.
— Да не удобно как-то, ничего детям не принесли.
— Та меня это не харит.
Надька никак не могла понять подругу. Иногда она была такой участливой, доброй, и здесь же через секунду какой-то бес в ней просыпался. Если дело касалось — будь оно неладно — «революционной классовой ненависти» ко всем, вплоть до ни в чем не повинных детей. В малюсенькой комнатке ютилась Поля со старухой, Борька, Розкин сын, мальчишка смышленый, и девочка, копия Полины. Уходя, Надька заметила, как Розка вытащила из кармана узелочек, скрученный из носового платка, и сунула под подушку бабке.
— Це ты, Розка, я ж не бачу, кажы, це ты?
Но Розка не ответила, быстро поцеловала Борьку и выскочила на улицу.
— Роза, Роза, ты дэ? — бабка не унималась.
Надька не поспевала за Розкой, а когда догнала, увидела, как у нее поблескивают от слез глаза. Правой рукой женщина ловко крутила никелированный браунинг. «Куда она несется, угорелая?» — Надька притихла и семенила сзади, боясь чем-нибудь рассердить подругу, которая могла запросто ее пристрелить.
В тот же вечер потащила Розка Надьку в ресторан, заставила пить вино и курить. Надька даже вспомнить не могла, как очутилась дома. Ее рвало, все плыло перед глазами, дикая головная боль. С тех пор она не любила ни пить, ни курить, так иногда, за компанию. А Розка как разгуляется — не остановить, только ежели марафет подвернется, усыпала, как младенец. Однажды в подпитии она поведала Надьке, что дьячок ее девчонкой изнасиловал. «А ты все бережешь, да, береги, береги, может, оно и к лучшему, — Розка положила руку на Надькино плечо. — Первый раз попробуй по любви, понравится».
— А дьячку ничего не было за это? — спросила Надежда.
— Ты за кого меня принимаешь, Надюха? Получил он свое. Всех этих святош к стенке ставить надо, — отрезала она и тут же уснула.
Надька вернулась домой, ей было и страшно и противно, не раздеваясь, легла к матери в кровать. Они уже давно спали вместе, так теплее.
— Надюша, с тобой все в порядке? Ты чего — обидел кто, заболела? — Софья Андреевна засуетилась. — Ну что, что, говори?
— Жить не хочу, мама, попроси у Евгения Евгеньевича яда — и все кончится, я больше не могу.
— Наденька, господи, что ты такое говоришь. Господь Бог накажет, помолись, легче станет.
— Мама, да будь он проклят твой Бог, нет его, все это выдумки, не крести меня больше, слышишь, — Надька со злостью сорвала с шеи маленький крестик. — На, забери, продай, не нужен он мне больше. Опиум для народа.
Софья Андреевна сжала в кулачке крестик, тихонько прилегла рядом с дочерью, первый раз не перекрестилась сама перед сном и не прочитала молитву. А Розка сдержала слово, Надькину анкету проверили и взяли на службу в одесскую ЧК. Подруга напутствовала ее целый вечер дельными советами. «Ты там смотри, ничего лишнего не ляпай, язык за зубами держи, ну в смысле ни с кем не откровенничай. Поняла? А то ляпнешь чего — и сразу к стенке приставят. Шо там не увидишь, никому — ни мамке, ни мужикам. Молчи и дурой будь. Ой, пропадешь, — сердито выговаривала она. — Давай самогончиком обмоем, прозрачный-то какой. Как слеза».
Она налила Надьке и себе по стопке. Надька сморщилась, но до дна выпила. Розка подсунула ей тюльку. «Привыкай, — промолвила она, — только после этого рот на замок, ясно? Давай еще по одной».
Надежду зачислили в хозяйственный отдел. Работы было много, организация разрасталась, нужно было обеспечить все поступающие от сотрудников заявки: кому мебель, кому одежду, лекарства. Она «сидела» на карточках конфиската. Иногда приходилось задерживаться на ночь, столько его прибывало. Кормили хорошо, паек давали, его хватало, если оставалось, обменивали. С Розкой встречалась редко, ее направили на другую партийную работу — устанавливать порядок на селе. От знакомого чекиста Надежда узнала, что она вышла замуж официально и уже «при пузе». Сестру с детьми Розка все-таки переселила из той хибары. Время летело быстро, работала только одна Надежда, Татьяна ухаживала за всеми, готовила, стирала. Мать болела, и Людочка очень слабенькая росла.
Надька вспомнила: какой-то праздник был, Октябрьский или майские, нет, в ноябре, холодно было, в пальто ходили уже. Их хозяйственный отдел готовил столы с закусками. После демонстрации сотрудники по специальным пропускам проводили здесь совещания. Когда все столы были накрыты, их вывели на черный ход и принялись проверять, не украл ли кто чего. У двоих нашли ножи и вилки, их тут же отправили под конвоем. Рядом с Надькой своей очереди ждала молоденькая девушка Фирка. Она, дурочка, спрятала икру в трусы, так проверяющий размазал ей икрой все лицо, и больше ее никто не видел... У Надежды ничего не было, и ее, как честную, преданную революции сотрудницу, наградили почетной грамотой, объявили благодарность и зачитали этим же вечером в Доме культуры перед всеми. Потом был концерт, танцы. В воскресенье в обязательном порядке ходили на стадион, его для сотрудников ЧК построили на Французском бульваре.
Организация все разрасталась, Надеждин отдел уже занимал целый дом. Как-то ее вызвали в главный корпус и объявили, что рекомендуют в трудовой коллектив. Так она оказалась в газете «Моряк» и обязана была еженедельно приходить тайно на конспиративную квартиру, приносить отчеты, самые настоящие доносы, на редакционных сотрудников. Быстро печатать и стенографировать за два месяца у нее так и не получилось, и редактор перевел ее в курьеры. Надька была счастлива, пусть считают ее недотепой, зато она целыми днями носилась по городу, разнося корреспонденцию. Денег платили скромно, пайки не полагались, но с этим она быстро свыклась, главное — свобода. Постепенно Надьку признали своей, и прежняя работа в ЧК, как ей казалось, сгинула в прошлое. Квартиру их не минуло уплотнение, пришлось расстаться со спальней. На кухне теперь хозяйничали трое. Татьяна с дочерью столовалась отдельно, правда, помогала Софье Андреевне. Новых жильцов мать ненавидела, спали они на ее кровати, пользовались ее мебелью, однако вслух ничего не говорила, жаловалась лишь Надежде.
Надька заболела. Сначала думали простуда, а оказалось — «испанка». Вот тогда впервые у нее заныли ноги. Софья Андреевна заразилась от нее и через две недели умерла. Хоронить помогли сотрудники газеты. На улице поджидала кляча с гробом, Надьку вывели под руки, она еле переставляла больные ноги, с трудом волокла их за подводой.
От прошлых воспоминаний Надежду отвлекла палатная сестра: «Подъем, девочки, градусники, меряем температуру. Что, Надежда Ивановна, опять не спали? Врачу скажите, не стесняйтесь, может, снотворное пропишет. Нельзя же маяться каждую ночь, откуда силам взяться».
Надежда ничего не ответила, поставила градусник и отвернулась к стене. Ей почему-то вспомнился розовощекий Петька, тот самый солдат, который всюду сопровождал Розку. Несколько раз как бы случайно они встречались на улице, он учился в университете на Пастера; Петька и сообщил ей, что подруга ее скончалась. «А хлопцев сеструха смотрит, помнишь Польку? — добавил он. — Надюха, не видно тебя совсем, ты еще у нас трудишься?»
— Нет, я в «Маяке», газете, курьером.
— Вот как!
И тут Надьку прошибло. Сама-то она, как и положено, все сдала добровольно, хотя мать сопротивлялась, оставила лишь по одной ложке на каждою едока, объяснила Софье Андреевне, что за лишнюю и расстрелять могут. Она-то знала, ночами под рев грузовиков, чтобы никто не слышал, у гаражей ЧК на Маразлиевской не подчинявшихся пускают в расход. А тут у Петьки на руке золотые часы из конфиската, и очки в золотой оправе оттуда, и сам он весь лощеный, сытый, толстый кожаный портфель. Конечно, дошло до нее, это после встречи с Петькой ее заставили заносить корреспонденцию сначала на Греческую, где она сидела на стульчике, ожидая, пока ей вернут бумаги, а уж потом относила адресату. А она, глупая, думала, что ее в ЧК забыли. А забыли ее только после «испанки», и Петька больше случайно не попадался, и из редакции за долгую болезнь отчислили.
Теперь она подрабатывала в пекарне, считала деньги, напечатанные на огромных листах. Их требовалось свернуть в рулоны по номиналу. Хуже было с уже нарезанными деньгами, те приходилось пересчитывать и складывать в мешки от муки. В выходной она брала Людочку, и они шли к морю. Город весной, как невеста, наряжался цветущей акацией с ее одурманивающим запахом, светило солнце, люди, несмотря на голод, смеялись, веселились. Продавцы газет на каждом углу звонко кричали: «Морак» вместо «Моряк». Ее брала тоска, хорошо бы снова вернуться в редакцию, к этим замечательным людям, однако сдерживала мысль, что придется доносить на них и неизвестно, чем это для всех кончится. Нет, спокойнее тихонько сидеть в частной пекарне.
— Наденька, здравствуйте. Мне это снится, я сплю? — Надежда вздрогнула, перед ней стоял молодой высокий юноша, сотрудник газеты Фима Шехтман. — Давайте пойдем на бульвар Фельдмана, зайдем в редакцию, вам все будут рады, вот увидите.
— Фима, не говорите никому обо мне. Обещаете?
— Как скажете, Надя, — лицо его побледнело.
— Я когда-нибудь вам объясню, хорошо? До свидания.
Надежда схватила Людочку за ручку, и они бегом помчались, стуча деревяшками по мостовой.
Фимка, конечно, не сдержал слово. Адрес ее он знал еще с похорон матери и установил слежку. «Что она скрывает?» — для себя он решил, что, по всей видимости, она из бывших, поэтому и боится, сейчас им нелегко. Парень не удержался и поделился с другом Эдиком Лисовским. Теперь они вдвоем наблюдали за странной девушкой. Однажды вечером, когда Надя возвращалась из пекарни, Фимка подошел к девушке и признался ей в любви и дружбе. Так они и пришли к ней в комнату, расписались на следующий день, и Надька стала мадам Шехтман. Свекровь не приняла русскую невестку, она подобрала сыну в жены дочь своей подруги, а он вот женился на этой. Для нее это стало трагедией. Фимка оказался самым настоящим маменькиным сынком. Стоило между молодыми случиться размолвке или небольшой ссоре, как он мигом убегал к матери. Денег заработать не умел, никто не оценивал его таланта, страдал, сам мучился и ее мучил. Через год у них родилась девочка Ноночка. Прожила она недолго, и ее смерть их окончательно развела. Фимку пригласили в киевскую газету. Надежда строила планы скорее уехать из Одессы, укатить хоть на край света из этой проклятой комнаты, от этой кровати, в которой умерли ее мать и Ноночка, но Фимка сбежал в Киев, как вор, один.
Она вновь стала Павловской, однако в Одессе оставался Эдик Лисовский. Он был моложе, зажили вместе, так, не расписываясь. Татьяна Фимку со света сживала, а уж Эдика, молокососа, вообще на дух не переносила. Надежда с Эдиком на лето сняли дачу на девятой станции Большого Фонтана и уехали туда трамваем. Дачей называйся полуразрушенный домик с верандой. На ней и жили, внутрь заходить опасались, дом мог рухнуть от любого ветра. Эдик ловил рыбу, ее готовили на листе железа, сорванного с крыши. Писательство Эдику давалось легко, он печатался почти в каждом номере газеты. Надежда всю жизнь считала это лето подарком судьбы.
Эдик любил подниматься с рассветом и делать обход по местным садам. Дачи в большинстве своем были заколочены, хозяева куда-то подевались, городское ворье появлялось только с первыми трамваями. Надежду будил запах спелых черешен, да таких больших, красивых. Она любила совсем черные, он всегда выбирал для нее самые спелые, крупные и подносил к самому лицу: «Мадам Шехтман, просыпайтесь. Вставай, соня, вставай, пошли, труба зовет». Они тихонько уходили, стараясь не разбудить вечных гостей, и медленно шли к морю. Муж тащил бамбуковые удочки и деревянный чемоданчик. Чего только в нем не было. Надя брала из дома плетеную сумку со снедью и фруктами.
Они спускались по почти отвесной протоптанной пыльной тропинке. Еще с обрыва, издали, видели весело искрящееся море, оно как бы приглашало: «Скорее, идите сюда скорей!» Они поддавались этому зову и начинали бежать к нему навстречу. Плавали нагишом, прячась за скалы, рыбаков на берегу уже не было, их лодочки в утренней пелене с трудом различались далеко на горизонте. Там, за этими скалами, они любили друг друга, мокрые, соленые, счастливые, свободные. Потом грелись на солнышке, отдавая свое тело голубому небу с легкими белыми облачками, спешащими по своим неотложным делам. Иногда небольшая тучка закрывала солнце, сразу чувствовалась прохлада. Надька открывала глаза и смотрела на нее, про себя думая: ну, когда ты уже уплывешь, не понимаешь, что мне холодно? И тучка, будто бы услышав ее, подтягивала свое тельце и исчезала. Опять становилось тепло и приятно.
Эдик оставался половить рыбку, пописать свои байки, писал он быстро, не то что Фимка — кишкомот, как обзывала его Татьяна. А Надька возвращалась на дачу, поднималась вверх, хватаясь за кусты дрока. Тяжело. Она опять была беременна.
Гости заглядывали к ним часто, они почему-то задерживались то на день, то на два, а то и целую неделю гуляли. На день рождения Эдика Изька Кукиш на закуску притащил поросенка. Свою кличку Изька получил за то, что в доказательство своей правоты имел в кармане веский аргумент — кукиш, ловко и быстро сворачивая пальцы на каждой руке, причем по две дули, и сопровождал все это словами в зависимости от собственного мнения: «Да он и двух кукишев не стоит, шоб я так жил» или «Та я бы не то что орден — и одной дули не дал за его боевой подвиг». Маленький, тщедушный, в чем только душа теплилась, зато знал все и про всех на Молдаванке, да и во всем городе.
Где Изька раздобыл поросенка, он молчал, просто вывалил из мешка, обгаженного и тощего. Его бросили в кучу отходов и, чтобы не было мух, присыпали травой. Угощений и без того хватало, в казане кипела уже третья уха. Все наелись досыта, даже жареные ставридки остались, и Эдик отнес их соседям. Поросенка забросали рыбными костями, решив, что он сдох, и утром закопаем. Утром Изька поленился пойти в туалет и пристроился помочиться на кучу. Стоял, балдея пол первыми лучами солнца, и вдруг куча зашевелилась, из нее выскочила здоровенная грязная крыса с хрюканьем. Кукиш остолбенел, это был оживший поросенок. Горка отходов таяла на глазах, вскоре от нее не осталось и следа. Поросенок носился но участку, пока не надыбал соседскую кучу, забрался в нее и успокоился. На вечернем совете решили откормить его, а через месяц, к какому-то юбилею, к какому она подзабыла, заколоть и зажарить.
Приемными родителями поросенку назначили бывшего именинника с мадам Шехтман. «Сыночка» назвали Ванькой, выписали даже ему метрику с печатями. В редакции составляли списки на получение дополнительных карточек семьям сотрудников. Изька в графе напротив фамилии Лисовский вписал: жена — мадам Шехтман, сын Ванька, и подсунул Райке, которая этими делами ведала. Она каллиграфическим почерком переписала, свела все в общий список и подписала у начальника. Через два дня она вручила карточки Эдьке, ткнув пальцем в ведомость, где тот должен расписаться. Вечно спешащий Лисовский подмахнул, положил карточки в карман и собрался уходить, но вдруг его что-то остановило. Злющая Райка прикрикнула на него: «Ну что еще? Это дополнительные, на твою жену мадам Шехтман и сына Ваньку». Если сказать, что присутствующие засмеялись, то это не сказать ничего. Вся редакция ходила ходуном. Да что редакция, все распространители ржали, как лошади. В Одессе только дай повод. Эдик злился, к нему теперь пристаю прозвище — муж мадам Шехтман, и его статьи называли не иначе, как: это статья того Лисовского, что муж мадам Шехтман, и кто-нибудь обязательно добавлял — и сыночка Ванечки.
Без Изьки Кукиша не обходилась ни одна гулянка, ни одна пьянка, но даже если он отсутствовал, то все равно его постоянно цитировали и рассказывали о нем всякие истории, порой самые неправдоподобные. Одна из них, которую все пересказывали по большому секрету, это арест Изьки чекистами. Быть бы ему расстрелянным, если бы уголовники за одну ночь не сотворили на «мощной» груди Изьки татуировку с портретом Ленина. Вроде вывели его ранним утром на расстрел, он разорван на себе рубаху и как заорет: «Ну давайте, в Ленина стреляйте!» Солдаты не посмели второй раз после Каплан стрелять даже в его изображение. Легенда это была или правда — кто теперь знает. Только во время войны на новом базаре немцы повесили Изьку, обнаженного по пояс, с табличкой «Партизан», и на груди его была татуировка — портрет Ленина. «Кукиш, кукиш, — Надька запела любимую песню Изьки: «Рули, рули, на тебе четыре дули». Он всегда это напевал, когда редактор читал его материал, не глядя на Изьку, улыбаясь, говорил: «Изя, прекрати свою музыку, эта утка еще в прошлом веке пролетала над Парижем. Вынь руки из кармана, не пройдет». На что Изька продолжал канючить: «Ну, так то каченя парижские буржуи давно зъилы, а до нас тилькы «Буревестники» долетают». — «Ой, Изя, доиграешься ты своими хохмачками». — И здесь же редактор закрывал дверь: не дай Бог, кто-то услышит этого провокатора.
— Изя, не пойдет, не пойдет.
— А шо пойдет? На каждой строчке — да здравствует мировая революция?
— Иссак Львович, мне просто не нравится это, — сердился редактор и брезгливо бросал листочки с Изькиной статьей на стол.
— Ну и набалованный же вы, як та Галя, — не унимался Изька.
— Какая еще Галя? — чувствовалось, что редактор получает удовольствие от разговора. Никто не мог так смачно рассказывать анекдоты, как этот маленький, юркий и талантливый одессит.
— Так вы не знаете, так слушайте. Разводится Галя с Федей, судья пытает: в чем причина? Галя смущенно кажэ, шо в него дюже малэнький... Ну свекруха не выдержала и стащила штаны с сына. «Ого!» — изумился судья. Так я и кажу, не унималась обиженная свекровь, обращаясь к родителям Гали: «Набалована дюже ваша Галя».
Редактор смеялся, понимая, в чей огород камушек, подмахивал материал и отдавал в печать. Знать бы ему тогда про Изьку-хохмоча — любимца партизан в одесских подземельях. Попался он случайно на облаве, когда по памяти искал лаз из замурованных немцами катакомб. Нашел все-таки в Отраде, но угодил в засаду
— Обед, девочки, обед, поднимайтесь, чего залежались, — басовитый голос няньки вывел ее из воспоминаний. — Все в столовку, открываю окно.
В палату ворвался свежий воздух, Надьке показалось, что запахло морем. Сегодня на обходе доктор ее порадовал скорой выпиской. «Первым делом обязательно съезжу на девятую Фонтана, — подумала она про себя, — счастлива ведь я там была, мужчины обсыпали комплиментами, загоревшая, в хорошем теле, как тогда говорили». Серые ее глаза на море становились то голубыми, то зелеными. С Женькой, редакционной подружкой, они постриглись коротко, из тельняшек сами сшили купальники. В тот день они валялись на песочке, и вдруг появился Бабель. Его разом облепили, как мухи, не давали раздеться, осыпали вопросами, пытаясь втянуть в спор. Надежде со стороны казалось, что никакой это не известный писатель, а простой одесский еврей, которого перепутали с писателем. Женька тоже рванула к нему, а Надежда продолжала лежать — ну что идти глазеть на человека, он и так чувствует себя неуютно, застенчиво. Бабелю не дали даже окунуться, он с трудом вырвался из толпы, развернулся и в окружении этих сумасшедших, чокнутых мальчишек пошел прочь, устало карабкаясь вверх по склону. Лишь взгляд его оставался озорным, насмешливым.
Надежда не заметила, как антрепренер Дусик Млинарис неожиданно, пользуясь случаем, что она одна, без Эдика, притерся к ней сбоку. Он называл ее второй Верой Холодной. «Да той, Наденька, делать рядом с вами нечего, ступайте в театр, я вас пристрою, с такой красотой самое оно. Ну все при вас», — убеждал он, а сам, маленький такой, всегда старался прижаться, поцеловать, пощупать за локоток. Кличку Дусик носил — ходячий анекдот. Надежда, чтобы запомнить и пересказать потом, записывала их. «Доктор, как ваша язва? — Уехала к своей маме».
На даче мужчины все чаще спорили о событиях, связанных с революцией. Особенно Илья, тот знал всю подноготную Мишки-Япончика и Гришки Котовского. Он работал некогда в «Одесских новостях» и подпольном «Одесском коммунисте». Свою речь Илья всегда начинал со слов: «Ну, ты мне скажешь еще...», хотя никто ему ничего не говорил, даже не собирался, кто бы спорил с этой ходячей энциклопедией истории революции Одессы.
— Да что вы знаете! — восклицал Илья. — В семнадцатом вся Одесса носила «атамана ада» на руках. В оперном Котовский лично продал на аукционе свои революционные кандалы. Ножные приобрел какой-то богач и передал в дар музею театра, а ручные висели в кафе «Фанкони» для рекламы.
Сам Илья всегда отличался от остальных ребят, носил галифе, хромовые сапоги и кожанку. Женьке он очень нравился, поскольку он был элегантен, как рояль. Илья воспевал революционную деятельность Котовского в своих статьях, а Надьку черт дернул ляпнуть, что он был обыкновенным вором и бандитом. Вспомнила Надька, как подвыпившая Розка возмущалась, что это они революцию сделали, по тюрьмам и каторгам сидели, а эти негодяи пристроились, когда выгодно стало. Как вылетело, Надька сама понять не успела. Столько раз Эдик ее предупреждал не молоть лишнего, не привораживать этого типа — и на тебе. Изька Кукиш тогда сразу схватил мешок и ушел на охоту. Охотился он за обглоданными кукурузными кочанами, валявшимися вдоль берега моря, для своего крестника Ваньки. Брел но берегу почти до порта и обратно. В расщелинах обрыва у него имелись свои хавиры, куда он за неделю припрятывал ценные угощения. Уставший и довольный, высыпал перед поросенком содержимое мешка и сидел, поджав ноги, уставившись на Ваньку своими глазищами. Надежда, глядя в такие минуты на Изьку, всегда думала: такие глаза, наверное, были у Иисуса.
Заколоть Ваньку ни у кого не поднималась рука. Гости все реже приезжали на дачу, Эдик только приветы от них передавал. Обеспечить питание сыночку полностью легло на Надины плечи. Утром в любую погоду, взяв под мышку два мешка, она отправлялась в сторону Бугаевки. Набив полные мешки ботвы от свеклы, помидоров, мокрая, грязная, уставшая, она плелась, проклиная себя, поросенка, Изьку с его подарком. В темноте она не сразу заметила, что кабана нет, он обычно ее встречал у калитки, хрюкая. Но сейчас было тихо. «Куда девался этот оглоед?» — подумала она. Хоть и жутковато было, но Надя продолжала искать, на других участках, однако поросенка нигде не было. Украли Ваньку, может, к лучшему, так никому и не пришлось брать грех на душу.
На ноябрьские праздники целой компанией поехали в город Бирзула возложить венок и поклониться памяти Котовского. Интересно было взглянуть на мавзолей, куда установили цинковый гроб со стеклянным окошком, через него можно разглядеть лицо лихого командира. Надежда хоть и оделась потеплее, в старенькую беличью шубку все равно зябла. В материнской шубке живот был незаметен. Илья рассыпался в комплиментах и не отходил от нее. Эдик психанул и, ничего никому не сказав, уехал один. Надежда тоже обиделась, кроме того, прогулка не пошла ей на пользу, она все-таки простудилась и слегла. А Лисовский не появлялся целую неделю. Она лежала в своей неотапливаемой комнате под двумя одеялами и шубкой. Опять был холод и голод. Татьяна, ухаживая за ней, проклинала мужиков: «И где ты этих задрипанных находишь?» Надежда не спорила, так Татьяна высказывала «свою обиду за нее». Потом были тяжелые роды и мертвый мальчик. Даже Татьяна не возражала, когда Эдик перевез ее в этот «Ноев ковчег». Здесь жизнь была такой же, как на даче. В громадной квартире на втором этаже собралась община непризнанных поэтов, журналистов и художников. Эдика комната была большой с окнами на немощеную улицу в двух кварталах от конечной остановки. Вид из окон был на маленькие домики с соломенными крышами, какие-то садики, огородики, а к горизонту сплошная степь. Холод и голод компенсировались общением. Сюда, правда, меньше приезжало знаменитостей, не то, что летом на дачу.
Эдик много ездил по командировкам, и Надька, чтобы хоть немного заработать, устроилась на топливный склад через дорогу. Фактически она сама кормила и одевала их обоих. Иногда ездили к морю компанией, но чаще Эдик ездил один, привозил свежей рыбки, от него пахло морем, кожа была теплой и соленой. Ее он в шутку называл — «моя керосинка». Как бы Надька ни мылась, все равно попахивало, правда, она этого сама не замечала.
Это было в лето перед войной. Эдик взял ее с собой в командировку, и они плыли по Дунаю на барже. Мир тесен, женой капитана оказалась сестра Розки Поля, вторично вышедшая замуж. У нее от этого брака родились еще сын и дочь, а старшая, Анька, сделала ее бабушкой.
— Костик, ну что ты, как босяк, штаны подтяни, вон сопли развесил, не стыдно?
Толстый загорелый мальчик, смущенно улыбаясь, поплелся умываться.
— Это Розкин младший, Константин, — Поля ласково посмотрела ему вслед. — А Борька, старший, уже женился и сам папаша. Спасибо, хоть в мамашу свою не пошли.
Она покосилась в сторону мужа.
На третий день войны Эдика мобилизовали. Всю ночь Надежда проплакала на его груди. «Надюшенька, ничего со мной не случится, — поглаживая жену по гладким волосам, шептал Эдик. — Я ведь буду в газете служить, военным корреспондентом, ты лучше себя береги, при бомбежках сразу в подвал. Через месяц война закончится, я тебе обещаю, помяни мое слово».
Война закончилась лишь через четыре долгих года, а он так и не вернулся. Она писала, разыскивала его, все напрасно. Только через два года Женька призналась ей, что Лисовский жив и был в Одессе, а с нее, Женьки, взял слово ничего Надежде не говорить, пусть лучше думает, что погиб на фронте.
Дверь в палату открылась, и возмущенная нянька заорала:
— Павловская, ты что здесь прописалась навечно? А ну на выход, тебя уже там заждались. Смотри, даже солнце вышло.
И действительно, палата вся засияла от солнечных лучей, пробившихся сквозь запыленное окно. «Иди, иди, у тебя же сегодня день рождения, — нянька протянула ей кусочек мыла, — бери от меня».
Женщины в палате заулыбались, а Надежда вспомнила, как в день ее ангела отчим всегда ее поздравлял. «Доченька, — в голосе его чувствовался пафос, — ты ровесница прекрасного двадцатого века. Тебе суждено увидеть удивительные свершения и чудеса, человечество достигнет их во всех областях — в науке, искусстве, технике, но особенно в отношениях между людьми».
Да уж, Иван Николаевич, я увидела...
К Дорке подружки с Надькой заявились лишь под вечер.
Соседка по квартире караулила их у окна.
— Где вас черти носят? Уже и девчата с магазина приходили, а вас всё нет да нет.
— Да пока то да сё, больничный оформляла, решила уж всё сразу сделать, чтобы в больницу эту больше не ездить. А где Вовчик?
— Так только что здесь крутился, наверное, в магазин побежал за Верой Борисовной. Она сказала, как вы придете, они быстренько дезинфекцию сделают, все закроют и до нас зайдут. Дорочка, сколько человек будет, а то тарелок не хватит, у нас на Греческой заранее по двору собирали, пусть лишние будут на всякий случай.
— Не волнуйтесь, свои пригашат, не надорвутся. Главное, чтобы жратвы хватило. Идут наши принцессы.
— Дорка, шо они там тащат? Гляди — новый матрас.
Здесь же Дорка скрутила в узел старые лахи с топчана и закинула под кровать. Новый матрац, был обтянут яркой плотной тканью в белую с красной полосками. Вовчик тут же запрыгнул на него и блаженно разлёгся, улыбаясь во весь рот.
— А ну слезь, вещь попачкаешь новую, — Дорка вытащила только что упрятанный узел, вытянула старое, в дырках одеяло и прикрыла им всю красоту.
Посидели хорошо, даже танцевали, песни пели. Вовчик помогал убирать и мыть посуду. Повзрослел мальчишка, к Надежде больше не ласкался, как прежде. Сам в корыте моется, дверь закрывает на крючок. «Теперь нам с тобой, Надя, переодеваться придется за занавеской, — подмигнула подруге Дорка. — Не узнаю парня после больницы. Смотри, как аккуратно в шкафу все разложил: стопочкой тетрадки, ручка, коробочка с перьями, цветные карандаши, две баночки чернил. Хоть завтра в школу иди. Портфель отца ваксой надраил, дышать нечем».
Вовчика и Ивана соседские девочки пригласили на праздник. Дорка предложила сыну отнести им подарки: Леночке пару тетрадок и карандаш, а Ниночке — лошадку. Но Вовчику жаль было отдавать тетрадки с карандашом, а ещё больше — расстаться со своей лошадкой. Он уже в который раз залазил в печку доставал ее, даже попрыгал, ведь все равно никто не видит. И спрятал подальше обратно в печку. Может, мама забудет. Вовчик разглядывал своё лицо в новое маленькое зеркальце, которое подарили тётке. Говорят, у некоторых мужчин усы и борода начинают расти с двенадцати лет. Да, долго ещё ждать. Тётка из магазина никуда не ушла, наоборот, её директриса сделала кладовщицей. Она сидит в подвале и раздаёт товары продавцам. Вовчик иногда ей помогает таскать небольшие коробочки снизу вверх. Дома у него теперь тоже много обязанностей — и в комнате прибрать, и воды принести, картошку чистить мамка не разрешает, много отходов от его чистки, так что варит только в мундире.
А тётка предательница, променяла их с мамой на какого-то фраера. Бабы все продажные, правильно в больнице Алька говорил. Ему четырнадцать, а он уже с нянькой, старухой двадцатилетней, любовь крутит...
Какие они все-таки гадкие и противные, особенно медсестра. Укол делает и щипает за жопу — разворачивайся! А сама смотрит, аж вся дрожит. И лыбится. А санитарка — та просто сучка, ей сахар пацаны носили, и она с ними за это бах на койку. Вовчик ей тоже сахар тайно собирал, но его кто-то украл. И она, падла, при пацанах, тыкая в него пальцем, презрительно шептала: «А тебе, шкет, рановато, и вообще, с твоей болячкой придётся самому дрочить». Все ржали, стали советовать, как это лучше делать. Мама с тёткой всё сюсюкают со мной, как с маленьким, а я ведь давно всё знаю, я уже совсем взрослый. Пигалицы уродливые, эти соседские девчонки, красят румянами щёки и губы, крутят патлы на тряпки с газетой, кому они нужны? И я должен им подарки делать?.. И вовсе мне не жалко тетрадку и лошадку, просто они этого не стоят. Не пойду я к ним в гости, пошли они... Вовчик потянулся, потом свернулся калачиком и заснул.
Сегодня утром Вовчик проснулся поздно. Косые лучи солнца освещали красивые причудливые узоры на стёклах. Комната показалась ему праздничной, мать с тёткой всё побелили перед Новым годом. Тарелки с холодцом на подоконнике были накрыты газетами. На столе, как обычно, стояла сковородка, полная мамалыги с жареным луком и шкварками. Он потянулся, вылазить из теплой постели не хотелось, обернувшись одеялом, стаи уплетать кашу, не подогревая.
Мамка с тёткой рано ушли, печку не протопили, холодно. Раздался один звонок, Вовчик быстро огляделся, откусил ещё один кусок мамалыги, закрыл на всякий случай буфет. Серега, как часы, каждое утро заскакивает, в больнице подружились. Боялся он этого Серёгу, и отделаться нет никакой возможности. Это он проволоку у ворот привязал, когда Дорка поздно с работы шла. Мать упала, разбилась. А кто виноват? Сам. Поддался им и теперь должен по трамваям толкаться, заставляют, иначе ещё хуже будет. Не пойду с ними – тётку подрежут. Вовчик открыл дверь. Сёрёга был с каким-то корешем. Оглядываясь, как ворюги, они прошмыгнули в комнату. Бесцеремонно уселись за стол, сожрали всю мамалыгу, выпили шиповник, хлеб засунули в карман. Показалось мало, Ссрёга стал дёргать дверцы буфета.
— Где ключ, Володька? Стёкла неохота выбивать.
— Мамка с собой на работу уносит.
— Доносится, жидовка пархатая, — ухмыльнулся неизвестный фраер.
Вовчик взял ножик со стола.
— Да брось, Вовчик, мы ж так, по-дружески, ты же свой, — ухмыляясь, Серега тихо отошёл к двери.
— Сегодня гулять будем, ты как, с нами пойдёшь?
— Ему мамка не разрешает, — оскалился неизвестный, блеснув металлической фиксой.
— Пошли отсюда, шо с того молокососа взять? — И плюнул в пустую сковородку. — Должок после нового года отдашь, маланец сраный.
Вовчик закрыл за приятелями входную дверь, потом дверь в комнату. Бросился на диван и горько разрыдался. Опять позвонили один раз, в надежде Вовчик подождал второго или, ещё лучше, трех звонков к соседям с Греческой.
Звонок был один, настойчивый, несколько раз повторился. Нет меня дома, пусть уматывают гады. Уткнув лицо в подушку, мальчишка продолжал плакать. В дверь комнаты постучали, он услышал голос соседки: «Дома он, где ж ему ещё быть. Стучите громче, спит, небось». Пришлось открыть. На пороге стояли Ленка с Ниночкой. Девчушки, в одинаковых белых пуховых шапочках, с розовыми от мороза щёчками и блестящими глазками, удивлённо уставились на Вовчика.
— Ты что плачешь?
— Нет, я спал.
— Ну и соня, всё проспишь, пошли с нами на Соборку. Там такая красивая ёлка, со двора все идут, одевайся, пошли.
— Мне мама не разрешает.
— А то ты её слушаешь, целыми днями по базарам и хаверам таскаешься, а сейчас, когда тебя люди приглашают... Пошли, Нинка, отсюда, пусть валяется.
— Ладно, счас умоюсь, пойдём.
— Другое дело, там Катька с Минькой дожидаются. Минька копилку на праздник разбил, обещал всех угостить. У тебя деньги есть?
— Нету.
— Рассказывай сказки кому-то другому. Тетка с мамкой тебе к празднику ничего не подкинули? — Ленка подошла к буфету, пыталась разглядеть сквозь толстые стёкла, но ничего не было видно. — Жмот ты, Вовчик, каких свет не видывал. Ладно, сегодня Минька всех угощает, я, между прочим, о тебе забочусь, так что цени. А этот твой Серёга где учится? Сколько ему лет?
— А тебе зачем?
— Да так просто поинтересовалась, дружок твой новенький на бандюка смахивает, смотри, дотаскаешься.
— Ни с кем я не таскаюсь, в больнице познакомились.
— Завтра в школе утренник, бабка Нинку поведёт, и ты приходи с ними. Дед Мороз, концерт, я тоже выступать буду, всем подарки дадут. Придёшь?
— Ладно.
Дети вышли на улицу, компания собралась большая, лёгкий морозец щипал лица. За ночь всё припорошило снежком, он искрился на солнце и поскрипывал под ногами. С криками, визгами, скользя по накатанным узким полоскам льда, ребята понеслись в центр. Перебежав Дерибасовскую с её трамваями и машинами, снующими во все стороны, они очутились на Соборке. Самой площади, как и храма, давно не было, просто сквер с деревьями и скамейками для отдыха. В летнем фонтане красовалась громадная ёлка, обвешенная разноцветными лампочками, картонными флажками и хлопушками. Всё сверкало и искрилось, обсыпанное, как в сказке, белым снегом. Перед ёлкой вырезанные из толстой фанеры стояли дед Мороз и Снегурочка в санях. Громко играла музыка, люди толкались, всем хотелось увидеть эту красоту. Вовчик, забыв обо всём на свете, с Минькой пробрались в самый первый ряд и считали, сколько елок привязано к деревянным рейкам, но точно высчитать им так и не удалось.
Дорожки раскатали в сплошной каток. Самое интересное и захватывающее зрелище было, когда цепь скользящих друг за другом детей и взрослых падала и все остальные на них заваливались, образуя кучу-малу. Мамаши и бабки, ругаясь, старались перебраться поближе к памятнику Воронцову, к спасительным скамейкам, отряхивались от снега и в восторге рассказывали, как и они летели от этих скаженных. Ну, хай набесятся, снег пушистый, не побьются, по всем статьям Новый год выдался. Каникулы! Но скоро катание надоело, и вся компания рванула дальше смотреть елки. Но больше ёлок они не нашли — ни у цирка, ни у оперного театра. Зато Минька купил 150 граммов барбарисок и всех угостил прямо в Пассаже, где они решили погреться, вытрусить снег из валенок. Заглянули в окно столовой, откуда доносился стойкий запах булочек и кофе.
— А мы с Нинкой здесь были! Нас папа водил и в цирк уже билеты купил, там новогоднее представление с подарками.
— Ты Нинке лучше сопли вытри, только хвастаться и умеешь.
— Вовчик, пошли на море смотреть, оно, наверное, замёрзло, — и компания понеслась на Приморский бульвар. Море не замерзло. Вода казалась тяжелой массой почти чёрного цвета, над которой стелился легкий туман, напоминающий скорее дымку. В лицо бил колючий ветерок, в глазах моментально появились слёзы.
— Ребята, двинули отсюда, — заныла моментально Ленка, — Ниночка простудится.
— Нинка, тебе холодно?
— Нека!
— Иди ко мне на ручки! — Минька, как взрослый, усалил девочку к себе на правую руку. — Смотри, Ниночка, туман скрыл от нас тот берег, там Пересыпь и Лузановка.
Туман на глазах пожирал акваторию порта, и страшно и глухо постанывал ревун. Портовые краны и вагоны отсюда казались игрушечными, а громадный пароход каким-то дивным пришельцем.
— Море тёплое, видишь, льда нет, ни на молу, ни на канатах, только грязный снег. — Минька похлопан Вовчика по плечу. — Сейчас солнце весь туман сожрёт, и рейд откроется. Слышь, как стонет жутко, в такую погоду все крушения и бывают. Я, Вовчик, как и батя, в мореходку пойду. А ты?
— Я тоже, — соврал Вовчик, — только после школы.
Хорошее настроение моментально улетучилось, тётка с мамкой шептались, он всё слышал, не возьмут его в мореходку. Если бы батя погиб, это одно, а так неизвестно куда делся, придерутся. Мамка не сомневается, что папка жизнь свою за Родину отдал, только не поверят, никто не знает, где и когда. Хорошо Миньке, на его отца похоронка пришла, пенсию получают.
— Зачем после школы? — не унимался Минька. — Нас с тобой и сейчас зачислят на полный кошт. Твой батя где погиб? Что, правда, не знаешь? А в каком году? Ты Дорку спроси, она все должна знать по письмам. А мой до самого Берлина дошёл, дал этим фрицам жару. Вот только не уберёгся.
Минька тоскливо посмотрел в сторону моря:
— Гляди вон туда, контуры парохода на рейде видишь? Если со зрением у тебя слабо, тогда не возьмут точно. Глаза тренировать надо, я раньше тоже ничего не видел, а теперь вижу. Ух, ты, сколько маленьких корабликов у Ланжерона.
Но Вовчик ничего не различал, глаза застилали предательские слёзы.
— Ниночка, беги к Ленке, мы вас сейчас догоним.
— Нолик Фраер тоже решил в мореходку поступать, — подтягивая штаны, продолжал Минька.
— Не пойдёт твой Фраер ни в какую мореходку. Нольке мамаша скрипку купила, он в музыканты пойдёт.
— Какая скрипка? Да он в мореходку сбежит, сам мне по секрету сказал.
— А вот и не сбежит, его мамаша к кровати вместе со скрипочкой привязывает, он целыми днями пиликает, соседям спасу нет от этих симфоний. Скорее бы его в ту школу определили, я недавно мимо проходил — ужас, все пиликают, один громче другого, как в сумасшедшем доме.
— Какую школу? Что ты выдумываешь?
— Я? Выдумываю? Здрасти, я ваша тётя! Бежим, я тебе покажу. Сам видел, как его мамаша на аркане тянула до этой самой школы.
— Ладно, побежали, девчонки уже у Дюка.
Компания заметно поредела, Ленка тащила на руках маленькую Ниночку. Сдуру Вовка разогнался на ледяной дорожке и подсёк ее. Девочки упали, у Нинки из губы пошла кровь, она орала на всю улицу
— Жлоб ты беспризорный, в 75-й школе для придурковатых тебя дожидаются, малахольный на всю голову, только там тебе и место.
— Случайно получилось, я не хотел. Ниночка, давай ко мне на ручки.
Но Ленка подхватила сестру и помчалась прочь от этих идиотов. Мишка бросился догонять, а Вовчик решил не унижаться перед этой цацей хитрожопой. Сейчас у Миньки последние барбариски выпонтит и успокоится. Он видел, как Минька взял на руки малышку, а Ленка, размахивая руками, продолжала что-то доказывать его дворовому товарищу. Домой идти не хотелось, он представил, как пришли в обед мать с тёткой, а на столе пустая сковородка, ни мамалыги, ни кусочка хлеба. И этот падла швицер ещё харкнул в сковородку Надо было её хоть помыть.
Мальчик медленно плёлся по улице. Усиливался ветер, крепчал мороз, ужасно хотелось есть, даже засосало под ложечкой. Вдруг впереди он увидел знакомую фигуру опера, того самого, который весь взрыв на полянке на него, Вовчика, повесил, а всех остальных отмазали. Гошку мамаша аж в Херсон к бабке по отцу отправила, в мореходку там пристроили. Мамаша его специально уселась посреди двора, и всем, кто шёл в уборную, показывала Гошкину фотку в бескозырке и рябчике, с надутой мордой — такой важный, куда там. Теперь только на каникулы может приехать, мамаша не хочет, чтоб в этот бандитский двор её мальчик возвращался, а то опять во что-нибудь втянут.
А за Вовчика тогда некому было заступиться. Дорка, узнав, в обморок от страха завалилась, могла бы тётка защитить, так она на фраера какого-то их с мамкой променяла. Вот всё на него и свалили. Он тоже хорош, попался, как последний поц. Думал, раз у бабы Кати в карты выигрывал, так и у пацанов в больнице получится. Да не тут-то было, развели его кореша по всем статьям, самый раз удавиться, столько денег ему не собрать никогда. Ещё этот опер, всё грозится, что отправит в колонию. В прошлый раз заставил вывернуть карманы, а там карты были и крошки табака — опять подзалетел капитально. Вовчик на всякий случай остановился, проверил свои карманы, они были совершенно пустыми и чистыми. Сгрёб с подоконника первого этажа снег, протёр лицо, руки, немного пожевал чистого снега на всякий случай и, не теряя участкового из виду, плёлся сзади.
Опер остановился у магазина; покупатели снуют туда-сюда, всё тащат что-то. Дорка вышла с ведром, стала посыпать песком дорожку, чтобы люди не падали. Опер, сука, прямо к ней, что-то долго выспрашивает. Дорка красная, голову опустила, в одном халатике и тапочках, замёрзла, конечно, а этот гад в толстой шинели ногами перебирает, новыми сапогами поскрипывает, всё говорит и говорит, но ничего, к сожалению, не слышно. Сердце мальчика застучало, перехватило в горле. Наконец мать, так и не поднимая головы, с невысыпанным из ведра песком, вернулась в магазин, а милиционер сплюнул от досады и пошёл вниз по спуску обходить свой неблагополучный бандитский участок.
Выждав немного, Вовчик перебежал дорогу и пулей понёсся домой. Мать с тёткой, видно, только чаю попили в обед, холодец на окне не трогали. Вовчик тоже выпил два стакана и уселся за стол переписывать из букваря в тетрадку слова. Получалось не очень ровно, тётка опять ругаться будет, что надо было сначала потренироваться на огрызках от обоев. Мать специально натаскала их из магазина. Они лежали в дымоходе за печкой, в темноте он набрал их побольше, заодно достал и старую лошадку, придётся Ниночке подарить, так и быть, пусть малая порадуется. Может, печку растопить?
Голова всё время упрямо поворачивается к окну, к тарелкам с холодцом. Интересно, мать с тёткой сняли пробу? Вовчик поднял газету, на застывшем блюде сверху гонким слоем лежат слой жира. Мальчика заколотило, он легонько одним пальчиком стал сгребать беловатый налёт и облизывать его, остановиться не было никаких сил. Пустое пузо нестерпимо ныло. Сейчас сожру всё. Я, наверное, настоящий негодяй и самая настоящая «маланская» морда. Навернулись слезы, он накрыл газетой тарелки и обернулся к зеркалу. И совсем я не похож на жида, и на мамку не похож, может, не их я вовсе, может, они меня нашли? Он приставил стул к стене, на которой висели портреты деда с бабкой и отца. Отцовский снял, протер глаза, внимательно стал разглядывать, а затем принялся перерисовывать на огрызок обоев. Ничего не получилось, за окном почти стемнело. Неудавшийся портрет засунул в печку, разжег ее и стал смотреть, как лицо отца сначала искривилось, потом стало чернеть. Мальчик испугался, ему показалось, что отец ему хотел что-то сказать, но не успел, сгорел.
Ему стало страшно, он с силой захлопнул дверцу топки, забыв подложить тонко наструганных палочек. Совсем забыл натаскать из сарая дров и угля, да и полное ведро с помоями не вынес — и откуда их каждый раз набирается. Чистой воды в ведре тоже на самом дне, опять мать с тёткой будут бурчать, что совсем от рук отбился, никакой помощи от него в жизнь не дождёшься. Подхватив оба ведра, помчался во двор. Сам себе выговаривал: дня мне было мало, вечером опомнился; борясь со страхом, свернул к сараям в темень. Я должен побороть этот мандраж, всё это россказни про привидения, про чертей на крышах, пусть девчонки боятся, а мне нечего. Он почти дошёл до места, но вдруг что-то скрипнуло, прошмыгнула не то кошка, не то тень — может, крыса. Мальчик прижался к соседнему сараю, оттуда послышались какие-то звуки, потом дверь изнутри дёрнулась. Вовчик в ужасе отпрыгнул от нее, бросил вёдра. Ноги не слушались, от страха он не мог и шага сделать, только закрыл глаза.
— От антихрист, от ублюдок, я тебя признала, сволочь такая выросла!
Вовчик узнал голос мадам Шпынько, противная старуха, всем вечно замечания во дворе делала. Её сарай как раз был напротив Доркиного.
— Тётя Лида, я не хотел, сам испугался. Вот вам крест, честное слово!
— Байстрюк малахольный, и в кого такой уродился? Не хлопец, а бес! Тьфу!
Старуха сплюнула и пошкандыбала ворча.
— Тётя Лида, не ругайтесь, давайте я вам понесу, только не уходите. Мне самому страшно.
— Ну, ладно, давай, пострел, только быстро, — старушка остановилась в нерешительности, — я сама спуталась, чую, хтось крадётся, на всякий случай закрылась. А тебе что, дня не хватило мамке натаскать всего? А? Доиграешься, милиционер до вас приходил сегодня, потом в магазин к Дорке отправился. Ленка на тебя нажаловалась, что, мол, ты их с Ниночкой сбил с ног, у малой губу разбил. Правда?
— Нечаянно, я не хотел, сам упал и их сбил, я не нарочно, честное слово.
— А уборная? Твоих рук это дело? Дворничиха участковому все пакости показала, так что не отвертишься, я сама всё видела. И где ж ты таким гадостям выучился?
— Это не я, честное слово! Я ещё писать не умею, и читаю по слогам.
Мадам Шпынько остановилась:
— И то правда, я не подумала, ты никак не мог, там такой мастер поработал, профессионал художник. Тьфу, гадость! Ты бы, парень, за ум взялся, мальчик ты добрый, на отца похож, тот тоже бывало мне всегда помогал. Мой-то, царство ему небесное, с империалистической без ноги вернулся. — Мадам Шпынько уголком платка протёрла глаза. — Ну, идём, сынок, ты полное не набирай, надорвёшься ещё — лучше несколько раз сходим, на пару не страшно.
Так они сделали несколько ходок. Вовчик сам перетаскал наверх и свои и старушкины вёдра.
— Я вам ещё натаскаю, только стойте здесь.
— А ты сам-то как после больницы? Температуры нет?
От жизнь, какая штука, рассуждала старуха, медленно нащупывая в темноте ступеньку. Нравоучения Вовке читаю, а сама какого чёрта в темноте в сарай попёрлась, Бог его знает. Мальчик рассказал ей, какая большая и красивая ёлка установлена на Соборке и что море не замёрзло.
— Не дойти мне туда уж, сыночек, ты вон и то упал, Ниночку жалко. Ты бы сходил, извинился.
— Нет, не пойду, ну их. Там тётя Валя орать станет, обзываться. Я лучше дядю Ваню дождусь. Пусть хоть врежет мне — раз заслужил.
Мадам Шпынько остановилась. Нагнулась над мальчиком и поцеловала его в мокрый лоб. С этого вечера они подружились. Сидящая целыми днями на лавочке старушка шпану во двор не пропускала, поднимала такой хай, что никто с ней не связывался. И Вовку из виду не выпускала: «А ну, куда наладился? Разворачивайся, от ворот-поворот!» На удивление все её слушались. С тетей Валей, похоже, поговорила, потому что Ленка с Нинкой пришли в тот же вечер и пригласили Вовчика в школу на детский утренник. Тётя Надя погладила Вовчику рубашечку, постирала шаровары и повесила над печкой сушиться. Ночью специально вставала, чтобы перевесить другой стороной штанишки к печке, чтобы обязательно к утру высохли и её любимый Вовчик пошёл на утренник в женскую школу.
Сначала был концерт, ученицы по росту построились на сцене в три ряда и читали по очереди коротенькие стишки, которые Вовка не понимал. Он нервно ждал, когда же очередь дойдёт до Ленки. Наконец и она прочитала несколько строчек. Мальчик выдохнул и успокоился, стал осматриваться по сторонам. Длинный зал заканчивался сценой, над которой висело полотнище — «С новым 1950 годом!» Девочки в купальниках и белых носочках с флажками строили пирамиды. Он и раньше их видел на полянке, но здесь, на сцене, у них так здорово получалось, самая маленькая так быстро забралась на самый верх под самый потолок, все замерли. Но девчушка ловко спрыгнула. Потом они кувыркались, как настоящие циркачки, им все хлопали. Девочки ещё раз вышли и по очереди сделали «колесо». Им опять все аплодировали. Скамейки стояли вдоль стен, на них сидели зрители в три ряда, и часть сцены из-за ёлки не было видно, поскольку её установили посреди зала. На ёлке были настоящие игрушки, блестящие большие шары, разные зверушки, шишки, бусы и разноцветные флажки, кусочки ваты на веточках превратились в снег, а на самой верхушке горела красная звезда.
Такой красоты Вовчик никогда не видел. От ёлки исходил хвойный, волнующий запах — запах счастья. Мальчик снял пальтишко и сел на него повыше, чтобы лучше видеть. Бабушка с Ниночки тоже сняла цигейковую шубку, бедный ребёнок совсем запарился. Потом девочки по очереди читали стихи и басни, пели хором. Все хлопали. И вдруг погас свет, стало тихо, только вокруг ёлки что-то двигалось. Когда снова зажегся свет, все увидели девочек в белых марлевых пачках, обшитых ватой и звёздочками золотыми и серебряными. Вот для чего Ленка обменивала обёртки от конфет; мальчик искал глазами её, но девчонки были такие одинаковые и кружились, как настоящие снежинки. Учительница скомандовала позвать Деда Мороза, даже к ним с Ниночкой вплотную подошла, ну, Вовчик постарался, громче всех заорал. Бабка больно стукнула его в бок: «Оглохнуть от тебя можно, скаженный».
К ёлке выскочил зайчик, Вовка сразу узнал Майку, Ленкину закадычную подругу, в её новом сером костюмчике, только уши на голову из картона надела. Вовчику так хотелось объяснить Ниночке, что это Майка, но бабка опять толкнула ею в бок, зашипела: «Так и знала, что нельзя тебя было брать, вести себя не умеешь». Наконец дверь открылась и в зал вошёл сам Дед Мороз. Он долго объяснял, как добирался и спешил с подарками. Громко выкрикивал фамилии, доставал девочкам коробочки из мешка, всем наказывал хорошо учиться, не лениться и ждать его на следующий год. Потом водили хоровод, Вовчику тоже хотелось туда к ёлочке, но учительница строго погрозила пальцем, и он вернулся на своё место. «Взяла на свою голову придурка», — продолжала шипеть бабка, видать, сама устала и Ниночка раскапризничалась. А девчонки у ёлки всё носились, прыгали, смотреть на них Вовчику было тошно. Пораскрывали свои подарки, жадно надкусывали конфеты, за обе щеки уплетали печенье из пачки, в зале запахло мандаринами.
Вовчик оделся и следом за бабкой и Ниночкой вышел на улицу, решили там ждать Ленку. Под лестницей увидел Деда Мороза курящего трубку, борода висела у него на руке. Сильный холодный ветер больно хлестал по лицу острыми снежинками. Чтобы не застудить Ниночку, завязали ей кашне поверх шапочки по самые глазки, она одергивала его, канючила, где подарок.
Никакого подарка не было и в помине, Ленка сама его слопала, даже рот не обтёрла; от неё вкусно пахло карамелью, она сунула сестрёнке пустые фантики от конфет, малышка их выбросила и разревелась. Ветер подхватил разноцветные бумажки и унёс их далеко-далеко. Вовчик никак не мог успокоиться. Какая же всё-таки гнида эта Ленка. Ладно, меня не угостила даже сраным драже, хотя оно вовсе не сраное, а наоборот, очень даже вкусное, могла бы по-товарищески поделиться. Когда мне тётка покупает конфеты, я всегда их угощаю. Сучка пархатая, даже сестрице пожалела. Ничего ей дарить на Новый год не буду, Ниночке свою лошадку отдам, и всё.
Странно, мама с тёткой в обед не приходили, топить рано ещё. Как там холодец, не испортился? Вот это да! На окне в кастрюльке лежали куриные яйца, беленькие, обкаканные, с прилипшей к ним соломой. Вовчик по очереди доставал каждое яичко, гладил, смотрел на свет, как учила баба Катя, и аккуратненько складывал обратно в кастрюльку. Значит, были дома, на базар бегали, поэтому и поесть не успели. Он открыл дверцу буфета, в лицо ударил запах свежего хлеба, не простого кислого черного кирпича, а этого желтого каравая с гребнем, как на море. Мальчик вытащил хлеб, обнюхал его по кругу и лизнул в нескольких местах, аж голова закружилась, положил на место. Что-то ещё было завёрнуто в газету. Сало! Толстый кусок с обшмаленной шкуркой, присыпанный крупной солью. Одна сторона была чистой от соли и сама лезла в рот. Он только сглотнул слюну, откуда её столько берётся? Быстро завернул сало сначала в тряпку, потом и газету. Закрыл буфет на ключ и спрятал его подальше от греха.
Пойду, принесу воды, угля, мадам Шпынько ждёт, еще обидится и сама попрётся, скользко, не дай Бог упадёт. Только подальше от этого буфета и холодца-провокатора. Тёти Лидины два ведра уже стояли в парадной возле двери. Вовчик сперва принёс чистой воды, пусть пока разольёт по своим тазам, а потом унес помои. Мадам Шпынько выглядывала из кухонного окна, чтобы мальчик не боялся. «От дитя, опять полное тащит, сколько ни говори, как ни ругай, не слушается, аж перекосился, сейчас остановится у крана, передохнёт, меня увидит, успокоится, маленький еще, боится». Мадам Шпынько помахала ему рукой, пошла дверь открывать.
— Заходи, голубчик, чаёк попьём. Мой руки, проходи.
Комната тёти Лиды, была разделена на две части, за печкой оборудована маленькая кухонька, за большим трёхстворчатым шкафом стояла красивая никелированная кровать вся в подушках. У одного окна круглый стол со стульями в чехлах, диван, небольшой столик с креслами тоже накрыты, всё у неё в комнате было в серых чехлах. Да и сама старушка всегда в каких-то накидках, как в чехлах. У второго окна — заваленный книгами, газетами, открытками письменный стол с мраморной настольной лампой, с зелёным стеклянным абажуром. Но больше всего его поразила высокая лампа на красивой крученой ноге со странным названием — торшер. Дёрнешь за верёвочку — включится. У тёти Лиды было очень уютно. В цветочном горшке росли три луковицы. Вот здорово! «А кушать можно?» — «Сейчас увидишь». Она отломила самый длинный отросток — зелёную стрелку и положила на тарелку перед мальчиком. Пахнет настоящим зеленым луком, как летом. На стол хозяйка поставила казанчик с отварной картошкой, облитой свиными шкварками с жареным луком, и белую мелко нарезанную булочку сайку. В гранёные стаканы разлила розовый кисель. Они уселись напротив друг друга, чокаясь киселем и уминая картошку.
— Это тебе от меня, поздравляю с Новым годом! — Старушка протянула мальчику книжку — А теперь беги домой, уже темно. Мать ругаться будет.
— Тётя Лида, я и завтра прибегу, всего натаскаю. Вы когда встаёте?
— Спасибо, дружочек, завтра не надо, завтра я к сыну в гости пойду.
Дома ещё никого не было, самый раз протопить, долго разгорались дрова, потом засыпал уголь и сел рассматривать книжку. Когда пришли мать с тёткой, он не слышал, заснул. Решили не будить. На плите их ждала большая кастрюля кипятка.
— Дора, давай в честь Нового года хоть грязь с себя прошлогоднюю смоем, голова чешется, целый день в этом пыльном подвале, как чумычка, а потом за Новый год выпьем.
— А вдруг Вовка проснётся?
— Да брось ты, спит, как убитый. За целый день набегался, хоть из пушки пали, не добудишься.
Надежда подошла к дивану, укрыла мальчика одеялом, он во сне перевернулся на другой бочок. Длинный какой стал. Надо было его в школу отдать осенью и не слушать этих врачей, а то потом переростком будет. Так учителя отсоветовали, все классы переполнены, там и так одни переростки, видели бы вы их. С усами во втором классе, если бы не война, семилетку давно закончили бы. А сколько искалеченных бедные матери на ремнях на себе таскают! Что там говорить, горя много.
— Надя, прислушайся, правда, совсем не задыхается, если бы не больница, так бы и не знали, что у него больное сердце и слабые лёгкие.
— Жалей больше, не заметишь, как на голову сядет.
— Как не жалеть, своя кровинка. А за то, что сральник во дворе размалевал, завтра получит по первое число. Ко мне участковый сегодня приходил, дворничиха ему доложила по всем статьям.
— Я завтра сама возьму этого мусора за его тухлые яйца, пусть он мне докажет, что это сделал наш Вовчик. Хоть бы ты своими куриными мозгами покумекала, он в школу ещё не ходит, писать может каракули и читает по слогам. Как ее Жорку выпустили из тюрьмы, так в уборной и пошли художества. Я этой прошмандовке дворничихе все патлы повыдёргиваю. А ты от страха в штаны наложила. И когда только ты эти косы отрежешь, не надоело, давай ножницы?
Через полчаса обе сидели с одинаковыми стрижками. Только у Дорки получился настоящий перманент, волосы сами завились, как на картинке, а Надежда крутила на тряпочки с газетой свои непослушные, совершенно прямые пряди.
— С Новым годом, сестричка! С новым счастьем!
Женщины выпили бутылку креплёного вина, закусывая салом с хлебом. Слава богу, мы ещё хорошо живём! Каким он будет, этот 1950 год? Давай Вовчику конфеты в ботинки положим, смотри, он их почистил. Ой, господи, набойки отлетают опять, от огонь, на него не напасёшься. Ничего, завтра Ивана попросим, подобьёт.
— К Ивану нельзя, Вовка девчонок побил, и Ленку и Ниночку.
— Вот те раз... Ленку побил? Та она сама кого хошь отлупит, а Ниночку, чтоб Вовка побил, вовек не поверю. Да я прямо сейчас пойду с этими падлами разберусь, ну всё на нашего дитя валят...
— Остынь, куда пойдёшь, ночь на дворе, люди уже спят.
— Я им усну, — не унималась опьяневшая Надька. — А ты хоть знаешь, что эта дворничиха нашего деда Вениамина сосватала с западенкой, обкрутили и на тот свет загнали, и все шито-крыто. А знаешь, откуда Тошкина мать с дворничихой в наш дом после войны перебрались? Со Старопортофрантовской, те ещё курвы.
— Да откуда тебе известно?
— Баба Катя рассказала, вроде в дальних родственничках наш участковый с дворничихой. Забыла что ли, как он протокол на западенку так и не составил. Был человек, и нет, осталась бедная вдова, которая тут же одну комнатку на две выменяла. Не удивлюсь, что она и дальше свои аферы крутить будет.
— Ой, Надя, не надо, пусть от Вовки отстанут.
— Давай ещё выпьем?
— Может, хватит, и так целую тарелку холодца умаламурили.
— Где ты только эти словечки все берешь, не сами же на язык лезут? Нарежь ещё сало, выпей подруга за меня. Пятьдесят мне стукнуло.
— Надька, поздравляю!
— Не Надька, а Надежда Ивановна, вот так-то. В дочки ты мне годишься, а ты всё Надька да Надька.
Женщины допили вино, улеглись на Доркину кровать, и Надежда прочитала подруге стихи:
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди...
Плача, Дорка попросила: «Надюша, ещё раз, это как про нас, только очень красиво».
Вовчик проснулся, в комнате совсем темно, не понять, то ли вечер, то ли утро. Ногами нащупал ботинки, тяжелые какие-то. Пулей метнулся на пол. Достал их, высыпал на диван всё богатство. Раскладывал, обнюхивал каждую конфетку, а мандаринчики до чего пахучие, даже пальцы от них пахнут. Какая приятная кожица на них, он покатал мандарин по щёчкам, поцеловал их. А это орехи, настоящие грецкие орехи, обёрнутые в фантики от конфет. Тихонько подошёл к кровати: там, прижавшись друг к дружке, спали мать с тёткой. На столе, в бутылке с водой, стояла еловая веточка, рядом два стакана из-под вина, грязная тарелка из-под холодца, мамины скрученные ленточки, которые она вплетала в косы. В корыте замоченное бельё, воды ни грамма. Вовчик быстро оделся, хотелось съесть хоть одну конфетку, но сдержатся, выпил несколько глотков воды из чайника и, подхватив вёдра, тихонько вышел.
За ночь выпал снежок, ветер его ещё не сдул с веточек акации, и было очень красиво. Голубое небо перемешивалось с розовыми лучиками прятавшегося в дымке солнышка — самый настоящий Новый год, даже снежок поскрипывает. Пока наполнялось ведро, Вовчик заглянул в проход между сараями. Там, в одной тельняшке, колол дрова Ленкин отец, дядя Ваня. Тот самый, который дружил до войны с его папой и дядей Аркашей. Расплескивая по ступенькам воду, мальчик мигом влетел на второй этаж, а потом на цыпочках занёс вёдра в комнату. Взял две конфетки, постоял, подумал, положил в карман ещё мандаринку и понёсся обратно во двор. Дядя Ваня сидел на большом дубовом пне, рядом с воткнутым топором, курил папиросу. Вовчик остановился в нерешительности, помойное ведро предательски звякнуло. Мужчина обернулся: «А это ты? Ну, что скажешь? Чем порадуешь еще? Врезать тебе следует по первое число, сам-то ты как считаешь?»
— Дядя Ваня, а вы мне врежьте, ну как Ленке, — мальчик быстро сбросил пальтишко, — это я девчонок сбил и ремня заслужил — точно. Вы вместо бати всыпьте мне хорошенько, я никому не скажу, честное слово.
Ивана аж в жар бросило, ночной хмель вмиг прошёл. Вовчик уже сбрасывал щепки с пня и улёгся животом на него, зажмурился. Мужчина попытался отшутиться: «Больно будет, заорёшь, ремень у меня настоящий морской, смотри, какой толстый. Ну, держись, сам напросился!» Иван зажал пряжку в руке, намотал ремень, оставил только небольшой отрезок, взглянул на худенькое тельце пацана, ком подкатил к горлу. Весь в Витьку характером. Высморкался, сплюнул. Рука дрогнула. Ремень пришелся наискосок по мягкому месту, оставив пунцовый след. Мальчуган только ногами дернул, не пикнул, Иван, смахнув слезу, улыбаясь, еще дважды, уже покрепче, приложился, Вовчик молчал, только сопел.
— Всё, хватит, одевайся! — Мужчина отвернулся, закурил, не мог себя заставить посмотреть в глаза ребёнку.
— Дядя Ваня, передайте это Ниночке от меня! — Мальчик вынул из кармана две конфеты и мандарин.
— Я что тебе, почтальон? Сам придёшь и поздравишь. Давай, тащи свои дрова, я тебе поколю.
— Лучше мадам Шпынько поколите, у неё здоровенные поленья, а у нас нормальные, в печку влазят.
— От дела, давай тащи ее дрова. У тебя и ключ от её сарая есть?
— Вот он, я ведь ей воду таскаю, она старенькая, тяжело ей.
Иван колол дрова, а сам терзался: разве можно сравнить Ленку отличницу с Вовкой. От той никогда такой доброты не дождешься, а этот сирота-бедолага последнее отдаст. Вовчик собрал все щепочки, протянул дяде Ване: пригодятся на растопку, возьмите. «У меня есть, сынок, ты лучше свои ботинки занеси сейчас, а то, гляжу, кушать просят, набойки совсем стерлись».
Дома мать стирала, а тётка грязной щелочной водой мыла пол.
— Ты где так долго шлялся?
— С дядей Иваном дрова кололи, он велел ботинки принести.
— Успеешь, лучше тащи ещё воды, купаться будешь. И постирать надо, за один день как все уделал, шароварчики черные от угля.
Вовчик, задёрнув занавеску, мылся за печкой. Дорка, развешивая свои и Надькины вещички вокруг печки, подмигнула подруге.
— Сынок, шею помыть не забудь, черная вся, как у негра. Мыло в воде не оставляй, на тебя не напасёшься, и поаккуратней, не брызгай на кровать.
Надька не выдержала, стала подавать знаки, махать рукой — отстань от парня. Уже взрослый, весной в санаторий поедет, там нянек не будет, всё самому придётся делать, справится. Она протёрла ботинки Вовчика тряпкой, набросила на плечи платок и ушла к Ивану. Дверь открыла зарёванная Ленка:
— Здрасьте! — не оглядываясь, пошла на кухню.
«Вот говно на палочке, неприятная до чего девчонка — вся в мать, злюка». Надька брела в темноте, постоянно натыкаясь на разный хлам. С Новым годом! С новым счастьем! У плиты завидела Валентину, она повернулась к Надьке:
— Спасибо, нас уже поздравили, всех поздравили. Иди, может, и тебя поздравит.
Под глазом, чуть ли не в полщеки, у нее расплылся огромный синяк. Дверь в комнату была закрыта, Надька тихонько постучала, никто не ответил. Иван лежал на кровати в сапогах и курил.
— Ты чего творишь в честь Нового года?
— Хоть ты мне на мозги не капай, и так тошно. Уехать мне надо отсюда, завербуюсь на север, страна большая, работы не боюсь, деньги присылать буду.
— Вот ещё чего надумал, а руки зачем распускать?
— Много ты понимаешь, это же две змеюки, и ещё третья подрастает, она этих двух перещеголяет, страшно подумать, что из неё вырастет. Все, моё терпение лопнуло, — он изо всей силы ударил сапогом о спинку кровати, сел, загасил папиросу. — Давай ботинки, вечером сам занесу.
Он покосился на приоткрытую дверь. Ленка все подслушивала. «Черт с ними, не спадёт с меня корона, — подумала Надька, — пойду на кухню, еще раз поздравлю, пусть не огорчаются, наладится у них жизнь, всем нелегко». Но Валентина так и не обернулась к непрошеной гостье.
Дома Дорка с Вовчиком накрывали на стол. В селёдочнике, переливаясь серебристыми спинками, лежала солёная тюлька, украшенная кружками белого репчатого лука, в духовке пеклась картошка. «Сала побольше надо нарезать, — предупредила Надька, — Иван зайдёт. Тряпки с верёвки снять, давай, Вовка, в дымоходе развесь и за занавеской». Все суетились в радостном настроении. Мать с тёткой крутились у зеркала, обе оделись в выходные платья. Надежда накрасила губы, сунула помаду Дорке. Она неумело провела ею по губам.
— Вовчик, посмотри на маму, как? Давно постричься надо было, какая головка, глаз не оторвать.
— Да иди ты в баню! — засмущалась Дорка.
— А мы с Вовчиком уже там были! Хотите, анекдот расскажу на эту тему. Пришел интеллигент в баню и стеснительно спрашивает у кассира: дайте мне, пожалуйста, билет на одно лицо. А кассир ему из окошка: а жопу ты что, мыть не собираешься?
За смехом даже не заметили, как в комнате объявился Иван и тоже покатывался от хохота. Компания уселась за стол, рядом с Иваном по разные стороны разместились мать и тётка. Вовчик крутился возле дивана, Дорка накричат на него: «Ну что крутишься, как юла?» Мальчишка, покраснев, метнул взгляд на гостя.
— В его возрасте сидеть за одним столом со взрослыми рановато. Пусть погуляет пока на улице, а мы здесь...
Иван поближе придвинулся к Дорке, пристально рассматривая ее, как будто бы впервые увидел.
— Нет, пусть уж лучше с нами сидит, мне так спокойнее, а то куда ни ступит, везде вербы растут. Садись на диван и сиди тихо.
— Не слушай её, Вовка, мы с твоим батей такое вытворяли, ого-го! Давайте помянем его и Аркашку, и всю нашу улицу.
Выпили, закусили и, перебивая друг друга, стали вспоминать свою молодость.
— Мы с твоим батей, с Аркашкой, Изькой покойником, Генкой, да много нас собиралось на Пересыпи возле кинотеатра «Октябрь», все одна компания была. Денег нет, а в кино хочется. Прыгали с соседнего дома на крышу кинотеатра, с нее на чердак и ползком к люстре, вокруг неё вентиляционные решётки, вот через них, лёжа на боку, и глазели на экран. Раз по сто один фильм смотрели, наизусть знали. Погорели, когда Аркашка, нажравшись арбуза, не выдержал, захотел пипи. Спускаться вниз одному было лень, и он пустил струю тихонечко в зал на головы зрителей. Сначала все подумали, что дождь пошёл, крыша дырявая. Аркашка поток свой сдержать не смог и как выдаст по полной программе. Какой шухер поднялся! Как мы тикали, а Аркашка так и не мог остановиться, обоссал все штаны. — У Ивана аж слёзы на глазах заблестели. — Девчата, давайте ещё по одной.
— Дядя Ваня, а дальше?
— Убежали... А если бы поймали, поубивали бы, наверное, или посадили. Мы с месяц, а то и больше на Пересыпи не показывались, сколько новых фильмов пропустили!
Дверь приоткрылась, в проеме появились Ленка со свёртком, завёрнутым в газету, и Ниночка.
— В шпионки записались? — Иван налил стопку водки и залпом опрокинул ее в рот.
— Зачем ты так, праздник всё-таки, — Надежда, улыбаясь, стала раздевать девочек. — Проходите, угощайтесь.
— Мама велела передать, — Ленка подошла к Вовчику, быстро сунула ему пакет, а сама скосила глаза в сторону отца. Газета разорвалась, из неё вывалились старые ее ботинки рыжего цвета.
— Они же девчоночьи, пусть их Нинка донашивает.
— Правильно, Вовчик, выбрось их, я тебе новые куплю, — Иван с силой стукнул кулаком по столу. Надежда укоризненно покачала головой. От праздничного настроения не осталось и следа. Ленка молчала, глаза ее впились в глубокую тарелку, полную конфет. Изловчившись, она схватила одной рукой мандарин, другой несколько конфет.
— А ну положи на место. Кому говорю? Пошла вон отсюда, чтобы ноги твоей здесь не было.
Девочка опустила голову, щёки её раскраснелись, из глаз выпрыгивали слёзы, но лицо оставалось злым и упрямым. Она выскочила из-за стола, схватила пальто и пулей вылетела из комнаты. Мандарин и конфеты все равно унесла с собой. Маленькая Ниночка вся дрожала. Вовчик взял ее за ручку: «Пойдём, у меня подарок для тебя». Он помог ей слезть с дивана, усадил на Доркину кровать, достал из-за печки свою старую лошадку, попрыгал на ней напоследок. «Теперь она твоя, бери».
— Ваня, чай будешь? У нас халва есть, смотри.
— Мне бы еще водки. Если нет, давай вина, наливай вместо чая. Вы, наверное, думаете, напрасно я так с Ленкой. Да она, Дора, в их кодлу пошла, везде всё отыщет, найдёт, сама выжрет, ни о ком не подумает. Нинке вообще ничего не достаётся. Посмотри на Нинку, на её глаза, копия бабка, моя мать. Дорка, мать ты мою помнишь? Ну, да, конечно. Так вот, чтоб ты знала, и ты, Надюха, слушай. Моя мать с голоду во время войны умерла, эти сволочи не то что хлеба, воды ей не давали. С чего я взял? Если бы не знал, не говорил; я нашёл её письма в старых отцовских конвертах, не догадались эти курвы, где мать мне весточку припрятала. Я хотел отцовские письма перечитать, а там и на материнские наткнулся. Жить сними всё равно не буду. Нинку жаль. А ну, вылазь шпана, насмеялись там за печкой.
Пили чай с халвой, единственный мандарин поделили пополам между детьми. Еле выпроводили подвыпившего Ивана, Дорка всё пыталась убедить его, что всё образуется. «Ну да, образуется, скажешь тоже, до сих пор не могут успокоиться, что с войны трофеев им не натаскал, как другие, а только болячек да вшей». Иван нечаянно задел локтем любимое блюдце покойной Нины Андреевны, и оно упало на пол. Надежда завернула осколки в бумагу и сунула в помойное ведро.
— Тётя Надя, не выбрасывай, я завтра склею, — сонным голосом произнёс Вовчик.
Новых, обещанных дядей Иваном ботинок, он так и не дождался. Выручила Натка из магазина, принесла свои старые валеночки с калошами, и до весны они ему прослужили верой и правдой, как говорила тётя Надя. В марте Вовчика приодели, купили сандалии на вырост и отвезли в детский противотуберкулёзный санаторий. Детей везли туда со всей страны, в основном из детских домов, сирот. Дорка с Надеждой в выходной по очереди ездили к нему, привозили гостинцы. Мальчик с радостью бежал к забору, но подолгу не задерживался, рвался назад к своим новым друзьям. Подруги остались одни, Надька целыми днями сидела в подвале на своём складе. Наверх поднималась только в обеденный перерыв, услышав Доркин звонок. Перекусив дома, отдыхали, лёжа па постелях поверх одеяла и раскрыв все окна. Комнату продувал приятный сквознячок. При Вовке боялись даже форточку открыть, он моментально хватал сопли и начинал кашлять, поднималась температура.
Весна выдалась тёплой, мягкой, деревья принарядились в новые яркие листочки. Красота! Всем магазином засобирались на маевку. Дорка отказалась, рванет к сыну, соскучилась, а Надежда пусть едет со всеми. Но ей тоже не хотелось, да и комнату давно надо проведать, а то ещё отберут. И потом в санатории врач Сергей Сергеевич сделал ей замечание, чтобы не частили с посещениями Вовки, родительского дня раз в месяц достаточно.
— Дорка, можешь дуться на меня, а врач прав, нечего ему выделяться из коллектива. То мамка приедет, то тётка, и не с пустыми руками, вот дети и завидуют. Да, он раздает, Вовчик добрый, но все равно завидуют.
— Ладно, — согласилась с подругой Дорка, — на кладбище схожу.
— Слушай, мы с Верой решили кассу взаимопомощи организовать. Как думаешь, получится? Пойди на свою зарплату что-нибудь стоящее купи, даже мы вдвоём не сможем. А так все с зарплаты будем скидываться, хотя бы по десятке в месяц. Одной отдадим, а потом другой, на хорошую вещь накопим, потихоньку выплачивая.
Идея Дорке не понравилась, вечно Надежда что-нибудь выдумает. Ерунда какая-то, тебе надо купить, одолжи и расплачивайся на здоровье, на чёрта все нужны, потом еще передерутся из-за очереди. И вообще, надоели они все. Надежда бы их тоже не приваживала, а то, как в клуб, на склад таскаются без дела, по коробкам рыщут. Нарвётся на недостачу, будет знать. Одна Натка со своим писклявым голосом чего стоит, хитра девка: «Наденька, смотри флакончик бракованный, недолив, а вроде запечатан, недоглядела я, поменяй, пожалуйста!» То не двадцать кусков мыла отпустила, а девятнадцать. Наумыч никогда не менял, хоть раз в месяц, хоть на десять копеек — дулю с маком. Даже не совалась к нему, недосмотрела сразу — всё, считай, пропало. У Наумыча доска лежала, попробуй только зайди за неё, выгонял сразу, а у Надежды полная свобода.
Словом, чуть крепко не поссорились, несколько дней не разговаривали. Надька закрылась на складе, выплакалась; дура она, самая настоящая дура, права Дорка, что и говорить. Надо посчитать, проверить, одна не сможет, коробок до потолка, а что в них, продавцы и те лучше нее знают. А вдруг действительно недостача? Больше ни о чём бедная Надька и думать не могла. Нашла пыльную доску, один край положила на свой стол, второй — на стул. Придвинула к себе ящик с карточками учёта материальных ценностей и стала выводить остатки. На лестнице послышались шаги, Надька легко узнала Наточкины ножки в незастёгнутых новых беленьких босоножках с большими бантиками впереди.
— Надюша, у меня мыльце раскололось, половинка осталась, а остальное разлетелось. Ой, что это ты загородилась, как Наумыч? — Она брезгливо взялась за край доски и опустила её вниз.
— Поставь на место, и мыло ты брала целое, за него и отвечай, ничего менять не буду. Кто разбил, с того и спрашивай! Я-то при чем?
— Как пальто бесплатно тебе отдала для Доркиного сучонка — так хорошо, валенки с галошами новые бесплатно — замечательно, а как кусочек поломанного мыльца поменять — так фигу с маслом. Сама мне подсунула, я не заметила. Другие к тебе бегают, как на срачку, целыми днями. Ничего, разберёмся с тобой, сука старая, ты меня лучше не трогай. Сидит целый день, ни хрена не делает, романы читает. Через директора по докладной всё равно поменяешь, никуда не денешься.
— Все? Катись отсюда, босоножки застегни, а то упадешь, — Надежда поставила доску на место и продолжала выводить остатки по карточкам. К вечеру обнаружила недостачу не только духов пробников, но и мыла, зубного порошка, одеколона. Чувствовала себя ужасно, глаза слезились, спина болела, не заметила, как неожиданно Вера Борисовна спустилась в подвал. Ясно, эта блядь наверняка ее на весь магазин помоями облила.
— Надежда Ивановна, как дела? Вы что, заболели, вся бледная?
Надежда не выдержала, опустила голову на руки и разрыдалась:
— Не мое это место, смотрят с укором, будто что-то украла.
— Знаю, что ты никогда ничего не украдёшь, поэтому и назначила именно тебя на эту должность. Я тебе доверяю, как себе, и отвечать будем вместе, если не приведи господи, что случится.
— Уже случилось, недостачи везде, — и кладовщица ещё больше разрыдалась.
— Вдруг ты ошиблась? Давай посчитаем вдвоём.
— Я уже сто раз пересчитала.
— А я сто первый, можно? А акты где? Акты, Надя, на списание. Ты составляла?
— С нас Наумыч никогда никаких актов не требовал, если что случалось, сами докладывали. Я же не училась, таких тонкостей не знаю. Вера Борисовна, я за недостачу отработаю, только под суд не отдавайте.
— Надежда Ивановна, успокойтесь. Я давно хотела навести порядок в магазине, с вашего склада и начнём. Это моя вина, как-то не подумала, что этот участок работы для вас новый. Сейчас принесу нормативные справочники, во всём разберёмся. Только без слез.
Вскоре она вернулась с пачкой старых актов. У Надежды страшно болела голова, ныло сердце, но страха больше не было. Женщины так увлеклись работой, что не услышали настойчивый стук в дверь. Стучала Дора.
— Дорочка, ты очень спешишь, нам не поможешь?
— А что надо? — Дора нерешительно переступила порог.
— Дорочка, когда Наумыч увольнялся, мы полную инвентаризацию делали, помнишь? Ящики со списанным товаром куда тогда дели? Выбросили?
— Да вы что, кто ж такую красоту выбрасывает — флакончики хоть и пустые, а пахнут. К себе в подсобку их снесла. Водички налью, потом на тряпку и прилавки протираю, пахнут. Сейчас принесу.
Втроём они работали всю ночь, пересчитывали и проверяли коробки. К утру, наконец, вздохнули: вроде всё! Нет? Что еще? Надя, ты в чём-то сомневаешься?
— Не знаю, я уже ничего не соображаю.
— Зимние вещи тебе сдали на склад?
— Да так, кто принёс, кто нет, — еле слышно ответила Надежда. — Два пальто Лизка вернула, не продали, я их в карточку вписала обратно, они здесь в углу лежали, сложенные и завязанные. Есть только одно. Дора, может ты видела, с чёрным каракулевым воротником, такое, как Вера Борисовна купила себе к Новому году.
Дора побежала в зал, вдруг ошибается Надежда, а оно под прилавком где-то лежит, девчонки мерили и бросили... Чокнуться можно, это уже не мелочевка какая-нибудь, в кармане не унесёшь. Как Наумыч бегал, всё перепроверял, все ещё смеялись над ним. Дорка вернулась, только головой покачала.
— Девочки, никаких слёз, слава Богу никто не умер, и не такое переживали, выкрутимся. Свое пальто я еще не носила, так с ценниками дома и валяется. Утром за ним смотаюсь, пока никого не будет, пусть здесь на всякий случай полежит. И молчок — никому ни слова. Вычислим воровку, никуда не денется.
Сторож выпустил их через чёрный ход. Уже светало. День прибавился, а ночи все равно еще прохладные, зябко. Долго дожидались трамвая, понемногу остыли от волнений, успокоились. Надька все причитала: девочки, спасибо, что бы я без вас делала...
Несколько вечеров подряд они втайне оставались после работы, всё пересчитывая, пересматривая, недостача всё равно вышла, но небольшая. Надежда своим каллиграфическим почерком строчила акты, как Анка пулеметчица из кинофильма о Чапаеве. Она быстро разобралась во всех тонкостях, головка светлая, как уверяла Вера Борисовна. Да и дело не такое уж мудреное, если вникнуть. На складе за доску никто не смел больше зайти, она не разрешала даже на лестнице толпиться, только по одному. Таким цербером даже Наумыч не был. Всё только по инструкции. В магазине ее моментально нарекли — «инструкция», пытались надавить через Дорку: мол, образумила бы свою подругу, так гайки закрутила, не продохнуть.
— Зря стараемся, два сапога пара, защищает Надьку, — злобно шипела Натка, окидывая Дорку презрительным взглядом. — Ещё каждая подметайло будет рот раскрывать, жидовка пархатая.
Дорка даже не поняла, как со всего маху обрушила швабру с грязной тряпкой на голову Натки, она замахнулась ещё раз, но в ту же секунду Любовь Николаевна с криком: «Она вас провоцирует!» перехватила ее руку. Дорку колотил озноб, ни руки, ни ноги её не слушались. Любовь Николаевна пыталась удержать ее, но не смогла. Они вновь сцепились в центре зала. Покупатели обступили, возмущённо орали, одни на Дорку, другие на Натку, с испуганного лица которой скатывались грязные капли. Кто-то засмеялся: не магазин, а бесплатное кино, «Веселые ребята». Вера Борисовна выскочила в торговый зал, услышав непонятный шум. Любовь Николаевна все-таки разняла дерущихся и завела Дорку в кабинет заведующей, а Натка, оскалившись на директрису, убежала в уборную.
Она вернулась с мокрыми волосами, в руках держана грязный халат: «Все видели, как эта чума меня чуть не убила, а я, дура, ей пальто подарила, валенки её чахоточному байстрюку, сама мои чулки и штаны донашивает, уродина неблагодарная. Я напишу, так напишу, всей этой кодле мало не покажется». Продолжая в мертвой тишине зала сыпать проклятия, Натка рванула дверь в кабинет директрисы, с порога приказным голосом заорала: «Делайте в моём отделе переучёт. Или я остаюсь, или вонючая Дорка».
— Вернитесь к себе, сейчас назначу комиссию, — спокойным голосом ответила Вера Борисовна. — Наталья Николаевна, вы сами сделали свой выбор.
К такому повороту Натка готова не была; вот так, по собственной инициативе вылететь с работы.
— Я этого так не оставлю, сейчас же еду в главк.
— Зачем? Я сама вызову людей из главка. И ОБХСС вы заставляете меня пригласить.
— У меня всё в порядке, может, сейчас ваши подружки шуруют за моим прилавком.
— Вот идите и следите за своим товаром. Вон отсюда! — Вера Борисовна еле сдерживала себя, созвонилась с главным бухгалтером торга, попросила его срочно прислать в комиссию представителя. Натка плакала, бубнила, что все против неё, а она ни в чём не виновата, это Дорка первая начала. Но никто не обращал на её причитания никакого внимания.
— А где выручка за сегодняшний день? — спросила ее бухгалтер.
— В ящике была, а может, украли всё, пока я мылась.
— Наталья Николаевна, что вы такое говорите — украли... Сами же всё пересчитали перед обедом, вот и бумажка осталась, — глаза молоденькой ученицы, прикрепленной к Наткиному отделу, залили слезы. — Сами считали, сколько десяток, пятерок, трояков, на 496 рублей набралось. И еще мелочи на 21 рубль 44 копейки. Скрасть никто не мог, я от отдела не отходила, и ящик на ключ вы же заперли.
В трясущемся трамвае по дороге домой Вера Борисовна почувствовала, как засосало под ложечкой. Ведь за целый день крошки во рту не держала, даже чай не пила, только курила. Курево кончилось, она вывалилась из вагона на следующей остановке и помчалась к дежурному гастроному, купила пачку «Севера», потом, не долю думая, и бутылку «Белого молдавского», запаянную сургучом. А еще немного московской колбаски, голландского сыра, пачку кофе и чая, две сайки. Уже ушла, но затем возвратилась, очень захотелось окорока и буженины, и конфет «Ласточка». По сто граммов каждого взяла, всё истратила, осталось только на билет.
Сколько дней и ночей там, в катакомбах, она мечтала, как только закончится война и если они выживут, она накупит себе всего-всего, придёт домой, сядет перед открытым балконом и будет такой праздник, такой праздник. Ручейки, как капли воды со стен катакомб, текли по щекам бывшей партизанки; давно кончилась война, а она так себе и ничего не позволила. Сыто не наелась, вволю не выспалась, в море не накупалась — шесть лет пролетело, как один день. Дома выпила всю бутылку до дна, ела всё подряд, прямо с бумаги, потом завалилась на свой колченогий топчан и забылась. Встала засветло, в комнате над газиком помылась, оделась во всё новое, сложила в сумку пару чистого белья, сапоги, тёплую кофту, кто его знает, может, следующую ночь спать придётся в другом месте... Из-под шифоньера достала заначку. После вина трещала голова, сердце застучало, как молот. Собрав остатки еды, сложила всё в сумку и поехала на работу.
Возле магазина каждое утро крутилась постоянно толпа перекупщиков, их Вера Борисовна всех знала в лицо, они её ещё лучше, поэтому расступались, безмолвно пропуская. Ненавидя спекулянток, она хороший товар с утра в продажу не давала, так, кое-что выбрасывали; старалась попридержать к концу дня, чтобы досталось тем, кто возвращался после смены с работы.
Так оно и есть, кто бы сомневался. Среди толпы она увидела более чем знакомые лица. Значит, ещё вчера эта негодяйка Натка успела донести, раз сам начальник КРУ в белой рубашке, вышитой украинским орнаментом красным и чёрным крестиком, в соломенной шляпе и парусиновых широченных штанах, подпоясанных ремнем под животом, — прибыл. И вся команда с ним.
— Вера Борисовна, а мы к вам!
Перекупщики было попытались проникнуть вовнутрь вместе с ревизорами. «Счас, разбежались, блатные, только после меня, здесь вас не стояло», — здоровенная толстуха выставила большую плетёную сумку прямо к лицу Петра Афанасьевича. Другие бабы оттерли его сопровождающих. Вера Борисовна еле протиснулась между ними, лишь успела выкрикнуть, что в магазине учет, открываться не будет.
Петр Афанасьевич по-хозяйски медленно обошел весь магазин, постоял у каждого отдела, похвалил за чистоту, за правильную выкладку товаров.
— А зимние вещи не продались? Вроде у всех разошлись, как пирожки, а у вас пылится, что бракованное? Дорого, не нравится?.. Плохо старались, в другой магазин надо было передать, где умеют работать с товаром. Непорядок.
Голос его звенел на весь зал. Продавщицы, как школьницы, стояли навытяжку за своими прилавками, а он распалялся:
— Вы что себе думаете, что Советская власть будет прощать вашу безответственность. Вы хоть понимаете, сколько труда вложено нашими тружениками, они выращивали скот, потом ткали ткань, шили, выполняли план кровью и потом, а вам, видите, не нравится, вам всё равно, что страна денег из-за вас не получила и нечем платить зарплату колхозникам и рабочим. Знаете, как это называется? Не знаете? Так я вам скажу: саботаж, преднамеренный саботаж.
Все молчали, боясь встретиться с начальником КРУ глазами.
— Меня среди ночи подняли, езжай, разберись, ЧП опять на Короленко, опять в вашем, Вера Борисовна, магазине. И вы руководитель всего этого бардака. Это до чего же нужно было довести трудовую дисциплину, чтобы сотрудники дрались прямо в торговом зале, не стесняясь покупателей, прямо в их присутствии, это подсудное дело.
Вера Борисовна не выдержала:
— Пётр Афанасьевич, правильно вы всё говорите, тоже так считаю и ещё вчера вызвала людей из торга, целую комиссию прислали, они и акты уже составили, собрала у всех объяснительные. Комсомол будет разбираться, профком, вынесем на партийное собрание. Нарушительницу отстранили от работы, что заслужили, то и получим.
Пётр Афанасьевич замолк. Какая комиссия из главка? Выходит, он ничего не знает. Эта сука прибежала к нему домой, разбудила, он и решил по-жареному сработать.
— Не знаю, что за комиссия была, проверю. И в прошлый раз у вас, помнится мне, было много недоработок, ничего не изменилось. Открывайте магазин, покупатели не должны страдать, и план никто не отменял. За такую инициативу по головке не погладят. А почему склад опечатан, сейчас, скажете, кладовщица заболела...
— Я здесь, — Надьку всю трясло. Спускаясь к себе, еле переставляла ноги по ступенькам. Из закрытого на замочек шкафчика достала ящик с документами, тяжело плюхнулась на своё рабочее место, не предложив его, как было заведено, главному ревизору. Он уселся сбоку, отодвинул доску подальше, кивнул своим помощницам, мол, проходите.
— Вера Борисовна, я вас не задерживаю, идите к себе.
— Пётр Афанасьевич, вы не возражаете, если я останусь, и Екатерина Ивановна, наш бухгалтер. Я ещё ни разу не присутствовала на ревизии склада, с удовольствием поучусь у вас, если что не так, объясните. Пожалуйста, разрешите.
— Не положено, — промямлил проверяющий. — С парфюмерии начнём.
Он головой мотнул своим подчинённым, они, как собаки на кость, бросились к ящикам у дверей. Там скопился бой — разные бутылочки, баночки; пробники отдельно сложены, осмелев, не заикаясь, пояснила Надька. Ей нечего было бояться, накануне бухгалтерша всё ещё раз тщательно перепроверила, каждую бумажку.
Петр Афанасьевич продолжал перебирать карточки. Наконец он нашёл то, что искал, — пальто женское, черное с каракулевым воротником, остаток по складу, две штуки. Состроив изумлённое лицо, как артист, вскочил, взмахнул руками: так не одно, а еще два пальто не реализовано?
Надька принялась объяснять:
— Что им всем в зале пылиться? Моль, не дай Бог, поест, пусть лучше на складе хранится, пересыпали нафталином, то продастся, это повесим. Психология какая у покупателей: на последнее больше шансов, что кто-то позарится, а когда много висит — ладно, завтра куплю, или еще подожду. — Надька нахально так разглагольствовала, глядя доверчиво в глаза этой гниде.
У Петра Афанасьевича аж рот искривился, верхняя губа поднялась, оголив золотые зубы — точно волк, готовый разорвать свою жертву.
— Где они, эти пальто, быстрее сюда!
У Надьки холодок по спине пробежал, ещё загрызёт. Она медленно поплыла в конец склада, за бечёвки схватила каждой рукой по пакету и так же медленно, как поезд наезжал на Анну Каренину, приближалась к ревизору. Из надорванной бумаги торчали каракулевые воротники чёрного цвета. Павел Афанасьевич отшатнулся, в нос ему ударил омерзительный запах нафталина и облако пыли. Он велел отнести все на место, да аккуратнее, а то к государственному добру относитесь, как враги, и принялся по второму кругу перебирать карточки, усиленно думая, как выпутаться из идиотской ситуации. Как он мог довериться этой шлюхе, она же дура набитая. Что никакой учет не ведётся, везде полный бардак, а пальто Дорка спёрла и продала. Эта проклятая жидовка со своей подружкой вместе воруют духи и одеколоны, будет громадная недостача.
— Вера Борисовна, я за вас, за ваш магазин душой болею, — с кривой гримасой на лице затараторил ревизор. — Как услышал, сразу примчался на помощь. Сами знаете, как я к вам отношусь, всегда отстаиваю в главке, мол, опыта не хватает, нет профессионального образования, но старается, подучится, хороший получится директор. С вашей добротой и доверчивостью просто за вас боюсь, с ними надо построже, иначе сядут на шею, оглянуться не успеете. А от таких, как эта сволочь, как её фамилия... нужно избавляться. Больная овца все стадо сгубит.
Он еще долго бормотал про какие-то недостатки, успокоил: если что — обращайтесь, не стесняйтесь, поможет, затем судорожно сунул свои листки в портфель и заторопился к выходу бросив на ходу, что обещал начальству до обеда вернуться. Совсем времени нет, этот магазин у него не один с такими проблемами, если бы знали, сколько у него таких. Вера Борисовна порозовела: «А чтоб ты так жил, как ты ко мне относишься, тебе бы в гестапо работать, самое место», по для приличия предложила: «Может, чайку попьете?» Павел Афанасьевич отказался, некогда чаи распивать. Троица пронеслась через торговый зал, у двери Дорка, как всегда, шваброй терла пол. Пётр Афанасьевич метнулся то в одну сторону, то в другую. Еще эта несчастная невпопад болтается перед ним.
Вера Борисовна обняла свою уборщицу, расцеловала в обе щёки — пронесло... В горле всё пересохло, стопку бы выпить сейчас, а то в обморок упаду, чай не спасет, подмигнула она Доре, давай спустимся к Надьке, у нее должно быть. Закрывшись, женщины распили бутылку «Алиготе», закусили бутербродами. Дорка, смеясь, изображала, как этот большой пуриц вылетел из магазина, словно ошпаренный, испугался, что она огреет и его шваброй, как эту проблядь — вонючую Натку; ты посмотри на нее, ещё тот заманухес она ему подстроила.
— От жаба болотная, на публику играла, а я, девки, жопой чувствовала, она Гитлер! — никак не могла успокоиться опьяневшая Дорка, — Зато мы теперь знаем, кто тырил всё. Они с Лизкой на пару скурвились, чтоб я так жила.
— Дор, я бы никогда не подумала, что ты так ругаться можешь.
— Я вас умоляю, когда достанет, — она икнула, махнула рукой, — нас мало, но мы в тельняшках. Ладно, отдыхайте, я наверху на шухере побуду.
Мурлыкая себе под нос, Дорка чуть не свалилась со ступенек. Директриса все больше нравилась ей, симпатичная, особенно когда улыбается, просто море симпатий. И простая, не крутит носом, как другие, не унижает её, простую уборщицу, хто ж виноват, что жизнь так сложилась. Если немного подучусь, тоже смогу и за прилавком поработать, и на складе, не вечно же со шваброй таскаться. И Вовчик у нее есть, защитник и кормилец растет, уже сейчас видно, красивый парень будет, лицом весь в Витеньку, копия, а Витенька какой видный был, высокий, стройный, девки на него засматривались, как она тогда злилась, ревновала.
У Дорки запылали щёки, она выскочила из магазина. Из-за краешка тучки выглянуло солнце и яркими лучиками ласково скользнуло но ее лицу и телу. Не отчаивайся, Дорка, жизнь продолжается, приказала она сама себе.