Предпраздничная майская неделя пролетела мигом. Вера Борисовна сама моталась по фабрикам и заводам, всюду «навела мосты». По совету Дорки заскочила на автобазу похлопотать за Алексея, вернуть парня в магазин. Лёшка хороший водитель, все торговые базы знает, все артели, Наумыч с ним жил припеваючи, ходовой товар у них раньше всех был. К концу месяца план перевыполнили, но все валились с ног.

— Дора, тебя у черного хода какой-то мужчина спрашивает, я ведь просила, чтобы там никто не ходил. — Вера Борисовна недовольно покачала головой.

Дорка побледнела и рванула через подсобку. На улице её поджидал Сергей Сергеевич — главный врач санатория. Дорка вздрогнула: что-нибудь с Вовчиком случилось?

— С Вовчиком всё нормально, забавный у вас парень, Дора Моисеевна, и смышленый, — Сергей Сергеевич смутился, на его загоревшем лице проступил румянец. — Мы здесь с женой, второй год в Одессе, да всё не выберемся никак. В общем, жена уговорила к вам заехать, вместе с детьми.

— Где они? Зовите! — Дорка провела всю компанию на склад к Надьке. Сергей Сергеевич быстро истратил все свои сбережения, посоветовал подругам не приезжать в праздники, поскольку будет большая программа, дети все заняты, а родители только отвлекают.

В последний день месяца так устали, что язык заплетался. Вера Борисовна, еле передвигая ноги, послушно плелась за Доркой и Надеждой к «Ноеву ковчегу», как она в шутку называла комнату Дорки. Ехать домой не было сил. С вечера окна забыли закрыть, и к утру комары не оставили на теле женщин живого места, все искусали эти жадные кровососы. Особенно досталось Надьке, на её топчанчике под окном. Не дай Бог расчесать больные ноги. Она приложила разрезанную пополам луковицу, протянутую Доркой. Хорошо еще от демонстрации освободили, а музыка уже с шести утра гремит.

Праздничные колонны были уже близко от дома. Впереди рослые парни несли транспарант: «Ленинский район», потом оркестр в белой морской форме и начальство района; несли портреты вождей, разных министров, флаги, опять портреты членов политбюро. Людей прибывало, казалось, вся Пересыпь двинулась в центр, даже цыганский табор с гитарой прихватила.

— А мы что сидим, может, тоже пойдём? — нерешительно предложила Дорка.

— Зачем, все и так видно, — отходя от окна и заваливаясь назад на топчан, тихо ответила Надька.

— Ладно, лежите, я что-нибудь приготовлю.

— Девочки, совсем забыла, у меня в кабинете всего полно — и выпивка и закуска. Бабы из гастронома понатаскали, еще позавчера, когда оговаривались.

— Так я сбегаю, — Дорка уже застыла в дверях.

Под громкую музыку доносившуюся с улицы, перепробовали все, что она притащила: водку, коньяк «Армянский», даже шампанское. Заглянули соседи, старики с Греческой, принесли пирожки с капустой, усадили и их за стол. К вечеру прилично захмелели.

— Голова трещит! — Вера Борисовна прижала ладошки к вискам. — Подлечиться бы. Водка еще осталась? Наливай, Надежда Ивановна, гулять так гулять. Дор, а у вас на Молдаванке что пили?

— Что тырили, то и пили. Только не водку и коньяк, откуда они у бедных евреев? Виноград собирали, сушили, из него и делали вино, пробродит, и пей на здоровье. И мацой закусывали. Сами пекли, папа старался, все к нему за мацой ходили.

Дорка заплакала.

— А я ведь, девочки, тоже сирота, — тихо произнесла Вера Борисовна, — не знаю, где погиб мой отец, где-то на Дальнем Востоке, и мать умерла, ещё сестра была младшая, не знаю, жива — не жива пропала во время войны. Будь она проклята, эта война.

Надька с Доркой смотрели на нее, потом друг на друга; первый раз за столько лет они узнали, что и у этой женщины горя не меньше, чем у них. И сколько же в ней мужества и самообладания, даже не заплачет, никогда не жалуется, не терпит, чтобы кто-то ее пожалел, не дай Бог.

— Давайте выпьем, всех помянем, — Вера Борисовна стала разливать по стаканам оставшуюся водку.

Выпили под грохот салюта. Из окна было видно, как разлетаются разноцветные шары. Стали, как дети, считать количество залпов, громко кричали «Ура!», решили, что на маевку все-таки надо пойти, раз на демонстрацию не пошли, не отрываться же от коллектива.

Утро выдалось по-настоящему праздничным. Голубое воздушное небо просвечивалось сквозь нежные молоденькие зелёные листочки, когда они ещё находятся в младенческом возрасте, не приобрели цвет зрелости, не побиты градом и дождями, не обожжены южным солнцем, а только вылупились из скорлупы, как птенцы. И, как и те, радуются белому свету, пищат, суетятся, рвутся к новой жизни. Трамвай грохотал, дребезжал, на единственное свободное сидячее место усадили Надьку с ее больными, искусанными комарами ногами, поставили ей на колени казан с картошкой, которую с утра успела сварить Дорка, под сиденье протиснули примус, загородив его сумкой со свернутым одеялом. Вера Борисовна и Дорка пристроились где-то в конце вагона.

На остановке у железнодорожного вокзала в вагон набилось ещё народу, девчата в белых шелковых платьях; визг, смех, толчея, орущая кондукторша, но никто не обращал на нее внимания. Надежда впервые после войны увидела свои любимые в родном городе места. Парк Шевченко. Трамвай заскрежетал на повороте, она стала всматриваться в до боли любимый переулок со знаменитой бывшей дачей генерала Ланжерона. Александр I назначил его градоначальником Одессы и новороссийским генерал-губернатором. Одессу он любил, жил тут после отставки и завещал похоронить себя только в этом городе. Умер в Петербурге от холеры, но завещание было исполнено.

Надежда вспоминала, как отчим Иван Николаевич отзывался об этом мужественном солдате, французе по происхождению, связавшем свою жизнь с новой родиной — Россией: история ещё не оценила по достоинству его храбрость, она не знала никаких границ, он участвовал во всех сражениях, выпавших на его жизнь. Иван Николаевич бережно хранил неведомо как доставшийся ему экземпляр первой в Одессе газеты «Мессаже де ля Руси меридиональ», изданной при правлении генерала Ланжерона и его содействии. А заведение минеральных вод в городском саду, а ботанический сад — это все тоже он. Надежда прекрасно знала тот район. На даче Рено отдыхала даже императорская семья. А вот и Лицейский хутор. Неужели все забыто, как можно, все переименовали, чтобы духа предков не осталось. Для молодых теперь это — Пролетарский бульвар, а старые одесситы, которые чудом выжили в аду оккупации, всё равно упрямо продолжают величать улицы своей Одессы по-старому. Надежда так обрадовалась, когда услышала, как, подъезжая к остановке, кондукторша крикнула на весь вагон: «Французский бульвар». Громко, ни к кому не обращаясь, она повторила вслед за ней: «Французский бульвар».

И засомневалась: может, и правильно, что переименовали. Еле катит этот трамвай-развалюха, набитый доверху потным, со вчерашнего дня непротрезвевшим рабочим людом, вдоль полуразвалившихся обоссанных заборов, а остановка звучит: «Дача графа Луи-Александр-Андро де Ланжерона». Как-то не вяжется.

— Берем билеты! «Завод Шампанских вин», следующая «Отрада».

Шумная компания девушек выскочила из трамвая и сбилась в кучу, как один большой белоснежный цветок. Вагон опустел.

— Ото ж до дома охвицеров, на перший хфильм, кожный выхидный, як на роботу бигають, — зычно, чтоб все пассажиры слышали, объясняла беременная кондукторша. Дорка не удержалась и схохмила: «А наша кондукторша, видно, уже добегалась!» Все, и сама кондукторша, рассмеялись удачной шутке. Трамвай, грохоча, потянется дальше. Надька вертела головой то в одну, то в другую сторону, боясь пропустить с детства знакомые места. Всё так же цветут каштаны, сирень, особенно белая, её любимая. В бывших барских хоромах разгуливают отдыхающие в пижамах и панамах, цветут нарциссы и тюльпаны. Все, как прежде, только она, Надежда, никогда не будет уже молодой, как эти девчонки.

— «Аркадия», конечная, санаторий «Приморье», — с облегчением выдохнула кондукторша, потягиваясь и радуясь, что ещё один рейс позади.

Никого ещё не было, рано, они первые припёрлись, могли еще час поспать. Дорка помогла выгрузить казан, сумку с одеялом, примус и умчалась, только её и видели. Надька ворчала: вечно мы ее слушаемся, на чёрта так нагрузились, как верблюды в пустыне, ещё и примус притащили, я уже вся провонялась керосином. Вера Борисовна кивнула головой в знак согласия. Они уселись на скамейку па широкой аллее к морю. Голубая деревянная будочка с тремя разноцветными шариками и надписью «Мороженое» магнитом притягивала к себе. Надька сунула голову в окошко, любимый запах ванильного пломбира ударил в нос. Никого. Продавщица грелась на солнышке за будкой. Вера Борисовна отказалась: она поеживалась от одного слова «мороженое», горло слабое, боялась простудиться. «Все равно дайте два, оба съем», — попросила Надька.

Больше покупателей не было. Девушка жаловалась: мало, кто берет, как с трамвая сойдут, так сразу, как чумные крысы, к берегу бегут, будто не успеют, песка не хватит, ничего им кроме этого моря не надо. Накупаются, позагорают — бегом назад на остановку. Познакомились.

— Надежда, — она протянула руку. — Надежда Кравченко. Я мороженым недавно торгую, а так кондуктором была.

— Так ты, оказывается, ещё и тезка Надежды Ивановны. Заезжай к нам в магазин после работы, что-нибудь красивое подберём. Меня Верой Борисовной зовут.

— Спасибо, некогда, я отсюда не уезжаю, сплю в будке, товар охраняю, пустые бочки и бидоны, а то украдут. Свисток милиционер подарил, я у него как постовой, а с моря пограничники с собаками следят.

— А откуда приехала?

— Я з Днистра, Турунчук, может, знаете, такая речка есть. После войны с подружками в город рванули, в трамвайное депо устроились, учились на водителей. Подружка до сих пор водит, а я не смогла из-за нервов, в кондукторы перевели. Раньше общежитие было, а теперь вот здесь... Лето как-нибудь перекантуюсь, а там видно будет, десятилетку закончу, в институт буду поступать. Вот сколько книг надо прочитать, — она бросила взгляд на ящик, полный учебников.

Следующим трамваем приехали Любовь Николаевна с новенькой ученицей и Лизка, как всегда смотрящая в пол. Вместе с ними сошло еще немало людей, все нагруженные, с детьми. Надежде хорошо виден был трамвайный круг-разворот, по которому в её детстве ходила конка, а под самой горой стояли экипажи, дожидавшиеся своих хозяев. Левее бил фонтан, сейчас там свалка мусора, а вокруг искорёженные рельсы, останки военной техники, поросшей травой. Она вдруг вспомнила про военный оркестр, располагавшийся справа от колоннады ресторана у входа в Аркадию. Прибывающих на отдых обязательно приветствовали бравурным маршем. Дамы прогуливались в нарядных платьях под зонтиками, а мужчины... какие были мужчины, теперь таких только в кино и увидишь. Куда всё подевалось? Теперь вот эта девчонка, как собачонка, живёт и работает в деревянной будке и, похоже, довольна. А сама она, где живет? «На «Дне», как у Максима Горького, еще в гимназии читала. Вся страна так живёт, что тут поделаешь.

Только ближе к полудню все собрались. Море искрилось впереди, манило. Гурьбой двинули на Аркадийский пляж. Шли по центральной аллее, с одной стороны в нее упиралась гора, поросшая редкими кустиками диких маслин, а с другой — довольно глубокий овраг, по дну которого струился ручеёк. Овраг уже полностью был заполнен народом. Отдыхающие по-деловому обустраивали свои стоянки, стараясь прихватить как можно больше свободного места. Мужчины привязывали к деревьям простыни, ветерок надувал их, как купола, всюду дымились костры.

Как и до войны, на клумбах высадили первые цветы — анютины глазки и маргаритки. Дорожки утрамбованы битым кирпичом, а заграждениями, чтобы не свалиться в овраг, служили пустые головки от бомб, окрашенные смолой. На длинных садовых лавках ожидали своей очереди на процедуры пожилые люди и военные инвалиды. В Аркадии уже работала поликлиника, деревянное сооружение с большими стеклянными верандами. Клумбы заканчивались большой площадью, огороженной от пляжа свежепобелённым парапетом.

Ветер дул с моря, прохладный, свежий, режущий глаза; чтобы подольше полюбоваться, нужно было прищуриться или приложить ладонь к глазам. Дорка зачерпнула воды: «Холодно, зусман приличный, правильно, что примус прихватили, счас разкочегарим, весь пляж до нас греться прибежит». Женщины рассмеялись, радостно оглядываясь по сторонам. Сегодня они выглядели помолодевшими, позавивали волосы, повыщипали брови и подкрасили их урзолом, некоторые, самые отчаянные, даже реснички. А уж губы бантиком все как одна накрасили одной ярко-красной помадой. Только Дорка с Верой Борисовной выглядели белыми воронами на фоне причепурившихся девчат.

— Девки, от вас так «Красной Москвой» прёт, что люди огладываются. Ну, вы точно, як из какого-то бордэля сбежали.

— Дора, ничего ты не понимаешь, они запахом нашим наслаждаются. Смотри, как все до нас тулятся.

Долго решали, где лучше расположиться, влево по берегу нельзя, военные не пускают, а вправо, гляди шо делается. Вот это да! Дачи, купальни. От люди зря время не теряют. И когда они только успели весь берег застроить? Целые улицы под обрывом. Там, где всегда были рыбацкие курени, целый город вырос из старых досок, фанеры, ржавого железа, халабуда на халабуде. Выдалбывали в ракушечнике целые комнаты, впереди пристраивая к ним верандочки. Крыши одних служили садиками и тротуарами для верхних «дач». Все эти сооружения «общались» между собой подвесными лесенками и вели вниз к морю. И в море на ржавых сваях, тесно прижавшись друг к другу, сплошняком стояли халабуды, с покачивающимися рядом лодками. Удивительно, как среди этого нагромождения удавалось еще посадить и вырастить виноград, кое-где виднелись кусты цветущей сирени и жёлтой акации.

— А говно куда девается? — изумленно спросила Зойка из галантерейного отдела. — Да ни за какие деньги такой дачи не надо. Дурят приезжих прямо на вокзале, расписывают, что на самом берегу прекрасной Аркадии... Я ж творила, не слушали, в Лузановку надо было поехать, пляж до самой Дофиновки, золотой песочек, а тут только сракой об сраку стукаться.

Права Зойка, какая раньше была Аркадия. Надежда стала глазами искать дачу, там, на горе, которую семья снимала еще до революции. Ничего не осталось, камня на камне от прежней жизни. Здесь внизу были купальни — женские, мужские и детские, в которых плескались ребятишки с няньками. А на деревянных помостах всюду стояли столики под зонтиками, между ними бесшумно сновали половые-официанты, разнося прохладительные напитки и мороженое. В этом углу, где сейчас Дорка с девчонками чистят рыбу и шипят раскочегаренные два примуса, под навесом были установлены бильярдные столы. Надя хорошо это запомнила, мать всегда усаживалась в кресло поближе к ним. К полудню вся взрослая публика перемещалась в рестораны наверх, а их детей няньки уводили обедать и спать.

Курени рыбацкие и раньше были, в них жили рыбаки, но они были аккуратненькие, ухоженные, и лодочки все покрашенные лежали на берегу перевернутые днищами кверху, от них пахло тиной, морем, дальними путешествиями. Жёны рыбаков сами приносили на их каменную дачу свежую рыбу, кухарка отбирала самых больших, долго торговалась. Наденьке всегда было жаль рыбок, эту перламутровую прелесть, они без устали продолжали открывать свои малюсенькие ротики, пытаясь дышать. Она выпрашивала для самых маленьких право на жизнь, и кухарка, махнув рукой, в тазик наливала воды, и рыбки, попав в свою стихию, как безумные, начинали носиться по кругу. Наденька до вечера пыталась их кормить хлебными крошками, а утром сразу бежала в сад, но там ни тазика, ни рыбок уже не было. Только толстый рыжий кот Васька грел своё полное пузо на солнышке... Наденька возненавидела его.

Сейчас Надежда с горечью смотрела на жалкие мостки. Ну и публика. Развалились, пьяные, песни похабные горланят, ругаются, бабы юбки выше трусов позадирали — ноги у них загорают. Ей стало противно.

Возле примусов кипела работа, на одном в казане варилась уха, на другом на сковороде жарилась рыба. Пляжные соседи с завистью смотрели в их сторону, странная компания, одни женщины, да такие деловые. Прихватили с собой даже алюминиевые ложки и миски. Ни одного мужика, потихонечку разливают вино. То, что покрепче, попахивает самым настоящим самогоном из буряка. Отовсюду доносилась музыка, надрывался кем-то принесенный патефон. Пела Шульженко, потом Утёсов. Где-то фальшивил напропалую аккордеон, чуть подальше наяривал баян. У самой воды хорошо принявший на грудь морячок с татуировкой в виде кривой русалочки на руке бренчал на гитаре в окружении девушек.

Охмелев, испробовав ухи и жареной рыбы, женщины поддались всеобщему веселью и затянули «Катюшу». Молодёжь побежала на верх танцевать под военный оркестр. Море тихо шумело равномерным плеском волн, но в прохладный ветерок и на сыроватом песке не полежишь. Надежда почувствовала, замерзает, не лето еще, можно простудиться, пора сматываться. Дорка предложила: «Может, еще крепенького для согрева?» Только что она набрала в море ведро воды, в которой плавали фиринки, такая малюсенькая прозрачная рыбка, меньше булавки; Надька её обожает, наелась в революцию от пуза, ею одною все наслаждались — деликатес, пальчики оближешь.

— Правда, Дора? — недоверчиво переведя взгляд с одной подруги на другую, спросила Любовь Николаевна.

— Так шоб мне не встать с этого места! — Дорка ожесточённо тёрла казан.

— Вот дура, не слушайте ее, гадость это несусветная. Ели, чтобы с голода не подохнуть. Меня от неё и сейчас тошнит, вспоминать не хочется. Ты бы лучше юбочку свою попридержала, а то вон на парапете какой-то поц устроил наблюдательный пункт, в бинокль твоими прелестями любуется.

Дорка смутилась, одернула юбку.

Подвыпившая соседняя компания маёвщиков, пыталась открывать сезон. Женщины потихонечку заходили но щиколотку в воду и тут же с визгом выскакивали. Мужчины, наоборот, с утробным рёвом неслись к морю и, окунувшись, вылетали, приобретя цвет хорошо сваренных раков, потом прыгали и носились по берегу, пытаясь согреться. А может, играли в вечную, как мир, игру: понравиться, привлечь к собственной персоне внимание. Дети ладошками загребали мокрый песок и несли строить крепости. Специально вымазывались, чтобы их мыли в море, кричали, трясясь от холода. На них орали, вытаскивали из воды, шлёпая по мягкому месту, укутывали в простыни с головой и несли на руках, но через несколько минут всё повторялось снова.

— Дор, там рыбка жареная осталась? Дай мне, я девчонке-тёзке отнесу. Жалко ее, голодная, за целый день, наверное, ничего не ела в своей будке.

За Надеждой увязалась Любовь Николаевна, вдвоем они поднялись по боковой лестнице, оставив Дорку командовать. Ей это явно нравилось, она чувствовала себя хоть здесь главной: ну, такие никчемные, эти молодые, ни рыбу почистить, ни пожарить, как следует. Как бы они отпраздновали маёвку без неё? Да никак, беспомощные, неумёхи, только гульки им подавай.

Наверху два милиционера в белоснежных кителях не пускали отдыхающих без платьев и обуви. Как ни пытались раздетые мужчины уговорить, что они только за папиросами сбегают туда и обратно, милиционеры их даже не слушали: не положено. Надежда в толпе танцующих увидела девушек в запомнившихся белых платьях из парашютного шёлка, те танцевали с курсантиками военных училищ. Подцепили всё-таки на крючок, молодцы, какие-то они другие, более раскрепощенные, ничего не стесняются, мы не такие росли.

— Надя, ты совсем меня не помнишь? Мы ведь в одной гимназии с тобой учились, твой отец её директором был, — от неожиданного вопроса Любови Николаевны Надька даже побледнела.

— Нет, не помню, я из той жизни ничего не помню и не хочу вспоминать, иначе удавиться можно. Люба, а у тебя дети есть? Нет? И у меня тоже — ни мужа, ни детей, вымирающий класс мы с тобой. Пролетарии вокруг видишь, как плодятся, а нам поздно.

Завидев Надежду Ивановну, молодая тезка засветилась: я вас сейчас угощу, приберегла самое вкусное.

— Это мы тебя угостим! — Надька развернула пропитанную жиром бумагу. — Только аккуратно ешь, косточки не заглотни.

— Ой, с ума сойти, я счас в обморок упаду Рыбка, давно не пробовала, ее в нашем Турунчуке сколько! — не верила собственному счастью девчонка.

Подошёл трамвай, толпа взяла его штурмом. Битком набитый народом, он еле отполз от остановки. Скамейка освободилась, Надя с Любой уселись на нее, девушка пристроилась сбоку; быстро расправившись с рыбой, она побежала к торговцу водой, помыла руки, вернулась в будку и вынесла два вафельных стаканчика с белоснежными шапками-айсбергами пломбира. Мороженое пахло ванилью и было удивительно вкусным. Женщины от наслаждения даже глаза закрыли.

— Люба, вкус как раньше, помнишь?

— Да как же забыть!

Они хотели увезти девушку с собой, но та дожидалась инкассаторов, выручку сдать, а потом, когда толпа свалит, с Женькой, со школы дружат, немного на трамвае покатается и последним рейсом вернется сюда.

— Ты её знаешь? — спросила Любовь Николаевна.

— Сегодня познакомились, пока вас ждали. Из деревни приехала, бойкая, пробьётся, как эта трава. Смотри, какой здоровенный камень, а тонюсенькая травка пробилась сквозь него. Жалко ее, в будке ночует, больше негде.

— Ужас какой, лучше всего этого не видеть, — Любовь Николаевна перекрестилась.

— Этим, Люба, не поможешь, только Дорке о девчонке ни слова, а то она её к себе затащит, пожалеет.

Пока собирались и ждали Дорку, поднявшийся с моря ветер успел нагнать приличные тучи. Ещё под дождь, для полного счастья, не хватало попасть. Трамвая долго не было, прикатил он почти полный, оказывается, кто поумней, двинул на предпоследнюю остановку. Всё-таки влезли, спасибо Дорке, толкала всех вовнутрь своим казаном. Пока доехали до вокзала, гроза разыгралась не на шутку. Трамваи стоп — отключили, как всегда в таких случаях, ток. Дальше пошли пешком. Над Пушкинской громыхал гром, платаны, высаженные по обеим сторонам улицы, что есть силы сопротивлялись бешеным порывам разбушевавшегося степного ветрища. Ещё немного, и они не выдержат, сдадутся, рухнут на дома, мостовые. Кое-где замыкались электрические провода, и гирлянды искр рассыпались в разные стороны, приводя редких прохожих в ужас.

Перемещались перебежками от одного дома к другому. Любовь Николаевна с трудом поспевала за подругами. Крупные капли дождя сначала неуверенно, а потом все настойчивее зазывали всех своих друзей оттуда, с неба: сколько можно толкаться и биться о тучи, пора разродиться — и на город обрушился страшный ливень. Промокнув до нитки, неудачливые маёвщицы влетели в ближайшую парадную. Дорка сняла с ног свои шлёпки, чтобы не уплыли, у Надьки насквозь промокли туфли. В парадной гулял сквознячок, мокрые сарафанчики холодили прогретое солнцем тело — бил озноб. Дорка для смеха надела на голову казан, вместе с Надькой они решили не пережидать дождь — всё равно промокли до нитки, а стоять на сквозняке — совсем замерзнешь.

— Бегите, я останусь, — съежилась, растирая плечи, Любовь Николаевна.

Укрывшись одеялом, босиком, как две маленькие девочки, они бежали по лужам, радостно взвизгивая, попадая в ямы, поднимая вокруг себя фонтаны грязной воды. Когда подбежали к дому, дождь закончился, выглянуло солнце, всё засверкало, заиграло, свежие зелёные листики, казалось, росли прямо на глазах, влажный воздух наполнился ароматом цветущих деревьев и кустов. От всего этого кружилась голова. Подруги взглянули друг на дружку и рассмеялись, они были похожи на двух старых кляч, которые завершили свой последний забег на ипподроме, надеясь, что их сейчас поведут в стойла — накормят, и ещё не отправят на бойню.

— Дора, поеду-ка я домой, переоденусь и хоть комнату проветрю, гляну, что и как, а то ещё заберут и останусь без угла, как...

Надька еле удержала на кончике языка имя Екатерины Ивановны. Удивительно, подумала она, как это Дорка целый день о Вовчике не вспомнила, да и она сама сегодня тоже о нём забыла. Что-то насторожило Дорку в словах подруги, но анализировать сил не было, помылась, постиралась и рухнула спать.

Наутро в магазине все, перебивая друг друга, рассказывали о своих приключениях. Надька целый день была какая-то странная, озабоченная, тайком пораньше отпросилась у заведующей, сказала, что нужно обязательно быть дома, и тихо ушла через чёрный ход. Но домой не поехала, а прямиком отправилась в Аркадию. Всю ночь она не могла уснуть, думая о своей тёзке, этой молоденькой девчонке. С ужасом представляла, как она спит в этой крошечной дырявой будке, свернувшись калачиком, как бездомный пёс. Как вокруг сверкают молнии, гремит гром, и потоки воды подхватывают эту будку и несут в море, а там захлёбывается её маленькая тонущая тезка. «Может, сам Бог послал мне ее, вместо Ноночки и сыночка, которому даже имя не дали, не крестили...»

А как же Вовчик, стучало в её воспалённом мозгу. И Вовчика люблю и никогда не брошу, и Дорку как младшую сестру, и этой девчонке помогу, всё равно комната пустует. Всем скажу, что родная племянница, нет, лучше — двоюродная, из села приехала... И так жить не смогу спокойно, зная, что она, как собачонка бездомная, ютится в дощатом ларьке. С пересадками, в переполненных трамваях добралась Надежда в Аркадию. На остановке еле вышла — безумная толпа рванула на посадку и чуть назад не затащила её в вагон. Ох, уж эти приезжие, понаехали со всего Союза на гастроли, все кому ни лень, только и смотри, чтобы не обчистили карманы и сумку.

— Ой, здрасьте, вы на пляж? — девушка выскочила из будки, завидев Надежду. — Я с вами пойду, только своё заведение закрою.

— Нет, я за тобой, собирайся, поехали ко мне, у меня комната есть, небольшая, но поместимся, далековато, правда, на Мельницах, но остановка рядом.

Девушка засуетилась, лишь бы добрая тётенька не передумала. Быстро захлопнула окошко, повесила табличку «Закрыто», закатила пустые бочки в будку схватила свои пожитки, повесила замок, и все это за одну минуту

— Я готова! — она впилась глазами в женщину, как бездомная Каштанка, которую вдруг позвал случайный прохожий, и та от счастья виляет хвостом, лижет ему руки шершавым языком, прыгает вокруг него, никак не может успокоиться, поверить исполнению своей долгожданной мечты — иметь хозяина.

— Тебя никто не будет разыскивать? — на всякий случай спросила Надежда.

— Нет, только Шурке скажем, подождем её трамвая, а она уже Женьке передаст, шо я до вас поехала. Мы ж все знаемся, с одного дэпо.

У вокзала они вышли, Шурка звонком несколько раз просигналила женщинам. Заглянули на Привоз прикупить что-нибудь к ужину. Девушка покорно шла за Надеждой Ивановной, радостное настроение у неё вдруг улетучилось: а если эта тетка загилит за съёмный угол несусветную цену, что тогда, она ведь даже не спросила о цене. Даже хибара в Аркадии ей и то не по карману, а здесь целая комната. Надежда быстро пробежалась по рядам, взяла домашней свиной колбаски, брынзы, буханку свежего хозяйского белого хлеба с запеченной короной, кофе с цикорием, литровую бутылку молока.

— У меня дома ни крошки, я там больше полугода вообще не была, представляешь? Надо пополнить запасы, этим уже завтра займёмся. Эх, Надюша, гулять так гулять, куплю-ка еще бутылочку белого вина.

Десятым номером трамвая быстро добрались до дома Надежды. Теперь сомнения начали мучить и ее. Зачем ей всё это нужно, вечно что-нибудь отчебучит, любимое Доркино словечко. Жила себе, как могла, а я сорвала её с места, не такая уж она и одинокая, сколько подружек. Никогда раньше не обращала внимания, что такие девчушки водят трамваи и не боятся, а вон, за рулём грузовика, тоже локоток совсем детский, ещё ругается, как грузчик в порту. Бедные девчонки, их мальчишек выбила война, и наших мужчин тоже, одни бабы, куда ни глянь, вкалывают, как проклятые, булыжники на мостовых укладывают. Может, хоть одной помогу. Теперь я за неё в ответе. Как права была моя мама, она всегда меня укоряла, мои благородные порывы меня же и погубят. Лежала бы сейчас у Дорки на топчане, горя не знала. Правильная поговорка: дурная голова ногам покоя не даёт.

У нее не Бог весть какие хоромы, коммуналка, десять комнат, стеклянный коридор, есть уборная, но туда по утрам не пробиться, она обычно на ведро ходит, а потом выносит. Вода, свет, это есть, но отопление печное, а у нее ни угля, ни дров давно нет, и сарай на двоих с соседкой, а она с ней не разговаривает. Еще раз надо предупредить, чтобы не было липших разговоров: Наденька — моя племянница, двоюродная, лишнего пусть не болтает и называет тётей Надей. Ни с кем объясняться не буду, только бабе Насте скажу, а там весь двор уже знать будет.

Так и поступила, открыла дверь в свою комнату, впустила девушку, а сама к бабе Насте. Та обычно лежала на кровати напротив двери, всегда держала ее открытой, не дай Бог чего-нибудь пропустит, не услышит, кто с кем о чём толкует. Удивительно, как это Надежда незаметно прошмыгнула мимо нее, видно, задремала.

— Никак перелётная птичка с весной вернулась, — улыбаясь беззубым ртом, засуетилась старуха. — Какими судьбами? Я в магазин к тебе заходила, не застала, в другой неужто перешла? Весточку никогда не пошлешь бабе Насте, а я здесь, между прочим, оборону твоей комнаты держу, охотников много, если бы не я, была бы тебе давно заказана сюда дорожка. Никак замуж выскочила?

— Таких, как я, уже не берут, молоденьких уйма. Это вам, — Надежда сунула под подушку бабе Насте свёрток.

— Не поверю, чтобы тебя не взяли. Ещё как возьмут!

Женщины, обнявшись, засмеялись. Старуха уважала Надежду, не то что эти все поблядушки, жадные, злые, малообразованные дуры.

— Проверить комнату пришла? Та не бойся, пока я жива, никто к ней близко не подойдёт. Как здоровье?

— Да так, как когда, местами, ногами мучаюсь. А вы?

— Скриплю потихонечку, воюю с этими засранками. Чуешь, вонь какая, а? Ссать им западло бегать во двор. Воды ж нет, наверх не поступает, снизу не натаскаешься. Хоть бы забили совсем сральник, дверь в коридор не открыть, задохнуться можно.

— Тётя Настя, керосинчику не найдётся, с отдачей, конечно.

— А если и не с отдачей, для тебя отказа никогда не будет. Или ты думаешь, я забуду твоё добро? Баба Настя никогда добро не забывает. А зачем тебе? Ты ж, наверное, опять на одну ночь, сейчас вскипячу чайник, угощу вареньицем. Какое хочешь, есть вишневое, яблочное.

— Племянница ко мне приехала, поживет у меня, сколько получится. В общежитии у них на кроватях по сменам спят, всем места нет. Мне неудобно отказать. После работы отдохнуть негде, а она еще в институт поступать надумала.

— Едут и едут отовсюду, только Одессу им подавай, а она ж не резиновая. А племянница по батюшке или по матери?

— Сама толком разобраться не могу. Двоюродная какая-то, маминого брата внучка, кто она мне? Говорит, назвали в честь меня, я один раз её мать видела, ещё девчонкой.

Надежда покраснела, полвека прожила, а врать так и не научилась.

Баба Настя одобрила: ну и хорошо, хватит, Надежда, вольным казаком быть, за девкой глаз да глаз нужен. Она велела Надежде идти к себе, своими делами заниматься, позовет, как воды нагреет, наверное, здорово племянница провонялась в этом общежитии.

— Что бы я без вас делала? — Надежда обняла старуху и поцеловала в порозовевшую щеку.

Всё прошло как нельзя лучше, старухе племянница понравилась: скромная девушка, учиться собирается, не финтифлюшка какая-то. Утром пораньше уехали на работу Надежда на бумажке записала фамилию и год рождения своей новой родственницы. Дорке пока не призналась, что приютила девчонку. Наврала, что комната такая грязная, надо окна помыть, моль летает всюду, и соседи ропщут, мол, не живёт, только комнату зря занимает. Покрутится там немного, пусть успокоятся, всё равно Вовки нет.

Дорка после работы места себе не находила, одна в пустой комнате, без дела. Как-то, возвращаясь из парикмахерской, куда снесла несколько кусков мыла «Красная Москва», услышала в Городском саду, в летнем кинотеатре выступление Утёсова. Пристроилась в самом дальнем углу, на их с Надей любимой скамейке. На следующий день опять пошла и стала каждый вечер ходить в Городской сад, как на работу. Свободные места не всегда были, тогда лишних от ворот отгоняла милиция. Но Дорка знала один секрет: сцена отражалась в окнах здания напротив, а слышно было везде.

Каждый выходной теперь она ездила к сыну, он вырос, загорел, приняли в пионеры. Вовчик в санатории подружился с девочкой. Аллочка была круглой сиротой, мать погибла, а её достали из-под развалин, правую ручку ампутировать пришлось, раздробило. Сначала Дорка приняла её за мальчика, все дети одинаково были обриты наголо — и мальчики, и девочки. Но потом она увидела её в пионерской форме в юбочке. У нее сердце сжималось, когда она наблюдала через забор, как Аллочка бегает и играет с другими ребятами, ее толкают, вырывают мяч, не считаются ни с чем... Дорка пыталась Вовчику внушить уступить девочке, не обижать её, но он только отмахивался: она сама кого хочешь обидит, смотри, как ловко одной рукой орудует и бьёт ногой так сильно.

С Надькой Дорка теперь общалась только на работе, она уже не сомневалась, что подруга опять завела новый роман, не устояла перед очередным кавалером. Обедали в Надькином подвале, пока ели, рассказывали разные истории. Дорка все больше о санатории, о Вовчике, об этой девочке-инвалидке. Надежда как-то в порыве высказалась, если бы она была помоложе и здорова, обязательно удочерила бы девчонку. Что ждёт бедных сироток? Детский дом, а там не приведи господи. Однажды после очередного обеда Вера Борисовна позвала Дорку к себе в кабинет и попросила не упоминать при Любови Николаевне об Аллочке. Видела, как она реагирует? Сердечные капли пьёт. Что душу рвать, всем не поможешь. Дорка после этого даже о Вовчике не заикалась. Чаще вспоминала бабу Катю, она первая заметила, что Вовчика сглазили. А они с Надькой хихикали — может, и сглазили, кто его знает, что теперь говорить, дай Бог, эта зараза отстанет от её дитя.

Надька нервная какая-то стала, измотанная, шутка ли, каждый день мотаться на нескольких трамваях туда и обратно, и общаться меньше со всеми стала. Дорка перестала обращать на неё внимание, так, поздороваются и всё, насилу мил не будешь. Посмотрим, как она запоёт, когда осень придёт, а зима? А может, она от Вовчика заразиться боится? Нет, если бы так, то не обцеловывала бы всего при встрече. Опять влюбилась, дура, опять на всех чертей похожа, похудела. Какие бабы дуры, а вот ей, Дорке, никакой мужик не нужен, хоть растакой-золотой. Перед глазами возникло лицо Алексея Михайловича, как он дышал и смотрел на неё, так близко, она слышала биение его сердца, его прерывистое дыхание. Дорка свернулась калачиком на своей холостяцкой кровати лицом к стенке и горько заплакала.

Вечером следующего дня снова она собралась в Городской сад. Чей сегодня концерт не знала, всё равно, лишь бы дома одной не сидеть, со своими горькими думами. У парадной встретилась с Валентиной, она шла со старшей дочкой Ленкой. Обе разодетые, как в Одессе говорят, «в пух и прах», а уж о благоухании и говорить нечего. В их парфюмерном отделе и то меньше пахнет, чем от этих...

— Далеко? — без «здрасте» спросила Валентина, оглядывая соседку с ног до головы. Вроде и в магазине работает, а ходит, как чумычка, помылась бы, за версту прёт и ноги грязные в порванных шлёпках, халат засаленный. — Ты хоть бы предупредила когда-нибудь, что в магазин привезли, жалко, что ли? Сама-то чуть что к Ивану за помощью бежишь. Делай после этого людям добро.

Под ручку с Ленкой обогнали Дорку, оставив после себя шлейф запахов из пудры и духов. Дорка остановилась. Действительно, что это она в таком виде попёрла в самый центр, где такая разодетая публика, а она даже ноги не помыла, как забрызгала в магазине, моя полы, так и пошла. Недаром ей уже милостыню стали подавать. Их с Надькой любимую скамейку убрали, отгородили часть сада под летний ресторан, столики поставили, люди за ними шашлыки едят Дорка, слушая концерт Штепселя и Тарапуньки, облокотилась на заборчик, ее окликнул какой-то чучмек, изрядно подвыпивший, и протянул большой чебурек, попросив подальше отойти от его столика. Она брезгливо отвернулась и завернула на улицу Ласточкина, там похуже, но тоже всё слышно. Может, оттого, что не смотрю за собой, и Надька ушла, ругала она сама себя, и Вовка стесняется, когда приезжаю, схватит гостинцы и тикать. Что бы подумала ее свекровь, а баба Катя? Такую бы взбучку устроили, мало не показалось.

Вернувшись, она устроила себе настоящую баню, в комнате всё перетёрла и свалилась на кровать без памяти. Рано утром открыла шкаф, в котором одиноко висело ее единственное выходное платье и два стареньких свекрови, еще ватник и пелеринка, внизу были аккуратно сложены вещи Вовчика. Дорка сняла с верёвки постиранный халат, погладила его, набросила на голое тело и пошла на работу. В выходной к Вовке не поехала, пошла на толкучку. Полдня проволынилась, с её копейками делать там нечего. Цены ошеломили. За туфли, которые отнесла Сёмке в парикмахерскую, просили в три раза дороже, а этот скупердяй ей накинул всего пятерку.

Маникюршу Фирку на базаре встретила, так та ей прямым текстом такое на своего заведующего наговорила, что и в парикмахерскую больше идти не хотелось. Скурвился Сёмка окончательно, мастера зарплату вообще не получают, только расписываются в ведомости, а живут от чаевых, такие нынче порядки. Божится, что всё на начальство уходит. Фирка сама теперь дома подрабатывает, по домам к хорошим клиенткам бегает.

— Только тебе, Дорка, и могу сказать, ты свой человек. Если тебе надо что толкнуть, приноси мне. Ты здесь туфли последний раз принесла, так я тебе скажу без передачи: Семка такую цену за них загнул, тебе не передать, на толчке дешевле. Хорош у тебя друг-дружочек, я на его двуличную рожу смотреть не могу. Он теперь дружбу с морячками с торгового флота завёл, особенно с китобоями. Им выпить охота, вот они и таскают свое барахло, тот прикидывается идиотом бестолковым, цену сбивает, объегоривает на полную катушку.

Фирка разошлась, рассказала, что Семка ничем не брезгует, приторговывает даже валютой, совсем сказился. Сына в Москву учиться отправил, так тот такой же аферист, как и папочка. Не учится, деньги от отца тянет. А тот, идиот, машину ему купил, кому-то сунул взятку, иначе в очередь не влезешь. Сопляку такому машину, представляешь? Сынок вроде к свадьбе готовится, женится на дочери чи министра какого-то, чи замминистра, там не поймёшь, без пол-литры не разобрать. А я так думаю, пудрит сынок мозги папаше.

Наговорила Фирка столько всего, что у Дорки вообще голова закружилась. С утра ни росинки во рту, ни крошки, распрощалась, еле до крана дошла, так пить захотелось, постояла, отдышалась и пошла несолоно хлебавши домой со своими горькими думами. Надежда, похоже, не вернётся к ней обратно. Теперь на складе у неё новая помощница, тоже Надька. Как ни скрывала подруга, что угол той сдала, шила в мешке не утаишь. И ей, Дорке, квартирантку сватает, новую ученицу из магазина, видать, с той Надькой подружки, из одной деревни, из-под Одессы откуда-то. Зовут Женькой, уж третья Женька в магазине, так чтоб не путать, эту новенькую Жанной прозвали. Может, и вправду взять, деньги не лишние, будет хоть Вовке на молоко. Молоко, молоко, у Дорки больно засосало под ложечкой.

Нет, сегодня она ни копейки не потратит, даже не выйдет из комнаты. Она закрыла глаза: нет старого грека Захара, его козочек, вот у него молоко было. Депортация. Дорка еле вспомнила это слово. Кому помешал этот старик с семьёй? Сын воевал, погиб, похоронка на третий год войны пришла. Старуха не выдержала, от горя померла, а его с невесткой и внуками увезли невесть куда. Засветло выводил Захар своё «стадо» на городскую канаву, к вечеру возвращался, допоздна сидел на обрыве к порту со своими козочками-кормилицами. Вовчик так любил пить дедушкино молоко тёпленьким. Потом играл с его смуглыми внучатами. Все греки исчезли из города и турки. Кому они помешали? Целыми семьями сидели до ночи у раскалённых жаровен и торговали семечками, каштанами, орехами, а какой ароматный был у них кофе. Самые лучшие у них всегда были маслины, масло и вино. Дорка с Витенькой покупали у них горстями каштаны, очень нравилось. Куда всё подевалось? Нет ничего больше этого в Одессе, и людей этих, как и не было вовсе. Всё-таки надо сбегать за хлебом, от голода голова пухнет. Нет, не пойдет, «голова не жопа, завяжи и лежи, пройдёт», так всегда говорила её мама. Как жить дальше? Вовчика скоро выписывают из санатория, питание ему хорошее рекомендовали, приодеть его нужно, всё нужно, а откуда взять?

Вроде девочку-инвалидку кто-то удочерил, так эти стервецы ей тёмную устроили, чтобы она не задавалась. Дорка, как услышала, так со всего размаху и врезала сыну по щеке, а он блеснул зверскими глазами и умчался. Лишь бы чего еще не натворил, среди детдомовских те еще порядки. Только с виду всё нормально, пока не вникнешь и не разберёшься что к чему. От Вовчика, маменькиного сыночка, ничего не осталось, как колючками перекати-поле оброс.

Ей точно работу какую другую пора найти. Чем она хуже этих деревенских девок? Двух слов сказать не могут по-русски. Вере Борисовне намекнула как-то, мол, пусть временно, на время отпуска или в подмену Та замялась, ерунду какую-то понесла: зачем тебе, Дорочка, эти проблемы, стараюсь тебя и так не обижать, да и мне лишние хлопоты ни к чему. До войны никакой разницы, кто какой национальности, вообще не было, или она не замечала? В их цехе был самый настоящий интернационал. Это Гитлер проклятый ввёз эту заразу. Как она ненавидела, когда кто-нибудь говорил: спросите эту евреечку, она все знает. Взяли манеру, не говорят: он познакомился или женился на русачке, а когда, случается, на еврейке, обязательно это нужно подчеркнуть.

И что это все считают, что евреи все большие коммерсанты, мой отец был совсем никудышный. Другой на его месте бы озолотился, как эти братья Трейгеры. В эвакуацию уезжали, добра нагрузили целый вагон, вернулись с тремя, бедный папа, если бы ты только знал. Правду говорят: для кого война мать родная, а для кого злая мачеха. А она в отца пошла. Из неё коммерсант, как шутили у них на Молдаванке, как из говна пуля. У неё для сегодняшнего дня место работы совсем неплохое, нечего бога гневить. Только она дрейфит, не умеет делать гешефт, быстро мозги не варят, что к чему, и стесняется цену назвать. Все считают, что евреи умные, не такие они и умные, как им приписывают, иначе не пострадали бы так. Сколько лет страны собственной не имели, кочевали, как цыгане, по всему миру. А ей с Вовкой выжить надо, во что бы то ни стало, ради Нины Андреевны, ради без вести пропавшего мужа, ради её родителей, сестёр и братика. Одна она на целом белом свете, сама больная, ребёнок болен. Слава богу, кишки перестали урчать, поняли, что им сегодня ничего не перепадёт, и силы экономят на завтра. Завтра с утра и покормлю.

Она свернулась калачиком, поджала под себя ноги и забылась, но ненадолго, перед глазами маячила жирная лоснящаяся морда ревизора, протягивающая ей из-за загородки ресторана чебурек, боль охватывала весь живот. Едва рассвело, помылась, выпила воды и помчалась к булочной. Она была еще закрыта. Водитель машины, развозящей товар, и грузчик кляли заведующую всеми матерными словами одесского алфавита.

Августовское утро выдалось прохладным, у Дорки дрожали ноги, и она подошла поближе к тёплой машине, пахнущей свежим хлебом.

— Эй, ты чего, припадошная, что ли? Нюма, баба в обмороке, шоб я так жил. Это голодный обморок, — грузчик подхватил истощённую женщину, усадил на ступеньки.

Они облили Дорку водой, хотели дать попить, но женщина не могла открыть рот, только протянула руку с рублями.

— От это номер, Нюмка, у меня бульон есть, жинка на обед сготовила, счас ей полегчает. Давно такого не бачив, як из концлагеря, одни кости. Шоб я так жив. Хлеба свежего ей нельзя, дорвётся — будет каюк. Гражданочка, вы как?

Дорка смотрела на мужчин ничего не видящими глазами, спросила про очки. Шофер поднял их с земли. Она надела, обтёрла рукой липкое от бульона лицо. Попыталась подняться, но кружилась голова.

— Как вас зовут?

— Дора!

— Свои люди. Ты откуда здесь появилась, говори, не бойся.

Дора ответила: живет здесь, работает рядышком. Подъехал трамвай, из него выскочила заведующая.

— Ой, хлопцы, трамвая не було, хоть плачь, хоть...

— Да ладно тебе пузыри пускать, мы уже с полчаса, как кукуем, два вагона проехали, с этим бы не поспела, сидела бы без хлеба целый день. Вот этой припадошной спасибо скажи, с ней возимся, в обморок упала.

— А шо это с ней? Це уборщица з магазину напротив, пьяная, небось.

Дорка тихонько отошла за машину. Мужчины ловко выгружали полные лотки с хлебом, на ходу пересчитывая буханки.

— Ну, как ты?

— Сейчас ничего, спасибо, попросите её хлеб мне продать, — Дорка головой кивнула на заведующую, которая уже закрывала дверь изнутри магазина.

— А на чёрта она тебе нужна? Бери хлеб у нас, — шофер взял с лотка две буханки белого, одну черного и сунул женщине в кошелку. — Денег не надо. Ты и вправду в том магазине работаешь? Уборщицей? Так ты нужный человек, меня Нюма зовут, а это Лёвка. В вашем магазине что-то стоящее бывает? Так мы подружимся. Правда, Лёвка? Хлеб в полцены хочешь? Только в пять утра, на этом месте. А мне, если сможешь, достань шевьёту на костюм и пару ботинок па выход, на коже, заплачу как надо. Договорились?

Он тараторил так быстро, что Дорка еле разбирала. «Ты хлеб сейчас свежий не кушай, порежь, пусть подсохнет, и с чаем, подожди, на, возьми, это сливочное масло, бери, кому сказал, потом рассчитаемся».

Жизнь Доркина вмиг изменилась. Теперь каждое утро она первой появлялась у магазина, встречала сотрудниц у дверей.

— Доброе утро, Надь, я хлебушка свежего тебе купила.

— Спасибо, дорогая, почему не заходишь? Или тебе особое приглашение? Как там Вовчик? Вырос, наверное.

В жизни Дорки вроде свет какой-то стал пробиваться. Главное для себя она решила: хочешь жить — умей вертеться, никуда от этого не деться. Нюмка оказался хорошим мужиком, всю войну они с Лёвкой прошли, уцелели. Настоящее имя у него было Ной, как у того с Библии, который от всемирного потопа всё живое на земле спас. Очевидно, предназначение такое у всех Ноев, ведь и её он тоже спас и помогал, а главное, она не была больше одна, оба парня её сеструхой называли, им не стеснялась она подробно рассказывать про себя.

Рано утром хлебный фургон останавливался у Доркиного дома, и Нюмка с полным мешком быстро прошмыгивал на второй этаж прямо в её комнату. Такого достатка у нее не было никогда. С хлебокомбината крали всё: муку, масло, яйца, сахар, хлеб, дрожжи, спирт. Дорка распихивала по знакомым, от заказов у нее не было отбоя.

Вовка в школу пошёл, но, как его Дорка ни пичкала, всё равно тощим рос. Не в коня корм, как любила повторять её мама. Он четко исполнял наказ Дорки: язык держать за зубами, в хату никого не таскать, дверь закрывать.

Жадность фраера все-таки сгубила. Дорку уговорили сдать койку Жанке. Вовчик сразу с ней подружился. Случайно она узнала, что это, оказывается, Любовь Николаевна удочерила Аллочку, и страшно обиделась, что от нее утаили. Надька успокоила: не кричать же на всю Ивановскую. На этом дело не закончилось: через год отыскалась в другом детском доме родная сестрёнка Аллочки, на четыре годика младше, Танечка. Мнение сотрудниц разошлись: одну взяла, а вторую-то зачем, сама не первой молодости, без мужа, на одну её зарплату всех не прокормить.

Любовь Николаевна в Москву Алку возила на протезирование, в институт. Теперь сестрички вдвоём приходили за ней после работы. Младшенькая держалась за старшую, за ее гуттаперчевую ручку, согнутую в локте, как за настоящую. У баб слёзы сами наворачивались — девочки так радостно прыгали вокруг Любы, заглядывали к ней в сумку, как все дети: что мама им прикупила? Дорке Аллочка всегда улыбалась, спрашивала, как Вовчик, просила передать привет. «Он придёт к нам на день рождения, мы его приглашаем, только обязательно, хорошо, тётя Дора?» — «Ладно, ладно, не волнуйтесь», — отвечала Дорка и бросалась к себе в подсобку за любимыми Аллочкиными ирисками.

У соседа Ивана жизнь так и не налаживалась. Как-то под вечер он остановил Дорку во дворе: что так поздно, не боишься? Она как раз возвращалась от Фирки с деньгами за вырученный товар.

— Боюсь, а что делать? У меня нет провожатых.

От Ивана попахивало спиртным.

— Завербовался я на Север. Жить с этими сучками больше не могу Деньги посылать буду, всё как положено. Ниночку жалко. Может, ещё судьбу свою устрою. Люди едут, и я поеду. Если и вернусь, то не к ним. Хочешь, тебе писать буду?

Иван сделал шаг навстречу Дорке, хотел её обнять, но она вовремя отступила, правда, подвернула ногу и, не оглядываясь, убежала в парадную. Только этого ей не хватало. Сговорились они все, что ли? Вот и Нюмка каждый раз пытается её сосватать. Женихи они неплохие, один другого краше, но разве кто может сравниться с её Витенькой. Нет, ей и одной, слава Богу, неплохо.

В парадной на подоконнике сидел Вовчик. Дорка разозлилась на Жанку, она ведь просила вечером не отпускать мальчишку во двор одного. Никого на улице нет, какого чёрта его понесло. Счас оба получат.

— А ну, марш домой, я кому сказала! Уроки хоть сделал? Замерз весь.

— Мама, подожди, — Вовчик, ухватившись за перила двумя руками, пытался остановить Дорку, — не ходи туда, там... туда нельзя.

Вот оно что! Шептали же ей, что ее Жанночка крутит роман с женатым лейтенантиком из 8-го отделения милиции. Она не верила, бабам девку обосрать — большего счастья и не надо. Выходит, правда. Сучка, она ещё этого офицерика в ее кровать затащила. А больной сын в холодной парадной весь вечер ошивается. С ума девки посходили, на любые штаны вешаются. Дорка сняла с себя жакетку, набросила на Вовчика, он полез в корзину посмотреть, что есть вкусненького. Рука нащупала кусок пирога.

— Ты у тёти Фиры была! Только она так вкусно печет, попробуй, — он протянул пирог матери.

— Ешь сам, меня и так расперло, ни во что не влажу. В выходной к тёте Тане юбку снесу и платье новое, пусть распустит.

— И бабка с Греческой про тебя говорит, что поправилась, такая роскошная стала, загляденье, замуж ей пора. Мам, ты ведь замуж не пойдёшь, нам никто не нужен, правда?

Дорка крепко притянула сына к себе, так и сидели на подоконнике, чувствуя дыхание друг друга.

— Кто там с Жанкой?

— Дядя Лёня. Он при немцах в пекарне работал и партизанам хлеб возил, потом румыны его арестовали, но он бежал и воевал в катакомбах. Мам, ты не думай, если он милиционер, так такой же, как этот гад Сахно. Мама, ты Жанку не прогонишь? Она хорошая, куда она пойдёт? Я им сейчас знак дам, и они уйдут, только ты спрячься, чтобы тебя не видели. Я честное пионерское дал, что на шухере постою.

Дорка не стала устраивать концерт, а тихонько поговорила с девушкой, обе расплакались. Всё бы ничего, да кавалер оказался женатым, с маленьким сыном. Жанночка как могла оправдывала своего любимого, уверяя Дорку, что ей всё равно, женат тот или нет. Что делать? Куда им с их любовью податься? Есть закуток возле печки, они и рады, горемыки.

Жена и мать милиционера несколько раз устраивали Жанночке скандалы, прямо в магазине, таскали её за волосы, Дорка еле отбивала бедную девушку. Кончилось все тем, что парень вообще ушёл из семьи и поселился тоже у Дорки, она разрешила. Молодых поддерживали сестра и отец парня. Дорка командовала молодыми, называя своими старшими детьми. Праздники, дни рождения гуляли вместе в Доркиной комнате всей квартирой. В гостях неизменно были Надежда со своей Наденькой и Нюмка с Лёвкой со своими женами. Хлебный фургон теперь останавливался у чёрного входа в магазин, в такую рань не вызывая ни у кого подозрения. Дорка, приняв товар, укладывалась ещё поспать на складе у Надьки.

Вера Борисовна восстановилась в своём технологическом институте, как и мечтала. Сюда же, на вечерний, после десятилетки поступила и Наденька. В подмогу Дорке дали еще одну уборщицу, ввели дополнительно штатную единицу. Девушка была детдомовкой, она и сторожила, и убирала, ещё и училась. Дорка взяла над ней шефство. Сама она шваброй орудовала реже, выполняла поручения директора, а в отсутствие Веры Борисовны нередко сама принимала решения. Надежда Ивановна с Любовью Николаевной на удивление ей подчинялись. Все поражались, как Дора Моисеевна, так теперь ее чаще величали, не умеющая даже считать на счётах, ничего не записывая, помнит столько. Кому что нужно дать в продажу, откуда завезти, ко всем поставщикам обращалась ласково: то любушка, то голубушка, то мой родненький, ты ж меня миленький знаешь, я ж тебя не обижу, как же ты мог забыть меня.

Ей удавалось даже с банком договориться. Кто ей мог отказать, когда назавтра к той же Дорочке потребуется обращаться. Иногда так увлекалась, что и свой интерес забывала, тогда корила себя: раз им всем можно, как бы положено по должности, а ей, выполняющей всё для них, рискующей своей собственной шкурой, разве не положено? Дорка толкала левак и со швейной фабрики, и с обувной, а уж о кожгалантерее и говорить нечего. Вера Борисовна умоляла ее не рисковать понапрасну, только дать ей возможность спокойно закончить институт, а там гори пропадом эта торговля. Была бы ее воля, она Дорку назначила бы своим замом, хваткая толковая женщина. Но как? Язык не поворачивается сказать, что евреев запрещено принимать на работу в торговлю, тем более на руководящую должность. Хорошо есть отговорка — нет образования. Но через три года будет: Дорка со своими семью классами ухитрилась поступить в техникум советской торговли на товароведческий факультет. Тогда как?

Сейчас же, по большому счёту, у Дорки было выгодное положение: командует сколько хочет, деньги зарабатывает, а коснись чего — никакой ответственности, что с неё взять? Уборщица. Приказали — она и сделала, а что за этим — не знает.

Радостное событие произошло у ее квартирантов, Леониду Павловичу дали, наконец, комнату. И тут без Дорки не обошлось. Одна из ее покупательниц случайно проговорилась о смерти своей соседки, одинокой старушки. Комнатка была очень маленькая, узенькая, с одним окошком, выходящим на спуск Короленко, в дикой коммуналке с удобствами во дворе. Очередники от неё отказывались. Дорка, прихватив с собой что надо, отправилась в отделение милиции, и на следующий день Леониду Павловичу дали эту комнату. Переехали в тот же день, с нехитрыми пожитками пешком прошли три квартала, машину не просили, Леонид постеснялся побеспокоить начальство. Новоселье отмечали, сидя на полу пили вино, закусывая бутербродами. Молодые были счастливы. Дорка была рада за них, но, с другой стороны, наворачивались слезы, и испытывала чувство пустоты. Вовчик привык к ним, Жанночка вкусно сготовит, постирает, уберёт, спорая она, всё успевала. Вовчик успокаивал: я тебе теперь помогать буду, я уже взрослый.

Надежда Ивановна с Наденькой тоже жили дружно, как мать с дочерью. Однажды Надька призналась Дорке, что вряд ли так воспитала б собственную дочь, такая хорошая девушка, не нарадуюсь на неё. На радостях Надька даже с бывшей подружкой Женькой здороваться стала, вроде помирились. Евгения Анатольевна теперь работала замом редактора в газете и сама неожиданно позвала ее к себе в комнату.

— Надя, ты на меня дуешься, а напрасно. Я хотела как лучше. Зачем тебе было знать во время оккупации, чем я занимаюсь? Подпольщицей была. С твоим бидончиком с керосином ходила по явкам, выполняла задания. Не хотела подвергать тебя опасности, если бы со мной что-нибудь случилось, тебе бы сказали.

Евгения Анатольевна попыталась обнять Надежду. Надежда увернулась и вдруг вспомнила свой недавний разговор с Верой Борисовной. «Вера Борисовна, не хочу вас огорчать, но я, наверное, уволюсь, с моей болячкой за прилавком долго не протяну. Врачи рекомендуют сменить работу, у меня тромбофлебит, ещё с войны. Я при румынах в холодном сарае керосином торговала с утра до ночи».

Надька вскинула голову и поправила косынку, было заметно, что она нервничает. Она стала рассказывать, как они с соседкой Женькой выживали, благодаря канистре с керосином, которую получала в качестве оплаты. Женька эту емкость относила куда-то в центр, порой пропадала на целый день, наконец возвращалась с буханкой хлеба, обернутой в тряпку. Сколько раз Надька могла керосин в том же сарае продать, бог свидетель, покупатели были, но Женька всё ей мозги пудрила: продешевим, сбагрить богатым в два раза выгодней. Жили в Женькиной большой комнате, спали вместе на тахте у тёплого камина. Женька читала ей стихи и пересказывала романы. Хорошо дружили, однако с концом войны и дружба закончилась. Склады с горючим сгорели, керосин теперь стали развозить на машинах. Женька вернулась в редакцию, Надька устроилась в магазин. Только из газеты она узнала, что ее недавняя подруга была подпольщицей, связной партизанского отряда, что она член партии.

Сама же для себя твёрдо была убеждена, что Женька брешет и всё брешут. В каком таком подполье она состояла, злилась Надька, когда в войну по фляжечке керосина приторговывала. Если бы не я, пришлось бы ей повкалывать, будь здоров. А теперь даже здороваться перестала. На кухню не выходит, придёт с работы, запрется в своей комнате и носа не показывает. После того скандала никогда ей не прощу. Сука, сучка, знала ведь, что Эдик Лисовский жив, а не сказала ей об этом. Сама потом призналась, что он её попросил не говорить. Пусть думает — погиб, пропал, так легче пережить. А он просто другую встретил, в Москве теперь живёт, на редакторской дочке женат. Всё правильно, так ей дуре и надо. А Женька гадюка самая настоящая, когда нужно было, змеей обвилась вокруг меня — ты самая лучшая, такая добрая, а потом молчала, видела же гадина, как я с письмами, с запросами по городу ношусь, Эдика ищу. Что ей до чужих страданий? Мстила что ли, у самой-то так и никого не было.

Кровь ударила в лицо. Какую уж ночь Надьку мучила её бессонница. Эта страшная её жизнь без просвета. Вспомнила, как они с Женькой поругались. Это случилось на ноябрьские праздники 1942 года, холод был жуткий. Вечером прибежала Женька, радостная, сияющая от счастья: на Преображенском соборе, на самом верху кто-то повесил красный флаг. «Надька, это надо отметить! Немцы и румыны не в себе от злости, хватают людей прямо на улицах, загоняют в подвалы разрушенных домов и живьем сжигают. Мы им ещё покажем!»

Надька, промёрзшая, уставшая, не раздеваясь, откинулась на спинку стула и смотрела на восторженную подругу.

— Ради одного флажка столько людей погубить?

— Дура, ты ничего не понимаешь! Это борьба, пусть знают, что нас не сломить! Мы им ещё покажем! Вот увидишь. Ты что в ватнике сидишь, воняет, дышать нечем, лень, что ли, снять и проветрить.

Тогда в городе и началось, страшно вспомнить, как шныряли по домам, проверяли.

— Жидан есть?

— Жидан есть?

— Коммунисты есть?

За зиму немцы с румынами почти со всеми расправились. Людей в городе поделили на две части. Одних выгоняли на улицу и гнали на разбомбленную суконную фабрику, оттуда на Сортировочную, Пересыпь. Там, в яме для слива мазута, жгли круглосуточно, и живых и мёртвых, чёрный вонючий дым стелился над морем, закрывая Лузановку. Тех, кто замерзал по дороге, складировали, как дрова, штабелями в Собачьем садике в конце Херсонской. Ходили слухи, что шайки негодяев делали из них колбасу и пирожки. А эта идейная радовалась флажку, её-то никто не выдал. Сколько раз у Надьки спрашивали, вроде в шутку: «А подруга твоя член партии?» Надька отшучивалась: «Кто ж его знает: может, на передок и да, а вот на задок-то точно нет, ручаюсь». Другие сидели по домам, в ужасе ожидая своей участи. Если евреи и коммунисты закончатся, потом за них возьмутся.

Из центральных богатых домов жильцов выгоняли прямо на улицу. Что могли на себе унести, с тем и оставались. Многие сами, не дожидаясь прихода румын, перебирались подальше в халупы от центра, по ночам перетаскивая свой скарб. Если такие отважные попадались румынам, то всё, конец, смерть на месте. Захватчики считали, что город и всё, что в нём есть, теперь принадлежит только им. Раз и навсегда. Теперь это их дома, их имущество. Слава Богу, что Надька жила здесь. Район их уж больно непривлекательный всегда был. Пыльный, грязный, беднота испокон веку здесь селилась. Сюда за всю войну румыны только пару раз с облавой приходили. Грабить нечего, не то что в центре. Что творилось, вывозили всё подряд, целыми составами мебель, ковры, даже тротуарную плитку...

Нужно было ей Женьку не слушать, а сразу после освобождения перебраться в центр, пока комнаты свободные стояли. Это она её с толку сбила, вместе с бабой Настей-соседкой. Нет, зря наговариваю, я же Эдика ждала. Как обрадовалась, когда письма почтальон принёс от него с фронта. Сразу несколько. Она верила: вот кончится эта проклятая война — и сам вскорости объявится, только напрасно верила. Эх, Женька, сволочь ты поганая.

Надька почувствовала, как проклятая острая боль пробежала по ее ногам. Бедные ее ножки, какие они были красивые, как нравились мужчинам, да не только ножки. Чем я так прогневила Бога, что он послал мне такую судьбу.

В комнате воцарилось молчание. Евгения Анатольевна прервала его.

— А насчет Эдика, ты меня все им попрекаешь?.. Сначала я тоже о нем ничего не знала, а потом подумала: тебе легче будет, если скажу, что он к другой бабе переметнулся, а так погиб — и все. Подлец он. Прости, если сможешь. Но я по другому поводу тебя позвала. Мне скоро новую квартиру должны дать, а эту я должна сдать.

— И сдавай на здоровье, я-то при чём?

— Надя, мы ведь не чужие, эта комната в три раза больше твоей, а ты теперь не одна, давай поменяемся. Здесь и чердак есть, он забит старыми декорациями, документами, плакатами, шаржами, стихами. Придет время, всему этому цены не будет. Жаль, если деревня наехавшая на свалку всё выбросит. Во время войны не пожгли, сберегли, нужно всё сохранить. История же.

Евгения Анатольевна придумала, как лучше все обставить. Надежде надо пойти к бабе Насте и, как бы невзначай, пожаловаться, что фактически до войны это была ее комната. Что Женька, сучка, обманула ее, сначала напросилась пожить, а затем выставила, и, чтобы не ругаться, Надька ушла. А теперь племянница у нее живёт, замуж собирается, и самой не поздно жизнь устроить, так что надо возвращать свое. Трудно, побороться придется, по исполкомам-милициям походить, а что делать?

— Я для понта поупираюсь, поскандалю, — предупредила Евгения Анатольевна, — признаюсь, что так и было, согласна обменяться. Никто не должен знать об этом, только ты и я, сама понимаешь, какие времена.

Баба Настя ахнула, услышав от любимой Наденьки, какая стерва эта партийка-партизанка Женька. Как она морду свою отворачивает, сквозь зубы здоровается. «Хто ж тебе поверит? — сокрушалась она. — Я свидетелем буду, шоб гром меня вдарил на этом месте. Как же ты могла такую площадь потерять? От шляпа, я эту партийку не боюсь, я ей всё скажу начистоту. И бабы наши её терпеть не могут, вот увидишь, все на твоей стороне будут. Шо ж ты раньше молчала? Такую площадь потерять, это ж надо!» Баба Настя понеслась трезвонить новость. Все соседи поддерживали Надежду: не сдавайся, мы на твоей стороне, выкурим её, ну и подружка у тебя...

Через месяц конфликт, благодаря стараниям бабы Насти, созрел, как гнойный нарыв, и прорвался. Заявились разбираться управдом и участковый. Надьки с племянницей дома не оказалось, а Евгения Анатольевна дверь не открыла. Баба Настя объясняла, как случилась вся эта история. Ни участковый, ни управдом ничего не поняли и приняли соломоново решение: пусть пишут официально заявления, будем разбираться.

Евгения Анатольевна дождалась прихода Надьки и громко, чтобы все слышали, объявила: немедленно меняемся, чтобы не полоскали её честное имя, потом все официально оформим, сама займется этим. До полуночи перетаскивали вещи, помогали все соседи. «Ну и сральник устроила, а говна собрала, растопки на год хватит», — не могла успокоиться баба Настя. Через полгода Евгения Анатольевна получила ордер на отдельную однокомнатную квартиру в центре Одессы, с телефоном, всеми удобствами, газом, горячей водой, центральным отоплением. Баба Настя прыгала от злости, она бы заняла эту освободившуюся комнату, а то какие-то босяки вселились, чёрт знает, откуда понаехали. При Надежде, правда, помалкивала, только вздыхала. Надежда немного выждала, а затем затеяла ремонт. Руководил им управдом, скорее даже его жена, которая чуть ли не каждый день стала наведываться к Надежде в магазин, ходила туда за товаром, как на работу. Через два месяца нельзя было узнать бывшую залу, в которой некогда размещался театр журналистской коммуны. Теперь это была небольшая двухкомнатная квартирка, с собственной маленькой кухонькой.

На новоселье Евгении Анатольевны приглашенная Надька прикупила в подарок большой шелковый ярко-оранжевый абажур. Они, как только поступали, расхватывались моментально. На трамвайной остановке встретила Любовь Николаевну с точно таким же. Екнуло: не к Женьке ли?

— Господи, какая Одесса большая деревня, — воскликнула Любовь Николаевна, — я о тебе всё давно знаю, но не могла представить, что ты ещё и та самая Женькина Надька. Что с абажурами делать будем?

— Пока подарим, а там видно будет. А ты-то откуда с ней знакома?

— В университете вместе учились, а в войну моя бабуля с ней вместе партизанила. Сейчас познакомишься, она у Женьки стол накрывает.

С двумя одинаковыми, как близнецы, абажурами они выглядели смешно, Евгении Анатольевне тоже хотелось смеяться, однако она сдерживала себя, пригласила женщин в комнату, и там уже все зашлись в страшном хохоте, подобном истерике: под потолком висел точно такой же оранжевый подарок. Какая-то старушка носилась по квартире, расставляя экзотические блюда. «Девочки мои дорогие, хоть бы одного кавалера пригласили для антуража! Шампанское некому открыть. Такие красотки, и умницы, и красавицы, а одни», — причитала она.

— Надя, познакомься, — сказала Любовь Николаевна, — это моя Нанюш, а это, бабуля, Надежда Ивановна, мы вместе работаем. Я даже не догадывалась, что они с Женей подруги, в одной квартире столько лет вместе прожили, всю войну.

Нанюш пристально посмотрела на Надежду, улыбнулась и вдруг спросила:

— А Якова Наумовича почему не пригласили, как он поживает? У него такое лёгкое перо, он такой образованный, начитанный, интеллигентный человек. По возрасту как раз всем вам, к тому же одинокий.

— В следующий раз, если Люба согласна, у нее на даче соберемся, тогда и пригласим, — предложила Евгения Анатольевна.

— Дачи больше нет, забрали. Какой-то кооператив юристов, участок поделили между собой. И дом поделили.

— Вот это новости, что ж вы молчали? — поперхнулась хозяйка, забыв про новоселье.

— А что говорить, я теперь никто.

— Как это никто? Ты вдова академика, по его книжкам учатся эти сраные юристы, у тебя двое детей, одна — инвалид войны, Нанюш — участник партизанского движения. Это они никто, ты посмотри, что творится? — Евгения Анатольевна бросилась к телефону. — Якова Наумовича, пожалуйста.

Она поднесла палец к губам — тихо.

— Яков Наумович, добрый день, это я. Что за дела, Яков Наумович, ко мне поступила информация, что у семьи покойного академика, его несовершеннолетиих дочерей, одна из которых инвалид войны, а бабушка, вы её знаете, известная наша одесская подпольщица Нанюш, так вот, какой-то юридический кооператив отобрал у них дачу, выделенную семье в вечное пользование. Прошу вас, разберитесь, я в вас никогда не сомневалась.

— А я что говорила, чуть что — Яков Наумович, — сказала Нанюш, напомнив гостям, что пора бы выпить за новую квартиру: Старушка прекрасно выглядела в своём тёмно-синем платье с кружевным воротничком, седые, чуть подсиненные волосы туго затянуты на затылке в пучок.

— Действительно, что мы тянем? — засуетилась Евгения Анатольевна. — У всех налито. Наденька, а почему у тебя рюмка пустая. Я хочу выпить за каждую из вас, но первый тост за Надежду Ивановну. С ней меня свела судьба в далёкие послереволюционные годы, в журналистской коммуне. Какая была красавица, как она читала стихи, пела, играла в спектаклях, сам Утёсов за ней приударивал. Наденька, помнишь Млинариса, ну, его верного Санчо — дружка, который потом тоже подался в Москву, как он тебя тогда обхаживал? В театр приглашал, заменить Веру Холодную, помнишь? А я всё помню. Все поголовно были в неё влюблены, но мы, бабы, как всегда, тех, кого надо, не выбираем, к сожалению. Она и сейчас у нас красавица! Выпьем за неё.

— Девочки, секундочку сейчас выпьем, я хочу добавить, — Нанюш встала из-за стола, подошла к Наде, положила ей руку на плечо. — Женечка вспомнила про давние времена, Утесов, Вера Холодная, Дуся Млинарис, а я хочу о недавних. Это наша Наденька в войну снабжала катакомбы керосином и бензином. Да, Зиночка, она. Героическая женщина. И немецкий склад с цистернами с горючим подожгла. От взрывов тогда вся Одесса вздрогнула, зарево висело над всем городом. Написать бы об этом в газете, Евгения Анатольевна, подвиг же, пусть люди прочитают. А теперь выпьем!

Надежде налили вина, она чокнулась со всеми и прослезилась. Эти достойные женщины ею восхищаются, а она ничего такого не совершала, просто жила в своём любимом городе, в своей родной Одессе. Вот Нанюш — да. Любовь Николаевна успела рассказать, что она, урождённая Жозефина, шестнадцатилетней девочкой приехала в Россию из Франции помощницей воспитательницы детей градоначальника Одессы. И осталась в вольном городе на всю жизнь, полюбила его, как свою родину. В двадцать лет она попала в семью, где скоропостижно скончалась молодая женщина, оставив после себя кроху Любочку. Ребенок называл её вместо няни — Нанюсь, так она из Жозефины и превратилась в Нанюш. Отец Любочки, известный ученый, преподавал в университете. Влюбилась в него юная француженка. Так любила, что стерпела, когда Николай женился на другой женщине, не оставила свою Любочку не смогла. А в 26-м Николая с женой забрали в ЧК, больше их и не видели, расстреляли, не предъявив никаких обвинений. Просто в ту ночь некого было расстреливать.

Жозефина помчалась к другу Николая, тоже профессору, на коленях умоляла жениться на Любочке, спасти её, поскольку у большевиков тот был на хорошем счету. Так её девочка вышла замуж, но по настоянию Нанюш ушла из университета, чтобы не мозолить глаза. О ней очень быстро все забыли, а Жозефине выправили новый паспорт с фамилией Дурнова Наталья.

Брак, несмотря на солидную разницу в возрасте, оказался удачным, но деток им Бог не дал. Когда началась война, Любочка без Нанюш в эвакуацию наотрез отказалась ехать. Еле нянька ее уговорила — через пару недель, в крайнем случае через месяц, вы вернётесь. А квартиру без присмотра оставлять нельзя, ограбят. Еще от перрона поезд не отойдет, как всё растащат, убеждала Нанюш. Так они и уехали, ничего с собой, кроме документов и конспектов мужа не взяли. Нанюш уже на вокзале сунула им узелок с деньгами и ценностями, которые собрала впопыхах. Она не забудет, как румыны в холод выгнали на улицу семью учёного с мировым именем из квартиры напротив. Они шли, накрывшись одеялами, как прокажённые, стыдясь своего позора, под гиканье и оскорбление конвоиров — как и Николая с женой, больше их никто не видел...

Жозефина без надобности боялась выходить на улицу с утра до ночи простаивала у окон, перебегая из одной комнаты в другую, наблюдала, что творится. Один раз к ней начали настойчиво стучать и звонить в дверь, потом копошиться в замке. Она не растерялась и по-немецки спросила, кто такие, что она сейчас позвонит в комендатуру Непрошеные гости быстро сбежали по лестнице и больше не показывались. Где-то через несколько дней она увидела, как подъехала легковая машина, засуетились военные — и на улице, и во дворе, с ними бегал дворник. Последним вышел офицер, Нанюш помахала ему рукой. Была не была, она решила предложить ему квартиру профессора. Она вышла на парадную и заговорила с офицером по-немецки. Тому естественно, квартира понравилась. Нанюш, теперь уже по-французски, офицер оказался румыном и лучше понимал этот язык, всё ему рассказала, кто она и как здесь оказалась, угостила своей фирменной настоечкой.

Офицер остался. Потом приезжали его жена с детьми. Жозефина прислуживала им, учила детей языкам, в том числе и русскому, объясняла, что знание языков ещё никому не помешаю. Обедать и ужинать румын предпочитал дома, кухню Нанюш он ценил очень высоко. Даже предложил ей, что выпишет паспорт, и она сможет вернуться к себе на родину. Старая няня положила свою ладошку на руку офицера: «Я свою Любочку дождусь, она мне, как дочь. И вы сберегите себя, уезжайте, пока не поздно, подальше отсюда, в Африку или Австралию, спасайте своих детей».

С этой минуты, не сговариваясь, он начал оставлять на столе кое-какие документы, разную информацию, сообразив, что Нанюш, если она русский агент, передаст все эти сведения куда следует.

В день отъезда румын написал благодарственное письмо за предоставленную квартиру, за счастье быть знакомым с Жозефиной и заочно с семьей профессора. Даже подарил сувенир — дорогую авторучку с золотым пером «Паркер». Нанюш стала известной на всю Одессу подпольщицей.

Как только Одессу освободили, Любочка с мужем вернулись из эвакуации, с тем же чемоданчиком, полным конспектов, но без Нанюшиного узелка, на что-то надо было жить, вот деньги и ценности няни пригодились. А спустя несколько лет началась травля, разгромные статьи, муж Любочки перестал ходить в университет на лекции. Одним ранним утром Нанюш обнаружила его мертвым в кресле за столом, перед ним лежала предсмертная записка. В ней было обращение к Любочке и к Нанюш, преданному другу семьи, он просил жену никогда не переступать порог университета, жить и радоваться жизни, обязательно обеим устроить свою судьбу; а главное, никогда не расставаться. Как и благодарственное письмо румына, так и посмертную записку профессора, старуха Любочке не показала, ради ее спокойствия, сожгла в камине — только огню она доверяла все тайны.

— Женечка, а почему Веры до сих пор нет? — встрепенулась Нанюш. — Бедная, все работает. Сотэ оставьте хоть немножко ей, она очень любит. Наконец-то, легка на помине.

Заслышав звонок, Нанюш, как молоденькая девушка, сорвалась с места, побежала открывать дверь. Они обнялись, крепко расцеловались, словно после долгой разлуки. Они действительно давно не виделись. С того самого случая...

У Веры Борисовны тогда пропали из стола деньги. Директриса ходила чернее тучи, никого не обвинила, весь удар приняла на себя, как Александр Матросов... Дорка с Любовью Николаевной как могли успокаивали ее. «Пойдемте все ко мне, — предложила Дорка, — чаю попьем, у меня печенье есть». Больше других обрадовалась их приходу баба Маня. «Не чужая же вы нам, в самом деле. У нас на Греческой в беде никогда не оставят, где вы, когда такое видели в Одессе? Вы что в своём уме? Да столько волос на голове не хватит, сколько вы Дорке делаете, — распиналась баба Маня, когда намеками ей объяснили, в чем дело; поседевшие ее волосы торчком выбивались из выгоревшей на солнце мятой шляпки. — Ой, такой человек! Ещё из тех настоящих одесситов. Это теперь понаехало, на толчке шмотку купит, извиняйте, натянет на сраную жопу — и на тебе, одесситка».

— Ну шо вы, баба Маня, такое говорите, — попыталась остановить бабу Маню Дорка.

— Ты мне скажешь, что неправда? Капроны понатягивали, а подмыться времени у них нету, так вот, раньше такую засранку в Одессе с трамвая бы выкинули, чтобы воздух не отравляли и люди дышали. Это теперь церемонятся, замечание сделаешь, ну, так по-доброму, по-соседски, так они, знаете, как поганые рты свои раскроют: не ваше дело, как хочу, так и буду. У нас на Греческой порядок был. Прислушивались, что старшие говорят, это сейчас распустились.

— Что-то расставаться не хочется, давай теперь ко мне махнем, — предложила Любовь Николаевна, — я одна, отдельная квартира, здесь недалеко.

— Спасибо девочки, но сегодня не получится, как-нибудь в другой раз, — умоляюще произнесла директорша, но Любовь Николаевна и слушать не хотела, подхватила её под руку.

— В магазине вы главная, а здесь я старшая. Все, двинули ко мне, нечего время попусту терять.

Шли молча, парадная в доме была просторной; когда включили свет, всё заиграло чистотой, окна с цветными витражами, мраморные ступени, полированные перила. Барский дом, правда, лифтовая шахта была пустой, поднялись на третий этаж. Пешком. На площадке было две квартиры. Любовь Николаевна позвонила один раз, спустя секунду повторила, потом еще раз. Условный сигнал.

— Иду, иду, Любочка, детка.

Дверь открыла пожилая женщина с гладко зачёсанными совершенно седыми волосами, заколотыми в оригинальный пучок. Наверное, мать, уж больно прическами похожи. В прихожей ярко горел свет.

— Любочка, что же ты не предупредила про гостей, я бы испекла чего к чаю.

— Нанюш, извини, не успела, а гостей будет много, сейчас подойдут, они в магазине задержались, всё принесут, не волнуйся. Ты нам пока на двоих супчика сообрази — горяченького, — Любовь Николаевна нагнулась, быстро поцеловала старушку в обе щеки. — Это, Нанюш, моя директриса Вера Борисовна, я тебе о ней уже рассказывала.

Светясь от радости, старушка протянула вперёд обе руки и обняла женщину.

— Очень приятно, раздевайтесь, я мигом, меня зовут Наталья Ивановна, но для вас Нанюш, — и чудо в тёмно-синем платье, с белоснежным воротничком и такими же манжетами исчезло, как в сказке. Не успела Вера Борисовна повесить своё «сиротское пальто» и шарфик, как услышала за спиной: «Обувь не снимайте, вот здесь протрите, в ванной всё можно сделать, проходите, пожалуйста».

Разве такое возможно? Ванная комната целый дворец, вся в мраморе, как в кино. Громадное зеркало во всю стену, бронзовые бра, унитаз со сливным бачком. Господи, на кого я похожа? Серое измождённое лицо. Вера Борисовна попыталась улыбнуться, но тут же крепко сжала губы. Ужас. Зеркало беспощадно отразило желтые прокуренные зубы, а она так ими гордилась, когда вышла из-под земли. У неё ведь целым остался почти весь перед, не то что у Коли. Он даже обомлел, увидев её такой.

Она закрыла глаза; чтобы не упасть, облокотилась на раковину в виде створки от жемчужины. Потом с трудом догадалась, как открыть такой чудной кран, протерла рукой свои туфли, помыла руки, вытирать их чистыми накрахмаленными полотенцами не решилась. Кто же она, эта Любочка? Два года с ними работаю, а ничего о них не знаю. Хорош я руководитель. А эта странная Нанюш, она-то кто? Где я слышала ее имя? Почему оно мне знакомо? Никогда раньше не видела — точно, но ведь слышала. Может, это вовсе не имя, а кличка.

— Вера Борисовна, пожалуйста вот сюда, в столовую.

От яркого света лампы директриса зажмурилась, у нее закружилась голова. Обе женщины подхватили её и усадили за большой круглый стол, покрытый белоснежной скатертью, на которой были вышиты гладью нежные анютины глазки. Марья Ивановна принесла супницу с такими же цветочками и разлила суп в две тарелочки.

— Пока девочки придут, мы с вами перекусим.

— Неудобно, давайте подождём.

— Не переживайте за них, они по дороге колбаской полакомятся, — успокоила Любовь Николаевна. «Похоже, она лучше меня всё знает, про всех сразу», — рассерженно подумала про себя Вера Борисовна. Суп она проглотила, даже не заметив, и лишь затем, подняв голову, увидела, как ее продавщица, не спеша, бесшумно подносит ложку ко рту, спина ровная, ест, словно королева. Потом она так же ровно поднялась, собрала тарелки, улыбнулась и вышла из комнаты. Вера Борисовна выдохнула и осмотрелась. Да, все как в кино, только в кино она видела подобную роскошь. Музей, да и только, мягкий ковёр, буфет полный дорогой посуды, у балкона кадушка с финиковой пальмой, пианино.

 «Кто она все-таки? Откуда такая роскошь? И зачем ей работать в магазине? Зачем я согласилась сюда прийти?»

Раздался звонок, в коридоре возникла сутолока.

— Добрый вечер, Наталья Ивановна, как ваше здоровьице? Ну, вы молоток!

А девчонки, здесь, похоже, не в первый раз. Хотелось курить, но в такой квартире неудобно, да и нечего. Наконец появились продавщицы, каждая в руках несла блюдо. Крабы, московская колбаска, голландский сыр и яичница. Нанюш достала графинчик с водкой, подкрашенной плавающими тёмно-синими ягодами.

— Так, быстро налили, — Любовь Николаевна поднялась из-за стола. — Девочки мои дорогие, в силу определённой жизненной ситуации мы сегодня собрались, к сожалению, не полным составом. Но с нами наш руководитель, всеми уважаемая Вера Борисовна. От имени отсутствующих, от всех нас я хочу поднять этот бокал за нее, скромную добрую женщину, женщину-воина. Она провела в нашем городе на нелегальном положении всю войну, и сейчас она на боевом посту. Честность и порядочность её вызывает у нас уважение и гордость, вы для нас пример во всём, здоровья, удачи вам и долгих лет жизни. А нам рядом с вами.

Все чокались с Верой Борисовной, а потом между собой. Любовь Николаевна села за инструмент, и комната наполнилась прекрасной музыкой. Слушали тихо, закрыв глаза. Потом ее сменила Наталья Ивановна. Весело подмигнув, она поинтересовалась: что сыграть?

— Давайте споём!

Прозвучала мелодия, но женщины её не знали, потом другая, ещё и ещё...

Старушка не выдержала, запела сама, к ней присоединилась Любовь Николаевна. Женщины, не зная слов, подхватывали мотив.

— Девочки, опоздаем на последний трамвай, а ну, бикицер, — скомандовала Наталья Ивановна.

— Какой ещё бикицер? — воскликнула кто-то из девчонок.

— Привыкай, раз в Одессе поселилась, это по-одесски значит быстро.

— С чего ты взяла? Бикицер это в принципе — фамилия. Компания такая была в своё время в Одессе — «Бикицер и сыновья». Срочная быстрая доставка. Не знаю, насколько быстрая, только наши одесситы, острые на язык, посмеивались над ней: черепаха ползёт быстрее бикицера.

Все заулыбались. Бикицер! Любовь Николаевна, видя усталость директрисы, предложила ей остаться, но та категорически отказалась: «Я на работу вернусь».

Сладко покуривая, она изучала дела своих сотрудников. Биография Любови Николаевны была краткой. Из неё можно было лишь узнать, что она вдова, была в эвакуации и работает с 1947 года, до этого домохозяйничала. Детей не имеет. Глаза от усталости слипались, и директриса уснула прямо за столом.

...Нахлынувшие воспоминания отвлекли от новоселья. Вера Борисовна пожалела, что так припозднилась, надо было бросить эту чертову работу и приехать вовремя, ведь так хорошо, уютно, как тогда в доме у Любови Николаевны. И Нанюш она очень рада видеть, хозяйка, какой богатый стол накрыла. И за Женечку рада — умница, дождалась, наконец, своей квартиры.

Разошлись по домам ближе к полуночи. Надежда сидела у вагонного окна, за которым была сплошная темень, лишь изредка ее прорезали бледные огоньки уличных фонарей. Возбуждение, которое она испытала от встреч в этот вечер, продолжало колотить. Как эта журналистка, Тамара Петровна, кажется, пристала к ней? Неужели вы одна все это совершили? У Надежды и сейчас сводило руки и ноги, её всю трясло, когда она все это вспоминала. Как совершенно случайно подслушала разговор румынских солдат. Все горюче-смазочные материалы со склада вывезти, а туда согнать местное население, всех подряд, кто попадется, и уничтожить, сжечь. Потом они вместе с оуповцами, как всегда, напились. Надежда схватила бидончик, наполненный для Женьки, и в ярости стала поливать одну бочку за другой. Затем закрыла снаружи конторку на щеколду вылила последние капли под дверь, чиркнула спичкой, выбросила бидончик. Спокойно, как во сне, проскочила мимо охраны.

Побежала она только тогда, когда бабахнула первая цистерна. Партизаны потом операцию на свой счёт записали. Бог с ними, а то стали бы выяснять, кто она да что, вскрылось бы, что она немка по отцу. А так ей спокойнее, и почестей никаких ей не надо. Женька права, хоть Сталина с Берией нет, а все равно помалкивать не мешает. Удивительно, но сегодня никто не предложил тост за Сталина, только недавно все рыдали, жить без него не хотели, такое творилось. Дорка до сих пор в магазине любовно протирает каждое утро его портрет с траурной лентой.

Объявили амнистию. К бабе Насте вернулась невестка, выглядит она старше своей свекрови. Сына бабы Насти расстреляли как врага народа ещё в 38-м, а невестка все эти годы провела в тюрьме, там потеряла ребёнка. Вера Борисовна прочитала лекцию всему коллективу: мол, амнистией партия даёт возможность оступившимся гражданам своим честным трудом оправдать оказанное им доверие. Но бабы в магазине уверены, что отпустили воров и убийц и других разных негодяев, которые помогали фашистам. Что сейчас в городе будет — на улицу не выйдешь, как сразу после войны.

Опять осень, зима, лето. Жизнь течет. Надька не раз вспоминала то новоселье у Женьки. Какая счастливая Люба, что у неё есть такая преданная Нанюш. А вот у нее никогда рядом не было ни любящей по-настоящему матери, ни няньки. Злость, словно бушующей морской волной, накатывалась на бывшую дворянку немецкого происхождения. Кто она нынче? Какая-то сраная кладовщица, неужели так и будет прозябать в этом сыром подвале, а после работы ехать в свои трущобы на окраине города.

Дорка ещё больше поправилась, ест, не насытится, брюхо набивает, отчего не есть ей с Вовчиком, если всего у них теперь полно. Извещение о смерти свекрови, ещё в 48-м году все в душе перевернуло. Не немцы погубили Нину Андреевну, а наши! Как могли, какие они после этого наши? Никак не добьется, куда делся ее Витенька, где сложил свою голову? Навечно клеймо навесили: жена и сын без вести пропавшего лейтенанта Ерёмина Виктора Владимировича. И этою им ещё мало — пятую графу в паспорт проставили, чтобы сразу было видно, с кем дело имеешь. Ладно ей, а Вовчику чего мучиться при русском-то отце. Нюмка, как выпьет, только об этом и заикается. Воевали все одинаково, а теперь еврейскому мальчишке в институт поступать — дудки.

Или этот участковый Сахно. И в какой борщ она с Вовчиком ему насрала? Парня всё лето в городе нет, а он никак не успокоится, привязался гнида, каждый раз шьёт её мальчику дела.

А может, зря она так бзигует, не все такие сучары. Вон Леониду Павловичу, бывшему Доркиному квартиранту, предложили хлебное место в ОБХСС, так он отказался. Прямо так начальнику и заявил: не буду в штаны к грузчикам после смены лазить, вытягивать оттуда селёдку, которую они несут своим детям, не от сытной жизни. Не мое это, а вот уголовный розыск — мое. Начальника от неожиданности (такой доходный кусок упустить) даже перекосило, достал иностранную бутылку водки и распил её с лейтенантом. Смотри, говорит, сынок, береги себя, и так ты уже два раза из спины пёрышко вынимал.

Да, свет не без нормальных и добрых людей, подумала Дорка, и ей полегчало на душе.