Сегодня я вернулась домой, как всегда, поздно. Бабушка, ухаживая за мной на кухне, поставила бокал и стала наливать в него сухого вина.

– Баб, это в честь чего? Какой волк в лесу сдох?

– Дядя Жора умер, Ленька приехал, сообщил. Помяни. Я тоже пригубила. Как он, бедняга, столько лет протянул без ног? Дедушка вроде здоровее был, а как рано умер. А Жорка столько протянул.

– Баб, он что, с дедом воевал вместе?

– С чего ты взяла?

– Ну, они так дружили, сколько ему лет было?

– Да дед к нему как к сыну относился. Ты маленькой была, не помнишь.

– Все я помню. Мы с Лидкой Григорьевой деда караулили, когда он к Жорке ходил. Ты же сама нас посылала за ним присматривать. Что, забыла? А я нет. Бабуля, а это правда, что у Жорки ребенок родился… от молчуньи монашенки?

– Что усмехаешься? Ленка жизнь ему новую подарила. Что вы теперь знаете? Вам счастливое время досталось, не цените вы его.

На бабулю, видимо, вино подействовало, и она стала вспоминать, как Лену, когда девочкой была, мама послала утром за водой. В Гражданскую это было, с утра вроде тихо было, не стреляли. Всего ей пройти было совсем ничего. Домой она не вернулась. Только через два дня Лену нашли, когда отбили их улицу, уже и не поймешь от кого. Красные, белые, желтые – все перемешалось. Это в Москве не знали о Гражданской и в Питере. А здесь, в Одессе… Страшно даже вспоминать. Одни бандиты сменяли других, что хотели, то и творили, как сбесились – ничего святого. Леночка выжила, уже после этой войны уговорили ее спасти безногого Жорку.

– Никто тогда и представить не мог, что из этой затеи, брачная авантюра ведь, такой преданный союз получится. Жорка пить перестал, и она ожила, уже не была молчуньей затворницей, как ее называли. А пацанчик когда у них родился, то просто ангелочек. Жорка же красивый, да и Ленка очень миленькая. Хорошую жизнь прожили. Как теперь она одна будет?

– А ребенку, бабуля, сколько?

– В армию только пошел. Не знаю, отпустят ли на похороны. Олька, ты там, может, на поминки что-нибудь подкинешь?

Так, начинается. Сначала бабка всегда душещипательную историю выдаст, а потом мне приговор.

– Баб, откуда я знаю, что им нужно. Да и вообще, я их не помню, не знаю. А они меня подавно.

Видя, что у бабки глаза покраснели, я сдалась: ладно, напиши, что им надо, и адрес.

– Так вот… – и бабка протянула мне смятую бумажку.

– Ой, баб, ты как всегда, столько всего понаписала.

– Олька, так бог все видит.

– Что-то у твоего бога плохо со зрением, нам бы кто чем помог. Ну, все, я двинула.

– Олька, а ты-то сама на похороны пойдешь?

– Баб, ты что, совсем?

– Так я и думала. Тогда, может, этот твой Димка меня отвезет, и мы на кладбище к Ноночке сходим и к Соцкому. К тетке твоей и отцу.

– А когда похороны?

– Так Павлика ждут, надеются, его отпустят, двое суток в пути. Как приедет – сразу на Слободке похоронят. Помочь Ленке надо. Столько лет мужа безногого на себе таскала.

– А зачем она за безногого замуж вообще пошла? Как он сапожничал на том дворе на Коганке?.. Молотком руки себе не отбил? От него на две версты перегаром несло, всегда пьяный. Как надерется, одно и то же заунывно затягивал:

Товарищ, товарищ, болят мои раны, Болят мои раны в глыбоке… Одна же заживает, Другая нарывает, А третия застряла у боке.

– Запоешь от жизни такой! Когда в двадцать лет на фронте обе ноги оставил. Да так мучиться потом. Он же адские боли испытывал, ног нет, а ноют, пекут смертным огнем. Хорошо вам – ничего не знаете.

– А что мы должны знать?

– Как на этом свете другим людям живется.

– Ну и как им живется?

– После войны много таких калек осталось. Никому они не нужны были. У кого еще родственники порядочными оказались, так забрали своих. А у кого никого не осталось?

Бабушка начала рассказывать, как в Одессу к теплому морю, на солнышко стекались эти безногие после госпиталей. После войны много их было, ой, как много. Лечили их, правда, и в санаториях, и на Куяльнике. Да как лечили? Ноги назад не пришить, да и руки тоже. Облегчали их страдания, кололи морфий по справке. В Херсонской больнице их поутру целая очередь выстраивалась, даже дрались, кому раньше вколят. Жуть было мимо идти. Селились они, говорят, на кладбищах, а Жорке повезло: крохотуля комнатка от матери ему досталась. Он поселился в ней с Нинкой, такой же калекой. Дурак, одно время крепко связался с ней, а она пила очень и бедокурила. И еще хоровод таких же пьяных обкуренных калек водила. Что они творили – невозможно представить.

– Олька, ты должна это помнить. И как ее шпана в трамвай заносила, и она пела «Синенький платочек», но не ту песню, что Шульженко пела, а свою придумала: «Синенький скромный платочек падал с обрубленных плеч…»

Руки одной к двум ногам в придачу у нее не было. Ужас. А личико, пока морфий действовал, хорошенькое такое, немного похожа была тогда на саму Валентину Серову. Все знали про ее горе, она санитаркой под Москвой раненых в самый лютый мороз вытаскивала. За офицером поползла, и тут снаряд рядом разорвался. Еле спасли, в госпитале и ноги и руку отчекрыжили. Она так и пела, уже не помню точно: «Ноженьки, мои ноженьки, под Москвой гуляют мои ноженьки». Люди выдержать не могли, плакали, подавали ей, кто что мог. По базарам, церквам и кладбищам носили несчастную.

Я сама уже готова была расплакаться, видела, что у бабули глаза повлажнели.

– И куда она делась? Умерла?

– Считай, что умерла, все они умерли, исчезли… А дядю Жору мы спасли. На Соловки, Оля, их сплавили, на них всех, как на зверей, охоту объявили. Ночами облавы устраивали, и в товарняки, на баржи, тихо, без шума и пыли грузили. Если бы не Ленька наш, то и Жорку бы забрали. Он его к тете Тане Петровой на Слободку сначала вывез, чтоб никто не знал, а потом Ленка объявилась, упросили ее выйти за него замуж. Человек хоть немножко счастья в жизни познал. Сына вырастили, говорят, копия Жорка, красавец вымахал.

– Я так смутно помню их свадьбу. Баб, а почему их на Соловки вывезли, там же холодно? В Крым бы их или на Кавказ, это я еще понимаю. А на север зачем?

– Чтоб глаза не мозолили, чтобы не напоминали, как война нам досталась. Мол, праздничный вид городов советских они портили. Фильмы в кино крутили про нашу счастливую жизнь. Всего вдоволь, кругом веселье. В Москве в буфетах в метро показывали – навалом банок с икрой и крабами. Бери – не хочу, только на что брать-то. Хорошо у себя потрудились – пожалуйте на отдых на юг. Сказка, просыпаться не хочется. А что делалось на самом деле, про голод и холод и куда люди исчезали, не только несчастные калеки – фигу с маслом показывали. Одним росчерком пера усатый столько людей списал. Многие переезд не выдержали, а вообще молва такая была, что на тех Соловках они все на опыты пошли, на выживаемость испытывали.

Я старалась не перебивать бабку, а сама чувствовала, как меня током бьет нервная дрожь от ее рассказа. Чтобы так открыто – она еще никогда не говорила, что-то прорвало внутри и вылилось наружу – весь этот гнев и действительно ужас; сколько они сами с Ленькой, мамой, Алкой пережили в оккупацию Одессы.

– Может, Олька, ты доживешь до того дня, когда все узнают, что этот негодяй натворил со своими приспешниками. Как бы я хотела. Он сам эту войну затевал, да не ожидал, что Гитлер его опередит. Великий стратег, полстраны уложил. Человеческими костями выложена его дорога в ад. Там ему самое место. Алка в их партии поэтому не пачкается, да и ты держись от них подальше, не марайся.

Она умолкла, достала из карманчика кофты, которую мы с Алкой ей связали, платочек, протерла глаза:

– Так поможешь, что-нибудь к столу подбросишь? Может, синеньких, так я икру сделаю.

– Не переживай, бабуля, сама все привезу. И с тобой на кладбище съезжу.