Белый-белый снег. Заросли промерзшего кустарника: любовно прописанные ветки скрещиваются, ломаются под натиском ветра, звенят от мороза. Вот-вот стемнеет, уже проклевывается месяц в дымке причудливых облаков. За пролеском, сколько видит глаз, простирается заснеженное поле, чем-то похожее на дюны. Нет через него пути: нет горизонта, поле сливается с мраморным безжизненным небом, образовывает единое замкнутое пространство, продуманно подчеркнутое круглой рамочкой. Там, за сплетением ветвей, будто за колючей проволокой, на пеньке сидит согбенный человек — спиной сидит, лица нет, как нет пути ни вперед, ни назад. Наверное, он замерзает. Эту маленькую фигурку безумно, щемяще жаль, ее хочется перенести на теплую ладонь и вынести из беды, из безжалостного, бесконечного мира, такого холодного, пустынного, бездушного… И оттого, что нет лица, оттого, что в сумерки каждому кажется, будто это он, будто сумерки и холод больно сжимают его в объятиях, и остается только сесть и умереть.
Миниатюра так и называлась: «Отчаяние». Она висела на грязновато-желтой кафельной стене подземного перехода. Рядом были еще картины: лодка в половодье, собака у ног читающей девушки (девушка казалась маленькой, а собака большой и алчной), памятник, облюбованный воронами…
Рядом играл на флейте долговязый очкарик, сидел в инвалидной коляске мальчонка без ног, торговала самодельными леденцами бабка. Какой-то тщедушный человечек неопределенного возраста с козлиной бородкой и в шапке пирожком а-ля «Никита-кукурузник», в третий раз задержался у картин, остановил взгляд на них.
— Ваша, что ли? — спросил он у продрогшего парня в нейлоновой куртке.
— А то чья ж? — безразлично ответил тот. За целый день ему задавали этот вопрос бессчетно, но никто не купил.
— В руки можно взять?
— Берите, не в музее.
Мужчина снял перчатки, взял картину и поднес к тусклому люминесцентному светильнику.
— Талантливо. Н-да, талантливо, — тряхнул бородкой ценитель и с прищуром посмотрел на художника. — Сколько хотите?
Ввернуть бы ему сакраментальное: «Талант не продается!» Ну, да чего ж пришел? Продается. Талант, леденцы, звуки флейты — все. Нужно было съездить на каникулы домой, купить кисть, холсты, багеты, мольберт. Нужно было в конце концов пить и есть и сменить эту куртку на что-нибудь более теплое, а то так и окочуриться недолго.
— Семьдесят… — сказал парень не слишком уверенно и добавил: — …пять.
Это было новогодним подарком судьбы! Козлобородый покачал головой, подумал минуту и… водрузив миниатюру на место, принялся отсчитывать доллары из толстого бумажника.
— А не жалко? — улыбнулся меценат.
— Жалко, — признался художник. — Завернуть?..
Над этой миниатюрой он корпел месяца полтора. Чувствовал, что работа складывается, оживает, нравится все больше. Конечно, она предназначалась не для перехода.
«Продешевил, — с грустью подумал автор картины, глядя вслед Третьякову наших дней. — А у этого типа губа не дура. Хоть бы фамилию спросил…»
Шансов на то, что кто-нибудь, увидев миниатюру, захочет отыскать ее автора, не оставалось, «пирожок» мог при желании выдать ее за свою. Парень сложил нераспроданное в потрепанную туристскую сумку, кивнул музыканту: стоять дольше не было сил.
«Нужно халтурить, старик! — убеждал он себя, торопливо удаляясь от перехода в сторону метро. — Халтурить! Тогда и торговля шибче пойдет. И жалко не будет. Сейчас без этого нельзя. Толпа все сотрет. Нынче ведь как: споешь, допустим, „Леха, Леха, мне без тебя так плохо!“ или „Ты зараза, отказала мне два раза“ — все о'кей. А ты, идиот, сидишь месяцами, выводишь, кодеры подбираешь, идеи реализовываешь… Кому они сейчас нужны, идеи?..»
Он спустился в метро — теплое, яркое, живое московское метро. За такую «галерею» нужно было платить.
Злости в художнике не было. Было отчаяние — то самое, что не продается.
В общежитие он вернулся затемно. От мороза горели уши, в животе не бурчало — играл сводный оркестр. Из кухни пахло жареной картошкой с луком. В кармане булькала купленная по пути бутылка коньяку. С нею можно было напроситься в гости к «искусствоведкам», они накормят. Шла сессия, на завтра была назначена сдача «хвостов» по истории.
Кто-то свистнул из темноты холла на втором этаже. Студент остановился. Из кресла поднялся человек в распахнутом кожаном пальто, шагнул на свет.
— Привет, Симоненко, — натянуто улыбнулся он и протянул расслабленную ладонь. — Не узнаешь?
— Мы разве знакомы? — всмотрелся студент в грубоватое лицо «кожаного».
Мимо прошмыгнула девчонка со стопками книг — переносила «источники знаний» из комнаты в комнату.
— Андрюша, приветик! — защебетала «искусствоведка». — Зайдешь?
— Попозже.
Коридор обезлюдел. Будущий живописец и его гость стояли друг напротив друга.
— Только не говори, что ты меня не узнал, — негромко, но, как показалось Андрею, грозно предупредил незнакомец. — Ты ведь художник, у тебя должна быть хорошая память на лица. Не так ли?
— Художник от слова «худо», — усмехнулся студент.
— Ладно прибедняться! Пригласишь в комнату или здесь потолкуем?
Андрей временно жил один: дипломник Малахов подался на зимние этюды в Балашиху, сокурсник Найда уехал хоронить отца. Звать этого малосимпатичного мужика в комнату не хотелось, но что-то недоброе уже поднималось из тайников памяти, что-то предвещало серьезный разговор, не предназначенный для посторонних ушей.
— Может, представитесь? — пожал плечами студент. — Правда не помню!
— Зови Борисом, не ошибешься. Брат я твой. Молочный… — прибавил незнакомец и неожиданно рассмеялся.
Симоненко почувствовал, как сердце подпрыгнуло и провалилось в какую-то бездну, а руки стали ватными, непослушными. Так бывает за минуту перед тем, как живописный страх схватит своими цепкими лапами.
— Не понял. Но ладно, — с наигранной бодростью усмехнулся студент. — Пошли, чего стоять.
— Вот так-то лучше. Ничего, сейчас все поймешь.
«Ленка? — на ходу нашаривая в кармане ключ, силился сообразить Андрей. — Ну да… Брат, брат… „молочный“… Хм… Если он претендует на Ленку Цигельбар — разговор короткий: пусть решает сама. „Молочный“… спал он с нею тоже, что ли?..»
Симоненко отворил дверь, включил свет, снял куртку, едва не выронив бутылку из кармана.
— Садись, — кивнул он.
Борис скинул пальто на меху, швырнул на кровать.
— Выпьешь? — спросил хозяин комнаты.
— Нальешь — выпью. Один живешь?
— Временно один.
Лена была его девушкой с первого курса. Два года они при каждом удобном случае занимались любовью, строили планы на будущее, хотя далеко заглядывать Симоненко не любил. Во всяком случае, у девушки была московская прописка, приличная квартирка в центре, и папа — проректор по работе с иностранными студентами. Намечался обмен с французской Академией искусств, куда они планировали поехать вместе.
— Твоя работа? — показал Борис на увешанные этюдами стены.
— Могу продать.
— Это не по моей части, — хмыкнул гость.
Симоненко поставил на стол граненые стаканы, разрезал на четыре части подмерзшее на подоконнике яблоко.
— Рассказывай, где мы пересекались. Вроде видел где-то, а где — не припомню, — сказал он и разлил по стаканам подозрительно пахнущую жидкость.
— Рассказываю, — заговорил Борис и вперил в собеседника тяжелый взгляд. — Пересекались мы с тобой в мае девяносто первого года.
И тут художник вспомнил, в одно мгновение, потому что никогда не забывал. Рот его приоткрылся в немом крике, глаза потухли, он съежился и задрожал.
— Теперь ты меня узнал окончательно, я вижу, — Борис залпом выпил коньяк. — Давай, чего ждешь? С перепугу-то самое милое дело. И поговорим как мужики — о тех делах, которыми мы с тобой повязаны.
Симоненко выпил почти полный стакан, не почувствовав крепости, словно это был не коньяк, а лимонад.
— Я в девяносто первом в мае в армию уходил. Много кого видел. Люди разные попадались, — уклончиво сказал он, понимая, как нелепо это выглядит.
Борис достал из кармана фотографию красивой загорелой девушки в бикини на фоне буйной тропической растительности.
— А ну-ка, напрягись, студент. Это она? Дрожащей рукой Симоненко взял снимок, всмотрелся.
— Кто это? — механически спросил он.
Мощный кулак Бориса с грохотом опустился на стол. Подпрыгнули бутылка со стаканом, долька яблока свалилась на пол.
— Только не надо мя-ля, Андрюша!!. Я к тебе не мемуары писать пришел! И не картинки, понимаешь, рисовать! Нужен ты мне, как рыбе зонтик!.. — Он вытащил сигарету, щелкнул зажигалкой, выпустил струю вонючего дыма в лицо собеседнику и заговорил спокойнее. — Я ту бабенку почти не запомнил. Потом слова на обороте прочитал… Ты тоже почитай, почитай! Чего на меня уставился?..
Андрей перевернул фотографию, удивленно посмотрел на гостя.
— Вот, так-то лучше… Что, думаю, за хреновина такая?.. У меня такой не было. Никого не было. Из армии вернулся, женился — и все. Тот наш загульчик из сборного все покоя не давал. Хорошо порезвились. Только вот лицо ее забыл. Чувствую — неспроста эта картинка ко мне попала. Ну, дела, думаю, японский городовой!.. Летом я случайно Конокрадова встретил. Помнишь его?.. Мы с ним тогда спелись, ты-то с «седьмой» командой первым из нас в Дальневосточный округ уходил, на следующий день, а мы еще в сборном парились, от «крэка» оттягивались…
— Я в Забайкальском служил, — вырвалось у художника.
— Это я знаю, Андрюша, — брезгливо поморщившись, махнул Борис и наполнил стаканы. — Я теперь в военкомате служу, так что, как видишь, тебя вычислил.
«Шантаж пойдет, — подумал Симоненко и почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Только что с меня возьмешь? Что я ему, новый русский?.. Всю стипендию отдаю за общагу, родичи пришлют с гулькин нос… Кручусь, подрабатываю где придется — и все равно иной раз пообедать не на что».
— Так ты пришел, чтобы эту фотку мне показать, — с деланной невозмутимостью поинтересовался студент.
— Не гони волну, Айвазовский, — отрезал Борис и погасил окурок в крышке от банки из-под варенья. — Так вот, Артуша понятливее тебя оказался: про то, как мы на угнанной тачке по лесу катались, а потом эту бабу всемером трахали, не забыл. Но про картинку и не заикался — не получал, значит. Рассказал, что один из нас, некто Черепанов, в артисты подался, в ансамбле поет. Я о нем забыл, а недавно вдруг газету открываю, бац: кокнули соловья-разбойника! Между прочим, слова, что здесь написаны, — из его песенки. Я потом его по портрету в газете узнал. Решил с Конокрадом это убийство обсудить — он мне при встрече летом на пивной этикетке адресок начирикал. Поехал к нему в Мытищи, а его самого, оказывается, уже месяца полтора как в живых нет!.. Мать его сказала, следователь в связи с его смертью интересовался каким-то Авдышевым. Отыскал я в своем военкомате наш призыв. Был такой Авдышев, точно! Я к нему в Солнцево. Не проживает, говорят. Навел справки по военкоматовской системе. Записано: «Снят с учета в связи со смертью»! Сечешь, студент?.. Когда мне эта фотка в белом конвертике пришла, я поехал по последнему адресу этого Авдышева, встретился с его вдовой. Она рассказала, что дела крутят — и его, и конокрадовское. Убийство подозревают. Но главное не в этом. Мать Артура и его Маша Авдышева говорят, незадолго до смерти каждый из них получил по такой же картинке. Понял?
— Н-не очень, — пробормотал Симоненко, выбивая зубами чечетку.
— А ты подумай.
Пролив половину, Андрей выпил мелкими глотками «паленое» пойло. Похлопал себя по карманам, встал, с трудом дошел до вешалки, вынул из кармана куртки пачку «Примы». Кто-то хлопнул наружной дверью. Студент запер комнату на ключ.
— Андрей, это я.' — постучал сокурсник.
— Позже, Миша. Я занят, — машинально ответил Симоненко и размял сигарету, кроша табаком на пол.
— А что, если… как его, говоришь, который слова написал?
— Черепанов, — подсказал гость.
— Так может, он рассылал… дружкам, так сказать? Борис нацарапал на спичечном коробке телефон, бросил коробку на стол.
— У него уже не спросишь. Нас тогда семеро было, Андрюша. А на призывном — четыреста шестьдесят четыре человека по спискам. Тебя я вспомнил, потому что ты самым первым из нас уходил, вас в «седьмой» всего-то пятнадцать человек было — вычислить нетрудно. А остальных я забыл, да и не знал толком… Мы ведь тогда как — собрались, прапору ВДВ, старшему в казарме, на пузырь скинулись, и гуляй, рванина, до шести утра. Паспортов уже нет — уже не гражданские, а военных билетов еще нет — еще не солдаты. Вне закона, так сказать. Засосали водяры, ширнулись — на подвиги потянуло. Ну, дело-то не в этом. Ты кого-нибудь еще не помнишь? Может, адресок тогда снял или после встречался?
— Нет! Никого и ничего, понял? — выдохнул Симоненко. Военкоматовский прапорщик набычился, грозно посмотрел собеседнику в глаза. Внезапно он схватил тщедушного студента за грудки, приподнял и заговорил, в такт словам постукивая несчастного спиной о стену:
— Думай головой, баран, думай! Семеро было, троих уже нет мы с тобой пока живы. Теперь я получил «привет с того света»' Еще двоих найти надо. Если и их похоронили — на очереди мы! Что дураком-то прикидываешься?!
— Пусти! — с силой оттолкнул Симоненко крепыша, сорвал с себя свитер и, швырнув его в угол, плюхнулся на кровать. — В гробу я их видел, понял?! И тебя тоже! Не помню, как тебя звать, а только зря ты меня вычислил: не было ничего! Бабу эту на фотке я в глаза не видел, никаких Авдышевых — Конокрадовых знать не знаю. И встречаться нам больше ни к чему. Забудь обо всем, как я забыл. Так будет лучше.
Борис побагровел, на толстой мускулистой его шее пульсировала вена, глаза покраснели от выпитого. Дышал он тяжело и часто, как дышат наркоманы и курильщики.
— Про короткую память ты будешь ментам на допросе свистеть, если, конечно, доживешь, — произнес он негромко, но с угрозой. — А меня интересуют двое оставшихся. Может, ты тачку помнишь, на которой мы девочку катали? Ну?.. Я по номеру…
Андрей медленно поднял голову и невидящим взглядом уставился в пространство. Борис уселся верхом на стул, задышал на студента коньячным перегаром.
— Да врубись же ты, Андрюша! Не иначе это работа того фраера, которому мы тогда по балде дали — муж он ей или кто еще, неважно! Или ты в совпадения веришь?.. Ментура ведь нас не таскала? А три трупа. Если не пять! Я ведь и тебя не больно-то рассчитывал в живых застать… Короче, если мы его не найдем, он найдет нас. Вычислит и перебьет поодиночке. Я прощупывал через знакомого мента. Дело в прокуратуре зависло, то еще дельце-то, на давность не рассчитывай. Там информэйшн больших бабок стоит, а концов у меня нет. Да и засветиться рискованно. Опередить его нужно, усек? Сам он не остановится.
Студент почувствовал, что еще немного — и он элементарно наложит в штаны. Теперь стало ясно, зачем пришел этот «молочный брат». Выбор был невелик: сесть в тюрьму, разделить страшную участь тех троих или… упредить возмездие, самому стать убийцей.
— Иди отсюда, — едва слышно вымолвил Андрей. — Мы друг друга не знаем, никогда не видели. Что бы ни случилось — каждый умирает в одиночку.
Прапорщик Борис Битюков задержал на нем долгий презрительный взгляд и с театральным спокойствием потянулся к своему пальто.
— Кинешься ты меня искать, — бросил он напоследок. — Только поздно будет. Я тебя предупредил.
Впоследствии Симоненко не мог припомнить, как он ушел — перед глазами стоял туман. В одночасье рухнула жизнь. Не было больше ни Ленки Цигельбар, ни Франции, ни-че-го. С таким вообще не живут. А уж живописью не балуются и подавно.
Было отчаяние, не на проданной картине — наяву. Мысли и воспоминания путались, как голые ветки промерзшего кустарника, за которым простиралось, сливаясь с небом, бесконечное заснеженное поле.