1
Живи он где-нибудь в русской деревеньке, его прозвали бы Сорвиголовой. И дома, в чужедальних от нас краях, за ним с малых лет повелось похожее прозвище, а говорилось оно по-своему: «Касе-Ку».
Касе-Ку был шустрым мальчонкой, все бегом, всюду бегом. Товарищей тьма. Но теперь на игры и веселье у него оставалось времени немного.
Отец раным-рано уходил на кожевенный завод, «заводишко» — язвили видавшие виды старики.
Немного позднее, в назначенный час, Жюстена поднимал будильник. Они с отцом пуще глаза берегли его. Во-первых, мамина память, она получила его среди немногих предметов, выделенных ей в приданое. Во-вторых, без его звона Жюстен проспал бы до обеда. Впрочем, обед еще надо сварить. Кто его сварит? Жюстен. Все домашние дела на нем.
Наскоро уплетя сухую булку с чашкой остывшего кофе, он несется в школу.
Сначала по дороге — к тетушке Мушетте, пока она не отправилась куда-нибудь по делам.
Тетушка Мушетта обитает в стареньком каменном домишке с низкой мансардой, покрытой островерхой черепичной кровлей, как живет большинство небогатых поселян их полудеревни-полугородка. Между первым и вторым этажами широкая жестяная вывеска броскими ярко-желтыми буквами извещает население: «Булочная». О том же говорит вырезанный из дерева, раскрашенный желтой до золотистости краской крендель. Всевозможных фасонов, вкусов и цен пшеничные булки и хлебы, живописно разложенные на прилавках булочной, дразнят аппетит. Жюстена подмывает стащить из высокого короба плюшку, но он редко рискует: у тетушки Мушетты, что носит белоснежный передник и чепец с оборками, зоркое зрение. Жюстен покупает на выданные отцом несколько су ежедневную порцию хлеба, засовывает в школьную сумку и несется в класс.
Как правило, на первый урок опаздывает. Учитель грозит линейкой.
— Извините, месье!
Учитель, еще молодой, длинный, костлявый, с чуть лысеющей макушкой и тонкими нервными пальцами, и так и сяк вертит окаянную линейку, которой нередко довольно-таки чувствительно хлопает по рукам провинившегося ученика. Говорят, учителю изменила девушка, сбежав от него накануне венца, потому он такой раздраженный. Но мало ли что говорят, может быть, у него просто болит живот.
Жюстен не очень любит учиться. Особенно сейчас, в майские солнечные дни. В лугах цветут красные маки, ветерок качает оранжевые и голубые ирисы на длинных стеблях, а в небе ликуют жаворонки.
Закатиться бы с удочкой на Иветту, наловить котелок мелкой рыбешки и сварить уху. При одной мысли об ухе текут слюнки. Но школа не ждет, а отсидев уроки, Жюстен вприпрыжку бежит домой мастерить к приходу отца обед: картофельный суп и макароны. Почти всегда одно и то же. Жаркое из молодой конины они едят по воскресеньям, и тогда обед готовит сам отец.
Сегодня будни, и отец, съев картофельный суп и макароны, снова бредет на завод и остается там до позднего вечера. Он не такой старый, но горбится, в груди у него что-то сипит.
Жюстен с отцом живут в маленьком, ветхом, как у тетушки Мушетты, двухэтажном узеньком домике. Ютятся в комнатенке на мансарде — тут и кухня, и спальня. Зимой холодновато, летом жарко.
Жюстен быстро стряпает обед. Невелика премудрость! В одну кастрюльку летит картофелина с луковицей, в другую — макароны, опять же с луковицей.
— Линейку в школе не заработал, Касе-Ку? — спрашивает за обедом отец.
— Вот еще! — храбрится Жюстен.
— Гм, кхэ.
Отец молчалив, они мало разговаривают. Оба заняты делом.
Сегодня после обеда Жюстен должен выстирать отцову и свою рубашки. Уроки? Вечером полистает учебники, а сначала немного пошатается по улице. Иногда ему является мысль встретить паровичок с несколькими вагончиками, везущими пассажиров — почти всегда односельчан. Парижане редко приезжают к ним в Лонжюмо. Нечего им здесь делать. Красот особенных нет. Красоты в других департаментах Франции: величественные горы в белых шапках, с текущими вдоль ущелий снеговыми потоками, цветные равнины по берегам неполноводных рек, лучезарное Средиземное море, точные, будто по часам, приливы и отливы туманного Ла-Манша. Там Жюстен пока не бывал, все впереди.
Сейчас, в измятой соломенной шляпе, стоптанных сабо, сунув руки в карманы коротких штанов, он важно шествует, словно господский сын из соседнего замка. Правда, тот чаще разъезжает в коляске.
Ребят на улице не видно, и Жюстен в одиночку приходит на платформу. Ему нравится ловить звук приближающегося паровичка. Пых-пых! — доносится издали. Громче, ближе, и вот он, горячий, дышащий паром, с маслянистыми черными боками. Машинист, высунув из окошечка чумазое белозубое лицо, хохочет. Он местный, молоденькая жена иногда поджидает его на платформе.
В будущем Касе-Ку станет рабочим паровозостроительного завода. Или для начала хотя бы ремонтного депо. Кое-что он уже разузнал: куда толкаться, чтобы получить работу через четыре года, когда исполнится пятнадцать лет.
Паровичок прибыл. Здорово, дружище! Жюстен искренне приветствует тяжело дышащий паровичок, веселого машиниста. И… что такое? Жюстен не помнит, чтобы на паровичке прибывали парижане. На памяти Касе-Ку не случалось такого.
А тут из вагона спускается дама. В светлом костюме, широкополой шляпе с лентами. Во Франции шляпы с лентами и цветами носят городские дамы из «общества». Если ты без шляпы, простоволосая или в чепчике с оборками, как у тетушки Мушетты, значит, простолюдинка. Жюстену чаще встречаются простолюдинки. Хороша приезжая дама! Жюстен мало смыслит в женской красоте, а тут залюбовался. Нежный овал лица, огромные яркие глаза. Взгляда не оторвешь, так хороша! С нею мальчик. Наверное, ровесник Жюстена. Кто они? Куда они? Зачем они в Лонжюмо?
Красивая парижанка остановилась у вагона, неуверенно оглядываясь. Ясно: не знает, как найти нужный адрес. Касе-Ку мигом подскочил.
— Мадам, могу я вам помочь? Хотите, провожу? Вам куда?
— Гран-рю, дом 91.
— Мы как раз недалеко живем, — обрадовался Жюстен. — Мой отец рабочий кожевенного завода; может, слышали о нашем заводе? Вы, наверное, приехали навестить нашего соседа. Он тоже приезжий, снимает две комнаты, его хозяин изготовляет горчицу, а не очень-то разбогател на горчице. У приезжего — супруга и гран-мер мадам Елизавет.
Так он болтал, неся небольшой чемодан. Мальчик нес саквояж. Приезжие с любопытством поглядывали по сторонам. Гран-рю — главная улица в Лонжюмо, длинная-предлинная, застроенная небольшими двухэтажными домиками, с виду в общем-то хорошенькими, покрашенными в разные цвета, похожими один на другой, как братья-близнецы. А садов почти не видно. Сады позади домов.
— Регарде, регарде, — через несколько минут закричал Жюстен, предлагая остановиться.
Они остановились против памятника на тесненькой площади. Юноша в коротком камзоле и ботфортах — сапогах с раструбами выше коленей, в похожей на цилиндр шляпе, мечтательно опирался на барельеф постамента.
— «Почтальон из Лонжюмо», — важно оповестил Жюстен. — Один композитор из прошлого написал такую оперу и прославил Лонжюмо. Почему? Потому что когда-то давно здесь была почтовая станция, отдых перед Парижем.
— У вас тихо, — заметила парижанка, когда, полюбовавшись памятником, они отправились дальше.
— О, мадам! Это только днем. А закатится солнце, и потоком поедут повозки, авто, тележки. Едут: грохот на всю ночь до утра. Потому у нас и дачники не поселяются, что грохот на всю ночь. Но можно привыкнуть, мы привыкли. Это крестьяне и фермеры везут в Париж на рынок продукты: мясо, овощи, фрукты. Без конца, без конца! У вас в Париже колоссальный рынок, огромный! Тысячи продавцов, тысячи покупателей. Наш учитель рассказывал: один писатель назвал этот рынок «Чревом Парижа». Чрево значит брюхо. Прожорливое брюхо у Парижа. Ха-ха! А как тебя зовут? — обратился к мальчику Жюстен.
— Андрей. А мою маму — Инесса. Мы приехали сюда навестить месье Ильина, он близкий мамин знакомый. Еще я тебя познакомлю с Зиной и Мишей Мазановыми.
— Тоже из Парижа?
— Д-да, — как-то не очень уверенно отозвался Андрей.
— Да, да. Из Парижа, — подтвердила мадам Инесса.
Тут они добрались до нужного адреса: № 91 по Гран-рю.
Мадам Инесса протянула Жюстену монету:
— Возьми, спасибо за помощь.
Деньги Жюстену нужны позарез. Он всегда рад заработать хоть несколько су. Но сейчас почему-то его обуяла гордость. Отказался:
— Не надо.
Видимо, приезда мадам Инессы и Андрюши ожидали, потому что с крыльца сбежал довольно молодой, плотный, с радостно оживленным лицом мужчина, без пиджака, в рубашке-апаш, и дружески приветствовал гостью. Поцеловал Андрея. Взял у Жюстена чемодан.
— Мерси, гран мерси! — И увел гостей в дом.
Не надо долго размышлять, чтобы догадаться: это и есть месье Ильин.
2
Назавтра воскресенье. Утром костел.
Жюстен достает из шкафа праздничные штаны, чуть длиннее коленок, рубашку навыпуск. Костюм сшила мама, и Жюстен с опаской замечает, что штаны становятся все короче. Как быть, когда он еще вырастет?
Отец одевается тоже празднично, повязывает на шею вместо галстука сиреневый платок. Так принято. Мужчины вместо галстука носят в праздники небольшой цветной платок. Это красиво.
Отец с благоговением посещает костел. Воскресного нехмурого отца Жюстен особенно, почему-то с жалостью, любит.
В костеле у них два постоянных места. Раньше было три. Они садятся на деревянные кресла. Отец кладет на колени молитвенник. Он не умеет читать, тем более по-латыни, но молитвенник держит на виду, чтобы отметить важность происходящего действия. Жюстен не понимает молитвы, которые произносит кюре. У него своя молитва. Он шепчет ее про себя по воскресеньям в костеле: «Господи, сделай, чтобы мамочке было хорошо в раю на небе, чтобы она не скучала о нас и не кашляла».
Помолившись, Жюстен предается размышлениям. Оказывается, приехали в Лонжюмо не только мадам Инесса и Андрэ, но какая-то Зина Мазанова с матерью и братом Мишелем. Мысль о прибытии в Лонжюмо сразу нескольких парижан не дает Жюстену покоя. Он пытается поделиться с отцом, но тот равнодушно в ответ:
— Каждый живет своим разумением. У нас слишком много своих забот, чтобы заниматься чужими.
Жюстена беспокоят чужие заботы. Конечно, прежде всего он покажет Андрэ и Зине милую Иветту. Взглянули бы вы на нее, какая она милая! Понятно, не ровня Сене — та широкая, полна лодок и яхт с красными и голубыми парусами, в Сену забредают даже морские суда. Нет, Иветта не собирается тягаться с Сеной.
Над Иветтой трепещут крылышками стрекозы и разноцветные бабочки. А то иногда, Жюстен видел своими глазами, из леса выпорхнет белка и по кустам, с ветки на ветку — напиться чистой водою Иветты. Иветта ясная. Рыба ходит в ней стаями. За два часа можно наловить половину котелка.
Еще есть у Жюстена желание поймать скворца и приручить, чтобы он спал у него на груди под рубашкой.
Жюстен научит его говорить или хотя бы произносить несколько слов. И покажет людям. Люди поразятся. На этом можно заработать немного денег, может быть, даже порядочно. Нет, не хочется зарабатывать деньги на веселом скворушке. Лучше в летние каникулы Жюстен подрядится чистить дорожки в саду заводчика. У хозяина завода небольшая усадьба, но гонор его душит: хочет, чтобы все у него было как у настоящих господ.
Внезапно, посреди мечтаний, Жюстен уснул. Наверное, его усыпил монотонный голос кюре и скучный желтоватый свет свечей, которыми уставлен алтарь. Он уснул ненадолго. Разбудило небесное пение, возносящееся под гулкие своды костела. Пел хор монахинь. Их монастырь расположился недалеко от Лонжюмо. Монахини приходят на службы в костел и поют печально и нежно о человеческих надеждах и горестях.
Отец говорит о пении монахинь:
— Единственная моя услада в жизни.
Потом он отправляется стряпать праздничный обед из конины. А Жюстен? Знал бы он, что проворонил, пока пребывал на службе в костеле! После вчерашнего произошло новое событие. В Лонжюмо приехали еще двое чужих людей. Чудеса, да и только! По внешности похожи на французских рабочих, лишь одежда немного другая.
Приезжие и верно были рабочими, но не французскими, а русскими, из разных городов, с фабрик и заводов России. Как они добирались? Зачем?
Зачем — узнается после, а добирались с большими трудностями, таясь от полиции, шпиков и чужих любопытствующих глаз, под угрозой угодить при переходе границы в тюрьму. Каждому есть что вспомнить о путях-дорогах во Францию.
Вот Иван Степанович Белостоцкий. Статный, плечистый токарь Путиловского завода в столице России Петербурге. Искусный токарь, умелец. Полон энергии, все на свете ему интересно.
— Гляди, Иван, другого доходного, как на Путиловском, места не сыщешь, — пугал мастер, когда токарь объявил, что увольняется.
— В случае к вам на доходное место и вернусь, ежели примете, — отшутился Иван. Теперь в Лонжюмо он не Иван, а Владимир и должен к своему новому имени прочно привыкнуть.
Непросто готовились Иван — Владимир Белостоцкий — и его товарищ к поездке во Францию! Прежде надо получить, конечно, тайно, в Петербургском партийном комитете мандат — направление, крохотную, но большой важности бумагу — и зашить в подкладку пиджака или в пояс брюк, да так, чтобы не зашуршала, если жандарм устроит обыск и станет ощупывать. Попотели мужички, пока осилили непривычное занятие — конспирация требовала даже от жен партийные мандаты держать в секрете. Приехали в Польшу. Польша тогда входила в состав Российской империи. Небольшое селение жалось к реденькому лесочку недалеко от германской границы. То был первый пункт маршрута, указанного нашим путиловцам. Уф! Пока еще не полная чужбина.
В дверь одного из домишек они постучали… Отворил поляк с длинными, едва не по грудь, усами. Не очень приветливый. Нашим друзьям приветы не требуются. Нужно дело. Сказали пароль, он ответил паролем. Путиловцы рассчитывали тотчас двинуться в дальнейшую дорогу. Не тут-то было!
— Будете у меня в каморке ждать, пока дам знак, — распорядился усатый поляк. — Може, сутки, може, двое. К окнам не подходить, не показываться. Чтобы ни слуху ни духу. Если случайно забредет сосед, молчком ширк за печь.
…Они просидели у поляка в тесной каморке двое суток. Видимо, хозяин несемейный, никого в домишке не было. И его нет: покажется на минуту и исчезнет. Скучно, тревожно.
На столе оставлен хлеб, вареный картофель в мундире, бутылка подсолнечного масла, луковица. Не жирно, но с голода не умрешь.
На третью ночь поляк явился, позвал их. В непроглядной черноте безмолвной ночи они шли селением. Изредка гавкнет пес в одном дворе. В другом, третьем подхватит собачий хор и умолкнет.
Селение осталось позади, открылось поле.
Еще минут десять ходу.
— Стоп! — приказал поляк.
Перед ними довольно узкая канава со стоячей, дурно пахнущей водой. Возле — землянка солдата-пограничника.
— Граница, — коротко бросил поляк.
«Ну и граница», — посмеялся про себя Иван. Но в темноте на той стороне маячила фигура человека с винтовкой за плечом.
— Переберетесь — влево тропа, дальше проезжая дорога, — объяснял поляк. — Выведет к станции. Сядете в ихний поезд, в разговоры не пускайтесь, поскольку на заграничном языке не умеете. Привлекать внимание не следует.
Что же дальше стал делать провожатый?
Прокричал что-то на ту сторону не на польском, на немецком, путиловцам непонятное. Там отозвались.
Поляк переговорил с нашим пограничником, тот снял шинель, постелил на боковину канавы, дал Белостоцкому палку.
— На, чтоб не поскользнуться. Шагай. Следы оставлять на земле нельзя. Завтра пограничная охрана будет проверять. Затем и шинель используем, чтоб следов не оставлять. До свиданья.
Белостоцкий перебрался за границу, в Германию. Странно. Перешагнул канаву, и ты уже не дома. Все чужое кругом. Какой-то чужой, не по-нашему одетый человек стоит невдалеке, смотрит. Пока не трогает…
Белостоцкий бросил палку обратно, на свой берег. Товарищ, подхватил и таким же способом переправился за границу.
Усатый поляк через канаву сказал германскому человеку за границей:
— Вина и табака у этих нет, не обыскивай. А что у них в башках, руками не прощупаешь.
«Знакомы, держат связь», — понял Белостоцкий.
И они пошагали с товарищем на ближайшую немецкую станцию.
3
— Прибывает народец, — удовлетворенно потирая руки, сказал Владимир Ильич, когда паровичок группами и поодиночке привез в Лонжюмо восемнадцать русских рабочих.
Всех прибывающих из России они с Надеждой Константиновной уже встречали в своей маленькой квартирке на улице Мари-Роз, куда рабочие заявлялись тотчас по приезде в столицу Франции.
Небольшая тихая улица Мари-Роз в южном районе Парижа. Авто, кабриолеты да и пешеходы здесь редки. Поблизости старый парк Монсури. Иногда Ульяновы приходили подышать его свежестью, отдохнуть в тени величаво-стройных платанов, порадоваться веселой зелени газона.
Квартирка Ленина, тщательно прибранная руками жены Надежды Константиновны и ее матери Елизаветы Васильевны, на третьем этаже четырехэтажного дома № 4. Обстановка простая, если не сказать — бедная: кресел, зеркал, картин нет. Узкие железные кровати в спальне. В другой комнате некрашеный стол, заваленный письмами, газетами, книгами, русскими, французскими, немецкими, английскими. Столовая и приемная для гостей в уютной, идеально чистой кухоньке. Гостей бывает много, гости особые. Обывательских разговоров в кухне и вообще в доме Ульяновых не слыхать. Говорят о тяжелой доле рабочего люда, о политических событиях в мире и раньше всего в России. О будущей революции и работе для ее подготовки. В квартире на улице Мари-Роз — штаб подготовки революционной работы. Организатор, вдохновитель ее — Ленин.
Так в конце прошлого века штабом подготовки революционной работы было не ведомое никому сибирское село Шушенское, где Владимир Ильич отбывал ссылку.
Русские рабочие, приехавшие в столицу Франции, подивившись шумной оживленности парижских улиц, праздничности зданий, богатству витрин, с волнением и робостью поднимались по винтовой лестнице на третий этаж к Ленину. К тому времени Лениным было написано много статей, брошюр и замечательных книг о партии, революционных задачах пролетариата, революции.
Ленина знали социалисты многих стран и, конечно, русские рабочие. Знали и глубоко уважали создателя нашей партии. А увидели впервые. Обыкновенный, крепкого сложения, невысокого роста человек. Нет, не обыкновенный. Неотразимо влекущий одухотворенностью облика, особенно взгляда проницательно-умных, живых, добрых глаз.
Ленин встретил их добро и весело. И сразу им стало легко и свободно в скромной квартирке.
Они и не знали, никто не знал: настанет время, Французская коммунистическая партия купит у владельца дома эту квартиру, в ней будет открыт музей В. И. Ленина, известный и почитаемый передовыми людьми всего человечества.
— Прибывает народ, — повторила Надежда Константиновна. — Важное, Володя, тебе предстоит. Теперь, наверное, придется немного отложить борьбу с тем… трудным, на время отложить.
Она имела в виду жизнь партии, раскол среди ее отдельных членов в России и здесь, в парижской эмиграции, которая очень велика.
— Как отложить?! — вскипел Владимир Ильич. — Ни на день!!
Владимир Ильич создал партию. В 1903 году бесконечными усилиями его и верных его помощников, членов партии, был созван съезд. Это был Второй съезд. Участников Первого (Ленин тогда жил в шушенской ссылке) жандармы немедленно похватали и упрятали в тюрьмы. Объявленная Первым съездом партия не успела начать работать.
Второй съезд тайно от сыщиков и полицейских проходил за границей. Неотложные вопросы политики и работы партии обсуждались на съезде. Обсуждались Программа и Устав партии. Были выборы в Центральный Комитет и редакцию газеты «Искра». И почти по всем вопросам возникали споры, разгоралась борьба. Ленин и его соратники боролись за то, чтобы партия была строго дисциплинированной, боевой, пролетарской. Нашлись противники ленинских взглядов. Они считали, что член партии может и не состоять в партийной организации, не работать в ней, не подчиняться партийной дисциплине. Выходит, его партийность только на словах.
На Втором съезде партия разделилась на большевиков и меньшевиков. Большевики — их было больше — держались ленинских взглядов. Кто за рабочую революцию, за ленинскую программу — тот большевик. Кто против — их меньше — те меньшевики.
Так произошел раскол на съезде и все сильнее продолжался дальше. Вспыхнувшая в 1905–1907 годах революция была подавлена царским правительством. Меньшевики перетрусили и потеряли веру в революцию. Ленин и ленинцы были тверды. Верили и знали: настанет время новой революции. Пробьет решающий час. Надо собрать силы, подготовиться, выждать. И рабочий класс свергнет ненавистный царский строй.
А пока надо бороться, бороться, бороться с капиталистами, помещиками и царем.
Ленину и его товарищам приходилось сражаться не только с царским правительством и капиталистами, но и с теми отступниками из партийцев, кто уводил рабочий класс от борьбы.
Последний российский царь романовской династии Николай II, ничтожный и жалкий, был безумно напуган революцией 1905 года. Из страха согласился учредить I осударственную Думу. Государственной Думе было дано право выпускать законы, но изменять и отменять уже существующие законы нельзя. Вся власть сохранялась за царем. Депутатами были в основном представители буржуазии и дворянства. Ленинская рабочая партия тоже добилась нескольких мест, а значит, и голосов при обсуждении различных вопросов. Важно, чтобы большевик выступал с трибуны Государственной Думы. Газеты должны напечатать его речь, народ узнает, о чем говорят большевистские депутаты Государственной Думы. О том, что помещики не работают на полях, а владеют громадными землями. О бешеных доходах буржуев и нищете крестьян и рабочих. Об угнетении правительством малых народов, полном бесправии их. О церкви и служителях церкви, которые именем бога благословляют царя и держат народ в повиновении.
Ленин считал: если правительство мешает большевистской партии открыто действовать, надо использовать любую возможность поддерживать и воспитывать революционные настроения народа.
Нашлись и здесь у Ленина противники. Нестойкие партийцы убеждали: не надо участвовать в Государственной Думе, профсоюзах, клубах, уйдем отовсюду, отзовем своих представителей и депутатов. За это их метко назвали «отзовистами». Ленин считал очень опасными для партии и народа поведение и лозунги отзовистов. Называл агитацию отзовистов пустыми фразами, отвлекавшими рабочих от настоящего революционного дела. Беспощадно боролся с отзовистами, писал статьи, выступал на рабочих и профсоюзных собраниях с докладами. Много сил уходило на эту работу, душевной тревоги, бессонных ночей.
Были и другие противники, тоже опасно враждебные революционному делу. Они проповедовали, что большевистская партия рабочим вовсе не нужна. «Объединимся с другими классами, мелкой буржуазией, интеллигенцией, — призывали они. — О революции нам рано мечтать, будем добиваться у правительства реформ мирным путем».
За то, что эти люди, главным образом меньшевики, хотели ликвидировать большевистскую партию, их назвали «ликвидаторами». Капиталистам были выгодны проповеди ликвидаторов, буржуазные газеты охотно печатали их статьи против партии.
Ленин неустанно боролся. Сотни, тысячи большевиков и передовых рабочих поддерживали его борьбу. Ленинская партия оставалась неколебимо большевистской.
…Владимир Ильич стоял у оконца их скромной квартирки в Лонжюмо и вспоминал о прошлых битвах с врагами, думал о будущих.
Окно упиралось в стену противоположного дома, никаких пейзажей разглядеть было нельзя, а думать, может быть, и лучше — никто не отвлекает.
Ленин думал о новых статьях, какие надо написать. И скорее. О затеянном им деле в Лонжюмо.
Надежда Константиновна в сторонке за дощатым столом разбирала ворох бумаг. Приехавшие люди отдавали ей на хранение свои справки-мандаты.
— Целая канцелярия у меня собралась, — посмеивалась Надежда Константиновна. Она заметила задумчивость Владимира Ильича, но не задавала вопросов. Иногда человеку надо побыть наедине с собой, одному.
— Ах, Надюша! — очнулся Владимир Ильич. — Еще не поздно, успеем пройтись. Завтра нелегкий предстоит денек.
Он удовлетворенно потер руки, как бы радуясь нелегкости завтрашнего дня. Конечно, радовался! Собрался из России народец, которому предстоит бороться с капитализмом, царским строем, отзовистами, ликвидаторами, прочими недругами, показать их убогие шатания и вредность.
— А пока, Надюша, в самом деле, пройдемся-ка, погуляем.
4
На улице они встретили Инессу Арманд.
— Смотрите, как она мигом усвоила здешние моды! — воскликнул Владимир Ильич.
Широкая юбка из клетчатой легкой материи, белая блузка с пузырчатыми рукавами и что-то среднее между шляпкой и чепчиком делали Инессу неотличимой от местных жительниц. Тем более что заговорила она по-французски.
— Вы куда? На прогулку? Чудесно! Захватите меня. Похвастаюсь, сколько я за день по хозяйству успела. Тот двухэтажный домик снимаю, как условились, целиком. Наверху мы с Андрюшей, внизу нечто вроде общежития для учеников. Внизу и столовая. Катя Мазанова, умница, тотчас принялась за стряпню, так что вечером ждем к ужину.
— Неутомимая наша Инесса! — ласково улыбнулась Надежда Константиновна.
— А вы утомимые? Владимир Ильич, верно, новую статью написал?
— Увы, борьба с ликвидаторами и прочими противниками партии не завершена. В разгаре. А сейчас приглашаю любезных дам прогуляться. Вырвемся на природу. Хороши здесь луга!
Луга и верно были хороши. Позади домов тянулись сады и огороды, аккуратные, как все в Лонжюмо. За ними красовались разноцветные луга, благоухая под вечер.
Раскинув руки, Инесса вступила на луг, по колено в душистые травы.
— «Благословляю вас, поля, леса, долины, горы… И посох сей благословляю…»
— Посох к вам не идет. Вы для посоха молоды, — возразил Владимир Ильич.
С шутками они дошли до Иветты.
Неширокая извилистая речка беззвучно несла прозрачные воды. Мелкие рыбешки резвились, шныряя взад и вперед у самого верха. Стая белых уток недвижно приютилась под берегом, будто облако, скользнувшее с неба. Где горделиво высились платаны, где низкорослые кусты клонили к воде весенние ветви.
— Славно, а все же не Россия, — сказал с легким вздохом Владимир Ильич.
Они устроились посидеть на бережку. Владимир Ильич заботливо постелил свой пиджак для Надежды Константиновны и Инессы, вечной путницы, как ее называли друзья. Молодая, в цвете сил и красоты — по виду далеко не дашь ее тридцати семи, — Инесса щедро и пылко отдавала себя труду для революции!
И представьте, мать пятерых детей! Муж — богатый московский фабрикант, а она? Революционерка!
Неожиданные сюжеты и человеческие судьбы показывает иной раз жизнь.
— Юг. Солнце. Весна, — говорила Инесса. — И вдруг наперекор цветению мая память рисует суровый мезенский год.
— Расскажите подробнее, — попросил Владимир Ильич. — Мне не случалось там бывать, а в детстве увлекался. Ледовитый океан, полярные ночи, северное сияние, оленьи стада… Книг о Севере перечитывал уйму. В гимназии, помню, писал сочинение: «Как Ломоносов учился грамоте дома и наукам в Москве».
Кстати, в Мезени отбывал ссылку Серафимович. И протопоп Аввакум, ярчайший публицист XVII века, противник воеводы, патриарха, царя, не избежал мезенской ссылки.
— Да, город ссылок, — кивнула Инесса.
А был когда-то богатым и вольным. Когда-то давно.
Поморы, жители Мезенского края, не знали крепостного права, оттого, может быть, славились отвагой. В поведении, плаваниях, в охоте на морского и пушного зверя, рыбной ловле. Белое море от города Мезени в сорока пяти верстах, по-тамошнему почти рядом. Неспокойное студеное море. Штормы налетают внезапно, и тогда выше дерева, выше церковного шатра или ветровой мельницы дыбятся волны. Не страшась волн, шли мезенцы по Белому морю на веслах или бежали под парусом.
Талантливые геройские характеры мореходов рождались в Мезенском уезде. По десять — двадцать раз ходили в дальнее плавание к Шпицбергенским островам. Гигантскими копьями высятся на островах остроконечные горы. Первооткрыватели таинственных необитаемых земель охотились вблизи них за моржами, белыми медведями, голубыми песцами. Несметные полчища драгоценных зверей и птиц в округе Шпицбергена. Но путь туда бурным морем далек и опасен. Немногие смельчаки решались. О них рассказывают сказки, написаны книги. И стар и мал в Мезени знают о зимовке в Арктике четырех матросов-рыбаков. Дошли до самого отдаленного острова в районе Шпицбергена. Там ладью рыбаков стиснули льды: по льдам пошагали охотники на землю. Слышно, земляки-мезенцы построили здесь избушку, чтобы было где переночевать потерпевшим в море крушение. Нашли матросы избушку, помянули добрым словом тех заботливых земляков. А утром вернулись к морю, хвать: ладьи нет. Ледяное поле за ночь разогнало ветром, ладью унесло.
Шесть лет и три месяца прожили зимовщики в арктических льдах. Выли ветры, гремел близкий океан, до крыши заносило снегом избушку. Матросы забыли запах хлеба. Кормились рыбой и мясом без соли.
Коротко лето, когда солнце чуть заденет краешком горизонт и снова ходит по небу. Долга полярная зима. Нескончаема ночь. Год сменяется годом. Придет ли спасение?
На седьмой год судно нашего Северного флота обнаружило зимовщиков. Чудо! Живы матросы. Сколько по ним панихид отслужили, а они живы. Спасли мужество, воля.
Инесса Арманд узнала о прошлом, понаслушалась сказаний и былей, когда обжилась в Мезени. Обжилась? Нет, не свыкнуться с унылым существованием в угрюмом городе.
Город Мезень весь деревянный. Деревянные тротуары, дома, церкви, амбары, бани, ветровые мельницы, выстроившиеся, как стражи, в ряд позади города в тундре. Не охватить взглядом плоскую равнину, где ни кусточка, только бурый мох стелется по земле да топкие болота грозят тысячеголосым комариным писком.
Бродят олени, щиплют мох.
По одну сторону города тундра, по другую — могучая северная река Мезень. Ширина ее здесь четыре версты. Неприветливая, даже солнце не разгонит хмури.
— Даже в редкий теплый день лета не тянет посидеть на берегу, как здесь, на французской речушке. Или на вашей симбирской вольной Волге, Владимир Ильич!
На сотни верст стали за рекой непроходимые леса. Ветры пригонят с моря и океана холодные туманы, тяжелой пеленой окутают реку, город — с крыльца не различишь соседнего крыльца, — и тоской сожмет сердце, и кажется, никогда не кончится ссылка…
— Вы на то и Инесса Арманд, что своими усилиями сократили мезенскую ссылку. Натянули полицейщине нос, — сказал Владимир Ильич.
Надежда Константиновна ласково погладила ее по плечу: «Умница наша».
…Завелись среди ссыльных знакомые, нашлись товарищи, а тосковала в Мезени Инесса Арманд, болела, скучала о детях. Держалась надеждой на побег. Придумывала несбыточные планы.
Планы сбылись. Группа польских рабочих отбыла срок ссылки. Санный обоз с освобожденными поляками готовился к отъезду в конце октября. Пала ранняя северная зима. Вьюжило. Дороги переметало поземкой.
Нашлись среди отъезжавших поляков добрые души. Сговорились. Ранним утром в назначенный день укутали Инессу в шаль, тулуп, втиснули в сани между своими. И, раскидывая из-под копыт снежные комья, лошади рысцой тронулись в путь…
— И вот я с вами! — смеется Инесса. — Рада. Пусть маленькая, но навсегда ваша помощница, Владимир Ильич. Люблю вашу мечту, Владимир Ильич! Вы политик, философ, ученый, реалист, и всегда в каждом вашем замысле и деле большая мечта. Вы писали: «Надо мечтать». Люблю вашу мечту.
5
Жюстен домывал кастрюлю после обеда, когда прибежал Андрей.
— Жюстен! Жюстен! Знал бы ты! Нет, не скажу, ну же, быстрее, сам увидишь. И там не скажу, сам угадывай.
Касе-Ку снял с гвоздя соломенную, поношенную донельзя шляпу с широченными полями, она надевалась в особенно жаркие дни. Нынче день стоял особенно жаркий, солнце немилосердно пекло, раскаленная земля через подошвы жгла ноги.
— Не спрашивай, не спрашивай, — торопливо говорил на ходу Андрей.
— Не подумаю спрашивать, — небрежно бросил Жюстен, хотя любопытство его разбирало.
— К Влади… — Андрей спохватился, — к месье Ильину приехали еще люди.
— Из Парижа?
— Нет, из России.
— Из Рос-сии? Так далеко? Там морозы, бураны.
— Ха-ха-ха! — залился Андрей. — В России тоже бывают май и лето. В России много рек и теплых и холодных морей и…
— Наш школьный учитель рассказывал: французскую армию императора и знаменитого полководца Бонапарта победили в России морозы.
— Мало смыслит твой школьный учитель. То Кутузов, не знаешь? Эге… Русский полководец, познаменитее твоего Бонапарта. Кутузов и русские солдаты победили Бонапартову армию. Морозы, правда, помогли, но главная сила — солдаты.
— Может, ты тоже русский? — начал догадываться Жюстен.
Андрюша смутился. Он прекрасно знал, что такое конспирация, и если скажет про себя, что он не русский, а француз, это не будет враньем — конспирация требует тайны. А надо ли скрываться? Он не успел переговорить об этом с мамой, мама не предупредила его.
Но они как раз приблизились к цели, и вопрос о национальности был отложен. Град новых вопросов обрушился на Андрюшу:
— Что они делают? Зачем? Откуда они? А! Ты сказал, из России. Почему они здесь? Непонятно.
В самом деле, непонятное что-то происходило во дворе дома № 17 по Гран-рю. Дом как дом в глубине замощенного крупными плоскими камнями двора. Впрочем, немного отличный от других домов Лонжюмо. К боку его прилепился сарай под островерхой крышей из черепицы. Одна стена сарая глухая, позади хозяйский огород. Другая — наполовину застеклена, как бы протянулось длинное окошко.
Когда-то в сарае помещалась столярная мастерская, сейчас здесь кипела другая, не столь тонкая, скорее плотницкая работа. Через застекленную стену сарая было видно: человек десять или больше мужчин сооружают самую простецкую мебель. Сколачивать из досок стол и скамьи — дело плотников, не так ли?
— Ах, и мама здесь! — хлопая в ладоши, воскликнул Андрэ.
Да, мадам Инесса в простеньком платьице и фартучке усердно мыла окна застекленной стены сарая. Кто-то из мужчин ей помогал. Кто-то подметал цементный пол, сгребая граблями щепки, опилки от досок, тащил в мусорную яму.
Однако что же это все означает?
— Угадай, угадай! — веселясь и прыгая на одной ножке, поддразнивал Андрей.
Жюстен сдвинул шляпу на затылок, наморщил лоб, силясь угадать, не угадал бы, конечно, но счастливое обстоятельство подоспело на помощь. Во двор вошел мужчина лет сорока, одетый, несмотря на жару, в темный солидный пиджак, на голове темная шляпа — котелок. Владимир Ильич спешил из сарая навстречу пришедшему. Тот приподнял шляпу-котелок.
— Позвольте представиться — мэр Лонжюмо. А вы, насколько я понимаю, месье Ильин?
— Правильно поняли, — улыбнулся Владимир Ильич.
— Мне надобно с вами переговорить, месье Ильин. Где для вас будет это удобно?
— Да хотя бы здесь. Вон у стены сарая немного тени, посидим. Мальчики, принесите-ка нам…
Мальчики, не дослушав команды, опрометью кинулись в сарай, притащили два табурета. Навострив уши, стали в сторонке.
— Я представитель власти в Лонжюмо, — начал мэр. — Я должен обеспечивать порядок, спокойное проживание односельчан. Должен наблюдать, что происходит в доверенном моим заботам селении. Приезжает группа русских, снимает на лето заброшенный сарай, я должен знать, с какой целью.
— Конечно! — охотно согласился Владимир Ильич. — Из России приехала группа школьных учителей, здесь мы сообща займемся самообразованием. Углубим свои познания истории, литературы, искусства…
— Почему нужно было приезжать из России повышать свое образование к нам в Аонжюмо, а не заняться этим благородным делом дома?
— Вполне резонный вопрос, — живо, даже обрадованно подхватил Владимир Ильич. — В Париже много русских эмигрантов или временно там поселившейся высокообразованной публики. Они согласились читать лекции приехавшим учителям бесплатно. А Лонжюмо мы выбрали потому, что у вас дешевле прожить, чем в каком-нибудь дачном месте, курорты нам не по средствам. И еще для нас весьма важна близость Парижа — средоточие мировой культуры, искусства. Мы будем совершать экскурсии в Париж. Резонно?
— Кажется, да, — помедлив, согласился мэр. — Вы, русские, немного странные люди. Немного чудаки.
Достал из кармана белоснежно чистый платок, вытер влажный от пота лоб. Жара даже в тени донимала.
«У него добрые глаза. Он не будет нам мешать», — подумал Владимир Ильич. Но неожиданно лицо мэра приняло строгое выражение.
— Месье Ильин, у нас в Лонжюмо нет полиции. Вся власть в руках мэра, то есть моих. Я отвечаю за все. Вам ясно, что я хочу сказать?
— Нет, — сознался Владимир Ильич.
— Вы, русские, любите заниматься политикой. Предупреждаю, никаких политических разговоров ваши учителя не должны вести с жителями Лонжюмо, никаких агитаций.
— Помилуйте! Какая политика, какая агитация! — в недоумении ответил месье Ильин. — Наших учителей интересуют проблемы педагогики. Кроме того, никто из них не знает французского языка.
— В таком случае я удовлетворен, — подвел мэр итог встречи. — Рад знакомству, месье Ильин. Желаю вам успеха в вашем благородном предприятии… Будьте здоровы.
Он приподнял котелок и, довольный исполненной дипломатической миссией, удалился с достоинством.
— Э-э! — разочарованно протянул Жюстен, когда они с Андреем остались вдвоем у стены сарая. — Проблемы педагогики, хэ! Вот так скука.
Андрей, смышленый мальчуган, кое-что знал о том, какими науками будут заниматься «учителя» в школе, но конспирация не позволяла хоть чуть-чуть открыть истину даже другу. Русский и французский мальчишки успели подружиться, однако дружба дружбой, а чужую тайну нельзя выдавать. Подмывает, но стоп: нельзя.
— Если месье Ильин берется за дело, скуки не жди, — объяснил Андрей. — Но все-таки взрослые, у них свое… Им нескучно, а нам…
— Да уж, да! Я больше люблю иметь дело с ребятами. Бежим на речку, — позвал Жюстен.
А в сарае дома № 17 не оставляли работу. Час от часа сарай все более становился похожим на класс. Правда, вместо парт скамьи вдоль дощатого стола; учительской кафедры нет, есть старенький столик и старенький стул перед ним — так или иначе к концу дня русская партийная школа в Лонжюмо была готова к открытию.
6
Невзрачна квартирка из двух тесных комнатушек в черном от заводской копоти доме. Зеленоватые кляксы плесени растекались по углам. Обои от сырости то вздулись пузырем, то повисли лохмотьями. Под низким потолком духота.
Елизавета Васильевна искала прохлады в тени чужого дерева. Возле дома, где они жили весной и летом 1911 года, ни кустика.
Владимир Ильич и Надежда Константиновна целые дни не бывают дома: подготовка школы, устройство учеников по квартирам — забот и дел тьма. Обдумывать план лекции, беседы с учениками, очередной статьи Владимир Ильич часто уходил в поле, на луг.
— Просторный у тебя кабинетик, — шутила Надежда Константиновна.
Вечер. Они шли вдвоем берегом реки. В бледном, еще не ночном небе мигнула синяя звездочка. Остро блеснула вторая. В ивняке над рекой щелкал, свистел, рассыпался серебряной трелью, совсем как в России, французский соловей.
Завтра открытие школы. Владимир Ильич думал вслух:
— Если мы уже в Париже познакомились с главным содержанием и целью «Манифеста Коммунистической партии» Маркса и Энгельса…
— Ты основательно разъяснил им содержание «Манифеста». Они поняли. Им нелегко было, но они поняли. Ты раскрыл самую суть…
— Щедрый критик, Надюша. Умный друг.
— Ну, ну, Володя, лишку не хвали. Не такой уж умный.
— Этого не скажу. Ты мне очень, Надюша, нужна! В работе. В жизни, — негромко, как бы взвешивая каждое слово, произнес он.
В его смугловатом от весеннего загара лице, молодо вспыхнувших глазах Надежда Константиновна узнала ту нежность, которая была ее счастьем.
«А ты! Как бесконечно дорог мне ты!»
Она не сказала этих слов. Чувствуя глубоко, они скупо говорили о чувствах.
— Так вот, — вернулся Владимир Ильич к прерванной мысли, — если гениальное учение Маркса нашим слушателям хотя бы первоначально открылось, то Маркс-человек почти незнаком. Надо, чтобы к ним пришел Маркс — человек гениального сердца. Коммунист раньше всего хороший человек. Дурной не может быть коммунистом.
— А неизбежная жестокость революции к врагам? — полуспрашивая, сказала Надежда Константиновна. И ответила сама себе: — Хороший человек не значит мягкотелый. С врагами революции у коммуниста не может быть мира.
Таким был Маркс. Он родился в Германии, в небольшом городке Рейнской области. Родительский дом был добр и дружен. Были братья и сестры.
— Как ваш симбирский дом, Володя, — с живостью вставила Надежда Константиновна. — Братья и сестры. И твоя мама, Мария Александровна, спасибо ей.
— Да, — кивнул Владимир Ильич. — Карл рос живым, умным мальчуганом. Бездна фантазии! Весел. Способности уже в школе огромные. Гениальный первооткрыватель. Что дальше я расскажу завтра в классе? Скоро в рамках школьных и университетских наук Марксу стало тесно. Он перешагнул рамки. Его интересуют история, философия, литература, искусство. Могучий ум! Но я хочу рассказать и о сердце. Архиважно человеку, тем паче коммунисту, воспитывать сердце.
…В восемнадцать лет Карл полюбил. Женни фон Вестфален подруга детских лет. Пришла пора мятежной, мечтательной юности. Постепенно или внезапно Карлу открылись необыкновенная красота и талантливость Женни? Его любовь полна восторга и восхищения. В душе его звучит дивная музыка.
Но она из стародворянского баронского рода, он из небогатой, недворянской семьи. Родственники Женни против их брака: «Маркс тебе не пара. Он беден, ты красива и умна. Тебя окружают поклонники нашего круга. Ты можешь избрать себе мужа блестящей карьеры. Маркс тебе не пара».
— Володя! А как было у нас?.. Помнишь масленицу в Петербурге, блины у Классона? Будто собрались на блины, на самом же деле…
— На самом деле серьезное конспиративное обсуждение политического образования в рабочих кружках. Тогда-то мы и начали открывать им Маркса. Тогда… Надюша, та первая встреча сказала мне все о тебе. Нет, конечно! После каждая новая встреча говорила все больше.
— Снежная зима в Петербурге и едва уловимые приметы весны, — задумчиво вспоминала Надежда Константиновна. — С крыш свисают ледяные сосульки, а в полдень пригреет мартовское солнце, капель. Я люблю эту пору! Володя, ты не прислушивался, капель звучит… Вспомни «Аврору», сонату Бетховена. Финал. Мартовская капель. Предчувствие весны…
— Да, да! Мама часто играла эту сонату Бетховена и даже именно этими словами говорила о финале — слышите, дети, капель, близится весна…
— Да я твои рассказы о детстве в Симбирске, о маминых музыкальных вечерах и повторяю в мыслях! — воскликнула Надежда Константиновна.
Погрозила пальцем: «А ведь ты не объяснялся мне в любви пылко, как Маркс».
Рассмеялась.
— Я счастлива. Счастье досталось мне не так трудно, как Женни.
Женни тайно шлет Карлу письма: «Вся моя жизнь, все мое существование пронизано мыслью о тебе… Я люблю тебя невыразимо, безгранично, бесконечно и безмерно…»
Тайно от родственников они обручаются. Они жених и невеста, но свой, общий дом далеко, далеко.
— Мне предстоит опасный путь, на твою долю выпадет нелегкая участь, — сказал Маркс невесте.
— Где ты, там я, — отвечала она.
— Женни, ты будешь ждать, пока я окончу университет и смогу зарабатывать кусок хлеба, чтобы прокормить тебя и нашу будущую семью?
— Буду ждать.
Они ждали семь лет!
Маркс пишет стихи, посвященные «Моей дорогой, вечно любимой Женни Вестфален».
Женни знает: он революционер, ученый, философ. Делит его взгляды. Читает книги, читанные им. Десятки и десятки книг. Смолоду изучены все философские направления от древности. Маркс спорит, отрицает, соглашается, ищет истину и создает новое экономическое и философское учение. Устройство древнего и современного общества, и, как пламенным прожектором освещенный, путь к революции. Когда победит революция, «владыкой мира будет труд».
Это марксизм. Возвышенный ум, горячее сердце направляют мысль и деятельность Маркса. Его девиз: жить — значит работать, а работать — значит бороться.
Буржуазному правительству, капитализму, дворянству, чиновникам, всему старому миру учение Маркса объявляло войну. Старый мир ненавидел, преследовал, мстил. Марксу приходится оставить родину. Париж, Брюссель, Лондон — места изгнания Маркса. Вечный изгнанник, он страстно работает. Отказавшись от стихов, остается поэтом в науке. Им создан первый в мире «Союз коммунистов».
Его статьи и книги призывают к революционному переустройству общества, доказывают неизбежную гибель буржуазного строя, неизбежную победу пролетариата. У Маркса были, есть, вечно будут миллионы друзей и последователей. Пока не свергнут капитализм, так же много будет врагов.
Всюду, всегда с ним Женни. Она уже не фон Вестфален. Она Женни Маркс. Выдержана мучительная битва с дворянскими предрассудками и деспотизмом родственников.
Женни гордится: учение Маркса, его имя знают передовые люди человечества.
Все ли знают, что часто его угнетает нужда, почти нищенство?
Великолепному своему другу Фридриху Энгельсу Маркс пишет: «Моя жена больна… Врача я не мог и не могу позвать, не имея денег на лекарства. В течение 8 — 10 дней моя семья кормилась хлебом и картофелем, и сегодня еще сомнительно, смогу ли я достать и это».
Семья — это дети. Маркс обожает детей. Надо их накормить, одеть, обуть, а денег нет. Издатели многих газет отказываются печатать работы Маркса, ненавидя его революционные идеи, боясь их. Напечатанное оплачивается с опозданием и так скудно, что случаются дни, когда Маркс не имеет возможности выйти из дома, потому что его одежда заложена в ломбарде.
… — Но даже в самые ужасные минуты Маркс не терял веры в будущее, сохранял живой юмор, шутил. Большое дело, Надюша, юмор, смех, шутка, — заканчивая набросок завтрашней беседы в классе, сказал Владимир Ильич. — Присяжных шутников недолюбливаю, сочинят шутку и первыми сами хохочут. Юмор Маркса — щит против пошлости, скучности, уныния. Нам нельзя быть унылыми…
Они поздно вечером возвращались домой. Усеянное звездами небо раскинулось над заснувшим Лонжюмо. Соловьиные хоры гремели у реки в чащобе кустарников. Что-то шуршало, шепталось, посвистывало в пахучих травах лугов: там шла невидимая людскому глазу таинственная жизнь ночи.
7
У Жюстена каникулы. С утра мальчишечий народ Лонжюмо собирается в стаи, как птенцы, когда те, расправив крылышки, выпархивают из гнезда, пробуя силы, радуясь чуду полета.
— Эй, Касе-Ку, купаться!
— Эй, Касе-Ку, на луг за цветами! В замке, может быть, купят, заработаем несколько су.
Невдалеке от Лонжюмо в надменном одиночестве высится замок, обнесенный чугунной решеткой, прутья которой похожи на пики. За решеткой сад с клумбами и дорожками, усыпанными гравием; аллеи парка тенисты под раскидистыми кронами стройных платанов. Деревенским ребятам за решетку вход воспрещен. Но может быть, господам из замка придутся по вкусу луговые цветы?
Сегодня Жюстена не соблазняют ни купание, ни возможность заработать несколько су. Из ума не идет русская школа. А еще (но это уже совершенная тайна) та приезжая девчонка Зина Мазанова, быстрая и легкая, как стрекоза, немного затронула его любопытство.
— Люди приехали в Лонжюмо и уедут, не наше дело, — говорил отец. — На земле много стран и людей, нам не знать и не видеть.
Жюстен хотел знать и видеть. Поэтому, наскоро перекусив, помня, что к приходу отца надо переделать порядочно хозяйственных дел, помчался ненадолго к дому № 17 по Гран-рю. В школе, наверное, занятия идут полным ходом. Взглянуть хоть глазком. Стараясь быть незаметным, Жюстен занял позицию.
Три важных наблюдения сделал он, подглядывая через застекленную стену за занятиями русских. Первое. Месье Ильин, стоя за преподавательским столиком, что-то живо рассказывал учителям, своим слушателям. Жюстен не видел его лица, в окно была видна спина. Слушатели сидели на скамьях за длинным дощатым столом и с таким радостным вниманием слушали, что Жюстен — их лица он видел — отчасти удивился, даже позавидовал.
В своем классе он не замечал у ребят слишком большого усердия и особенного интереса к урокам. Да и сам нередко позевывал или обдумывал личные планы, пропуская мимо ушей объяснения грамматических и арифметических правил.
Второе. Не понимая чужой язык, Жюстен в лекции месье Ильина уловил одно, не раз повторенное слово. Дверь класса из-за жары распахнута настежь, Жюстен слышал: «Маркс».
Что за Маркс?
Третье, совсем удивительное. В классе присутствовал парижанин Андрэ. Правда, не на виду. Пристроился в дальнем уголке класса и, раскрыв рот, не мигая, слушает рассказ месье Ильина.
«Э! Вон оно что! Вон какой ты надувала, а еще камарад называешься!» — рассердился Жюстен.
Но, будучи мальчишкой по натуре незлым, быстро остыл. Урок закончился. Учителя вышли во двор размяться и покурить.
Многие из них были босы. Опять что-то новенькое. В Аонжюмо взрослые босиком не ходят — в сандалиях или сабо.
Впрочем, вчера мэр сказал месье Ильину, что «русские немного странные люди. Немного чудаки».
Но Андрэ? Как вам его притворство понравится?
Жюстен намеревался тотчас кинуться к нему, уличить в надувательстве. Не имеет значения, француз ты или русский, а товарищу выкладывай правду. Вот так.
Но Андрэ не один вышел из класса. Обняв его за плечи, с ним шел слушатель. Разглядывая класс через застекленную стену, Жюстен именно на этого слушателя обратил внимание. Разделенные ровным пробором русые волосы открывают чистый широкий лоб. Небольшие усики, прямой нос. Что же в этом совсем простом лице привлекает? Почему именно за ним внимательнее, чем за другими, наблюдал Жюстен из своего укрытия?
Уж очень хорошо этот человек слушал! Глаза то смеялись, словно являлась ему бог знает какая счастливая весть! То печалились. На лоб набегали морщины. Губы сжимались, и, глядя на похмуревшее лицо, догадаешься: кому-то плохо, трудно кому-то. А то гневом зажгутся глаза, тяжелыми кулаками лягут на дощатый стол руки.
«А ведь у него рабочие руки! — внезапно осенило Жюстена. — У моего отца такие. У нашего учителя тонкие пальцы, а у отца…»
Андрей увидел Жюстена.
— Мой товарищ — французский рабочий, то есть отец рабочий, а он… За него ручаюсь, Иван Дмитриевич, — быстро аттестовал он Жюстена, пока тот приближался.
— Тсс! Забыл? — строго остерег Иван Дмитриевич.
— Ах да, Петр! — спохватился Андрей. — Петр, Пьер! — повторял, как бы заучивая.
Иван Дмитриевич Чугурин, рабочий, как все слушатели Ленинской школы, получил при переходе границы новое имя. Теперь, пока не вернется домой, будет зваться Петром.
— Месье Пьер, — познакомил Андрюша Жюстена с Чугуриным.
Жюстен поклонился, снял шляпу: идеально воспитанный юный гражданин Лонжюмо.
Иван Дмитриевич, или, как условились, Петр, ласково потеребил растрепанные вихры мальчонки.
А Жюстен, исполнив долг вежливости, водрузил на затылок соломенную шляпу и по обыкновению закидал Андрея вопросами.
— О чем был урок? И тебе разрешили со взрослыми? У вас разрешают? И тебе интересно? А кто такой Маркс? Я слышу: Маркс, Маркс. Это по-русски. А как по-французски?
Андрей, смешливый мальчишка, по каждому подходящему поводу заливается смехом, как колокольчик. И тут залился, но вмиг посерьезнел.
— Маркс по-русски, и по-французски, и на всех языках есть Маркс, уяснил?
— Кто же он, что на всех языках?
— Как объяснить?! — обратился за помощью Андрюша к Чугурину.
— Видно, ты не до полного разумения дорос, — ответил тот. — Только что на занятиях слушали, до глубины сердца дошло на всю жизнь. Маркс хочет счастья всем людям. Чтобы наступила хорошая жизнь на земле, всем хорошая, для всех справедливая. Чтобы не было обиды никому и нигде. А как того добиться, науку создал. За то мы и почитаем его.
Так говорил Чугурин французскому мальчишке. Жюстен не понимал слов, но что-то доброе, сильное исходило от этого человека, хотелось его слушать и казалось, что все понимаешь.
Чугурина позвал кто-то из товарищей, и он оставил двух приятелей наедине.
— Маркс — ученый-педагог, — сообразил Жюстен, помня разговор месье Ильина с мэром. И круто повернул к своей теме: — Слушай, Андрэ, у меня есть удочка, не самая новая, а лучше всякой новой, мальчишки из замка и те ухватились бы. Да я им нипочем не уступлю. А то есть кожаный кошелечек. Отец на кожевенном заводе работает, один раз сшил мне из обрезков кожи кошелек про запас, когда разбогатеешь, говорит — ха-ха-ха! — тут тебе и кошелек денежки складывать…
— О чем ты? — не понял Андрюша. — Про Маркса говорили, а ты про кошелек завел?
На секунду Жюстен замялся, но тряхнул лохматой головой и решительно:
— Отдам, хочешь? За это учи меня русскому.
Идея Жюстена привела Андрюшу в замешательство. Можно ли? Надо ли?
Но, поразмыслив недолго, он рассудил: что плохого, если его французский дружок научится русскому? Конспирацию Андрюша не нарушит — ничего, что нельзя, никому не будет открыто.
— Ладно, кошелек пока береги, за так начнем обучение. Слушай: «мер» — «мать», «мамочка», «мама»; «пер» — «отец»; «пень» — «хлеб». Мать, отец, хлеб — повтори. Ну-ка, еще: мать, отец, хлеб. Не глеб, а хлеб, не отьец — отец. Повторяй, повторяй. Ну, довольно, на первый раз хватит.
— Пока хватит, — согласился Жюстен. — Я от тебя не отвяжусь, знай. Если каждый день по три слова заучивать…
— Дальше будем больше, — вдохновился Андрей. — За лето, пока из Лонжюмо не уедем, научу… А ты не лентяй?
— Я — лентяй?! — изумился Жюстен. — Спроси-ка учителя, кто в классе самый прилежный?
Он лукавил: прилежным учеником в школе его не считали. Но всю дорогу Жюстен на разные лады повторял три первых слова: «Мама, отец, хлеб…»
8
Сегодня у Надежды Константиновны занятия в школе. Она проснулась ранехонько. Неслышно встала, чтобы не разбудить Владимира Ильича. Он спал на узкой железной кровати напротив у стены. Крепко спал. Сладким сном. Молодец! Здоровье у Володи завидное, если сносит ежедневную двенадцати-пятнадцатичасовую работу, нервотрепку из-за слежки российских и французских шпиков, борьбу с меньшевиками разных толков. А как умеет радоваться радости! Его детище — партийная школа в Лонжюмо — счастливит Володю. Давно она не видела его в таком радужном подъеме, веселой энергии. Дела в школе идут отлично. Занятия с утра до обеда, после обеда до вечера.
Учатся рабочие не только усердно — самозабвенно, влюбленно! Володе прямо-таки поклоняются. Да, он всего, всего себя ученикам отдает.
Его занятия по курсу политэкономии не назовешь лекциями. Лектор читает и читает, пусть превосходно, но лекция и урок не одно и то же. Владимир Ильич в школе Лонжюмо — учитель. Передался по наследству отцовский педагогический дар! Отец, Илья Николаевич, директор народных училищ, талантливейшим, благороднейшим был педагогом. Все учителя Симбирской губернии почитали его. А сколь многих учеников окрылил он жаждой познания! А как бился с тупыми чиновниками за просвещение народов многонациональной Симбирской губернии! А сколько пооткрывал школ для чувашей, мордвинов, татар!
Володя! Отец порадовался бы твоей школе в Лонжюмо.
Надежда Константиновна улыбается, перебирая в памяти уроки Владимира Ильича. Она нередко на его уроки приходит. Знает-перезнает, о чем он будет беседовать с учениками. Но как?! Всегда неожиданно, ново. Ученики на его уроках час от часу растут. «Я тоже больше всего учительница, — думает Надежда Константиновна. — Моя партийная работа началась именно со школы».
Однако солнце поднимается выше, розовая кайма по горизонту остывает, небо бледно голубеет. Наступает тихое утро.
Проснулся Владимир Ильич. Встала Елизавета Васильевна. Выпили кофе. Владимир Ильич засел писать статью в газету. Надежда Константиновна торопится в школу. Ее сегодняшний урок посвящен именно газете. Как она готовится, издается, каждый ли знает? Слушателям, когда они вернутся в Россию, всенепременно надо будет иметь дело с большевистскими газетами. Печатаются они в нелегальных, сугубо секретных от полиции и царских чиновников типографиях. Где? Когда? Как?
И в легальной газете надо уметь выступить. Большевистская партия учит использовать всякий случай говорить и писать о рабочей борьбе.
Техника типографских изданий, техника связи с партийными организациями — предмет уроков Надежды Константиновны. Довольно скучная история, но в рассказе Надежды Константиновны оказывается нескучной, чрезвычайно необходимой для будущей работы революционеров-подпольщиков. Класс слушает учительницу с неослабным вниманием. Какие в России есть типографии и как устроить подпольную типографию для печатания запрещенных брошюр? Как эти брошюры и заметки писать? О чем? Для кого?
— Ну-ка, давайте попробуем. Напишите каждый о каком-то событии на вашем заводе, о чем хочется бить в набат, не прощать начальству, — предложила Надежда Константиновна. — Но вот что, сначала будем писать в уме. Потом расскажем. Выберем подходящую тему и тогда уж напишем на бумаге. Одному задам писать для нелегальной печати, другому для легальной. Обсудим, в чем разница. Есть ли разница. Такой у нас будет сегодня урок необычный. Вроде игры. Но серьезной игры. Итак, сочиняйте в уме. Головы у вас молодые. Развивайте, упражняйте, крепите память. Готовьтесь к обсуждению и критике. Сюсюкать не будем. Что заслужил, то и получай.
Задумались товарищи. Подперев кулаками виски, каждый глядел перед собой и не видел, погруженный в непривычный труд сочинительства.
Надежда Константиновна с улыбкой наблюдала за ними: «Трудновато целую заметку держать в уме, когда карандаша нет на подмогу».
— Слишком-то не мудрите, — ободрила она учеников. — Вспомните стоящий факт и изложите. Ясно и коротко.
Кто-то строго ответил:
— Скидкой нас не балуйте.
— Не буду. Работайте.
Надежда Константиновна досконально знает учеников. У нее хранятся документы, анкеты, направления Школьного Комитета ЦК, рекомендации партийных организаций, что их посылали в Ленинскую школу учиться. Все рабочие из разных городов. Все со стажем революционной работы, хоть и молоды. Испытали ссылки и тюрьмы.
Надежда Константиновна знает учеников, конечно, не только по бумагам. Много переговорено, выслушано признаний, дано советов. У каждого на первом плане партийная работа.
А личная жизнь? Сердечная жизнь? Только твоя. К тебе одному относящаяся, тобой одним пережитая? Есть ли любимая девушка? Ждет ли, дождется ли, как семь лет дожидалась Женни Маркса? У иного жена, ребятишки, старая мать, родной дом, где пролетело детство, как сказка приснилась…
Класс надолго погрузился в молчание. Ни звука. Надежда Константиновна участливо наблюдает за слушателями. Сейчас они слушают себя, перебирая в памяти пережитое. Вон Белостоцкий. Нахмурил лоб, водит пальцем по столу, воображая, что пишет. Так легче думается.
Чугурин оперся щекой на ладонь, прикрыв ресницами глаза, чтобы ничем не отвлечься, не ускользнула бы мысль.
А Серго Орджоникидзе? Всегда энергично-живой, он и в этот час полон жизни. Взгляд горяч, улыбка морщит губы, видно, что-то интересное вспомнилось, заданное сочинение созревает в уме.
…Кавказ! Нет чудеснее края, нет волшебнее края. Блистающие в лучах солнца вечные льды горных вершин, громады утесов, глухие ущелья, полные тайн, непроходимые леса, пестрые, в цветах, поляны, бурно несущиеся реки…
На Кавказе пролетело детство, полунищее, но богатое любовью и лаской. Вот Серго четырнадцать лет. Он в Тифлисе. Ученик фельдшерской школы, член ученического нелегального кружка и наравне со взрослыми революционерами пропагандист в железнодорожных мастерских и… «Об этом и будет статья», — гордо думает Серго.
На окраине Тифлиса, у подножия скалы, высится древний монастырь. Рядом, под крышей длинного, скучно-серого здания, укрыто городское водохранилище. Серго объяснили, что нужно делать.
— Не забоишься?
— Я?!
Он не ответил, только со смешком мотнул головой. И, как велено, вошел в серое здание. По лесенке спустился в подвал. Где-то здесь должен быть заложенный кирпичами лаз. Вот он. Серго узнал по приметам. Вынул кирпичи и полез. Не так-то просто. Мальчишка узок в плечах, в поясе тонок, а отверстие вроде еще уже, еле втиснешься.
И тут происходит непредвиденное. Серго наполовину пролез, вдруг хватают за ноги, тащат назад.
Сторож. Водохранилище охраняется.
— Куда тебя леший несет? Зачем?
У сторожа свирепый вид, как у всех сторожей, когда застигают на месте преступления хулиганов-мальчишек.
«Как выкрутиться, как?» — мечется в растерянной голове Серго, и… о, простофиля! Ведь ему сказали пароль. Ведь строго-настрого велели затвердить ответный пароль. Затвердил. От растерянности вылетело из ума.
В конце концов обошлось. Вспомнил свой и ответный услышал пароль.
Сторож вмиг подобрел, и Серго вновь, уже при его помощи, втиснулся в лаз. Пробирался ползком на животе, на четвереньках. Дальше лаз шире и выше, можно стать на ноги, нормально шагать. Дальше скала, в ней выбита ниша. Это подпольная типография. Здесь хранится все, что требуется: кассы со шрифтом, запас бумаги, потаенные ящики для документов. В один из них Серго опускает бумажку с текстом листовки против фабричных незаконных штрафов, которыми хозяева душат рабочих. Вечером печатники-революционеры так же тайно проберутся сюда в типографию, напечатают по этой бумажке листовки, и Серго будет их разносить по секретным адресам. Оттуда листовки полетят на заводы и фабрики: «Товарищи рабочие, боритесь с эксплуатацией!»
Статья в уме написана. Серго поднял руку, рассказать учительнице и товарищам приключившуюся с ним в школьные годы историю.
— Закончил? Молодец! — похвалила Надежда Константиновна. — Но подождем слушать, пока окончат все.
И вдруг: «Что я! Разве такое можно напечатать в легальной и даже в нелегальной газете! Раскрыть жандармам тайное место и как мы действуем? Эх я! Увлекся воспоминаниями юности».
«Пригорюнился добрый молодец, — заметила Надежда Константиновна. — Видно, что-то не ладится».
А Серго порылся в памяти и припомнил случай беспощадной эксплуатации рабочих.
Ох, как много повстречалось ему таких случаев, когда юношей вел пропаганду в железнодорожных мастерских.
Старшие хвалили: «Справляется с делом. Растет».
…Сегодня урок Надежды Константиновны затянулся. Велено сочинить заметку? Сочинили. Никто не желал отмолчаться. Едва ли не по каждому ответу дискуссия.
«Умная публика, — слушая устные газетные выступления и споры, думала Надежда Константиновна. — Действительно, передовой отряд рабочего класса. Не зря Ильич верит в вас и надеется».
Пока до самого обеда в классе на Гран-рю длились занятия, привычные болельщики школы Андрэ и Жюстен на этот раз отсутствовали. У них действовала своя школа, в которой Андрэ ответственно исполнял роль учителя.
Упрямый малец Жюстен! Твердо вознамерился научиться говорить по-русски: «Писать погодим, после когда-нибудь выучусь, а сейчас давай разговаривать».
— Итак, повторяй, — размеренно, как подобает учителю, произносит Андрэ: — Мой отец — рабочий.
Не так-то легко произнести фразу на чужом языке. Жюстен коверкает слова, путает ударения, произношение ужасно, будто рот набит кашей.
Наконец осилено.
— Правильно. Пять. Что еще хочешь сказать?
— Я тоже буду рабочим, — говорит по-французски Жюстен.
Андрэ переводит.
— Повторяй.
Туговато движется дело. Тем более что урок ведется не в классе. Ученик не сидит за партой. Ученик прибирает комнатенку, подметает пол, варит макаронный суп, моет посуду. Андрэ помогает товарищу, тем временем оба твердят: «Мой отец — рабочий. Я тоже буду рабочим».
— Выучено. Пять. Следуем дальше. Что хочешь сказать?
— Франция очень хороша.
— Правильно, согласен. Пять. Теперь повтори: Россия тоже очень хороша! — диктует Андрей, а про себя: «Россия во сто раз лучше».
Андрюша не хочет обижать Жюстена, поэтому про Россию бормочет вполголоса. Тот еще не так хорошо освоил чужой язык, чтобы понять без перевода.
— Новая тема, — объявляет Андрей. — Я люблю книгу…
Многоточие, пауза. Во-первых, потому, что у Жюстена нет любимой книги, вообще в доме нет книг. Вообще во всем селении редко-редко у кого есть две-три книги. Мэр обещал приобрести для школы небольшую библиотечку, но пока что-то медлит.
Пауза наступила и по другой причине: со двора в дом впорхнула Зина Мазанова. Она не ходит, не бегает — порхает, как стрекоза. Ее и зовут Стрекозой — тоненькая, легкая, быстрая.
— Бонжур, — кивает Жюстену. — Ты не знаешь, где соседи? — спрашивает, имея в виду семью Владимира Ильича, главным образом бабушку Елизавету Васильевну, чтобы помочь по хозяйству, о чем-то потолковать.
— Здгастуй, — по-русски, картавя на французский манер, отвечает Жюстен.
Встречая Стрекозу, он испытывает новое, никогда раньше не испытанное чувство — стеснение, чуть не страх и какое-то непонятное, почти жутковатое замирание сердца. Ему не хочется задирать Зину Мазанову, как часто мальчишки Лонжюмо задирают девчонок, если какая-то кому-то понравится. Задирание — у них род любезности, нечто вроде ухаживания. Жюстену хочется смотреть на Стрекозу — и ничего больше. И все. Однако надо хоть что-то сказать, иначе прослывешь дураком, подумает: вот пень!
— Твоя мама тоже учительница, учится в русской школе? — спрашивает Жюстен Стрекозу.
— Нет.
— Значит, учит учителей? По-нашему, значит, профессор.
— Нет.
— Что нет? Что же она делает?
— Варит учителям завтраки, обеды…
— А-а, кухарка! — отчего-то радуется Жюстен. — У нас в замке есть кухарка и разные слуги, лакеи…
Тут неизвестно почему рассердился Андрэ:
— У нас в школе нет лакеев. Тетя Катя Мазанова, Зинина мама, друг моей мамы.
— Друг твоей мамы, мадам Инессы? — удивился Жюстен.
— Да! Да!
— Но ведь мадам Инесса преподает в школе, она из дру… другого общества.
— Дурак, дубина! — ругается Андрэ.
Если б Жюстен знал! Если бы знал, что отец Стрекозы и ее братишки Мишеля, токарь-изобретатель, с молодых лет революционер-большевик, схвачен был жандармами и сослан в жесточайший Туруханский край Сибири, а после бегства из ссылки стал бесстрашным воином революции 1905 года!
Революция побеждена. Расплата ждет большевика — виселица. Товарищи помогли бежать за границу. Помогли семье скрыться от сыщиков и полицейских. И вот Екатерина Ивановна Мазанова с детьми в Париже. Тут встреча с Инессой Арманд. Живут на одной квартире. Сдружились. С Надеждой Константиновной встретились и сдружились раньше, в России.
Тетя Катя Мазанова добра, умелица на все руки, певунья, любима русскими политическими и дома, и в Париже, и здесь, в Лонжюмо.
«Наша хозяюшка, кормилица!» — зовут ее слушатели и лекторы школы Лонжюмо, уплетая за обе щеки сваренные ею щи и гречневую кашу, всегдашние и любимые на Руси с давних времен кушанья.
— Ты-ы! Эх, ты! — продолжал кипеть Андрюша Арманд.
— Умолкни. Он ничего не смыслит в наших делах, — сказала Стрекоза. — Бедняжка, — снисходительно промолвила она.
«Бедняжка»! Андрею показалось, слишком умиленно выговорила она это слово.
Он не читает книг. У него даже любимой нет книги.
— Ох! — Стрекоза укоризненно качнула головой, и концы ее банта на затылке колыхнулись, как крылышки.
В косе бант, на затылке бант — не много ли?
Жюстену нравится. И ее темно-серые глаза под черными дужками бровей, и чуть толстоватый славянский носик нравятся Жюстену.
— Так у тебя нет любимой книги, — сказала Стрекоза, пристально разглядывая Жюстена, как бы что-то читая в нем и обдумывая. — Неинтересно тебе так жить. Ну, ничего. Не унывай. Добудем тебе любимую книгу. Оревуар.
И упорхнула.
9
Радость — проснуться чуть свет, когда солнце еще не взошло, по розовому полю зари бродят дымчатые облачка, и в предчувствии долгого школьного дня, в ожидании нового, интересного, всегда интересного урока вскочить, весело будя непроснувшихся: «Вставай, подымайся, рабочий народ!»
Наскоро одеться, вперегонки помчаться к реке, с разбегу бултых в прохладные воды Иветты. Стайки серебристых рыбешек брызнут в стороны. Крупная птица снимется с ветки, медленно полетит вдоль реки. Все радость. Кругом радость. Тело налито молодой, звонкой силой.
После купания, хотя учились взахлеб, не позволяя себе пропустить ни минуты урока, все же задерживались посидеть полчасика до занятий на берегу Иветты. Поблаженствовать под легкими лучами только взошедшего солнца.
Конечно, их головы заняты прежде всего учением. Об учении они и говорят. Обсуждают узнанное на лекциях. И особенно то строгое и важное, что не устает внушать Владимир Ильич. Для победы над самодержавием и капитализмом нам нужна крепкая, сплоченная партия. Есть люди, которые мешают сплоченности партии. Надевают маску заботы о рабочем классе, любви к народу. Надо уметь распознавать истинное лицо хитрых и лживых противников партии, чтобы разъяснять рабочим вредность их проповедей.
Надо учиться, много знать, твердо верить в победу революции. Слушатели горячо обсуждают задачу, поставленную перед ними товарищем Лениным. «Вернемся в Россию, пойдем к цели, как учит Ленин: сплочение партии, борьба с самодержавным строем».
…А иногда захватят воспоминания о пережитом. Пережито много. Нет среди слушателей никого, чья молодость протекала безоблачно. Если ты революционер, значит, борец, значит, грозы проносились над твоей головой, не раз глядел в глаза смерти.
Сколь много опасных событий, связанных с революционной борьбой, пережито Серго Орджоникидзе. Пылкий, страстно преданный революционному делу, он в самых трудных обстоятельствах смел и находчив.
В Тифлисе, где учился в фельдшерской школе, уже тогда, с мальчишеских лет, революционная работа составляет смысл его жизни. Кто бы подумал, что этот красивый веселый подросток — давний конспиратор, распространитель листовок против правительства, умеющий обвести вокруг пальца самых опытных сыщиков! Да так ловко, умно!
Вот юный грузин по окончании школы назначен работать фельдшером в приморский город Гудауты. Больница маленькая, одна на многие версты побережья Черного моря. Фельдшеру Серго 19 лет. Жители приморских городов и селении дивятся и радуются усердию фельдшера: неустанно в разъездах, спешит на помощь больным, навещает здоровых — проверить, не подкрадывается ли болезнь.
О, большой смысл в этих фельдшерских встречах с больными, а часто и здоровыми людьми. Он раздает пациентам рецепты, напечатанные собственноручно на гектографе. Лекарства прописывает фельдшер, и не только лекарства. «Рецепты» фельдшера призывают к борьбе с самодержавием, собирают вокруг Серго вольнолюбивых людей.
Наступает революция 1905 года. На Черноморском побережье созданы красные боевые дружины…
Тут, в самом захватывающем месте рассказа, Серго перебивают. Александр Догадов, в Лонжюмо получивший имя Павел, самый младший из слушателей, по виду совсем мальчишка — круглощекий, губы пухлые, глаза полны любопытства, — подсказывает:
— Про оружие, Серго, не забудьте!
Догадов знает эту историю, но хочет слушать еще и еще.
К побережью Черного моря на помощь повстанцам направляется корабль, груженный винтовками, бомбами. Черноморцы готовы к восстанию, ждут только оружия — и в бой!
А на море разбушевалась буря, волны, как щепку, швыряют корабль, не дают пристать к берегу. Ах, как нужно оружие! Между тем правительство мобилизует казачьи полки, карательные отряды.
— И что же? Что же? — горя нетерпением, торопит Догадов.
Все, затаив дыхание, внимают Серго. Он возбужден, черные глаза мечут искры, щеки пылают…
С великим трудом к борту корабля подходят два баркаса. Сначала на баркасы перегружают оружие. Потом на рыбачьи шаланды. Первую ведет Серго, гребут дружинники. Вперед, вперед! Хлещет дождь, шаланды взлетают на гребень волны, как на гору, и ухают вниз, в водяную пропасть. Наконец высадились на берег, побежали в ближний городок за подводами, перевезти куда надо оружие, а шаланду в то время сорвало, унесло в открытое море. Вон, чуть видна. Ни секунды не медля, Серго кидается в море. Ледяная вода обжигает, как кипяток. Ноги немеют. В голове бьется яростно мысль: «Спасти, во что бы то ни стало спасти для революционных повстанцев оружие…»
— Написать бы об этом книгу. Зажигающая получилась бы книга, — мечтательно произносит Догадов. Задумался. — Я не о политических статьях говорю. Политика для нас на первом плане. Без политики мы — не мы. Я о художественных произведениях.
— Как же ты умно говоришь, Павел! Как правильно и умно говоришь! — воскликнул Серго. — Жаль, мало нам здесь удается почитать художественной литературы.
— Мне наш доктор Александров дал почитать Льва Толстого.
— Ну, молодец, молодец! При нашей занятости ухитряешься и на Толстого выкроить время?
Догадов застеснялся, покраснел. Мальчишка, а уже шесть лет в партии, уже испытаны арест, тюрьма, ссылка.
— Я Толстого люблю… выразить не могу, как люблю! Рассказ «После бала» дома читал и здесь, привез из дома, читаю. Чем дальше, сильней поражаюсь: непостижимый гений Толстой! Как знает жизнь, как пишет людей, как ненавидит барство, жестокость правящих, как учит жизни!
— Некоторые объявляют Толстого учителем жизни, — с ноткой сомнения в голосе заметил Белостоцкий.
— А что? Да. Учитель.
Назревал спор. С обычной для него бурной энергией вмешался Серго Орджоникидзе. Его фамилию мало кто знает. Знают: Серго.
— Любишь Толстого? А мы не любим? Не поклоняемся? Не гордимся? Нет равных Толстому художников! Но разве ты статьи Владимира Ильича о Толстом не читал?
— Вы, товарищ Серго, образованнее меня, — вконец застеснялся Догадов.
— Э-э! — перебил Серго. — «Вы» — ни к чему. Какой я — вы! Товарищи, значит, «ты». Советую, Догадов, вернемся в Россию, достань статьи Владимира Ильича о Толстом. Убедительно Владимир Ильич показал, как Толстой бичевал подлость буржуазного строя. И тот же Толстой создал учение в полном противоречии с пролетарским, партийным.
— Я узнал и расстроился.
— Толстой учит нас ненавидеть врагов, — все горячей распаляется Серго, — но вместо борьбы проповедует непротивление злу. Буржуазные интеллигенты, журналисты, правительственные лживые газетенки подхватывают чуждую пролетариату проповедь. Одуряют народ. Прячут от народа истинного, великого, нашего Толстого.
— Толстой наш. Мы знаем нашего Толстого, — подхватил Чугурин.
В обсуждение вступили все. Не было среди слушателей Ленинской школы равнодушных людей. Лениво мыслящих не было. Жить — значит узнавать, думать, чувствовать. Значит бороться.
— Кто читал книгу Ленина «Что делать?»? — продолжает Серго. — Все читали. Помните, что сказано там про нас, вчерашних и нынешних пролетариев: «Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки. Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится почти всегда идти под их огнем. Мы соединились, по свободно принятому решению, именно для того, чтобы бороться с врагами…»
— Правда, правда! Что ни скажет Ленин, все правда. Идем под огнем, а не страшны нам враги.
Разговору не виделось конца.
— Время-то, время несется! — спохватился кто-то.
— Товарищи, сегодня с утра первые лекции нашего доктора Александрова. Наверное, уже катит на своем велосипедике к нам из Парижа.
10
Действительно, по шоссе из Парижа катил на велосипеде довольно молодой человек. Узкоплечий, немного сутулый. Время от времени оглядывался. Спутника ли поджидал или опасался слежки? Вернее второе. Париж кишел шпиками, наемниками русской жандармерии. Человек направлялся в Лонжюмо, в русскую партийную школу, показать дорогу шпику опасно.
Преподаватели школы частью поселились в Лонжюмо, как «Ильины» и Инесса Арманд, другие жили в Париже. Снимали комнатенки, ютились главным образом по рабочим окраинам, зарабатывали на пропитание кто как мог — уроками, статьями в газетах, лекциями. Квалифицированные рабочие, если посчастливится, устраивались на заводы и фабрики. Наверно, непрочно — каждый день грозил расчетом, безработицей. Жили бедно, иногда буквально впроголодь. Люди эти, больше всего русские, были политическими эмигрантами.
Велосипедист, спешивший в Лонжюмо, и был тем «нашим доктором Александровым», о котором сегодня утром после купания говорили слушатели школы. Уже то, что его ласково называли «нашим доктором», означает доброе к нему отношение. Верно, он доктор, верно, хороший человек. Но настоящее его имя не Александров, а Николай Александрович Семашко.
Шоссе бежит мимо ферм, вдоль поселков, аккуратных и приветливых на вид, особенно в это лучезарное утро. Позади ферм мелькают ухоженные тучные поля. Немудрено. Землей владеют хозяева-фермеры, их поля, обработанные батраками, снабжают овощами и фруктами «прожорливое брюхо Парижа».
Помнятся Семашко другие поля, на Орловщине, в России, никогда не уйдут из памяти.
Сын многодетного преподавателя, рано умершего, Николай детство и отрочество провел в захудалой усадебке тетки. Рос с крестьянскими ребятами. С охотой, сноровкой исполнял крестьянскую работу. Знал нищую долю безлошадных малоземельных крестьян. Знал бесправие народа.
Однажды кучер Иван поехал в город Елец. По дороге догнал коляску земского начальника. Лошаденка Ивана мала, а шустра. Припустилась во весь опор, обогнала начальника. Тот в ярость: «Ничтожный мужичонка посмел обогнать!» Засадили Ивана на трое суток в «холодную» без питья, без еды. «Сиди обдумывай, кто ты, как посмел вперед начальства выскакать».
Тоска, гнев поднялись в душе подростка. Как ненавидел он земского начальника, его каштановые, торчащие щеточками усики, сытые красные губы, форменную фуражку с малиновым околышем, навсегда возненавидел! Не забудет, не простит Семашко обиду и унижение Ивана. Много таких случаев унижений народа узнал он, с мальчишеских лет постигнув несправедливость устройства общества. Разумом не мог еще все охватить. Сердце стучало: нельзя так, нельзя!
Своя собственная студенческая жизнь в Москве угнетала беспросветной нуждой. Обед не каждый день, чаще хлеб всухомятку, пшеничный только по воскресеньям, жилье — жалкая каморка.
«Трудновато», — с грустной усмешкой вспоминает Семашко.
Как бороться за лучшую жизнь, он не знал.
Прозрение пришло с книгой Ленина «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?». Тогда это была еще не книга. Семашко удалось добыть тайно напечатанную на гектографе работу. За печатание — тюрьма. За чтение — тюрьма. Семашко впился в будущую книгу и не мог оторваться. Дорожил ею, как бесценным сокровищем. Она и была сокровищем. Она призывала революционеров к созданию марксистской партии. Убеждала: рабочий класс есть передовая революционная сила общества. Открывала путь: русский пролетариат (рядом с пролетариатом всех стран) пойдет «прямой дорогой открытой политической борьбы к победоносной Коммунистической революции». Целые страницы Семашко заучил наизусть, и этот смелый, могучий призыв идти к победоносной Коммунистической революции повторял как стихи. Несколько дней он читал и перечитывал рукопись, но, опасаясь облавы, когда уходил ненадолго или ночью, спускал ее на веревочке в отдушину печи так, чтобы веревочка была незаметна.
Въезжая на велосипеде во двор школы, Семашко услышал голоса, доносившиеся из класса:
— Едет, едет… Приехал наш доктор Александров!
Семашко, тщательно одетый, красивый, с высоким прекрасным лбом, серьезным, даже строгим выражением лица, встречаясь с учениками, светлел. С гимназических лет он славился педагогическим даром, давая репетиторские уроки неуспевающим гимназистам, тем зарабатывая себе на пропитание. Привлекал не только заработок. Семашко любил свои два призвания: медицину и педагогику. Педагогика — это и просветительство, и политическая пропаганда, и агитация. В каждом деле, большом и малом, Семашко был истым революционером с тех давних пор, когда юношей впервые узнал поразивший его труд Ленина.
— Здравствуйте, товарищи! — приветствовал Семашко всех, входя в класс, а Серго, слегка кивая, особо. Серго — коллега по профессии, тоже медик. Правда, окончил не университет, а лишь фельдшерскую школу и по специальности не так уж долго работал, но все же…
Семашко ценил бодрый дух Серго, тягу к знаниям, энергию умственной деятельности, беспредельную преданность партии.
— Доброе утро! — загудели слушатели, с удовольствием предвкушая интересный урок. — Доброго вам здоровья, товарищ Александров!
— О здоровье сегодня и пойдет разговор, — подхватил Семашко. — В гениальном труде, которому была отдана вся жизнь великого Маркса, нам открывается обширная панорама действительности, поднимается почти необъятный круг вопросов. Бесконечное сочувствие вызывают страницы, рисующие условия жизни рабочего при капитализме. С волчьей жадностью капитал высасывает до последней капли из рабочего кровь. Капитал похищает у рабочего время, необходимое для сохранения здоровья. Лишает рабочего необходимого отдыха. Вконец истощенный чрезмерной работой организм человека не освежается кратким оцепенением вместо сна, который неумолимо обрывается ранним фабричным гудком. А как преступно эксплуатируется детский труд!
Семашко резко дернул воротничок рубашки, оттянул его. Душно. В классе ни шороха.
— …На маленькие проворные пальцы детей особенно сильный спрос — читаем мы в научных исследованиях Маркса. Сирот от семи до четырнадцати лет набирают из различных работных домов. Помещают в жилища неподалеку от фабрик. Над ними круглые сутки надсмотрщики. Их плетью сгоняют в цеха, до смерти замучивают непосильным трудом. Труд для них пытка. Жизнь — ад. От голода превратившись в скелетики, они, дети, нередко кончают жизнь самоубийством. Может ли что быть ужаснее?
Семашко снова на минуту прервал лекцию. Снова в классе ни звука.
— Теперь некоторые данные о сегодняшнем дне. Статистика оперирует цифрами. Ее свидетельства — точные факты, кричащие, как набат, о беде.
Вот данные статистики о смертности среди различных групп населения в 1911 году, то есть сегодня. Детей бедняков до одного года умирает в пять раз больше, чем детей богатых, а после года до пяти — в десять раз больше. Главнейшие причины смерти — болезни: следствие голодания. Легочные — туберкулез, который не случайно называют пролетарской болезнью.
Таковы трагические обстоятельства жизни рабочих при капитализме. Есть ли выход? Выход один. Чтобы оздоровить рабочий класс, спасти от вымирания детей пролетариата, необходимо уничтожить систему капиталистической эксплуатации. Кто в силах этот подвиг совершить? Большевистская партия. Когда мы поднимем рабочую революцию, свергнем царя, капиталистов, помещиков, тогда построим новое социалистическое общество. Цель социализма — благо народа, а значит, коренное улучшение здоровья народа. Социализм — это здоровье.
— Задумаешься, шибко задумаешься, — рассуждал после лекции Догадов. — Какого вопроса ни коснись, все к политике клонит. Здоровье? На что вроде не политический вопрос, а на поверку партийная важная цель. За социализм боремся, значит, за жизнь трудового народа, за детей рабочего класса, как наш доктор Александров сказал.
…Пройдет семь лет, и «наш доктор Александров» станет первым наркомом единственного в мире Народного Комиссариата здравоохранения, созданного Советской властью, и имя Николая Александровича Семашко будет всему народу известно и дорого.
11
Эту ночь Чугурин спал неспокойно. То подушка нагреется так, что только и знай переворачивай на другую сторону. То привяжется комаришка, ноет и ноет над ухом, беда — не уснешь. А уж что делается на шоссе, уму непостижимо! Раньше Чугурин, едва голова на подушку — тотчас и уснул. А тут колеса повозок гремят не смолкая, грохочут прямо под окном. Непривычная бессонница напала в эту ночь на Чугурина.
Сегодня первые часы занятий — лекции Владимира Ильича по политэкономии. Обычно после уроков он задавал слушателям вопросы. Вечером слушатели должны их обдумать, а завтра отвечать.
— Товарищ Степан, — вызывал Владимир Ильич.
Товарищ Степан — это Иван Вонифатьевич Присягин, москвич, рабочий, активный большевик, даже редактор нелегальной газеты.
— Товарищ Павел, Владимир, Петр…
Сегодня товарищ Петр, то есть Чугурин, помимо заданных всем вопросов, должен описать демонстрацию сормовских рабочих в 1902 году. Эта демонстрация стала особенно широко известна, когда Максим Горький изобразил ее в романе «Мать». Чугурин буквально трепетал от волнения, читая роман. Все верно, все так и было, как Максим Горький рассказывает. Только главному организатору стачки и первомайской демонстрации Петру Заломову писатель дал другое имя, назвал Павлом Власовым…
Чугурин слушал урок Владимира Ильича, но время от времени мысль о предстоящем своем выступлении вызывала в нем беспокойство, и он отводил глаза в сторону, на минуту как бы оглохнув. Удивительно! Владимир Ильич заметил, понял. Чугурин не шелохнулся, а Владимир Ильич понял.
— Товарищ Петр! Внимание. Мы на уроке. Придет ваша очередь, мы тоже внимательно будем вас слушать. Беспокоиться не о чем. Ведь вы расскажете нам о пережитом, что увидено своими глазами. Иногда ораторы волнуются от застенчивости — одолевайте застенчивость. Иногда из тщеславия: понравлюсь ли, похвалят ли? Не гонитесь за похвалами… Однако вернемся к теме урока. Мы рассмотрели закон капиталистического накопления. Капиталисты богатеют, а положение рабочих масс хуже и хуже. Эксплуатация, угнетение, плохое жилье, недоедание, бедность, болезни, высокая смертность — редко встретишь среди рабочих старика. Пролетариат нищает. Возмущение нищего пролетариата растет, а с ним растут его революционные силы. Революция неизбежна, гибель капитализма неизбежна — вот что доказывают нам марксистская наука и примеры жизни.
«Мой пример как раз и есть жизнь», — подумал Чугурин.
…Петра Заломова он знал с юных лет. Петр Заломов немного постарше, и работали они на фабрике в разных цехах, и жили в слободе Сормово не рядом, но, еще не знакомый с Петром, Чугурин его приметил.
Какой-то небудничный, непохожий на многих сверстников, рабочих парней. Не пьет, никто никогда не услышит от слесаря Петра Заломова грубое или бранное слово. Он нравился Ване Чугурину. Однажды Ваня догнал его утром по дороге на фабрику.
— Будем знакомы.
— Давай, — согласился Заломов.
Через недолгое время они были уже не только знакомыми, а друзьями. Петр Заломов просвещенней, начитаннее и, главное, как смело судит об устройстве общества!
Раньше думалось Ване: рабочим везде худо, что в Сормовской слободе, что в городе Нижнем, на том берегу Оки, что в белокаменной Москве, что в Петербурге, столице Российской империи. Двенадцать — четырнадцать часов каждодневно стой у станка до смертной усталости. Все тело болит, ноги еле держат, в ушах висит ругань мастеров. Беспричинные штрафы, страх безработицы. Дома, в убогой хате, безрадостно, тоска гонит в кабак. Навек беспросветная жизнь.
— Никто рабочим не пожалует лучшей доли, самим добывать надобно, — сказал Заломов. И дал Ване листовку. С нее началось.
Листовка рассказывала о бедственном существовании рабочих. Это и на своей шкуре известно. Чем же она окрылила Чугурина?
Будто осенним вечером в пасмурном небе разорвалась черная туча, раздвинулась в сторону, ушла, и во весь горизонт багряным цветом полыхнула заря. Так после той листовки запылало сердце Чугурина.
— Прочитай и передай другим, — велел Заломов. — Да осторожно. Шпики на фабрике по всем цехам рыщут.
За первой — вторая и третья, много листовок стало попадать в руки Чугурина. Все звали к борьбе, учили рабочих бороться. Возвращаясь однажды после работы домой, Петр Заломов сунул Чугурину в карман куртки газету под названием «Искра». «Из искры возгорится пламя». Само название будило смелость и мысль. Чугурин читал заметки, статьи, призывы «Искры». Дивился — будто о себе, своем житье-бытье, своих бедах и думах читает.
И радовался: «Искра» вконец уверила — революция будет. Рабочий класс, довольно терпеть рабство, копи силы, набирайся знаний!..
Чугурин набирался знаний в революционном кружке. Распространял среди верных рабочих листовки и «Искру». Жизнь наполнилась важным смыслом. Появилась цель.
— Будто вихрем меня подхватило, и несло, и несло… Верно, Владимир Ильич, вы из политэкономии нам объяснили: возмущение нашего пролетариата растет, а с тем растут его, то есть наши, революционные силы.
Так, может быть, другими словами, попроще, на уроке Владимира Ильича рассказывал Чугурин о начале своего боевого пути.
Товарищи слушали, Чугурин ловил на себе ободряющий взгляд Владимира Ильича, и хотелось сильнее и ярче нарисовать картину стачки и первомайской демонстрации в слободе Сормово. Будто сейчас, видит Чугурин толпы рабочих, собравшихся в то утро у ворот фабрики. В цеха не шли… В грозном молчании стояли, ожидая знака. Вышел из толпы Петр Заломов, вскинул красное знамя. «Долой самодержавие! Да здравствует политическая свобода!»
Знак подан, толпа двинулась главной улицей Сормова. Петр Заломов со знаменем впереди. Гремит песня:
Демонстрация растет, ширится, заливая улицу, как Волга и Ока, обнимающие с двух сторон Сормовскую слободу, заливают берега в половодье. Из домов высыпали на улицу женщины, дети. Люди шагали за песней и знаменем, опьяненные чувством своей смелости.
— Будто от больного сна пробудились, то думали, нет нам просвета, а тут почуял рабочий класс силу. Так и вы, Владимир Ильич, в «Искре» писали.
Демонстрация шествует, неслыханные революционные песни несутся над Сормовом, поднимают народ. Знамя впереди плещется на ветру, ведет людей. Мастеров и хозяев не видно. Рабочий класс шествует.
Вдруг… поперек улицы встала стена. Солдаты, плечо к плечу. Целое войско против нас начальство выставило. Винтовки наперевес, ощерились штыками. Загородили дорогу.
Чугурин замолчал.
— Говори, — нетерпеливо торопил кто-то из слушателей.
— Вашу «Искру», в которой писалось о демонстрации, Владимир Ильич, я тогда только добыл, как отсидел срок в тюрьме. Изрядно похватали жандармы, а не всех… Нас много, всех не переловишь. Остались товарищи, «Искру» читали, речи на суде Петра Заломова и других там напечатаны. Что геройски себя на суде повели, не отступили, не сдались, рассказано в «Искре». Поднимает к борьбе за свободу рабочих ваша «Искра», Владимир Ильич.
— Наша рабочая «Искра», — мягко поправил Ленин. Волнение Чугурина его заразило.
Чугурин вызывал в нем интерес и симпатию. Бесхитростный, прямой. Товарищи его уважают.
— Развитой рабочий, как жадно тянется к знаниям, — скажет Надя. И добавит: — Нервняга большой.
Владимир Ильич спорит:
— Нервняга? Нет. Впечатлительный, чувствует сильно. Ты заметила, дети к нему льнут, любит детей, а ведь совсем еще молод. Золотая черта в человеке — любовь к детям.
Надежда Константиновна нередко присутствовала на занятиях Владимира Ильича, была и сегодня.
«Володя не только политик, философ, к тому же и педагог замечательный, — думала она. — Понятно объяснил рабочим закон политэкономии, другой считал бы и довольно. Ан нет, он живые иллюстрации ищет, чтобы каждый и умом, и сердцем постигнул и свой опыт заново пережил. Тогда и теория крепко врежется в память».
Вспомнились Надежде Константиновне дни, месяцы, годы обдумывания «Искры». Бездна изобретательности, ума и души отдана Владимиром Ильичем на создание необходимейшей для партии, для рабочего класса, для будущей революции газеты. Найти товарищей, авторов, распространителей «Искры». Где выпускать газету? Дома нельзя. Против царя, против помещиков и капиталистов? Разве можно! С первым же номером схватят жандармы.
И за границей опасно. Вспомнился Лондон 1902 года. Туда пришлось перекочевать редакции «Искры» из Мюнхена. Российская разведка пронюхала — в Мюнхене издается революционная газета, поднимающая рабочих на восстание против царского строя. Стало опасно, не нынче-завтра нагрянут жандармы. Пришлось искать новый адрес. Лондонские революционеры, социал-демократы, подыскали «Искре» приют. Печатание продолжалось. Из разных городов России шли в «Искру» вести о бедственном положении рабочих, нарастании буйной рабочей борьбы. Пришла весть о Сормове. Как гордился Владимир Ильич и уважал сормовичей, поднявших красное знамя, объявивших самодержавию бой! Все годы в изгнании, в чужих странах, Владимир Ильич скучал о Волге. Хранил светлую память о детстве в Симбирске. Там началась его родина.
«Говорят, тесен мир, — размышляла Надежда Константиновна. — Тесен или нет, а знали мы, что верный революционер Чугурин, но что с Петром Заломовым дружил, на Сормовской демонстрации рядом шел, перед солдатскими штыками не дрогнул, это лишь нынче узналось».
— Итак, подводим итоги, — закончил урок Владимир Ильич. — Рассказ товарища Петра подтвердил закон, открытый марксистской политэкономией: капитал богатеет, пролетариат все бедней и бесправней, революционные силы пролетариата растут. Задаю вопросы к завтрашнему дню…
В разгаре чугуринской речи к наружной стороне застекленной стены русской школы прильнула физиономия любознательного Жюстена. Приплюснув нос к стеклу, он наблюдал и слушал бы — дверь в класс, как обычно, открыта, — если бы достаточно усвоил русский язык. Увы! Как ни старались Андрэ и Стрекоза, успехи его в русском были не столь велики, чтобы понять хоть что-то из рассказа Чугурина. Он видел его возбужденное, счастливое лицо, видел добрый взгляд Владимира Ильича, обращенный к Чугурину, распахнутые в любопытстве и восхищении голубые глазенки Андрэ и завидовал этим людям, которые так дружно и согласно живут, какой-то особенной жизнью живут.
После урока слушатели окружили Владимира Ильича. Как всегда, было о чем потолковать, поделиться мыслями. Или позвать: «Вечером сходим на Иветту, посидим на бережку, как дома, споем наши, русские песни, а, Владимир Ильич?»
Владимир Ильич заметил: Андрюша Арманд с доверчивой лаской прильнул к Чугурину, тот обнял его за плечо. «Как славно», — подумал Владимир Ильич.
Они вышли из класса вместе, Чугурин с Андрюшей.
Жюстен ждал во дворе.
— Иван Дми… то есть, извините, товарищ Петр, — сказал Андрюша, увидев Жюстена, — этот мальчишка, мой французский товарищ, непременно спросит, о чем вы рассказывали. Нельзя открыть про Сормовскую демонстрацию и листовки или можно?
— Нельзя. Мы здесь школьными учителями значимся, педагогикой и повышением образования заняты. Рассказ о рабочей забастовке к нашей теме вроде не очень подходит. Подозрения не вызвать бы.
— Как же быть? Жюстен не отстанет, такой любопытный, ни за что не отстанет!
— Гм, да. Сообразить надо, гм. Объясни, что ответишь перед нашим отъездом из Лонжюмо.
— А что тогда отвечать?
— Там подумаем. Сейчас заинтригуй. Нагороди таинственности.
— А тогда? Значит, врать?
— Врать не будем. Слушай, идея! Когда будем уезжать, скажи, пусть после нас почитает роман Максима Горького «Мать». В этой замечательной книге на все вопросы ответ. Она у них напечатана по-французски. Объясни своему Жюстену. А пока проведи дипломатию.
Так и решили. Жюстен и вопроса задать не успел, Андрэ прямо-таки оглушил его новостью:
— У месье Ильина велосипед, привез из Парижа, представляешь!
— Ой! Ой! Ой!
— Месье Ильин обещал, вот только выпадет свободный часок, покатает меня или даже позволит самому покататься.
— А мне? А я? — заметался Жюстен.
Хоть умри, хотелось прокатиться на велосипеде по Гран-рю, чтобы ребята увидели.
— Уж если я, так и ты, Жюстен, разумеется.
12
День за днем миновал месяц, истекает другой. Близится окончание школы. Много знаний, партийной энергии получили и каждый день и час получают слушатели Ленинской школы! Преподаватели умело учат рабочих, рабочие умно и внимательно слушают: ни единое слово лекций и бесед не улетает на ветер, хранится в сердце и памяти.
Владимир Ильич в школе ежедневно. Бодрый, подтянутый, с галстуком, несмотря на жару. Лекции о марксистской науке и политэкономии читает четыре, пять, а то и шесть часов в день. Как интересен и прост! Слушатели с глубоким уважением говорят о нем между собой.
Чугурин, испытавший жандармские преследования, ссылку, тюрьму, сохранил в себе что-то трогательно ребяческое, оттого близко знался с мальчишками Андрэ и Жюстеном, а заодно и подружкой их Стрекозой. Им открывал свое отношение к Ленину.
— Юные товарищи, глядите на него, слушайте! Он великий человек, верьте моему чутью и пролетарскому глазу!
— Переведи, — торопит Андрюшу Жюстен.
Стрекоза переводит, опережая Андрюшу:
— Великий человек! Мечтает, чтобы простые люди были счастливыми.
«Простые люди, — думает Жюстен. — Значит, и отец. Отцу трудно. И скучно. Не хочу жить скучно. Пусть трудно, не хочу скучно».
Слушатели Ленинской школы жили в напряженном труде, и ни секунды им не было скучно.
Однажды за завтраком в общей столовой, где вела хозяйство мама Стрекозы тетя Катя Мазанова, Владимир Ильич, более, чем всегда, оживленный, с веселым блеском в глазах, сказал:
— Сегодня, товарищи, к нам прибывает изумительно образованный человек.
— Образованней вас нет, — заявил Чугурин.
— Во-первых, неловко слушать похвалы в лоб, — почти сердито оборвал Владимир Ильич. — Во-вторых, многим далеко до его знаний и таланта в искусстве.
— О! — загудел хор голосов.
Понятно, в Лонжюмо прибывает Анатолий Васильевич Луначарский. Слушатели встречали его еще до приезда в Лонжюмо, когда съезжались из России в Париж. Худой, узкоплечий, с высоким покатым лбом, прямым, слегка длинным носом, при усах и коротенькой бородке, в пенсне, он водил их в Лувр, Версаль, рассказывал историю Франции, будто всю ее сам пережил. Показывал картины художников, загорался, раскрывая их суть, форму, цвет, что неподготовленным взглядом не очень-то и различишь.
«Спасибо, Владимир Ильич! — думали слушатели. — Спасибо за счастье учиться в школе Лонжюмо. Услыхали неслыханное, повидали невиданное. Ваша забота, Владимир Ильич, взгляд в будущее. Вера ваша, что мы, пролетарии, станем неустрашимо биться за революцию, которая построит для народа красивую жизнь».
Понимали рабочие, мечтает Владимир Ильич о такой жизни для рабочего народа, вольной, безбедной и… красивой. Красота нам нужна. Душа скучает о красоте. Глаз ищет красоту. Не нарядность, не пышность… Песню, от которой ласковой печалью заходится сердце. Пестрые поля, летний ветерок гонит бесшумные волны ржаных колосьев, будто море тихо бежит. Жарким солнцем горит под окном золотой подсолнух и не сгорает. Родная земля!
Учат в Ленинской школе политике. Читаются лекции о профессиональном движении, об истории большевистской и буржуазных партий в России, о философских течениях, об аграрном вопросе, но и художественная литература и искусство не забыты. Чудеса, как много можно узнать, когда жаждешь узнавать и каждый час наполнен трудом!
Вот Анатолий Васильевич Луначарский и приехал. Они еще не разошлись из столовой, как он появился в чесучовом костюме, кремового цвета туфлях, канотье из тонкой соломки с узенькими полями — сущий парижанин по виду.
— Очень талантлив! — шепнула Надежда Константиновна Инессе Арманд.
— Рядом с Владимиром Ильичем как-то не замечаешь чужие таланты, — тихонько возразила Инесса.
— Ну уж, ну уж, это вы зря. Обязаны замечать! А Владимир Ильич как ценит таланты, влюбляется в таланты, находит таланты!
— Вы правы, — немного смутилась Инесса. — Несуразность я сказала. Человек посредственный не очень жалует чужую одаренность. Боится, вдруг обгонит, затмит.
Тут подоспели ученики. С великой охотой готовились они к экскурсии в Париж, принарядились кто как мог.
— Красивейший в мире город, живописный, разнообразный, яркий, умный! — восхищенно рассуждал Луначарский.
— Великую французскую революцию в конце века помните? — обратился к товарищам Павел, он же Александр Догадов, известный всем книгочей: чуть выдалась свободная минутка — он с книгой.
— А Парижская коммуна! — снижая из предосторожности голос, хотя русский язык в Лонжюмо никому не известен, подхватил Чугурин. — Апрельскую «Рабочую газету» читали? О Парижской коммуне по случаю сорокалетия. В 1871 году было… Неслыханная в мире борьба рабочего класса за свою власть и права. Кто про нее написал? Разумеете? То-то.
Чугурин готов прочитать целую лекцию о Парижской коммуне, то есть пересказать читаную-перечитаную им статью Владимира Ильича в апрельском номере большевистской «Рабочей газеты», издававшейся нелегально в Париже. Впрочем, статью знают все.
Однако пора двигаться на станцию. Лувр и Версаль уже показаны слушателям, на чем остановимся сегодня?
— Хорошо бы показать им Родена, — предложила Инесса Арманд.
— Мысль! — обрадованно воскликнул Анатолий Васильевич.
Кто такой Роден? Чем знаменит?
О Родене Анатолий Васильевич пока повременил рассказывать.
Делились впечатлениями о занятиях в школе; пока поджидали на платформе паровичок, ехали в вагоне, затем в метро, потом шагали пешком, с жадным любопытством вглядывались в уличную жизнь Парижа. Уличная жизнь Парижа, сколько ее ни наблюдай, не перестает занимать и увлекать.
В парижской толпе редко услышишь грубые, раздраженные голоса. Редки унылые лица. Много смеха.
Вон группа молоденьких девушек в затянутых на узеньких талиях юбках, с оборками подолов, касающихся мостовой, простолюдинки — без шляп — работницы, а опрятно кокетливы, сознают свою юную привлекательность, кидая по сторонам игривые взгляды. Вон юноша в шапке темных кудрей до плеч сидит на мосту перед мольбертом, рисует. Известный всем художникам мост, здесь они собираются рисовать, разглагольствовать, громогласно хулить или хвалить ту или иную картину, свергать мастеров или возводить в мастера новичков. Вон вдоль Сены ряд рундуков и маленьких киосков, похожих на лари с откидными крышками, которые захлопываются и запираются на ночь. Это книжные лавочки. Рябит в глазах от пестроты книжных обложек, картин и альбомов, выставленных здесь на продажу. Есть хорошие книги, а есть и бросовые, их, пожалуй, больше. «Порыться в этих книжных завалах любопытно, иногда и полезно. Найдешь такую редкость, что ахнешь», — думает Анатолий Васильевич. Но, заметив двух-трех слушателей, разглядывавших на картине обнаженных красоток, сказал не с укором, а дружески советуя:
— Что касается художественного качества — низкопробная посредственность. Не стоит тратить время на разглядывание этой пошлятины — порча вкуса.
— А в Лувре вы нам показывали картины, на которых изображены обнаженные красавицы. Хвалили, — заспорил Чугурин.
Луначарский улыбнулся:
— Голубчик, так ведь то настоящее искусство, а не мазня на потребу мещанам. Вы спорщик, однако.
— Плохо? — ревниво насторожился Чугурин.
— Напротив. Мудрость гласит: в спорах рождается истина. Однако бывают вздорные и суетные спорщики, что им истина? Только бы продемонстрировать блеск своего красноречия.
— Знаем таких, — буркнул кто-то.
Путешествие продолжалось.
Парижские улицы шумят, поют, восклицают. Треньканьем колокольца сообщает об остановке двухэтажный омнибус. На площадке контролер в форменной одежде бдительно проверяет билеты. Гудят локомобили довольно странной конструкции — они расширены кверху. Почему? Потому что под крышей нормальных размеров не уместится широченная и высоченная дамская шляпа. Крикливые парнишки развозят в тележках по разным адресам заказанные продукты. Шустрый лудильщик, не умолкая, взывает:
Слушатели слишком слабо знали столицу Франции, чтобы различить и запомнить все улицы, которыми их вел или вез на омнибусе Анатолий Васильевич, продолжая восхищаться неповторимым своеобразием Парижа, известного ему, можно сказать, наизусть.
Белостоцкий, петербуржец (тот, что переходил германскую границу, бросив на край канавы шинель, чтобы не оставить на земле следов), рассуждал:
— Красавец Париж, а у нашего Питера краса иная, этакой нарядности нет, наш Питер построже. А Нева! Их французская Сена не скажу, что плоха: яхты, парусные лодки, паруса всех цветов, что ни день, будто праздник. Наша Нева с характером. Как вздыбится, как разойдется, волны, что твои пушки, гремят. Бед, правду сказать, от этих наводнений немало. А утихнет — благодать голубая.
— А Волга! — подхватил волжанин Чугурин. — У нас, в Нижнем, весной разольется по левому берегу до самого неба. У наших волжских пароходов и голоса-то свои, отличительные. Кто не слыхал, понятия не имеет, какая приятность волжский пароходный гудок.
— Любя родное, свое, не обязательно отвергать чужое, — возразил Луначарский. В его тоне слышался отчасти укор. — Теперь обратимся к тому, что составляет основную цель нынешнего нашего посещения Парижа.
Они были на улице Суфло, названной так именем архитектора, в середине XVIII века соорудившего Пантеон. Монументальное здание с колоннадой крытой галереи, двумя ярусами над ней простых и изящных конструкций, увенчанных грандиозным куполом, замыкало улицу, являя зрелище торжественное и величественное. Усыпальница выдающихся деятелей Франции. Здесь покоится прах Вольтера, В. Гюго, Ж.-Ж. Руссо, других знаменитых людей и среди них, представьте, автора «Марсельезы» Руже де Лиля.
Последнее известие привело слушателей в полный восторг. Кто-то тихонько завел мотив: «От-ре-чемся от ста-ро-го ми-и-ира…» Анатолия Васильевича трогала впечатлительность рабочих и глубоко живущий, не угасающий ни на мгновение революционный дух. «Верно, как верно направила партия в Ленинскую школу наших рабочих-интеллигентов! Да, они интеллигенты в лучшем понимании этого слова. Душа их внемлет искусству, и надо взращивать в них чуткость к прекрасному», — думал Анатолий Васильевич.
Не случайно, живя в Париже, Владимир Ильич заезжал по дороге в библиотеку сюда, к Пантеону, на своем работяге велосипеде. Этот велосипед и второй для Нади мама прислала им из России в подарок. Владимир Ильич слезал с велосипеда и стоял в глубокой задумчивости у портала Пантеона, представляя картины битв, происходивших здесь сорок лет назад.
В марте 1871 года пролетариат столицы Франции взял власть в свои руки. Над городской ратушей взвилось алое знамя. Образовалась Парижская коммуна. Небывалое в мире событие!
Безумно напуганное революцией, буржуазное правительство бежало из Парижа.
Давно, в XVII веке, верстах в двадцати от Парижа стояла деревушка Версаль, ничем не приметная, если бы не окружали ее дремучие леса. Король, любитель охоты, соблазнился богатыми дичью лесами. Построили в Версале для короля охотничий домик. Затем дворец. Затем воздвигли изумительный по красоте и роскоши дворцовый и парковый ансамбль. Туда в 1871 году бежало от Парижской коммуны правительство, обосновалось в королевском дворце.
А Коммуна действовала. Объявляла неслыханные законы. Брошенные капиталистами из страха перед восставшим народом заводы и фабрики передавались для управления рабочим. Церковь отделена от государства. Церковники изгнаны из школы. Запрещены ночные работы в булочных.
Долой капиталистов!
Да здравствует трудящийся народ!
Версальское правительство между тем спешило мобилизовать войска и контрреволюцию и двинулось войной на Коммуну. Народ отчаянно оборонялся. Строились баррикады. Одна из сильнейших баррикад была воздвигнута у Пантеона. Пантеон превратился в вооруженную крепость.
На Пантеон версальское правительство нацелило главный удар.
Трусов Парижская коммуна не знала. Сражались все: мужчины, женщины, дети. Мальчишки, подобно Гаврошу из романа Гюго, подносили снаряды и патроны бойцам. Женщины и девочки варили пищу бойцам, стирали окровавленное белье и бинты раненых. С печалью закрывали глаза убитых. Не плакали. Плакать нельзя. Надо бороться.
Слишком неравны были силы. Версальцы одержали победу. Расстрелы, пытки, казни обрушила на коммунаров контрреволюция. Сто тысяч лучших сынов французского пролетариата было погублено.
Склоним головы.
После минуты молчания заговорил Серго:
— Ведь вот так бывает: вроде много о Парижской коммуне читали и от Владимира Ильича наслышаны, а вот… постояли у того места, где коммунары с капитализмом сражались, повидали лестницу Пантеона, где их праведная кровь проливалась, и будто что-то заново узнано, и на душе и больно, и гордо…
Серго говорил сердечно, просто. Товарищи молчали, потупившись. Что добавишь? Да, больно на душе и ГОРДО.
— Вам понятно, почему именно здесь мы видим Родена? — сказал Анатолий Васильевич.
И тут все вспомнили, что и ехали они в Париж с целью увидеть Родена. Где же он? Где мы видим его у Пантеона? Мы не видим.
— Мы видим творение Родена, а это значит видеть его самого.
Луначарский подвел рабочих к скульптуре огромной, двухметровой высоты, водруженной против колоннады Пантеона. Увлеченные зрелищем величественного здания и рассказами Луначарского о событиях, связанных с ним, рабочие поначалу не обратили внимания на скульптуру, как ни была она велика. Да и то сказать, им мало знаком или совсем незнаком этот вид искусства. Начитанные, иные страстные книгочеи, они и живопись знали почти исключительно по книжным иллюстрациям, а так как пользовались чаще дешевыми изданиями, то и талантливых художников встречали немного.
Правда, картины в Лувре их поразили. Теперь поразит скульптура Родена.
— Знаете, как в нем начинался художник? Он родился и вырос в бедной семье в рабочем квартале Парижа. Мальчонку часто посылали купить продукты в ближней мелочной лавке. Лавочник иногда заворачивал продукты в страницы, вырванные из иллюстрированных книг. Картинки из книжек привлекли мальчугана. Это было толчком. Он стал перерисовывать картинки. Потом сочинять свои. Рисование захватило его. Дальше с той же страстью увлекся скульптурой. Годы поисков, неистового до исступления труда. Бедность. Терпение.
Долго, очень долго не приходит признание. Горько, обидно. Не отчаиваться! Работать! Терпение!
И вдруг лавиной нахлынула мировая слава.
Неисчислимы творения, созданные из бронзы художником.
Итак, посмотрим скульптуру. Вглядитесь внимательно. Судите, кто перед нами. Что хочет сказать нам Роден?
Анатолий Васильевич отошел в сторону. Воздержимся пояснять. Пусть видят сами. Увидят ли?..
Мощная фигура человека, сидящего на каменной глыбе. Сам глыба, утес. Опершись локтем на колено, поддерживает рукой подбородок склоненной головы. Глаза под нависшими бровями опущены долу. Волосы сбились, упали на лоб, отягощенный глубоким раздумьем. Гигант. Чем скованы его могучие силы?
— Он рабочий, — не дожидаясь вопросов руководителя, заговорили пораженные слушатели. — У Родена правда. Поглядите, как огромен рабочий. Поглядите на его мускулы, тяжелые руки, ноги. Силища! Отчего молчит его силища? Скована. Человек думает о жизни, людях. Думает. И ты задумаешься. Как сбросить с себя цепи? Глядишь на роденовского рабочего и видишь: силища его не только в мускулах. В голове. Думает он.
— Роден назвал свою скульптуру «Мыслитель», — сказал Луначарский. — Рабочий он или поэт, как кому представится. Он — Мыслитель, судьбы мира мучают и заботят его.
Анатолий Васильевич доволен. Рабочие — не ученые, не искусствоведы, — наши рабочие, партийцы, услышали и поняли голос и зов искусства. И как живо и горячо отозвались!
А вот что Роден рассказывает о себе: «Да, я всегда жестоко любил труд… Я никогда не курил, чтобы не отвлекаться от работы ни на минуту. Я работал по четырнадцать часов ежедневно…»
«Насколько человек был бы счастливее, если был бы художником, плотник с радостью прилаживал шипы к гнездам, каменщик с любовью гасил известь, а ломовик холил своих лошадей… Ну разве это не было бы идеальное общество, скажите».
— А ведь прямо про нас говорится, для нас, — сказал кто-то.
…В вагоне, возвращаясь в Лонжюмо, слушатели говорили наперебой. Возбужденные услышанным и увиденным, не могли молчать. Хотелось выложить мысли Анатолию Васильевичу. Он чувствует и переживает, как мы. Эх, жизнь! Построить бы тебя по-хорошему…
Встречая идущую со станции возбужденно шумную толпу слушателей русской школы, селяне Лонжюмо обменивались между собой: «Праздник, видно, у них, радуются. Они и в школу-то как на праздник идут».
13
Жюстен пропал. Третий день нет Жюстена. Куда он делся?
— Как вам не стыдно? — корила Стрекоза Андрюшу и своего младшего братишку Мишеля, в общем-то ни в чем не повинного. — Что с ним случилось? Может, болен? А может, отец стал без-ра-бот-ным? — по слогам произнесла она устрашающее слово, известное ей из рассказов матери.
Андрей не оправдывался. Виноват, да, виноват. О Жюстене даже не вспомнил. Заядлый шахматист, разумеется, в меру своих лет и способностей, он долго не находил в Лонжюмо партнера. Случайно выяснилось, товарищ Петр, то есть Иван Дмитриевич Чугурин, смыслит в шахматах. На Андрея накатило. С утра до ночи он был околдован подготовкой к турниру. В часы, когда товарищ Петр занимался в школе, Андрей обдумывал красивые варианты шахматных партий, изобретал гениальные комбинации, ходы и однажды одержал победу. По рассеянности Чугурин дал маху, но лишь однажды, а дальше… дальше Андрей неизменно получал мат. Самолюбие его страдало. Хотя бы еще победить, один разок, чтобы доказать неслучайность первого выигрыша. Андрей жил надеждой и шахматной тренировкой, незаметно забыв о Жюстене. Но все же почему тот не приходит? Вдруг действительно что-то случилось?
— Стыдно, стыдно! — повторила Стрекоза, гневно качнув бантом на затылке.
Охваченный раскаянием, Андрей побежал к брошенному товарищу. Был воскресный вечер, и кожевник, как обычно, сидел на табурете в тени дома, сложив на коленях тощие руки. Почему-то Андрею стало остро жаль этого раньше времени жестоко постаревшего рабочего, жаль за его одинокие сидения возле дома под вечер.
— Бонжур. Где Жюстен? — несмело спросил Андрей.
Кожевник помолчал, жуя сморщенные тонкие губы.
— Спроси старого ворона, где выкормленный им птенец. Летает. Где? Зачем?.. Жюстену дали книгу. Мадам Надин, наша соседка, дала… Жюстен рвется к ним. Видно, колдовство какое у них, сила какая-то… Книжки их читает. Видно, мой сын задумал стать профессором, такая в его башку взбрела безумная мысль. Нам нельзя. В коллеже надо деньги платить. Профессор должен одолеть науки. У нас не выйдет. Надо платить.
— Где Жюстен? — робко переспросил Андрюша, смущенный трудным разговором с отцом, не находя, что отвечать.
— Кто знает, где? Я немного хвораю. Мучает ломота в груди. Что будет с Жюстеном? Как думаешь, что?
— Он хороший, — почти со слезами сказал Андрей. — Мы все его полюбили.
— Спасибо, — ответил кожевник. — Вы приехали, неизвестные русские люди, и уезжаете, и будто бы и не было вас, а какой-то след остается… Адьё, — дрогнувшим голосом вымолвил он.
— Прощайте. Нет, не прощайте. До свидания. И пожалуйста, пожалуйста, выздоравливайте!
Андрюша побежал со всех ног, рассчитывая где-то настигнуть Жюстена. А Жюстен как раз направлялся к нему, но не обычной дорогой. Отчего-то ему взбрело в голову завернуть на Иветту. Зачем? Так, ни за чем. Тихая в невысоких, некрутых бережках, она бесшумно несла воды к устью и там не кончалась, не сливалась с чужими, принявшими ее в свои объятия водами.
Текла среди них сама по себе, оставаясь собою, помня Аонжюмо, ребячьи рыбные ловли, ныряния до дна, фырканье, хохот. Ребята Лонжюмо любили Иветту, и она их любила. Так представлялось Жюстену, и было приятно постоять на бережку, поразмышлять.
А дальше произошло неприятное. На Гран-рю возле знаменитого памятника изящному, как балетный танцор, почтальону расположились мальчишки. Едва ли они подстерегали Жюстена, просто толковали о том о сем, пока еще не решив, чем занять дальше воскресный вечер. И увидали Жюстена. Сунув руки в карманы коротких штанов, сдвинув залихватски соломенную шляпу на одно ухо, неся две толстые книги под мышкой, вышагивает вдоль Гран-рю.
Мальчишки встрепенулись.
— Куда?
— А вам что? Никуда.
Неизвестно почему Жюстен, в общем-то не дурак, повел себя довольно глупо с ребятами. Зачем было задираться? Они повскакали, воинственно его окружив.
— Задаешься?
— Ребята, он нам изменил.
— Связался с приезжим сопляком, мамашиным сыночком. Мамаша-то дама, видели ленты на шляпе?
— А наш Жюстен и растаял. Э-эх, подлиза! От своих к чужим отвалился.
— Я не подлиза. Мне от них ничего не надо. Если бы в замок к барчатам втирался, а эти… мне от них ничего. А что у него мать в шляпе, наверное, в России так заведено. Дама не дама, носи шляпу — и все. Не вру, они русские. Даже мэр про них сказал: вы, говорит, немного странные люди, немного русские чудаки.
— Хэ! Подумаешь, русские. А что за книги у тебя?
— Они мне дали, — обрадовался Жюстен переходу к мирной теме. — Французский писатель Виктор Гюго сочинил. Заглавие «Отверженные». Значит, про бедняков. Буржуи своих не отвергают. А бедняки, ух, люто им. Буржуйские законы против них, работы не найдешь. Чуть что — с голодухи булку спер — тюрьма, а то каторга до смерти. Тюремщики — псы цепные. Виктор Гюго их пригвоздил. Зато Гаврош! Ну, парень, ну, парень! Оборвыш, гамен, а весельчак, а смельчак! Наш парень, будто в Лонжюмо и родился, такой наш! Про французскую Великую революцию слышали?
— А тебе кто сказал?
— Да он самый, Виктор Гюго и сказал, — любовно похлопал по обложкам книг Жюстен.
Понятно, мальчишки заинтересовались писателем Виктором Гюго. К счастью, никто не сообразил полюбопытствовать, где Жюстен раздобыл книги. Может, мадам Надин и месье Ильину было неприятно, чтобы кто-то узнал, что именно они достали Жюстену роман «Отверженные».
У этих русских, как заметил Жюстен, порядочно тайн и секретов.
— Но они хорошие люди. Все в Лонжюмо так считают. Немного чудаки, а хорошие. Когда они уедут… Они скоро уедут, — с грустью вспомнил Жюстен, — я расскажу вам всю книгу.
— Две, — поправили его.
— Две, и не об одном человеке, не думайте, что только о Гавроше, о многих замечательных людях — рабочих…
— Рабочие тоже не все замечательные, — перебили Жюстена.
— Больше замечательных, — спорил он. — Францию Виктор Гюго насквозь знает… Мы о своем Лонжюмо столько не знаем, как он о Франции. Я вам все расскажу, у меня в голове сто картин. Ну, пока…
И мальчишки отпустили Жюстена не только без тумаков, а с любопытством и даже уважением.
Слыхали, сто картин у него в голове! Наш кюре, наверное, о царстве божьем столько не накопил.
Между тем Жюстен прибавлял и прибавлял шагу, вдруг почувствовав, как соскучился об Андрэ. И… Стрекоза выпорхнула ему навстречу, когда он не успел еще войти в двухэтажный каменный домик, где разместилась школьная столовая и общежитие для слушателей, а одну комнатку занимали Андрюша с мамой.
— Где ты пропадал? Ах, какой невоспитанный мальчик! Не предупредил и пропал! — выговаривала Стрекоза, покачивая крылышками белого банта на затылке.
Конечно, тотчас выскочил Андрэ, и вспыхнуло бурное обсуждение романа Виктора Гюго. Русские друзья Жюстена его читали и прекрасно помнили героев, их приключения, беды и радости и, разумеется, сцены революционных боев, баррикады, пороховой дым, ужасающую ружейную и пушечную пальбу, кровавое зарево восстания над ночным Парижем. Они, Андрэ и Стрекоза, попросили Надежду Константиновну достать для Жюстена «Отверженных».
Как они все трое любили Гавроша, озорного, веселого, доброго!
Рос он без ласки, будто хилая травка, что вырастает на погребе, голодный оборвыш, а не найдешь добрее мальчишки.
Ранняя весна, вечер, порывистый ветер, черная туча ледяным ливнем заливает город, дождевые струи хлещут, как плетки. А на Гавроше поверх лохмотьев одна старенькая, неизвестно где подобранная шаленка, и ее парижский гамен отдает дрожащей от стужи нищей девчонке.
Добрый, добрый Гаврош! Смелый Гаврош! Баррикада революционеров бешеным огнем отражает наступление правительственных войск. Но патроны кончаются. И веселый оборвыш Гаврош оставляет баррикаду, чтобы у подножия ее подобрать патроны убитых врагов для своих, оборонять революцию. Вражеские пули летят в него — одна, другая, третья, а он поет озорные песенки, хохочет и как ни в чем не бывало делает свое дело, собирает патроны. Вражеские пули грозятся, гоняются за ним. Одна настигла. Еще одна. Маленький герой падает, не допев последнюю песенку.
Горько жалели Жюстен и его русские друзья Гавроша! Зачем его сразили шальные пули? Пусть бы он спасся. Зачем Виктор Гюго его не спас?
— Андрэ, ты хочешь стать героем?
— Конечно! Готов хоть сейчас. Только что нет баррикад.
Жюстен окинул его сочувственным взглядом. Слабак, даже не загорел ничуть.
— Андрэ, ешь больше. У вас вкусно кормят в вашей столовой. Один раз мадам Катрин дала мне русских щей, о-го! Я тарелку уплел, а она еще налила. Слушай, я еще расскажу про Гавроша.
— Да ведь я читал.
— Все равно. Гаврош…
— Да говори же по-русски, тебя учат русскому, хоть десять слов можешь выучить? — прикрикнул Андрэ.
— Ладно. Ладно, десяти слов не хватит. Гаврош был проказливый, не паинька. И голодный, на рынке торговка только и гляди, чтобы не упер булку с лотка… Штаны рваные, наши господские дети из замка на шаг его к себе не пустили бы… Они буржуи. Гюго показал трактирщика Тавардье, гад, повесить мало…
— Мальчики! Гарсон! — раздался звонкий, милый, как весенняя песенка жаворонка, голосок Стрекозы. Она успела слетать домой и вернулась с вестью, что сию минуту вся школа идет попрощаться с Иветтой. Ведь скоро, совсем скоро отъезд.
— Собрание?
— Никакого собрания. Месье Ильин сказал: «Посидим. Поговорим».
— Ура! — во все горло завопил Андрэ, и они пошагали к Иветте, где взрослые уже сидели на бережку, беседовали.
— Сколько бы ни протопал по земле, не забыть эту весну и лето. Заряд на душе и в мозгу до скончания века, — сказал кто-то.
— Радуюсь вашему подъему, но конечной остановкой Лонжюмо не будем считать. В некотором смысле отправной станцией, да. А дел впереди уймища! — улыбаясь, возразил Владимир Ильич.
— Полюбили мы вас, и-и-их! — сказал Чугурин.
— И Надежду Константиновну! А Инессу Федоровну! А Луначарского Анатолия Васильевича! А нашего доктора Александрова! — вторили все.
Благодарные. Душевные. Растроганные.
Хорошо на душе у Владимира Ильича.
Плыло над рекой негромкое, торжественное пение:
Иветта не слыхивала таких грозных, зовущих, покоряющих песен. Не оттого ли смолкли деревья над рекой? Не шелохнется ветка, не прошелестит листок. Замерли воды.
Жюстен не понимает слов, но что-то в этом пении захватывает, тревожно пленяет. Может быть, потому, что сегодня вечер прощания? И звезды сегодня другие. Все небо лучится многоцветными огоньками. Привет, привет вам, люди!
— О чем песня? — шепотом спрашивает Жюстен Андрюшу, когда песня кончилась, а в душе звучит и поет. Андрюша в смущении. Сказать, что песня о революции, нельзя. Что ответить?
— Про мечту пели, — отвечает Андрэ.
Жюстен разочарован.
— Э-э-э! У меня, например, есть желание работать на автомобильном заводе, слесарем например, на парижском заводе или хоть каком захудалом заводишке. У нас в Лонжюмо работы не найдешь, да и невзрачен уж больно наш кожевенный… А ты говоришь — мечта… Мечта не сбывается, люди придумали потешить себя, как малые ребятенки.
— А вот и неправда! А вот и неправда! А вот и неправда! — зачастила Стрекоза. — Наша сбудется. И вообще мечта — это дело, только очень большое, огромное. Понятно? Мечта не на словах. Когда очень захочешь и будешь добиваться, изо всех сил добиваться, мечта сбудется, вот поверь.
Жюстен слушал. Смотрел на Стрекозу. Ее чуть веснушчатые щеки, чуть толстоватенький носик, пухлые губы, маленькие-премаленькие ушки, в которых посверкивали две красные капельки сережек. Смотрел. Его мальчишеское, он считал, по-мужски нечувствительное, сердце страдало. Со Стрекозой и вообще-то они разговаривали мало, а тут будто онемел. Хотя бы одно словцо! Хотя бы: «Стрекоза, напиши мне письмо. Посоветуй, какие книжки читать?»
Кажется, малость: «Какие книжки читать?»
Но и такая малость не выговорилась.
— До свидания, Жюстен! Добивайся поступить на завод. И еще… большого, большого тебе…
И все. И даже адрес неизвестен, в Париже она будет жить или в России?
Безветренный, душный вечер висел над иссушенной зноем землей. Отец сидел на табуретке возле дома, сложив на коленях тощие, длинные руки.
— Что ты сам не свой? — спросил отец, распознав в глазах Жюстена смятение.
— Ничего. Просто так. Они уезжают.
— Они и приезжали к нам не на век, — здраво рассудил отец.
— Удивительные! И вообще Россия их удивительная.
— Ты там не был. Откуда знаешь?
— Знаю.
— Звезда с неба упала, — помолчав, сказал отец. — Август — месяц звездопадный… А как жить, они тебя научили?
— Научили. Вырасти бы скорее… А наши тоже хорошие люди есть.
— Всякие есть. Вон еще звезда пролетела. Чьей-то праведной душе бог ангела с доброй вестью послал. Или призывает к себе на вечный покой. Значит, говоришь, жить научили…
14
Они снова втроем шли берегом вечерней реки. Владимир Ильич, Надежда Константиновна, Инесса. «Ильины» любили называть ее без отчества. К ней шло имя Инесса. «Наша Инесса».
Над рекой тишина. Они тоже шли молча. Кончился важный срок жизни. Каждый мысленно мерил достигнутое. Достигнуто не только учениками, ими, руководителями, тоже. За три месяца ближе узнались передовые российские рабочие — надежда и завтрашний день партии.
— Прощай, Лонжюмо, наш зеленый островок, — немного с грустью говорила Инесса. — В нашем плавании мы остановились на твоем берегу…
— …Чтобы набраться новых сил и завтра храбро плыть дальше, — заключил Владимир Ильич.
Но о завтрашнем дне поговорим позднее. Хотелось припоминать и обсуждать в подробностях сегодняшнюю товарищескую встречу. Прощальную. Занятия в школе окончились. Слушатели уезжают в Россию. Большое дело им предстоит: борьба с царизмом и капиталистическим строем. Борьба с отступниками, изменниками партии.
Накануне устроили ужин. Тетя Катя Мазанова напекла пирогов, наготовила кушаний.
— Бесподобный салат! — расхваливали гости, еще не сев за стол, пока лишь поглядывая на блюдо с овощами, искусно украшенное зеленью. Тетя Катя — кулинарка и домохозяйка бесподобная. Застелила белой скатертью, вернее, чистыми простынями сдвинутые столы. Дети собрали луговые цветы. Тетя Катя расставила их в кринках на столах. В комнате стало уютно, как на семейном празднике. Все принарядились: у того зеленая веточка, у того голубенький глазок цветка глядит из нагрудного пиджачного кармашка. Андрюша, Стрекоза и Мишель, конечно, не последние участники праздника; есть чем полакомиться, тетя Катя и с вареньем напекла пирожков.
— Мамочка, можно позвать Жюстена?
— Не стоит, Андрюша. У нас русский вечер, ведь Жюстен не понимает язык.
Все заняли места за столом.
Вечер, понятно, открыл Владимир Ильич. Он был серьезен, растроган и ласков. Перед ним люди, с которыми вместе проведены недолгие, а сколь важные, значительные месяцы! Много нового узнали рабочие, посланцы российской партии, знойным летом 1911 года в Ленинской школе в неведомом никому поселке Лонжюмо.
— Не останавливайтесь, товарищи, учитесь, учитесь дальше, всегда, всюду, куда ни забросит судьба! — говорил на прощание Владимир Ильич. — Партии нужны просвещенные люди. В социалистическом обществе, которое мы построим, будут жить благородные, образованные, мыслящие люди. Они будут трудиться не за страх, а за совесть. Труд станет долгом, честью и радостью каждого. Прекрасные таланты расцветут в социалистическом обществе. Построить такое общество — дело нашей партии. В одиночку не построишь. Только вместе. Только сообща. Храните партийное товарищество во веки веков, дорогие друзья! Учителя школы желают вам сил и бодрости духа. До свидания, товарищи!
Несколько секунд в комнате царило молчание, сильнее слов говорившее о чувствах, владеющих слушателями. Затем встал товарищ Петр, Иван Дмитриевич Чугурин, и голосом торжественным и звучным сказал:
«Умница, умница, как хорошо он Пушкина вспомнил! Как все славно идет, не хочется расставаться», — подумала Надежда Константиновна.
Разом будто прорвалась плотина. Заговорили все. Как радостно узнавать! — говорили слушатели школы. Здесь, в школе Лонжюмо, они испытали благо человеческих сближений и дружб. Не знал человека, и вдруг перед тобою открывается его натура, мысли, стремления… Школа научила нас крепко дружить. Школа научила нас неустрашимо глядеть вперед, видеть цель, добиваться цели. Цель одна: близить революцию. То и будем делать, возвратившись на родную землю. И в познании наук будем двигаться дальше. Спасибо вам, учителя! Спасибо и низкий поклон до конца дней!
Хорошо было на прощальном вечере. У иного сквозь веселье раздумьем затуманит глаза: «Расстаемся, придется ли свидеться?»
Но прочь тревожные мысли!
— Товарищи, споем!
Какая встреча друзей обойдется без песни?!
И вольно, озорно и призывно, вырываясь в открытые окна, полилась над поселком, лугами, рекой.
Отвечала песня душевному состоянию собравшихся на чужбине русских людей.
— Силушка по жилушкам, — сказал кто-то. Кто-то завел новую песню:
Хор согласно подхватывает, отвечает:
Еще звучат в ушах гордые призывы, а уже слышится дальше:
Жаль, нет Серго. Спел бы по-грузински. Был Серго замечательным певцом. Пел как гордая птица. Летит гордая птица. Выше, выше, к синим небесам… Друзья! Летим на волю…
Вдруг, словно в бубны ударило, зазвенело веселье. Ноги сами под удалое пение пляшут.
Серго на прощальном вечере нет. Ленин раньше окончания школы послал его в Россию. Внутри партии продолжалась борьба. Разного рода противники выступали все злее. Надо немедленно закончить вредный для рабочего класса раскол в партии! Ленин не скрывал от учеников правду, напротив. Слушатели школы без колебаний поддерживали позицию Ленина и верных большевиков. Да! Надо немедля созвать конференцию, разбить раскольников, кончить в партии разброд. Каждый готов делать, что надо, что скажет Ленин. Владимир Ильич обдумывал и готовил конференцию, где большевики дадут раскольникам бой. Серго Орджоникидзе исполнял его волю в России. Разумеется, нелегально, скрываясь от сыщиков. Где он сейчас — в Уфе, Киеве, Нижнем Новгороде, Ростове, Тифлисе? И там, и в других городах, на крупных заводах, где тайно действуют партийные организации, Серго и посланные Лениным два других слушателя ведут агитацию за созыв конференции. За возрождение партии. Колоссально важное дело!
— А что, братцы, не напелись, споем.
Под окнами сошлись жители Лонжюмо. Слушали. Душевное пение русских будило в сердцах добрые чувства, хотелось жалеть и любить. Иные женщины передником вытирали глаза.
Тут и Жюстен вертелся в толпе.
— Я их знаю, они хорошие. Эх, остались бы у нас навсегда! — толковал он, прикидывая между тем, как бы пробраться к русским на праздник.
А там пели и пели, пока Владимир Ильич, сам подпевавший хору, не сказал:
— Друзья, завтра отъезд. Пора расходиться.
— Грянем напоследок! — лихо выкрикнул кто-то.
Грянули:
Пока прощались, обращали друг другу напутственные трогательные слова, благодарили Владимира Ильича, уже и ночь на дворе. Уже окна в поселке темны, погашен свет.
— Погуляем немного, — позвала Инесса.
Сошли к реке, постояли. Тихая Иветта, прощай!
Скоро вдоль поселка начнется движение повозок, везущих на парижский рынок овощи, фрукты, мясо. Грохотом колес по булыжной мостовой, ржанием коней, голосами возчиков наполнится ночь.
— И завтра так, и послезавтра, а для нас Лонжюмо станет прошлым, — задумчиво произнесла Надежда Константиновна.
— Но не уйдет из памяти, — добавила Инесса.
— Хорошо мы отдохнули сегодня, превосходно! — сказал Владимир Ильич, когда, простившись с Инессой, они возвращались домой. — Иногда просто необходимо вполне, вполне отдохнуть.
— А дома, Володя, в честь праздника тебя ждет сюрприз.
— Лю-бо-пытно. Что бы это могло быть?
— Очень приятное что-то, — важно и таинственно сказала Надежда Константиновна.
— Тогда домой, быстрее домой!
Елизавета Васильевна уже почивала в своей комнатушке. Они зажгли небольшую лампочку, ее слабый свет кружком лег на столе, не скрашивая углов в пятнах плесени и закопченных стен. Надежда Константиновна открыла саквояж, из-под сложенного там белья достала книгу.
— Пушкин! — в радостном изумлении воскликнул Владимир Ильич.
Взял томик, бережно полистал.
— Надюша, ты чудо! Вот чего мне недоставало! Зачем же ты все лето прятала от меня этот клад?
— Уж очень ты был занят, Володя, весь поглощен школой. А потом, сказать правду, забыла, — смущенно призналась она. — Спрятала в саквояж и забыла. А сегодня Чугурин напомнил, я так и ахнула. А в Шушенском, помнишь, как мы радовались каждой книге! Бывало, Маняша пришлет новое Толстого или Чехова, не знаешь, как и благодарить. Я еще раньше, а особенно в Шушенском, много стихов Пушкина запомнила наизусть. Есть у Пушкина одно стихотворение, именно сегодня, именно здесь, в Лонжюмо, всплыло в памяти. «Пророк». В нем весь Пушкин. Читаю и думаю… Помнишь?
15
После Лонжюмо «Ильины» почти год жили в Париже на знакомой тихой улочке Мари-Роз, неподалеку от парка Монсури, манившего в тень широколистых столетних каштанов и платанов или на просторы залитых солнцем полян. Белые лебеди горделиво плавали на зеркальной поверхности озера с прозрачной до дна водой.
Здесь и любили Владимир Ильич и Надежда Константиновна, спасаясь от парижской сутолоки, отдохнуть, погулять, почитать газеты, купленные в киоске по дороге. Но нечасто удавалось порадоваться изумрудной зелени и свежему воздуху парка Монсури. Владимир Ильич бесконечно работал. Отсюда, издалека, тайными путями, пользуясь тайными связями, руководил всей партийной работой на родине. В апреле 1912 года стала выходить ежедневно созданная по его замыслу первая марксистская рабочая газета «Правда». Владимир Ильич ее растил, направлял, называл «родным детищем Партии». В начальные же годы жизни «Правды» более двухсот восьмидесяти статей и заметок написано им для газеты.
Из Парижа Владимир Ильич с семьей переехал в польский город Краков, ближе к родине. Здесь продолжал для нее партийный труд, труд и труд! Ленин направлял борьбу против правительства и капитализма не только русских, но рабочих всех стран. Его имя стало известно и дорого передовым людям мира. Но враги революции тоже знали Ленина, ненавидели, хотели бросить в тюрьму. Однажды и бросили. Это было в Польше, вскоре после начала войны 1914 года. Страшно опасное время пережил Владимир Ильич! Был от смерти на шаг. Верные товарищи поднялись на защиту, добились, вырвали вождя партии из жандармского плена.
В разгаре была мировая война. Германия и Австро-Венгрия против России; Франция и Англия заодно с Россией против Германии. На сотни и сотни верст заливались кровью истоптанные солдатскими сапогами, изрытые копытами коней и колесами пушек поля. Тысячи, тысячи русских, французских, английских, немецких вдов безутешно оплакивали погибших в сражениях мужей и сынов.
Ленин задолго предвидел: война будет. Пока капитализм жив, война неминуема. Капиталисты наживают на войне миллиарды. Грабят чужие земли, чужие богатства, угнетают народ, преследуют и уничтожают коммунистов, политических учителей пролетариата — вот цели и задачи капитализма во все времена. Для достижения хищнических целей капиталисты устраивают войны.
Ленин написал Манифест против войны. Ленинские статьи и листовки тайно распространялись на фронте. Солдаты читали, задумывались.
Превратить войну империалистическую в гражданскую. Обратить винтовки и пушки против царей, буржуев, помещиков всех стран — звал Ленин, звал к революции.
В феврале 1917 года русские рабочие свергли царя. Весть о революции застала Владимира Ильича и Надежду Константиновну в Швейцарии. Владимир Ильич писал книгу об империализме. Надо знать жизнь и историю всех времен, чтобы ее написать. В швейцарском городе Цюрихе богатые библиотеки. Владимир Ильич в них работал. И библиотеки и сам город, оживленный и шумный, нравились Ленину. Много заводов, рабочих. С рабочими Владимир Ильич держал связи.
Синева и солнечное сияние дивного озера радуют глаз. Громады гор поражают. Величественно богата, разноцветна, наполнена ароматом роскошных цветов природа Швейцарии.
Но как тосковали Владимир Ильич и Надежда Константиновна о России! О ржаном поле — повеял ветер, и все оно заколыхалось, заходило волнами. Луговых речушках, где вдоль зеленых берегов стоят, раскинув по воде круглые листья, золотые кувшинки. Белоствольных березовых рощах, русском говоре, людях. Все годы эмиграции они мечтали, томились, ждали возвращения домой. Нельзя было. Теперь можно. Однако сколько пришлось пережить тревог, пока добились пропуска. Наконец, наконец они едут! Громыхает поезд. Мелькают мимо окон чужие города, поселки, горы, леса. Бесконечна дорога. И вот Петроград. Поезд замедлил ход, приближаясь к ночному Финляндскому вокзалу на Выборгской стороне. Мощный паровозный гудок возвестил прибытие Ленина. Что это? Тысячные толпы людей заполняют перрон. Рабочие. Красногвардейцы. Матросы.
Огненным цветом пылают освещенные прожекторами знамена. Оркестр исполняет «Марсельезу».
— На караул! — раздается команда.
Солдаты, матросы берут на караул.
— Да здравствует Ленин! Долой войну! Да здравствует революция!
«Сбывается. Свершилось. В России революция. Мы победили!» — вихрем несутся мысли Надежды Константиновны. Она тесно прижимает руки к груди, сердце колотится, замирает.
Толпа почти на руках вынесла Владимира Ильича на вокзальную площадь. И здесь море людей. Старые, молодые. Господ не видно. Рабочие лица, рабочие куртки, ношеные пальтишки, солдатские шинели.
Среди встречающих Иван Дмитриевич Чугурин, ученик Лонжюмо. А изрядно за шесть лет изменился. От глаз к вискам протянулись морщинки. Построжел взгляд. Седая прядка белеет в волосах. Не годы — пережитое оставило след.
Чугурин пришел встречать Ленина с группой партийных товарищей. Собрались у вокзала задолго. Товарищи делились беспокойством и радостью ожидания. Голоса не смолкали. А Чугурин молчит. Единственный из членов Выборгского райкома партии, кто видел, слушал, знал Ленина. Не день и не два. И в такой удивительный час, когда паровоз вот-вот прогудит возвращение Ленина, товарищ Чугурин молчит.
— Чугурин, чего ты молчишь?
— Не тревожьте его, — вмешался другой член райкома. — Знаете, что предстоит человеку? Единый раз в жизни. Не каждому выпадает такое. Обдумывай, Чугурин, готовься. Не забудь, мы рядом с тобой.
Чугурин готовился. Подготовка его состояла в том, что час-два-три, пока, заранее собравшись, они ожидали поезд, он перебирал, обсуждал, заново переживал события своей не слишком долгой, но, оказывается, и немалой жизни. Немалой, нелегкой.
Не много времени после Франции пробыл на свободе Чугурин. Полиция сразу установила за ним слежку. Жандармы припомнили Сормовскую рабочую демонстрацию против царя, Чугурина в первых рядах. Тогда острог, теперь ссылка в суровый Нарымский край на север Сибири. Через четыре года Чугурин бежал. В 1916 году приехал в Петроград, устроился работать на заводе на Выборгской стороне.
Выборгская сторона — густонаселенная окраина столицы, важнейший промышленный центр. Семьдесят тысяч рабочих! Большинство металлистов, передовых пролетариев. Существование пролетариев полуголодное, нищее. Работа двенадцать — четырнадцать часов в сутки, а плата шестьдесят копеек в день. Прокорми семью, обуй, одень детей, запаси на зиму дров. Гнилые, вросшие от старости в землю дома, не дома, а хибары. Улицы тонут в грязи. На весь Выборгский район шестнадцать классов начальных школ. Конечно, ни театра, ни клуба, зато пятьдесят три церкви и десятки кабаков, винных лавок, пивных на каждом шагу, зато страшащая жестоким режимом тюрьма для политических заключенных под названием «Кресты» и вторая, военная.
Нельзя так жить! Надо менять общественный строй. Единственный путь — революция. Так учил и учит Ленин, знает Чугурин. Ни дня не медля, с головой уходит в революционную борьбу. Огромную работу исполнили выборгские большевики и беспартийные рабочие для подготовки и свершения революции!
— Долой войну! Долой царя! — призывал Чугурин на рабочих митингах.
Его избирают секретарем подпольного Выборгского райкома партии. Большевики и передовые пролетарии организуют на заводах непрестанные забастовки и стачки. Захватывают Финляндский вокзал, что на Выборгской стороне. Забирают в Арсенале 40 тысяч винтовок, 30 тысяч револьверов. Вооружившись, освобождают «Кресты» и военную тюрьму, политические заключенные на свободе. Солдаты, целые полки переходят на сторону рабочих. Выборгские большевики при поддержке солдат и рабочих вынуждают заводчиков сократить рабочий день до десяти и восьми часов.
Ужасающие условия работы в цехах губили людей. В меднопрокатном заводе нет вытяжной вентиляции — за пять лет молодые мужчины уходили в могилу. На сигаретной фабрике, где работали в основном женщины, чахотка поражала их поголовно.
«А помнишь, — мысленно спрашивал себя Иван Дмитриевич Чугурин, — Ленин тогда, в школе, говорил: закон капиталистического накопления ведет к обнищанию, вымиранию рабочего класса. Помнишь, наш доктор Александров приводил статистику вымирания детей рабочих и вообще рабочего класса. Против Выборгской стороны, на том берегу Невы, красуются царские и вельможные дворцы, а мы… Довольно! Срок настал, сброшены богатеи. Сбылось, Владимир Ильич, чему вы учили в Лонжюмо. Готовили нас к борьбе и победе. Превратить войну капиталистических заправил в гражданскую войну против них. Вы нас учили и учите. Добьемся, Владимир Ильич!.. Светло на душе, как представишь то лето, вашу партийную школу в Лонжюмо, Владимир Ильич. В моей жизни самое счастливое время! Надежды, планы! А учиться-то как интересно! И дружили мы хорошо. Так прекрасно дружили! Каждый день помнится, каждый день любится. И ребятишки там были. Я ребятишек люблю, что русский он, что поляк, что француз. И вы, Владимир Ильич, любите детей, мы замечали, мы все замечали. Наше справедливое общество мы ведь и готовим для них. С приездом на родину, Владимир Ильич, поздравляю!»
Так мысленно разговаривал с Лениным Иван Дмитриевич Чугурин, ученик партийной Ленинской школы в Лонжюмо.
Прибыл поезд. Музыка, мощно звучит «Интернационал», ликуют толпы людей.
И вот наступает очень важный момент.
— Иван Дмитриевич! — узнает среди встречающих Чугурина Владимир Ильич. Протягивает руки, крепко обнимает «товарища Петра».
В глазах Ленина радостный свет. Весь он — счастье. Никто не умеет быть счастливым, как он. Никто не умеет смеяться, как он. Никто не умеет быть добрым, мудрым, великим, как он.
Не произнес Иван Дмитриевич Чугурин обдуманной речи. Не смог. И не надо. Владимиру Ильичу все ясно. Он тронут.
По поручению Выборгского райкома партии Чугурин вручает Владимиру Ильичу партийный билет № 600. Очередной номер.
Выборгская сторона была центром большевистской борьбы за революцию. Ленин встал на партийный учет здесь, в райкоме Выборгской стороны.
Да здравствует Ленин!
При встрече с рабочим классом России на Финляндском вокзале Петрограда первым призывом Ленина было:
— Да здравствует социалистическая революция!
16
А где Жюстен, наш славный французский дружок, по-русски «Сорвиголова», а на его родном языке «Касе-Ку»? Что с ним?
Давно наш Жюстен не Касе-Ку, скоро исполнится пятнадцать лет, почти взрослый парень, родное Лонжюмо далеко.
Однажды в воскресенье он проснулся поздно, когда солнце высоко поднялось, синим светом сияло полуденное небо. Обычно отец будит к воскресной службе. Сегодня не разбудил.
— Эх, здорово выспался! — протирая глаза, сладко зевнул Жюстен. Повалялся в постели, размышляя о предстоящей воскресной свободе, в праздники хозяйственными делами занимался отец.
Вдруг спохватился, кольнула тревога. Почему отец не разбудил? Не встает? Лежит на спине, неподвижный?
— Отец! Мон пер!
Глаза открыты. Незрячи, не видят. Как страшно! Стеклянные, немые глаза. Папа, папа! Отец!
Дрожащими руками Жюстен кое-как натянул на себя штаны и рубашку. Куда бежать? Кого звать на помощь? Бедняга Жюстен, рыдание вырвалось из груди. Плача, бежал он по Гран-рю, не соображая куда.
Тетушка Мушетта стояла у двери булочной, в белоснежном накрахмаленном чепце и переднике, поджидала покупателей.
— Беда, — поняла без вопросов. — С отцом. Кончился. Крепись, малыш. Отец давно был не жилец. Изглодала человека чахотка. Заснул, догадаться не успел, что умирает.
В каморку Жюстена набился народ. Женщины охали, причитали: «Некому сироту пожалеть, как будет кормиться?»
Навестил мэр:
— Крепись, малыш. Поможем, найдем работу.
Не так легко найти работу круглому сироте, когда ему только исполнилось четырнадцать. Вроде порядочно, а все еще мальчишка. Длинный, узкоплечий, худой.
Сам мэр хлопотал, но хозяин кожевенного завода жаловался на злые времена:
— Второй год воюем. Зачем? Кому нужно? Ты немец, я француз — зачем убиваем друг друга? Заказы на кожевенные изделия из-за войны упали. И раньше не богатырем был заводишко, теперь и вовсе захирел. Не то что новичков брать, своих увольнять приходится.
В господский замок тоже не взяли. Господские сыновья офицеры, командуют в армии. Балы и приемы в замке скупее устраиваются, слуг меньше надо.
Как ни плохо, Жюстен мог бы продержаться до лучших времен. Окончив школу, он немного подзарабатывал, помогал отцу: таскал из колодца воду кое-кому из селян, где сами не справлялись, а заплатить были в силах. Поливал чужие огороды. Так за день утопаешься, и на речку купаться или удить рыбу не хочется. Однако тянул бы, пока настоящая подвернется работа. Но на плату за жилье капиталов не хватит.
Хозяин каморки, где они ютились с отцом, неплохой человек, а известно: своя рубашка ближе к телу.
— Не сердись, гарсон, сам еле перебиваюсь с семьей, понадобилась твоя квартира, нашлись жильцы подходящие.
Подходящий жилец — церковный сторож. Служба — следить за порядком в костеле, чисто ли подметена дорожка к церковным дверям, прочен ли запор. На войну не забрали из-за ноги: одна от рождения короче другой. Женился парень. Хоть и хромой, а невест по военному времени — какую пожелаешь, на выбор. Охота свое гнездышко вить. И уже молодая хозяйничает в бывшем жилище Жюстена. Моет, красит, и комнатенка постепенно становится веселее, светлее, а Жюстену надо искать новую крышу. Где? Задаром никто не возьмет. Грошей Жюстена и за угол заплатить не хватит. Спасибо тетушке Мушетте, пышной, как ее сдобные булки. У нее в Париже приятельница.
— В молодые годы прислугами у бар служили. Вместе гуляли, женихов высматривали. Умели поработать и повеселиться умели, куда вам, нынешним! Поезжай в Париж, Касе-Ку. Подруга приютит. Там и работенка скорей подвернется.
И тетушка Мушетта живо собрала Жюстена в дорогу. Немудреные его пожитки взяла на хранение — устроится в столице, приедет, отдам, — сложила в котомку пару белья, верхнюю рубашку на смену, насовала булок и плюшек и дала десять франков.
Господин мэр пожертвовал двадцать. Богатство. Вовек Жюстен не держал в руках таких больших, по его понятиям, денег. И смело двинулся в путь. Смело, если бы не застилало слезами глаза.
Жюстен в Париже бывал, но не часто. Париж представлялся Жюстену празднично шумным, деловым и веселым, нарядным, беспечным. Даже сейчас, во время войны, он был наряден и весело шумен.
Жюстен крепко держал под мышкой котомку. Кроме смены белья и плюшек тетушки Мушетты, там был один очень важный предмет. В последний момент перед отъездом Жюстен сунул туда мамин будильник. Может быть, во всей Франции нет у маминого будильника двойника. Он не трезвонит в назначенный час, когда утром надо разбудить, а мелодично выпевает: длинь-динь…
Кто, какой мастер, где, когда его смастерил?
Но надо искать адрес приятельницы тетушки Мушетты. Время далеко за полдень, поторапливайся, дружище Жюстен! Он долго искал. Метро, автобус, пешком незнакомыми длинными, прекрасными улицами, где красуются великолепные здания с колоннами и скульптурами. Довольно взглянуть на эти дворцы, чтобы понять, живут в них счастливые люди!
Усталый Жюстен прибрел наконец по нужному адресу.
— Мадам давно съехала, — ответили ему и захлопнули перед носом дверь, избегая вступать в разговоры с долговязым парнем, чьи одичалые от усталости и горя глаза пугали благопристойных мещан.
Мадам съехала с квартиры и не оставила нового адреса.
Жюстен растерялся. Представьте одинокого мальчишку в громадном чужом городе, где ни единой знакомой души. Куда податься? Где искать приют?
Между тем солнце, бледнея, плыло к закату. Близился вечер. Скоро ночь.
Жюстен зашел в кафе, где ели, пили, болтали и даже, непонятно для бродяжки Жюстена, смеялись какие-то люди.
— Вам не требуется мыть посуду, или подметать пол, или…
— Ступай себе. Нет.
Зашел в другое кафе. Тоже без пользы.
Что делать? Что стал бы делать на его месте Гаврош, парижский, смешливый, отчаянный, геройский гамен? Веселый, знай, напевает свои песенки, хотя частенько случалось ночевать под мостом. Жюстен не знает, как забраться под мост.
Устал. На сердце тоска, словно воткнули гвоздь и сверлят, больно, хоть плачь. Нет, не от гвоздя больно… Тетушка Мушетта могла бы оставить пожить у себя, пожил бы немного, а там, глядишь, что-нибудь подвернется. Упросил бы взять на завод, кем хотите, хотя бы мусор таскать. Черти! Вам наплевать на других, только бы себе хорошо. Отец говорил: так устроил господь. Те богатые, а те бедные — божия воля. Дурак я, верил, дурак! Ничего ваш господь не устраивал, сами устроились. Черти! Буржуи!
Он излил поток ненависти на буржуев, пришли другие мысли, опять невеселые. Когда русские уехали, Жюстен через день стал ждать письмо от Стрекозы, был уверен, напишет сейчас же. «Милый Жюстен, — сказала она на прощание. — Милый Жюстен, мы тебя никогда не забудем».
Он ждал ее письма, пусть совсем коротенького. Что помнит, и все. Сам он не мог написать, русские не оставили адреса. Они, как в фантастическом романе Жюля Верна, явились будто с неведомой планеты, непохожие на деловитых селян Аонжюмо, и исчезли из глаз.
Они тоже трудились, неустанно трудились в школе и дома, но что-то в них было особое, влекуще особое.
Жюстен любил своих земляков и ребят, а Стрекозу… даже про себя, даже в воспоминаниях не смел произнести то волшебное слово, вызывавшее в нем восторг и печаль. Он приходил к памятнику «Почтальона из Лонжюмо», присаживался на постамент и думал, и ждал письма. «Почтальон из Лонжюмо», изящно облокотясь на постамент, безмолвно делил его ожидания.
Ночь. То ли вообще ночные парижские улицы пусты, то ли он забрел на рабочую окраину, дома здесь без колонн и скульптур. Рабочие спят.
Платановый бульвар протянулся вдоль улицы. Густые широкие кроны мощных деревьев сошлись над головой, закрыли ночное небо. Народа на бульваре нет. Хочется спать. На боковой дорожке бульвара скамейки. Жюстен сел. Оглянулся, народу не видно. Хочется спать. Вынул будильник, зачем-то, не видя часов, завел наугад. Сунул в котомку, положил на скамейку — там булки тетушки Мушетты, как бы не смять — обнял, прижался щекой. И уснул.
Тишина. Лишь смутно доносится гул авто и фиакров далекого центра. Безлюдье.
Будильник в котомке Жюстена отмеривает секунды, минуты.
Недолго спустя на платановом бульваре появляется человек. На ночном бульваре один. Вор? Сыщик? Полисмен? В коротеньком пиджачке, летней кепке, с лицом, изрытым морщинами, он непохож на вора или сыщика. И уж тем более полисмена. Его зовут Гюстав Кремье. Повезло Жюстену, что его заметил медленно шагающий ночным бульваром старик.
Он мастер часовых дел. Сначала гарсоном на побегушках, потом выше, всю жизнь работал в небольшой, но солидной и ценимой заказчиками фирме. Возникла еще одна, более сильная часовая фирма. Проглотила первую. Появилось новое предприятие.
Две фирмы слились. Капитал богатеет, а рабочих оказался излишек. Сотни рабочих на улице.
Таков закон накопления капитала, учит марксистская наука политэкономия. Старый часовщик Гюстав Кремье не очень сведущ в этой науке. Политэкономию он постигнул на опыте собственной жизни.
Опираясь на палку, стариковской походкой медленно шествует дядюшка Гюстав платановым бульваром. На скамье спит человек. Что из того? Гюстав Кремье прошел мимо.
Но что-то остановило его. Спящий на скамье, жалко подтянувший к подбородку колени подросток, почти мальчик. Уткнулся в котомку щекой. Спит.
Гюстав Кремье вернулся, сел на скамью. Грустно глядеть на беспомощно спящего под открытым небом мальчонку. Тяжелые, как всегда, мысли беспросветно навалились на Гюстава Кремье. Мальчик не слышит его мыслей. Спит.
Но что это? Длинь-динь, длинь-динь — запело у изголовья нищего мальчика.
«Что это? Должно быть, часы. За свою жизнь не слыхивал такого звона часов», — подумал Гюстав и, когда звон умолк, толкнул Жюстена разбудить. Тот вскочил. Дико огляделся, ничего не понимая со сна.
— Где я?
— Ты, мон шер, храпишь на бульварной скамейке. Время военное, может появиться с обходом полисмен, пригласит в полицию, приятного мало. Дурачина, нашел место, где ночевать.
— Какое вам дело! — вспыхнул Жюстен.
— Такое, что не могу пройти мимо…
— Вы что, блюститель порядка, хэ!
— Не груби, — спокойно ответил старик. — Что у тебя в котомке поет?
— Будильник. Мамино наследство.
— Покажи.
Жюстен вытащил из котомки аккуратненькие квадратные часы, кроме часовой и минутной, на них была еще и секундная стрелка. Старик принялся внимательно рассматривать будильник, да так долго, что у Жюстена мелькнула пугливая мысль, не присвоил бы этот подозрительный тип его сокровище, единственное его богатство. Кто их знает, парижан. У нас, в Аонжюмо, такого быть не может.
Снова сердце больно заныло, словно воткнули гвоздь. «Не надо было бросать дом. Ни за что! Что я горожу? Какой дом? Где он, мой дом?»
— Мамино наследство, — возвращая будильник, печально повторил старик. — Отца тоже нет? Плохи дела. Ты не парижанин…
— Почем вы знаете?
— Вижу. Откуда приехал?
— Из Аонжюмо. Ну и что?
— Да ничего. Зовут?
— Жюстен.
— А я Гюстав Кремье. Дядюшка Гюстав. Будем знакомы и пойдем-ка переночевать у меня… у нас. Жена — Луиза, — рассказывал он уже по дороге. — Тетушкой называть нельзя. Желает, чтобы называли мадам. Дядюшка Гюстав и мадам Луиза. Два одиноких старика. Ты сирота, и мы сироты. Был сын. Поздний ребенок. Единственный сын. Убили на фронте. Где могила, не знаем. Когда пришла та весть о сыне, Луиза… о! Что было с ней! Когда пришла та весть, она повредилась в уме.
Старик остановился, гневно стукнул палкой о тротуар.
— Зачем война? Тебе нужна война? Или мне? Или нашему убитому сыну? О боже, боже, — простонал старик. Прикрыл ладонью глаза. Постоял. — Ну, пошли. Стало быть, Лонжюмо твоя родина? Хорошее место?
— Очень, очень! — с жаром воскликнул Жюстен. — Близко речка Иветта, неширокая, а рыбы полно. Вдоль деревни луга, луга. Справа, слева и дальше луга. Вы любите полевые цветы? А ловить рыбу?
— Когда-то любил. Вот и наш дом.
Трехэтажный, украшенный лишь железными решетками узких балкончиков, дом по сравнению с богатыми зданиями центральных улиц был строго скромен и прост.
Дядюшка Гюстав отпер ключом дверь подъезда. Другим ключом — квартиру на втором этаже. Небольшая прихожая, с длинным зеркалом, подзеркальным столиком темного дерева и под цвет ему вешалкой показалась Жюстену чуть ли не приемной для гостей. «О-о! Шикарно у них», — отметил он про себя. Дядюшка Гюстав понял.
— Пятнадцать лет собирали деньги купить эту квартиру, а пожить сыну недолго пришлось. Сюда, налево.
Отворил дверь налево, и Жюстену представилось невиданное зрелище. Все четыре стены увешаны часами различных фасонов и размеров. Были тут старинные в солидных футлярах, откуда по ходу времени доносится задумчивое кукование кукушек. Красовалось на полочках несколько настольных парадных с узорчатой резьбой по бронзе. Висели на стенах простенькие ходики, их ярко-желтые, как начищенная медь, маятники усердно раскачивались взад-вперед! И много по стенам же, прикрепленных на гвоздики, мужских, величиной едва не с блюдце, с серебряными массивными цепочками. Все это тикало, стучало, бежало, казалось живым.
— Мое ремесло, — ответил часовщик удивленному взгляду Жюстена. — Начал работу едва не полвека назад на часовой фабрике подручным мальчиком, закончил мастером. Уволили, занялся этим делом. Чиню людям часы. Иной принесет, а уплатить за работу нечем, вот и висят, ждут хозяина. Иных не дождутся. Война. А это… — голос часовщика зазвучал сипло, грозя сорваться, — это книжный шкаф сына. Сын преподавал в начальных классах коллежа.
Жюстен восхищенно разглядывал корешки книг в книжном шкафу, не смея дотронуться. И, о чудо! Бывают же чудеса на свете! Как иногда обрушиваются на человека напасти, одна настигая другую, так нежданно судьба дарит милости. Встреча с часовщиком и эти книги. Жюстен обомлел, увидя на полке «Отверженных» Гюго. Нахлынули, понесли, закружили воспоминания. Счастливое лето! Внезапно возникшая в Лонжюмо загадочная русская школа учителей, манящая необычностью, будила фантазию. Андрэ, Стрекоза. Они познакомили Жюстена с Гаврошем. Жажда чтения после того овладела Жюстеном. Попробуйте в Лонжюмо раздобыть книгу, если это не Библия. Жюстен подъезжал к аптекарю, кюре, даже месье мэру. Даже в замок удалось пробраться, вымолить у гувернантки втайне от господ кое-что на самое малое время.
— Зря рвешься в чужой удел, — рассуждал отец. — Книги, науки, разные ученые звания — для них. Нам отпущено свое место. Мы простые люди. Так создал господь…
— Дядюшка Гюстав, а ваш сын? Ведь вы тоже простые люди, а он…
— Он стал бы ученым. Наверное, большим ученым, — гордо ответил часовщик. — Расскажи про учителей той школы.
— Они хорошие. Самый главный учитель учителей в русской школе был месье Ильин. Мне о нем сказали, что великий человек.
— Чему он учил?
И тут в памяти Жюстена ясно всплыло: ведь Андрэ и Стрекоза говорили, что то, чему учатся в русской школе, описывает книга Максима Горького «Мать».
В книжном шкафу дядюшки Гюстава не оказалось Максима Горького. Тогда Жюстен захотел взять сейчас же «Отверженных» Гюго, найти страницы о Гавроше. Но дядюшка Гюстав сказал:
— Ложись спать на постели сына. Сегодня читать поздно. Электричество дорого стоит.
Мадам Луизу Кремье Жюстен увидел следующим утром. Она вышла в кухню на завтрак, приготовленный дядюшкой Гюставом: слабенький кофе в больших чашках, по бутерброду с тонюсеньким ломтиком сыра.
Мадам Луиза, прямая, плоская, с огромными, странно расширенными глазами и блуждающей улыбкой на изможденном лице, внесла, прижимая к груди, продолговатый сверток в белых простынках. Жюстена не заметила. Мужу не кивнула.
— Мой пти, моя крошка, мой ангелочек, не бойся, не отдам тебя, не отдам… — бормотала она. И мурлыкала колыбельную песню без слов.
— Так с утра до ночи, — угрюмо промолвил Гюстав. — Не с кем перемолвиться словом. Жаль ее. И себя жаль.
После завтрака надел свежую рубашку, навел блеск на ботинки и позвал Жюстена к одному своему старому другу. Если у кого можно разузнать про Горького, это у него. Просвещенный человек, держит связи с русскими эмигрантами в Париже. «По-ли-ти-чески-ми», — по слогам, многозначительно выговорил дядюшка Гюстав.
Его старый друг оказался фотографом, книголюбом и пылкой натурой. Разговор, конечно, сразу зашел о войне.
— К нам долетело его «Воззвание о войне». Перевели на французский, разумеется, нелегально, распространили в листовках. И я распространял, да, я! Кто заподозрит старика, да еще такого на вид респектабельного?!
Фотограф действительно даже дома имел вид респектабельный — тщательно отглаженные брюки, чистейший воротничок, свежий галстук.
— Он пишет в «Воззвании», — продолжал наизусть фотограф: — «Из-за чего же идет эта война?.. Это есть война между двумя группами разбойнических великих держав из-за дележа колоний, из-за порабощения других наций, из-за выгод и привилегий на мировом рынке».
— Вот за что гибнут наши сыновья, — сказал Гюстав Кремье.
— Слушайте! Слушайте дальше! — возбужденно торопился фотограф: — «Но война, неся бесконечные бедствия и ужасы трудящимся массам, просвещает и закаляет лучших представителей рабочего класса. Если погибать, погибнем в борьбе за свое дело, за дело рабочих, за социалистическую революцию».
Фотограф поднял палец, как бы указующий перст, и было в этом жесте что-то проникновенно величественное.
— Он пишет в «Воззвании», он нас зовет бороться против войны, за революцию. Он революционер. Его голос слышен пролетариату и передовым людям всех стран. И врагам. Пусть они устрашатся. Этот русский — великий революционер. Великий Человек!
— Я знаю одного русского великого человека, — сказал Жюстен.
— Э! Сей момент, — таинственно произнес фотограф, исчез и немедля вернулся из другой комнаты, неся фотографию. — Он?
— Он! — Изумляясь, гордясь, узнал Жюстен знакомое лицо. — Месье Ильин. Учитель учителей в Лонжюмо.
— Учитель не только учителей в Лонжюмо. Учитель Человечества. Его имя Ленин, — торжественно объявил фотограф. — Я показываю вам это фото по секрету. И ко мне оно попало по секрету, по дружбе. Знаете, как оно появилось? Ленин жил в эмиграции в Париже. А дома, в России, оставалась мать, замечательная мать товарища Ленина! Скучает о сыне. И просит: пришли мне свое фото, я поставлю у себя на столике и буду каждый день видеть тебя, какой ты сейчас. Один мой камрад, товарищ, сделал это фото, посвященное матери Ленина. Я храню его, оно очень дорого мне. Когда-нибудь лицо Ленина, не только книги, лицо узнают все люди.
…Когда они с дядюшкой Гюставом возвращались домой, Жюстен говорил не смолкая. Рассказывал о далеких — ему казалось, далеких — счастливых днях в Лонжюмо. Об Андрэ, Стрекозе, товарище Петре и о Ленине. Он видел Ленина. Много раз видел Ленина.
— Он добрый. У него привычка, встретишься ненароком на улице или возле школы, возьмет и взъерошит волосы у Андрэ и у меня. И засмеется. Будто простой, самый обыкновенный. И прокатиться на своем велосипеде давал, добрый… А пели русские так прекрасно, лучше монахинь в костеле. У них особенное русское пение…
Дядюшка Густав слушал Жюстена. А потом сказал:
— Если бы я верил в бога, подумал бы, мне тебя послал бог. Сына ты мне не заменишь, но хорошо, когда к несчастному старику под конец жизни приходит молодой друг. Да такой разговорчивый.
Спустя некоторое время дядюшка Гюстав раздобыл книгу Максима Горького, переведенную на французский язык. Они с Жюстеном читали ее на кухне вслух. Мадам Луиза в комнате пела свою колыбельную песню без слов, а они читали на кухне «Мать» Горького.
Жюстен понял, какие науки изучали русские учителя в Ленинской школе Лонжюмо. Многое понял.
Наступит 1917 год. Газеты всего мира сообщат о свершившейся в России революции. Создалось новое государство — Российская Советская Республика. Главой нового, Советского государства стал Ленин.
К тому времени Жюстен был подсобным рабочим автомобильного завода. Мечтал полностью освоить устройство машины, освоил и лет через десять был уже опытным мастером сборки. Когда в 1920 году образовалась Французская коммунистическая партия, бывший Касе-Ку стал коммунистом. Товарищи охотно слушали его воспоминания о Ленине, им нравилась горячность Жюстена и нежная преданность «месье Ильину».
В 1939 году Францию захватили гитлеровцы. Жюстен вступил в отряд Сопротивления, сражался с захватчиками, партизанил, пока фашистов не изгнали из Франции.
Во все времена, особенно трудные, он помнил о Ленине, память о Ленине и ленинские статьи, которые он жадно читал, подсказывали, как жить и думать о жизни.
Не раз в воспоминаниях являлась ему Стрекоза. Он видел ее, резвую, легкую, белый бант на затылке, и улыбался. Кончики банта были похожи на стрекозиные крылышки.
Жюстен жив и сейчас. Теперь он уже дядюшка Жюстен, даже дед. Вот, опираясь на палку, идет бульваром, где когда-то, спящего на скамейке под кровом густолистых платанов, его нашел и приголубил часовщик Гюстав Кремье.
Иногда он приводит сюда, на бульвар, под платаны внучку, которая напоминает ему Стрекозу. Много раз он рассказывает внучке об одном жарком лете в поселке Лонжюмо, когда туда приехали русские, и как были они хороши, и как вся судьба его определилась тем летом.