День за днем миновал месяц, истекает другой. Близится окончание школы. Много знаний, партийной энергии получили и каждый день и час получают слушатели Ленинской школы! Преподаватели умело учат рабочих, рабочие умно и внимательно слушают: ни единое слово лекций и бесед не улетает на ветер, хранится в сердце и памяти.
Владимир Ильич в школе ежедневно. Бодрый, подтянутый, с галстуком, несмотря на жару. Лекции о марксистской науке и политэкономии читает четыре, пять, а то и шесть часов в день. Как интересен и прост! Слушатели с глубоким уважением говорят о нем между собой.
Чугурин, испытавший жандармские преследования, ссылку, тюрьму, сохранил в себе что-то трогательно ребяческое, оттого близко знался с мальчишками Андрэ и Жюстеном, а заодно и подружкой их Стрекозой. Им открывал свое отношение к Ленину.
— Юные товарищи, глядите на него, слушайте! Он великий человек, верьте моему чутью и пролетарскому глазу!
— Переведи, — торопит Андрюшу Жюстен.
Стрекоза переводит, опережая Андрюшу:
— Великий человек! Мечтает, чтобы простые люди были счастливыми.
«Простые люди, — думает Жюстен. — Значит, и отец. Отцу трудно. И скучно. Не хочу жить скучно. Пусть трудно, не хочу скучно».
Слушатели Ленинской школы жили в напряженном труде, и ни секунды им не было скучно.
Однажды за завтраком в общей столовой, где вела хозяйство мама Стрекозы тетя Катя Мазанова, Владимир Ильич, более, чем всегда, оживленный, с веселым блеском в глазах, сказал:
— Сегодня, товарищи, к нам прибывает изумительно образованный человек.
— Образованней вас нет, — заявил Чугурин.
— Во-первых, неловко слушать похвалы в лоб, — почти сердито оборвал Владимир Ильич. — Во-вторых, многим далеко до его знаний и таланта в искусстве.
— О! — загудел хор голосов.
Понятно, в Лонжюмо прибывает Анатолий Васильевич Луначарский. Слушатели встречали его еще до приезда в Лонжюмо, когда съезжались из России в Париж. Худой, узкоплечий, с высоким покатым лбом, прямым, слегка длинным носом, при усах и коротенькой бородке, в пенсне, он водил их в Лувр, Версаль, рассказывал историю Франции, будто всю ее сам пережил. Показывал картины художников, загорался, раскрывая их суть, форму, цвет, что неподготовленным взглядом не очень-то и различишь.
«Спасибо, Владимир Ильич! — думали слушатели. — Спасибо за счастье учиться в школе Лонжюмо. Услыхали неслыханное, повидали невиданное. Ваша забота, Владимир Ильич, взгляд в будущее. Вера ваша, что мы, пролетарии, станем неустрашимо биться за революцию, которая построит для народа красивую жизнь».
Понимали рабочие, мечтает Владимир Ильич о такой жизни для рабочего народа, вольной, безбедной и… красивой. Красота нам нужна. Душа скучает о красоте. Глаз ищет красоту. Не нарядность, не пышность… Песню, от которой ласковой печалью заходится сердце. Пестрые поля, летний ветерок гонит бесшумные волны ржаных колосьев, будто море тихо бежит. Жарким солнцем горит под окном золотой подсолнух и не сгорает. Родная земля!
Учат в Ленинской школе политике. Читаются лекции о профессиональном движении, об истории большевистской и буржуазных партий в России, о философских течениях, об аграрном вопросе, но и художественная литература и искусство не забыты. Чудеса, как много можно узнать, когда жаждешь узнавать и каждый час наполнен трудом!
Вот Анатолий Васильевич Луначарский и приехал. Они еще не разошлись из столовой, как он появился в чесучовом костюме, кремового цвета туфлях, канотье из тонкой соломки с узенькими полями — сущий парижанин по виду.
— Очень талантлив! — шепнула Надежда Константиновна Инессе Арманд.
— Рядом с Владимиром Ильичем как-то не замечаешь чужие таланты, — тихонько возразила Инесса.
— Ну уж, ну уж, это вы зря. Обязаны замечать! А Владимир Ильич как ценит таланты, влюбляется в таланты, находит таланты!
— Вы правы, — немного смутилась Инесса. — Несуразность я сказала. Человек посредственный не очень жалует чужую одаренность. Боится, вдруг обгонит, затмит.
Тут подоспели ученики. С великой охотой готовились они к экскурсии в Париж, принарядились кто как мог.
— Красивейший в мире город, живописный, разнообразный, яркий, умный! — восхищенно рассуждал Луначарский.
— Великую французскую революцию в конце века помните? — обратился к товарищам Павел, он же Александр Догадов, известный всем книгочей: чуть выдалась свободная минутка — он с книгой.
— А Парижская коммуна! — снижая из предосторожности голос, хотя русский язык в Лонжюмо никому не известен, подхватил Чугурин. — Апрельскую «Рабочую газету» читали? О Парижской коммуне по случаю сорокалетия. В 1871 году было… Неслыханная в мире борьба рабочего класса за свою власть и права. Кто про нее написал? Разумеете? То-то.
Чугурин готов прочитать целую лекцию о Парижской коммуне, то есть пересказать читаную-перечитаную им статью Владимира Ильича в апрельском номере большевистской «Рабочей газеты», издававшейся нелегально в Париже. Впрочем, статью знают все.
Однако пора двигаться на станцию. Лувр и Версаль уже показаны слушателям, на чем остановимся сегодня?
— Хорошо бы показать им Родена, — предложила Инесса Арманд.
— Мысль! — обрадованно воскликнул Анатолий Васильевич.
Кто такой Роден? Чем знаменит?
О Родене Анатолий Васильевич пока повременил рассказывать.
Делились впечатлениями о занятиях в школе; пока поджидали на платформе паровичок, ехали в вагоне, затем в метро, потом шагали пешком, с жадным любопытством вглядывались в уличную жизнь Парижа. Уличная жизнь Парижа, сколько ее ни наблюдай, не перестает занимать и увлекать.
В парижской толпе редко услышишь грубые, раздраженные голоса. Редки унылые лица. Много смеха.
Вон группа молоденьких девушек в затянутых на узеньких талиях юбках, с оборками подолов, касающихся мостовой, простолюдинки — без шляп — работницы, а опрятно кокетливы, сознают свою юную привлекательность, кидая по сторонам игривые взгляды. Вон юноша в шапке темных кудрей до плеч сидит на мосту перед мольбертом, рисует. Известный всем художникам мост, здесь они собираются рисовать, разглагольствовать, громогласно хулить или хвалить ту или иную картину, свергать мастеров или возводить в мастера новичков. Вон вдоль Сены ряд рундуков и маленьких киосков, похожих на лари с откидными крышками, которые захлопываются и запираются на ночь. Это книжные лавочки. Рябит в глазах от пестроты книжных обложек, картин и альбомов, выставленных здесь на продажу. Есть хорошие книги, а есть и бросовые, их, пожалуй, больше. «Порыться в этих книжных завалах любопытно, иногда и полезно. Найдешь такую редкость, что ахнешь», — думает Анатолий Васильевич. Но, заметив двух-трех слушателей, разглядывавших на картине обнаженных красоток, сказал не с укором, а дружески советуя:
— Что касается художественного качества — низкопробная посредственность. Не стоит тратить время на разглядывание этой пошлятины — порча вкуса.
— А в Лувре вы нам показывали картины, на которых изображены обнаженные красавицы. Хвалили, — заспорил Чугурин.
Луначарский улыбнулся:
— Голубчик, так ведь то настоящее искусство, а не мазня на потребу мещанам. Вы спорщик, однако.
— Плохо? — ревниво насторожился Чугурин.
— Напротив. Мудрость гласит: в спорах рождается истина. Однако бывают вздорные и суетные спорщики, что им истина? Только бы продемонстрировать блеск своего красноречия.
— Знаем таких, — буркнул кто-то.
Путешествие продолжалось.
Парижские улицы шумят, поют, восклицают. Треньканьем колокольца сообщает об остановке двухэтажный омнибус. На площадке контролер в форменной одежде бдительно проверяет билеты. Гудят локомобили довольно странной конструкции — они расширены кверху. Почему? Потому что под крышей нормальных размеров не уместится широченная и высоченная дамская шляпа. Крикливые парнишки развозят в тележках по разным адресам заказанные продукты. Шустрый лудильщик, не умолкая, взывает:
Слушатели слишком слабо знали столицу Франции, чтобы различить и запомнить все улицы, которыми их вел или вез на омнибусе Анатолий Васильевич, продолжая восхищаться неповторимым своеобразием Парижа, известного ему, можно сказать, наизусть.
Белостоцкий, петербуржец (тот, что переходил германскую границу, бросив на край канавы шинель, чтобы не оставить на земле следов), рассуждал:
— Красавец Париж, а у нашего Питера краса иная, этакой нарядности нет, наш Питер построже. А Нева! Их французская Сена не скажу, что плоха: яхты, парусные лодки, паруса всех цветов, что ни день, будто праздник. Наша Нева с характером. Как вздыбится, как разойдется, волны, что твои пушки, гремят. Бед, правду сказать, от этих наводнений немало. А утихнет — благодать голубая.
— А Волга! — подхватил волжанин Чугурин. — У нас, в Нижнем, весной разольется по левому берегу до самого неба. У наших волжских пароходов и голоса-то свои, отличительные. Кто не слыхал, понятия не имеет, какая приятность волжский пароходный гудок.
— Любя родное, свое, не обязательно отвергать чужое, — возразил Луначарский. В его тоне слышался отчасти укор. — Теперь обратимся к тому, что составляет основную цель нынешнего нашего посещения Парижа.
Они были на улице Суфло, названной так именем архитектора, в середине XVIII века соорудившего Пантеон. Монументальное здание с колоннадой крытой галереи, двумя ярусами над ней простых и изящных конструкций, увенчанных грандиозным куполом, замыкало улицу, являя зрелище торжественное и величественное. Усыпальница выдающихся деятелей Франции. Здесь покоится прах Вольтера, В. Гюго, Ж.-Ж. Руссо, других знаменитых людей и среди них, представьте, автора «Марсельезы» Руже де Лиля.
Последнее известие привело слушателей в полный восторг. Кто-то тихонько завел мотив: «От-ре-чемся от ста-ро-го ми-и-ира…» Анатолия Васильевича трогала впечатлительность рабочих и глубоко живущий, не угасающий ни на мгновение революционный дух. «Верно, как верно направила партия в Ленинскую школу наших рабочих-интеллигентов! Да, они интеллигенты в лучшем понимании этого слова. Душа их внемлет искусству, и надо взращивать в них чуткость к прекрасному», — думал Анатолий Васильевич.
Не случайно, живя в Париже, Владимир Ильич заезжал по дороге в библиотеку сюда, к Пантеону, на своем работяге велосипеде. Этот велосипед и второй для Нади мама прислала им из России в подарок. Владимир Ильич слезал с велосипеда и стоял в глубокой задумчивости у портала Пантеона, представляя картины битв, происходивших здесь сорок лет назад.
В марте 1871 года пролетариат столицы Франции взял власть в свои руки. Над городской ратушей взвилось алое знамя. Образовалась Парижская коммуна. Небывалое в мире событие!
Безумно напуганное революцией, буржуазное правительство бежало из Парижа.
Давно, в XVII веке, верстах в двадцати от Парижа стояла деревушка Версаль, ничем не приметная, если бы не окружали ее дремучие леса. Король, любитель охоты, соблазнился богатыми дичью лесами. Построили в Версале для короля охотничий домик. Затем дворец. Затем воздвигли изумительный по красоте и роскоши дворцовый и парковый ансамбль. Туда в 1871 году бежало от Парижской коммуны правительство, обосновалось в королевском дворце.
А Коммуна действовала. Объявляла неслыханные законы. Брошенные капиталистами из страха перед восставшим народом заводы и фабрики передавались для управления рабочим. Церковь отделена от государства. Церковники изгнаны из школы. Запрещены ночные работы в булочных.
Долой капиталистов!
Да здравствует трудящийся народ!
Версальское правительство между тем спешило мобилизовать войска и контрреволюцию и двинулось войной на Коммуну. Народ отчаянно оборонялся. Строились баррикады. Одна из сильнейших баррикад была воздвигнута у Пантеона. Пантеон превратился в вооруженную крепость.
На Пантеон версальское правительство нацелило главный удар.
Трусов Парижская коммуна не знала. Сражались все: мужчины, женщины, дети. Мальчишки, подобно Гаврошу из романа Гюго, подносили снаряды и патроны бойцам. Женщины и девочки варили пищу бойцам, стирали окровавленное белье и бинты раненых. С печалью закрывали глаза убитых. Не плакали. Плакать нельзя. Надо бороться.
Слишком неравны были силы. Версальцы одержали победу. Расстрелы, пытки, казни обрушила на коммунаров контрреволюция. Сто тысяч лучших сынов французского пролетариата было погублено.
Склоним головы.
После минуты молчания заговорил Серго:
— Ведь вот так бывает: вроде много о Парижской коммуне читали и от Владимира Ильича наслышаны, а вот… постояли у того места, где коммунары с капитализмом сражались, повидали лестницу Пантеона, где их праведная кровь проливалась, и будто что-то заново узнано, и на душе и больно, и гордо…
Серго говорил сердечно, просто. Товарищи молчали, потупившись. Что добавишь? Да, больно на душе и ГОРДО.
— Вам понятно, почему именно здесь мы видим Родена? — сказал Анатолий Васильевич.
И тут все вспомнили, что и ехали они в Париж с целью увидеть Родена. Где же он? Где мы видим его у Пантеона? Мы не видим.
— Мы видим творение Родена, а это значит видеть его самого.
Луначарский подвел рабочих к скульптуре огромной, двухметровой высоты, водруженной против колоннады Пантеона. Увлеченные зрелищем величественного здания и рассказами Луначарского о событиях, связанных с ним, рабочие поначалу не обратили внимания на скульптуру, как ни была она велика. Да и то сказать, им мало знаком или совсем незнаком этот вид искусства. Начитанные, иные страстные книгочеи, они и живопись знали почти исключительно по книжным иллюстрациям, а так как пользовались чаще дешевыми изданиями, то и талантливых художников встречали немного.
Правда, картины в Лувре их поразили. Теперь поразит скульптура Родена.
— Знаете, как в нем начинался художник? Он родился и вырос в бедной семье в рабочем квартале Парижа. Мальчонку часто посылали купить продукты в ближней мелочной лавке. Лавочник иногда заворачивал продукты в страницы, вырванные из иллюстрированных книг. Картинки из книжек привлекли мальчугана. Это было толчком. Он стал перерисовывать картинки. Потом сочинять свои. Рисование захватило его. Дальше с той же страстью увлекся скульптурой. Годы поисков, неистового до исступления труда. Бедность. Терпение.
Долго, очень долго не приходит признание. Горько, обидно. Не отчаиваться! Работать! Терпение!
И вдруг лавиной нахлынула мировая слава.
Неисчислимы творения, созданные из бронзы художником.
Итак, посмотрим скульптуру. Вглядитесь внимательно. Судите, кто перед нами. Что хочет сказать нам Роден?
Анатолий Васильевич отошел в сторону. Воздержимся пояснять. Пусть видят сами. Увидят ли?..
Мощная фигура человека, сидящего на каменной глыбе. Сам глыба, утес. Опершись локтем на колено, поддерживает рукой подбородок склоненной головы. Глаза под нависшими бровями опущены долу. Волосы сбились, упали на лоб, отягощенный глубоким раздумьем. Гигант. Чем скованы его могучие силы?
— Он рабочий, — не дожидаясь вопросов руководителя, заговорили пораженные слушатели. — У Родена правда. Поглядите, как огромен рабочий. Поглядите на его мускулы, тяжелые руки, ноги. Силища! Отчего молчит его силища? Скована. Человек думает о жизни, людях. Думает. И ты задумаешься. Как сбросить с себя цепи? Глядишь на роденовского рабочего и видишь: силища его не только в мускулах. В голове. Думает он.
— Роден назвал свою скульптуру «Мыслитель», — сказал Луначарский. — Рабочий он или поэт, как кому представится. Он — Мыслитель, судьбы мира мучают и заботят его.
Анатолий Васильевич доволен. Рабочие — не ученые, не искусствоведы, — наши рабочие, партийцы, услышали и поняли голос и зов искусства. И как живо и горячо отозвались!
А вот что Роден рассказывает о себе: «Да, я всегда жестоко любил труд… Я никогда не курил, чтобы не отвлекаться от работы ни на минуту. Я работал по четырнадцать часов ежедневно…»
«Насколько человек был бы счастливее, если был бы художником, плотник с радостью прилаживал шипы к гнездам, каменщик с любовью гасил известь, а ломовик холил своих лошадей… Ну разве это не было бы идеальное общество, скажите».
— А ведь прямо про нас говорится, для нас, — сказал кто-то.
…В вагоне, возвращаясь в Лонжюмо, слушатели говорили наперебой. Возбужденные услышанным и увиденным, не могли молчать. Хотелось выложить мысли Анатолию Васильевичу. Он чувствует и переживает, как мы. Эх, жизнь! Построить бы тебя по-хорошему…
Встречая идущую со станции возбужденно шумную толпу слушателей русской школы, селяне Лонжюмо обменивались между собой: «Праздник, видно, у них, радуются. Они и в школу-то как на праздник идут».