Наступили школьные каникулы. Оглядываясь на прожитые в Москве месяцы, Усков убедился в том, что сделал меньше, чем мог и хотел. Правда, он давно уже стал необходимейшим в институте человеком, общественная его активность не остыла. Но своими академическими делами Усков был недоволен.

В области древней литературы он не сделал пока ни одного принципиально важного открытия. Усков не сделал открытия потому, что жизнь его утратила равновесие. Как лодка, выброшенная ветром в открытое море, то взлетает на гребень волны, то падает вниз, — так жил Усков.

Короче говоря, Усков был влюблен. Он был влюблен так откровенно и бесхитростно, так не умел скрывать свои печали и радости, что скоро все узнали о его любви.

Узнала старая няня, которая, опустив на кончик носа очки, целые дни вязала в раздевалке чулок. Узнали в учительской, узнал директор.

— Набрали мы в этом году молодежи, — сказал директор, — хлопот с ней полон рот.

— Да, боюсь, что мы допустили ошибку, — осторожно ответил Борисов, имея в виду Марию Кирилловну.

"Посмотрим, не допустили ли мы действительно ошибку", — подумал директор, направляясь к Ускову. Еще издали услышал он раскаты учительского голоса. Приоткрыл дверь — голос не снизился.

Юрий Петрович стоял не у стола и не посередине комнаты. Он вовсе не стоял, его носило по классу. Он схватил чей-то учебник и стукнул о парту. Восьмиклассники не удивились. Они одобрительно загудели, потому что не могли не признать, что Эраст, обманувший бедную Лизу, — типичный представитель развращенной аристократии.

Директор послушал и вышел.

— Уф! — сказал он. — Столько пыла и красноречия, а вот с Ниной Сергеевной никак не могут договориться.

Беда заключалась в том, что с некоторых пор именно с Ниной Сергеевной Усков терял красноречие. Он произносил, что-то бессвязное или принимался подробно излагать какой-нибудь раздел из древней литературы.

Он провожал Нину Сергеевну переулками до Никитских ворот и, взглядывал украдкой на ее коротенький, покрасневший на морозе носик и черную прядку волос над маленьким ухом, сообщал о том, что существуют такие-то варианты исторических песен об Иване Грозном.

Однажды Нина Сергеевна остановилась и почти со слезами в голосе воскликнула:

— Ненавижу вашу древнюю литературу! — Она топнула ногой и сказала: — Не смейте больше меня провожать!

На следующий день она возвратила все его книги. Это было ударом, жизнь потеряла смысл.

Юрий напрасно ждал каникул. Каникулы только увеличили бедствие. Он не мог ухитриться застать Нину Сергеевну в школе. Похоже было, что она его избегает. Работа Ускова о русской повести XVI века безнадежно застряла на месте.

В унынии, небритый, Юрий явился наконец к Маше. Он сел в старое кожаное кресло, настолько глубокое, что колени его пришлись почти вровень с носом, поставил к ногам портфель, закурил и мысленно процитировал ту фразу из Блока, которая все эти дни сопровождала его подобно зловещему аккомпанементу:

Вот новая ноша! Пока не раскроет могила сырые объятья, Тащиться…

Усков повторял про себя эту фразу на разные лады и в конце концов стал находить в ней какое-то мрачное утешение. Но сейчас он не рискнул декламировать Блока.

Как ни был Усков погружен в созерцание собственных переживаний, он не мог не заметить перемены, какая произошла с Машей.

Юрий подумал со стыдом, что давно уж ее не видит, не знает, как она живет, хорошо ей или неважно на свете; скорее всего, неважно, а ведь именно он когда-то сказал: "Помни, у тебя есть друг".

"Что же такое с ней? — в тревоге размышлял он, силясь понять то, что поразило его в Маше. — Пожалуй, похудела, но не так уж сильно. Немного бледна, но и это не то".

Новое, что увидел Усков в Маше — во взгляде, в улыбке, когда смеялись одни губы, а глаза оставались серьезными, и даже в позе, даже в движениях, — было угрюмое, сосредоточенное спокойствие. Оно-то и напугало Юрия. Он вспомнил недавние институтские годы, лекции, семинары, кружок по философии и то горячее личное вмешательство Маши в каждое дело, когда так естественно и щедро раскрывалась ее душа. Теперь, за этим странным спокойствием, как за маскировочной шторой, душа ее была непроницаема и глуха.

Так как любой жизненный случай в воображении Юрия вызывал литературные ассоциации, то и теперь он, пораженный, сказал:

— Что случилось с тобой, Маша? Ты похожа на Лизу Калитину, когда она решила уйти в монастырь.

— В монастырь? Нет, и для того времени это был слишком простой выход, — сказала она, подумав.

Юрий был озадачен.

— Ты все еще помнишь Ми… Ми…

Он хотел спросить Машу, неужели до сих пор она мучается любовью к Мите Агапову, но, споткнувшись на первом слоге, выпалил нечто совсем несуразное:

— Ты все еще помнишь Ми… Ми… тот воскресник, когда мы разгружали на станции саксаул?

— Что такое? — удивилась Маша.

Присев на ручку огромного кожаного кресла, в котором утонул Усков, она сказала:

— Юрочка, не хитри. Признайся лучше: объяснился ты с Ниной или все еще нет?

Едва произнесено было это магическое имя, в сердце Ускова забушевал вулкан, и, перебивая себя стихами Пушкина, Блока, Маяковского, он нарисовал картину такой грандиозной любви, что сам был потрясен и подавлен.

Возвращение Ниной Сергеевной книг было финалом.

— Она вернула тебе книги? — спросила Маша.

— Да, вернула! — мрачно подтвердил Усков.

— И сказала, что ненавидит древнюю литературу?

— Да, сказала. Но ты понимаешь, что дело не…

— И запретила тебе ее провожать?

— Да, запретила.

— Юрочка, поздравляю! Она в тебя влюблена.

— Повтори! — рявкнул Усков, вскочив с кресла.

— Она в тебя влюблена. Надо быть настоящим бревном, чтобы самому не догадаться.

Юрий поднял портфель, сунул под мышку и шагнул в прихожую.

— Вспомнил одно дело… — пробормотал он в замешательстве. Одной рукой неловко надевая пальто, он спросил: — Ты уверена?

— Да.

— Ты основываешься на своем опыте?

Кажется, он напрасно задал этот вопрос.

— Иди, Юрий, иди. Скажи ей все прямо.

Он выбежал.

Маша осталась одна.

"Неужели и в самом деле ты одна во всем свете?"

Но нет. У нее была школа.

Маша всё любила в школе. Коридоры, полные шума и света, с картинами и портретами великих людей на стенах, свой класс, населенный веселыми и озорными ребятами, учительскую, где она встречалась не только с Борисовым. Пожалуй, с ним Маша встречалась реже всего. Время от времени она выслушивала распоряжения Борисова, и ни одно, самое разумное, ничего не задевало в ее сердце — так вошло в обыкновение Евгения Борисовича обволакивать любое живое дело казенностью и скукой.

То, чем жили учителя, существовало помимо Борисова. После уроков в учительскую ураганом врывалась Нина Сергеевна. Бросив на стол тетради и книги, она, сердясь или ликуя, начинала громко рассказывать о происшествиях за день. И Маша убеждалась: у Нины происходят события, похожие на те, что и в ее классе. Так же ссорятся, дружат, растут. Машу привлекала открытость, с какой Нина Сергеевна рассказывала о трудностях и своих неудачах.

Маша любила учительскую за то, что здесь редко хвалились победами, чаще привыкли говорить о том, что еще не достигнуто.

Постепенно она начинала понимать, что тон доверия и требовательности к себе в коллективе учителей задается директором. Федор Иванович часто держался в тени, он больше слушал, чем вступал в разговоры. Но когда возникал спор и две стороны не могли договориться, когда Юрий Усков, наступая на Нину Сергеевну, до хрипоты в голосе убеждал ее в том, что "железная" дисциплина во втором "Б" подавляет индивидуальность детей, последнее слово оставалось за директором.

Федор Иванович владел счастливым даром — он умел разглядеть в человеке основное.

"Чем разнообразнее одарены учителя, тем лучше для школы" — такова была точка зрения директора.

Маша помнила, что он однажды сказал, побывав у нее на уроке: "Литература воспитывает чувства".

Угадал ли он в Маше способность заражать мальчиков тем волнением, которое в ней самой вызывало искусство?

"Однако удача на одном уроке может быть и случайной, — заметил директор. — Должна быть система удач".

Очевидно, он все же считал Машин урок о былинах удачей. Это уже хорошо.

Маша присматривалась, слушала и училась, училась.

Немолодая математичка Анастасия Дмитриевна вначале казалась Маше обыденной. Слишком уж скучна была ее внешность! Серенькое лицо, острые плечи, согнутая заботой спина. Между тем шестиклассники успешнее всего занимались именно математикой.

Маша пришла к математичке на урок. Она хотела узнать, каким секретом владеет Анастасия Дмитриевна.

Когда учительница начала объяснять, Маша увидела в глазах мальчиков то внимание, какое на своих уроках знала только в самые лучшие дни. Слушая урок, Маша открыла в учительнице то, что не сразу сумела в ней разглядеть: дисциплину мысли, широту и разнообразие знаний. Бесцветная, плохо одетая учительница была образованнейшим человеком. Вот чем держался ее авторитет в классе!

Маша заметила: на плохую дисциплину чаще жаловались учителя с вялым и нелюбопытным умом, те, что жили запасом когда-то, давно приобретенных и им самим прискучивших сведений. Или желчные люди, подозревавшие в любом ученике злоумышленника. Была и такая учительница. Массивная, словно монумент, высеченный из камня, без души и таланта, с тяжелым подбородком и непреклонным взглядом, она вступала в класс, как на поле сражения. Ежесекундно она готова была к обороне. Смех на задней парте — личное оскорбление учительнице. Шалость — едва не уголовный проступок. Невыученный урок — нарушение патриотического долга. Ребята глухо не любили ее.

Ботанику в шестом классе преподавала старый педагог Людмила Васильевна. Про нее хотелось сказать чуть выспренне: "убелена сединами". У нее были пышные, празднично белые волосы, глядя на которые Маша думала, что старость красива. Что-то в ней было домашнее, она охотница была посмеяться, молодые учительницы делились с Людмилой Васильевной сердечными тайнами. Дома, в свободный часок, она любила разложить пасьянс, рассказывала внучке на ночь сказки.

И к Людмиле Васильевне Маша пришла на урок.

Здесь она научилась едва ли менее важным вещам, чем у математички Анастасии Дмитриевны. На уроке ботаники она оказалась свидетелем воспитания чувств и идей.

Людмила Васильевна рассказала шестиклассникам о плодородии почвы. Борьба русских ученых — Костычева, Докучаева, Мичурина — за плодородие земли оказалась фантастичнее вымысла.

В перемену тихий Леня Шибанов спросил классную руководительницу: "Мария Кирилловна, не стать ли мне докучаевцем? Буду сажать леса".

Маше хорошо жилось среди товарищей учителей. Нет, она не могла посетовать на одиночество!

…Юрий ушел. Маша села за книги. С нею был Горький. Голубоватые, тисненные золотом томики, подаренные когда-то еще отцом, стояли на книжной полке, и самый вид их бодрил и радовал Машу.

Она раскрыла "Детство". Пестрая жизнь потекла перед ней густым темным потоком. И снова Маша испытала на себе беспокоящую силу большого искусства, она вся была в его власти. Эта книга ширила сердце, наполняя его изумлением, гордостью за человека и гневом против "свинцовых мерзостей" ушедшей жизни.

Цыганок, одаренный щедрым, талантливым сердцем и вдавленный в землю черным крестом и злобой "неумного племени"…

Что добавить к страницам, которые Маша прочтет завтра детям?

Маша представляла сдвинутые в недоумении коротенькие бровки Вити Шмелева, гневный кулак Горчакова, она слышала тишину класса, от которой в груди у нее вырастало чувство силы.

Она по-новому прочитала Горького. Сейчас в сознании Маши рядом с Алешей Пешковым были ее шестиклассники. Она твердо и строго знала, чему должна учить своих мальчиков: с Алешей Пешковым, с молодогвардейцами, с Зоей, с миллионами юношей, вместе с народом в бой против фашизма!

Длинная череда дней впереди, трудовых дней, цепь уроков, один из них — завтрашний урок об Алеше Пешкове.