Горек, горек удел живущего в разлуке с Москвой. Тяжело и муторно привыкать к тихой провинциальной жизни уездного города А. Нет в нем разудалой московской гульбы и движухи. Тихо и покойно проходят вечера. Не томимся мы в пробках по дороге в закрытые клубы и эксклюзивные тусовки. Некуда, совсем некуда, выгулять за пределами Садового новую шубу, или дизайнерскую сумочку, или удачно обновленные губы. Это сиськи новые можно носить куда угодно. Новые сиськи хоть на тель-авивский рынок, хоть на мюнхинский октоберфест — везде они к месту и народ им рад. Вот правильно сделанные губы за МКАДом оценить некому. Этот вид тюнинга годен только в пределах Москвы Центральной.
Так же прискорбно обстоит дело и с культурным контентом. Алкающие искусства и богатого духовного мира лишены вне Москвы всего того бесконечного и неисчерпаемого выбора, который может предложить столица. Не блещут огнями многочисленные театры. Не рябит в глазах от афиш. Не везут усталые курьеры цветные конверты с пригласительными на премьеры и бенефисы. Пылятся в коробках лабутены. Задвинуты в угол гардероба лакированные сумочки. Сиротливо висит на гвоздике перламутровый бинокль. Некуда идти. Ну, то есть, и в наших палестинах тоже имеют место быть премьеры и бенефисы. Правда, крайне редко. И народ на них ходит в строгом кежуале. Среди кавалеров приняты джинсы с футболкой или рубашкой. Дамы предпочитают скромные платьишки в цветочек или радикально черные одежды. Мелькнет порой в толпе веселых аборигенов пожилая леди в бежевых кружевах и с ниткой жемчуга в стиле миссис Марпл. Но статистики такие леди не делают, будучи осколками прежней, нездешней жизни. У нас же здесь — все по простому. Народно.
В ресторанном бизнесе вне Садового кольца тоже не все как хотелось бы. Ну то есть да, порции у нас большие, еда вкусная, а официанты заботливы. Да, конечно. С другой стороны, заботливые официанты у нас фамильярны и грубоваты, в отличие от своих московских собратьев. На Москве халдей хамоват и заискивающ одновременно. И еда в Москве — либо полное беспросветное фу, биологический мусор, либо произведение искусства, ум отъешь. И конечно, московские ресторанные интерьеры! Ах! Шарман! Наши-то, наши, совсем без фантазии живут. Развесят по стенам фото владельца заведения в обнимку со всякими локальными знаменитостями — и вся недолга. Ну, иногда если кто с претензией на ретро или просто после развода вещи приткнуть некуда, тогда ресторан декорируется портретами покойных предков, ковром и самоваром — бабушкиным приданным или вывесками с названиями улиц, где жил владелец в годы буйной юности. Ни каких вам расписных потолков, зимних садов и антикварных комодов. Потому что пришел поесть — ешь и иди. А на девушку свою впечатление производи в койке, а не дизайном выбранного ресторана. Как-то так. Не концептуально, в общем.
Так что черствую сиротскую горбушку разлуки с Москвой приходится запивать односолодовым виски в кругу друзей, обсуждая вещи по московским меркам неприличные. У нас говорят о работе, о детях и о местной политике. И еще о иудаизме. Даже если все участники диалога не слишком религиозны. В особенности — если не религиозны. Ну, понемногу и вскользь можно и о культуре. Но информативненько — где что идет до конца месяца, был/не был, понравилось или нет, есть ли стоянка. Но без этих вот глубокомысленных московских штучек вроде режиссёрского замысла или гениальной игры актера Т., недавно ушедшего от лифтерши к пловчихе. Никаких соплей, короче.
Скучно живем. Сытно. Но скучно. Сижу в ноябрьский солнечный полдень. Страдаю, обливаюсь слезами разлуки по лучшему городу на земле. Жалуюсь на жизнь другу. А он мне и говорит:
— Давай-ка я тебе, мать, историю из детства расскажу.
Как известно, я чужие истории очень люблю, особенно если из детства. Истории из взрослой жизни я давно уже разлюбила. В историях из взрослой жизни у всех героев внезапно нет денег или они спят не с теми или не там. А про детство — отчего ж не послушать. Дети — цветы жизни, как говорили классики.
— Давай — говорю — историю из детства. Тем более мы земляки, росли буквально через улицу. С разницей в чуть ли не с десяток лет росли, но вдруг отзовется в сердце ностальгия по родному городу.
У рано овдовевшей Цили Марковны был единственный сын Семочка. Семочка был чудным ребенком. Хорошеньким, послушным и воспитанным мальчиком. До второго класса начальной школы Семочка радовал маму, бабушку и учителей. Не шалил, не грубил, ходил со скрипочкой в музыкальную школу и обращался на Вы ко всем незнакомым людям. Циля Марковна с умилением смотрела на круглые щечки и пушистые ресницы своего отпрыска. Как и всякая еврейская мать, она предрекала любимому сыночку музыкальную карьеру и мысленно видела Семочку раскланивающимся перед рукоплещущим залом областной филармонии. Дальше областной филармонии ее мечты не простирались. Ни в Москве, ни в Ленинграде, не тем более за границей Циля Марковна не бывала и потому успех и славу сыну пророчила в известных ей единицах измерения. А еще она готовила сыночку бульон из курочки, пекла коржики и на все праздники заносила бутылку дефицитного коньяка Семочкиному преподавателю скрипки. Ей казалось, что она делает все как нужно, чтобы вырастить нового Ойстраха.
Дома еврейского квартала в нашем городе после войны были в основном одноэтажным частным сектором. Вернувшись из эвакуации, люди отстраивали на месте разрушенных немцами родовых гнезд небольшие домишки на берегу Буга, разбили вокруг сады и огороды — так и жили. Не богато, тесно, но среди своих. К середине шестидесятых сады и огороды у населения отняли. Вырубили вишневые и яблоневые деревья, уничтожили малинники и заросли крыжовника, снесли сарайчики и хлипкие дощатые курятники. Вокруг квартала рядами, как заградотряд, встали пятиэтажки. Заселили новостройки в основном пролетарии, бывшие жители бараков и коммуналок. Во дворах стали собираться алкаши и гопота. Агрессивные подростки из неблагополучных семей и отсидевшие за хулиганство и кражи молодые люди наводнили тихий район. Мальчику со скрипочкой стало очень неуютно возвращаться по вечерам домой. Сначала Семочка пытался неслышной мышкой прошмыгнуть через дворы. Но его дразнили и обзывали. Пару раз даже били. Мама горько плакала, промывая сыну ссадины и латая драную куртку. Потом он некоторое время дрался в одиночку, всякий раз, когда ему вслед кричали — жиденек. Потом тихий воспитанный еврейский мальчик принял правила игры и сколотил что-то вроде бригады сопротивления из соседских пацанов. Впятером или шестерым было проще и результативнее драться. За год маменькины сынки из крошечных домишек у реки отрастили мышцы, зубы и отвагу. Теперь их даже побаивались. Скрипка была заброшена, Циля Марковна плакала теперь от разочарования и тревоги. Ее нежный птенчик вырос босотой — поделать с этим было нечего.
На весь квартал был единственный участковый — дядя Мыкола. Выглядел участковый устрашающе. Громадный, усатый, со здоровенными кулачищами. В подростковые свары и разборки дядя Мыкола не лез, еврейско-украинским конфликтом не заморачивался. В его компетенцию входила профилактика серьезных правонарушений типа грабежа, краж и попыток убийства. Пьяных мужей, гонявших своих благоверных по двору ремнем, участковый поучал зуботычиной и добрым смачным матом. А вот застигнутому за попыткой зарубить соседа топором слесарю из жилконторы дядя Мыкола так навалял, что слесарь пролежал с сотрясением и переломами больше месяца в больнице. Та же участь постигла и одного свежеосвободившегося уголовника, пытавшегося в темноте хватать местных школьниц. Участкового уважали, понимая, что бьет он за дело и пусть строг, но справедлив.
Поэтому, когда однажды субботним утром дядя Мыкола образовался на крыльце Цили Марковны, она ужаснулась. Сема, мирно пивший чай с маковым пирогом на кухне, побледнел, оставил кружку и попытался проскользнуть мимо дяди Мыколы во двор, но был пойман за шиворот и водворен обратно железной рукой участкового.
— Доброе утречко, Циля Марковна, — прогудел Мыкола, нависая над хрупкой женщиной, как статуя Командора. — Как дела у вас? Как Семен учится?
— Да все слава Богу, Николай Тарасович, — пролепетала перепуганная мать, поглядывая на бледного Семочку, уныло сидевшего у стола. — Вы чаю может с нами выпьете?
— Выпью — отозвался участковый, усаживаясь напротив Семена и буравя его тяжелым взглядом.
У Семочки сердце нырнуло в низ живота и затрепетало там, как рыбка, выброшенная на берег. Сердцу юного борца за сионизм и еврейское влияние в квартале было отчего затрепетать. Вчера вечером бригада Семена, а точнее Семочка с Йосиком, сыном директора продмага, совершили очередную акцию возмездия. Друзья сперли новый дорогой велосипед у заядлого антисемита и хулигана Гришки-Ножа. Гришка давно нарывался на справедливую кару за свои гадкие высказывания и поступки. А вчера днем мальчики видели, как Гришка выбил из рук подслеповатой старухи Рабинович кошелку с покупками и со смехом смотрел, как пожилая женщина собирает раскатившиеся по двору картофелины. Этим поступком Гришка-Нож переполнил чашу народного гнева, и его было решено наказать. Придумано было спереть велосипед. Тем более что новый велосипед был куплен неизвестно с каких доходов вечно пьяной Гришкиной матерью Тамарой и потерю единственного ценного предмета в семье она бы своему уроду-сыночку точно бы не спустила. Так что борцы за справедливость по-тихому умыкнули велик, спрятали его на свалке за гаражами и весь вечер наслаждались проклятиями и матом, которыми поливала Гришку его фурия мамаша. Предприимчивый Йосик предложил выждать недельку, а потом продать добычу на запчасти одному барыге с колхозного рынка. То, что Гришкина мать побежала в милицию, для Семочки стало неприятным сюрпризом.
— Слыхал я, — начал дядя Мыкола, отставив пустую чашку и отряхнув крошки пирога с кителя, — что вы с Гришей Томкиным все время собачитесь. А, Семен?
Семочка помотал головой в том смысле, что нет, не о чем ему, сыну Цили Марковны, говорить с этим Гришей.
— А еще я слышал, — продолжил участковый, не впечатленный этой пантомимой, — что вы у Гриши лисапед украли. А это подподает под 144 статью УК, до трех лет лишения свободы. Шо ты мне про это можешь сказать?
Не сводя глаз с белого как мел лица матери, Семочка встал перед участковым и принялся врать. Врал Семочка вдохновенно и виртуозно, речь его, складная и яркая, лилась как песня. Из его рассказа выходило, что несмотря на ужасный Гришкин характер и вопиющее поведение, Семен всегда старался уладить конфликты мирно. Что даже представить себе ситуацию, на которою намекает участковый, совершенно невозможно. Что ни о каком велике Сема слыхом не слыхивал, видом не видывал. Что Гришка, небось, сам велик продал да пропил, а теперь валит все на невинного мальчика, вдовьего сына, примерного ученика и пионера. Что вчера весь вечер он, Семочка, делал уроки в красном уголке библиотеки, и там его видела куча народу. И вообще, как теперь ему жить, после этих позорных обвинений, как смотреть в глаза матери, которая одна тянет семью.
Лицо матери постепенно приняло живой цвет. Дядя Мыкола подпер красную небритую щеку кулаком и слушал Семочку так, как слушал бы знаток музыки пластинку Ойстраха. Усы участкового обвисли, взгляд слегка затуманился. По окончании пламенного спича дядя Мыкола встал, расправил китель и сказал, глядя влажными от умиления глазами на Семочку и его маму:
— Вы звыняйте, Циля Марковна, если шо. Сердцем, сердцем я послушал Вашего сына. И от усего сердца мне ясно, шо пришел я не по адресу. Я таки ему верю.
Семочка выдохнул и приободрился. Дядя Мыкола сгреб парнишку в объятья, похлопал по спине и еще раз громко сказал:
— Сердцем тебе верю, Семен, сердцем!
А потом низко наклонился, прижал Семеново ухо к пахнущим махоркой усам и прошептал:
— Шоб утром завтра лисапед был у Тамарки! Шоб без дураков, слышишь? — и снова громко, уже выходя в двери: — Сердцем тебе услышал, самым сердцем.
Друг мой улыбнулся и отпил шикарного израильского Мерло из одноразового стаканчика. Босота и есть, подумала я, такое вино да из пластика, господи!
— Сердцем, сердцем тебе верю, что скучаешь по Москве, — сказал он и протянул стаканчик мне. — Бокалов нет, не кривись. Тебе понты или выпить?