Штабная сука (сборник)

Примост Валерий Юрьевич

ШТАБНАЯ СУКА

(Повесть)

 

 

ПРОЛОГ

По городу бродила весна. Взъерошенная, озорная, она шлепала по лужам босыми пятками, задевая душистыми зелеными одеждами мокрые крыши и заборы.

Она звонко хохотала, встряхивая длинными пушистыми волосами, на которых, словно россыпь бриллиантов, сверкали капельки дождя.

Бесстыдники-деревья, едва прикрывшие свою наготу шелковистым полупрозрачным неглиже первой листвы, захлебывались густым сочным воздухом, как пьяницы — темным крепким пивом. Фонари, словно желчные подагрические старики, меланхолично горбились под теплыми дождевыми струями. Унылые парковые скамейки разбежались по аллеям, спасаясь от дождя, да так и застыли на четвереньках, как псы.

А весна гуляла по полупустым улицам, заглядывала в окна, на мгновение показывая в квадратах электрического света свое худенькое веснушчатое лицо, и напевала какую-то мелодичную дребедень тоненьким, как веточка сирени, голоском. Сейчас было ее время.

В «Старом Царицыне» сегодня было мало народу. Может быть, людей разогнал по домам дождь, а может, в такой вечер просто хочется побыть одному — открыть окно, отдернуть шторы и расположиться в удобном кресле в компании сигареты, порции ликера и мелодичного Рода Стюарта.

Отыграв очередную вещь, музыканты сели за столик пропустить по маленькой.

— Ты опять лажанулся в Гайдне, — сказал альт второй скрипке.

— Да где, где я там лажанулся? — возмутилась вторая скрипка. — Все было чисто. А у тебя, милок, со слухом напряги…

— У меня, между прочим, абсолютный слух, — возразил альт. — А у тебя его просто нет. Что это за дурацкое фа во втором такте анданте?

— Там было до, — сказала твердо вторая скрипка. — Железное до.

— Да какое, к черту, до, — с раздражением произнес альт. — Самое что ни на есть фа.

— Там было до.

— Слушай, не умеешь играть, лучше за скрипку не берись, понял? Там было фа. Вон даже Серега тебе подтвердит. Правда, Серега?

— Извини, Димка, но ты действительно сыграл фа, — мягко подтвердил Серега, виолончелист.

Димка только пожал плечами, мол, не прошло — не надо, и тяпнул винца.

— Слава Богу, что публика «семь-сорок» от Моцарта не отличит, — не унимался альт. — А то бы мы тут из-за твоего фа как пить дать пару тухлых яиц схлопотали. Ты ж пойми, Димыч, мы не рок-бэнд, мы скрипичный квартет, мы лажать не можем.

— Лучше играть Шнитке, — пробормотал мрачно Димка. — Там даже если слажал, все звучит, как будто так и надо.

— Ладно, хорош, ребята, — вмешалась, разливая вино по бокалам, первая скрипка. — Разбор полетов — дело хорошее, но у меня есть предложение получше. Давайте выпьем. Тем более, что повод — самый что ни на есть…

— А ведь правда, — встрепенулся альт. — Надо же Серегу в армию проводить. Когда на призывной?

— Послезавтра, — улыбнулся Серега.

— Ах, как некстати эта твоя армия, — недовольно покачал головой альт. — Так славно играли… А теперь что же, трио будем?..

— Фигня, — махнул рукой Димка. — Отслужит, поумнеет, возмужает…

— Заматереет, — в тон ему продолжила первая скрипка. — Зарастет мехом, сгорбится, отрастит нижнюю челюсть и надбровные дуги, потом когти, хвост, клыки, потом…

— Ладно-ладно, — засмеялся Серега, — посмотрю я на тебя, каким ты из армии придешь.

— Не посмотришь, — ответила первая скрипка.

— Почему?

— А я туда не пойду. Что я, псих, что ли? Мне что, на гражданке делать нечего?

— Правильно, — кивнул альт. — Какого черта там делать, в армии? На лопате и ломе два года музицировать? Представьте себе: —допустим, адажио из «Щелкунчика», исполняет квартет лопатчиков.

— Лопатников, — поправила его первая скрипка.

— Тогда уж лопаточников, — сказал Серега. — Ну, да ладно. Не будем о грустном. — Он поднял бокал, посмотрел через вино на свет. — Как говорили древние, bonum vinum laetificat cor hominis — доброе вино веселит сердце человека. Давайте выпьем.

Они выпили и снова налили.

— Слышь, Серега, — пробормотал Димка, который после каждой выпитой порции все более мрачнел, — ты там поосторожней, понял?

— А что?

— А то. Я служил, я весь этот цирк от и до знаю, вот такими порциями его хавал, — он показал, какими. — Ты там того, держись. — Он помолчал. — И, главное, писем плохих домой не пиши, понял? Твои беды — это твои беды, а мать с Ленкой с ума тут посходят…

— А почему ты думаешь, что ему придется писать домой плохие письма? — спросил альт.

— Причем пространные, как сообщение о смерти диадоха, убитого в Трипарадейсе, — добавила уже слегка опьяневшая первая скрипка.

— Типун тебе на язык, дурак, — мрачным тоном произнес Димка. — Хоть думай иногда, что несешь.

— Hey, guy, what do you want?

— I want to hit you, son of the bitch!

— Why?

— Because you tell too mutch stupiditis now!

— Hey, guy…

— Shut up, comon, imbecile!

[— Эй, парень, чего тебе надо?

— Врезать тебе хочу, сукин сын!

— Почему это?

— Потому что ты сейчас несешь слишком много ерунды!

— Эй, парень…

— Короче, заткнись, придурок! (англ.)].

Первая скрипка сочла за лучшее не усугублять и замолчала.

— Ладно, ребята, — вмешался альт, пытаясь сгладить возникшую неловкость, — давайте лучше выпьем. — Он поднял свой бокал. — Твое здоровье, Серега! Дай тебе Бог легкой службы…

— Нет, не так! — перебил его Димка. — Легкая служба — дерьмо собачье, ни уму, ни сердцу. Дай тебе Бог, братишка, твердости и силы, и еще немного фарта, не ищи легкой службы, не верь друзьям, не жалей врагов. Твое здоровье!

Они выпили.

— Клевое вино, — признал Димка, опуская опорожненную посуду на стол. — Ладно, Серега, пойдем покурим.

— Я же не курю, — смущенно улыбнулся Серега.

— Зато я курю. Да ладно, пообщаться надо. Они поднялись.

— Ребята, — возник рядом заведующий, — вы бы еще с полчасика поиграли, а?

— Хорошо, — кивнул Димка — Сейчас покурим и начнем. Они вышли на улицу, под навес, и Димка закурил.

— Что, очень в армию хочется? — спросил он, выпуская дым.

— Да ты понимаешь, наверное, для мужчин это необходимый процесс, — ответил задумчиво Серега, — знаешь, как ломка голоса. Чистая физиология.

— Нельзя тебе туда идти, — сказал Димка, тяжело глядя на него.

— Почему?

— Для тебя это слишком будет.

— Да почему? Все служат и ничего…

— Ничего?! Эх, парень, да пойми ты, что вот такой, какой ты есть сейчас, мягкий, вежливый, застенчивые улыбки, «простите, пожалуйста», бабулям место в троллейбусе уступаешь, ты же там и года не протянешь. Там зона, понимаешь? Там — звери, а ты — корм. Ты вон даже слова мне не сказал, хотя кривишься от табачного дыма. Просто вежливенько так переместился на подветренную сторону и все. Ты что, закосить не мог? Родственники или знакомые врачи есть?

— Послушай, Димыч, зачем ты так? Ну сам посуди, как это я, здоровый парень восемнадцати лет, буду косить, как какой-нибудь блатовик, как мажор какой-нибудь. Да непорядочно это все, понимаешь, и как-то грязно. Как будто боюсь я этой армии, как будто прячусь, бегу от нее.

— Все мы чего-то боимся, Серега. Вот ты сейчас боишься, что кто-то подумает, что ты боишься армии, и только поэтому идешь служить. А ты не бойся. Подумай, что для тебя важнее — убить два года неизвестно на что, семьсот тридцать дней гнить и подыхать, как… как хрен его знает кто, или спокойно жить и работать, играть, любить свою Ленку…

— Послушай, Димыч, не надо, — остановил его Серега. — Когда тебе хочется в туалет, ты же не думаешь, как этого избежать. А кроме того, что уже сделаешь?

— Да я не о том, — мотнул головой Димка. — Конечно, что уж поделаешь, если ты такой глупый.

— Дима..

— Я о том, что тебе настрой нужен, а у тебя его нет.

— Димыч, я помню все твои рассказы об армии, но не всем же такая служба достается…

— Дурак. Идеалист. Послушай меня. В армии никогда не бойся своей и чужой крови, никому не верь, опасайся…

— Дима, не надо. Все будет нормально, — Серега полуобнял его за плечи и улыбнулся. — Посмотри лучше, красота какая вокруг. Весна.

— Да что весна?..

— Небо как бархатное, видишь? И дождик какой-то такой, уютный, что ли… А воздух, а ночь… У меня так часто бывает, знаешь, переполняют какие-то ощущения, эмоции, гг слов, чтобы их выразить, не хватает, просто нет таких слов в языке. Тем музыка и хороша, что ею можно выразить все…

— Ладно, — вздохнул Димка, — чего с тобой, солобоном, говорить. Сам все увидишь. Пойдем играть, что ли…

К кафе подъехало такси. Серега только глянул:

— Ленка приехала, — и бросился открывать дверцу.

— Привет, — кинулась Сереге на шею стройная красивая девушка.

— Привет.

— Ты меня чувствуешь, да? — спросила она. — Ты же не знал, что я приеду, а стоишь на входе…

— Это я тебя чувствую, — мрачно ответил за Серегу Димка. Серега был слишком занят: он собирал губами с ее лица дождевые капли.

— Ладно, пошли внутрь, — позвал Димка. — Серега, играть надо, не забыл?

После закрытия кафе Серега с Ленкой брели куда-то вдвоем по мокрым пустым улицам.

— Не хочу, чтобы ты уезжал, — сказала она, глядя куда-то в сторону.

— Девочка моя, да я и сам не хочу, — ответил он, нежно прижимая ее к себе. — Но ничего не попишешь.

— Сережа…

— Да ладно! Через два года вернусь как огурчик. А там организуем шикарные встречины, созовем кучу народа, а потом махнем куда-нибудь на юга. Месяца на три.

— Сереженька…

— Ну хорошо, на два.

— Не надо этой бравады, Сережа. Я же вижу, что тебе не до веселья.

Он тяжело вздохнул.

— Это правда. Знаешь, Димке не сказал, ребятам не сказал, а тебе скажу. Паршиво мне. Страшно. Понимаешь, неизвестность всегда страшит, тем более такая. Как подумаю, что два года мне придется жить бок о бок с целой кучей грубых, тупых мужиков… Как оно там будет?.. А-а, да зачем это я…

— Все будет хорошо, вот увидишь, — с тоской в голосе сказала она. — А я тебе часто-часто писать буду. Каждый день. Ладно?

— Договорились, — улыбнулся он. — Только не очень нежно, а то я буду дурно спать ночами.

— Дурашка, — она махнула на него рукой. — В училище своем разобрался?

— Да, сегодня сдал последний экзамен. Можно смело двигать, как говорит Димка, «под знамена герцога Кумбэр-лэндского». А там сама знаешь что: трубы, штандарты, подъемные мосты, зубчатые башни, миннезингеры поют серенады под окнами прекрасных…

— Сереженька… — вдруг всхлипнула она, пряча лицо на его груди.

— Кисунечка моя, — обнял он ее. — Не плачь, не надо. Все будет хорошо.

— Обещай мне, — подняла она на него мокрые, с потекшей тушью, глаза. — Обещай мне, что будешь себя беречь очень-очень, ладно?

— Обещаю, — чмокнул он ее в щеку, — тысячу раз обещаю.

— Честно?

— Честно.

— Честно-честно?

— Честнее не бывает.

Обнявшись, они медленно пошли дальше.

— Что тебе напоминает вечерний город? — вдруг спросил он через несколько минут.

— Телевизор, когда закончилась программа, — усмехнулась она.

— Интересно, — покивал он. — Необычный образ.

— А тебе?

— Мне? А вот ты послушай. Так, знаешь ли, пришла пара-тройка строчек сегодня в голову…

— Давай, — крепче прижалась к нему она.

— Ну, тогда слушай:

На струнах неба пальцы пустоты Играют тихо, умиротворенно, И город — словно маленький ребенок В момент, когда разводятся мосты. Он разодрал коленки площадей Об острые осколки магистралей…

Ну, и так далее.

— А дальше?

— Честно говоря, не помню. Да и какая разница, главное, что образ есть. Такой вот инфантильный образ. Такой же инфантильный, как я.

— Каждый из нас в чем-то инфантилен — кто чувствами, кто рассудком, кто физиологией. А образ красивый, — сказала она задумчиво. — Ты очень романтичный человек.

— Скорее я болезненно, патологически сентиментален, — скорчил гримасу он.

— Знаешь, — сказал он, когда они уже стояли у ее дома, — этот дождь — как слезы.

— Слезы?

— Да. Город плачет по мне, Ленка, плачет вместе с тобой.

 

Часть 1

ПРОДСЛУЖБА

 

Глава 1

В полку гостило лето. Странное, суматошное, оно выгорело под низким, как потолок танковой башни, небом, словно солдатская хэбэшка, и провоняло кипящим машинным маслом. Лето ни в чем не знало меры — ни в многочисленных учениях, ни в печном жаре рехнувшегося солнца — и даже тепло свое делило между удушающе-горячими днями, подыхающими на раскаленной сковородке плаца, и дрожащими от холода ночами совершенно бестолково. Пыльные потные вояки в парках и на полигонах напоминали формой и содержанием обгоревшие в «буржуйке» поленья, и лениво возились в каждодневной грязи, как разомлевшие на жаре мухи. А у мух наступил очередной демографический взрыв, и они черной жужжащей массой заполнили казармы и склады, и солдаты в столовой пожирали мушиного мяса гораздо больше, чем любого другого. В полку гостило лето. Гостило по ошибке. Просто споткнулось о забор части и неловко плюхнулось в середину жирной горячечно-жаркой тушей. И все, кто оказался в это время внутри, были обречены долгие-долгие недели ползать под давящим бременем его присутствия.

«…И ведь всегда можно заранее предугадать, какую реакцию окружающих вызовут те или иные твои слова и действия. Существуют определенные стереотипы поведения для любой из категорий солдат. Хочешь высоко котироваться — придерживайся нужных для этого правил. И все дела. Казалось бы, все очень просто. Любой человек может стать кем угодно — от папы римского до какого-нибудь нищего с паперти, — главное, в совершенстве представлять себе, какой стереотип поведения тебе нужен. Вообще-то, люди — редкие придурки. Считается, что главный орган чувств — глаза. Ан нет: если один и тот же человек в разных ситуациях будет придерживаться разных стереотипов поведения, одни будут принимать его за простого советского инженера, другие — за водителя троллейбуса Симферополь-Ялта, а третьи — черт его знает! — за космонавта Комарова, что ли. Но в самый ответственный момент оказывается, что не так это все просто, нет, что-то не пускает, что-то мешает, какое-то свое „я“, цельное и однопрофильное, олицетворенное гордое несовершенство со всеми своими комплексами, эмоциями и слабостями, и, наверное, никогда от этого не избавиться. По крайней мере, в нынешней жизни. Разве только раздобудешь где-нибудь средство Макропулоса, чтобы, возрождаясь снова и снова, сделаться мудрее…»

Щуплый дух с бледным веснушчатым лицом торопливо строчил период за периодом где-то в середине своей общей тетради. Он почти не делал пауз для того, чтобы обдумать следующий абзац. Мысли лились из него на бумагу легко и свободно: так же легко и свободно, как ты «выстреливаешь» в перебранке что-нибудь такое, что часто до этого бормотал себе под нос только в каком-нибудь укромном уголке.

В коридоре за дверью послышался едва уловимый — на грани человеческого восприятия — шорох. Рука писавшего замерла. Его глаза поднялись от тетради и, расширившись от страха, уставились на дверь. В следующий миг он бесшумно метнулся к выключателю, погасил свет и замер, прислушиваясь. Через несколько минут гробовой тишины он немного расслабился, снова включил свет и вернулся за стол. Тонкие, давно не мытые пальцы с грязными ногтями обхватили шариковую ручку с обгрызенным колпачком, замерли на мгновение над бумагой и торопливо вывели с новой строки:

«Здесь царит страх. Мы пьем его, мы мочимся им, мы купаемся в нем, как саламандры в огне. Здесь все чего-то боятся. Не опасаются, не допускают вероятность чего-то неприятного, а боятся до дрожи в коленках. До — как писал Джойс — жима в яйцах…»

Он почесал ручкой переносицу, поморщился и продолжил:

«Сартр был бы в полнейшем восторге: у нас здесь абсолютный, тотальный экзистенциализм — каждый может сделать с каждым все, что ему заблагорассудится. Правда, потом и с ним следующий „каждый“ тоже может сделать все что угодно. Но человек с мало-мальскими мозгами неизбежно проигрывает противоборство с каким-нибудь армейским стюпидом, и прежде всего из-за того, что тот начисто лишен воображения, а следовательно, никогда не задумывается о последствиях своих действий».

Он уронил на столешницу ручку, неторопливо вытащил из ящика стола слегка зачерствевший кусок хлеба и несколько захватанных кубиков рафинада и, задумчиво уставившись перед собой невидящими глазами, съел все это. Потом нервно схватил ручку и коряво, на одном дыхании, черкнул: «Господи, умоляю, забери меня отсюда». Забыв поставить восклицательный знак, он захлопнул тетрадь, на обложке которой было аккуратно выведено «Shahoff's army daybook» [ «Армейский дневник Шахова» (англ.).], и забросил ее в самый нижний ящик стола.

За окном была полная темень. В этой части здания под высокими сводами повисла густая, почти физически ощутимая тишина, такая, которая давит на барабанные перепонки, стучит в висках и виснет на веках. На стенных часах — полтретьего ночи. Он вытащил из-под покрывающего столешницу оргстекла мятый календарик с Аллой Пугачевой, мрачно глянул на него и крест-накрест вычеркнул еще один день. Потом тяжело вздохнул, водворил календарик на место и поднялся. Расстелив под батареей пару старых бушлатов, он приспособил вместо подушки невесть откуда взявшуюся здесь чью-то мятую, ободранную шапку, выключил свет и улегся, укрывшись старенькой лысой шинелью без пуговиц и хлястика.

Через несколько секунд он уже спал, подтянув коленки чуть ли не к носу и запрятав между ними руки, словно гипертрофированный уродливый зародыш, уже готовый к рождению — в «рубашке», сшитой из грязной хлопчатобумажной ткани болотного цветя.

Он проснулся от того, что тяжелый «хромач» воткнулся ему под ребра и грубый надтреснутый голос откуда-то сверху произнес:

— Э, Шахов, придурок, хорош массу давить, вставай давай!

Открыв глаза, он увидел над собой по-лошадиному вытянутое морщинистое лицо с мощным — в прожилках и волосках — носом.

— Здравия желаю, товарищ капитан, — пробормотал он хриплым спросонья голосом.

Яркий свет слепил глаза. Тоскливо воняло старыми лежалыми шмотками и немытой человечиной.

— Хорош шиздеть, солдат, — недовольно ответило лицо, а сапог опять углубился куда-то в голодно заурчавший желудок. — Давай, отрывай уже свою жопу от батареи…

Начальник продовольственной части полка гвардии капитан Феклистов тяжело уселся за стол и закурил.

— Как ты меня достал, солдат, — устало сообщил он, поглядывая на приводящего себя в порядок Шахова. — Вот объясни мне, почему ты не ночуешь в роте? Дрочат? — в его голосе явственно послышались нотки презрения.

Шахов не нашелся, что ответить, и промолчал.

— Дрочат, — сам ответил на свой вопрос Феклистов. — Ну а вот скажи, если бы ты не бьи писарем продслужбы и не имел бы возможности здесь ночевать, что бы ты делал?

Шахов молчал.

— Молчишь. Все молчишь, — покачал головой Феклистов и устало вздохнул. — Ладно, иди в умывальник: хоть раз в три дня умоешься и полы в кабинете помоешь.

Шахов вытащил из шкафа ведро и тряпку и побрел к двери.

— Да, и еще, — сказал ему в спину Феклистов, — если тебя опять припашут в расположении натиркой ебошить или чего-нибудь еще, лично хлебало разобью. Понял?

Шахов понял. Он неторопливо, оттягивая неприятный момент соприкосновения с ротой, спустился на первый этаж и осторожно выглянул из-за угла. В расположении первого танкового батальона мела пурга утреннего шмона.

Жалкие, обтрепанные фигуры духов, кажущиеся еще более уродливыми в грязно-желтом свете пыльных лампочек, таскали из угла в угол расположения двухъярусные койки, драили суконными натирками полы, носились туда-обратно с тумбочками и дедовскими тапочками и полотенцами. Они были безмолвными, эти фигуры, братски одинаковыми и безответными, и их негромкие вскрики и всхлипывания под градом ударов напрочь тонули в море черпаковского мата.

Шахова передернуло. Ужасно счастливый, что он — не там (мрачная радость эта не выныривала на поверхность, она распирала бедолагу Шахова изнутри; каждодневный страх, что его вернут в роту, придавал этой радости странную болезненную остроту), он еще раз огляделся по сторонам и короткой перебежкой преодолел расстояние до умывальника. Засунув ведро под хлещущую из крана воду, Шахов кое-как потеребил в мойке каменно-грязную тряпку, торопливо, одной рукой, размазал по лицу чернозем и схватился за дужку ведра, пританцовывая от нетерпения.

— С добрым утром, штабная сука!

Шахов затравленно обернулся. На пороге умывалки стоял сержант Баринов.

— Пришел помочь родной роте подготовиться к утреннему осмотру, ублюдок? Очень в тему, — на змеиных губах сержанта появилась плотоядная ухмылка. — Так что оставь-ка свое ведро и усвистал в расположение натиркой шуршать.

— Товарищ сержант, я… — залепетал Шахов, — я…

— Ну, чего? — нахмурился Баринов.

— Я не могу, товарищ сержант, — просящим тоном произнес Шахов. — Начпрод накажет.

— Да парит ли меня твой начпрод! — рявкнул Баринов, приближаясь. — Шевели поршнями, придурок!

— Ну товарищ сержант, ну пожалуйста… — чуть не плача, просил Шахов.

— Налицо явная бурость, — резюмировал Баринов и одним быстрым движением нахлобучил на голову Шахова ведро с водой, а другим — сшиб писаря с ног.

Голова в ведре глухо стукнулась о цементный пол. Шахов, мокрый с головы до ног, тяжело поднялся на четвереньки, но, получив пинок под зад, с жестяным грохотом растянулся на полу снова. Приподнявшись и стянув наконец с головы проклятое ведро, он увидел рядом с собой опустившегося на корточки Баринова.

— Поплавал? Шахов промолчал.

— Ладно, иди нах отсюда к своему начпроду, — Бари-нов схватил его за погон и, вставая, резким рывком заставил подняться вслед за собой. — И запомни одну вещь. Ты думаешь, что тебе сейчас очень плохо. Так? А между прочим, твоему призыву приходится куда хуже. Знаешь об этом? А чем ты лучше их? Ну, че молчишь, как тумба? Ты еще и похуже многих, чмо гребаное. А с несправедливостью надо бороться, правда? Так вот, через неделю Се-рега Чередниченко едет на дембель, и старшиной стану я. И вот тогда, сука, ты будешь жить и гнить не в штабе тыла под жопой у Феклистова, а здесь, в роте, в которой ты числишься, рядом со своими однопризывниками. Понял, да? И тут-то тебе настанет полный шиздец… — Он помолчал несколько мгновений и уже совсем отстраненно добавил, брезгливо отпихивая Шахова раскрытой пятерней в лицо: — Все, уебуй к херам отсюда… Если через минуту ты еще будешь здесь, то начпрод получит в подарок твою жопу, насаженную на швабру. Время пошло.

И Баринов вышел.

— Я тебя что, в баню посылал? — Феклистов, прищу-рясь, смотрел на Шахова, и было не понять, чего больше в этом взгляде — усталости или презрительной жалости.

Шахов, потупившись, молчал.

— Коля, нормальная херня? — обратился Феклистов к начальнику продовольственного склада полка старшему прапорщику Дыбенко. — Ты посмотри на этого урода. Опять его в роте чмыронули.

Он вынул из-за уха пожеванную «Астру» и закурил. Старший прапорщик Дыбенко, который выглядел именно так, как должен выглядеть настоящий начальник прод-склада, — сытый и дородный, с низким широким лбом и глубоко посаженными пронзительными глазками, — рыгнул и ответил:

— Хули ты с ним возишься, Шура, здесь же не детский сад. Солдат должен быть смекалистым и толковым, он должен врубаться с полуслова, никто не умеет задрочить хорошего солдата. — Он мрачно посмотрел в сторону Шахова и добавил: — Хороший солдат — это тебе не студент какой-нибудь задроченный…

— И в роту ж тебя, придурка, возвращать жалко — задрочат, и здесь терпеть — себе дороже, — сказал задумчиво Феклистов. — Одно у тебя хорошо; хоть читать и писать умеешь, не то что эти пеньки в ротах. И где их только таких дебилов набирают — ума не приложу… А ты хорош таблом торговать, Шахов, схватил тряпку и давай-давай, пошел полы ебошить. Веселее, веселее, не зависай. Глядишь, и обсохнешь быстрее. Ты ж свою форму с карантина не стирал — даже мыла ей в окно и близко не показывал, так хоть верхний слой грязи смоешь. Нет, под батареей тоже мыть надо. Тяжело достать? А ты нагнись: отставь жопу, коленочки согни и припади на линолеум. Удобней будет. Э-э, а тряпку еще и полоскать надо иногда. Слыхал об этом? Хотя бы один раз в два квадратных метра подойди и окуни. Вот тупорылый, в натуре! Э, под столом тоже принято мыть. Да, там тоже пол есть. Нет, рука туда не залезет. Шахов, блин, эта штука на ножках называется столом, и ее можно отодвинуть. Придурок… Коля, веришь, глаза б мои писарька нашего не видели. Пойдем, пожалуй.

Дыбенко нехотя поднялся.

— Короче, Шахов, мы с начпродом — в корпус. Ты, мля, за старшего здесь. Будем после обеда.

— До нашего приезда в строевую часть за сводкой не ходи. Понял? — Феклистов встал, надел фуражку и взялся за дверную ручку. — Пошли, Коля, ну его, придурка, в самом-то деле.

Время близилось к обеду. Очень хотелось есть. Шахов торопливо оформил накладную какому-то отмороженному комендачу, тупо посмотрел ему вслед и полез в верхний ящик стола. Там оставался последний черствый кусочек хлеба и несколько рафинадных камушков. Проглотив эти остатки, Шахов тяжело задумался. Идти в столовую до смерти не хотелось. Оставалась бы до дембеля неделя — Шахов наверняка смог бы протянуть ее без еды. Однако прикинув, сколько ему еще до дембеля, он безнадежно покачал головой и неохотно начал собираться. Нахлобучив свою пожеванную пилотку, он закрыл кабинет на ключ и спустился по лестнице на первый этаж. Осторожно выглянул в коридор. «Родная» рота еще только-только начинала собираться на обеденное построение. Шахов опрометью — чтобы ненароком не попасться на глаза никому из старослужащих — бросился к выходу. Скатившись с крыльца, он еще раз оглянулся, так, на всякий случай, и уже спокойнее зашагал в направлении столовой.

У входа в столовую, на залитом расплавленным солнечным светом пыльном пятачке происходила обычная обеденная кутерьма. Подразделения подходили и уходили. Солдаты в колонну по одному с пилотками в руках непрерывным потоком взбегали по ступеням, а навстречу им сверху с гоготом и руганью катился вал пообедавших. В толпе шныряли грязные, ободранные духи с бачками, пришедшие за едой для старослужащих, изредка в скопище обычных «стеклянных» хэбэшек проплывала ушитая и наглаженная «деревянная» хэбэшка какого-нибудь высокомерного азиата-второгодника. Получив в толпе обычное количество пинков и зуботычин, Шахов проник в зал приема пищи и, скользя по загаженному полу не по размеру большими сапогами, приблизился к столам, вокруг которых суетились заготовщики его роты.

— Чего надо? — с подозрением глянул на него один из них.

Шахов запнулся.

— Я… э-э… на обед…

— Вали отсюда! — не дослушав, отрубил заготовщик. — Тут и на роту не хватает — опять эти гандоны из ОЗРДн пару бачков на свои столы переметнули. Еще только тебя, суки штабной, здесь не хватало. Что, Феклистов жрать не дает, да? — и он усвистал к другому столу.

Шахов не стал бы рисковать, если бы не был так голоден. Выждав, когда поблизости не будет ни одного заготовщика, он неуловимым движением швырнул в миску разводягу перловки и уже протянул было руку за хлебом, как вдруг за его спиной раздалось возмущенное «Ах ты ж, сука!» и чей-то кулак, как будто отлитый из чугуна, въехал Шахову в ухо. Бедняга писарь упал лицом на стол, разметав в разные стороны миски, ложки и кружки. Вокруг материлось уже человек шесть. Шахова поставили на ноги и тут же снова завалили — теперь на пол, потом несколько раз пнули с ноги, а кто-то навернул чайником.

— Что здесь происходит?

Шахов поднял глаза. Раздвинув солдат, над ним остановился какой-то незнакомый офицер. В тот же миг заботливые руки заготовщиков подняли Шахова, и все дружно принялись отряхивать его хэбэшку.

— Ничего, товарищ старшнант, — ответил кто-то, — так, подскользнулся человек.

— А, ну ладно, — кивнул офицер, — смотри под ноги, солдат.

Как только офицер ушел, ближайший заготовщик с разворота зарядил Шахову в челюсть, а потом, плохо соображающего, сплевывающего кровь, пнул его в сторону выхода.

— Если еще раз, мля, увидим тебя здесь — тебе жопа, чмырь гребаный!..

Шахову круто повезло: он успел выскочить из столовой до прихода роты. Немного поразмыслив, он побрел в сторону продовольственного склада полка.

Двери склада были открыты, и, приободрившись, Шахов зашел. Мимо него, предводительствуемая щеголеватым сержантом-грузином с огромными костлявыми кулаками и рыжеватой щеточкой усов под породистым носом, двигалась процессия из трех или четырех духов, нагруженных коробками сухпая. В глубине заставленного ящиками, коробками и бочками помещения, в окружении десятка просителей с накладными в руках, на кулях с крупой восседал здоровенный узбек в танковом комбинезоне. Увидев Шахова, он небрежно повел бровями в сторону, и писарь послушно прислонился к стене, приготовившись ждать.

Лениво поругиваясь и ворча, узбек отоварил одного за другим всех и поманил Шахова.

— Чего хотел?

— Привет, Чагатай.

— Чего хотел? — морщась, как от зубной боли, повторил узбек.

— Я… эта…

— Слюшай, если не решил, чего хотел, вийдь, подумай, потом заходи, да?

— Дай, пожалуйста, пару баночек консервов, — заторопился Шахов. — Если можно.

— Почему не можно? — произнес Чагатай, задумчиво разглядывая Шахова и крутя на пальце цепочку с ключами. — Все можно. Только ти мне говори, чего в столовая не ходишь, сюда ходишь.

— Э-э… здесь вкуснее, — пробормотал Шахов, опуская глаза.

— Э, ти, хорош шиздеть, куснее-муснее… Зашем начпрод чмирь писар брал, хуйня-муйня?

Шахов молчал.

— Э, почему молчишь? Говори давай.

— Не мог бы ты мне дать пару баночек консервов? — уже ни на что не надеясь, убитым голосом повторил Шахов.

— На, — Чагатай вытащил откуда-то сбоку, из коробок, две банки гороховой каши и подал Шахову. — На, жри давай. Только больше не приходи за жратва, надоел. Вчера говорил — не приходи, сегодня говорил — не приходи, ти тупой, да?

— Спасибо большое.

— Э, пшел нах, чмо, скажу начпрод, что ти меня совсем достал.

Шахов с тоской огляделся по сторонам. В воздухе висела густая смесь селедочного смрада, запахов мороженого мяса, лежалых круп, затхлых соленых помидоров в бочках и холодного мокрого цемента. Здесь было много, очень много жрачки. Безумное количество. Ссутулясь и запихнув банки в карманы, от чего хэбэшка и вовсе стала похожа на попону беременного пони, Шахов пошел к выходу. На пороге он оглянулся. Боже, сколько жрачки! Вот бы оказаться здесь в тот момент, когда заклинит замок на входной двери и открыть ее будет невозможно. И пришлось бы здесь жить, на этом складе, очень долго, возможно, до самого дембеля, пока не был бы открыт новый, совершенно радикальный способ вскрытия дверей продскладов. А этот способ открыли бы, ясное дело, как раз ко дню его, Шахова, дембеля. Он мрачно усмехнулся своим мечтам.

Первую банку Шахов вскрыл сразу же, как только вошел в кабинет продслужбы, — бляхой ремня. Потом вытащил из стола черт знает сколько не мывшуюся ложку, равнодушно глянул на нее и воткнул в кашу. Он стрескал все в пять секунд, тоскливо посмотрел на вторую банку, запихнул ее в стол и тут же попытался забыть, что она у него есть: надо было оставить ее на ужин, а Шахов боялся не выдержать.

Об угрозе Чагатая пожаловаться начпроду Шахов сразу же забыл: когда это еще будет! Во всяком случае, не сегодня. А значит, плевать. Бог даст день — Бог даст пищу. В армии не существует никаких временных категорий, кроме «сегодня» и «после дембеля», никаких этих гражданских «завтра», «на будущей неделе», «через полгода». А поскольку Шахову до дембеля было, как до Китая по-пластунски, категория «после дембеля» автоматически изымалась из его временной шкалы, и оставалась одна, четкая и конкретная, на все случаи жизни, — «сегодня».

Было уже начало шестого, и Шахов несколько расслабился, зная, что в такое время черти никого уже не принесут за этими гребаными накладными, как вдруг после нахального перестука в ритме рэгтайм дверь кабинета распахнулась и в продслужбе нарисовался огромный широкоплечий десантник в ушитой хэбэшке с широким воротом, тельнике и лихо сдвинутом набекрень голубом берете.

— Привет, военный, — жизнерадостно обратился он к Шахову, облокотившись на стойку и сдвинув берет на затылок.

— Здра… э-э… добрый день, — заикаясь от неожиданности, ответил Шахов.

— Дух? — скорее утвердительно, чем вопросительно, произнес, разглядывая его, десантник.

— Да, — голосочком что твой птенчик ответил Шахов.

— То-то я смотрю, что раньше тебя здесь не видел, — кивнул десантник. — Сам-то откуда?

— Из Волгограда.

— Да ты гонишь! — обрадовался десантник. — А где ты там жил?

— На Чехова.

— Да это ж за Тракторным! А я на Танкистов.

— Совсем рядом, — пролепетал Шахов, еще не зная, хорошо это или плохо, будут ему сейчас жать руку или бить морду.

Однако десантник ни того, ни другого делать не стал. Еще раз внимательно посмотрев на Шахова, он широко улыбнулся и сказал:

— Смотри-ка, за всю службу — ни одного земы. Так, один из Камышина и еще двое из Астрахани. И вот только под дембель… Однако выглядишь ты, зема, стремно, дальше некуда. Видать, не из крутых…

Шахов подсознательно вжался в стул.

— Ну, да ладно, — после небольшой паузы взмахнул рукой десантник, — не бери в голову. — Он еще несколько мгновений подумал. — А знаешь чего, приходи-ка завтра в обед ко мне в гости, ладно? У корифана радость — дочка родилась. Будем отмечать. Вот и приходи, добро?

— А это удобно? — с опаской спросил Шахов.

— Ну, ты гонишь, труба! — загоготал десантник. — Ты че, интеллигент невъябный, да? Короче, приходи давай. Запомни: ДШБ, первая рота, Митяй Нехлюдов. Понял? Где-то к обеду и подсасывайся. Добазарились?

— Хорошо, — сдержанно ответил Шахов.

— Ну и ладно, — кивнул десантник. — А теперь оформи-ка мне вот эту бумажку. — И, пока Шахов строчил накладную, пояснил: — У нас ребята в запасном районе стоят. Раз в месяц хавку им возим. Так что теперь будешь в курсе, зема.

Получив накладную, он еще раз улыбнулся Шахову, протараторил что-то вроде «ну-короче-зема-не-сношай-Му-му-заходи-все-пока» и улетучился. Шахов откинулся на спинку стула, заложил руки за голову и завис…

 

Глава 2

«…Я не знаю, чего мне ждать и на кого надеяться. Разве что на Бога. Но, говорят, чем больше Господь благоволит к человеку, тем больше отравляет ему жизнь. На, мол, парься, мучайся, быдло неразумное, подыхай, в печи бед и горестей выжигая свои пороки. С человеком ведь всегда так: чем больше его насиловать и притеснять, тем больше толку будет. Вон на уроках русской литературы царя-самодержца неизменно и постоянно ругали: тиран, мол, деспот, гения-Пушкина почем зря по ссылкам мытарил. Царь умный был, знал — если Пушкина чуть-чуть не придавить, не упрятать на время в деревеньку, то он за своими балами и амурными историями и гением-то никогда не станет. Что уж тогда об Эзопе и Сервантесе говорить: один — раб, другой — зэк.

Только у меня сейчас все по-другому. Если мышцу хорошо нагрузить — она развивается, если чрезмерно — рвется. Я сейчас, как такая мышца. Для меня место в прод-службе — единственная возможность окончательно не опуститься, не разучиться думать, сохранить себя как личность… Вру, недоговариваю, все намного хуже. Боже, да и зачем все эти реверансы? Если по правде, то место писаря для меня — единственный шанс выжить. Угораздило ж, блин, вырасти слюнявым интеллигентом. Эти, называемые приличным газетным словом „сослуживцы“, ненавидят и чмырят меня даже не столько за мою слабость — она ведь у каждого бывает. Вот мозги, образование — это уже куда хуже, куда опаснее! Это бывает не у всякого. Это — дурная болезнь, которая своим зловонием отравляет жизнь окружающим, это — скверна, которую, как говаривал старик Кальтенбруннер, следует выжигать каленым железом. Особенно здесь. Ведь вся армейская система построена прежде всего на отрицании мозгов. Потом, естественно, в минус идут и свобода личности, и ее достоинство, и равенство, но всегда все начинается именно с аннигиляции мозгов.

Боже мой, да кто вы такие, чтобы иметь надо мной такую власть, чтобы за меня решать мою судьбу? Чем вы лучше меня, что я отдан вам в стадо с петлей на шее и вы решаете, меня ли сегодня кинуть в бульон или какого-нибудь другого такого же цыпленка? Каким из людоедских богов вы одержимы, что имеете такую власть в этом месте в это время? Я же знаю, я чувствую, что эта власть есть и основывается она не на кулаках и не на Уставе, а корни ее куда глубже, и чем больше эта ваша власть меня калечит, тем более сверхъестественной она мне кажется. И правда, во всем этом есть какая-то мрачная мистика: множество людей собралось вместе, чтобы жить по неизвестно кем придуманным законам и отравлять друг другу жизнь. И все это — совершенно добровольно!

Но я-то тут при чем?! Я лучше, умнее, тоньше вас, иногда меня просто душит чувство превосходства над вами — тупыми, ограниченными, грубыми скотами. Да как вы можете издеваться надо мной, как вы смеете унижать меня! Я вижу и понимаю мир в тысячу раз более многогранно, чем вы — зацикленные на бабах, водке и мордобое…»

Он писал и писал свою печальную сагу. Ночь густой черной жижей стекала по оконным стеклам. И казалось, что на самом деле там, снаружи, белый день и каждый Сможет это увидеть и услышать его мягкое журчащее пиано, за чем же дело стало, надо только кому-то подойти к окну и поелозить по стеклам тряпкой. И Шахов чуть было не вскочил за тряпкой, но вспомнил, что она грязным-грязна, а в умывальник спускаться до смерти не хотелось, тем более, что как раз в этот момент снизу донеслись истерические вопли какого-то душары. Шахов нервно вздрогнул и, как утопающий за спасательный круг, схватился за ручку.

«…Я — музыкант, я умею — умел, по крайней мере, — извлекать из своего разума те волшебные звуки, которые там спрятал Господь. Мне знакомо великое счастье божественного прозрения, когда вдруг однажды начинаешь чувствовать, что исполняемая тобой музыка — не просто звуковые волны определенной длины, испускаемые твоим громоздким инструментом со струнами, когда понимаешь, что извлечение музыки перестало быть механическим процессом и превратилось в священнодействие, в волшебство, вершащееся вне пределов нашей убогой материальной вселенной. Мне удается достичь этого, а вы унижаете меня за то, что я не умею наматывать портянки или дурно мою полы. Да я и не должен наматывать портянки и мыть полы. Пусть каждый занимается тем, на что хватает его мозгов: кесарю — кесарево, а слесарю — слесарево. Мое место — в оркестре, а не во всем этом дерьме. Черт, ну почему, почему в армейских оркестрах не бывает виолончелей!..

Я не хочу участвовать в этой вашей дурацкой борьбе за существование, в этом каждодневном затяжном маразме, делающем значительной, чуть ли не первостепенной целью жизни наведение шмона к строевому смотру или отлично проведенные стрельбы. Я не хочу! Делайте это сами, если хотите, только меня оставьте в покое. Господи, да как вы не понимаете, что даже если я и буду играть в вашу игру, называемую „воинская служба“, то никогда и ни за что не буду делать этого хорошо. Потому что это игра по принуждению, через „не могу“. А я человек, а не винтик, я думаю, а не функционирую, я жить хочу! Да, я слабый, изнеженный, неприспособленный к такой жизни придурок, я тысячу раз на дню проклинаю себя за то, что не имею мужества и сил поразбивать ваши поганые хари или порезать себе вены. Просто я очень хочу жить.

Я знаю, что не пережил, не повидал, не прочувствовал еще и сотой доли того хорошего и приятного, что уготовил каждому из нас в жизни Господь, я знаю, что кое-что еще смогу сделать в будущем — мне только восемнадцать, кое-что еще смогу сочинить и сыграть, и я не хочу разменивать эти свои возможности, свой потенциал (все равно, велик он или мал) на ваши тупость, силу и злость. Я хочу жить. В конце концов, у меня есть мать — одинокая, больная женщина, есть любимая девушка, мне есть ради кого и ради чего жить.

Господи Боже, милосердный и всемилостивый, я слаб, я всего только человек, — спаси меня от всего этого кошмара, умоляю тебя!..»

Утром Шахова вызвал из кабинета Костя Широков, дедушка Советской Армии, писарь вещевой службы. Недовольно бормоча что-то себе под нос, Костя, среднего роста круглолицый толстяк с погонами сержанта на жирных плечах, обвешанный значками, как бульдог-рекордсмен, распахнул дверь кабинета вещевой службы полка и небрежно взмахнул рукой — заходи, мол. Шахов зашел. С облегчением опустившись в личное кресло начвеща капитана Карнаухова, Костя вытянул под столом ноги и закурил. Шахов остался стоять перед столом.

— Начвещ куда-то завеялся на весь день, — пояснил Костя свою вольность в обращении с карнауховским креслом и с удовольствием потянулся.

Шахов молча ждал информации.

— Короче, военный, — наконец перешел к делу Костя, деньги нужны.

— Какие деньги? — не понял Шахов.

— Не «какие», а «кому», — поправил его Костя. — Мне. Твоему сослуживцу и соратнику.

Шахов по-прежнему не понимал, в чем дело, и поэтому счел за лучшее промолчать.

— Ты че завис, военный? — дернул головой Костя. Его толстые щеки неприятно задрожали. — Надо чего-то решать.

— Чего решать?

— Ну ты тупой, в натуре, — усмехнулся Костя. — Че, не понимаешь, о чем я говорю?

— Не понимаю, — честно признался Шахов.

— Короче, — досадливо поморщился Костя, — для тупорылых поясняю особо. Моя зарплата как сержанта составляет десять рублей в месяц (как ты знаешь, зарплата у солдат Советской Армии вообще невелика), а дембель влетает в хорошие бабки. Поэтому мне приходится вспомнить старую добрую традицию, существующую в Вооруженных Силах Советского Союза в целом и в нашем родном штабе тыла в частности…

Он посмотрел на Шахова со странной улыбкой, щелкнул пальцем по сигарете, чтобы сбить пепел, и продолжил:

— А традиция эта вот какая: если у старослужащих перед дембелем возникают финансовые проблемы, молодые бойцы помогают им эти проблемы решать. С Синим из службы ГСМ я уже перетер, но он черпак — ему уже не положено. А вот ты должен будешь мне помочь.

— У меня нет денег, — опустив голову, едва слышно пробормотал Шахов.

— А вот это, кстати, меня не сношает, военный, — пожал плечами Костя. — Найдешь. Мне нужно сто рублей.

— Где мне их найти? — в голосе Шахова слышалось отчаяние.

— Ну ты че, урод?! — начал заводиться Костя. — Я, что ли, за тебя буду думать, где тебе их найти?

Шахов, не поднимая головы, осторожно пожал плечами.

— Не смыкай плечами, ублюдок! Когда будут бабки?

— Мне негде взять такую сумму.

Костя порывисто встал и подошел к Шахову. Тот испуганно косился на него и нервно облизывал губы.

— Послушай, Шахов, ты, кажется, считаешь, что раз ты не в роте, то уже и не в армии, — Костя едва сдерживался. — Забудь эту глупость. Ты в армии, и ты душара задроченный. А раз уж ты попал в такое тепленькое местечко, то не гони беса. Ты ж понимаешь, что за все нужно платить.

— Ну Костя, ну пойми, у меня нет денег, — умоляющим тоном повторил Шахов.

— Напиши домой. Пусть пришлют, — едва сдерживая рвущееся наружу раздражение, посоветовал Костя.

— У меня одна мать. Откуда у нее такие деньги?

— Что, у нее не найдется паршивой сотки, чтобы спасти единственного сына от полной жопы?

Шахов тяжело вздохнул и покачал головой. Костя странно улыбнулся, взял его за грудки и тряхнул.

— Не гони беса, солдат. Дела твоей матери меня не парят. Мне нужны бабки.

У Шахова задрожали губы, но он нашел в себе смелость повторить:

— Денег у меня нет.

— Ах ты ублюдок! — рявкнул Костя, раз за разом погружая в шаховский живот кулак. — Ва-аще тут забурел, козел гребаный! Ты мой, понял, урод?! Мой! И ты найдешь мне эти бабки, хоть роди. Неделя сроку. Понял, да? — он толкнул Шахова к двери и, уже остывая, добавил: — Я ведь тебя, гада, в покое не оставлю. Я тебя не только сам достану, я еще и начпроду скажу кое-чего, чтоб тебя в роту вернуть, пидара драного. Все, вали отсюда, ублюдок!

— Ладно, хорош пока, — смилостивился Феклистов, принимая у Шахова очередную оформленную накладную.

— Иди на обед. А то у тебя изо рта разит, как из мусорника. — Он отвернулся.

Шахов надел пилотку и вышел. В столовую он решил не идти — себе дороже. Лучше сходить к давешнему земе в гости. Авось чего пожрать и перепадет. Он осторожно выбрался из казармы и побрел по вьиоженной бетонными плитами аллейке в сторону возвышавшейся на постаменте тридцатьчетверки с традиционной надписью «За родину!». Где-то в тех краях, как он слышал, и располагался ДШБ — десантно-штурмовой батальон.

Проходя мимо свалки, Шахов заметил там какого-то доходягу, выбрасывающего короб, полный мусора Шахов даже остановился от неожиданности: он отлично знал этого духа — они вместе призывались из Волгограда, — хотя узнать его теперь было трудно. Вместо цветущего девяностокилограммового крепыша, кровь с молоком, нахального и непоколебимо уверенного в себе, Шахов увидел концла-герно-тощий, аж черный, с глазами больной собаки, сгорбленный полутруп, едва переставляющий ноги и ничего не замечающий вокруг.

— Привет, Андрюха, — осторожно произнес Шахов, приблизившись.

— Привет, — прохрипел Андрюха, часто мигая.

— Как дела?

— Хреново, — ответил Андрюха, этакая вещь в себе, уже не реагирующая на внешние раздражители. — Сдохну скоро.

— Чего? — не понял Шахов.

— Мочусь кровью, — он обратил на Шахова взгляд своих прозрачных глаз. — А старшина в санчасть не пускает — говорит, гоню.

— Что-то с почками, — сказал Шахов. — Может, отбили?

— Какая хер разница, — пробормотал Андрюха, глядя куда-то в пустоту. — Скоро сдохну.

Он медленно зашаркал прочь. «Скорее б уже», — еще расслышал Шахов. Он несколько секунд смотрел вслед Андрюхе, в глубине души радуясь, что живет не в роте, потом вздохнул и побрел своей дорогой.

Пройдя несколько казарм, Шахов уточнил, куда идти, у какого-то духа-краснопогонника, подметавшего ступени не то штаба части, не то клуба. Тот, не поднимая головы, махнул веником в сторону белого трехэтажного здания неподалеку и отключил связь. Шахов направился в указанном направлении.

Получив положенное количество «включений» (виданное ли дело: какой-то паршивый душара, которому из роты носа не казать и ебошить круглыми сутками, шарится по корпусу и пристает с расспросами, как черпак какой-нибудь! А ну-ка сюда иди, козел! Получи и распишись!), он в конце-концов нашел первую роту.

— А тебе зачем это Митяй нужен? — подозрительно ответил вопросом на вопрос рослый дневальный.

— Он — мой зема, — терпеливо объяснил Шахов, стараясь, чтобы его голос звучал как можно более нейтрально. — Приглашал сегодня зайти…

— Да-а? — с недоверием в голосе протянул дневальный. — Ну ладно. В конце расположения справа — сушилка. Они все там.

— Можно идти?

— Попробуй, — нехорошо усмехнулся дневальный. — Может, получится.

Шахов еще раз умоляюще взглянул на него и осторожно вошел в расположение.

— Кто такой? — тут же схватил его за погон мощный краснорожий солдат.

Шахов в очередной раз начал объяснять, кто он, к кому идет и зачем, но солдат перебил его на полуслове:

— Хорош шиздеть, придурок! Всю эту пургу бабушке своей расскажешь.

Он еще крепче ухватил Шахова и потащил его по коридору. Шахов не успел понять, в чем дело, как солдат завел его в туалет и резким рывком развернул к себе.

— Видел, что в расположении мало людей?

— Видел, — ответил Шахов.

— Рота в наряде, — пояснил солдат. — А туалет мыть некому. Вот и приступай.

— Но я же к земляку пришел, товарищ солдат, — чуть не плакал Шахов. — Он меня ждет. Мы с ним догова…

Тяжелый удар швырнул его на пол.

— Хлебало завали, урод, — сказал солдат. — Сейчас ты начинаешь мыть туалет. Если укладываешься в час времени — я тебя отпускаю. Если нет — останешься ебошить до утра. Мы тут тебе работу найдем, будь спокоен.

— Ну товарищ солдат, — заныл Шахов, поднимаясь и глотая кровь, — ну можно мне пройти?..

— Куда?

«Черт с ними, с гостями этими, — подумал Шахов, — тут бы хоть как-то ноги унести».

— Я обратно уйду, можно?

— А-а, такчты шиздеть горазд, военный? — возмутился солдат. — К земе тебе уже не надо?

— Я лучше потом зайду, — пролепетал Шахов.

— Так, может, и земы здесь у тебя никакого нет? — прошипел солдат, все более распаляясь. — Короче, колись, чмырь, чего пришел. Может, украсть чего хотел, а?

— Нет, — замотал головой Шахов, — я…

— Гонишь! — перебил солдат и со всей дури вмазал ему по морде. Шахов упал снова.

— Дневальный! — заорал солдат, подходя к двери. Послышался грохот сапог, и в дверном проеме нарисовался дневальный.

— Че хотел, Оскал? — спросил он с почтением в голосе.

— Агеева сюда, — небрежно бросил Оскал. — Живо! Дневальный кивнул и исчез.

— Сейчас сдам тебя бойцу — он за тобой присмотрит, — сказал Оскал Шахову, усаживаясь на подоконник и закуривая.

Шахов молча поднялся с пола и прислонился к стене, затравленно глядя на него. В коридоре опять послышался грохот сапог, и в туалет ворвался квадратный мосел со зверской, порубленной оспой в говядину физиономией.

— Че случилось?

— Возьми этого ублюдка, Агеев, — обратился к нему Оскал. — Туалет должен блестеть.

Он неторопливо встал, выбросил бычок и вышел. Тут же Агеев молча, без всяких выяснений, налетел на Шахова и принялся его дубасить. Работал он основательно. Через несколько секунд Шахов уже снова лежал на цементе, только успевая прикрывать самые уязвимые места. Минуты через две он был готов впахивать здесь целые сутки напролет, лишь бы Агеев остановился.

— Созрел? — спросил Агеев, делая паузу. Шахов истово закивал и с трудом поднялся.

— Ладно, тогда начинай. Швабры и тряпки — в углу.

Шахов безропотно вымыл очки и пол, потом — умывальник, потом — еще после нескольких ударов — пол в «предбаннике», где находилась тумба дневального.

— Все? — спросил он с надеждой.

— Ты че, гонишь?! А лестницу кто мыть будет? Шахов сполоснул тряпку и вымыл лестницу до самого низа. Агеев не отходил от него ни на шаг, хмурясь и сжимая и разжимая кулаки.

— Так, хорошо, — осмотрел вымытую лестницу Агеев.

— А теперь надо навести порядок в бытовке.

— Ну товарищ младший сержант, ну можно я уйду? — заскулил Шахов, уже ни на что не надеясь и проклиная тот миг, когда узнал, что у него есть земляк. — Ну отпустите меня, пожалуйста…

— Ах ты козел! — зарычал Агеев, размахиваясь.

Шахова спасло только то, что по лестнице спускался какой-то офицер. Смекнув, что при офицере его бить не будут, Шахов положил тряпку и бочком-бочком переместился к выходу. Агеев несколько секунд зло стрелял глазами с Шахова на офицера и обратно, потом прошипел что-то матерно-невразумительное и отвернулся.

Шахов пулей вылетел из казармы десантно-штурмового батальона и сломя голову помчался в направлении своего родного штаба тыла. Темнело. На бегу Шахов с ужасом подумал о том, что его, в общем-то, отпустили на обед, а сейчас уже скоро ужин. О приеме, который ожидал его в продслужбе, можно было только догадываться.

Но прибыв в продслужбу, Шахов обнаружил, что ошибался. Никто даже не заметил его отсутствия. В продслужбе, как это часто бывало по субботам, гуляли. («Суббота — казацкий день», — так объяснял это явление старший прапорщик Дыбенко.) Сквозь закрытую дверь Шахов услышал пьяные вскрики, шум и звяканье стекла. Кто-то фальшиво наяривал на аккордеоне. Шахов замотал головой и поморщился, так это было отвратительно.

На осторожный стук из двери вынырнул полупьяный прапорщик Дыбенко, несколько секунд тупо таращился на Шахова, потом узнал.

— Шахов, иди подбери в коридоре зампотыла. Вместе с Синим из ГСМ доставите его домой, — Дыбенко неожиданно громко икнул. — Эта… короче, Синего мы уже озадачили, он тебя ждет, — прапорщик еще немного подумал, шевеля жирными от сала губами, и добавил: — На сегодняшний вечер ты свободен. Все, исполняй.

Синий — тощий рыжий меланхолик — сидел на подоконнике в кабинете службы ГСМ и с мечтательным выражением на лице курил. Увидев Шахова, он молча надел бушлат и пилотку и закрыл форточку.

— Не повезло нам сегодня, Шахов, — без эмоций сказал он, выключив свет и звеня ключами.

— Почему?

— Увидишь, — Синий всегда был немногословен. Заместителя командира полка по тылу подполковника Ревуцкого они нашли в одном из темных углов коридора по запаху: достаточно было принюхаться, как сразу же становилось ясно, что здесь обмочился человек с неординарным объемом мочевого пузыря. И это действительно было так. Зампотыл был огромным грузным мужиком с рожей «за три дня не обгадишь», о трех подбородках, отягощенной мясистыми собачьими брылями и толстыми губами. Голосом он был грозен, а пузырем слаб, поэтому в момент глубокого алкогольного опьянения за себя не отвечал. Ну а поскольку выпить офицер любил, то за себя, стало быть, не отвечал довольно часто.

Солдаты остановились над ним и нерешительно переглянулись. Зампотыл весил хорошо за сотню, а кроме того был мокр и вонюч.

— Надо перекурить, — пробормотал Синий, сосредоточенно глядя на неподвижное тело Ревуцкого. — Оставить пару тяг? — спросил он у Шахова, опустившись на корточки и вытянув из пилотки папиросу.

— Нет, спасибо, я не курю, — ответил Шахов, с гадливым любопытством разглядывая сопящего и шлепающего губами во сне зампотыла.

— Это хорошо, что не куришь, — признал Синий. Он несколько раз затянулся, перевел взгляд с зампотыла на Шахова и спросил:

— Ну, надумал, как Бугая попрем?

— Как всегда, — предположил Шахов.

— Ха, больно ты знаешь, как было всегда. Раньше мы его втроем таскали — я, Костя Широков и Базя, который до тебя был, а теперь Косте как дембелю недосуг.

Ревуцкий шевельнулся и что-то пьяно залопотал.

— Гляди, Шахов, гляди внимательнее: твой начальник лежит, тот человек, который тобой, ну, и мной тоже, командует, — пробормотал Синий. — Хорош, верно? Красавец. Когда он так в отрубе бормочет, Костя говорит, что зампотыл видит во сне свое производство в полковники… Ну ладно, — он вздохнул, — хорош порожняка гонять. Берись.

— Как? — с сомнением в голосе спросил Шахов, осторожно приближаясь к телу зампотыла.

— Нежно… — усмехнулся Синий. — Как, как! Перекинем его руки через шеи и потащим. Давай-давай…

Они еле-еле подняли тушу Ревуцкого и с натугой поперли ее к лестнице.

— Он че, гирь наглотался, ублюдок хренов? — прохрипел под правой подмышкой зампотыла Синий.

— Услышит, — попытался предостеречь его Шахов.

— Ты гонишь, — сплюнул Синий. — Он сейчас даже голоса комполка не услышит. Проверено.

Они вытащили зампотыла на улицу, и тут Синий уронил его прямо в грязь.

— Ты че? — испугался Шахов, непонимающе глядя на Синего и пытаясь поднять зампотыла в одиночку. — Он же измажется весь!

— Он что, твой папа, что ли? — хладнокровно спросил Синий, присаживаясь на корточки над зампотылом и закуривая. — Чего ты о нем так печешься?

Шахов смущенно пожал плечами и промолчал.

— Ты бы при нем влепился харей в дерьмо, этот мудак поржал бы от души, ты уж мне поверь, — Синий немного подумал, потом глубоко затянулся и, стряхнув пепел на зампотыла, добавил: — Да и чего за него переживать? У него жена есть — вот пусть она и переживает. Наше дело допереть его домой. А там уже женское дело. Отмоет. Все, пошли, военный.

— А далеко его переть? — спросил Шахов уже из-под зампотыловской подмышки.

— Недалеко. Вон до той дырки в заборе — там опять его уроним и перекурим, — а потом еще метров пятьсот. Он в ДОСах живет — глядишь, еще парочку перекуров и поимеем.

Шахов молча кивнул. Он думал о том, что пока все эти гуляки в кабинете продслужбы достигнут кондиции и разойдутся по домам, ему придется полночи как придурку мерзнуть под окнами.

 

Глава 3

«Плутарх говорил: полезно упражнять душу горем, а желудок голодом. Исходя из этого, к дембелю, если, конечно, до этого кони не двину, я должен стать самим совершенством, этаким златокожим Господом Чайтаньей в забайкальском исполнении…

Господи, эта проклятая армия — как смола. Она липнет на мозгах, заливает глаза и уши, капает с пальцев, чавкает под ногами, и тебе все сложнее чувствовать себя человеком и все проще крутиться сутки напролет, тупо и покорно, скрежеща зубцами (или зубами?), как какая-нибудь шестеренка. Кто-то там, наверху, вжикнул ключиком в замке зажигания, кто-то — пониже — кинулся очертя голову безумным потоком безумных ионов к свечам, и ты уже вертишься, вертишься — до полного размазывания мозгов по стенкам черепной коробки.

Я понял сегодня одну вещь, которая испугала меня до полусмерти: им же в кайф та жизнь, которую они ведут, они же балдеют от нее, как от анаши. Заставь их жить по-человечески, и они либо сдохнут от скуки, либо перевернут всю землю, чтобы вернуться в свое дерьмо.

О, я, кажется, придумал древнеиндийскую притчу. Вот она. Однажды Господь Индра, великий громовержец, могущественный повелитель Земли, обходил свои владения, чтобы проверить, все ли хорошо в управляемом им мире. Все люди, все животные, птицы, рыбы и растения жили тогда в счастье и процветании. Жизнь их в те прадавние времена была более чиста и одухотворена, нежели сейчас: ведь боги тогда были еще сильны и не пускали асуров в подлунный мир. И часто все живые твари собирались вместе — волк с зайцем, кот с мышью — на широких полянах, устланных бархатной травой, под аквамариновой сенью небес, чтобы послушать распеваемые певчими птицами благодарственные гимны бессмертным богам. Господь Индра видел это и радовался. Но вдруг он заметил неподалеку свинью, которая лежала в грязи и жадно пожирала объедки. Как она несчастна, с состраданием подумал Господь Индра, ведь вся красота и радость мира неведома ей, и даже если чудесные цветы расцветают всего в одной парасанге от нее и волшебные птицы поют всего в двух, она все равно ничего не увидит и не услышит из своего болота.

И тогда он извлек свинью из болота, очистил ее и взял с собой в свой заоблачный дворец, построенный из золота, слоновой кости и драгоценных камней, прекраснее которого ничего не было во всех трех мирах, омываемых Гангой. Теперь-то свинья будет счастлива, радостно думал громовержец, потому что наконец-то увидит и поймет, что такое истинная красота и совершенство, и сможет вечно наслаждаться прелестью мира богов и вкусом божественной амриты. Но через день он с ужасом увидел, что свинья натащила с полей земли, из рек воды, а из людских поселений объедков и превратила заоблачный дворец в хлев. Тогда Индра вернул дворцу первозданное совершенство, а своим кшатриям запретил выпускать свинью из дворца. Может быть, теперь, думал громовержец, она, наконец, сумеет понять и вкусить истинное совершенство. Следующей ночью свинья подрыла стену дворца, от чего величественное строение с ужасающим грохотом рухнуло, и сбежала вниз, Когда разгневанный Индра разыскал свинью, она лежала в своей излюбленной луже, жадно пожирала объедки и была счастлива…»

Шахов закинул руки за голову и задумался. Очень хотелось спать. Жалобно бурчал хронически пустой желудок — сморщенный, величиной с наперсток. Ныло от побоев тело. Шахов тяжело вздохнул, потер глаза и снова взялся за ручку.

«Хотите жить как скоты — флаг в руки. Но и мне дайте жить, как я хочу. Что я сделал вам плохого, что вы ломаете меня? Почему я так остро мешаю вам жить? Почему вам доставляют такое удовольствие чужие мучения? Эта пьяная протоплазма, которую мы перли сегодня домой, ведь она же считает, что обладает абсолютной властью надо мной. Только потому, что имеет звездочки на погонах. А эта ее власть, как она сама часто поясняет (все равно, веря в это или нет), необходима для поддержания обороноспособности государства и для других, столь же высоких и абстрактных целей. Так вот, мне лично плевать на это государство и на его обороноспособность, на политические, этнические, национальные, патриотические и все остальные благоглупости. Я не комсомолец, не советский гражданин, не россиянин. Я — человек. Меня интересуют моя работа, моя семья, моя жизнь. И только.

Хотите играть в свои больные игры? Отлично, но я — пас. Я не хочу, поймите вы это! Но вы же не понимаете! Вы же удавитесь, если останется хоть кто-то, обойденный вашим зловещим вниманием, хоть кто-то, кто пасует, когда вы вистуете.

Эти скоты, которые бьют и унижают меня по двадцать раз на дню, они считают, что имеют на это право, потому что сильнее и злее меня. У них — свои приколы. Они, задавленные всевозможными комплексами, молниеносно растут в собственных глазах, как только унижают того, кто умнее их. Сплошной, тотальный Фрейд. Так, мать вашу, играйте себе в свои игры и не мешайте мне играть в свои!

Ну почему на всей этой огромной планете нет ни клочка земли, где бы к тебе тотчас же не пристали ублюдки, чтобы впихнуть тебя в свои шизоидные рамки, в которых законность — вместо справедливости, демократия — вместо свободы, приличия — вместо честности и порядочности? Почему нет ни клочка земли, где бы к тебе сейчас же не пристали другие ублюдки, чтобы оскорбить тебя, унизить, избить, обмануть, предать, чтобы сжигать книги, ломать скульптуры и взрывать храмы?

Боже всемогущий, ну отчего же Твои дети так апокалиптично уродливы, отчего они уже рождаются мертвыми?

Может, повитухи Твои слепы, или молоко Твое прокисло? А может, семя Твое настояно на полыни?..»

В дверь кто-то сильно постучал. Шахов затравленно съежился на своем стуле, сцепив пальцы в белый от напряжения узелок.

— Хорош прятаться, Шахов, — донеслось из-за двери, — я же знаю, что ты здесь.

Шахов молчал, надеясь разве что на чудо.

— Открывай, ублюдок! Никогда не поверю, что ты ушел, оставив на ночь свет в кабинете, — дверь опять содрогнулась от ударов. — Да и ночевать тебе негде, только здесь!

Шахов до боли сцепил зубы, на глазах выступили слезы.

— Давай, открывай, урод вонючий! — голос за дверью поднялся на тон выше. — А то я вынесу дверь!

Новый удар чуть не выворотил замок. Делать было нечего. Шахов встал, торопливо запихнул тетрадь в стол, потом, дрожа, подошел к двери и повернул рычажок. Дверь широко распахнулась, и порог переступил торжествующе улыбающийся сержант Баринов. Судя по китайскому щелкоглазу и полному рту дикции, он был обкурен в сиську. Сделав еще шаг, Баринов широко размахнулся и тяжелым ударом отправил Шахова в безусловный нокдаун.

— Привет, штабная сука! — сказал сержант, возвращая руку в исходное положение.

Шахов с трудом сел и потряс головой, чтобы унять прыгающие перед глазами искорки. Грязную хэбэшку заливала кровь.

— Вставай-вставай, — потребовал Баринов. — Че за херня: дедушка Советской Армии стоит, а чмо гребаное расселось перед ним, как король на именинах.

Шахов поднялся и прислонился спиной к шкафу.

— Соскучился по мне? — с заговорщицким видом спросил Баринов. — Как же, столько не видеться!

Он подошел к Шахову вплотную, взял его пятерней за лицо и хлопнул затылком о дверцу шкафа, потом, после небольшой паузы, еще и еще.

— Сука, как же я тебя ненавижу! — шипел он, захлебываясь.

Пена пузырилась на его вздернутых губах, глаза остекленели, а рука все била голову Шахова об дерево. Потом он несколько раз вмазал духа по морде, поддал коленом в пах, зарядил под дых и вцепился в горло.

— Че зенки свои тупые пялишь, сука?! Думаешь, в паршивое место служить попал, в дыру, да? Жаль, Катька Аляску проебала, тебя б туда засунуть, к эскимосам, ублюдка такого!..

— Александр Вто… — автоматически прохрипел слабым голосом Шахов.

— Чего-чего?!

— Аляску продал… Александр Второй.

Лицо Баринова исказилось.

— Да-а?! А может, еще помнишь, когда? — уже и вовсе не по-человечески лязгнул он.

— В тысяча восемьсот шестьдесят… седьмом…

— Знаешь, падла, все знаешь! — Баринов все крепче стискивал пальцы. — Умный, сука, ученый, ненавижу, мля!..

У него окончательно сорвало крышу. Он колбасил Шахова так, что только неточность ударов спасла того от верной смерти. Потом Баринов выдернул из приготовленной прапорщиком Дыбенко для дома вязанки дров увесистое полено и начал работать им. После первого же удара в голову Шахов потерял сознание…

— Очухался, сука? — услышал он, приходя в себя. — Тогда вставай.

Боже, так этот кошмар еще не кончился?! Он попытался встать, но не смог. Тогда Баринов, как и тогда, в умывальнике, опустился рядом с ним на корточки.

— Как я вас всех ненавижу, — проскрежетал он с сумасшедшей злобой в голосе, — всех, таких, как ты, умных, которые всегда все знают. Ведь это же от вас все чмырство, вся гниль и стукачество. Вы ж поголовно все уроды: на гражданке — такие все бурые, в галстуках, с чистыми ногтями, мля, с хорошим запахом, и не подступиться. Паразиты, мля, только базарить красиво и умеете. Это ж мы, простые трудяги, вас, дармоедов, кормим, это ж нас вы обираете, писатели разные, философы, интеллигенты… А хули там: шиздеть — не мешки ворочать. На словах вы такие крутые, а как до дела доходит… Эка в армии с вас вся бурость махом слетает и вылазит наружу ваша чмырная сущность!

— Интеллигенция — не мозг нации, а говно… — едва ворочая языком, пробормотал Шахов.

— Хлебало завали!

— Это Ленин сказал…

— Хуенин, мля! Вот ты мне скажи, сука штабная, чего ты такого толкового сделал в жизни, а? Говори!

— Боже мой, конечно, ничего…

— Шиздеть в мягких креслах в костюмах мы все горазды, а ты иди у станка поебошь! — он ткнул Шахова кулаком. — Вот ты, придурок, ты кем работал?

— Я музыкант… — еле слышно выдавил Шахов.

— Чего? А на чем?

— Виолончель…

— Во-во, о том и говорю. Дармоед, — Баринов поднялся. — На кой нужны все ваши писульки, бренчалки, вся ваша мазня, какой от этого прок?

В поле его зрения попал календарик с Аллой Пугачевой. Баринов выдернул его из-под стекла и поднес к глазам Шахова.

— Вот она, Алка, какой от нее прок? Кому от нее жрать прибавилось? Кого она одела, обула? А вся, блин, в золоте, в мехах. Ты тут впахиваешь всю жизнь, как папа Карло, и — елда по всей морде! Вы ж, сука, чмыри, чистоплюи сраные, все вокруг позахватывали! Кругом же не продохнуть от вас! В газетах, по радио, по телику — везде вы, самые умные, самые крутые! Только вы знаете, как нужно правильно жить, и учите всех остальных. Только ваша чистошпойская работа почетна, а нас, работяг, которые вас кормят и одевают, вы ва-аще в упор не видите. У вас — и бабки, и машины, и хоромы, и заграница, а чем вы лучше нас? Вот чем, ты, чмо, грязь, лучше меня? Скажи! Я вытираю об тебя ноги, я могу сделать с тобой все, что захочу, так чем же ты лучше меня? Даже здесь, в этой долбаной армии, в этом бардаке, где я сумел себя поставить, а ты — нет, где я живу как человек, а ты смердишь, как параша, даже здесь я ебошу в роте, в этом гребаном танке, гнию на сопках, хожу в наряды, а ты — всего месяц в армии, службы-то еще не видел, а уже пристроился на блатное место писарьком, в тепле да в холе! За какие такие заслуги, а, урод?

Он вдруг замолчал, снова присел на корточки и горько сказал:

— Ты образованный, тебя чистоплюи-родители в городе поднимали, а у меня батя с мамкой черная кость, четыре класса да два коридора, так где ж тут твоя заслуга? Мой батя пахал всю свою жизнь на своем млядском заводе за копейки. Сорок лет безупречной работы! Так болячки заводские его и доконали. Два месяца назад помер. Как собака сдох, понимаешь ты, сука? Хоронить было не на что! Денег он за сорок лет не накопил себе на ящик! Это что, по-твоему, справедливо, да?

Он зло смял календарик и отшвырнул прочь.

— Вот поэтому я вас всех ненавижу, понял? И поэтому буду тебя дрочить. И поэтому ты у меня до дембеля хер дотянешь. Понял, да? Все, готовься.

Он еще раз — напоследок — врезал Шахову ногой в лицо и, не оглядываясь, вышел. Шахов вырубился окончательно…

— Ну нормальная херня?!

Шахов тяжело поднял гудящую как чан голову и разлепил глаза. Над ним, широко расставив ноги и уперев руки в бока, стоял капитан Феклистов. Он был в ярости.

— Ну нормальная херня, придурок?! Ты что опять здесь напорол?

Шахов тупо повел глазами. Под ним на полу была большая лужа засохшей крови, черные ее капельки покрывали и дверки шкафа, и подоконник, и часть стены. В кабинете царил жуткий беспорядок: куча бумаг вывалилась из шкафа и валялась по всему полу вперемешку со стульями, шмотками с вешалки и дровами прапорщика Дыбенко. До Шахова дошло, что после ухода Баринова он, так и не приходя в себя, провалялся на полу при включенном свете и распахнутых настежь дверях до утра.

— Ну, так что здесь произошло?

— Ни… ничего, — запинаясь, пробормотал Шахов непослушными распухшими губами.

— Это по-твоему «ничего»?! — возмутился Феклистов, оглядываясь. — Да это ж труба полная, что тут творится. В кабинете полный бардак, а ты говоришь «ничего»!

— Товарищ капитан…

— Не шизди, придурок, — сказал Феклистов. — Сейчас я тебе скажу, что произошло. Ты опять остался здесь ночевать, так? Ночью заявился кто-то из твоей роты и натер тебе пятак, так или нет?

Отмазываться сил не было. Да и что тут действительно можно было сказать?

— Так.

— Кто это был?

— Я не успел разглядеть… — соврал Шахов.

— Опять шиздишь!

— Я заснул за столом… Дверь была открыта… Он вошел и ударил меня поленом… Потом… потом ничего не помню…

— Точно шиздишь. Ну ладно, с этим мы еще разберемся. А пока меня интересует вот что: ты ведь понимаешь, что если бы ты был нормальным солдатом — ночевал в роте, ходил бы со всеми на обед, в баню и так далее, — то этого бы не случилось. Правильно?

— Правильно…

— Значит, ты главный виновник того, что здесь произошло.

Феклистов подумал еще несколько минут и добавил:

— Я не буду читать тебе лекции. Мне это нах не надо. Просто ты должен понимать, что твои проблемы меня не интересуют. Решай их сам. Я не хочу, чтобы они отражались на состоянии вверенной мне продслужбы. Понятно?

— Понятно.

— Так, сейчас ты пойдешь в умывальник, помоешься и приведешь себя в порядок. Потом уберешь в помещении. И запомни раз и навсегда: если ты еще хотя бы раз будешь ночевать здесь — на следующее же утро я верну тебя в роту. Все понял?

— Да, — одними губами (слишком уж болела голова) ответил Шахов, с трудом поднимаясь.

— Тогда вперед.

Шахов взял ведро и тряпку и спустился в умывальник. На его счастье, там никого не было. Торопливо умывшись и сполоснув тряпку, он набрал воды в ведро и прошаркал наверх. Шахов успел подняться уже до середины лестницы, когда снизу его окликнул до боли знакомый голос. Шахов задрожал. Внизу стоял сержант Баринов.

— Привет, штабная сука! Как спалось? Шахов молчал.

— Че, не узнаешь, да? — Баринов зло усмехнулся. Потом усмешка сползла с его лица, он поднялся на пару ступенек вверх и прошипел: — Застучишь — убью…

Шахов отвернулся и продолжил подъем. Баринов не стал его догонять.

— Блин, а хэбэ, по-твоему, стирать не надо? — проскрежетал, завидев его, Феклистов.

Щахов, чуть не плача, отвернулся.

— Ладно, все равно форма не успела бы высохнуть до прихода первых посетителей… — подумав, признал Феклистов. — Гм, тогда, наверное, возьми-ка в шкафу — да-да, там, наверху — новый бушлат и надень сверху. Придется тебе сегодня попариться в бушлате. Его, конечно, после этого только списывать надо будет, ну да ладно… Э, э, солдат, чердак-то у тебя варит, а? Ремень, наверное, удлинить надо, правда? Так. Теперь бушлат застегни по самое горло. Покатит. Жмет? Придется потерпеть… Здравия желаю, товарищ подполковник!

— Здорово, — махнул рукой Феклистову заглянувший в кабинет зампотыл, аж синий с бодуна.

— Бугая черт принес, — процедил Феклистов, когда зампотыл проследовал в свой кабинет. — Ладно. Пострадай часиков до одиннадцати, — обернулся он к Шахову, — а там, так и быть, черкану тебе записку к Чагатаю, сходишь на склад, возьмешь чего поклевать…

Шахов на полнейшем автопилоте только успел сесть за стол и отыскать ручку, как в кабинет вошел первый посетитель — мрачного вида артиллерист. Автопилот пока работал, и Шахов нетвердой рукой вывел первые корявые строки первой на сегодня накладной.

Запихнув полученные от Чагатая три банки перловки и упаковку рафинада за пазуху бушлата, Шахов двигался в направлении продслужбы. Перед глазами плыли малиновые круги, ноги заплетались, боль в желудке стала нестерпимой. Легким не хватало воздуха. А в солнечное сплетение словно кто-то вбил массивный лом. Автоматически отдав честь двум встречным офицерам, Шахов расстегнул крючок слишком тесного воротника и прибавил шагу. Хотелось поскорее прийти. И из-за того, что он буквально рассыпался на части от голода, боли и усталости, Шахов заметил идущего навстречу офицера слишком поздно, а еще позднее узнал его и не успел от греха подальше нырнуть ласточкой в ближайший куст. И очень зря не успел. Потому что навстречу ему двигался сам Чума, начальник штаба полка майор Чумаченко — зверь, каких мало (Шахов всегда считал, что Чуме место в Кунсткамере Ленинграда — в назидание потомкам).

Майор Чумаченко, как и любой армейский держиморда, имел свой пунктик, и этим пунктиком был Устав Вооруженных Сил Советского Союза. Не было для Чумы большего кайфа, чем «строить» подчиненных — долго, неторопливо и со вкусом — в полном соответствии с этим Уставом. А уж сутки гауптвахты каждому повстречавшемуся с эншем бедолаге щелкали, как призовые игры в игральном автомате, — густо и без запинки. Неудивительно, что от майора Чумаченко личный состав разбегался и прятался по всей округе, как от настоящей чумы. У солдат даже была такая мрачная примета: если в разгар рабочего дня в парке нет ни одного солдата и даже часовые слиняли кто куда, значит там гуляет начальник штаба полка.

Разглядев и узнав Чуму, Шахов сразу понял, что обречен. Но деваться было некуда, и он отдал честь и сделал шаг в сторону. Однако майор Чумаченко был как всегда бдителен, и Шахов нисколько не удивился, когда его, как волнорез волну, остановил железный голос энша:

— Э-э, пленка назад, солдат! Шахов обреченно посмотрел на него.

— Двое суток ареста за неуставное отдание чести в движении старшему по званию. Повторить.

Шахов вернулся шагов на пятнадцать назад, лихорадочно вспоминая уроки из курса молодого бойца. Потом пошел навстречу эншу, за шесть шагов перешел на строевой и прошагал мимо с отданием чести и равнением, не забыв «съесть» глазами начальство. Энш остановил его снова.

— За незастегнутый крючок — двое суток ареста. Пленка назад!

Шахов вернулся на исходные, застегнул крючок и повторил прохождение с отданием чести. В последующие четверть часа «пленка» давала «назад» еще семь раз: за нечищенные сапоги, неглаженные штаны, ненадраенную бляху, несвежую подшиву, небритый подбородок, не по Уставу надетую пилотку и немолодцеватый вид. Потом, когда приклепаться было уже не к чему, энш распотрошил Шахову бушлат. Жратва градом посыпалась на землю. Хладнокровно созерцая три круглых жестяных материка перловки в окружении снежного архипелага рафинадных кубиков у своих ног, энш пожевал губами и спросил:

— Ты вор, да, солдат?

— Никак нет, товарищ майор! — отрапортовал Шахов.

— А где же тогда взял это?

— На продскладе.

— На основании чего?

И тут Шахов замялся. Подставлять Чагатая и, тем более, начпрода он не мог, а достоверная отмазка что-то не приду мывалась, поэтому оставалось просто переминаться с ноги на ногу и молчать.

— Украл, — резюмировал энш. — Десять суток ареста. Сколько там всего набежало?

— Двадцать восемь, товарищ майор, — доложил Шахов. Энш довольно улыбнулся и хотел было уже отпустить Шахова, как вдруг заметил пятна крови на его хэбэ.

— Неуставные взаимоотношения, — сказал хладнокровно энш. — Пятнадцать суток ареста и занесение в личную карточку взысканий и поощрений. Стало быть, всего сорок трое… сорок три… Ну, ты понял, солдат.

Он пару секунд поразмыслил о чем-то.

— А ты тот еще фрукт, солдат. Шутка ли — сорок три… трое… суток. С тобой надо особо разбираться. Кстати, кто ты такой?

— Рядовой Шахов, первый танковый батальон, третья рота, прикомандирован к продслужбе!

— Ублюдок, — сказал энш. — Так вот откуда у тебя продукты! Понятно. Все, в штаб тыла шагом марш. О наложенном мною взыскании доложишь заместителю командира полка по тылу подполковнику Ревуцкому лично. Чтоб уже завтра сидел на гауптвахте. Я проверю. Да, и передай Феклистову: если еще раз попадешься мне на глаза, я ему десять суток ареста впаяю. Вместе сидеть будете. Понятно?

— Так точно, товарищ майор.

— Исполняйте, рядовой.

— Есть, — Шахов отдал честь, повернулся кругом и пошел.

— Солдат! — раздался у него за спиной голос Чумы. Шахов приставил ногу, с отданием чести повернулся лицом к эншу и деревянным голосом доложил:

— Рядовой Шахов, первый танковый батальон, третья рота, прикомандирован к продслужбе.

— Приплюсуй к общей сумме еще двое суток за то, что своевременно не постирался. Заодно для ровного счета будет.

— Есть. Разрешите исполнять?

— Исполняйте, солдат.

Дождавшись за углом ближайшей казармы, когда энш уйдет, Шахов бегом вернулся и торопливо подобрал консервы и сахар.

— Ну, ты меня порадовал, Шахов, чего и говорить, — сказал Феклистов, устало вздохнув. — Каждый день не одно, так другое. Блин, и дернул же тебя черт нарваться на Чуму!

Он помолчал, посасывая наполовину высыпавшуюся «Астру».

— Сколько, говоришь, дал тебе?

— Сорок пять суток ареста с занесением в личную карточку взысканий и поощрений, — пробормотал Шахов, закатив глаза в своем углу за столом.

Первую банку он вскрыл и опустошил еще по дороге, в десяти метрах от места встречи с эншем, в кустах. Эта встреча так подействовала на его психику, что перед лицом угрозы лишиться всей еды он решил без промедления съесть хотя бы часть. Поэтому ему сейчас было немного легче, но только немного. А начпрод все не уходил на обед и не давал возможности безжалостно истребить то, что еще осталось в столе. Шахову в этот момент начпрод представился этаким эмиссаром ООН, одним своим присутствием удерживающим какого-нибудь жестокого негритянского деспота-людоеда от уничтожения взятых в плен людей одного из мятежных племен.

— Сорок пять с занесением в личную карточку? — переспросил начпрод. — Круто. По полной программе выдал. А тебе, придурку, надо не в личную карточку, а в грудную клетку заносить за такие вещи.

— И что теперь, товарищ капитан?

— Ничего, — пожал плечами Феклистов.

— А арест?

— А что, очень хочется? — усмехнулся Феклистов.

— Да нет, не очень.

— Ну и работай себе.

— А энш?

— Парит тебя этот энш? Ты знай себе работай. Энш — наша забота. Только смотри, не нарывайся на него впредь. Да, и еще, — в голосе капитана послышался металл. — Завтра, в понедельник, твоя рота идет в баню. Сходишь с ними. Приведешь себя в порядок, помоешься. Я начвещу скажу, чтобы дал свежее белье и — так и быть — нулевую хэбэшку, а то из этой все равно уже толку не будет. Понял?

— Угу.

— Ну и ладно, — Феклистов поднялся. — Я — домой. Буду уже в понедельник.

— До свиданья, товарищ капитан.

— Смотри у меня, — сказал Феклистов и вышел.

Близился вечер. Шахов наелся, сходил по нужде на чердак (в туалет на первом этаже — ни-ни, ищи дурака! и заперся в кабинете. Постелив под батареей бушлаты, он улегся, пригрелся и приторчал.

Поразмыслив, Шахов решил сегодня увалиться спать пораньше, во-первых, потому что спать очень уж хотелось, во-вторых, чтобы не привлекать незванных гостей горящим в кабинете светом, а в-третьих, чтобы хорошенько выспаться и наутро встречать Феклистова не лежа под батареей, а чинно и красиво — на рабочем месте, во всеоружии (чтоб была хоть какая-то отмазка: Феклистов ведь запретил ночевать в кабинете, а так отмазка налицо: ночевал в роте, с подъемом встал и прибыл на рабочее место, готовый к труду и прочим обременительным вещам, — а ну-ка, пойди докажи, что это было не так).

Но сразу заснуть не удалось. Вдруг нестерпимо зачесалось в отогревшемся под шинелью паху. Честно говоря, приступы сверблячки случались с Шаховым в последнее время довольно часто, однако он, занятый более важными делами, либо не обращал на это внимания, либо относил на счет слишком редких (просто аномальных) посещений бани. Но сейчас, имея полную возможность заняться собой, Шахов лениво встал, включил свет и спустил штаны и кальсоны. Равнодушно и невнимательно осмотрев и почесав давно не мытую и неприятно пахнущую плоть, он понюхал пальцы, поморщился и уже хотел было водрузить одежду на место, как вдруг увидел нечто такое, что немедленно заставило его исторгнуть на пол с таким удовольствием съеденную пищу. Кашляя и отплевываясь, Шахов пялился под задранное рукой хэбэ и не верил своим глазам. У него были вши.

Он никогда раньше их не видел, но сразу понял, что это они, потому что ничего более отвратительного представить себе не смог. Передавив всех, кого словил, Шахов торопливо надел белье и штаны и возблагодарил Бога за то, что уже завтра он сможет помыться и переодеться во все новое. Вытерев блевотину, он выкинул тряпку в форточку, выключил свет и снова улегся под батарею. Выжившие вши в тепле разгулялись не на шутку, а он лежал под своей шинелью, сцепив зубы и захлопнув веки, чтобы не заскулить. Потом он вспомнил, что где-то в шкафу валяется утюг, и даже, кажется, исправный, но сил вставать уже не было, да и зачем проглаживать шмотки, если завтра все равно выдадут новые. Ц, он лежал под своей батареей, все глубже проваливаясь в трясину сна, а вши продолжали увлеченно грызть его тело, и ему было мерзко, и стыдно, и больно, и, наконец, он заснул, и во сне слезы катились из-под его опущенных век…

 

Глава 4

Шахов все равно проспал. Он вскинулся и начал инстинктивно запихивать бушлаты за шкаф, уже когда в замке повернулся ключ. Когда Феклистов и Дыбенко переступили порог, они увидели своего писарька, стоящего на четвереньках у батареи и испуганно оглядывающегося по сторонам полузакрытыми сонными глазами.

— Пилотку ищешь? — спросил Феклистов.

— О, доброе утро, — смущенно приветствовал их Шахов, потом снова огляделся и признал: — Да вот, задевалась где-то, не могу понять…

— Живая, — сказал Феклистов.

Шахов с подозрением взглянул на нею, ожидая нагоняя.

— Ладно, хорош зависать, — вмешался Дыбенко. — Пилотка твоя под шкаф упала, когда ты бушлаты запихивал.

Шахов вытащил пилотку, нахлобучил ее на лысую голову и поднялся.

— Опять здесь ночевал, — констатировал Феклистов.

— Придурок, — добавил Дыбенко. Шахов, потупившись, молчал.

— Скажи мне, солдат, вот как тебе не противно спать на полу, неделями не мыться, от всех прятаться?.. — спросил Феклистов, закуривая. — Все пытаюсь тебя понять, влезть в твою шкуру, но нет, не получается никак. Ты же мужик, наверное, и девочек топтал, работал на гражданке, имел друзей, дела какие-то крутил, и ничего, все было нормально, вообще нормальный был человек, а сейчас…

— Э, Шура, охота тебе языком чесать без толку. Ему же твои лекции — мимо кассы, — встрял Дыбенко.

— Да ты знаешь, языком мести — это не уголь грузить, — усмехнулся Феклистов. — Мне не трудно. А вдруг толк будет?

— Скорее зампотыл третью звезду получит! — заржал Дыбенко.

— Да ну, ты же получил, чего ж он не получит?

— Сравнил звезды! То прапорщицкая, а то полковничья.

— Да хули нам, красивым девкам. — Он-то как раз свою полковничью и получит, — флегматично возразил Феклистов, — как раз такие и получают. — Он поднял глаза на начальника склада. — Ты-то, Коля, не переживай. Тебе больше твоих трех все равно уже не получить. На-ка, лучше перекури.

Он протянул Дыбенко «Астру». Тот чиркнул спичкой, закурил, сел рядом. Шахов продолжал маячить у окна.

Помолчали. Сигаретный дым сизыми облачками плыл по кабинету. В тишине было слышно, как под окном печатает шаг по аллее какое-то подразделение. Наконец Феклистов затушил бычок в гильзе-пепельнице, взглянул на часы и поднялся.

— Шахов, хорош там хлебалом щелкать! Возьми бумагу, пиши: «До обеда в продслужбе санитарный день».

Шахов кинулся к столу.

— Написал? Повесь на двери… Снаружи, придурок. Шахов с листком бумаги выскочил за дверь, завозился там, потом вернулся.

— Хорошо. А теперь… — Феклистов переглянулся с Дыбенко и продолжил: — А теперь мы действительно устроим санитарный день. Для начала открой-ка окно — этот хлев давно надо бы проветрить. Так, — он оценивающе огляделся. — Коля, займись, наверное, шкафом и вешалкой. Я разберусь со столами. А ты, Шахов, ведро и тряпку в зубы и усвистал в умывальник.

Рота была на завтраке, поэтому Шахов беспрепятственно умылся, наполнил ведро, украл в умывальнике тряпку взамен выброшенной им вчера и торопливо вернулся назад. Продслужбу было не узнать. Дыбенко вывалил из шкафа в большую кучу на полу множество непонятных бумажек, старых изорванных папок, какое-то тряпье, пустые бутылки из-под водки и крепленого вина и банки из-под маринованных огурцов, грязные картонные ящики, доски с вбитыми в них ржавыми гвоздями и еще много хлама в таком же духе и теперь швырял туда же старые, изодранные шмотки, выдергивая их из грандиозной свалки на вешалке. Феклистов бросал в общую кучу вынутые им из выпотрошенных ящиков столов старые газеты, бумажные обрывки, пустые консервные банки, грязные бархотки для чистки сапог, лысые сапожные и зубные щетки и еще невесть что, непонятно каким образом попавшее сюда, например, раздерганный уазовский ремень вентилятора или выгоревший на солнце до белизны гранатный подсумок. Почти в самом низу этой кучи Шахов увидел свой дневник. Он порывисто выхватил тетрадь из-под горы хлама и торопливо засунул ее за ремень.

— Твое? — спросил заметивший это Феклистов. — Тогда спрячь. Но не здесь. Я не хочу видеть в кабинете продслужбы ни одной посторонней вещи. Найду — сожгу.

С этими словами он швырнул на кучу пачку писем, полученных Шаховым из дома и хранившихся в столе. Шахов промолчал.

— Ё-о-о… — протянул вдруг Дыбенко, разглядывая вынутую им из шкафа электробритву.

— Что случилось, Коля? — обернулся Феклистов.

— Гребаный же ж ты придурок! — зарычал Дыбенко на Шахова. — Да кто ж тебе, пидорасина ты уродская, разрешил пользоваться моей электробритвой?! — Он еще раз осмотрел внутренности бритвы и побагровел от злости. — Ну ладно, пользуешься уже втихушку, ну возьми ж ты почисти ее после этого!.. — Он защелкнул электробритву и бахнул ею Шахова в лоб. — Понимаешь ты это, дебил тупорылый, или нет?! Что ж ты за чмо такое, в самом-то деле?! Тебя что, мама в детстве не учила за собой убирать? Даже собаки не гадят где нельзя!

Он опять стукнул Шахова электробритвой по голове. Шахов отшатнулся.

— Тихо-тихо, Коля, — предостерегающе произнес Феклистов, — полегче, а то писарек наш заикаться начнет.

— Не начнет, блин, а начнет, так хоть, может, думать будет иногда!

— Погоди, может, он не знал, что она твоя…

— А чья?! — взвился Дыбенко. — Чья еще здесь может лежать бритва?! Маршала Соколова?

— Мало ли…

— Шура, ну ведь достал же уже придурок этот!.. — в голосе Дыбенко появились нотки отчаяния. — Ну, может, в роту его вернем, да и дело с концом, а? А взамен возьмем себе какого-нибудь толкового, шарящего парнишку, чтоб с головой дружил и без всяких там чмырных мулек? А, Шура?

— Посмотрим, — неопределенно ответил Феклистов. — Может быть.

Он подошел к стене и стукнул в нее кулаком.

— Чего? — донеслось с той стороны.

— Широков! — позвал Феклистов. — Сюда иди. Секунд через десять дверь кабинета распахнулась и зашел Костя Широков.

— Костя, это ты сегодня первому танковому в бане белье меняешь? — спросил у него Феклистов, косясь на недовольно что-то бормочущего Дыбенко.

— Я.

— Шахову сегодня в бане дашь комплект белья получше, понял? Я с начвещем договорился.

— Знаю, он говорил.

— И возьми с собой нулевое хэбэ… — Феклистов бро-счл оценивающий взгляд на Шахова, — сорок шесть, рост третий. Дашь Шахову после бани. А то если ему сейчас дать с собой в баню, то заберет или стянет кто-нибудь. Добро?

Широков смерил Шахова с ног до головы презрительным взглядом и, помедлив, нехотя кивнул.

— Хорошо, спасибо.

Костя вышел. Хлопнула дверь вещевой службы.

— Все понял? — спросил Феклистов. Шахов молча кивнул.

— Ну и ладно. Значит так, нам с прапорщиком надо в корпус съездить по делам. Наведи здесь порядок, да не забудь повыгребать из своих ящиков крошки и мусор. Баня — после обеда. Смотри, не пролети с этим мероприятием.

Он схватил недовольно ворчащего прапорщика Дыбенко за обшлаг и потянул из кабинета. Шахов без эмоций смотрел вслед, пока их голоса и шаги не стихли где-то внизу. Потом закрыл дверь изнутри и принялся за уборку.

Пообедав последней заначенной банкой перловки, Шахов посидел в нерешительности минут пятнадцать, потом равнодушно почесался и начал одеваться. Кбгда он уже затянул бушлат ремнем, в кабинет вошел капитан Феклистов.

— Готов? Шахов кивнул.

— Хорошо, иди. Твоя рота уже строится внизу. Феклистов отступил, пропуская Шахова на выход, но вдруг коротко матернулся и схватил его за погон.

— Погоди-погоди, солдат.

— Что, товарищ капитан? — непонимающе оглянулся Шахов.

— Ты че, забил на меня, да?

— Нет, — испуганно мотнул головой Шахов, — ни в коем случае. А что такое?

— Что такое? — переспросил Феклистов. — Ты что, забыл, что я тебе сказал по поводу твоих бумажек? — он взял с шаховского стола оброненную тем тетрадь «Daybook» и, широко размахнувшись, швырнул ее поверх головы Шахова в коридор. Тетрадь по-голубиному затрепетала страничками и спикировала где-то у лестницы.

— Все, выметайся, — сказал Феклистов, выставил Шахова за порог и закрыл за ним дверь.

Шахов подобрал дневник и засунул его под бушлат. Потом, глубоко вдохнув воздух в легкие, начал спускаться по лестнице.

Сослуживцы отреагировали на появление Шахова по-разному. Когда командир первого взвода старший лейтенант Седых, заметив Шахова в коридоре, презрительно улыбнулся и сказал: «А, вот и наш штабной танкист», — кто-то выругался, кто-то громко обозвал Шахова чмырем, кто-то передал привет его вшам, но большинство тупо стояло в строю, глядя сквозь писаря совершенно равнодушным взглядом.

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, — отдал честь взводному Шахов.

— Здравия желаю, товарищ придурок, — козырнул ему в ответ Седых и обернулся к старшине: — Чередниченко, урода — в строй. Пора выдвигаться.

Старшина молча ухватил Шахова за шиворот и воткнул в строй между сержантом Бариновым и сержантом Джабаровым, сухим жилистым азиатом с нехорошим взглядом.

— Привет, штабная сука, — прошипел Баринов, ткнув кулаком в шаховские почки.

Команда «Шагом марш!» избавила Шахова от необходимости как-то реагировать на такое приветствие.

Рота вышла из казармы и, скверно держа строй, проследовала к КПП, где ждал сто тридцать первый бортовой «ЗИЛ». По дороге к воротам Шахову не давали скучать ни справа, ни слева, даже сзади какой-то черпак, фамилию которого Шахов не помнил, а кличка, кажется, была «Лафет», то и дело пинал его по ногам. Когда рота прибыла на КПП, Шахов себя довольно паршиво чувствовал. Но как оказалось впоследствии, это были только цветочки. Роту загрузили в кузов штабелями, и тяжелый «ЗИЛ» с натужным ревом тронулся с места. Всю дорогу до бани Шахова били руками и ногами. Он упал куда-то вниз, к борту и из-за тесноты уже не мог подняться, а человек пять — все, кто мог до него дотянуться, — гарцевали на нем, как жеребцы на ипподроме.

Когда машина прибыла к бане и солдаты полезли через борта наружу, Шахова просто выбросили из кузова, плашмя, лицом вниз. Потом все повалили внутрь здания, и Шахов, вытирая кровь, поплелся следом.

В раздевалке солдаты торопливо сбрасывали одежду, хватали куски мыла, шайки и мочалки и враскорячку бежали по мокрому холодному полу в помывочный зал На суету из угла, со своих мешков с бельем, меланхолично взирал Костя Широков.

Заметив Шахова, он что-то пробормотал себе под нос и изобразил на лице холодное презрение. Шахов нашел себе в уголке десять квадратных сантиметров пустого пространства и торопливо разделся, пряча тетрадь от любопытного взгляда Кости Широкова куда-то под сваленные как попало бушлат и хэбэ. Сняв с себя все, Шахов обнажил нескладную тощую фигуру со впалой грудкой и птичьими, поведенными вперед, плечиками, состоящую из кое-как собранных в одну бестолковую структуру костей, обтянутых нездорового белесого оттенка кожей в синяках, кровоподтеках и каких-то пятнах неизвестного происхождения. Костя Широков брезгливо поморщился и отвернулся.

Естественно, Шахову ничего из помывочного инвентаря не досталось, и он молча побрел следом за остальными. При первой же попытке завладеть вроде бы оставленным владельцем куском мыла Шахов получил шайкой по морде и упал на колени, больно ударившись о цементный пол. Тут же, сопровождаемая руганью, шайка с размаху опустилась сверху на его голову, а босая нога въехала в пах. От ужасной боли Шахов скрутился кренделем и застонал. Тогда на него вылили шайку ледяной воды и до поры до времени оставили в покое.

Шахов с трудом, опираясь руками о колени, поднялся, нашел оставленные кем-то мыло и мочалку и принялся торопливо мылиться, испуганно поглядывая на мелькающие вокруг в облаках пара голые силуэты. Затем, смыв с себя мыло и грязь, он отвернулся к стене и тщательно проверил, нет ли на теле вшей. Вроде, все было нормально. Он еще раз облился теплой водой, сплюнул и поспешил в раздевалку.

Первым, кого Шахов там увидел и услышал, был Костя Широков, читавший вслух тетрадь с надписью «Shahoff's army daybook» на обложке, Шахов рванулся к нему, но его предусмотрительно сшибли с ног и — как есть, голого и мокрого — прижали намертво к грязному, холодному полу. И он лежал, скуля и плача от страха, холода и бессильной ненависти под весом троих человек, пока Костя Широков выискивал и прочитывал самые острые места, а старослужащие орали, матерились и, склоняясь к Шахову, грозили самыми ужасными издевательствами и пытками, которые только существуют в армии. Потом Шахов впал в прострацию и плохо соображал, что происходит с ним и вокруг него.

Его избили, потом заставили одеться, кое-как и неизвестно во что, потом вытащили из бани, закинули в кузов, как куль с мукой, и били и топтали весь обратный путь.

Когда Шахова втолкнули в казарму, ноги его подогнулись, и он тяжело упал лицом на пол, успев удивиться, что еще жив. Потом его за ноги втащили в умывальник и оставили там.

Шахов уже мало что чувствовал и понимал, весь мир вокруг него превратился в скопление пятен и теней, имеющих разную форму, плотность и консистенцию, но почти не отличимых друг от друга. В этом пограничном состоянии Шахов находился несколько часов, пока за ним не пришли, чтобы доставить его в ротную канцелярию.

Он настолько расплывчато воспринимал окружающее, что совсем не заметил перехода от вонючего холода умывальника к духоте и тесноте канцелярии. Его тащили под руки и подталкивали в спину, с натугой двигая безвольное тело, вернее, так казалось тем, кто его тащил. На самом деле он парил, он летел, он был прохладным зефиром с моря и еще помнил вкус поцелуев зеленых волн.

Пространство вокруг него было заполнено мощными органными аккордами, а он плыл и плыл сквозь их мрачное бездонное аллегро. Он и был этим божественно звучащим инструментом, теперь-то он нисколько в этом не сомневался.

Вокруг кто-то суетился, топтался, бормотал на тысяче непонятных языков, и он чувствовал себя вознесенным под облака, как та башня, у подножия которой эти языки смешались.

Он имел одновременно миллион разных образов, в которых бесконечно путался, с которыми ругался, спорил, мечтал, которые любил и презирал. Наверное, если бы сейчас он увидел себя в зеркале, то сошел бы с ума. Впрочем, даже без зеркала все его образы были устрашающе безумны.

Он вплыл в канцелярию и бросил якорь перед большим двухтумбовым столом, за которым сидел некто, носящий имя «командир роты капитан Марченков». Права и обязанности его в этом мире были до смешного ничтожны. Его окружало много особей еще более низкого ранга, которые вообще были не в состоянии привлечь к себе хоть какое-то внимание.

Прошло довольно много времени, пока до Шахова дошло, кто он, где и что от него хотят. Он попытался сосредоточиться и даже обрел способность улавливать смысл отдельных фраз.

— …таким образом, этой вот писулькой ты создал себе большие проблемы, — говорил ротный. — Мало того, что ты жестоко оскорбил своих командиров и сослуживцев, ты наверняка заинтересуешь и особый отдел, и ведомство начПО, Так что готовься, солдат.

Шахов, по-прежнему пребывая в подвешенном состоянии капризного морского ветра, устало подумал: «Боже, да что же они все от меня хотят? Их удивляет и оскорбляет то, что я думаю о них… Как будто существует хоть что-то такое, за что я бы мог их любить и уважать… Скоты…»

Как ни странно, но его услышали. Кто-то смазал по уху, кто-то принялся орать в лицо какую-то чушь, но Шахов слышал только ротного. Тот сказал:

— Так, а теперь объясни нам, скотам, военный, в чем же заключается твое превосходство над нами, о котором ты упоминаешь в своем дневнике…

Шахов ничего не был намерен объяснять. «Сказано: не мечите бисер перед свиньями», — автоматически подумал он. А еще он подумал: «Имеющий уши да услышит». Они все имели уши: они услышали. Новый удар опрокинул его на пол. В короткий миг падения Шахов с ужасом подумал о том, что все они умеют читать его мысли. Последнее, что он услышал, лежа на полу, было: «Дурак ты, парень, не понимаешь, что уже не жилец…»

Потом его долго приводили в чувство. Потом офицеры ушли домой, оставив его под опекой сослуживцев… Последние, получив полную свободу действий, долго и упорно били Шахова, но он опять уже ничего не чувствовал: покинув на время свое несчастное, многострадальное тело, он был свободен от мыслей, боли и судьбы и бездумно бродил по полям асфоделей и белладонны.

Потом его окатили холодной водой в умывальнике и, отнеся на второй этаж, бросили как бревно под дверь кабинета продслужбы. Там его нашел среди ночи Синий, втащил в службу ГСМ и уложил там спать.

Шахов был зверски, до черноты избит, в мокрой, драной хэбэшке, надетой на голое тело, в сапогах без портянок. Наутро он едва мог говорить и почти ничего не помнил. Ни начпрод, ни зампотыл так ничего из него и не вытянули. Делу не был дан ход, так что с политработниками и особистами в этот раз Шахову общаться не пришлось. Впрочем, в его нынешнем состоянии вряд ли хоть кто-нибудь смог бы вытянуть из него хоть на йоту больше, чем ничего…

Капитан Феклистов вернулся домой, когда совсем стемнело. Переодевшись в домашнее, он плеснул в чашку холодного крепкого чаю, закурил «Астру», опустился в свое любимое кресло и сделал большой глоток.

— Привет, — появилась из ванной жена с какой-то мыльной тряпкой в руках.

— Привет. Постирушки?

— Да, много белья накопилось, — ответила она, вытирая тыльной стороной ладони пот со лба. — Как дела?

— Паршиво.

— Что опять случилось?

— Да Шахов этот достал уже, — с усталым раздражением ответил Феклистов.

— Писарь твой, что ли?

— Он самый.

— То грязное несчастье, которое приносило на прошлой неделе паек?

— Да, — вздохнул Феклистов. — То грязное несчастье.

— Ну, и что он натворил?

— Все, — сказал Феклистов. — Все, что можно.

— Послушай, Феклистов, не пугай меня, — попросила жена. — Объясни толком.

Феклистов отхлебнул из чашки и сделал хорошую затяжку.

— Да тут, Тань, толком и не объяснишь, — он задумался. — Ты понимаешь, какой-то он никакой. Ни рыба, ни мясо. Потерянный какой-то, — он снова задумался. — В армии такой солдат опаснее любого другого.

— Почему? — спросила жена уже без особого интереса: мыльная вода с тряпки текла на пол.

— Потому что у него всегда что-то случается. Понимаешь? Всегда и везде. Он постоянно что-то теряет, забывает, попадает впросак, его постоянно припахивают и бьют, он дебил, — в голосе Феклистова появилась совершеннейщая уверенность. — Он полнейший урод. Блин, как же он нас с Колей Дыбенко уже достал!..

— Феклистов, погоди, у меня белье, — перебила его жена, скрываясь в ванной, и продолжила уже оттуда: — Так верни его в роту!

— Вот и Дыбенко мне то же самое говорит, — ответил Феклистов. — Да нельзя пока.

— Почему?

— Повод для неприятного разговора с начальником штаба, вот почему, — со вздохом произнес Феклистов. — Знаешь, Тань, вот пытаюсь влезть в его шкуру, понять его и — не могу. Неглупый же парень, образованный, стишки даже украдкой пописывает…

— Хорошие стишки?

— Паршивые стишки, ни хрена не понятно в этой галиматье, знаешь, как… ну, в общем, натуральная дурня… И все равно — чмырь чмырем.

— Да они, знаешь ли, Феклистов, умники образованные, они все такие, никакие.

— Ну ты хоть раз наберись мужества, дай в рыло одному, другому, третьему, — не слушая жену, продолжал Феклистов, — и все будет нормально. Ты же мужик, а не баба. Обидно.

— Да ладно тебе, Феклистов, — успокаивающим тоном произнесла жена, выходя из ванной и вытирая руки о фартук. — Нашел из-за чего…

— Знаешь, Тань, если бы наш Антошка вырос хоть вполовину таким же — наверное, удавил бы собственными руками…

— Брось, Феклистов, не бери в голову. Пойдем, поужинаешь, отдохнешь… Все будет нормально.

— И то верно, — ответил он, гася сигарету и поднимаясь. — Прием пищи — дело святое.

— Только знаешь чего, Феклистов, — сказала жена, когда, прикончив куриную ножку с гречневой кашей, начпрод тяжело поднимался из-за стола. — Ты бы все же избавился от него, да поскорее. По-женски чувствую: он тебе еще хлопот доставит столько, что… — она покачала головой.

— Да я это и по-мужски чувствую, — мрачно ответил начпрод. — А ты знаешь чего, Тань?

— Чего?

— Плесни-ка мне пятьдесят капель белой. Устрою поминки по спокойной службе. А то сдается мне, что она уже на ладан дышит.

 

Глава 5

— На, переодевайся, — сказал Феклистов, бросая на стол перед Шаховым комплект нательного белья и новое хэбэ.

Шахов поднял на начпрода отсутствующий взгляд, несколько секунд смотрел, потом снова опустил веки.

— Переодеться можешь прямо здесь.

Шахов оперся на стол, встал и начал медленно расстегивать пуговицы куртки.

— Хорош, — проворчал в своем углу Дыбенко. — Нечего сказать, хорош. Допрыгался. И это только начало. Не жилец он, Шура, жопой чую, — обратился он к Феклистову.

«Не жилец, — подумал Шахов отстранение — Не жилец. Где-то я это уже слышал…»

Он равнодушно разделся догола, потом развернул принесенные Фвклистовым вещи и начал одеваться.

— Делать-то что думаешь дальше, солдат? — спросил негромко Феклистов.

Шахов не ответил. Надев нательное белье, он присел на край стола и сосредоточенно рассматривал шов на форменных штанах.

— Чего делать, чего делать, — сказал недовольно Дыбенко. — А чего тут делать? Тут надо либо жить прилично, чтобы не дрочили, либо подыхать по-собачьи.

Шахов, видимо, удовлетворившись качеством шва, вздохнул и начал надевать штаны.

— Можно еще в бега податься, — продолжал рассуждать Дыбенко. — Только здесь это трудно — закрытый пограничный район, как-никак. Патрулей как собак нере-занных. А так бы — в самый раз: тепло ведь, лето. Это зимой не побегаешь, при минус сорока. Так, только до автобусной остановки добежишь и — в госпиталь, на переплавку. Как думаешь, Шахов?

— Ладно, хорош, Коля, — остановил его Феклистов. — Хватит воздух гонять, что твой поршень.

— Опять, — разозлился Дыбенко. — Опять! Снова ты за чмыря этого заступаешься, Шура! Да за каким хером он тебе нужен, объясни мне, начальник? Какой от него толк? Мало, что ли, он тебе — да и мне тоже — мозги посношал? Дня ведь еще, ни единого дня еще не было, чтобы он не залетал, не палился бы на чем-нибудь, во что-нибудь не вляпывался! А ему-то чего, с него как с гуся вода. А вот если он чего-нибудь похлеще выкинет, то не он — мы свои жопы подставлять будем! Я вон и так уже из-за этого его дневника дурацкого мимо политотдела ходить боюсь. Писатель херов!..

— Коля…

— Да че «Коля», Шура, че «Коля»? Оно бы ладно один дневник, а то ведь каждый божий день цирк нам здесь устраивает. То в умывальник, видите ли, боится спуститься, в собственную роту, и потому сам не моется, коростой зарос, как пес шелудивый, и здесь срач развел, похуже, чем на мусорнике, то в столовую по страху своему чмырному носа не кажет и, знай себе, ходит попрошайничает — мне Чагатай уже все уши прожужжал, — то эншу палится, то по морде получает от каждого встречного-поперечного!..

— Послушай, Коля…

— Нет уж, я долго всю эту муть выслушивал, теперь ты меня послушай! На хера нам этот цирк, Шура, в продслужбе, а? У нас что, своих проблем нету, да? Нам что, больше делать нечего, как только его говно разгребать здесь каждый день? Так давай будем ходить за ним хвостиком, в роте с ним жить, чтобы его никто не обижал, с ложечки кормить, подмывать по три раза на дню, сопли ему вытирать…

— Коля, не мечи икру, — досадливо поморщился Фек-листов. — Ты думаешь, меня самого это все уже не достало? Но не мржем мы писарей менять каждый месяц, как перчатки, никто нам этого не позволит. Да ты сам посуди, вот приду я к эншу, к Чуме, к козлу этому, с рапортом — хочу, мол, одного придурка вернуть в роту, а на его место взять другого, — а он меня спросит: а какие у вас основания, товарищ капитан, это делать? Что мне в рапорте писать? «Наш писарь — чмырь задроченный, который постоянно нас лажает, он нас задолбал, видеть мы его уже не можем, подавайте нам другого», так, что ли?

— Напиши, что, мол, служебное несоответствие, — Дыбенко заметно поостыл.

— Да? Не пойдет. Накладные оформляются правильно и в срок, продслужба работает как часы, замечаний нет. Где ж тут несоответствие?

— Напиши, что терпели, пока можно было…

— Коля, ну ты как будто Чуму не знаешь! Он же сразу придолбается: почему столько терпели, почему сразу не принимали мер, не доложили по команде, почему не в состоянии навести порядок во вверенной вам продслужбе? Ты как первый день в армии, Коля! Сам, что ли, не понимаешь?

— Первый — не первый, всякие уроды были, а с таким, честно, еще не сталкивался, — махнул рукой Дыбенко.

— Теперь столкнулся, — вздохнул Феклистов. — Да если его сейчас в роту возвращать, сразу паливо начнется, труба: почему писарь жил не в подразделении, почему питался не в столовой, почему не было доложено о случаях неуставных взаимоотношений, почему не отбыл наложенное начальником штаба взыскание… И еще куча «почему». Понял?

— Понять-то понял, но… Над нами уже все смеются. Широков, засранец, вчера: «Что-то продслужба совсем зачмырилась». Чего, спрашиваю. А он мне: «Вы уж извините, товарищ старший прапорщик, но как казарма начинается с дневального, так и служба — с писаря».

— Ладно, — отмахнулся Феклистов, — нашел кого слушать. Ты что, не помнишь, каким этот Широков сам в первые полгода был? Это потом уж отъелся да раздобрел, а поначалу…

— Да дело не в Широкове, Шура, — повысил голос Дыбенко, — хрен с ним, с Широковым. Ты мне скажи, чего нам-то делать?

— С Шаховым?

— С Шаховым, да. Заменить некем, что ли? Вон в зенитно-ракетном дивизионе, и в реактивном тоже, духов-студентов море. Выбирай — не хочу.

— Да есть кем заменить, Коля, есть, — устало вздохнул Феклистов. — Но во-первых, оснований нет, а во-вторых, где гарантия, что новый будет лучше?

— Ебтать, да любой будет лучше!

— А вот хер его знает, товарищ старший прапорщик. Поговорку про шило и мыло знаешь? То-то…

На протяжении всего разговора Шахов сидел за своим столом, размазав пустой взгляд по покрытой стеклом столешнице. Очень скоро после начала разговора он потерял нить и теперь безнадежно залип в густом и черном, как гуталин, замешанном на страхе и отрешенности, чувстве жуткой, смертельной, равнодушной ко всему усталости. Кажется, войди сейчас Баринов с автоматом наизготовку, Шахов бы даже не изменился в лице.

Мягким движением он положил перед собой лист бумаги, взял ручку с обгрызенным колпачком и — подумав с минуту — аккуратно вывел:

«Я — не жилец, и я это знаю: Смерти страшней приближение к смерти. Ваше жилье хуже гроба, поверьте. Я — не жилец, я уже уезжаю…»

Он так увлекся, что не усек, чем закончился разговор шефов. Услышав недовольный окрик, Шахов поднял глаза и увидел, что оба начальника стоят перед ним. Он вскочил, засовывая листок в карман.

— Дай сюда, — протянул руку Дыбенко.

Взяв у Шахова листок, он пробежал его глазами, потом показал Феклистову, смял и швырнул куда-то в угол.

— Придурок, — сказал он зло. — Неизлечимый придурок. Покачав головой, он двинулся к выходу.

— Оставайся здесь, — сказал Шахову Феклистов. — Мы скоро будем.

Когда шефы вышли, Шахов опустился за стол, уронил голову на руки и заплакал.

Он даже не дернулся, когда в кабинет вошел сержант Баринов. Еще двое стали в дверях.

— Пойдем, — сказал Баринов, в упор, сверху вниз, глядя на Шахова. — Поговорить надо.

Шахов забился в угол и хотел что-то сказать, но Баринов перебил его:

— Только вякни — и конец тебе. Из этой комнаты даже на чердак посрать не выйдешь.

Шахов безнадежно завис.

— Ну, вставай давай, — повторил Баринов. — Живее. Перегнувшись через стойку, он выдернул из-за стола одеревеневшего от страха Шахова, подцепил из стопки несколько чистых бланков накладных и вышел из кабинета. Двое сопровождающих вели за ним бессловесного Шахова.

Спустившись на первый этаж, они прошли через расположение третьей роты и остановились перед дверью сушилки. Дверь распахнулась, и чьи-то руки втолкнули Шахова через порог. Баринов и двое сопровождающих вошли следом и заперли дверь.

В сушилке находилось человек пять дедов, да еще на подоконнике примостился с ворохом каких-то ведомостей старшина Чередниченко. Вопреки ожиданиям Шахова никто не стал его бить.

— Садись, — сказал один из дедов, Мазур, указывая на свернутую в тугую скатку ротную палатку.

Шахов сел. Рядом с ним расположился желчно улыбающийся Баринов.

— Послушай, военный, — обратился к Шахову Мазур, — думаю, ты хорошо понимаешь, что этим своим дневником заработал себе кучу врагов. Любой здесь, — он сделал широкий жест руками, — любой из нас готов тебя кончить. Надеюсь, ты мне веришь?

— Be… верю, — заикаясь, выдавил Шахов.

— Это хорошо, — кивнул серьезно Мазур. — А ведь очень трудно жить, когда тебя так «любят», правда?

Шахов подавленно молчал.

— Короче, щегол, мы тут посовещались и решили, каким образом ты сможешь загладить свою вину перед нами. Понимаешь ситуацию?

Шахов молчал.

— Понимаешь, — холодно улыбнулся Мазур. — Это хорошо. Так вот, у тебя есть выбор: либо ты помогаешь нам в одном деле, и тогда мы не имеем к тебе никаких вопросов, либо не помогаешь, и тогда тебе конец. Выбирай.

— Что надо делать? — хрипло спросил Шахов.

— Ничего особенного, — успокаивающим тоном произнес Мазур. — Просто-напросто ты сейчас оформишь накладную на получение сухпая, а потом пойдешь и получишь его. Для нас. И все. И мы в расчете. Делов-то, блин!

Шахов не на шутку перепугался.

— Без подписи начпрода ничего не получится, — попытался он выкрутиться.

— Правильно, — кивнул Мазур. — Вот ты накладную и подпишешь.

— Как? — не понял Шахов.

— Рукой, — объяснил Мазур. — Подпись начпрода подделывать умеешь?

— Н-нет, — замотал головой Шахов.

— Гм, тогда придется научиться.

— Ну ребята, ну пожалуйста.. — жалобно заныл Шахов. Баринов одним коротким ударом заставил его заткнуться.

— Нам твои слюни без нужды, — произнес Мазур. — Так что побереги их для начпрода.

Шахов испуганно глядел на дедов.

— Значит так, — сказал, наскучив, Мазур, — поговорим по-другому. Что такое «сулико», знаешь?

— Н-нет… — честно ответил Шахов.

— Сейчас узнаешь! — загоготали деды, пододвигаясь поближе. — Сейчас до самых гланд узнаешь!

— Правда, потом попка болеть будет… — сказал кто-то сбоку.

— Ничего, зато осанка будет лучше, — со смехом возразил Баринов.

Шахова бросило в дрожь.

— Ну ребята… — опять попробовал заныть он.

— Так мы будем снимать кино или мы не будем снимать кино? — спросил Мазур.

— Да что ты жмешься там, как целга-недавалка, урод?! — заорал из угла белобрысый мосел-черпак, которого Шахов знал по кличке Лафет. — Давай, строчи свою бумажку, а то щас елду отстрочишь!

— Ребята, извините, но я… но я…

— Мужики, а ну загните-ка мне его… — небрежно сказал Мазур.

Шахов и никнуть не успел, как пудовый кулак опрокинул его навзничь, потом быстрые, сильные руки схватили, рванули его куда-то в сторону, и через миг он уже лежал буквой «г» на столе, и руки его под столом были связаны, а штаны и кальсоны спущены до пола. Почувствовав это, Шахов дико заорал.

— Э, Лафет, — поморщился Мазур, — заткни-ка ему чем-нибудь рот.

Лафет схватил с полки старую пилотку и, раздирая звездочкой шаховские губы до крови, воткнул ее ему в рот. Шахов отчаянно забился и задергался, но держали его крепко.

Мазур приблизился к столу со стороны шаховской головы и пощелкал пальцами.

— Эгей, военный! Ты меня наблюдаешь?

Шахов уставился на него сумасшедшими глазами.

— Короче, смотри, поскольку ты не согласился на наше предложение, я зайду к тебе в гости с головы, — он неторопливо начал расстегивать штаны, — а кто-нибудь… ну, например, Лафет — с хвоста. Давай, Лафет.

Шахов почувствовал, как чья-то ладонь легла ему на ягодицы, и пальцы слегка их раздвинули.

— Сочная жопа, — довольно произнес откуда-то сзади Лафет.

Прямо перед лицом Шахова Мазур вытащил на свет Божий свой гостинец и поднес его к самым его губам. Шахов рвался как ненормальный, что-то мычал и вращал округлившимися от ужаса глазами.

— Ты что-то хочешь мне сказать? — спросил его Мазур, поигрывая гостинцем.

Шахов отчаянно закивал.

— Наверное, что ты выполнишь нашу просьбу? Серия кивков повторилась. Тогда Мазур застегнул штаны и вытащил изо рта Шахова пилотку.

— Я все, все сделаю, только отпустите меня!.. — захлебываясь, умолял Шахов. По его щекам текли слезы.

— Ладно, — кивнул Мазур, — уболтал. Только запомни, это ТЫ нас просишь, а мы тебе делаем одолжение, понял?

— Понял, понял!..

— Развяжите его.

Почувствовав свободу в руках, Шахов молниеносно вернул одежду на место, туго-натуго затянул пояс на штанах и забился в угол.

— Так, а теперь бери накладную и пиши. Нам нужен сухпай на десятерых человек на две недели — для начала. И не каша, а тушенка. Смотри, чтобы все было чики-пики.

— А на кого оформить накладную? — спросил Шахов.

— На кого? Ну хоть и на инженерно-саперную роту: они вечно куда-нибудь выезжают.

За три минуты накладная была готова.

— Написал? Это хорошо. Теперь подписывай. Шахов старательно вывел закрученный штопором вензель, имитируя роспись капитана Феклистова.

— Лафет, теперь слетай с писарьком в продслужбу, пускай печать ляпнет.

— Пошли, живее, — потащил Шахова за собой Лафет.

— Э, и без глупостей там! — крикнул вслед Мазур.

— Значит так, слушай сюда, писарек. Скажешь Чага-таю, что люди из инженерно-саперной роты приедут только поздно вечером, когда склад не работает, а сейчас сухпай получить некому — рота в наряде, поэтому начпрод послал тебя, чтобы ты получил за саперов хавку и отдал им вечером. Понял?

Шахов кивнул.

— Так вот, получишь хавку — сразу двигай с ней сюда, за кочегарки. Я буду тебя ждать здесь. Вопросы? — Лафет осторожно выглянул из-за угла. — Вроде все тихо. Давай, пошел.

Шахов вышел из-за угла и с накладной в руках побрел к продовольственному складу полка.

На входе никого не было. Шахов беспрепятственно зашел внутрь и позвал:

— Чагатай! Эй, Чагатай, где ты?

Из глубины склада послышались приближающиеся шаги, и в «предбаннике» появился Чагатай.

— Чего хотел?

— Вот, — Шахов протянул ему накладную. — Саперы приедут только вечером и… э-э… начпрод велел получить за них, а потом им отдать.

— Да-а? — удивился Чаттай, разглядывая накладную. — А сам не запаришься сто сорок порций переть?

— Я частями, — ответил Шахов.

— Добро. Сейчас, — Чагатай оглянулся куда-то вглубь коридора. — Самому получать, вечером отдавать, ошен глю-по, — он пожал плечами. — Сейчас уточню. Эй, товарш каптан!

— Чего? — донеслось из глубины коридора. Шахов похолодел. Он узнал голос Феклистова.

— Тут писарек ваш накладная принес! — крикнул Чагатай.

— Чего-чего? — Раздались быстрые шаги, и из коридора выскочил Феклистов. — Какая, к черту, накладная? Сегодня же неприемный день…

Он схватил накладную, пробежал глазами.

— Да ты че, сука! — заорал он, хватая Шахова за грудки.

— Че слюшилос? — спросил Чагатай. — Чмир опять херня сделал?

— Без меня заканчивай, — бросил ему Феклистов и рванул Шахова к выходу. — Вот тут тебе шиздец настал, Шахов! Самый натуральный! А ну пойдем, ублюдок!

Чувствуя на пазухе руку Феклистова, Шахов телипался за ним. Краем глаза он увидел далеко впереди бегущего к казарме Лафета.

Бортовой «ГАЗ-66», упруго подпрыгивая на ухабах, несся по дороге в направлении гарнизонной военной комендатуры. В кузове под самой кабиной сжался в зародыш рядовой Шахов.

На скамейке напротив, ближе к заднему борту, курил капитан Феклистов.

— Ну и дурак же ты, Шахов! — сказал он, зло сплюнув. — И чего тебе писарем не жилось? Полез в бизнес. Дурак.

— У меня выхода не было, — ответил Шахов.

— Почему ты с этой накладной сразу же ко мне не подошел? Я бы с этими умниками живо разобрался.

— Угу А мне потом вешаться?

— Да что ж ты за чмо такое, Шахов?! — в сердцах хлопнул по колену начпрод. — Ты же себя гробишь, да и других под монастырь подводишь, разве не понимаешь? И даже не через подлость свою, а через страх. Не бойся, не шугайся, и все сразу будет нормально.

Шахов с сомнением покачал головой.

— А ты башкой не дергай, солдат. Не ты один духом служишь. И остальные — ничего — как-то справляются.

Шахов вздохнул и опустил глаза.

— А теперь что? С начПО пообщался? Пообщался. Начальник парткомиссии влил? Влил. Ардатов у себя в строевой уже писульку соответствующую подготовил, так что с губы — сразу в родную роту. Там тебе веселья, конечно, добавят. И дурные мысли в голову лезть не будут.

Машина пролетела по улице, упирающейся в ворота комендатуры, и резко, с заносом по грязи, затормозила перед самыми створками.

— Все, приехали, — сказал Феклистов, поднимаясь. — Теперь уж с тобой никто, как начпрод, рассусоливать не станет.

— Спасибо вам за все, товарищ капитан, — неожиданно произнес Шахов.

— Чего?

— Спасибо…

— Да пошел ты в жопу, придурок! — выругался Феклистов и спрыгнул на землю. — Давай-давай, слазь живее, не хрустальный.

Он завел Шахова в комендатуру, быстро сдал с рук на руки дежурному и уехал.

 

Глава 6

Шахова привели в камеру как раз тогда, когда чернопо-гонный караул на губе сменяли огромные — как на подбор — лоси в беретах, с коротенькими АКСУ в руках. Оказавшись в камере, Шахов только и успел, словив на себе пару тяжелых оценивающих взглядов, спикировать в ближайший угол. Дверь с нехорошим скрежетом отворилась, и в камеру вошли начальники нового и старого караулов — тощий старлей-чернопогонник и крепко пьяный десантный лейтенант. В коридоре за их спинами мелькали мощные фигуры в голубых беретах.

— Становись! — сочно рявкнул летеха-десантник.

Губари, все одинаковою — болотного с серым — оттенка, быстро, но без особого энтузиазма, выплыли из-под стенок и сомкнулись в нестройную шеренгу. Почувствовав исходящий от десантника мерзкий перегарный дух, Шахов испуганно взглянул на него и торопливо втиснулся между какими-то двумя губарями в строй.

Летеха тупо обвел арестантов глазами, потом посмотрел в список, прочистил горло и начал перекличку. На одной из фамилий — Шахов не обратил внимания, на какой именно, — летеха запнулся и пробормотал что-то вроде: «Жидяра, что ли?..»

Потом, перекликнув всех, начкары направились к выходу. Уже в дверях летеха обернулся, отпихивая плечом дохляка-старлея, обвел пьяным взглядом губарей и заявил:

— Слишком буро выглядите, ребята. Будем дрочить. Потом ткнул пальцем на кого-то в строю и добавил:

— Уродов-жидов будем дрочить особо.

Дверь с тяжелым металлическим ударом захлопнулась, лязгнули замки. Губари расселись под стенами, негромко переговариваясь и матерясь.

Шахов привычно забился поглубже в уголок, стараясь остаться незамеченным подольше. Губарей было много, они находились совсем рядом, и от каждого можно было ждать неприятностей. Он подтянул коленки к подбородку, обхватил их руками и уткнулся лицом в хэбэ, остро сожалея, что не может сейчас стать невидимым.

— Лоси заступили, — мрачно пробормотал кто-то рядом. — Теперь — только вешаться.

Шахов не придал этим словам значения. Когда это еще будет! А пока только бы никто не обращал на него внимания. Он очень старался, почти физически, чтобы его аура стала маленькой, незаметной и прозрачной, чтобы она сделалась совершенно инертной и пассивной и при соприкосновении с аурами губарей не касалась их. Лишь бы никому не взбрело в голову…

— Э, военный, а ты кто такой?

Шахов поднял голову. Над ним стоял невысокий, с худым наглым лицом, губарь. Шахов растерялся, совершенно не представляя, какого рода информации от него ждут, и не ответил.

— Ну ты че завис, придурок?

Душа Шахова, нервно пометавшись в области солнечного сплетения, с ледяной дрожью ухнула куда-то в подметки.

— Я… эта… ну… — забормотал он, подсознательно надеясь, что губарь задаст хоть какой-то наводящий вопрос.

— Че ты мычишь?

Шахов опять не нашелся, что ответить.

— Э, урод, — повысил голос губарь, хватая Шахова за грудки и рывком поднимая на ноги, — ты или глухой, или немой, или нюх потерял.

И коротким ударом влепил Шахова в стену.

— Понял, за что? Шахов испуганно кивнул.

— Хорошо, — признал губарь. — Так за что?

Шахов промолчал, от всей души проклиная этот дурацкий русский язык, который все так хорошо знают и в котором так сложно найти нужные слова. Боже, да он все, все бы мигом сделал, лишь бы понять, чего этот солдат от него хочет.

Не дождавшись ответа, губарь снова ударил.

— Урод, а ведь ты меня сейчас доведешь!

— Товарищ солдат, — торопливо залепетал Шахов, со страхом глядя на губаря и нервно дергаясь при каждом его движении, — вы только скажите, что я должен делать, и я все сделаю. Вы только скажите…

Он хотел объяснить, что совершенно незачем его бить, что ни к чему эта патологическая жестокость, которой он боялся тем больше, чем глубже понимал ее истоки, что все всегда можно решить миром, без битья. Пусть только скажут. Ему же несложно. Пол помыть? Ради Бога. Сходить заготовщиком на ужин? Запросто. Что-то постирать или почистить? Нет проблем. Только не надо его бить.

И губарь, кажется, понял его, но совершенно не был с ним согласен. То есть, разумеется, Шахов сделает все, что ему скажут, и будет делать, сколько потребуется, но кроме этого он еще получит по морде — без какой-то определенной цели, просто так, потому что положено ему получать по морде, потому что всем чмырям это положено, потому что доля их чмыриная такая.

И он действительно побил Шахова — не очень сильно, а так, для собственного удовольствия. И потом, удовлетворенно и даже с какой-то теплотой глядя на Шахова, сказал:

— А теперь запомни, душара: ты ходишь на заготовку перед приемами пищи, ты моешь полы, ты выносишь парашу Понял?

Парашу? Шахов взглянул в тот угол, где стоял этот девятилитровый бачок, наполовину полный. Это было отвратительно. Брать это руками и выносить? Нет, лучше умереть! Потом Шахов посмотрел на губаря и уже знал, что будет ее выносить, и что если будет отдана команда, он понесет парашу прямо сейчас.

А потом его и еще одного духа послали на заготовку. Они пересыпали кашу из канистр, в которых ее доставляли из столовой одной из близлежащих частей, в бачки, перелили чай в чайники, нарезали хлеб, разложили рыбные скелеты. Затем накрыли на стол и отнесли по три пайки в камеры подследственных и осужденных (их на приемы пищи не водили). Можно было звать губарей.

Ужин его порадовал. Шахов впервые за много недель нормально поел. Ощущая приятную тяжесть в желудке, он неторопливо убрал со стола и вернулся в камеру. Он был настроен благодушно: а здесь очень даже можно жить. Кормят клево! Сейчас бы еще занять свое местечко в углу…

Не получилось. Сразу же вслед за ним в камеру ворвалось человек пять караульных. Они с матом построили губарей лицом к стене и начали шмон.

Десантники тщательно осмотрели ведро с водой, табурет, стены, а потом начали обыскивать губарей.

— Зе-ома, — вдруг протянул кто-то над шаховским плечом, и сильная рука развернула его на сто восемьдесят градусов.

Шахов поднял глаза и встретился взглядом с Митяем Нехлюдовым.

— При… привет, — пробормотал Шахов.

— Привет, урод, — ответил Митяй, пихая его пятерней в лицо. — Сколько лет, сколько зим. А мне передавали, что ты заходил.

— Я… эта… — не нашелся, что ответить, Шахов.

— Чмо гребаное! — взорвался Митяй, с размаху ударив Шахова в челюсть, от чего голова его, как верхушка одуванчика на ветру, мотнулась назад и стукнулась об стену. — Урод! Ну ты мне удружил, нечего сказать! Теперь весь батальон ржет, что, мол, два года Митяй Нехлюдов искал зему и вот, наконец, под дембель нашел — спецом для мытья туалетов. Сука драная!

Он снова влепил Шахову по морде.

— Вот, глядите! — вдруг заорал кто-то, и под ноги Шахову свалился от сильного удара один из губарей.

— Че такое? — отвлекся от Шахова Митяй.

Один из караульных показал ему два бычка и коробок спичек, найденные у кого-то из арестантов.

— Ништяк, — негромко сказал Митяй, — То, что надо. И скомандовал:

— А ну, привести себя в порядок, уроды! Живее, живее! Пора заниматься спортом.

Потом всех построили в колонну по одному и погнали на выход вместе с губарями из сержантской камеры.

Их выстроили на земляном плацу — тесном пятачке перед туалетом — и заставили принять упор лежа. «Делай раз!.. Делай два!..» — мерно звучали команды над их опускающимися в грязь и поднимающимися телами, и, казалось, командам этим никогда уже не будет конца и все, кто был здесь, обречены на эту процедуру навсегда: до конца дней своих одни будут монотонно отдавать одни и те же команды, а другие — эти команды исполнять.

Зачем все это? Зачем эти гады в беретах издеваются над ними, над ним, Шаховым? Он искал на это ответ, автоматически сгибая и разгибая руки, и не находил. Чего они хотят добиться? Они просто издеваются, стараются причинить как можно большее зло? Удовлетворить свою тягу, свою темную страсть делать кому-то плохо? Шахов почувствовал себя блядью, на которой удовлетворяет свою грязную страсть какой-то сексуально озабоченный ублюдок.

А потом он так устал, что перестал, что-либо соображать. Все — и караульные, и губари — отдалились настолько, что его разум уже не ощущал их присутствия, и в темном тесном пространстве его боли остались только бросающий команды голос и собственные, деревянные от усталости, неразгибающиеся руки. Команды были как удары плети — обжигающе острыми, а руки — они, как живые существа, извивались и стонали под градом плеточных ударов. Теперь Шахов сумасшедшим усилием измученных мускулов едва-едва приподнимал свое тело на несколько сантиметров, а потом снова ронял его в грязь.

Вдруг во мраке его боли появился Митяй Нехлюдов.

— Но-но, не вальтуй, зема, — сказал он, пиная Шахова сапогом в макушку. — Не в отпуске.

Шахов снова сделал попытку разогнуть руки.

— Эх, до чего же клево тебя дрочить, зема, — сказал Митяй и пояснил: — Знаешь ведь, как говорят: зему подрочил — что дома побывал…

— Товарищ сержант, — прохрипел Шахов, тщетно пытаясь хоть что-то разглядеть сквозь водоворот разноцветных искорок перед глазами и остро ощущая подкатывающую тошноту, — я…

— Давай-давай!

— Не могу больше…

— Сможешь, сука! — Митяй снова — уже сильнее — ударил его по голове. — Не то сдохнешь у меня здесь.

Шахов снова упал, но подняться уже не смог. Он с ног до головы был в грязи, но холода ее уже не ощущал. В глазах его прыгали огненные точки, в ушах шумело, горло жгло как раскаленным прутом.

— Вальтовать, сука?! — заорал Митяй, обхватил пятерней шаховский затылок и несколько раз изо всех сил ляпнул духа лицом в грязь.

Шахов только что-то нечленораздельно мычал и отплевывался.

— Ладно, вставай!

Шахов, скрежеща зубами от боли, поднялся на четвереньки.

— Попомнишь, меня, зема! — рявкнул Митяй, и тяжелый удар прикладом по затылку погрузил Шахова в черное и холодное, как ночная грязь, забытье.

За секунду до того, как Шахов потерял сознание, его вырвало. А потом, когда он медленно уплывал в равнодушную тишину, где-то на грани его сознания промелькнуло лицо капитана Феклистова, надоедливо повторявшее: «Пятнадцать суток гауптвахты… Пятнадцать суток гауптвахты… Пятнадцать суток гауптвахты…»

Следующим вечером, когда десантников сменил автополк, Шахов уже был опытным губарем. Он твердо знал свои обязанности и неукоснительно их выполнял.

Поскольку он выносил парашу, то спал не со всеми, а рядом с ней, его место было «у параши», и поэтому он мерз по ночам. Но в остальном все было нормально.

Дни тянулись за днями, похожие один на другой, и Шахов выполнял ту работу, которую должен был выполнять, а по вечерам, после ужина, губари ставили его в центр камеры и заставляли петь. Он пел им «Городские цветы», «Птицу счастья» и прочую ерунду, которую они требовали. Однажды он попытался спеть битловскую «Yesterday», но его торжественно зачмырили, и больше он этого не делал.

«Что ж я за такое трусливое, слабое чмо? — думал он, подметая плац однажды после обеда. — Почему у меня не хватает мужества постоять за себя?» Мысли эти были спокойны и размеренны, они не были руководством к действию. Он просто размышлял, как какой-нибудь астроном размышляет о путях небесных светил. «Я очень несовершенен, — говорил он себе. — Каждый из нас несовершенен кое в чем, и дело тут в степени. Легко ли достичь совершенства? Конечно. По крайней мере, абсолютного совершенства достичь неизмеримо легче, чем его абсолютной противоположности, для которой даже нет названия. Ведь для достижения совершенства, идеала нужно просто абсолютное соответствие объективным законам, правящим миром. А для того, чтобы оказаться на противоположном полюсе, нужно действовать в абсолютном противоречии и противопоставлении с любыми законами и принципами объективной действительности, что невозможно, исходя из самой человеческой природы».

Шахов попытался себе представить воочию, что он нагородил, и усмехнулся. Это попахивало паранойей. Кстати, до сих пор точно неизвестно, какой путь ведет к Господу: путь совершенствования или наоборот…

«Я дурак, просто безмозглый дурак, что ненавижу тех, кто издевается надо мной, — думал он однажды, работая лопатой в кочегарке. — Ведь я сам виноват в том, как они ведут себя со мной. Потому что глупо думать, что каждый человек — этакий монолит, прочный и однородный, как алмаз, состоящий из одинаковых атомов добра или зла. На самом деле человек — это изъеденный червоточинами и кавернами лабиринт, в котором есть все. И ты, заходя в этот лабиринт, находишь именно то, что ищешь. Видно, я иду не по тем ходам, раз нахожу только ненависть и презрение…»

А однажды, возвращаясь под конвоем с рытья траншей под кабеля связи, он придумал мелодию. Разные симпатичные мотивчики часто приходили ему в голову, и он даже не пытался запомнить их: все это было не то, все это была попса, эрзац Музыки. Но сейчас это было ОНО. Был чудесный летний день, яркий, веселый и теплый, и листья трепетали в солнечных лучах, и жизнерадостно чирикали птицы, и никто не удосужился сегодня набить ему морду, и он неторопливо брел на шаг впереди выводного, и дух его был в эту минуту чист и светел, а в голове, набирая силу от аккорда к аккорду, звучал торжественный гимн. В этом гимне перемешалось все: боль, страх, безумие, любовь к Богу, стыд за себя, тяга к жизни… Эта музыка захлестнула его целиком, обжигая душу, и когда она достигла ликующего форте, он остановился как вкопанный и слезы брызнули из его глаз.

Почувствовав толчок автоматным стволом в спику, он побрел дальше, дав себе торжественную клятву запомнить эту музыку до лучших времен, когда он сможет ее записать.

Шахов забыл ее на следующий день, а еще через два дня его возвратили в часть…

 

Часть 2

РОТА

 

Глава 1

Вопреки опасениям духов, осень, в конце концов, пришла и в Н-ский танковый полк. Пришла и заполонила узкую извилистую долину меж плешивых сопок своими скучными серенькими днями, вставленными в линялые желтые рамочки. В воздухе пахло сожженной соляркой учений и итоговых проверок, собачьими шашлыками, изжаренными в ночь Приказа, и едким одеколоном «Консул» из дем-бельских дипломатов.

Стало заметно холоднее. На губе арестанты теперь укладывались спать, как свиноматка с поросятами, — один в центре, а остальные головами к нему и тесно-тесно, Иначе не согреешься, и духов гоняли на разгрузку угля гораздо чаще, чем раньше.

Шахов тоже заметил осень. Она переоделась из хэбэ в пэша и паковала дембельские чемоданы, и лопата уже гораздо туже входила в землю, и небо стало выше, прозрачней и звонче.

Осень меняла, старила полк, и Шахов старился вслед за ним. Он стал каким-то дерганым и нервным и от окриков старослужащих содрогался, как лист металла от удара кувалды. Его мир ограничивался сферой в несколько метров радиуса вокруг него и получасом в прошлое и будущее. Все, что было снаружи, не интересовало его, потому что отсутствовало.

Шахов превратился в простое однородное физическое тело без собственного источника энергии, и те, кто обладал энергией, ускоряли его и задавали ему направление, и Шахов по инерции двигался в этом направлении и по инерции выполнял ту или иную работу.

Инерция стала главным его движителем. По инерции он двигался, когда двигали, ел, когда давали, испражнялся, когда разрешали. По инерции он жил.

Он отощал так, что пэшуха сорок шестого размера болталась на нем, как мешок на швабре. Часто ему приходилось менять свои огромные стоптанные сапоги на тапочки, потому что ноги его были съедены «забайкалками» до кости. Вши жрали его тройными пайками с непременной добавкой. Нос, давным-давно — Шахов уже и не помнил, когда — сломанный чьим-то ударом, угрюмо смотрел в сторону, и с кончика его капали мутно-зеленые капли. Уши, разбитые чужими кулаками, гнили, а руки покрылись черной, несмываемой коркой грязи. От него скверно пахло, впрочем в общем запахе строя его запах терялся. В мозгу редко и прерывисто — как зеленые точки на экране осциллографа — пролетали мысли, прозрачные, холодные и ядовитые, как ацетон.

Шахов еще помнил, еще знал, кто он и что, но это знание воспринималось им отстраненно, как будто он со стороны смотрел на кого-то другого, чужого, скучного, неинтересного и ненужного. Шахов просто гнил живьем, и разум его разлагался куда быстрее, чем тело.

Шахов тащил службу.

— …поэтому нашей первостепенной задачей является… э, Рыбаков, мля, не спи — замерзнешь! Ты на политинформации, а не в отдыхающей смене. Баринов, дай Рыбакову в ухо, а то храпит, что я себя не слышу… Так вот, мля, нашей первостепенной задачей является всемерное и повсеместное повышение боевой и политической подготовки для обеспечения необходимого уровня обороноспособности перед лицом нагнетаемой вероятным противником военной угрозы, замполит роты старший лейтенант Бондаренко с облегчением вздохнул и захлопнул конспект политинформаций.

Солдаты занимались тем, чем обычно занимаются солдаты на политинформациях: самые сознательные мирно спали, уткнувшись натруженными лицами в девственно чистые развороты тетрадей, иные, нахмурив в мощном мозговом усилии брови и закусив губу, строчили письма домой, а то просто скучали, пересчитывая зависших на потолке мух, кто-то из старослужащих лениво задирал духов.

Вообще-то солдаты любили политинформации: ведь два раза в неделю до обеда вместо того, чтобы торчать в парке, они имели возможность валять дурака в теплом и уютном «красном уголке».

Замполит обвел равнодушным взглядом аудиторию.

— Э, Лафет, отстань от Цидендонбаева. Ты на политинформации, а не…

— Да на хера он мне нужен, товарищ старшнант, — сделал невинную рожу Лафет.

— Не забывай, солдат, где ты находишься. Сейчас ты должен думать о том, о чем я только что говорил. О повышении боевой и политической…

— А я и думаю, — истово закивал Лафет, снова толкая бедолагу Цидендонбаева, маленького бурятчонка с испуганным лицом.

— Придурки, — покачал головой замполит. — Ваше счастье, что войны нет.

— Почему?

— А то ты не понимаешь, — замполиту хотелось пообщаться. — Вот ты, Лафет, ты не боишься, что если начнется война, те духи, которых ты дрочишь, все-все тебе вспомнят?

— Что это «все»? — наглым голосом поинтересовался Лафет.

— Вот получишь пол-обоймы из «калаша» в снину, тогда вспомнишь, что «все».

— Э, на хера этот цирк, товарищ старшнант, — отмахнулся Лафет. — Я только противотанкового ружья «хунд-зянь» боюсь. Да и то лишь в военное время.

— Хорошо бы так, — пожал плечами замполит и посмотрел на часы. — Ладно, продолжим. Сейчас мы проверим знание политической карты мира. К карте пойдет…

Он пробежался глазами по лицам, затылкам и макушкам солдат (в зависимости от того, что в этот момент было к нему обращено) и недовольно поджал губы:

— Баринов, да врежь ты этому козлу как следует! Сколько же можно храпеть, в самом-то деле! Спасибо. Рыбаков! Иди к карте, мудак!

Шаркая по линолеуму не по размеру большими сапогами, к карте вышел рядовой Рыбаков, среднего роста голубоглазый торчок в топорщащейся из-под ремня пэшухе, с густо обстрелянным прыщами лицом. Приняв от замполита указку, он тупо посмотрел на карту осоловевшими со сна глазами.

— Че?

— Покажи страны НАТО.

— Че?! — в голосе Рыбакова послышалось такое непонимание и изумление, как-будто его попросили показать на этой карте Марс.

— Придурок, страны НАТО покажи!

Рыбаков нерешительно взмахнул указкой и упер ее в центр Европы.

— Правильно, ФРГ. Дальше.

— Дальше?

— Давай-давай, не сношай Муму.

Рыбаков задумчиво выпятил губу и показал на Польшу. Замполита передернуло.

— Дебил, это же Варшавский Договор! Ты что, разницы не чувствуешь?

По лицу Рыбакова было отлично видно, что он действительно не чувствует ни малейшей разницы.

— Придурок, лучше не зли меня!

Почуяв, что замполит сейчас взорвется, Рыбаков испугался. Указка нервно заметалась по карте, забрела куда-то на Ближний Восток, потом скользнула через просторы Индийского океана в направлении Мадагаскара, неожиданно резко свернула на север и приземлилась где-то под Каиром.

— Дебил! — замполит отобрал у Рыбакова указку. — Иди на место, — он посмотрел в аудиторию. — Кто у нас поумнее?.. О, Шахов! Иди покажи.

Шахов вышел, взял указку и показал страны НАТО.

— Хорошо, а теперь — страны Варшавского Договора. Шахов показал.

— А теперь — СЕАТО. Шахов показал и СЕАТО.

— Молодец, Шахов, — признал замполит. — Вы все должны знать карту, как рядовой Шахов, — обратился он к присутствующим. — Берите с него пример. Ему никто не ответил.

После политинформации несколько заинтересованных лиц завели Шахова в туалет.

— Так где, говоришь, находятся страны НАТО? — спросил Лафет, втыкая кулак Шахову под ребра. Шахов привычно сложился вдвое.

— Умный, мля, до хера! — поставил диагноз Баринов, тяжелым ударом придав Шаховскому уху насыщенный багровый оттенок.

— И это нам, НАМ, надо на ТЕБЯ равняться?! — возмущался еще один дед, Алик Седловицкий, пиная упавшего на пол Шахова ногами.

— Но в общем, я горжусь нами, ребята, — сказал Баринов, присаживаясь над лежащим на цементе Шаховым на корточки. — Такой умник, такой, мля, гений у нас в туалете ебошит. Это круто!

Солдаты заржали, продолжая окунать в Шахова сапоги. Потом прокричали построение на обед, и все присутствующие не спеша покинули туалет.

Шахову не повезло. На входе в столовую в нервной людской круговерти его сшибли с ног, и, выбравшись из-под сапог роты, он появился у духанского стола в тот момент, когда вся жратва уже была расхватана голодными духами и наполовину исчезла в их бездонных жерлах.

Тоскливо осмотрев из-за лысых черепов соратников заваленный грязной посудой и объедками стол, Шахов опустился на краешек скамьи. В желудке били в набат колокола великого голода. Дождавшись, когда Баринов прокричал «Рота, закончить прием пищи! Выходи строиться на улицу!», Шахов метнулся к опустевшему дедовскому столу и торопливо заглотнул несколько оставленных в мисках недоеденных хлебных огрызков, потом воткнул ложку в остатки каши в бачке и потянулся за чайником с киселем. В следующее мгновение бачок с кашей опустился ему на голову, а чей-то летящий на сверхзвуковой скорости кулак бахнул по почкам. Шахов поперхнулся недожеванным хлебом и упал плашмя на стол.

— Приятного аппетита! — пожелал ему Баринов, усаживаясь напротив.

Шахову помогли подняться и приземлили задницей на скамейку пред светлы очи Баринова.

— Значит, кушать хочешь, — кивнул ему Баринов. — Ладно. Добро. Это мы тебе устроим. Лафет!

— Чего? — уселся рядом с ним Лафет.

— Накорми бойца! — кивнул на Шахова Баринов. — Только так, чтобы по полной программе.

— Ништяк, — ухмыльнулся Лафет, — Он у меня сейчас на месяц вперед нажрется.

Баринов кивнул, встал и вышел.

— Так, Груздев, — принял командование на себя Лафет, — стань на васар там, в проходе. Вы двое — вперед к поварам. Скажете, Лафет просил бачок каши и чайник киселя. Живо! А ты, — обратился он к Рыбакову, — слетай в хлеборезку, принеси булку хлеба.

Солдаты разбежались. За столом остались только Лафет и Шахов, сидящие друг против друга.

— Я тебе очень не завидую, военный, — доверительно сказал Лафет. — Тебе и в страшном сне не могло присниться то, что сейчас с тобой произойдет.

Шахов не поверил Лафету. Ему казалось, что все самое страшное с ним уже произошло.

Минут через десять вернулись с добычей посланцы. Лафет собственноручно придвинул Шахову бачок, отломил хлеба, подал ложку.

— Ешь.

Шахов с подозрением посмотрел на Лафета.

— Че, не понял? Ешь давай!

Шахов осторожно зачерпнул из бачка и попробовал. Это была самая что ни на есть обыкновенная и нормальная перловка. Он пожал плечами и с энтузиазмом принялся за еду. Внутренние ограничители у духов, как правило, никогда не работают, поэтому Шахов умял порции три, пока не почувствовал насыщения.

— Чего завис? Давай-давай, ешь! — прикрикнул на него Лафет.

Шахов поел еще немного и попытался отодвинуть от себя бачок. Лафет тут же шваркнул его разводягой в лоб.

— Жри, сука, и не думай даже!

Шахов поднатужился и запихнул в себя еще ложек десять каши. Все. Он почувствовал, что полон по самое нёбо.

— Давай-давай, голодняк гребаный, хавай!

— Я больше не могу, — сыто просипел Шахов, отодвигаясь.

Тогда Лафет пропустил его через сплошной пропеллер ударов разводягой. Он наотмашь бил справа и слева, пока разводяга не сломалась. Все это время остальные держали Шахова, чтобы он не мог увернуться.

В зале приема пищи было пусто, только иногда мимо пробегал какой-нибудь дух в грязнющей подменке. Никто не обращал на Лафета, Шахова и остальных никакого внимания.

Вытирая кровь, Шахов опять взялся за ложку. Так его били, и он ел, и его снова били, и он снова ел, и ел, и ел, давясь проклятой перловкой, насильно запихивая ее в себя и утрамбовывая мерзким сырым хлебом, и в конце концов съел все и почувствовал, что сейчас взорвется.

Ему стало очень скверно, и он икал и отрыгивался и не мог говорить, а потом его опрокинули на скамью, воткнули в рот носик чайника и зажали нос. И он, давясь и захлебываясь, и обливаясь, выпил весь прогорклый, подгоревший кисель.

И тогда его желудок, напрочь отвыкший от пищи, да еще в таких безумных количествах, взбунтовался. И он захлебывался блевотиной, а солдаты затыкали ему рот и пережимали горло, и он снова и снова глотал одну и ту же отраву, а она снова и снова поднималась вверх. Из его глаз и носа текло, он ничего не соображал и не видел вокруг, а только все выныривал и никак не мог вынырнуть из ядовитого кипящего варева. И тут все пошло низом. Его тело затряслось, задергалось в тщетных попытках удержать этот поток, но его несло, мощно и безвозвратно, как лавину, скатывающуюся с какой-нибудь Килиманджаро.

Солдаты торопливо отпрыгнули в разные стороны, а он упал на пол, и его продолжало нести.

Его бросили там, на полу, и ушли, плюясь от отвращения, а потом пришли солдаты из кухонного наряда и, яростно матерясь, волоком вытащили его на улицу.

И тогда он побрел в сторону роты, и из него текло, как из прорванной канализационной трубы: пэша, сапоги — все было в дерьме. Все обходили его десятой дорогой, и даже эншу не пришло в голову вернуть «пленку» назад.

На входе в казарму он столкнулся с начпродом, но тот, глядя куда-то в сторону, торопливо удалился.

В роте сразу же запинали Шахова в туалет, и он упал лицом под стену, а в дверях толпились солдаты. Они что-то презрительно орали, тыкали пальцами и матерились, а потом двое или трое помочились на него. И тогда впервые прозвучало его новое имя — «Серун».

Так он пролежал очень долго, и иногда ему казалось, что он умирает, и хотелось, чтобы это произошло как можно быстрее, а иногда чудилось, что он уже умер, и было непонятно, почему же тогда до сих пор Так холодно и больно.

Наконец, пришел каптерщик, воротя набок лицо, швырнул на пол грязную до черноты подменку и торопливо вышел. И только тогда он с трудом поднял голову, встал на четвереньки, а потом поднялся и медленно-медленно, плохо понимая, что делает, начал раздеваться, чтобы привести себя в порядок. Он разделся, подмылся — кое-как, холодной водой, без мыла — и напялил на себя — как был, мокрого — вонючую подменку.

Все это время толпившиеся в дверях любители острых ощущений не спускали с него глаз.

И тогда он понял. Рота — средоточие его бед и муче-ний, рота — его ад, в роте он подохнет, и смерть эта будет долгой и мучительной. Значит, чтобы выжить и избавиться от этого ужаса, надо покинуть роту, надо перестать давать ей возможность убивать его. Пусть она жрет и потрошит сама себя, как змея, терзающая свой хвост, пусть сама кипит на собственном огне и переваривается в собственном желудке.

В этот момент полусгнившему мозгу Шахова рота виделась этаким мистическим чудовищем, порожденным больными снами в ночь на полнолуние, Тварью-Харибдой, состоящей из одной только пасти, но пасти всеядной, прожорливой и ненасытной.

Шахову казалось, что если убежать прочь и лишить, таким образом, эту Харибду пищи (ведь Рота-Харибда питается исключительно Шаховыми и пожирает их неторопливо и со вкусом, тщательно пережевывая каждый кусочек, обсасывая каждую косточку, маленькими гурманскими, сибаритскими глоточками выпивая мозг), ей придется кусать и глотать части себя, пожирая себя живьем, и, в конце концов, она вся окажется в собственном желудке и, следовательно, подохнет.

Шахову очень хотелось, чтобы она подохла, и очень не хотелось подыхать самому, поэтому, едва обретя способность передвигаться, он сбежал.

Пробравшись на автобусную остановку на дороге рядом с забором части, он спрятался в кустарнике и ждал, пока не подойдет автобус. Дождавшись, Шахов бросился к дверцам и успел заскочить последним, после пестрой кучки зависных ободранных бурятов и шумливых офицерских жен.

Этот автобус направлялся на железнодорожную станцию Харанхой. Когда Шахов выяснил это, ему стало не по себе — раньше ему доводилось слышать, что в Харан-хое находится военная тюрьма. Прикинув, что на станции автобус обязательно прошмонает военный патруль, Шахов вышел на предпоследней остановке. Вокруг были голые серо-желтые сопки, между которыми, как щетина в складках тела, рос лес. Рядом, чуть в стороне, белели длинные одноэтажные здания, с забранными решетками окнами, похожие на фермы или склады. Километрах в двух гудела станция Харанхой.

Внимательно оглядевшись по сторонам и ничего подозрительного не заметив, Шахов немного приободрился и зашагал в направлении станции. Приблизившись настолько, что стали хорошо видны снующие по перрону люди, Шахов круто свернул впрязо и, поминутно залегая за кустами, кучами битого кирпича и закрученными в кукиш железными обломками неизвестного происхождения, направился в сторону товарного депо.

Взобравшись на насыпь и преодолев несколько железнодорожных путей, Шахов прокрался к сцепленным вместе теплушкам, забрался внутрь одной и затаился: по путям, громко ругаясь и звеня инструментами, шли несколько железнодорожников. Неожиданно они остановились у теплушек и застучали металлом по металлу.

«Уйдут, двинусь дальше: надо заскочить на движущийся состав, чтобы дальше, как можно дальше мотать отсюда», — нервно подумал Шахов. Но железнодорожники все не уходили, и, наконец, под надоедливый стук их молоточков он уснул.

Когда Шахов проснулся, теплушка, мерно постукивая колесами на стыках рельсов, катилась мимо плывущего куда-то назад унылого забайкальского пейзажа. Шахов встрепенулся, выглянул наружу. Локомотив, увлекая за собой, пять теплушек и несколько — он не разобрал, сколько именно, — открытых платформ, плыл куда-то в сгущающуюся темноту. «Эх, знать бы хотя бы примерное направление движения», — подумал Шахов и тут же наехал сам на себя: во-первых, таких направлений может быть только два, либо на север — к Улан-Удэ, либо на юг — в сторону Наушек, а во-вторых, особой разницы, куда двигаться, сейчас для него не было. Лишь бы отдаляться от роты. Шахову ничего другого не оставалось, как поднять воротник шинели, поглубже запихнуть руки в карманы и задремать.

Он проснулся от того, что вагоны со скрежетом остановились. Сжавшись в комок в своем углу, он со страхом прислушивался к неясному шуму снаружи, шуму, в котором можно было различить рев работающих движков, неясные окрики и гул большого количества людей. Вдруг совсем рядом чей-то голос прокричал какую-то команду и дверь теплушки с лязгом открылась во всю ширь. Внутрь вместе с колеблющимся светом костров заглянул какой-то человек, посветил фонариком и исчез.

— Можно грузиться, товарищ майор!

Шахов, дрожа, подскочил к выходу и спрятался за дверным косяком.

— В колонну по два марш! — прогудел кто-то снаружи, и в теплушку один за другим полезли солдаты.

Шахов улучил удобный момент и мимо рвущихся в теллушку солдат выскочил наружу. В суматохе, творившейся перед вагонами, его никто не заметил, и он благополучно проскользнул сквозь толпу к стыку вагонов, уселся на сцепку и ухватился рукой за вделанную в стенку вагона скобу.

Вокруг вагонов простиралась пустыня, едва различимая в неясном свете нескольких костров. Чуть дальше вдоль путей виднелись расплывчатые контуры станционных построек. Судя по реву двигателей, лязгу металла, отблескам мощных фар, там грузили на платформы боевую технику, вероятнее всего бээмпэшки.

А здесь, рядом, подразделения одно за другим тушили костры и устремлялись на погрузку, таща печки-буржуйки, палатки, какие-то мешки, ящики и коробки. Надсадно орали офицеры, матерились, сталкиваясь на входе, солдаты, глухо барабанили по замерзшей земле и полу теплушки десятки подкованных сапог, звенело оружие.

Шахов понаблюдал еще несколько минут и устало закрыл глаза.

Погрузка продолжалась еще несколько часов. Шахов успел промерзнуть до костей, пока, наконец, двери теплушек не закрылись и поезд не тронулся с места.

Вагоны неслись сквозь ночной мрак и пронизывающий ветер, мимо как бешеные мелькали телеграфные столбы, тянулись монолитной темной стеной лесные массивы, редко-редко под аккомпанемент трезвонящих почем зря предупредительных сигналов появлялись на миг и исчезали освещенные автомобильные переезды со шлагбаумами и без.

Было очень холодно и неудобно, но Шахов чувствовал себя отлично. Свобода! Никто не бьет, не унижает его, никто не стоит рядом, дыша бессмысленной, непонятной злобой, и Пасть-Харибда клацает зубами где-то далеко-далеко, за горами, за лесами, и ее пустое брюхо наверняка сейчас жалобно бурчит от голода, и клыки ее жадно откусывают куски ее собственного — глаженого и ушитого, сделанного из полушерстяной плоти цвета хаки — тела. Свобода!

Крепко уцепившись онемевшими пальцами за скобу, Шахов спал и улыбался во сне, а мимо пролетали темные, влажные и холодные изгибы и выступы огромного прожорливого желудка, и он все глубже и глубже погружался в бездонные глубины этой ненасытной утробы, и спал, и видел во сне маму…

Поезд пришел в Наушки ранним утром. Обходящий вагоны погранцовский патруль выдернул спящего Шахова из щели между вагонами и препроводил в комендатуру. После оформления всех обычных в данной ситуации документов Шахов был под конвоем доставлен в родную часть.

 

Глава 2

Шахова били в туалете целым отделением. Пока в роте оставались офицеры, необходимо было соблюдать хоть какие-то приличия — никакой мало-мальски соображающий старослужащий не станет без нужды нарушать правила игры, — но когда после ужина офицеры разошлись по домам, четыре человека тут же затащили Шахова в туалет и крепко, от души, взяли в оборот.

Его били руками и ногами, чередуясь, потом отливали водой на полу и снова били. По предложению выдумщика Лафета Шахова подняли за руки — за ноги и пару раз хорошо макнули головой в очко, а потом снова начали бить, пока он в очередной раз не вырубился. Потом все ушли, оставив его там, на полу.

К середине ночи он очухался настолько, что кое-как привел себя в порядок и на четвереньках, сослепу натыкаясь на ножки кроватей, дополз до своей койки.

Едва коснувшись постели, он моментально провалился в черную трясину сна и видел потоки крови, и зверские, перекошенные ненавистью хари, и проносящиеся куда-то назад звенящие автомобильные переезды, и забитые очки в туалете, те, которые так часто надо было мыть, и пожелтевшие писсуары, которые приходилось драить зубной щеткой.

Он лежал, как уродливый зародыш-микроцефал, в утробе Великанши-Харибды, и ее желудочный сок, едкий, как яд гадюки, и тягучий, как свертывающаяся кровь, обволакивал его все более плотным покровом, и дышать становилось все труднее, и он задыхался и видел, как растворяются на глазах его ноги и руки, и кожа его истончается и рвется, как старая ветошь, и ее лоскутья расползаются суконными натирками по полам, и чужие сапоги елозят ими, натирая мастичное дерево до блеска, и кости покрываются ржавчиной и сворачиваются в немыслимые, бестолковые узлы, и танковые траки безжалостно давят их, вминая в податливую плоть, а ногти осыпаются высохшими беленькими стружками, и их сметают в куччу, поддевают совком и бросают в огонь.

Шахов рыдал и дергался, пытаясь освободиться («Почему вы не отпускаете меня, вы же видите, что такая служба, такая жизнь не по мне, или вы только затем держите меня здесь, чтобы наверняка уморить?! Я же сдохну здесь, точно сдохну, и вам не будет от этого никакого проку, и вероятный противник не будет вас бояться больше из-за того, что вы сами убиваете своих солдат…»), а Пасть только сыто рычала, и двигала жерновами челюстей, и подпускала желудочного сока, чтобы скорее, еще скорее переварить то, что ей принадлежит…

На утреннем осмотре, когда Шахов и другие ротные доходяги уже получили свое за «несоответствие внешнего вида уставным требованиям» и все ждали, что вот сейчас Баринов скомандует «разойдись», тот строго обвел глазами строй и сказал:

— А сейчас мы проверим содержимое карманов, — и, словно пытаясь оправдаться перед кем-то, добавил: — А то уж не помню, когда последний раз проверяли. Там, наверное, говна по три кило у каждого.

Пока деды потрошили молодых, швыряя на пол не соответствующие Уставу вещи, Баринов с Лафетом занялись конкретно Шаховым.

— Для тупорылых напоминаю, — сказал, глядя на Шахова в упор, Баринов, — что по Уставу в карманах солдата могут находиться следующие вещи: военный и комсомольский билеты и носовой платок, а также — если есть — водительское удостоверение, ключи от вверенной солдату техники и деньги.

Носового платка и денег в карманах Шахова, как водится, не оказалось. Зато вместо него Баринов и Лафет нашли уворованное где-то Шаховым запечатанное лезвие «Спутник» (по морде!), бэушную кокарду (по морде!), хлебные крошки (по морде, блин!) и грязный кусочек сахара-рафинада (еще раз по морде!).

Последней неуставной вещью, которую Лафет извлек из шаховских карманов, оказалось письмо, полученное Шаховым накануне. Письмо было от любимой девушки, очень нежное и хорошее, а к Шахову вообще редко доходили письма, и поэтому он просто физически не смог сразу после прочтения разорвать и выбросить его в мусор, как поступал обычно с письмами.

Баринов бегло осмотрел конверт и извлек из него сложенные вдвое листки, пахнущие симпатичной, изящной девушкой.

— От телки? — спросил Баринов.

Шахов кивнул и протянул руку за письмом. Баринов небрежно отмахнулся.

— Убери граблю, урод. Щас почитаем, что телки чмырям в армию пишут.

Он хотел было смять и выбросить конверт, как вдруг почувствовал, что там что-то еще есть. Запустив пальцы внутрь, Баринов извлек фотографию.

— Ох и ни хера себе! — воскликнул он, взглянув на снимок. — Вот это хуна!

— Где? Где? Покажи! — полезли из-за его плечей и локтей деды. Тут же посыпались восхищенные возгласы:

— Ну и коза!

— Вот это телка!

— А губы-то, губы, блин, рабочие какие!

— Э, Серун, а строчит она толково?

— Эх, я б такой да по самые гланды!..

— Лафет, слышь, слабо такую на роту запустить?

— Тихо-тихо, хорош, мужики, — сказал Баринов. — Кому ее?

— Дай мне, — ухмыльнулся Лафет. — Я на нее подрочу. Солдаты заржали. Баринов под общий одобрительный хохот вручил фотографию Лафету и обернулся к Шахову. Тот молчал. Во-первых, потому, что никакими протестами и просьбами все равно ничего не изменишь, а во-вторых, просто не было у Шахова уже ни капли внутренней силы на протест.

— Так, — сказал Баринов, — а теперь почитаем письмо. «Здравствуй, дорогой мой и любимый Сереженька!»…

Солдаты опять заржали, посыпались дурацкие шутки, кто-то надвинул Шахову шапку на нос, кто-то пнул под зад, кто-то зарядил по почкам.

— А я и не знал, что у Серуна есть имя! — хохотнул Баринов. — «Сереженька», мля! И за что только таких уродов телки любят…

В этот момент сквозь толпу пробился дневальный:

— Товарищ старшина, — обратился он к Баринову, — можно идти на завтрак. Все готово.

— Добро, — кивнул Баринов и повысил голос: — Ладно, письмо дочитаем в другой раз! Строиться на прием пищи!

Бестолковая толпа начала приобретать форму строя.

— Семенюк, — словил Баринов за погон какого-то молодого. — Духов с уборки территории в строй. Живо!

Семенюк, грохоча сапогами, усвистал.

— Так, а теперь, пока у нас есть еще пара минут, мы займемся Серуном, — сказал Баринов.

Он ткнул под нос Шахову полусмятый конверт.

— Ешь! — и, так как Шахов завис, прикрикнул: — Ешь давай, ублюдок! Живо! С фоткой мы твоей разобрались, письмо я потом в одиночку почитаю, чтобы сны интересные снились, а конверт куда девать? Ешь, сука, а не то…

Шахов молча принял у Баринова конверт, оторвал зубами кусочек бумаги и начал медленно пережевывать. По его щекам текли слезы.

Когда рота вернулась в казарму, Шахова подозвал к себе дедушка Советской Армии сержант Смирнов, спокойный толстогубый парень, родом откуда-то из-под Бодайбо.

— Короче, Шахов… эта… тут такое дело, — начал, запинаясь, Смирнов (говорить он был не мастак), — мне бы письмо девушке одной… ну, написать, придумать, в общем.

— Какое письмо? — одними губами спросил Шахов.

— Ну… эта… нежное и с этим… со стихом каким-нибудь. Чтоб красиво.

— Я не могу, — сказал Шахов тихо.

— Почему?

Шахов попытался придумать какую-нибудь отмазку, потом беспомощно пожал плечами:

— Здесь, в расположении, спокойно не напишешь.

— Понятно, — кивнул ему Смирнов. — Ну, тогда пойдем. И показал ключ от сушилки.

Заведя Шахова в сушилку, он прикрыл дверь, аккуратно уселся под стеночкой и уставил на Шахова ожидающий взгляд.

Деваться было некуда. Шахов опустился на табурет у окна, чтоб светлее, придвинул к себе один из лежавших на подоконнике тетрадных листков и оглянулся в поисках чего-нибудь пишущего. Смирнов торопливо подал ему карандаш.

— Значит, письмо и стихи, да? — равнодушно спросил Шахов.

— Да-да, — закивал Смирнов, — письмо и… эта…

Шахов решил начать со стихотворения. Ничего не хотелось. Голова была пустая и звонкая, как мерный таз. «Боже, какие уж тут стихи, какие, к черту, стихи…» Он сидел, тупо уставившись перед собой, чувствуя себя пустым и мертвым, а за окном, прямо перед его лицом, моросил мелкий ледяной дождь, и казарма напротив казалась нарисованным на стекле изображением, которое медленно, но неотвратимо, растворяли и смывали тяжелые капли дождя.

И тут Шахов вспомнил утренний осмотр, и письмо, и фотографию, вспомнил свою красавицу Алену, и ее глаза, и губы, и волосы, и сумасшедший запах ее тела, и ее милый, с пришепетыванием, голос, и их вечера, и ночи, и кафе «Старый Царицын», и аллею над Волгой, вспомнил все, все… И захрипел, замотал головой, задергался на табурете, силясь сдержать рвущееся наружу рыдание, и так ему стало паршиво в эту минуту, что только орать от тоски.

С бессильным ужасом подумал Шахов, что ведь никогда может больше и не увидеть этого дорогого и любимого, и родного, до самой последней кровиночки, до самого нутра, родного человека, и слезы потекли по его щекам, вместе с грязью смывая мерзкое утробное варево Пасти. Глаза его открылись, и разум стал светел, как когда-то, и он задергал карандашом по бумаге, чтобы скорее, чтобы не упустить, и выплескивал на мятый — в клеточку — листик все, что выстрадал, что понял, что не успел, не смог сказать своей котяше, своей кисунечке, все, что чувствовал с ней и к ней. Он сочинял грустную сюиту в миноре, посвященную его боли и его любви, и каждая нота, рождающаяся в его сознании, сразу же становилась звуком, печальным и тяжелым, и аккорды падали на бумагу, выстраиваясь в строки, а Смирнов испуганно и непонимающе глядел на него со своего табурета и не знал, сказать ли чего, подождать ли…

Наконец, Шахов уронил карандаш, неловко взял исписанный листок и негромким хриплым голосом, только для себя и для Бога, прочитал:

«Серые спелые стервы свирелями Пишут историю трудною детства. Ляг и прочти. Все, что сказано, — сделано; Чтоб дописать, нужно только раздеться. Чтоб дописать, надо просто зажмуриться На солнце, которое мы выбираем, И молча упасть на захоженной улице В темном углу между свалкой и раем. Лишь бы не дождь, равнодушный и лишний. Милость Господня да будет над нами. Ливень, конечно, слабее, чем крыша, Но посильнее, чем чистое пламя. Мне б в пироманию нынче поверить, Мне бы полнеба зажечь, как во сне: Ведь лучше тебя может быть только смерть, Да и то только быстрая смерть в огне».

— Круто, — пробормотал Смирнов, осторожно вынимая листок из судорожно стиснутых Шаховских пальцев. — Ни хера не понятно, но красиво.

Шахов, уронив голову на грудь, плакал.

— Эта… — тронул его за плечо Смирнов, — так письмо напишешь?

Шахов не услышал.

Вдруг дверь сушилки распахнулась настежь.

— Ну нормальная херня! — заорал с порога Алик Седловицкий. — Все духи впахивают, а Серун здесь таблом щелкает.

Он схватил Шахова за загривок и поволок в сторону туалета.

— Ладно, Шахов, — крикнул вслед Смирнов, — письмо потом напишешь, а то… эта…

Туалет был загажен, как никогда.

— Рота, смирно! — заорал с тумбы дневальный, когда капитан Марченков переступил порог казармы.

— Старшина, строй роту, — привычно скомандовал Марченков вынырнувшему из каптерки Баринову и прошел в ротную канцелярию.

За его спиной послышались густо пересыпанные матерщиной слова команды. Через несколько минут в дверь канцелярии постучали и Баринов доложил, что рота построена.

— Сейчас иду, — кивнул ротный рассеянно. Марченков был не на шутку встревожен: его приятель капитан Ардатов из строевой службы штаба полка по секрету сообщил ему, что в ближайшее время в полку будет проведена очень серьезная проверка состояния дисциплины: к концу недели, мол, должны прибыть проверяющие из штаба корпуса — особисты с политработниками, — и мало тут не покажется никому. Поэтому, как посоветовал Ардатов, нужно, пока не поздно, приструнить залетчиков, подшугать остальных и на время проверки чтобы рота была в ежовых рукавицах. Во время разговора Ардатов был серьезней некуда, неудивительно, что капитан Марченков почувствовал прилив служебного рвения.

Выйдя к роте, он несколько минут вглядывался в деревянные лица солдат, потом прочистил горло и сказал:

— Уроды, с сегодняшнего дня в роте начинается новая жизнь. Меня уже достал бардак, который здесь постоянно творится, поэтому теперь каждое нарушение дисциплины я буду воспринимать как западло лично мне со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ясно?

Рота молчала. Духи просто не восприняли смысла марченковского выступления, потому что оно относилось явно не к ним. А старослужащие с нетерпением ожидали, когда ротный закончит нести свою обычную бредятину о начале новой жизни, после которой никогда ничего не меняется. У них были свои дела, к которым они спешили вернуться.

— Если я увижу хоть одну разбитую духанскую рожу… — тут он осекся, потому что заметил в строю физиономию Шахова, на которой места живого не было — Шахов! Что у тебя с лицом?

Шахова пихнули локтем, и он ответил голосом, хриплым от неожиданности:

— Упал.

— За шиздеж буду наказывать особо, — сказал ротный.

— Повторяю вопрос: что у тебя с лицом?

— Упал, — монотонно повторил Шахов.

— Старшина, роте стоять. Шахов — в канцелярию шагом марш, — скомандовал железным голосом ротный.

Заведя Шахова в канцелярию, ротный плотно затворил дверь и сказал:

— Ладно, солдат, теперь ты можешь мне рассказать, кто тебя лзбил.

— Я упал.

— Ладно, добро, расскажи, как ты упал, — устало вздохнул ротный, закуривая. — Только поподробнее.

— Пошел ночью в туалет, споткнулся на пороге, было темно… ~— забормотал Шахов.

— Хватит, — оборвал его ротный. — Уже не в первый раз ты пичкаешь меня бреднями. Теперь этот номер не пройдет.

— Я упал, товарищ капитан.

Ротный снял шапку, потер лоб и вздохнул.

— Шахов, послушай, ну невозможно при падении на пол удариться обеими сторонами лица одновременно, понимаешь, невозможно, — он встал, подошел к Шахову, взял его за плечо. — Ты че, боишься, да? Боишься, что тебя потом за это?..

Он несколько секунд подумал. — А ну раздевайся!

— Чего?! — испугался Шахов.

— Раздевайся, живо!

— Не буду.

— Что?! — заорал ротный. — Да ты с ума сошел, солдат! Выполнять приказание!

Шахов, дрожа, начал раздеваться, в глубине души надеясь, что ротный не будет требовать снять все.

— Догола, — уточнил ротный. Тяжело вздыхая, Шахов разделся догола.

— Ё-пэрэсэтэ, — протянул ротный, осматривая его. — Да на тебе ж места живого нет, солдат!

Шахов молчал, прижимая шмотки к животу и опустив глаза.

— Кто это сделал? Живо!

— Солдаты из другого подразделения, в столовой, я их не знаю, — соврал Шахов.

— Ладно, допустим, — кивнул ротный. — А лицо?

— Тоже.

— Шиздишь.

— Почему?

— Потому что сразу не сказал. Шахов промолчал.

— Ладно, предположим, насчет синяков на теле я тебе поверил. Столовая, солдаты из другого подразделения и так далее. Но ты мне сейчас скажешь, кто дал тебе по морде. Это ведь был кто-то из нашей роты, верно?

Шахов не ответил. Ротный подошел к нему вплотную.

— Ладно, солдат, давай по-честному, как мужчина с мужчиной. Кто это сделал? Я же знаю, ты честный и порядочный солдат, Шахов. И тебя так же, как и меня, возмущают неуставные взаимоотношения в армии. Это действительно большое зло, Но я, в одиночку, мы, офицеры, не можем искоренить это зло без помощи солдат, без твоей помощи, Шахов. Скажи мне, кто это сделал, и я искореню дедовщину в роте. Скажи, не бойся, никто не узнает. Шахов молчал.

— Ну не понимаю я тебя, Шахов, хоть убей, не понимаю! — всплеснул руками ротный. — Тебе же дали по морде. Неужели ты не хочешь, чтобы эти мерзавцы получили по заслугам? Разве лучше будет, если они останутся безнаказанными и будут и дальше творить свои преступные делишки?

Сил сопротивляться не было. Хотелось поскорее одеться и уйти отсюда. Шахов чувствовал, что еще одно усилие ротного, еще одна — последняя — капля, и он скажет. Ротный, кажется, тоже это чувствовал. Его голос стал тихим и вкрадчивым.

— Я же все равно должен кого-то наказать за это. Ты ведь не хочешь, чтобы были наказаны невиновные? — ротный подождал несколько мгновений и продолжил: — Давай сделаем так. Я сам попробую угадать. А ты только говори «да» или «нет», ладно?

Шахов не ответил.

— Ну, давай попробуем. Лавочкин?

— Д-да, — вырвалось у Шахова.

— Отлично. Рзаев?

— Нет.

— Ненашев?

— Нет.

— Седловицкий?

— Да.

— Хорошо. Еще кто-нибудь?

— Нет.

— Молодец. Все. Одевайся? — чего голым стоишь? — дернул подбородком ротный.

Он надел шапку и подождал, пока Шахов натянет свою одежонку.

— Готов? Пойдем.

Когда они вышли перед ротой, капитан Марченков сурово оглядел стоящих по стойке «смирно» солдат, подтолкнул вперед Шахова и сказал:

— Значит так, военные, Шахов мне все рассказал. Седловицкий! Лавочкин! Э, Лафет, к тебе обращаюсь! Два шага из строя шагом марш!

Алик Седловицкий и Лафет сделали два шага из строя и разом обернулись лицом к шеренге.

— Седловицкий! Лавочкин! Предупреждаю вас при всей роте: если еще хоть раз узнаю, что вы кого-то избили, сурово накажу. Понятно?

— Так точно! — рявкнули в один голос Алик с Лафетом.

— Встать в строй! Они встали в строй.

— Значит так, повторяю еще раз, чтобы до всех дошло: за каждое нарушение дисциплины отныне буду безжалостно наказывать. Все. Старшина! — ротный обернулся к Баринову. — Действуйте по распорядку дня.

— Есть, товарищ капитан, — козырнул Баринов. — Рота! Продолжить уборку помещения! Все, разойдись.

Рота разбрелась по расположению. К Шахову подошли Алик и Лафет.

— Ты зря это сделал, парень, — негромко, но с нажимом сказал Алик. — Теперь готовься: после отбоя поговорим.

— Жопу разминай, — мрачно посоветовал Лафет. Шахов испуганно молчал.

— Э, дневальный! — рявкнул Алик в сторону выхода. — Головой мне отвечаешь, чтобы Серун опять никуда из роты не слинял. Все понял?

Все началось после отбоя. Алик с Лафетом, хорошо обкуренные, затащили Шахова в туалет и начали бить. Без объяснений. И так все было понятно. Они били его долго и упорно, били руками, пока он не упал, били ногами, топтали, лупили швабрами, пока еще шевелился. Потом остановились передохнуть.

Шахов с пола отстраненно смотрел на них, уже мало понимая, что происходит и почти совершенно утратив связь с действительностью. Боль воспринималась им где-то на краю сознания, как у калеки, у которого ноет на перемену погоды давным-давно ампутированная нога.

Лафет приблизился к нему, присел над ним на корточки и что-то злобно говорил, но он ничего не слышал. Он лежал и холодно рассматривал Лафета. Он с интересом изучал черты его лица, линии уха, подбородка, фактуру кожи, изгибы губ. Только вот беда: у Лафета не было глаз. Во всяком случае, внимание на них сфокусировать было невозможно. Боже мой, думал Шахов, не спуская глаз с Лафета, а ведь эти губы кто-то с любовью целовал, эту шею кто-то обнимал, и кто-то шептал нежности в это ухо. Не подозревая, что этот человек… кто? ДЕМОН! Другого слова не нашлось. ДЕМОН. Они вокруг нас, мы живем рядом с ними, едим вместе с ними и не знаем, что они — это они. Нам даже в голову не приходит (о, эта человеческая поверхностность!), что чья-нибудь оболочка, неотличимая внешне по исполнению и качеству от любой другой, скрывает в себе механизм, не имеющий ничего общего с человеческим. Да, демоны тоже едят, выделяют и кровоточат, но это — одна только видимость, неумелая, достаточная лишь для того, чтобы ввести в заблуждение таких глупцов, как мы. Они вокруг нас, они живут по своим странным законам, они отравляют нам жизнь — ведь они демоны. И даже если иногда они и делают тебе добро, то только для того, чтобы проще было обмануть потом. Они окружили нас со всех сторон и видят нас, слепых, насквозь, и поэтому делают и будут делать с нами все, что захотят…

Шахов в ужасе дернулся, не спуская испуганного взгляда с этих двоих. А они очень обрадовались, что он очнулся, и снова принялись за дело. Шахова еще никто и никогда так не бил. Правду говорят, что если, обкурившись, на чем-то приколешься, все пойдет как по маслу. Эти двое прикололись на битье.

Изредка выныривая из забытья, он снова и снова чувствовал обжигающую боль и видел в неясном свете умывальника опускающиеся сверху сапоги и палки, а над ними — в невообразимой вышине и дали — звериные, безумные лица, которые множились и множились и наконец заполнили всю вселенную. Они роились и кружились вокруг и везде, и скалились, и что-то орали тысячью диких голосов на миллионе языков и, наконец, слились в одну ужасную окровавленную клыкастую Пасть, изъязвленную червоточинами, измазанную трупным ядом, вонзавшую в его многострадальное тело и полумертвый мозг свои желтые клыки. И тогда Шахов узнал страх. Не ту повседневную боязнь, которая заставляет трястись заячьи поджилки духов, а сумасшедший, всеобъемлющий ужас перед непознаваемым, нематериальным ночным кошмаром, ужас, который гнездится где-то в темных глубинах подсознания и редко-редко выныривает на поверхность, а вынырнув, одним своим дуновением сокрушает слабый человеческий разум.

И, собрав остатки сил и истошно вопя, Шахов пополз; к выходу. Пол был скользким, руки и нош не находили на нем точек опоры, а ужасная Пасть, роняя кровь с клыков, гналась за ним. Вот она поглотила его нога, и на прикрытый курткой живот брызнула кровь, вот ее клыки вспороли плоть на ребрах, и она распахнулась во всю ширь, чтобы засосать свою жертву целиком, и внутри ее был Ад. Шахов, обезумев от ужаса, боли и крика, последним судорожным усилием вытолкнул свое тело в коридор. Тогда Пасть в ярости зарычала, и на голову Шахова со всей высвобожденной анашой силой опустился тяжелый табурет. Шахов вырубился мгновенно.

Он очнулся от того, что блевал. Над ним висели сетка и матрас кровати, под ним был покрытый рвотой пол, а он находился посередине. Осознав это, он сделал резкое движение, чтобы встать, но волна боли снова захлестнула его с головой…

Он не знал, не думал, не хотел. Он только ощущал. Он был — сплошная боль. И эта боль — кипящий поток расплавленного олова — текла и текла сквозь него, разбрызгивая по сторонам пылающие искры. Он хотел пошевелиться — и не смог, попытался позвать на помощь — и не сумел. Его вселенная теперь находилась внутри этого тела, огромного и мертвого, как фоб. Он почти ничего не видел сквозь узкие щели глаз, и ничего не слышал сквозь дырки ушей, и весь этот фоб, наглухо забитый, был переполнен кипящим оловом боли. Здесь не было времени и не было пространства, и иногда в щелочках глаз темнело, иногда светлело, а он летел и летел куда-то в пустоту в этом фобу. И боль хлестала через все отверстия в оболочке наружу, а он захлебывался ею и задыхался в тесноте своей вселенной.

И успели пройти эоны и эоны вечности, и он бесчисленное количество раз рождался и умирал, пока вдруг его фоб не подняли и не понесли куда-то.

Неожиданно яркий свет начал проникать сквозь отверстия глаз, и сквозь уши просочились какие-то неясные звуки. Он встрепенулся и вынырнул к поверхности.

— Шахов! — орал кто-то в самое ухо. — ША-ХОВ!!!

— Че… чего? — выговорили едва слышно его губы.

— Ф-фу-у, живой, — сказал кто-то, — Шутка ли, двое суток под койкой с такой дырой в башке!

— Э, санинструктора сюда! — заорал какой-то другой голос. — Медик хренов, где ты вечно шляешься?! Давай свои пилюли, живо!

Что-то рядом затопало и зашуршало, тело подняли и придали ему вертикальное положение.

— Мама ты моя, ну и дырка! — сказал кто-то. — Э, давай-давай, шевелись, обработай рану, а то, неровен час, кони двинет.

Зашипела, как шампанское, перекись водорода, и Шахов снова потерял сознание.

 

Глава 3

Его тело неподвижно лежало на госпитальной койке. Немигающие глаза были пусты. Легкие мерно поднимались и опадали. Кровь ритмично пульсировала в венах. Под толщей этой плоти, под защитой этой скорлупы он по-прежнему жил и хотел жить. Дьявольская Утроба-Харибда не доконала его и в этот раз.

Иногда к нему приближались другие тела. Они двигались рядом с ним, прикасались к его скорлупе, издавали звуки. Но команды, поступающие к нему извне, ощущались им только как механические, рефлекторные импульсы, не затрагивающие сознания. И тело выполняло эти команды, а потом снова находилось в покое на своем постаменте.

Физические законы, по которым существовало его тело, не интересовали его, и то, что происходило снаружи скорлупы, не могло проникнуть вовнутрь. Иногда он выглядывал во внешний мир и внимательно рассматривал другие тела, но за триплексами глаз никак не мог увидеть хоть что-нибудь. Там ничего не было! Там было пусто! Одни только оболочки, а внутри — паутина, холод и равнодушие. И он, как ни старался, все не мог понять, как же пустые тела могут существовать. Но они существовали и даже функционировали, хотя действия их были ему совершенно непонятны.

И тогда он снова погружался в глубины своей скорлупы, и осматривал ее изнутри, и ощупывал, и исследовал ее прочность. Он не мог понять ее назначения, не мог постичь ее смысла. Она, эта скорлупа, только обедняла его восприятие, только стесняла его свободу. Проклятая оболочка!

И он снова и снова активизировал ее, изменял скоростные режимы, испытывал устойчивость и точность работы.

И однажды его осенило. Это были доспехи! Отлично сработанные, прочные, без которых не стоило и пробовать сражаться с Пастью. Нечего сказать, хорош бы он был, доведись ему встретиться с ней как есть, голышом!

Что ж, теперь, наконец, ему стало все понятно. Каждый из смертных находится в данном месте в данное время не случайно: у каждого есть цель, предопределение, которое нужно выполнить и которое выполняется, даже если особь и не подозревает об этом. Ему легко — он понял свою цель. ОН ДОЛЖЕН УБИТЬ ЧУДОВИЩЕ!

Да, возможно, он не очень-то подходит для этой миссии, но судьбы не выбирают, и он будет сражаться, чего бы это ему ни стоило. Черт, не всем же быть героями! Но всякое существо, выполняя свое предназначение, сражается с Чудовищем. Как умеет.

Ланселот Озерный поражает мечом дракона, потому что не умеет поразить дьявола. Тля пожирает листья деревьев, потому что не знает, что у них есть корни. А собака гадит на ковер, потому что боится укусить хозяина.

Он убьет проклятую Пасть. Он убьет ее голодом. Да, она будет пожирать сама себя, потому что он лишит ее желанной и привычной пищи, она будет пожирать себя, пока в один прекрасный день не исчезнет с лица земли навсегда. И лучший способ добиться этого — лишить ее пищи, лишить ее себя самого.

Слишком много было сделано глупостей раньше, когда-то, когда он так опрометчиво позволял ей охотиться на него и когда он уцелел только благодаря прочности своих доспехов да беспричинной милости Господа Вседержителя.

Он будет храбр и мужественен. Он не допустит трусости. Трусость — вернуться в логово Пасти и позволить ей победить. Он будет драться до конца.

И проходили бесконечные туманные эпохи, и бесчисленное количество раз тьма сменялась светом, а свет — тьмой. А тела-пустышки — о, они жили только при свете и кружились, и роились вокруг него, как бабочки вокруг свечи, а в темноте пропадали бесследно.

Он готовился к решающей битве и чувствовал, что битва эта неотвратимо близится.

Капитан Марченков и старшина Баринов вошли через высокие двустворчатые двери в гулкий вестибюль корпусного госпиталя и проследовали мимо снующих во всех направлениях больных в тускло-коричневых халатах и синих пижамах к лестнице. Остро пахло перевязочной. Они поднялись на второй этаж и подошли к дверям хирургического отделения.

— Э, военный, — словил за халат какого-то суетливого пациента Баринов. — Где тут кабинет заведующего?

— Какого? — поднял на него глаза веснушчатый толстогубый дух с капельницей в руках.

— А что, здесь их много? — ухмыльнулся Баринов. — Вот тупорылый, завхирургией, конечно.

— Третья дверь налево, — ответил дух, аккуратно освободил свой рукав из пальцев Баринова и побрел дальше со своей капельницей.

Марченков и Баринов оглянулись по сторонам. Они стояли в самом начале длинного коридора, упиравшегося в окно. Где-то там, в конце, несколько больных в халатах мыли полы. По всему коридору, между дверями, слонялись другие больные, зависные, как сонные мухи.

Офицер и старшина подошли к третьей слева двери и постучали.

— Войдите! — донеслось изнутри.

Они вошли. В центре кабинета, за белым двухтумбовым столом, спиной к задрапированному легкомысленными желтенькими занавесочками окну сидел здорово полысевший человек средних лет с бороздкой от очков поперек переносицы и тонкими, терявшимися на этом массивном сером лице, губами. Шинель с майорскими погонами висела на вешалке в углу, офицерская шапка едва виднелась среди вороха медицинских бумажек.

— Здравия желаю, товарищ майор, — кивнул заведующему Марченков. — Я — командир роты, в которой служит рядовой Шахов. А это, — он мотнул головой в сторону Баринова, — старшина роты.

Военврач встал, пожал руку Марченкову, сделал неуловимое движение головой в сторону Баринова.

— Садитесь.

Все сели. Военврач вопросительно взглянул на Марченкова.

— Как у него дела? — спросил тот деловито.

— А как вы хотели после такого? — пожал плечами военврач. — Рана на голове и другие травмы постепенно заживают, но он находится в состоянии глубокого шока. Мало двигается, ни с кем не общается…

— Понятно, — недослушал Марченков, — Можно его увидеть? Где он?

— Мы положили его в бокс. Ему пока рано в обычную палату, — военврач встал. — Пойдемте.

Они вышли из кабинета и подошли к одной из дверей по правой стороне коридора.

— Здесь, — сказал военврач и открыл дверь.

Они вошли и увидели торчащую из-под одеял забинтованную голову, Было трудно узнать, кто это такой.

— Шахов! — окликнул лежащего военврач.

Голова медленно повернулась на звук, на вошедших глянули из-под бинтов прозрачные до остекленения глаза.

— Привет, Шахов! — бодреньким голосом произнес ротный. — Как дела?

Шахов продолжал молча смотреть на него.

— Как ты себя чувствуешь? — повысил голос ротный. Щахов не ответил. Ротный оглянулся, взял из-под окна табурет и подсел к кровати.

— Ты меня слышишь?

— Слышу, — тихо-тихо, без интонации, ответил Шахов.

— Хорошо, тогда слушай меня внимательно. На Лавочкина и Седловицкого открыто уголовное дело. Сейчас они на гарнизонной гауптвахте, под следствием…

По правде говоря, все это предназначалось скорее для военврача, чем для Шахова. Хотя, впрочем, военврач отнесся к сказанному точь в точь, как Шахов, — с полнейшим равнодушием.

— Так вот, на днях к тебе придет офицер, следователь из гарнизонной прокуратуры, — продолжал ротный. — Он задаст тебе несколько вопросов. Ничего не бойся и отвечай только правду. Понял?

— Понял.

— Отвечай, как оно и было, что я приказал роте тебя не трогать, а Лавочкин и Седловицкий нарушили мой приказ, Понял?

— Понял.

— Хорошо. Могут еще придти из особого отдела и политотдела. Отвечай им то же самое. Понял?

— Все скажу, — забормотал Шахов. — Обо всех. Баринов занервничал. Он прислонился к стене и уставился куда-то в окно. Губы его дрожали.

— Хорошо, — кивнул ротный после паузы, в течение которой он не сводил с Шахова подозрительного взгляда.

— Не сомневайся, все виновные будут наказаны… Отличный солдат, — сказал он военврачу, — молодец. Мы все — у себя в роте — его любим и уважаем, часто ставим в пример Другим… Очень честный, — зачем-то добавил он, помолчав.

Военврач только пожал плечами, мол, верю вам, милейший, но меня это не касается.

— Ну, добро, — ротный встал. — Выздоравливай, Шахов. Мы, в роте, тебя ждем.

Шахов отвернулся.

— Шахов, — мягко сказал военврач. — Ты солдат, а с тобой разговаривает офицер, твой командир. Слышишь меня?

— Ну-ну, ничего-ничего, товарищ майор, — произнес Марченков через десяток секунд тщетного ожидания реакции Шахова. — Он очень болен. Надеюсь, это пройдет. Пойдемте.

Они вышли.

— Сотрясение мозга, чего же вы хотите, — как бы оправдываясь, сказал военврач. — Еще неизвестно, как все это отразится на его мозгах.

— Что, может тронуться? — спросил, внимательно глядя на военврача, Марченков.

— Все возможно. Родителям сообщили?

— Еще нет. Зачем зря пугать людей.

— Зря?

— Ну да. Сообщим, когда он встанет на ноги. Они остановились у выхода из отделения.

— Всего хорошего, товарищ майор.

— Хотя даже если он не чокнется, а вернется в роту, — как будто не слыша Марченкова, задумчиво сказал военврач, — лучше ему от этого не будет.

— Почему это? — с подозрением, спросил ротный. — У нас в коллективе сформировалась отличная атмосфера и…

— А духам никогда лучше не бывает, — философски ответил военврач.

Он с облегчением перевел дух. Ф-фу, кажется, в этот раз пронесло. Лапа Чудовища чуть было не схватила его. Пасть снова в опасной близости. А это значит, что время битвы пришло. Чудовище теперь может напасть в любой момент, и надо всегда быть готовым к этому и даже во сне не выпускать из рук оружия. Он отлично понимал, на что идет, вступив в противоборство с Пастью. И он был полон решимости биться до конца. Его оружие — его отсутствие, его оружие — великий голод, который избавит мир от Пасти. И он был готов на все.

Он гордился собой, Ну чем, черт возьми, он хуже великих героев древности, очищавших Вселенную от мерзких прожорливых тварей, порожденных Хаосом и Злом на рассвете времен? Его меч — голод, его щит — мужество, его знамя — Господь.

Трубачи, трубите в свои золотые трубы, литаврщики, бейте в серебряные литавры, привратники, опускайте подъемный мост, а вы, кто остается здесь, выйдите на стены, посмотрите мне вслед, помашите мокрыми от слез платками: сегодня я уезжаю спасти вас, вас всех, от Чудовища.

Как известно, время — лучший доктор. Так мог бы подумать Шахов через два месяца пребывания в госпитале, когда явственными стали признаки скорой его выписки и отправки назад, в роту.

Но он так не подумал. Просто-напросто, узнав, что через два дня его выписывают, Шахов попросил у старшины отделения иголку — якобы для того, чтобы насвежо подшиться, — и, вернувшись в палату, тут же проглотил ее. ПЛЕВАТЬ, ЧТО СТАНЕТСЯ С ДОСПЕХАМИ, НО МЕЧ ИЗ РУК Я НЕ ВЫПУЩУ!

Ему сделали рентген, определили, что иголка мягко опустилась в желудок («дуракам всегда везет!»), и назначили день операции.

После того как иголку извлекли, его живот украсил большой багровый рубец, но Шахов выиграл еще месяц.

В следующий раз накануне выписки он украл на кухне булку хлеба и кило вонючего оленьего жира и съел за один присест.

Заворот кишок чуть не свел его в могилу, но Шахов получил возможность еще три недели морить ненавистное Чудовище голодом.

Как только Шахов почувствовал себя немного лучше, к нему в бокс пришел заведующий отделением.

— Послушай, военный, — сурово сказал военврач, исподлобья глядя на полулежащего на подушках Шахова, — а я ведь тебя под суд отдам.

На деревянном лице Шахова не появилось и намека на какое-нибудь выражение.

— Да, отдам под суд. За членовредительство. Ты ведь косишь, парень. Ты специально себя травишь и моришь, лишь бы не возвращаться в роту. Верно?

Шахов по-прежнему молчал.

— Верно, — ответил сам себе военврач. — А это подсудное дело. За это в тюрьму сажают, понимаешь ты или нет?

Тщетно подождав ответа, он в сердцах хлопнул ладонью по спинке кровати.

— Господи, как же вы все, косари чертовы, меня достали! Ты что, думаешь, ты один у меня такой, да? Хера! Целая куча, вон, по палатам дрыхнет, нормальных больных класть некуда. Режут себе вены, травятся разной гадостью, имитируют язву желудка, энурез, шизофрению, а потом всякие там висельники и самострелы, и еще разные глоталыцики, кололыцики, припадочные и олигофрены… Достали, мля, сколько же можно, в самом-то деле! Ну почему нормально не отслужить и нормально не поехать домой, к папе с мамой, вот ты мне скажи, Шахов, почему, а? Это же так просто! А вы — косить! Защитники гребаные…

Он вскочил, отпихнув ногой табурет, и забегал по боксу.

— Ну какого черта набирать в армию всех этих уродов, а потом два года с ними тут париться? И ведь ладно бы обманывали! Так нет, действительно ведь травятся и режутся, не понарошку, взаправду, мля, по собственной воле! И мужества хватает! А нормально служить — не хватает, мля! Вот ты объясни мне, почему, а? Скажи! Шахов!

Он посмотрел на Шахова, ожидая хоть какой-нибудь реакции, потом безнадежно махнул рукой:

— А-а, чего с вами, придурками, говорить! Вы же все, мля, ненормальные! На всю голову. Вон недавно один с двадцать первого километра, из стройбата, такой же, как ты, задроченный, мля, положил руку, слышишь ты, правую руку положил под колеса рельсового подъемного крана. Сам, понимаешь, сам положил, по своей собственной воле, камикадзе гребаный! Иногда кажется, объяви по частям, что, мол, для комиссации надо харакири сделать — полкорпуса завтра бы свои кишки по плацу собирало. Служить, видите ли, невмоготу уже! Задрочили мальчиков! Так вот этой самой рукой разворотить парочку рож у него кишка тонка, а на рельсы ее положить… Чокнутый, мля! Калека же теперь, на всю жизнь калека. Тут не только ложку держать, подрочить, мля, как следует не сможет! А-а, да что там говорить…

Израсходовав запал, военврач устало опустился на табурет, взглянул на Шахова и уже спокойнее сказал:

— Что ж вы за люди такие, косари? Что у вас за мужество такое странное, направленное на себя?

Он тяжело вздохнул, покачал головой и безнадежно махнул рукой.

— Ты хоть слышишь-то меня, Шахов, а? Ау, солдат!

— Слышу, — монотонно, не меняясь в лице, ответил Шахов.

— И то ладно, — он несколько секунд не спускал с Шахова внимательного взгляда. — Да че там говорить! Ты ведь и дальше будешь косить. Верно? Молчишь. Играешь в дерево. Молчи-молчи. И сам знаю, что будешь. Но ты вот послушай, что я тебе сейчас скажу, солдат. Внимательно послушай. Недели через три у тебя выписка, верно? Так вот, если ты снова что-нибудь мне выкинешь из той же серии, то я тебя посажу. Понял, да? Слово офицера, посажу. За каким хером мне нужны твои проблемы; солдат? Я же не маршал Соколов, верно? Решай-ка их сам, понял меня? А не можешь, так пусть ротный твой со взводным, замполиты там разные их за тебя решают. Они твои командиры и начальники, они за тебя отвечают, им за это деньги платят. А мне и своих проблем — выше крыши. Ясно тебе?

— Ясно.

— Все, отдыхай, — военврач поднялся, запахивая халат.

— И запомни: закосишь — посажу.

Шахов проводил военврача взглядом и закрыл глаза. Чудовище было сильнее, чем он мог себе представить. Его лапы доставали туда, куда, казалось бы, не могли достать. И это тело, в распахнутом халате, с майорскими погонами, оно тоже было от Чудовища, оно снабжало Пасть пищей. Надо было его остерегаться…

Чудовище выдержало два первых его удара и подползало все ближе, распространяя вокруг острый запах гниения и смерти. Надо было сконцентрироваться и нанести третий удар, последний, решающий, чтобы он вернул Пасть в ту бездну, из которой она выползла.

Он понял кое-что. Не надо насиловать свое тело. Тело само знает, что ему делать, Надо полностью отделиться от него, спрятаться в самый укромный его уго лок, чтобы тело имело возможность функционировать свободно, по законам того мира, в котором находится, по законам мира тел.

И он предоставил телу полную свободу, и оно спустилось на первый этаж, зашло в инфекционное отделение и расположилось в одной из кабинок туалета, там, где дыра в полу была испачкана светлым, чуть ли не белым, калом. Это были испражнения больного гепатитом.

И тело зачерпнуло немного этого кала и проглотило. Он явственно видел, как поглощенное вещество спускается по пищеводу, попадает в желудок, обволакивается густой пеленой желудочного сока, как пришлые микроорганизмы лихорадочно начинают свою работу, перестраивая, изменяя плоть, в которую попали.

Он усмехнулся. Тело действительно знало, что делало. Имея разум и мало-мальски понимая законы мира тел, в который забросила тебя твоя миссия, ты всегда можешь просчитать оптимальную линию поведения. Любая Вселенная построена на ритуалах. В этой они тоже были. И тот ритуал, который сейчас выполняло тело, был следующим: если бы добиться, чтобы твое тело приобрело определенные черты и отвечало соответствующим нормам, оно получило бы новый, необходимый тебе сейчас статус — статус «больного» — со всеми надлежащими выгодами. Путей для приобретения такого статуса было множество, и предстояло выбрать оптимальный.

…Шахов сдал анализы, и у врача исчезли последние сомнения. Пациент был болен болезнью Боткина, причем в самой жестокой форме. Его немедленно перевели в инфекционное отделение.

И здесь он действовал в строгом соответствии с выбранным ритуалом: выбрасывал таблетки, нарушал предписания врачей, а кроме этого, каждый день вызывался выносить выварку с объедками, чтобы, зайдя за склады, до отказа набить желудок разной гадостью.

Он только чудом не умер в конце концов, и спасло его лишь то, что его тело, избавленное от навязчивого контроля разума, восстанавливалось куда быстрее, чем другие.

Через полтора месяца, когда последний желтушный микроб переселился в мир иной, Шахов предстал перед ГВКК и получил право на отпуск по состоянию здоровья. Оформление документов должно было занять недели две. Это время Шахов проведет в роте, объявил ему заведующий инфекционным отделением.

— А ты все-таки сделал это, — обратился к Шахову находившийся здесь же, в кабинете, завхируршей. — Дебил, ты что, не понимаешь, что твоя печень теперь сдохла? А тебе всего восемнадцать лет!

— А, херня, — махнул рукой заведующий инфекционным отделением, — может быть, ему хватит ума закосить дома. Тогда он сюда уже не вернется. А там, знаешь, курорты, санатории, минералка, диета… Авось, оклемается.

— Ага, — кивнул в тон ему завхирургией, — а еще водка, пиво, портвейн…

Когда санинструктор вел его в часть, Шахов находился в полной прострации: и этот удар не убил Чудовище. Насколько же сильным оно было!

Что ж, кажется, теперь игра проиграна: ведь там, в логове, он будет беззащитен. Меч, которым он столь доблестно сражался, выбит из его рук, а Чудовище не убить щитом. Ладно, теперь ему остается одно: умереть, спокойно глядя в лицо смерти, умереть с честью, как и подобает воину, достойному биться с Чудовищем.

Правда, была маленькая надежда, что удастся протянуть в логове две недели, а потом все-таки оставить его подыхать с голоду. Но, поразмыслив, Шахов решил, что на это не стоит особенно полагаться. Слишком уж Чудовище было голодно.

 

Глава 4

В полку была зима, жестокий незванный гость. Она покрыла белым плац, и небо было бесконечно далеким, а по утрам его словно заливало духанской кровью. Воздух сделался наждачно-жестким и напильником драл глотки, и пальцы духов липли к бортам танков, и часовые теперь обкуривались планом, чтобы не околеть на постах в своих драных тулупах.

В полку была зима, и в госпиталь везли все новых и новых обмороженных, число беглецов упало втрое, а под снег — кто с пулей в черепе, кто со штык-ножом между лопаток — залегли первые «подснежники».

В полку была зима, и не то что улыбаться — жить не хотелось, потому что так основательно она обжилась и окопалась, что, казалось, конца ей не будет никогда.

И хотелось вышвырнуть прочь все календари, безбожно вравшие, что дни все-таки сменяют друг друга. На самом деле, все это был один день, который каждый раз на рассвете снова вставал в строй.

У Шахова тоже была зима. Он стоял в глубине логова, а Пасть расположилась между ним и выходом, и из глотки Чудовища валил пар. Было холодно и пусто. Он ждал смерти.

В роте многое изменилось за то время, которое Шахов провел в госпитале. Алик Седловицкий и Лафет сели, и сидеть им придется добрых три года. Дембеля во главе со старшиной Бариновым укатили по домам, и теперь в роте заправляли вчерашние черпаки, по большей части азиаты. Однако Шахова почти не трогали, отчасти потому, что не хотели последовать за Аликом и Лафетом, отчасти же потому, что слишком уж паршиво Шахов выглядел.

Так что жил он нормально, если можно назвать нормальной жизнь духа последнего эшелона: выполнял самую грязную работу, питался самой паршивой пищей, носил самую убогую одежду.

Впрочем, ему было безразлично, как и за счет чего функционирует его тело. Он был конченый: Чудовище одержало над ним верх и вот-вот должно было сожрать его.

Иногда его пинали, иногда унижали, но это было так, мелочевка. Он только презрительно усмехался в темноте своих доспехов: Пасть не пожирает его сразу, она хочет продлить его умирание, она играет с ним в игру смерти, как кошка играет с пойманной мышью, прежде чем съесть ее.

Видно, Чудовище было скверно отрегулировано, раз сквозь голый функционализм («убить!») пробивались какие-то эмоции («но сперва чуть-чуть помучить»).

Он кривил губы в презрительной ухмылке: эта Тварь считает, что воина можно сломить вот этим.

И он помнил еще одну вещь: скоро он уедет, уедет очень далеко и навсегда, обрекая Чудовище на неминуемую гибель. Конечно, если до отъезда не погибнет в Пасти. Осталось продержаться немного. Лишь бы выдержали доспехи. Лишь бы Тварь не догадалась до срока.

Играй со мной, милая, играй! Поддевай меня когтями, покусывай, катай лапами. Я потерплю. Только бы дотянуть!

А может, у нее просто не хватает сил пожрать его? (Он ведь нанес ей такие мощные удары.) И она, уже завладев им, теперь накапливает силы, готовится для решительного броска? Лишь бы успеть покинуть ее до того момента, когда она атакует. Лишь бы успеть подобрать свой меч.

Он был уверен, что все будет хорошо, что он убьет проклятую Тварь, ведь именно такова была его миссия в этом мире, а миссии всегда выполняются. Но иногда, когда Тварь очень уж сильно хватала клыками его доспехи, он отчаянно боялся не успеть.

Дни шли за днями, приближая момент отъезда. На тяжелые работы Шахова не гоняли и в наряды не ставили, но он по-прежнему мыл туалет, стирал дедовские портянки и — как любой другой задроченный душара — выполнял все прочие грязные работы, сколько их ни было в роте. Ему надо было продержаться.

Однажды его попробовали отправить на работу в парк, но он заснул прямо на броне танка — этому проклятому телу, которое уже порядком износилось в многодневной битве, все чаще требовался отдых, — и рука его примерзла к холодному металлу. Проснувшись, он одним коротким рывком освободил руку, оставив на окровавленной броне клочья крови и мяса. Боли он не почувствовал — доспехи не умеют болеть — и даже не изменился в лице, но в парк его больше не посылали.

И он все время теперь оставался в казарме и не сводил глаз с Твари, а она не спускала с него своего ненавидящего взгляда.

Когда до истечения определенного ГВКК. двухнедельного срока оставалось два дня, Шахова вызвали в ротную канцелярию. Он переступил порог и замер в четырехугольнике между шкафами с какими-то бумагами справа и слева и столом впереди. Там сидели ротный, замполит и командир взвода, в котором числился Шахов, старший лейтенант Седых. Ротный был равнодушен и официально сух, он даже не снял шапку и не расстегнул крючок полевого пэша. Замполит попросту скучал, развалившись на стуле, посасывая сигаретку и гуляя глазами где-то далеко-далеко за спиной Шахова, словно все происходящее его, старшего лейтенанта Бондаренко, совершенно не касалось. На гладком плоском лице взводного явственно читалось отвращение.

— Ты чего матери не пишешь? — спросил негромко ротный, барабаня пальцами по столу.

Шахов не понял, о чем речь, и промолчал.

— Шахов, — надоедливо поморщился ротный, — если начальник задает вопрос, подчиненный должен на него отвечать.

Шахов молча смотрел куда-то в окно. — Ша-хов! — протяжно позвал ротный, щелкая в пространстве пальцами, — Эгей! Солда-ат! Ау!

— Послушай, Шахов, — вмешался Седых, — хорош порожняка гонять. Ты че домой не пишешь, а? Отвечай давай!

Шахов продолжал молчать.

— Ты, придурок херов, — начал закипать Седых, — не парь нам мозги, а то.

— Погоди, Толя, — остановил его ротный. — Не нагнетай… Э, Шахов, слушай меня. Твоя мать написала командиру полка письмо. Она пишет, что от тебя уже чуть ли не полгода нет никаких известий, и просит комполка разобраться. С ведома комполка мы отправили тзоей матери письмо, что ты, мол, болеешь, то да се, желтуха и все такое прочее и после выписки из госпиталя получишь право на отпуск по состоянию здоровья. Она вчера звонила, и комполка с ней говорил.

На лице Шахова по-прежнему ничего не отражалось. Он все еще не понимал, чего хочет от него Чудовище (ведь эти три тела — это тоже было Чудовище; это было Чудовище в умиротворенном расположении духа, не агрессивное; оно подползло совсем близко и вяло шевелило хвостом, и негромко порыкивало, не показывая своих страшных клыков; конечно, бывали у Твари тела гораздо более агрессивного и злобного настроения, но эта ипостась — при всем ее кажущемся миролюбии — могла атаковать не менее опасно). Во всяком случае, он был готов к любой неожиданности.

— Так вот, через два дня ты уезжаешь. А послезавтра сюда приедет за тобой твоя мать. Комполка обещал решить все вопросы с пропуском — все-таки у нас здесь закрытая пограничная зона, — так что никаких затруднений возникнуть не должно.

Опять тщетно прождав несколько секунд реакции Шахова, ротный пожал плечами и продолжил:

— Она заберет тебя, и вы вместе поедете домой.

— Э, Шахов, — вдруг сказал ленивым голосом замполит, — а у тебя с ушами все нормально?

Шахов перевел равнодушный взгляд в сторону нового источника звука.

— Нормально, — констатировал замполит. — А слово «мать» — есть такое красивое русское слово, — слово «мать» тебе о чем-то говорит? Нет?

— Да ладно, — махнул рукой ротный, — отстань от него. Все равно бестолку. Тупорылый, он и в армии тупорылый.

— Да ничего, командир. Ничего, — не меняя позы, ответил замполит — Просто вот смотрю я на этого шизоида и диву даюсь: что же, медкомиссия в военкомате не видела, кого она в армию отправляет? Не видела, что у этого мозга не на месте?

Ротный только пожал плечами и позволил Шахову покинуть канцелярию.

— Ну что ты с ним паришься, — еще услышал, выходя, Шахов. — Тут вон Свиридов опять с туркменами зацепился. Уже и не знаю, куда его из роты спрятать. Того и гляди…

Прислушиваться и вникать в это рычание Шахов не стал.

Он понимал: для того, чтобы тело продержалось как можно дольше, надо выполнять все его требования, какими бы смехотворными они ни казались. Поэтому перед самым отбоем он зашел в туалет и, спустив штаны, присел на очке. Его не интересовало, что там делает тело, вообще весь этот тоскливый сон, вся эта предотбойная суета казармы, тусклый свет засиженных мухами лампочек, дневальный с сонным лицом, звенящий штык-ножом на своей тумбе, хлопанье дверей и скрип кроватных пружин, все это было вне его, потому он не обратил ни малейшего внимания на едва слышный шорох тела Твари в умывальнике и на ее негромкое шипение.

— Э-э, Мурад, Свиридов догунским…

— Хава, бу хут шейле, урод, чмо…

Это было самое тупое и жестокое из воплощений Твари, но и самое слепое. Он опасался этого воплощения меньше, чем большинства других, да и деваться, в общем-то, было некуда, поэтому он продолжал сидеть на очке и думать о чем-то своем.

— Мурад, Свиридов урер-ми?

— Э, элбетде!.. Хава, урер!..

Тварь затихла, потом снова зашуршала чешуйчатым брюхом по цементному полу, царапнула когтем. Шахов почувствовал запах сигаретного дыма.

— Бензин бар?

— Бар.

— Няче?

— Она литр.

— Якши, ёр!..

Тварь выпустила из ноздрей дым и медленно выползла вон, задевая камни вздымающимися и опадающими от дыхания боками.

Через несколько минут вышел из туалета и Шахов. В коридоре уже никого не было. Пустое тело со штык-ножом на ремне сонно покачивалось на тумбе, прикрыв мутные триплексы дрожащими морщинистыми заслонками.

Шахов вошел в темное расположение, нашел свою кровать, освободил тело от ритуальных покровов дня и поместил его в горизонтальное положение под ритуальный покров ночи. Чудовище, окружив его со всех сторон своим; огромным телом, мирно порыкивало во сне.

Он не знал, что случится раньше — окажется ли в его руках меч, или Чудовище нападет на него в последний раз. Но он был воином, потомком сотен и сотен поколений воинов, убийц Чудовищ, и он всегда был готов достойно встретить смерть. Поэтому, произнеся обычную свою молитву Господу, он ушел в самый дальний уголок своего тела и отключил связь…

Проснулся Шахов от острого запаха спящего огня. Два тела внесли этот холодный сейчас огонь в расположение, спрятав его в ведро. Приблизившись, они прошипели что-то нечленораздельное и вылили спящий огонь на тело, лежащее на соседней с Шаховым койке. Прежде чем тело включилось, чиркнула спичка, и огонь проснулся.

Раздался дикий вопль, чьи-то сапоги загрохотали в сторону выхода, а рядом, на соседней койке, вопило и металось в огне обезумевшее от страха и боли животное.

Чудовище, ворча, подняло свою исполинскую голову и тупо уставилось на огонь. Существо в огне, казалось, не имело четкой физической формы. Оно переливалось из сосуда в сосуд, и сосуды эти были с разным звуком, и одни из этих сосудов напоминали гладкие, будто отлитые из аспидно-черного металла, высокие амфоры, звук которых был высок и тонок, как свист крыльев воронов, впряженных в колесницу Смерти, а другие были грубыми и шероховатыми, как сложенные из гранитных глыб колодцы, и грохотали, как бронзовые колеса этой колесницы. А огонь танцевал свой танец жизни, и смеялся могучим смехом освобождения, и прыгал по кроватям, по деревянным стенам, и дико хохотал, и кидался на Чудовище, а Чудовище рассыпалось на отдельные тела, и воплощения его менялись одно за другим с безумной быстротой, и ни: одно из этих воплощений не могло совладать с сумасшедшим буйством огня.

И, осознав свое бессилие, Чудовище рванулось прочь из логова, и его тела, захлебываясь в пароксизме крика и бестолково тараща незрячие фасетки, ныряли в разлетающиеся вдребезги стекла окон, и ломились к выходу, и давили и топтали друг друга в узкой горловине.

И густая слизь, вытекающая из ран Твари, сделала липкими и горькими стены логова и его дно, И животное, перелившись в последний сосуд, пористый и бесформенный, как первозданный Хаос, уже не звучало, и огонь танцевал на трде и пел пронзительную и гордую песнь победы.

Шахов сидел и неподвижно смотрел на танцующий огонь, и радовался его свободе и счастью, и жгучие, как вакуум, поцелуи огня были ему приятны, а разум летел и летел куда-то, пьянея от божественно прекрасного напева. Огонь, так видел Шахов, это была та сила, которая могла победить Чудовише, честная сила, не причиняющая зла ради удовольствия, не убивающая, если не голодна.

Огонь оказался могущественнее любого воина и вершил свое дело, даже не замечая никого вокруг. И, предвкушая тот миг, когда он с головой погрузится в очищающие объятия огня и сможет наконец сбросить свои доспехи и подставить открытое тело под поток животворного эфира вселенной, Шахов запел песню воина, возвращающегося с победой, и махнул рукой привратникам, давая знак поднять решетку и опустить подъемный мост.

Но Чудовище оказалось могущественнее, чем он мог себе представить. Сперва точным движением мощной когтистой лапы оно вырвало Шахова из объятий огня. А потом, лежа у входа в логово, Шахов с тоской смотрел, как Тварь билась с огнем не на жизнь, а на смерть.

Битва была долгой, Тварь все раздувалась и наливалась силой, и с неослабевающей яростью атаковала огонь. И огонь уступил. Он сражался с нею на входе, потом попытался выйти через рухнувший потолок, потом, дико визжа, бросался в окна.

А Тварь, рыча и плюясь, наступала на него, и пожирала, и убивала, кусок за куском, и наконец огонь умер, а Чудовище заползло в логово и, довольно рыча, улеглось на его останки. Боже, каким же великим могуществом оно обладало!

И потом в мире тел настало утро, а затем пришел вечер, и Чудовище переползло в новое логово, волоча своего пленника за собой. И могущество Твари казалось Шахову безграничным, и он почти утратил надежду, и только вера в Господа поддерживала его.

— Ну что, Толя, как ты понимаешь, тебе капитана, а мне майора дадут еще очень и очень не завтра, — мрачно пробормотал капитан Марченков, сплевывая под ноги.

Они со старшим лейтенантом Седых шагали в сторону ДОСов, домой.

— Да уж, — кивнул Седых, — пожар в роте, да еще с человеческими жертвами..

— Блин, да кто ж это облил Свиридова бензином, а?

— Знаешь чего… — начал было Седых.

— Точно туркмены! А, Толя?

— Слушай, а может, это Шахов?

— Чего?! — с изумлением переспросил Марченков. Такая мысль явно не приходила ему в голову.

— А чего? Ведь это же он сидел рядом со Свиридовым и завывал на огонь, когда остальных повыносило на фиг.

— Ага, значит, ты считаешь, что он облил Свиридова, поджег и завис на месте преступления, так?

— А почему бы и нет? Он же чокнутый. Кто знает, чего ему там по мозгам шиздонет?

— Ну ладно, допустим, — кивнул Марченков. — Допустим, что его вдруг, ни с того, ни с сего, пробило кого-то завалить. Ладно. Но ты мне объясни тогда одну вещь, Толя.

— А хоть две.

— Одну. Куда он задевал ведро?

— Ведро?

— Да, из-под бензина. Ведь в чем-то этот бензин принесли?

— Ну-у, мало ли… — на лице Седых отразилась лихорадочная работа мысли. — Может, выкинул в разбитое окно во время пожара.

— Э, короче, Толя, не сношай Муму, и придурку ясно, что Шахов тут ни при чем. Это я при всей своей любви к нему вынужден признать… Да че ты, кстати, паришься, офицер? Не нашего это ума дело. Особотдел с прокуратурой раскопают Хотя ты знаешь… — ротный покачал головой, — все-таки мне активно кажется, что это туркмены…

— Эх, теперь головной боли, блин, разборок, ковров до пенсии хватит! — сокрушался Седых.

Был уже второй час ночи, офицеры торопились домой, а завтра, к шести часам утра, их опять будет ждать рота.

— Все, мать, труба, — мрачно сообщил жене, возвратившись домой, капитан Марченков. — Накрылась майорская звездочка.

— Что там еще случилось? — спросила жена, принимая от него дипломат.

— Все, мать, накрылось. Даже летний отпуск. И к теще теперь не съездим.

Он вошел на кухню, тяжело опустился на табурет и подпер руками голову.

— Да что произошло? — встревоженно повторила жена, запахивая на груди старенький халат и садясь напротив.

— Кто-то ночью облил Свиридова бензином и поджег.

— Боже мой! — всплеснула руками жена. — Да ты что?!

— Казарма сгорела дотла.

Он нервно закурил. Жена не сводила с него глаз.

— Кто-то погиб?

— Свиридов сгорел. Да еще шестеро в госпитале.

— Господи! А что комполка?

— Да труба, говорю же тебе, — раздраженно ответил Марченков. — Обложил матом с ног до головы.

— Какой кошмар! — она была не на шутку встревожена. — Да, теперь уж неприятностей не оберешься. Ты не думал, кто это мог сделать?

— Седых говорит, что, наверное, это Шахов, тем более, что он спал на соседней со Свиридовым койке, но мне кажется…

— Шахов твой — вообще придурок, он на все способен, — убежденно заявила жена и просящим тоном добавила:

— Вова, да посадил бы ты его, к чертовой матери, дебила этого, а? Все ж было нормально пока его не было, правда? А сейчас что ни день, то неприятности. Чего ты его жалеешь, мерзавца?

— Да я не жалею, Люся, — отмахнулся Марченков. — Но мне кажется, он здесь ни при чем. А раз так, за что ж его сажать?

— Брось, Вова, — презрительно усмехнулась жена, — было бы желание, а посадить кого хошь можно. Лучше меня знаешь. А этот Шахов… Мало ли говна на нем висит?

— О-о, больше чем достаточно, — кивнул Марченков и монотонно начал перечислять: — Подлог, уклонения от службы, членовредительство, дезертирство…

— Ну, лет на десять уже есть, — уверенно сказала жена. — Так и сажай его к чертям собачьим.

— Люся, да ведь дело не в нем, не в Шахове, — устало покачал головой Марченков. — Это же не он казарму поджег…

— Ты всегда такой, — повысила голос жена. — Безалаберный, бесхребетный! Тебе на голову насрут, а ты даже не утрешься! — чем больше до нее доходили все последствия ЧП, тем в большую ярость она впадала. — В твоей роте есть подонок, который отравляет твою жизнь, губит твою карьеру, а ты с ним панькаешься! Да за что нам такое наказание Вова? Тут и так в этой глуши живешь, в магазинах шаром покати, жрать нечего, опять батарею прорвало, это значит снова на кухне перед буржуйкой сидеть целыми днями, а тут еще эти подонки твои житья. — не дают! Да по всем по ним тюрьма давно плачет, Вова!

— Люся, не надо, — вяло попытался остановить бурлящий поток ее красноречия Марченков. — Сейчас не время и не место…

— Заткнись! — закричала на него жена. — Не смей повышать на меня голос! Вечно приходишь домой и ноешь: то плохо, это плохо! Не мужик, а тряпка! Никогда больше мне не жалуйся, если советов не слушаешь! Разве ж я тебе плохое посоветую?

— Что случилось, мамуля? — выплыла на кухню пятнадцатилетняя дочь, Света, сонно щурясь на мать.

— Да опять ублюдок этот, Шахов, житья не дает! — не сбавляя оборотов, пояснила та.

— Люся, ну при чем здесь Шахов…

— Пап, посади ты его, и дело с концом, — со знанием предмета посоветовала дочь.

— А, да ну вас, баб бестолковых, — в сердцах пробормотал Марченков и пошел спать. Завтра был тяжелый день.

Огонь выжег казарму так, что от нее осталась только обгоревшая кирпичная оболочка. Батальон растасовали на время по соседним казармам. Роту капитана Марченкова поселили в казарму третьего танкового батальона. Целый день солдаты таскали туда все, что удалось спасти из пожара, а потом — двухъярусные койки, матрасы и постельные принадлежности со склада.

— Послушай, Омар, — обратился к старшине марченковской роты один из местных старослужащих, когда ночью, после ухода офицеров, деды обеих рот собрались за дружеским ужином, — мы встретили вас по-братски — поляну накрыли, план подогнали, верно? Теперь вы здесь, как дома…

— Э, Броня, не тяни, чего хочешь? — хлопнул по колену Омар.

— Да понимаешь, — замялся тот, — тут такая херня: защеканца нашего ротного, Шакала, вчера в госпиталь положили, ну и…

— Э, слушай, бери, не жалко. Бери Шахова.

— Защеканец?

— Чмо. Захочешь защеканец — будет защеканец. Бери!

Тут же двое бойцов кинулись в расположение и, выдернув из-под одеяла уже спавшего Шахова волоком — как был, в нательном белье — приволокли в каптерку.

— Целка, — только глянул Броня. — Не пойдет. Сначала прокатать надо.

— Э, давай катай, — кивнул равнодушно Омар.

Желающие «прокатать» нашлись мигом. Шахова, предварительно спустив с него кальсоны, привязали мордой в стол, и потом двое или трое добровольцев жестоко оттрахали его под вой и ржанье остальных.

Они орали и матерились, и впивались пальцами в белесую полумертвую плоть, и кидались всем весом на тощую, прыщавую шаховскую задницу, и дергались, и прикрывали глаза, а по звериным мордам окружающих тек пот, и слюна выступала на губах, и выпученные глаза наливались кровью, и вспухали на висках жилы. А Шахов болтался под напором добровольцев, как дохлая тряпичная кукла, и глаза его закатились, и кровь отступила вглубь тела, как вода в засуху.

А потом, прокатав, его вытащили в центр расположения и поставили на колени, и каждый желающий мог подойти к нему, чтобы избавиться от лишнего безумия. Таких желающих набралась целая очередь, и они снова и снова тыкали в рот Шахову свою немытую плоть, и ругались, и за уши притягивали его голову все ближе и ближе к себе, как-будто хотели втиснуть в свой живот. А потом, обрызгав лицо, шею, грудь Шахова законченным удовольствием, они отходили, уступали место следующим, а сами становились зрителями. И обе роты собрались вокруг, пожирая это дикое зрелище, а в центре очерченного безумием и воем круга стоял на коленях труп и все принимал в себя раздутую кровью ненависть.

Но Чудовище, захлебываясь яростью и злобой, напрасно искало хоть одну сквозную щель в его доспехах. Они были сработаны на совесть. И, наконец, устав от своих, бесплодных усилий, Чудовище бросило его там и расползлось во все стороны, и вскоре уже утомленно шипело и сопело во сне полутора сотнями глоток.

А он, все еще не веря, что снова выжил, заполз в свою кровать и заснул. И ему снился Всеблагий Всемогущий Господь во всей своей славе, а потом зловонный труп Чудовища на пороге своего логова, и уши его слышали малиновые голоса победных фанфар, а нос ощущал божественные ароматы освобожденного, счастливого мира.

И так он вступал в новый день, в последний день его плен? в решающий день его битвы. В День Гнева Господня.

 

Глава 5

В дверь ротной канцелярии постучали.

— Войдите, — бросил капитан Марченков, не отрывая глаз от разложенных перед ним на столе документов.

Дверь приоткрылась, и в щель заглянул комендачовс-кий сержант, дежурный по штабу полка.

— Товарищ капитан, вас комполка вызывает.

— Что случилось? — недовольно спросил Марченков, поднимая глаза от бумаг. — Опять по поводу пожара?

— Да нет, там мать одного из ваших солдат приехала.

— Мать Шахова? — встрепенулся Марченков.

— Да, кажется.

— Блин, она ж должна была только к вечеру приехать! — нервно произнес Марченков, вставая из-за стола и оглядываясь в поисках шапки.

Дежурный по штабу молча пожал плечами: мол, тебе, конечно, виднее, военный, да вот поди ж ты…

— А комбат мой где? — спросил ротный, нахлобучивая шапку и поправляя шинель.

— Уже там. Вас ждут, товарищ капитан.

— Хорошо, иду.

Дежурный по штабу молча смотрел на него, словно чего-то ожидая.

— Все, все, можешь идти, спасибо.

— Вас подождать?

— Ты что, думаешь, я дорогу в штаб забыл, что ли?

Дежурный только коротко кивнул и закрыл дверь.

Замерев на несколько секунд перед выходом, словно прикидывая, ничего ли он не забыл, ротный тряхнул головой и вышел в коридор.

— Гульбетдинов!.. Э, Семенюк, старшину ко мне, живо! Не в тему подвернувшийся под руку Семенюк что-то недовольно пробурчал себе под нос, захлопнул тумбочку, в которой, кажется, пытался навести порядок, и направился в сторону каптерки.

Через минуту оттуда вынырнул ушитый и наглаженный, в вытянутой, покрашенной чернилами шапке, как это принято у особо модных старослужащих-азиатов, Омар Гульбетдинов.

— Да, товарш катан?

— Мать Шахова уже в полку, — сказал ему Марченков.

— Вот билат, так рано?

— Не ругайся, старшина. Слушай сюда. Меня вызывает комполка. Я их там продержу, сколько смогу, а ты галопом хватаешь пару бойцов и приводишь в порядок Шахова. Помыть, побрить, нулевое белье, пэша, в общем, ты в курсе.

— Все сделаем, товарш каптан, — кивнул Гульбетдинов, уже оглядываясь по сторонам в поисках кандидатов на припашку. — Э, Семенюк!

Лицо вернувшегося в расположение Семенюка ясно показало, что он не в восторге от своей заметности.

— Э, урод, не криви морда, понял?! — прорычал Гульбетдинов. — Сюда иди, бистро!

— В общем, ты понял, старшина, — кивнул Гульбетдинову ротный. — Поспеши.

И торопливо зашагал в сторону выхода.

— Семенюк, бегом в каптерка, скажи Ахмед, пусть дает мило, мочалка, обувной щетка…

Семенюк уже врубил повышенные обороты, как вдруг Гульбетдинов словил его за погон.

— Нет, скажи, две щетка!

— Зачем две?

— Зачем-зачем, это чмо мочалка не отмоешь. Одна щетка для сапоги, другая — для чмо, понял?

Семенюк кивнул и направился в сторону каптерки.

— Бистро-бистро! — крикнул ему вслед Гульбетдинов и порыскал глазами по расположению. — Волков!

Дух в дальнем конце расположения выпрямился во весь рост, не выпуская из рук половой тряпки.

— Э, Волков, где Серун?

— Кажется, в туалете, — ответил после паузы дух.

— Хорошо. Бросил тряпка, пошел в туалет, там возьмешь Серун, пусть ждет, никуда не делся. Понял?

Волков кивнул и ушел.

— Тищенко! — крикнул Гульбетдинов бредущему по расположению духу с ворохом мусора в руках. — Зайдешь в каптерка, скажешь Ахмед, пусть приготовит нулевый нательный белье, пэша, шинель.

Тищенко кивнул и заторопился со своим мусором. Гульбетдинов удовлетворенно хмыкнул и направился в туалет.

Сегодня с самого утра Шахов чувствовал странный внутренний подъем, как будто доспехи изнутри наполнились звонким виноградным вином. Последний день!

Он предоставил телу полную свободу, и оно заученно выполняло привычный ритуал «уборка туалета», а сам полной грудью вдыхал пьяный воздух перемен, и напевал под нос какую-то чушь, и уже не обращал на Чудовище никакого внимания.

Что-то новое появилось вокруг, какое-то странное ощущение дальней-дальней дорога, причем дороги не как преодоления пространства, а как движения туда, где и пространства-то не было, в тот мир, где и время, и пространство были бы нелепыми атавизмами.

И так истекали последние капли времени, а потом он увидел сквозь толщу этого густого, тягучего воздуха странный свет, не такой, какой дает электрическая лампочка, и не такой, который рассеивает в пространстве звезда, а нематериальный свет, абсолютный, который разрезает пространство, как клинок.

Такой свет бывает, когда одновременно коллапсируют все звезды Вселенной и пространство разрьюается на клочки, как черный шелк. Тогда мироздание заполняется высшим светом и здесь уже больше нет места тьме.

И в потоке этого света плыл к нему его меч. Шахов уже протянул руку, чтобы схватить свое оружие, как вдруг лапа Чудовища впилась в его доспехи и потащила, поволокла его прочь.

— Твоя мать приехала, — сказал рядовой Волков, торопливо расстегивая на нем пэшуху. — Пока есть время, надо тебя помыть, переодеть, привести в порядок…

— А то как же перед матерью в таком виде… — добавил, стягивая с него сапоги, рядовой Семенюк.

Шахов не сопротивлялся. Он все равно не понимал, что они все от него хотят. Он только оглядывался, ища глазами свой меч, но сияние исчезло, и меча нигде не было видно, И Шахов только скрежетал зубами от злости и разочарования и не обращал на телодвижения Твари никакого внимания.

Привести Шахова в порядок не успели. Ротный так и не дошел до штаба. На плацу он встретил комбата, сопровождающего невысокую худенькую женщину средних лет. Ротный козырнул комбату и натянуто улыбнулся женщине:

— Добрый день.

— Здравствуйте, — автоматически ответила она, не сбавляя шага.

— Долго идешь, Марченков, — с нажимом сказал комбат и обернулся к женщине. — Это капитан Марченков, командир роты, в которой служит ваш сын.

— А, здравствуйте, — резко обернулась она к ротному. На него с тревогой взглянули ее глаза. Марченков уловил в них столько страха и тоски, что ему стало не по себе.

— Вы проводите нас?

— Разумеется, — он сделал паузу. — Но мне кажется, что имело бы смысл несколько минут обождать.

— Зачем? — встрепенулась она.

— Солдат должен подготовиться к встрече с матерью, — осторожно сказал Марченков.

— Так он до сих пор у тебя не готов?! — взвился комбат. — Да ты с ума сошел, офицер!

— Товарищ майор, я… мы с этим пожаром замотались совсем…

— С каким пожаром? — испуганно спросила женщина. — Что с моим сыном?

— Да все с ним нормально, — вмешался комбат, бросая на ротного уничтожающие взгляды. — Он не пострадал.

— Я хочу видеть моего сына, — твердо сказала женщина. — Куда идти? Туда? — и она зашагала в сторону казармы третьего танкового батальона. Офицеры торопливо шли за ней.

Они вошли в расположение мимо заоравшего «Рота, смирно!» дневального.

— Прошу в канцелярию, — гостеприимно взмахнул рукой Марченков — Старшина, — кивнул он материализовавшемуся из воздуха Гульбетдл мову, — проводи.

— Где Шахов? — спросил комбат.

— Сейчас я его приведу, — успокаивающе закивал ротный. — Лично.

— Три минуты, Марченков, — взгляд комбата не обещал ничего хорошего. — Только три минуты.

— Так точно, — и Марченков кинулся в туалет. Духи только и успели раздеть Шахова до белья, как в умывалку ворвался ротный.

— Так, все отставить, — замахал он руками. — Шахова одеть. Живо.

И через пару минут Марченков уже вел застегнутого и затянутого Шахова по коридору.

Его с непобедимой силой влекло куда-то вглубь логова. Шахов опять почувствовал приближение чего-то непонятного, неожиданного, и это приближающееся нечто странно сочетало в себе чистоту и ужас, мужество и боль…

Потом дверь перед ним распахнулась, и его разум омьи мощный поток хрустально-чистой, совершенной любви. Эта любовь была осязаемой, и гладила его по лицу, и целовала, и шептала ласковые слова, захлебываясь слезами; и он был прекрасен, этот образ любви и красоты, и более совершенной прелести еще никогда не приходилось Шахову видеть. Он задыхался от божественной сладости источаемого волшебным образом аромата и, хватаясь за горло и разрывая вдохами легкие, тонул в серебристом облаке наслаждения.

Мать с ужасом смотрела на вошедшего в канцелярию солдата. Это не был ее сын. Это было вонючее, уродливое и грязное нечто, с тупой ухмылкой уставившееся куда-то сквозь нее и ничего не замечающее вокруг.

— Сыночек… — со всхлипом прошептала она, хватая его за руки и жадно ища в этой ничего не выражающей физиономии хоть что-то, хоть какой-то штрих, намек на ее милого, любимого Сереженьку. — Сыночек, что они с тобой сделали…

А потом она плакала и лепетала что-то невразумительное, и тормошила его, и гладила, и целовала, а он равнодушно смотрел на нее, не узнавая, и ничего не менялось на его лице.

Офицеры что-то говорили рядом, а она видела только своего несчастного, обезображенного, полумертвого ребенка и, плача, пыталась оживить его, разбудить, отогреть.

…Боже, кто же она, эта прекрасная Фея, эта олицетворенная красота, и по какой роковой случайности она попала сюда, в вонючее логово Чудовища?! Она была настолько чиста, что не замечала луж ядовитой слизи на полу и кровавых потеков на стенах, не ощущала зловония и духоты, не слышала скрежета клыков.

И парчовые туфельки ее не замарались, и золотое платье не приняло на себя ни капли отравы, а платина волос осталась такой же прекрасной, как и под солнечными лучами.

А Чудовище тихонько подползало все ближе, поигрывая хвостом, шипя сквозь полуобнаженные клыки, и оставалось все меньше времени, чтобы остановить его, чтобы убить, чтобы спасти красоту и любовь.

Вот оно, предназначение! Вот она, миссия! Сейчас, именно сейчас Чудовище должно погибнуть, чтобы прервалась долгая цепь убийств и кровавых преступлений, чтобы мир, полусъеденный Пастью, ожил и вздохнул свободно.

Но как?! Без меча не одолеть проклятую Тварь! ГОСПОДИ, ПОМОГИ МНЕ УБИТЬ ЕЕ! Конечно, потом, завтра, вскоре, он исчезнет из логова, и Тварь умрет; но он не мог ждать. Надо было спасти красоту. Надо было сделать это сейчас же. ГДЕ ЖЕ ТЫ, ГОСПОДИ?!

И в этот краткий миг, когда Фея шептала слова любви, протягивая к нему свои лебединые руки, а Тварь уже открыла свою алчную пасть, в это мгновение он понял.

Как Воину суждено убить Чудовище, так и Чудовищу суждено пасть от руки Воина. Чудовище и появляется в этом мире, и вершит свои мерзости, чтобы в конце концов быть убитым.

Но что было бы, если бы Тесей Афинянин не вошел в Лабиринт, чтобы поразить Минотавра, а лишил бы себя жизни на его пороге? Тогда Минотавр тоже умер бы — ведь он не может существовать после смерти своего убийцы — и умер бы за мгновение до смерти Тесея. И не успела бы еще острая медь вонзиться в плоть героя, как огромное тело Твари уже захрипело бы в агонии на мозаичном полу Лабиринта.

Господи, как хочется жить…

Он не колебался ни секунды. Не обращая ни малейшего внимания на слезы Феи и ворчание Чудовища, он вышел из канцелярии и направился в сушилку. Наша беда, наша слабость в том, думал он, что мы боимся смерти. Победи этот страх, позови смерть, как зовут любимую, и все станет очень простым, и жизнь приобретет свой истинный смысл. Ведь жизнь и нужна, чтобы отдать ее, ведь все наслаждение жизни в том, чтобы расстаться с нею на вершине.

Зайдя в сушилку, он заперся изнутри, влез на табурет и привязал подобранную тут же, на полу, веревку к верхней трубе парового отопления. Движения его были легки и точны. Он улыбался. Он был счастлив. Накинув на шею петлю, он проверил, легко ли она затягивается, и оттолкнул ногой табурет.

Чудовище умерло вместе с ним…