Недели так за три до этого судного дня, ранним апрельским утром по улицам поселка, еще пустынным, прошел человек, с саквояжем в руках. Был он высок, лет сорока или чуть моложе, в военной форме без погон, и форма эта, было сразу видать, сшита на заказ из добротного английского сукна, френч, и галифе под сапоги. Только шляпа мягкая, великолепная велюровая шляпа, явно трофейная, никак не гармонировала с остальной одеждой, хоть и придавала человеку вид необычный, во всяком случае, не здешний, не рабочий, и не поселковый.

Шагал человек широко, энергично, но в то же время будто и не торопился, поглядывая по сторонам и вдыхая полной грудью чистый воздух, наполненный запахами земли, особо чувствительно воспринимаемый в это дивное предмайское время.

Денек, казавшийся поначалу сероватым, уже расходился, разголубел, и человек, видать по всему, был настроен особенно, он бойко из какой-то оперетки напевал в такт шагам, трынькал губами и, наверное, сам себе с таким настроением нравился. А старый саквояж, из добротной темной кожи, с округлыми боками и застежками наверху, с такими прежде ходили по домам земские врачи, хоть был тяжел, судя по тому, как часто приезжий менял руку, но не отягощал и не мешал его отличному настроению.

Он завернул в последнюю, из самых отдаленных, никуда уже не ведущих улочек, тупичков, сплошь в садах, так что и домиков за ними почти невозможно было увидать, и столкнулся с инвалидом на костылях, который не спеша прогуливался в эту тихую рань. Вот, не спится же человеку, а казалось бы, отвоевался, отдал что мог, ну и спи себе, задавай храпака, наслаждайся тем, что все еще воюют, а ты свою войну закончил, да вдобавок еще остался жив. Так нет, ходят, бродят, смотрят… Чего смотрят! В другое бы время приезжий только бы раздражился такой встречей, не любя лишних свидетелей, но сегодня он почти обрадовался инвалиду и сам подошел к нему.

– Папашка! – крикнул еще издали, хоть было видно, что инвалид не стар и уж точно никак не годится ему в отцы. Теперь, когда он обратился к инвалиду, стало заметно, что приезжий чуть-чуть, ну самую малость, выпил. – Папашка! У тебя закурить не найдется?

Инвалид остановился, упираясь на костыли широкой грудью, за полой длинной шинели не виден был обрубок левой ноги, окинул приезжего неторопливым взглядом и саквояжик его осмотрел, и сапоги, хромовые, еще новенькие, сверкающие (в туалете на вокзале небось носовым платком тер), и шляпу тоже, потом огляделся, может, для того, чтобы убедиться, что день и вправду только начинается, а перед ним уже стоит этакий молодец расфранченный да навеселе.

Глуховато ответил, что не курит, врач ему из госпиталя настрого запретил. А прежде-то, смолоду, сглупу, очень даже курил, и все что попадя курил, и кору, и травку, и заварку испитую от чая, когда курева серьезного не было… Так что потерпеть приятелю придется, если терпелка не кончилась!

– Да за дорогу-то! В поезде! – воскликнул приезжий. – Бабы в попутчиках, хоть кто из мужиков! То же и на вокзале! – И засмеялся, растягивая длинный рот дугой и показывая крупные зубы: – А мне доктора, папашка, терпеть, наоборот, не велели… Опасно, говорят, для жизни… Терпеть-то!

Инвалид посмотрел на собеседника и покачал головой, в серых строгих глазах будто что-то смягчилось.

– Веселый ты… Однако. Не раненько начал-то?

– В самый раз, папашка! – воскликнул человек, поправив шляпу. – Я ведь не как-нибудь, я жениться приехал!

Инвалид не удивился. Мало ли всяких чудес повидал он за войну. Да и что же такого особенного, если мужчина в расцвете лет решил семьей обзавестись. Война на исходе, победная весна на дворе, а бабы за войну застоялись, задубели, им мужичок, да еще такой фартовый, как манна с небес, счастья небось кому-то полный рот!

– Сколько на твоих не заржавленных? – спросил между тем приезжий весельчак.

Инвалид покачал головой и указал кивком на солнышко:

– А вот мои часики… Думаю, пять-то отстукали.

– Пять? – переспросил приезжий. – Вот удивятся-то. Я ведь налётом, без предупреждения… Раз – и готово! – и снова захохотал.

Инвалид, глядя на него, тоже повеселел. Да и как не повеселеешь, если от человека такие счастливые лучи исходят. Поневоле развеселишься. И уже подделываясь под тон собеседника, он спросил как бы в шутку:

– Может, твоя невеста ничего не знает, а ты женихаешься, а?

Приезжий подхватил радостно:

– Но так она точно не знает! Спит и не знает. А? Папашка! А я ее сонную с флангов и в кольцо, чтобы время на раздумки у нее не оставалось! – И вдруг, уже всерьез, спросил: – Тебя, папашка, по затылку били?

– Меня? – переспросил инвалид, еще по инерции посмеиваясь. – На войне-то не разбирают, куда бьют.

– Война, папашка, всё! – категорически произнес приезжий. – Всё! Конец ей, я о любви говорю. Кот кошечку-то как ласкает, а? Он ее лапкой по макушке тяпнет, и она твоя… И котята, и прочее…

– Ты сам-то на каком фронте был? – спросил инвалид. Так уж теперь знакомились люди, отвоевавшись, искали не только земляков, но и однополчан. Да и человек становился понятнее, когда у него про фронт узнаешь.

Это как характеристика, даже более, для любого встречного поперечного.

Приезжий оскалил рот:

– Не спрашивай, папашка! Фронтов много… Есть такие, про которые ты и не знаешь… – Он уже собрался уходить, но оглянулся и добавил: – У каждого, папашка, свой фронт!

Инвалид со знанием отреагировал:

– Ну, да… Стало быть, в разведке. Или еще в этой… которые по вражеским тылам!

– По тылам! – захохотал человек громко, на всю улицу. – Вот уж в точку попал. По тылам, да все по вражеским! И столько врагов! Папашка! Столько, что не сосчитаешь!

– Ну, слава богу, что жив, – сказал миролюбиво инвалид. Но приезжий не слышал, ускоряя шаги в сторону самую дальнюю этой улицы, к дому, которого отсюда не было еще видать.

А в доме, куда направлялся странно веселый ранний гость, поднялась при первом свете девушка Катя. Накинув легкое платье, которое ей было чуть мало, вышла на крыльцо. Глянула на себя в крошечный осколочек зеркала, что был вставлен в столбик над умывальником, и сама себе не понравилась. «Фу, уродина… Обезьяна», – произнесла, показав язык, и отвернулась.

Все в это утро казалось ей противным: и собаки, которые ночью лаяли как сумасшедшие, не давали ей спать, и это серенькое утро, и деревья, и даже инвалид на дорожке за деревьями, хотя подумать, при чем тут, право, инвалид. Но, может, каждый день беспричинными гуляньями на рассвете он и будоражил собак? Впрочем, собаки и прежде лаяли, но Катя спала крепко, их не слышала. Это что-то с ней такое стало, что напала бессонница, и оттого можно сосчитать, сколько же стуков, скрипов раздастся в доме и сколько гавкнут собаки, привязанные за крыльцом, на задах.

Вот и сейчас, заслышав Катины мягкие шаги в резиновых ботах на босу ногу по крыльцу, они усилили голос, и Катя сказала вслух: «Ну чево раскричались-то? Сейчас, подождите… Сейчас накормлю».

Она вернулась в дом и уже появилась с кастрюлей. Собаки, почуяв съестное, встретили счастливым повизгиваньем, и лишь Катя подошла к ним ближе, бросились к ней, чуть ни сбивая с ног, натягивая со звоном цепь, и ловили бурду на лету, пока вываливала в деревянное долбленое корытце. Корытце было от прежней свиньи.

Собаки жадно поедали, чавкая и подергивая животами, а Катя смотрела, как они едят, и вдруг подумалось, так отчетливо, как никогда прежде: «А зачем я вообще живу? Вот они, и Дамка и Рекс, дом сторожат, для этого они родились, для этого их держат, а меня для чего? Если бы я поняла, для чего я родилась, я бы так не мучилась и спала бы, ведь для чего-то я нужна, раз я родилась? Я готова быть собакой, сидеть на цепи и лаять по ночам, и знать, что я кому-то нужна. Но я никому не нужна, в том-то и дело. И если бы меня не было, всем вокруг легче стало бы, потому что они бы тоже поняли, что меня не должно быть, и это просто ошибка природы, что я почему-то есть. А может, и вправду повеситься? Веревка в подвале лежит…»

Стало ей легко, когда она поняла, что ей надо делать. Впервые в это утро она улыбнулась и погладила Дамку. «Дура, – сказала ей. – Ты поела, и тебе хорошо. Только по ночам не надо лаять, а надо спать. А я решила, и я это сделаю. Можешь мне поверить».

Забыв про кастрюлю, про собак, она пошла в дальний конец огорода со своим новым и счастливым рожденным чувством, вдруг принесшим ей освобождение. Ей хотелось побыть с этим чувством подольше, укрепиться в нем, чтобы никто и ничто не могло в него сейчас вторгаться, а вторгнувшись, разрушить или хоть на ноготь мизинца изменить его.

В этот момент из дверей террасы выглянула Зина, чуть растрепанная, припухлая ото сна и в домашнем халате. Поняв, что племянницы нет, она дала рукой знак куда-то в глубину дверей, и тут же на пороге встал молодой человек – светлый, поджарый, миловидный, голубоглазый. Он натягивал на ходу пиджачок.

– Толик! – произнесла Зина негромко, но с чувством, понимая, что он сейчас скроется, пропадет, как делал каждое утро, и она останется на весь день одна, в своей бабьей пустоте. И теперь полусознательно она пыталась затянуть момент ухода. – Толик! – повторила она. – Подожди! Я заверну тебе завтрак на работу.

Толик отмахнулся, ускорил шаг. Зина вдруг поняла, что он таки уходит, сбегает, почти и не простясь, и ринулась за ним, шлепая тапочками по земле и придерживая у ворота халатик.

– Толик! – крикнула сильней. – Подожди же! Толик!

Наверное, он понял, что отвертеться от завтрака не удастся, и от бурного Зининого прощанья тоже. Он уже знал, как это будет.

– Ну, чего? – спросил не поворачиваясь, стараясь быть как можно неприступнее. – Ну, простились же, Зин, сколько можно!

Но Зина совала сверток в карман, другой рукой обвивая ему шею.

– Это надо… – бормотала она, сильней охватывая Толика. – И не спорь… Нельзя же всегда не есть… Тебе сила нужна.

– Ну, Зинаида, – капризно произнес Толик, пытаясь вывернуться из ее рук, оглядываясь по сторонам. – Люди же кругом… Тебе мало?

– Мало! Конечно, мало! – запричитала Зина и, забыв обо всем на свете, стала его целовать, вот чего он и боялся. Сейчас посыпятся упреки, а то и слезы, и не будет им конца. – Мало! Мне тебя всегда мало! Ну, что тебе на часик задержаться! А?

Толик вдруг заметил вдали Катино серенькое платье, быстро воскликнул:

– Катя-то встала! Ее бы постеснялась! Взрослая девка! Она же все видит, слышит!

Но Зина как обезумевшая, что любовь со взрослой женщиной делает, держала крепко, намертво, все повторяла:

– Ничего она не видит… Ничего! Она блаженная! Дура!

Поняв, что ему сразу не уйти и нужно искать другие пути для отступления, в конце концов можно и мирно-тихо умиротворить лаской Зину, ее всегда лаской можно взять, Толик перестал рваться и сказал, проведя рукой по ее волосам:

– Она же мне ровесница… Мне стыдно при встрече ей в глаза смотреть.

– Ох, сначала! – Зина лишь головой замотала, зарываясь у Толика на груди.- Ну, потерпи годик-то… Чуть подрастет, я ее к дядьке на завод спроважу… Тогда станешь тут жить… Все тут будет твоим… Хозяином станешь-то: в дому нужен хозяин…

Разговор этот происходил не первый раз, он и в постели даже Зининой возникал, когда Толик, понимая свою власть и силу мужскую, мог от нее добиваться желаемого. А желал он получить Зинин дом, вместе с самой Зиной, то есть записать дом на себя и стать его полновластным хозяином.

Осточертело ему быть приживальщиком на этом свете, зависеть от всех, в том числе и от самой Зины.

Общежитие же, где он числился, надоело до тошноты. А вот как дом он получит, как бумаги на него справят, тогда… Тогда он и покажет, на что способен. Был у Толика надежный план, как обтяпать одно дельце, но времени на исполнение почти и не оставалось. Зина-то еще, слава богу, не знала, провожая и засовывая сверток с едой, что уже не ходит он на дурацкий завод, потому что погнали в шею из цеха, заставили заметать двор и трудиться на других подсобных грязных работах. А отсюда один путь – бежать.

Куда бежать, Толик еще не решил, но знал, что сбежит, потому что, когда он появлялся во дворе с метлой, на него пальцами указывали, смотрите, мол, как наш Василек устроился! Ловок был, но и его отставили! А Толик, не слыша насмешек, помахивал метлой, словно только и мечтал всю жизнь этот двор подметать, насвистывал что-то. Но про себя мстительно прикидывал: «Подождите! Вы узнаете, на что Толик способен!» А к вечеру, взвинченный, устроил Зине категорическую сцену: или дом, или разрыв. А Зина умоляла его повременить, ведь Катя на руках, которая от сестры сиротой осталась. Намучилась с ней, и осталось мучиться немного. «А ведь я еще не старая, правда? – спрашивала Зина. – Я ведь и ребенка могу…»

Ни о чем не договорившись, утонули в ласках, потому что Зина была неистова в любви, и все ушло в ночь, в небытие. А теперь, на выходе, разговор как бы эхом вчерашнего всплыл, и Толик повторил, без всякой, правда, надежды на результат:

– Да что ты пристала! Хозяин! Какой же я хозяин? Поморочишь да оставишь! А я гордый! Я хочу знать, что меня любят не только на словах! Возьму и уеду!

А Зина вдруг оттолкнула его от себя, разозлилась. И крикнула в лицо:

– И уезжай! Замучил ты меня совсем!

Но когда Толик повернулся и пошел, быстро пошел, уверенный, что она опять его станет догонять, и уже желая, чтобы именно так случилось, потому что ссора, особенно такая, не входила в его планы, Зина, и правда, опомнилась, бросилась за ним, и лицо ее было в слезах от отчаяния. Она тоже поняла все так, что они сейчас расстанутся навсегда.

– Ну, подожди же, – попросила виновато. – Ну куда ты? Куда ты уедешь, кто тебя где ждет? Никому ты, кроме меня, не нужен, и сам понимаешь… Одна я могу тебя любить, так люблю, что на все готова… – И далее, ластясь, прижимаясь к нему, в беспамятстве забормотала, что бесстыжий он, так ее терзает, потому что знает, понял, что она уж бумаги заготовила и переписала на него, но все лежит у юриста и ждет своего часа.

Толик о бумагах услышал впервые. Зина от него эту новость тщательно скрывала. Это теперь прорвалось, потому что довела себя и его до края. А у него аж сердце запекло, только подумалось сразу: не врет ли? Но уже в следующую минуту – нет, не врет, она не способна врать, глупа для этого и добра слишком. А потом еще про счастье, которое бы теперь не спугнуть, и не дать Зине повода пожалеть об ее откровенности… Лучше бы так и расстаться, оборвать на этом до вечера, а вечером дожать до конца.

Тут и появилась спасительницей Катя, выйдя из-за дома. Делая вид, что Толика она вообще не знает, обратилась к тетке, потупясь:

– Теть… Я хотела…

Но та ее сразу же перебила:

– Зина я, Зина, а не тетя! Сколько тебя учить!

Сказала в сердцах, потому что не отошла от разговора с Толиком, и решила про себя, правильно ли она сделала, что сказала, обмолвясь про бумаги. А тут не вовремя, но она всегда не вовремя, Катерина со своей глупостью: «Тетя!» Будто специально пришла, чтобы подчеркнуть ее возраст, при Толике… Такая дрянь…

Катя в этот раз на удивление спокойно перенесла теткин гнев и поправилась:

– Зин… Я хотела спросить, можно ли с этой корзиной на рынок пойти, она все-таки легче… – указывая на новую небольшую корзинку, которую держала в руках.

– Потому и легче, что яблок меньше влезает, – ответила, смягчась, Зина. – А почему с людьми не здороваешься? Слепая?

– Здрасте, – сказала Катя, не глядя на Толика, а по-прежнему уставясь в землю. – Мне самой яблоки положить?

– Еще половину передавишь! – сказала Зина, но заколебалась, оставлять ей Толика или не оставлять. Только отойди, вильнет хвостом, и нет его. Но практицизм Зинин победил в ней, она добавила: – Принеси другую корзину, я сама в подвал спущусь.

Катя отошла, а Зина бросилась к Толику, он стоял будто бы в растерянности после услышанной новости, вот такого растерянного, но уже управляемого, почти своего, она больше всего любила.

– Ну, ты не сердишься? – спросила. – Ты придешь? Сегодня? Да?

Толик пробормотал, но опять же по-своему, а не отчужденно, что, конечно, придет, но у него неприятности с работой, и он пока не знает, как быть.

– У тебя же мастером мой брат? – перебила в нетерпенье Зина. – Хочешь, я с ним поговорю?

– С Букаты! – воскликнул Толик злобно. – Нет! Бесполезно! Ты знаешь сама, какой это тип!

– Вредный, – подтвердила Зина. – Я с ним всю жизнь в разладе, хоть он и дает деньги на Катьку… Но сам, между прочим, не заходит!

Легка на помине, тут же опять появилась Катя с другой корзиной. Протянула, глядя в землю: «Вот. Такую нужно, да?»

Но Зина ей не стала отвечать. Посмотрела на Толика долгим взглядом и сказала: «Как договорились, да?» И пошла в подвал. А Толик, потоптавшись, не зная, как вести себя с этой странной и, видно, нелюдимой девицей, попрощался неловко, почти развязно:

– Ну, счастливо оставаться! Красавица!

– До свидания, – сказала Катя. Впервые подняла на него глаза и тут же отвела их. – А вы… приходите.

И такое сочувствие неожиданное прозвучало в ее словах, что Толик, уже повернувшись, чтобы идти, застопорился и удивленно посмотрел на Катю: чего, мол, она, по правде или так, для словца?

Катя кивнула:

– Она вас любит… Вы не думайте, что она злая. Она сердится, потому что устала. Ей трудно… Когда человек не знает, как ему жить, ему всегда трудно. А потом он поймет, и ему легче.

Она, конечно, подумала про себя в этот момент, но и про Зину, ей было жалко свою запутавшуюся тетку. Но Толик думал, наверное, про себя, и он, пододвинувшись к Кате, произнес искренне, кривя красивые губы:

– Ох, Катерина! Надоело! Мне все в этом поселке надоело!

– Я вас понимаю, – сказала, улыбнувшись, Катя.

– Да что ты можешь понимать! С работы меня поперли! Скоро из общежития попрут… А кто я без рабочих карточек, без койки, да и без дружков, которые меня оставили… Кто? Спрашиваю? А все твой дядя, между прочим! Железный! – И Толик махнул рукой.

– Я его тоже терпеть не могу, – сказала Катя, подумав. – Он к нам не приходит, между прочим. А когда у тети… у Зины, – поправилась, – были неприятности в буфете, это когда ее обокрали и хотели в тюрьму посадить… И вы тогда еще привели этого… Ну, Василь Василича…

– Ну и что? – вдруг враждебно спросил Толик.

– Ну, он нам помог, а дядя совсем не хотел помочь, и я его возненавидела… – И опять Катя попросила, будто просила за себя, никогда Толик не слышал у нее таких интонаций в голосе: – Не уезжайте! Пожалуйста! Я скоро сама уйду… Совсем… Понимаете? А Зина останется одна, а вы с ней… Вы же ее не бросите? Если ей станет плохо?

– Как это? – спросил Толик, потому что испугался вдруг разговора с этой непонятной девушкой. Она будто все про него понимала и заглядывала в его душу. А там у Толика такое творилось, никому бы не открылся и не захотел бы, чтобы его попытались открыть. Вот он и испугался этой молокососки, которую Зина и за нормальную-то не признавала, а за ней и Толик тоже не принимал всерьез… Они, юродивые, всегда догадливы, подумалось суеверно, и он, уже не глядя на Катю, сказал как можно равнодушнее:

– Ну ладно. До свидания, Катерина.

– Идите и приходите, – произнесла Катя весело вслед. – Прощайте!

И даже в этом энергично сказанном слове «прощайте» прозвучало для Толика что-то непривычное, но он уже не хотел ни о чем понимать и думать, а все страхи и сомнения оставил за крыльцом.

Выбираясь из сада, по узкой тропинке, у калиточки кривенькой, которую надо было приподнимать, чтобы открыть, иначе она цепляла за землю, увидел он человека и, еще не подходя, угадал: «Чемоданов! Легок на помине, – вот что первое подумалось, а уж потом: отчего же он в такую рань приехал, не случилось ли что-нибудь? Вот уж не хватало, чтобы и тут завалилось!»

Но судя по всему, Василь Василич был в «духах». Как он сам называл, когда бывал в хорошем настроении.

Он вприщур, сверху вниз, посмотрел на Толика и на его приветствие лишь хмыкнул насмешливо:

– Ага. Тут! Тогда держи! – и протянул саквояж, будто Толик на то здесь и был, чтобы за ним таскать. А саквояжик-то был тяжеловат!

– Что-то случилось? – спросил на всякий случай Толик.

– Случилось! – Чемоданов все рассматривал Толика.

– Сыпанулся, что ли?

– Почему сыпанулся?

– А зажигалочки… Которые я тебе?

– С этим норма, – кивнул Чемоданов и опять посмотрел на Толика. Что-то неуловимо ехидное, неприятное было в его лице.

– Тогда что же? – спросил Толик, желая спросить иное, а почему, собственно, Василь Василич так рано и неожиданно приехал, какая нужда заставила его тащиться в такую даль. Жил Василь Васильич за тыщу километров, работал на железной дороге.

– А ничего, – опять отвечал тот, не желая откровенничать. У него была противная и дурная ухмылка.

Толик потряс саквояжем, начиная злиться. Спросил впрямую:

– А здесь что? Это мне? Нет? А то мне пора идти!

Чемоданов понял, что тот в самом деле сердится, и уже миролюбиво произнес, что он привез швейные иголки «зингер», трофейные, из Германии, по червонцу штука… Но это потом, потом… Они на вокзале.

В это время залаяли собаки, он вздрогнул и погрозил в сторону дома кулаком.

– У-у, зверюги! Почуяли… Узнали… Они меня не любят! Но я им… А где все?

– Ты прям как хозяин, – сказал, вдруг успокоившись, Толик.

– А что же, – перешел на свой неприятный смешок Чемоданов. – Наши Берлин окружили… Слышал?

– Ну?

– Вот тебе и ну! И ты чего тут болтаешься?

– Бортанули меня с завода-то, – вдруг пожаловался Толик. Не хотел говорить, но вдруг сказал.

– И правильно сделали, – сразу отреагировал Чемоданов. – Вглядываясь в глубину сада, в террасу, он спросил: – Не встали, что ли?

– А куда я теперь? – гнул свое Толик. Его опять начала злить эта манера не слышать других, которую он вдруг сегодня заметил у Чемоданова.

– Куда хошь, – бросил тот, уже направляясь по тропинке. – Отнеси это в дом, – кивнул на саквояж. – Да разбуди! Мне срочно!

– Нанялся я тебе, что ли! – возмутился Толик. – Разбуди, тащи… Для продажи дашь?

Чемоданов, глядя на террасу, сказал:

– Потом.

– Иголки? Сколько штук?

– Я же сказал: потом! Все потом! – отрезал Чемоданов, что-то в его тоне было непререкаемое. Заметив, что Толик снова готов обидеться, он примирительно добавил: – Сейчас у меня дело… Но оно не к тебе. Ты понял?

Но Толик завелся, в конце концов их дела до сих пор были вместе. А если так пошло, то на хрена толочься и выглядеть так, будто ты еще о чем-то его просишь.

– Не хочешь, не надо, – сказал он. Повернулся и пошел, но остановился на тропинке и крикнул, чтобы зацепить побольнее Чемоданова: – Мне тоже наплевать на твои дела. – И ушел, насвистывая; нескладно начинается для него утро.

А Чемоданов присел на скамеечке, врытой криво, прямо у завалинки, и снял шляпу. Но опять залаяли собаки, и он вздрогнул. Сплюнул и пригрозил кулаком. В это время из-за террасы вышла Зина, а за ней Катя с корзиной яблок.

Зина на ходу объясняла Кате, наверное, в сотый раз, как надо торговать яблоками на рынке, чтобы не обжулили.

– Ты, Кать, смотри не продешеви, – втолковывала она. – Стой как солдат на часах, но цену держи… Корзиночку-то не выставляй вперед, а под себя запрячь, да по штуке одной доставай… Как продала, деньги спрятала, а ты их знаешь куда прятать-то?

– Каждый день одно и то же, – сказала ровно Катя. – Знаю, Зина. Вот сюда… – и показала на грудь.

– Ну и хорошо, – обрадовалась Зина. – А сердиться не надо. Денежки хоть и бумажные, а сердце согревают.

Тут она заметила Чемоданова и немного смутилась. Такой ранний визит мог смутить кого хочешь.

– Ой, Василь Василич! – произнесла она растерянно. – Так неожиданно! – А сама уже вглядывалась в гостя, стараясь понять по выражению лица, что же означает столь ранний визит.

– С первым поездом, Зиночка, – сказал Чемоданов и посмотрел на Катю, пристально посмотрел, Катя потупила глаза. – А предупреждать некогда было… Дело у меня такое… Здравствуй, Катюня!

Катя кивнула и спросила Зину:

– Я пойду? – понимая так, что сейчас взрослым надо выяснить свои дела, а она тут, понятно, лишняя. Наверное, они и ждут, когда Катя уберется. К этому она привыкла.

Но Чемоданов почему-то заторопился и сказал, обращаясь к Кате, никогда к ней прежде не обращались:

– Стой! Подожди! Разговор у меня… Садись, Зиночка… И ты, Катюня… Садись… Ну?

Зина села, не сводя с Чемоданова пытливых глаз, никак не могла она сегодня с ходу раскусить этого человека, и оттого пугалась. И Катя села, недоуменно посмотрев на тетку, я-то, мол, тут при чем, если ваши знакомые приехали. Заметив, что Чемоданов смотрит на ее оголившиеся коленки, она подтянула платье, но так оно было коротко, что не могло закрыть этих коленок беззащитных. А Чемоданов впрямую продолжал рассматривать племянницу, отмечая про себя и светлые волосы, заплетенные в кривые косички, и серые, чистые, какие бывают лишь у девочек, глаза, и худенькую шею, и плечики узкие, и едва прокалывающиеся сквозь платьице груди, и эти обнаженные коленки, белые, непорочные, как первый снег… Стало жарко ему при виде этих коленок, по спине электричеством прошла дрожь. Всю дорогу твердил и выпил для храбрости, но, видать, больше надо было выпить, да еще и курить охота. И он вдруг спросил Зину, нашелся, что спросить:

– У тебя папиросочки не завалялось случайно?

– Ну как же, Василь Василич! – обрадовано ответила та. – Есть и папиросы, – и уже поднялась, чтобы сбегать за ними, но Чемоданов вдруг сказал торопливо, как выдохнул:

– Нет, не сейчас… Я ведь, Зиночка, приехал, чтобы твою Катюню в жены взять!

Выговорил, слава богу. И сразу посмотрел на Катю. Та сидела, не шелохнувшись, запрятав неловкие, мешающие ей сейчас руки под мышки. Да и сама похожа на мышонка: серенькая, напуганная.

А Зина вдруг глупо хихикнула:

– Ты, Василь Василич, шутишь, да?

Но ее смех прозвучал искусственно. Догадалась она, что не шутка, да и нельзя было не догадаться, глядя на Чемоданова. Всегда более чем самоуверенный, он покраснел, как мальчишка, такого она его еще не видела. Смущенно пробормотал:

– Да нет… Зиночка, я всерьез!… Какие уж тут шутки. – И вынул зачем-то платок, стал сморкаться. Платок был тоже трофейный, в синий горошек.

Но Зина уже пришла в себя, потому что все теперь ей стало ясно. Она сказала Кате, которой нечего было дальше слушать:

– Отнеси в дом багаж и накрой стол…

– А яблоки, а базар? – спросила вдруг глупая Катя. Она не понимала того, что случилось.

– Ах, какие яблоки! – в сердцах произнесла Зина и с силой подтолкнула ее к крыльцу. – Иди, иди! Слушай, что тебе говорят!

Вернулась, посмотрела, точно ли Катя ушла, а не стоит ли, не подслушивает за углом, хоть за ней этого никогда не водилось. Да и причин таких, как сегодня, не было. Присела, произнесла, поджав губы, что Катя еще молода. Слишком молода. Да он и сам видит, какая она дура.

– Молодость, Зиночка, недостаток, который быстро проходит, – отвечал Чемоданов, обретая былую уверенность. Платок он убрал.

– Да она же… Ребенок!

– Откормим! – сказал Чемоданов уверенно. – Это у них как у поросят. Быстро округляются!

– И глупа ведь… – настаивала Зина.

Тут Чемоданов поднялся и уже сверху, наклоняясь к Зине, начал говорить, жестко произнося и выделяя каждое слово, что умных с него довольно, сыт по горло ими… Одна такая умная, когда он уехал по делам, очистила дом так, что крупинки не осталось. А Катя молчалива, тиха. И терпелива опять же, и дома любит сидеть. Золото, а не девка.

– Я ее как год назад увидел, – сказал Чемоданов со вздохом, отворачиваясь от пытливых Зининых глаз. – Как увидел… Подумал: это моя! Так-то, Зиночка. – И потрепал ее по стриженной коротко головке.

Та вдруг размякла. Спросила, поднимая собачьи глаза:

– А я уже не своя?

– А ты не своя, – сказал он добро.

– Это почему же?

– А потому… – отвечал он ровно и все трепал ее непослушные волосики. – Потому, что ты для всех своя… И для Толика ты своя. И для выпивох, которые…

Тут Зиночка отмахнулась от его руки и встала. Она и впрямь рассердилась:

– Ты что! Чемоданчик! Ты это кем же меня прозываешь?

– А ты собой девку не прикрывай! Тогда и прозывать не стану! – резко в лицо бросил ей Чемоданов. Но тут же смягчился, понимая, что ничего руганью не добьешься, не так надо: – Катька мне нужна! Как это поется в довоенном фокстроте: «Пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет!»

– Какая любовь! – отмахнулась Зина. – Тебе сторож для дома и для денег нужен!

– А ты, Зиночка, моих денег не считай! – вскинулся Чемоданов. – Ты от них имела кое-что… Может, пора и возвращать? Должок-то?

Знала Зина, что напомнит Чемоданов о долге, невероятной сумме, которая спасла ее от тюрьмы. После того как обокрали буфет при вокзале, долго Зину таскали к следователю, все пытались чего-то добиться. Наверное, считали, что сама себя и обчистила, и припрятала до лучшей поры. Допытывались, как и когда приобретен дом, и лишь успокоились, когда принесла она справки, что дом этот от сестры, умершей в начале войны, Катиной мамы, что работала в поселке учительницей. Вот в эту трудную пору и объявился в доме с помощью Толика энергичный, все умеющий и все имеющий Чемоданов. Деньги дал под расписку, но еще и пожил тут в охотку, сразу приноровив к себе покорную Зину, хоть Толик небось говорил, не мог не сказать, что с Зиной у него какие-то отношения. А потом еще наезжал, и появлялись на столе коньяк и водка, и музыка под патефон, и неунывающий Толик, который делал вид, что все идет как надо. И Чемоданов, будто от века положено, ложился к Зине в постель, покрикивал на Катю, как на родню, а днем пропадал на рынке или у каких-то дружков, приходил навеселе, заваливался, требуя, чтобы Зина снимала ему сапоги и дала бы в постель попить, да сама бы скорей шла.

Но про деньги Чемоданов, надо отдать ему должное, не напоминал. Может, берёг неотразимый момент напоминания до лучших времен. А Зина помалкивала. Она-то понимала, что при ее нынешней работе, в багажном отделении на станции, никогда не набрать ей той фантастической суммы, которую она взяла. Что-то копилось от продажи яблочек, которые Зина умела хранить так, что лежали целехонькие до весны. Так ведь сколько лет, сколько зим надо, и все равно не выходило… Получалось, что до конца жизни нести Зине этот долг, если еще захотят ждать. Потому и сжалась, как от удара под дых.

– Да что ты! – пискнула едва слышно. – Где же я тебе возьму-то?

– Этого я не знаю, – сказал тот и вздрогнул, потому что вдруг залаяли собаки, которых он терпеть не мог, но и они платили ему тем же. Сейчас чувствовали, что чужой у дома, и заливались, не хотели успокоиться.

– Заткнула бы людоедов! – крикнул он вспылив. – У меня такой день, черт возьми! Они у тебя без понятия!

– А что с них взять, – робко произнесла Зина. – Живая тварь. Тоже жить-то хочут.

– Все хочут, Зиночка! – сказал наставительно Чемоданов. – И я хочу! Победа-то на носу! Берлин окружили… А я хотел в новую эту жизнь, как бы тебе сказать… Новым человеком… Ну? Поняла?

Зина кивнула. Она-то давно все поняла. И поняла, что обречена, поперек Чемоданова ей не выстоять. Вот как сама Катька поведет себя. Дело-то в ней, а не в Зине, которая сломана, и если перечит, то лишь потому, что совесть болит. Всю жизнь Зине совесть жить мешала. Еще и покойная сестра Люся и другие говорили, ты, Зина, говорили, добра, и пропадешь ты со своей добротой. Всех-то тебе жалко, и буфетных выпивох, и проводников с поезда, и заезжих каких пассажиров. Всем ты открываешься, всех подкармливаешь, оберут они тебя. Как увидят, что ты слаба, так и оберут.

Был у Зины приживальщик Леша, пил и нигде не работал. А Зина его держала. Жалко тоже было. Потом-то, в долгом раздумье на следствии, прикидывала, не он ли с дружком ее и почистил, потому что пропал в те самые дни. Но никому ничего она не открыла. Раз доверяла, сама и виновата. А случись, появится, снова бы, наверное, доверила, потому что любила его. А теперь до смерти еще и в Толика влюбилась. Десять лет между ними разницы, пропасть, если посудить. И она знает, что обречена, но верит, во всем ему верит, хоть он из нее веревки вьет. Так она еще и рада такому, пусть себе вьет и пусть требует, может, в этом-то и есть ее, Зинино, счастье, чтобы быть веревкой, чтобы кому-то угождать, лишь бы не бросили… А вот Катя другая. Какая, сразу и не поймешь. Но точно другая. Зина со своими бедами и не заметила, как она вытянулась, стала настороженным подростком. Все тишком и молчком, а что на уме, того сроду не узнаешь. Потому Зина и произнесла сломлено, чтобы закончить этот разговор:

– Пусть сама решает. – И встала, показывая, что пора им идти в дом.

Чемоданов встал, за деревьями увидел инвалида, того самого, с которым так неосторожно разговаривал.

– А этот чего ходит? – спросил. – Чего высматривает-то?

– Гуляет, – ответила Зина. – Пойдем, что ли…

Чемоданов оглянулся на инвалида и проворчал, что это милиция гуляет, так она одновременно и дело при этом делает. А этому чего не спится-то, он свое отпахал, ну спал бы себе, а не шатался по улицам в такую рань.

– Из госпиталя он, – сказала Зина, будто оправдываясь за инвалида. Все утро ей оправдываться приходилось. – Тут неподалеку жил, а семья гостила на Украине, там их сожгли в избе. Ну ему-то куда? Остался один, вот и ходит. – И повернувшись у самого крыльца к Чемоданову, Зина, приблизив лицо, попросила, как милостыню просила бы у чужого: – Может, годик подождать? С Катей-то… Совсем ведь мала она. А? Василь Василич…

– Нет, – сказал он твердо и попытался ее обойти. Но Зина стояла у порога и смотрела ему в глаза. Страданье было на ее лице.

– Но я-то не готова!

– До завтра времени много!

– Завтра?

– Завтра, – подтвердил он. – Наварим, напечем и сыграем. У меня времени в обрез, Зиночка! У меня дом и служба… Такие-то дела.

Входя в дом, Чемоданов уже знал, что он будет делать. Зину уломал, и уж с девочкой-то справится, в этом он не сомневался. Тут надо было бить по затылочку, как инвалиду про кошечку объяснял. Не зазря объяснял, знал, что говорит. Кошки умны, а собаки дуры… Вот и опять услышал, входя на террасу, как разорались, вызывая в нем какой-то странный, ничем не объяснимый испуг, в котором он и сам себе бы не сознался. Но как сейчас он ни ненавидел этих собак, а в мыслях его была Катя, которую он жаждал. Он знал женщин, и было их не мало, из них некоторые попадались впрямь красивые, особенно актрисулечка одна из областного театра. Но не удерживались они около Чемоданова потому лишь, что на ум взяли себе, будто они такие же личности, как мужчины. Все-то им нужно: общественные дела, работа, поездки. А у него другие понятия о будущей семье, и такие вот, чтобы жена сидела дома и вязала… А хоть что вязала, не имеет значения. Борщ или там котлеты приготовила и вяжет, смотрит в окно, ждет мужа. А он, работяга, придет, и хозяин перед ней, и господин: сымай сапоги, еду тащи на стол… Да сама не пикни, пока не спросят, а лишь глазами благодари господина, что он разрешил сапоги снять и конфет со склада притащил. Грызи себе конфеты, еще и орехов притащит, и другое все, и радуйся, и свою радость мужу показывай, чтобы он тоже чувствовал, какой он хороший человек, что при нем радуются и в доме пахнет достатком.

Наверное бы, Зина могла стать такой бабой, в понятии Чемоданова, но Зину испортили многие мужики. А Катька у нее ничем не испорчена, как чистый лист под пером, все, что напишешь, все первый раз. Он – первый мужчина, он и отец, и наставник ее, бог, словом.

А тут совпало, что последняя шлюшка, которую он держал, обобрала его и пропала. А он в милицию не подавал, слава богу, мелочью отделался, а денежки в золотых десятках-николаевках у него были надежно спрятаны. Не зазря поезда из Германии с барахлом вывозил, когда генеральши себе тащили. Вагончик генералу, вагончик себе; да не дохлое тряпье, как те дурочки, и не ковры, не автомобили, а такие редкие вещицы, как зингеровские иголочки, их миллион в одном чемодане поместится, а все чистая монета! По червонцу штука – уже десять миллионов рублей! Такие денежки доброхотной голодраной Зиночке с ее яблоками и не снились. И Толику-прохиндею, который зажигалочками промышлял. Вот оно, чем он встретит Катю, а с ней уже вместе новую жизнь – в новом послевоенном прекрасном мире!

Так раздумывал, прикидывал еще прежде Василь Василич. Переступил порог, а тут сама Катя навстречу с посудой в руках. Не давая ей опомниться, Чемоданов бухнулся перед ней на колени и сразу показался таким беспомощным, даже жалким. Но он-то знал, что делает. Старомодный, смешной способ, вроде как дарение цветов, но женщин поражает, известно, в самое сердце.

– Катенька, – произнес дрогнувшим голосом. В этот момент он и сам верил, что любит ее. – Катенька, я стар, я все понимаю, но ты не гони… Послушай старого дурака, только послушай, а потом сама и решишь! Как скажешь, любое твое слово закон… Только послушай, пожалуйста!

Катя держала посуду, испуганно глядя на него. И сама-то подрагивала, как тарелочки в руках: никогда еще перед ней не становились на колени, только в кино она видела, как это происходит. Но на то и кино, что там не по правде. А здесь!

– Что вы! Василь Василич! Ой, встаньте! Я не привыкла! Мне неудобно! – говорила она, все держа тарелочки и не зная, что с ними и с Василь Василичем и с собой делать. Дико все это, наверное, выглядело со стороны. Вот и Зина из-за спины выглядывала. Но молчала. А Чемоданов всхлипнул, слезы заблестели у него на глазах.

– Катенька! Если согласишься… Я без тебя все равно не уеду… Вот, у меня и литер на двоих…

– Ну, встаньте, – попросила Катя, ей вдруг самой захотелось плакать. – Ну, встаньте… Ну, пожалуйста, Василь Василич.

Но он будто не слышал.

– Судьбу мою, жизнь мою ты можешь сейчас решить… – Уже навзрыд говорил Чемоданов. – Один в целом мире, – бормотал и стал целовать ее ножку. Катя в испуге дернула ножку на себя, и он стукнулся об пол лбом. Громко стукнулся, но даже не заметил, продолжал плакать и цепляться за нее. Господи, да что же Зина стоит, не поднимет его, не поможет встать, он ведь так и умереть может! На лбу темное пятно от удара, с ума он сошел, что ли!

Но Зина, побледневшая, будто неживая, только произнесла одними губами, Катя даже не поняла, по губам ли, без звука, или ушами разобрала сказанное Зиной: мол, тебе жить… Думай сама… Думай и решай… А вместе с этим в уши проникло и другое, и оно, будто стихия, все переворачивало в Кате, вызывая непонятные ответные слезы. Не к мужчине этому слезы, а к самой себе. Словно мужчина был и ни при чем.

– …Вместе… Вместе будем… Как куколку наряжу… Шоколадом кормить буду… Красивей всех станешь, маркизет! Панбархат оденешь! Вагон барахла из Германии для тебя специально… Любое твое слово, как повелительницы, станет… Ручкой двинешь, и все для тебя… Я же все могу!

– Он все может, – в тон за ним вторила неживая Зина.

Катя вдруг поняла, что Зина уже ни при чем, стоило теперь на нее посмотреть, и что она, Катя, впервые сама по себе, она хозяйка всего, чтобы она сейчас ни сделала. И, осознав это, вдруг торопливо шагнула к столу, поставила посуду и присела перед Чемодановым, глядя на его заплаканное, мокрое от слез лицо. Кухонным полотенцем, почему-то оказавшимся у нее в руках, стала вытирать ему лицо и при этом она говорила, повторяла, не вдаваясь в смысл сказанных самой слов:

– Я скажу… Вы встаньте, Василь Василич… А то мне неудобно… Я согласна… Я, конечно, согласна… Правда…

Зина как стояла молча, опустилась на стул и, подперев кулаком голову, вдруг произнесла равнодушно:

– Ну и дура! Подумала бы сперва!

– Зина! – крикнул Чемоданов и сразу вскочил, угрожающе, с кулаками надвигаясь на Зину, Кате даже страшно стало.

А Зина и не шелохнулась, не испугалась, будто и не видела Чемоданова, она смотрела лишь на Катю.

– Все равно дура, – повторила хрипло. – Хоть поартачилась бы для форсу.

– Зина! – крикнул опять Чемоданов, в бешенстве он схватил тарелку и бросил на пол. Зина посмотрела на разбитую тарелку, потом взяла другую и тоже швырнула вслед первой, аж брызги полетели. Будто проснулась: голос, жесты, глаза – все в ней стало другим.

– Ладно! – бросила Кате. – Катись! По обратному билету! Баба с воза, так лошади легче!

Вот когда у Кати сердце зашлось. Все, что передумала-пережила за эти бессонные ночи, выплеснулось у нее наружу.

– А я бы, тетя… – и повторила, нажимая на это слово: – Тетя… И не на такое согласилась… Чтобы только из дома из вашего… – и заплакала, прижимая руки к лицу.

– Катя! – опомнившись, вскрикнула, подскочив, Зина. – Да ты что? Ты по правде? – и стала гладить ее голову, ее руки, прижимая изо всех сил к себе. – Ну я, ладно… Озлобилась, так я на волоске висела. А ты-то! Ты же за моей спиной войну прожила, ты и трудностей-то по-настоящему не видела! Дома ведь пересидела! Дома!

– В подвале! – сказал Чемоданов. Он уже опомнился, будто слез и криков и не было.

– Почему же в подвале-то? – спросила, впервые оглянувшись на него, Зина.

– А где же ты ее держала? Не в подвале?

– Так наказывала когда…

– Я и говорю: наказывала! – быстро отреагировал Чемоданов. – Подвалом… Разве нет?

– Зато у своих, – отмахнулась Зина. И снова только к Кате: – У родни… После смерти матери-то, Люси, кому ты была нужна? Может, дяде своему? Скажи? Ну?

Чемоданов стал ходить по комнате, глядя то на Катю, то на Зину, обе отчужденно теперь молчали. Он подошел к Кате, сидевшей так, что за руками не видно было и лица. Обнял ее, будто отцом был, и стал говорить, знал, что обе его слушают.

– Ну и тетка у тебя… Катюня… Сколько ты, говоришь, у нее отсидела-то? – Хоть ничего такого Катя не говорила и не думала говорить. Просто были случаи, когда Чемоданов приезжал к Зине, к Толику, а у Кати в это время подвал был за непослушание. Все он видел, но ни слова не говорил, это сейчас почему-то обиделся за Катю. – Сколько? За войну? – повторил. – А я вот полчаса с ней сижу, и то терпение кончилось! – И вдруг, оторвавшись от Кати и подняв палец на Зину, он предложил: – А хочешь, Катюня, мы ее посадим в тюрягу? Мы же с тобой вдвоем, а она против нас одна…

– Меня? – спросила Зина, снова побледнев: что ж с ней сегодня все что хотят, то и говорят. – За что же меня-то?

– А за все! – воскликнул Чемоданов, повеселев. – За Катькины муки, вот за что!

Чемоданов подошел к окну и снял с руки золотой перстень с прозрачным камнем, который будто сам по себе светился и сверкал цветными искорками. Не поворачиваясь, он сказал:

– Легенда такая… Король написал три слова палачу, но запятую не поставил… – И тут же, будто знал, что это именно так произойдет, он сверкающим странным камнем прямо по стеклу, лишь жесткий режущий звук пронесся, написал три слова: «Казнить нельзя помиловать». – А запятая тут ценой в жизнь человека!

Чемоданов вновь подошел к Кате, взял ее руку и крепко вжал в ладонь перстень:

– Это тебе, миленькая… Свадебный подарочек… А теперь иди… – Он легко поднял ее и подтолкнул к окну. – Иди… И поставь запятую. В твоих руках судьба твоей тети… Как поставишь, так и будет… Поняла?

Катя стояла у окна, а Зина и Чемоданов смотрели на нее. Может, это длилось мгновенье, а может, всю жизнь, никто бы не сказал, сколько прошло времени, пока Катя с зажатым в кулачке перстнем стояла у окна.

А за мутным стеклом, за белыми крупными буквами слов «КАЗНИТЬ НЕЛЬЗЯ ПОМИЛОВАТЬ», написанных размашистым почерком, чернели деревья, и в просвете за ними вставало солнышко, в размытом голубеющем небе. В это время Катя всегда была на рынке. Каждое утро, когда она по молчаливой окраинной улочке проходила будто на работу на этот привокзальный, привычный более, чем свой дом, рыночек, где знала она наперечет всех барахольщиков и всех старух с семечками, на пути странным образом, торопливый и сонный и будто никого не видящий, попадался ей юноша, подросток еще, который с баночкой пол-литровой, наполненной вареной картошкой, шагал на работу. Ясно было, что на работу, еще со сна он все время натыкался на Катю и лишь в последний момент успевал отпрянуть, провожая ее удивленным взглядом. Как его звали? Кто он был, куда шел? Худенький, с острым личиком и усталыми, как у пожилых и поживших людей, глазами. И что он думал о ней, целый год день за днем встречаясь на одном и том же месте? «Здравствуйте вам»… Катя вдруг увидела прямо внизу за окном корзиночку яблок, приготовленную для рынка. Огляделась, будто просыпаясь, потом швырнула на стол перстень – он покатился прямо к Чемоданову – и выбежала из комнаты. Зина хотела ее догнать, уже поднялась, но Чемоданов с силой посадил ее, взяв за плечо.

– Нишкни! – произнес. – Пусть поостынет. Она теперь наша. А ты-то вредное, оказывается, существо… Ох, вредное, я бы на ее месте запятую после слова «казнить» поставил… Казнить, запятая, нельзя тебя, Зина, миловать! Вот что она думала про тебя. Но пожалела! Дурочка!

Тут он полез в саквояж, что стоял на полу около комода, и стал вынимать оттуда вино и консервы. Ловко вскрыл бутылку, налил в стаканы, что были уже приготовлены на столе, и поднял свой стакан.

– Но я тебя прощаю, – произнес. – Ради Катюни прощаю. Поняла?

Зина молчала.

– Нет, не рада, – сказал строго Чемоданов. – Значит, не поняла. Тебя Катя сейчас от тюрьмы спасла, вот что она сделала. – И приказал, почти прикрикнул: – Бери стакан, и – чтобы радость на лице! Ну?

Зина безвольной рукой, тоже почему-то белой, взяла стакан и слабо повторила:

– Поздравляю… Василь Василич…

– Так-то! Тетка! Я тебя теперь буду звать тетка! И не перечь! Выпьем за нашу победу! Ура!

Наверное, Чемоданов крикнул громко, потому что во дворе опять подали голос собаки, и он передернулся при их голосе и побледнел.

– У-у! Зверюги, – пробормотал, отрезая от огромного куса колбасы, особенной какой-то колбасы, такой здесь в поселке и не видывали, и зажевывая снова налитую и опрокинутую в себя водку. – Чувствуют, зверюги, что им хана приходит. Ты спрашиваешь, Зина, почему хана? – сказал Чемоданов, глядя Зине в лицо, ни малейших признаков улыбки не было в его голосе. – А потому им хана, что когда мы с Катей будем здесь жить… Да, верно, мы так и сделаем, мы будем здесь жить, а ты за занавеской… Но мы тебя обижать, Зиночка, не станем. Ты будешь нам теткой, мамочкой нам с ней… с Катюнечкой… С женой моей, значит…

Чемоданов на глазах хмелел, глаза его поплыли.

– Постой, – вдруг подняла голову Зина, отставила не пригубленный стакан. – Кто останется? Ты останешься? А обратный билет? Литер?

Чемоданов с превосходством, поглядывая на Зину, налил себе и снова выпил.

– Умная ты, Зиночка! – сказал с чувством. – А дура! Катя и то умней тебя. Потому тебя и в буфете обчистили, что доверчивая ты со всеми!

– Я сейчас с тобой доверчивая, – напомнила Зина. Но смотрела, ждала ответа.

– И со мной! И со всеми! – произнес развязно Чемоданов и опять стал наливать. Уже поднес к губам, но раздумал, поймав ее недоуменный вопрошающий взгляд. – Мне тут нравится, Зиночка, вот что я тебе скажу. В доме твоем, понимаешь… А литеры – тьфу! Что ты к ним привязалась! Право дело! Сейчас я… Смотри…

Он полез в боковой карман, достал огромный кожаный бумажник, открыл, видны стали плотные купюры. Где-то между ними разыскал синие бумажки железнодорожных литеров, которые так трудно всем доставались, уж Зина-то знала им цену, сунул их под нос Зине, потом скомкал демонстративно и выбросил в форточку.

Собаки при этом подняли лай на всю улицу. На лице у Чемоданова выступили пятна. Он огляделся, он бывал в этом доме и знал, где что лежит и где хранится ружье. Это ружье тульское, довоенной марки, еще оставил Зинин брат Букаты, когда ходил до войны на охоту и жил тут с двумя сестрами. Чемоданов дрожащими руками схватил ружье и бросился на улицу. С порога он крикнул, обернувшись к Зине:

– Пристрелю к черту… Надоели, изверги…

Выскочил на улицу, но тут же вернулся, держа ружье так, что дуло было на изломе: нужно только вставить патрон.

– Патроны? Где патроны? – разгоряченный водкой, Чемоданов был яростен, лицо его пылало. – Зина! Тебя спрашиваю: где патроны? Ну?

– Значит, тебе не только Катька, тебе и дом мой, и собаки мои… Тебе все? Все? – спросила тихо Зина, глядя на Чемоданова широко открытыми глазами. Что-то еще до нее не доходило. А ведь ясно же ей было сказано, что дом ему нравится… Что с Катей тут будут… А она за занавеской… И обижать не станут… Теткой будет… Ну, и домработницей, не без этого… Чемоданов начал втолковывать, глядя ей в лицо, но вспомнил про собак, и опять на него нашло, рявкнул, посуда зазвенела от его голоса:

– Зинка! Патроны, спрашиваю, где? Молчишь? – он показал ей кулак. – Ну, молчи, молчи! Они тоже замолчат скоро! – Он бросил на стол ружье, изломанное буквой «Г», долил остаток из бутылки себе в стакан, залпом выпил, а бутылку прямо с террасы запустил в сторону собак. Потом в сапогах, не в силах их стащить, опрокинулся на большую, высокую, железную кровать с ярко-красным залатанным одеялом и сразу захрапел, будто сделал дело, огромный, сильный мужик, он даже сейчас во сне был Зине страшен.

Но она не как прежде, не подошла, не разула, не ослабила ремня и не расстегнула воротничка на шее, а продолжала сидеть в каком-то странном забытьи, которое было похоже на бесконечный обморок.