На сцену прошли, разговаривая между собой, несколько человек, среди них узнали Нину Григорьевну Князеву и секретаря комитета комсомола завода Вострякову. Были еще четверо, двое в военной форме без погон, так что публика не сразу смогла разобраться, кто же из этих двоих тот самый новый прокурор, пропечатавший в газете сердитую статью.

Во тьме зала произнесли врастяжку: «Ишь сколько рыл на одного-то! Съедят!» И те, кто в рядах передних слышал, рассмеялись, негромко, правда.

Несколько минут у объявившихся ушло на какие-то свои выяснения. Они стояли, не глядя в зал, будто его не было, и совещались, небось делили места. Наконец расселись за столом, а Князева оказалась в самой середке. Ее знали на заводе от начала войны, от первых дней эвакуации: сперва как общественницу, из ОТК, потом как председателя цехкома, а потом и всего профсоюза завода, пока она вдруг не стала на поселке судьей, закончив заочно юридический.

Князева громко объявила в зал: «Встать, суд идет!» Все послушно поднялись, застучав откидными стульчиками, и так же громко сели: будто темная вода вспузырилась, прихлынула и отхлынула от берега. Стало вдруг тихо. Возникла пауза, откуда-то сбоку из-за сцены вывели Ведерникова, вывел его милиционер и тут же ушел. В свете желтых клубных ламп обвиняемый показался еще меньше, чем на улице: подросток, каких еще болтается немало по дворам, с неестественно тонкой шеей и узкими плечами. Одет он был в форму фезеушника, из которой за несколько лет нисколько не вырос: темные диагоналевые брюки, протертые на коленях, и темно-белесая застиранная рубаха, подпоясанная, как гимнастерка, ремешком. Металлические пуговки тускло блеснули, когда Ведерников присел на поставленный для него у края сцены стул.

Князева выждала, пока уляжется прошедший по залу шумок, люди обсуждали появление обвиняемого, некоторые знали его по заводу, по цеху, но большинство видело впервые, и стала зачитывать состав выездной сессии суда, так это называлось. Себя она объявила вовсе не судьей, а председателем, а двух сидящих рядом мужчину и женщину – мужчина был в форме военной, но без погон – народными заседателями, а потом она уже назвала защитника и прокурора. Тут в зале громко зашептались, вытягивая головы и даже приподнимаясь, чтобы разглядеть названного прокурора, все указывали в правый угол сцены, где сидел тоже в военной форме без погон человек и держал папку.

– Этот? Который лысый?

– Да не лысый! Какой он лысый, он же стриженый!

– А смотрит, смотрит, все ищет, как упечь! Ишь, бумаг исписал!

– Глазами так и зыркает!

Прокурор, и правда, был коротко пострижен, светлоголов, с высоким лбом, обозначившим небольшую пролысину. Он был не стар, на вид лет тридцати пяти, и глаза у него были красивые, светлые. Из тех, кто ближе сидел, могли рассмотреть, что глаза у прокурора лучистые, сине-голубые. Защитник же всем показался занюханным, будто пахнувшим нафталином, в своем мятом темном костюме, о нем и разговору в публике не было. Многие знали, что это Козлов, робкий и смирный человек, может, самый осторожный в округе, он не только преступников, но и себя, случись какое дело, не смог бы серьезно защитить. Но его и приглашали обычно на дела несложные, проверенные, именно такие, как это, когда все очевидно: и преступление и сам преступник налицо.

В конце объявили еще Ольгу Вострякову, как представителя общественности завода, и в зале снова возник шумок, возник и пропал. Ольгу Вострякову знали достаточно по разным собраниям-митингам, не считая нервотрепок из-за членских взносов. Ее побаивались, но вовсе не из-за взносов, и в компании, где иной раз собиралась на дому молодежь, ее старались не приглашать.

Шум же возник вовсе не по этой причине.

Тем, кто знал, да и не знал тоже, двух присутствующих на сцене женщин, стало понятно, что бабы, как было вслух обмолвлено по рядам, перевесят мужиков, а еще и третья заседательница, хоть и пожилая, молчаливая – тоже баба, и фронтовикам бывшим тут не поспорить. Впрочем, а где нынче, в войну, без баб? Они и судят, они и судятся, и все равно правы!

Князева громко спросила Ведерникова, нет ли у него замечания по составу суда, и он что-то ей ответил. По всей вероятности, сказал, что замечаний у него нет. Князева надела очки и, взяв со стола принесенные бумаги, стала зачитывать обвинительное заключение на Ведерникова Константина Сергеевича, шестнадцати лет, беспартийного, холостого, выпускника ФЗО в сорок втором году, слесаря-центровщика сборочного цеха. Она читала о том, что Ведерников нарушил трудовую дисциплину, прогуляв рабочую смену 19 апреля 1945 года, о чем в прокуратуру поступило соответствующее заявление от дирекции завода. В ходе расследования и опроса свидетелей все факты подтвердились и сам нарушитель признал на предварительном следствии свою вину, выразившуюся в том, что он без всяких на то причин злостно прогулял смену, что привело к срыву программы цеха и всего завода, ввиду чего ему предъявлено обвинение на основании Указа президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1940 года, пункт два об уголовной ответственности за опоздание на работу свыше двадцати минут.

Поведение Ведерникова усугубилось дракой в доме гражданки Гвоздевой, закончившейся, как известно, трагически… Но участие обвиняемого в названных событиях оспаривается свидетелями и может быть выявлено и доказано лишь в процессе суда…

Присутствующие обратили, конечно, внимание, что о драке, как и обо всем, что связано с домом, о котором столько разговоров, произнесено вскользь, без подробностей и каких-либо фактов. Ясно было, что не за этим выезжал на место суд, и, возможно, даже сверху спустили установку не акцентировать внимание на всяких там злачных делишках, а сосредоточить процесс на воспитательных и на показательных примерах, касаемых в основном работы.

Главное же: бездельничал Ведерников, пренебрегая заводской честью, и это закономерно привело его в компанию, к разврату и хулиганству. Моральное разложение – так оно теперь именуется. И это в то самое время, когда его заводские друзья и товарищи по цеху сил не жалея отдавали себя работе и ковали своим доблестным трудом победу над врагами.

Так закончила свое обвинение Князева.

Некоторая размягченность, почти беспечность зрителей незаметно истаивала, на смену пришла настороженность и даже раздраженность против подсудимого. Так ведь и правда, они-то вкалывали, они-то не спали, они-то выматывались из последних сил, а этот… Бездельник, сволочь, проныра, прогульщик, хулиган, головорез, хоть и весь в соплях… По сопатке бы ему врезать! Руки-ноги повырывать сучке, чтобы знал наперед, как на других перевалить… На чужом горбу, дармоед, в рай захотел въехать! Ишь щерится, тварь! На нашей-то кровушке, падло…

– Тише… Не слышно, что сказал!

– А что он может сказать?

– Но, тише! Тише! – донеслось из задних рядов.

Князева, о чем-то спрашивавшая подсудимого, повторила, голос у нее был звонкий, как у артистки:

– Подсудимый, признаете ли вы себя виновным?

Но Князева и внешне была похожа на артистку из довоенного популярного фильма, где красивая девушка с глазами дикой лани в тайге ловит шпиона, а потом приезжает в Москву, наводит везде порядок, среди всяких безобразий в магазине мехов и на фабрике патефонных пластинок, и под громкую песню, награжденная орденом, вместе с другими со всеми веселыми девушками, уезжает чего-то там строить на Дальний Восток.

У Князевой характерец был не хуже, это все знали. Не зазря ее выбирали и назначали на всякие серьезные должности, она умела наводить порядок. Она и теперь спросила так, что и заседателям, и новому прокурору Зелинскому, и самому подсудимому было ясно, что не признать своей вины он не может.

– Будьте добры, – попросила она вежливо, тоном учителя, – повернитесь к залу и отвечайте громко, чтобы все могли слышать! Вы признаете, что виновны?

Ведерников повернулся, но в зал не смотрел, а смотрел он в пол.

– Я… Ну, да… Я признаю… – торопливо, чуть сбиваясь, произнес он.

– Что виновен?

– Да, конечно.

– В чем вы виновны-то?

– В чем? – спросил Ведерников и поднял глаза, в них не было никакой мысли, кроме равнодушия и усталости. Но, может, так и показалось, в лицо ему светил яркий свет, как бы стирая с лица любое выражение и делая его безличным, плоским.

– В чем же? – спросила неутомимая Князева.

– В том, что… не хотел… работать, – и он поправился, – ну у вас же все сказано там… Там означало в бумагах.

– Значит, вы согласны с обвинительным заключением? – переспросила Князева мягче.

– Согласен. Я ведь и раньше соглашался, – пояснил Ведерников.

– Раньше – на следствии?

– Ну да, они же там собрали…

– Кто они? Кого собрали? – спросила Князева.

– Ну с завода… С кем я работаю… Вот и он был… – И Ведерников кивком головы указал на прокурора. Тот копался в своей папочке, перебирая какие-то листки.

– Ну, это и было следствие? – подсказала Князева.

– Ну, да, – кивнул Ведерников. – Они собрались, значит, и мне все объяснили, как и что говорить.

– Кто же это вам объяснил? И что надо говорить? – вдруг оживился защитник, который тоже до поры будто дремал. Впрочем, он и спросил это чуть удивленно, но и только.

– Что виноват и готов…

– Это ты верно! Раньше сядешь, раньше выйдешь! – выкрикнул кто-то резво.

Но Князева строго посмотрела в зал, и смешки потухли.

– Так вам объяснили, что вы виноваты, или вы сами осознали, что виноваты? – спросила она тем же взыскующим тоном Ведерникова. – И при чем тут другие, которых собрали?

Ведерников молчал, растерявшись от угрозы, скрыто прозвучавшей в голосе судьи. Вроде бы все правильно, что он сейчас пояснял, ибо собирали в цехе людей, обсуждая его поступок, и там было все ясней для него, чем здесь. Сейчас же они добивались каких-то непонятных для него слов, и он терялся и расстраивался оттого, что не знал, как им, этим людям, сидящим за столом, помочь. Среди них сидел и тот, что приходил на собрание, в военной форме голубоглазый человек, его называли Зелинский. К нему сейчас и обратил свой вопросительный взгляд Ведерников, как свидетельство того, что все было в цеху как надо, и тот знает, слышал же сам и даже вопросы задавал. Но прокурор молча листал бумажки, ни на что не реагировал.

– Подсудимый, я жду ответа, – попросила Князева, но ее слова повисли в воздухе, а зал отреагировал глухим ропотом. Это не был уже ропот возмущения, закономерный, по мнению Князевой. На таком суде. Недоумевал и зал, заинтригованный странной путаностью, возникшей на сцене, ибо что-то происходило не то, что предполагалось. Точней же, на сцене вообще ничего не происходило, хотя должно происходить. Подсудимый своей горячей готовностью все признать и согласием вины лишь мешал нормальному ходу, вот как понялось, как открылось зрителям. Вот кабы он не признавался, скрытничал, вводил всех в заблуждение, клеветал, изворачивался, утаивал, отпирался, наводил тень на других, все было бы ясно. Тут его бы на потеху и на радость присутствующим вывели бы на чистую воду и объяснили бы ему, кто он есть и чего достоин. А этот, болван болваном, рад услужить, да не знает чем, какими нужными словами. Тем и портит. Молчал бы, не мешал творить суд: конец-то все равно известен!

Тут и поднялся прокурор Зелинский, и зал, охнув, затих, все жаждали услышать его голос. Голос нашего справедливого правосудия, которому не поперечишь, ибо оно недремлющее око закона, люди, напрягаясь, ждали: этот-то скажет как надо, этот-то даст так даст, не то что Князева, которая вдруг растерялась перед мальчишкой и как попугай повторяет одно и то же. Виноват – не виноват… Да виноват! Виноват! Ты его дави и не стели дорожкой-то! Этак простелешь не в ту сторону!

Прокурор посмотрел в зал, а потом на подсудимого, и стало тихо. Слышно даже стало, как проехала машина по дороге за клубом и как у дверей с наружной стороны препирался кто-то с дежурным, сторожившим вход в клуб.

– Я должен уточнить, – начал прокурор, и голос его, мягкий баритон, прозвучал довольно миролюбиво, успокаивающе. – Я должен уточнить, что подсудимый Ведерников упомянул о собрании в цехе, которое происходило при встрече со свидетелями… Есть и протоколы, – он порылся в своей папочке и вынул несколько страничек. – Сейчас я их зачитаю… И все станет ясно.