Однажды меня вызвали в штаб к замполиту:
— Самодеятельностью занимались?
— Занимался.
— Чего же молчите!
— А меня никто не спрашивал.
— В армии не спрашивают. В армии отвечают. Так вот, пора начинать!
— Что начинать?
— Ну, всякое там… Вы чего умеете? Петь? Играть?
— Да.
— И танцуете, говорят?
— И танцую.
— И стихи сочиняете?
— И стихи.
— Вот и начинайте… Скоро смотр!
— Это что — приказ? — спросил я.
— Это совет, — сказал замполит. И напомнил: — А совет начальника закон для подчиненных!
Я зашел к писарю Петрову и попросил написать такое объявление:
«КТО ЖЕЛАЕТ УЧАСТВОВАТЬ В САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ: ЧИТАТЬ, ПЕТЬ И ТАНЦЕВАТЬ, ПРОСИМ ЗАПИСЫВАТЬСЯ В ШТАБЕ. (УЧАСТНИКИ ОСВОБОЖДАЮТСЯ ОТ НАРЯДОВ!)»
Последнее я приписал, чтобы был, как говорят, стимул.
Тяжко было с хором, его в приказном порядке пригнал сам командир роты. Солдат выстроили и заставили петь. Как объяснил ухмыляющийся Петров (заглянув на себя в зеркало), в «добровольно-принудительном порядке».
Ребята, стараясь изо всех сил, грянули строевую: «Эх, Россия, да русская земля, родные березки и поля, как дорога ты для солдата, родная русская земля…» — и так далее.
Выглянул из своей каптерки, заслышав этот рев, украинец-старшина и махнул рукой:
— От орут… Страшно слушать! Да собери моих земляков, мы впятером споем лучше!
Позвали Пислю, других украинцев, зазвучало. Я даже песню для них сочинил, начиналась она так:
Ну, и далее, она из двоих выбирает… И не поймет, кто лучше. И в конце мучается… «Не танкист ли угомонный, авиатор — молодой? Ох, погоны, вы погоны! Ох, пилотка со звездой!»
Потом я сочинил конферанс и стихи для вступления.
Замполит зашел, послушал и сказал:
— Ничего. Продолжайте.
— А что продолжать? А это… Не пойдет?
— Пойдет, но… Чего-то не хватает.
— Чего… не хватает?
— Классовой борьбы мало.
— Борьбы… С кем?
— Я вообще говорю. Вот, скажем, пьесу бы написать…
— Пьесу? О чем? — спросил я ошарашенно. До пьесы я в своем творчестве не додумался.
Политрук мечтательно произнес:
— Об американцах… Как они негров линчуют…
Пьес я никогда не писал, но понимал, что, если прикажут, напишу. Да по сути это и был совет, а, значит, приказ… И тема задана…
У нас в раменском литобъединении про Америку наши рабочие парни писали такие стихи: «Идет миллионер по Нью-Йорку, покуривая махорку»… И ничего, сходило.
Я засел и ленкомнате и через два дня выдал пьесу, под названием «Друзья и враги». О том, что это название из Симонова, я, разумеется, не знал. Из содержания пьесы можно было понять, что друзья это мы, то есть, советские солдаты, а враги — империалисты, от которых мы охраняем границу и мир во всем мире.
Замполит забрал пьесу домой, а наутро без особого энтузиазма высказал свое мнение, что написано в целом грамотно, но он, на всякий случай, передал пьесу в политуправление, они выскажут свои критические замечания в ближайшие дни.
Примерно через неделю меня вызвали в штаб и велели идти в Дом офицеров: «Там вас разбирать будут».
Сказали именно так, будто речь шла о наказании.
В комнате начальника Дома сидели два офицера: майор и подполковник. Они поздорова-лись со мной кивком головы и долго меня рассматривали. Сесть они не предложили, и я перед ними стоял как на параде.
— Пуговку верхнюю застегните, — наконец произнес подполковник.
Он взял в руки мою пьесу, заглянул на первую страницу испросил в упор:
— У кого списал?
Я удивился вопросу и ответил так же коротко:
— Ни у кого.
Он помолчал, разглядывая меня.
— А вы когда-нибудь пьесы писали?
— Нет, — опять ответил я.
Снова пауза. После которой он посоветовал:
— И не пишите.
— Почему? — спросил я.
Он удивился моему нахальству, даже слов не нашел, чтобы ответить. За него сказал майор:
— Но вы же не умеете писать.
— Почему? — опять спросил я.
Их, кажется, стало злить мое упрямство. Майор выхватил у подполковника рукопись, открыл страницу и сказал:
— Тут у вас солдат в госпитале… Ему дают лекарство, а он его выливает в цветок… Это нормально?
— Но он же в шутку.
— Какая же это шутка?
— Ну, конечно, шутка, — защищался я. — Он же там говорит… пусть цветок выздоравливает… Ему даже полезней…
— Вот-вот! — воскликнул обиженно подполковник. — Это ярко выраженное издевательство над военными врачами! — Но герой-то у меня здоров, — напомнил я. — Он случайно в госпиталь попадает. Ему и лекарства-то не нужны.
— Начальству видней, что ему нужно. Не вам его учить.
Они говорили так, будто разговор шел не о пьесе, а о моем собственном поведении в госпитале.
Но так оно, пожалуй, и было. Я взялся писать об армии и уже поэтому был виноват. Они и собрались тут, в кабинете начальника Дома, чтобы, как следует, мне это внушить.
— А вы подумали, — заметил строго майор, — если все солдаты в шутку станут выливать лекарства в цветки, что у нас будет с армией? Мы их лечим, восстанавливаем их боеспособ-ность, а они, значит, будут шутить над своим здоровьем? И вы еще считаете это нормальным?
Вот так, минут десять они доказывали мне, что мой образ мышления, отраженный в моей пьесе, не соответствует уставу, а потом вдруг решили:
— Ладно, пишите… Но пишите так, чтобы ваши герои солдаты поменьше бы шутили, а побольше думали о воинской службе… Об уставе… О воинском долге… Патриотическое воздействие должно быть!
Подполковник добавил благодушней:
— А если нужна лирика там какая-то, пусть они поговорят о доме, как их там невеста ждет…
— Вот! — воскликнул майор. — Она ему письма пишет, а сама посещает его престарелую маму и носит ей лекарства, когда мама заболеет…
— Но он же детдомовец, — напомнил я. — У него нет мамы.
— Ну, тетка. В общем, придумайте. И приносите. Мы прочтем.
Последнее было сказано уже стоя и не без скрытой угрозы.
Я решил больше не искушать судьбу и писать не стал. Я поехал еще раз в Дом офицеров, перелопатил всякие поступающие методические книжки, журналы и нашел то, что надо.
Попалась какая-то пьеса Синельника «Встреча». Из жизни американских безработных. Там, значит, безработный рабочий встречает голодающего мальчика Тодди, который разбил витрину магазина из богемского стекла и украл кусок хлеба… Они оба прячутся, но их разыскивает грозный полицейский.
Собрали солдат, зачитали, пьеса им понравилась. Возникло два вопроса: что такое богемское стекло и кто будет играть голодающего мальчика по имени Тодди?
Долго ломали голову, пока кто-то не вспомнил про Соломатина из второго взвода, который был там самым маленьким и в строю стоял последним.
Привели Соломатина, дали роль, и он сразу заиграл. Оказалось, что у себя в Иваново он участвовал во всяких школьных спектаклях… Только выговор, к несчастью, был у него окающий, как у всех волжан, вряд ли американские дети так окают. Егo потом замполит, в целом довольный игрой, так и стал называть, на политзанятиях: «Тодди из Иваново».
Но «классовости», как он выразился, в пьесе было все-таки маловато.
И я в поисках этой самой «классовости» расширил пьесу до целой инсценировки, которую громко назвал: «Америка — сегодня».
Там, значит, выходит декламатор и читает такие стихи:
Конечно, Маяковский писал про «нэп» и «торг» не для солдат, но все равно это звучало. Тем более, что читал это я как можно злее.
А второй чтец тут же подхватывал:
Сразу после них возникал на пустынной темной сцене мой безработный… И шла какая-то грустная мелодия. (Наш ротный импровизированный оркестр: баян и мандолина).
Мелодия вдруг сменялась диким джазом (тут силенок у баяна не хватало, и кто-то громко стучал в металлическую тарелку), и выскакивал на сцепу негр, под него мы «раскрасили» худенького солдата из третьего взвода Фастовского, по национальности еврея. За евреем Фастовским, который негр, гонится разъяренная толпа, и появляются в страшных колпаках куклуксклановцы, такими мы их видели в пьесе Билль-Белоцерковского «Вокруг ринга».
Ну, а поскольку шинели-то на них были наши, советские, мы по просьбе того же замполита пуговицы на шинелях завернули в тряпочки, а то уж совсем дикость получается: куклукскла-новцы в советских пуговицах со звездой!
Хотя, вот, сейчас размышляя, я подумал, что советские звезды — что было бы то, что надо. А какие же еще пуговицы были у тех солдат, которые стреляли в Вильнюсе? А потом и в Риге?
Их главарь, которого играл опять же я, страшным голосом зачитывает клятву: «Ко всем духам, драконам, гидрам, великим лешим, домовым (и так далее) — Гурий!»
Все солдаты, которые теперь куклуксклановцы, за мной дружно повторяют:
— Гурий.
— Негры обнаглели! — кричу я. — Негры становятся опасными!
— Бей негров! — вторит кто-то.
И тут мы вдохновенно кричим:
— Линч! Линч! Линч!
Помню, замполит этой сцене придавал особое значение и просил ее сыграть понатуральнее, чтобы зритель понял, какие они там все гады, эти американцы.
— Как вы полагаете, кто линчует негра? — спросил он.
— Мы линчуем, — ответили дружно артисты-солдаты.
— Вы, вы… Но я не об этом! А вот кто расправляется с Фастовским? Ну, там, у них?
— А разве они с Фастовским расправляются?
— С негром! С негром, конечно! Ну, кто?
— Кто? — спросили мы.
— Обыкновенные белые люди, вот, как эти… латыши… — сказал замполит. — Они потому и скрываются под масками, что они в жизни скрывают свою звериную сущность.
— Кто? Латыши?
— Ну, я же к примеру, — сказал замполит. — Они все друг друга стоят! И готовы нашего Фастовского размазать по стенке… — Но он тут же поправился: — Негра, негра… Вот что нужно отразить на сцене: это их моральный звериный облик… Понятно?
— По-нят-но! — воскликнули мы. И правда, пример с латышами сразу показал нам въяве, как мы должны играть.
В общем, постановка наша прошла с большим успехом. Мы даже заняли призовое место, первое место по Прибалтийскому военному округу.
Во время спектакля в зале присутствовали и два моих критика: майор и подполковник, я так понял, что они были специалистами во всех видах искусства. А меня лично даже наградили. Вызвали в штаб и предложили на выбор: сняться у знамени полка или… Или — десятидневный отпуск домой.
Второе как бы добавили, но считали необязательным, подразумевалось, что солдат должен выбрать только первое. Это было бы понятно и одобрено начальством.
Но я, недолго раздумывая, заявил, что хотел бы поехать в отпуск, потому что получил из литературного института подтверждение, что я со стихами прошел творческий конкурс и меня приглашают в Москву на экзамены.
Я не врал, я, и правда, послал стихи, и мне прислали вызов на экзамены, подписанный ответственным секретарем приемной комиссии Бондаревой.
Начальник штаба майор Мейчик лишь хмыкнул, когда я упомянул про стихи:
— Все это, ефрейтор Приставкин, шито белыми нитками… Но, как говорят, заслужили, езжайте! Но если опоздаете из отпуска, посажу. Вот там, и правда, времени для стихов будет у вас, сколько угодно. Понятно?
Я кивнул.
— Тогда ступайте и оформляйтесь.
В дневнике написано так: «В пятницу 6 августа окончательно оформил свои документы, зашел к Вие, она же Валя, чтобы снять деньги на дорогу.
— Уезжаете? — спросила она, как показалось мне, с жалостью.
— Я еще вернусь.
— Я буду ждать, — вдруг сказала она. — Я скоро получаю жилье, буду жить одна. Приезжайте…
— Приеду. Правда.
— Все вы так говорите, а потом забываете.
— Нет, я не забуду».
Утром я поднялся в три часа, чтобы достать билет на московский поезд. Я шел по Слокас, широкой и пустынной улице, было темно. Обогнала какая-то машина, я поднял руку и не очень-то огорчился, что она не остановилась… Я рассчитывал на главный мой транспорт: мои ноги. А вообще, мы предпочитали ездить по Риге на трамвае. «Пилсони, лудзу санемт билета!» — я по-латышски знаю уже наизусть: «Граждане, пожалуйста, возьмите билет!»
Солдаты обычно билетов не брали.
Кстати, недавно, когда проскакивал по этим забаррикадированным улицам, на «Волге» с Сильвией и Рудольфом направляясь в телецентр, я особенно пристально рассматривал дорогу и даже спросил у хозяев, существует ли та самая воинская часть, где я служил?
— Кажется, существует, — сказали они. — Но это чуть в стороне.
Так я и шагал той ночью, вдохновленный отпуском домой. И домой, и в институт, я мечтал о нем еще с гражданки.
Не беда, что идти долго, зато я вслух могу почитать свои стихи. У меня в дневнике записана целая программа о своем творчестве: «Показать внутренний мир солдата, его любовь к Родине, к партии, патриотизм, широкую русскую душу… На фоне боевой части».
Одновременно там была и другая программа для самоусовершенствования, звучала она так: «Надо искоренить массу в себе недостатков, прочитать много книг…»
Я даже купил учебник по русской и советской литературе для 10 класса Тимофеева, хотя он мне не понравился. А из газеты я вырезал письмо Чехова к брату и выучил его наизусть. Начинается оно так: «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1. Они уважают человеческую личность…» И т. д.
Вот так я и дошел до реки, на посветлевшем небе обозначились шпили и башни старой Риги. Вода в Даугаве поголубела, наполнилась краснотой, золотыми столбцами отражались лампочки, висящие над мостом.
По мосту я вышел на набережную, свернул на привокзальную площадь. Тут уже у воинской кассы занял очередь и через три часа получил билет.
Вскоре приехал писарь Петров, привез мой краснофибровый, купленный по случаю, чемодан. Мы успели зайти в буфет и выпить большую бутылку вермута, закусили яблоками, у вагона распрощались.
Петров повторил свою любимую остроту: «Товарищ Приставкин, за вами и я, товарищ Приставкин, возьмите меня!»
Мы посмеялись. Но веселого было у нас лишь то, что я уезжал и даже, может быть, насовсем, а Петрову предстояли долгие оформления новобранцев, которые прибыли накануне. А прибыли, в основном, азербайджанцы, армяне, грузины… Кто служил, тот знает что это такое.
Я спросил Петрова:
— Как салажата?
— Брыкаются, — отвечал он, поглядывая по сторонам. — Обломаются… Мы такими же были…
Накануне моего отъезда я стал свидетелем, как обламывали Петросяна, который не заправил койку, опоздал на утренний осмотр и на политинформацию… В наказание его заставили подметать полы в казарме, а он отказался.
Сержант Писля от злости стал пунцовым, прибежал к командиру роты и стал кричать, что он не может справиться с Петросяном, пусть его убирают из роты, куда угодно.
Вызвали Петросяна. Он встал в дверях, озираясь, темненький, тощий, какой-то весь взъерошенный, может, он думал, что его собираются, как у нас в пьесе, линчевать?
И правда, натренировавшись на Фастовском, мы теперь знали, как это делается.
— Почему не выполняете приказ? — спросил Бружинский.
Тот молчал.
— Петросяи, я вас спрашиваю!
— Я не могу…
— Почему ты не можешь?
— Я не виноват…
— Ну и что? Вам же приказали? Вам приказали или нет?
Тот молчал.
— Не хочет подметать, будет мыть! — резко сказал Бружинский. — Дайте ему ведро и швабру.
Принесли ведро и швабру, и тряпку.
— Берите ведро! — приказал Бружинский. — Я кому сказал! Петросян! Берите ведро!
Петросян затравленно оглянулся, лицо его дрожало, руки сжимались в кулаки.
Я подумал, что в таком состоянии он может броситься на нас, он же ничего не понимал, что тут происходит.
— А вы постройте взвод, — посоветовал замполит, и он тут вдруг оказался. — Пусть постоят, пока он не помоет!
Бружинский оглянулся на советчика и вдруг рявкнул, даже мы вздрогнули:
— Мы не таких обламывали! Дайте ему ведро в руки, и пусть попробует не взять!
Петросян ведро взял, и так и остался стоять с ведром в руках, его всего трясло.
— Ступайте! И чтобы всю казарму! Всю! — крикнул Бружинский.
Петросян секунду лишь постоял и бросился с грохочущим ведром к выходу, чуть не сбив в дверях замполита.
Через час, когда я зашел в каптерку за своим новеньким фибровым чемоданом, Петросян уже драил пол и никого, и меня тоже, он не замечал.
— Петросяна линчевали! — в шутку произнес Петров. — Остальные стали умнее… Половина сразу записалась в санчасть, а другая половина — в футбольную команду.
Проводница погнала меня в вагон, мы попрощались. Я не знал, конечно, как сложатся мои дела в институте, куда я так стремился попасть, но я чувствовал, что уезжаю, может быть, навсегда.
Так оно и получилось.
Мы обнялись, я забрался на свою полку и тут же уснул.
Сказались бессонная ночь и выпитое вино.
Проснулся лишь под утро и обнаружил, что меня обокрали. Старшина, ехавший с развязной девкой на нижней полке, которую он всю дорогу лапал, перед выходом в Великих Луках снял у меня часы и выгреб из нагрудного кармана гимнастерки все деньги, даже мелочь, так что в Москве мне пришлось идти пешком от Рижского до Казанского вокзала. Не было даже полрубля на метро.