Утром 15 января за завтраком Галя Дробот спросила, отчего жена не пришла в столовую.

— Спит…

— Из-за Горбачева, что ли?

— Да.

— Молодая еще, — сказала Галя. — Мы-то уж все пережили, всяких вождей пережили, и Сталина, и Хрущева, и Брежнева… И этого, ну, который руку никак не мог поднять, когда его выбирали…

— Черненко?

— Вот-вот. Его полумертвого и выбрали-то, а потом он сразу помер, кто же его мог запомнить… А Горбачев… Для нее-то, понятно, потрясение… Ничего, привыкнет.

Через один стол от нас сидит старая эстонская писательница, пишет детские книжки. Год назад она подарила нашей дочке сказки. В столовую она приходит с транзистором. Сегодня вдруг всполошилась, ей показалось, что по радио объявили, что нужно надевать противогазы, скоро начнется атака. Какие газы, какая атака… За ней стали паниковать и другие, а доктор, наша милая Айна Карловна, чуть не упала в обморок.

Поэт Григорий Поженян подошел к эстонке и громко на всю столовую сказал:

— Никакой атаки нет, успокойтесь. — И в шутку добавил: — Я лично проверил, мне доложили, что кругом тишина и порядок!

Поняла ли старая эстонка, что он так шутит, но села и стала пить чай. Транзистор она свой не выключила.

Влад Дозорцев по телевидению:

— Горбачев, судя по всему, не владеет ситуацией. Поэтому может быть всё.

Владимир Кайякс:

— Сегодня решается наша судьба.

Имерманис, поэт из Риги:

— А я думаю, что наша судьба решается не здесь, а в Москве.

— Или у Рубикса в кабинете, — добавила Галя.

Григорий Поженян:

— Так чего же ты ждешь?

— Всего. Они же оголтелые, остановиться не могут!

— Кто они?

— Коммунисты.

— Мало им Литвы?

— Конечно, мало.

— Четырнадцать душ? Мало?

— Сто миллионов и четырнадцать, — поправил кто-то.

— Господи, — воскликнула дежурная Эльвира, она пришла на завтрак и слышала наш разговор. — Ни один политик не стоит капли человеческой крови, пролитой из-за этой политики!

Звонок Сильвии Викснини из Риги, она корреспондент радио:

— Вы не хотели бы сегодня выступить?

Ее деликатность в такое время даже удручает.

И я прямо спрашиваю:

— Надо?

— Конечно, надо!

— Тогда едем, — говорю я.

— Учтите, — предупреждает Сильвия. — На улицах небезопасно… Омоновцы… да вы, наверное, слышали…

— Едем, едем, — повторяю я, омоновцев я на всякий случай вслух не упоминаю, а вдруг за спиной жена. О нападении омоновцев на милицейское училище она еще не знает.

Через полчаса приходит старенькая «Волга». Рядом с Сильвией ее муж Рудольф… Насколько я понял, для пущей безопасности, поскольку в городе, и правда, бесчинствует ОМОН: задерживает людей, нападает на патрули, поджигает машины…

Рудольф тоже журналист, работает в «Ригас Балсс».

Мы летим, обгоняя другие машины, по их немного, объезжаем многочисленные на перекрестках и на мостах перекрытия из тягачей.

— Что там с училищем? — спрашиваю я, оборачиваясь к Сильвии и Рудольфу.

— На рассвете ворвались в милицейское училище, избили дежурных курсантов, захватили оружие…

— Много… Оружия?

— Сто единиц…

Шофер притормаживает, и мои спутники тревожно вглядываются в очередной заслон: вдруг ОМОН. Но, слава Богу, лишь рабочий патруль, молодые рабочие с красными повязками. Им коротко объясняют цель поездки, и нас пропускают.

— Быстрей, — просит Сильвия. — Нас ждут. Нас очень ждут.

Но водителю не надо объяснять, ситуация и без того понятная.

Мы проскакиваем мост, объезжаем трелевочный трактор и направляемся к телецентру, он расположен на острове, посреди реки. И здесь, начиная от моста, повсюду автомашины, они лишь чуть разомкнулись, чтобы в один ряд пропустить необходимый транспорт.

Рядом с телецентром будто стал в поле табор: костры, костры… Около некоторых времянки-заборчики, от ветра. У самого входа техники и людей особенно много… Сгружают дрова, тут же походные кухни с горячей пищей, идет раздача… С прибывшего грузовичка протягивают свежие газеты…

Среди скопища машин, на самом виду, старый лимузин с оторванными крыльями, на нем крупно, во весь бок намалевали: ТАНК.

Издалека понятно. Вот у них, там, мол, настоящие танки, а у нас для защиты вот такой ТАНК.

Мои спутники и то заулыбались. Слава Богу, что в такой момент людям не отказывает юмор.

В огромном зале первого этажа как на вокзале: люди сидят, лежат, прямо вдоль стен на полу, спят, закусывают, читают, смотрят телевизор.

Группами выходят, входят, звучат по радио объявления. Словно Смольный в кино, только нет братишек-матросиков, которые… «в бомбы играли, как в мячики…» Вот и доигрались. Здесь же никакого оружия, зато много прекрасных молодых лиц: студенты, водители, рабочие… У каждого на боку сумка с противогазом.

На стене масса листовок, призывов, объявлений.

Самодельная карикатура: Горбачев в кровавых облаках пирует, на каждом облаке выведено: Тбилиси, Сумгаит, Ош, Молдавия, еще, еще…

Надпись же такая: «А Мишка слушает да ест!»

Про себя отмечаю (хоть смотрим на ходу), что из трагических городов ни один не забыли, но сам текст благодушен, он как бы снимает ответственность с лидера, который только не замечает насилия.

Уже через несколько дней этот тон изменится. Лидер не просто созерцатель насилия, но и его участник. А может, и организатор.

Через несколько дней выйдет интервью с академиком Шаталиным, сделанное прямо в больнице после инфаркта. Академик Шаталин скажет, обращаясь к президенту:

— Почему вы не хотите, я подчеркиваю это, можете, но не делаете правильный ход? Почему? — И сам ответит: — Я рассматриваю две возможности. Первое: вы не хотите блага своему народу. Второе: вы хотите блага своему народу, но боитесь, что в борьбе за достижение этой цели потеряете власть. Все остальное сводится к комбинации первого и второго…

Я готов предположить и третий вариант: он никогда не думал о благе своего народа и как всякий аппаратчик воспринимал свою деятельность лишь как борьбу за власть.

Когда мы узнаем из статистики, что в 89 году расходы на управленческий аппарат увеличились с 36 миллиардов до 50, а инвалидам войны для пенсий не смогли изыскать каких-то пяти миллиардов, это работа не на благо народа, а против него.

— Вы ничем, поверьте, не рискуете, — упрашивает, зазывает академик Шаталин Горбачева. — Но преодолейте в себе какое-то мистическое подозрительное отношение к демократам…

Не преодолеет, в том-то и дело.

Интеллигенцию и демократов особенно не любил Ленин. Это у них, у большевиков, в крови.

Кстати, в той же газете («Комсомолка» от 22 января) напечатана крошечная заметка из Тобольска, где на площади, в центре города, установили «Доску гласности», чтобы каждый мог высказать свое мнение, о чем угодно. Так вот кто-то под покровом ночи ножовкой по металлу спилил эту доску.

Очень символично, не правда ли.

Я представил, как под покровом ночи, а что такое Литва и Латвия, если не ночь, коммунист Горбачев пилит железной ножовкой доску гласности, пытаясь протащить через свои сенат запрет на закон о гласности…

Но, правда, в его руках оружие посильней ножовки, стальные танки, пулеметы, бронемашины… Железная гвардия ОМОНа.

От них и обороняют телецентр.

Милиция — лишь на входе, где выписывают пропуска. Но строга и придирчива. Как Сильвия ни пыталась взять напором (Надо! Это очень важно! Нас ждут! Ждут!), пропустили, лишь когда спустился человек из редакции и выписал на всех пропуска. По такая предосторожность понятна и оправданна: среди общей толкотни, среди неразберихи в центр может попасть и случайный человек.

Поднялись на лифте, и прямо в центральную студию, отсюда мы ночами смотрим прямой эфир. Стоя за спинами операторов, я особенно сильно почувствовал, как накалена здесь обстановка. Похоже на штаб: доставляются новости, звонят телефоны, приносят-уносят какие-то листочки, сведения… Спешка, но не суета.

Все быстро, но все организованно.

Со мной поздоровался человек: заведует русской редакцией. Почти на ходу задал два вопроса и попросил чуток подождать, сейчас заканчивается чье-то выступление.

Я вышел в коридор и увидел в распахнутые двери соседних комнат, рядом со студией, что там увязывают, упаковывают архивы, таскают аппаратуру, готовятся к эвакуации…

Недели через две я встретил на улице в Дубулты Ингуну, когда-то еще девушкой работала она уборщицей в нашем Доме творчества, мечтала играть в театре. Она, кажется, потом устроилась в театр, но тоже в качестве уборщицы, и была счастлива.

Сейчас бросилась ко мне как к родному:

— Когда вы выступали, я была там!

— На телевидении?

— Я дежурила в тот день, — сказала она. — И вечером тоже…

Я тут же представил всю тамошнюю обстановку: состояние эвакуации и тревожное ожидание нападения десанта, особенно в этот день и в ту ночь.

— Не страшно было? — спросил.

Она как-то непроизвольно с улыбкой воскликнула:

— Ну, конечно, страшно! Но нам дали противогазы, санитарные пакеты…

Как будто санитарные пакеты могли спасти их от пуль! Но, слава Богу, никаких этих пакетов не понадобилось.

Я так подумал, а она словно услышала, подхватила:

— Кончилось-то нормально! Говорят, после вашего выступления воинские части где-то не стали выходить против нас…

— Ну, выступали мы с вами единым фронтом, — отшутился я.

Я слышал, конечно, даже потом в газетах читал, о том, что некоторые части в Талсы, Добеле, Тукумсе отказались идти против гражданского населения, но к себе лично и к своей агитации это относил в малой степени.

В те трагические дни многие прямо отсюда, с телецентра, обращались с живым словом непосредственно к солдатам: и депутаты, и священники, и женские организации, и журналисты…

Поэт Григорий Поженян, живший тогда в Доме творчества, читал по радио свои стихи.

А вот что говорил я.

«…Я сейчас проживаю здесь в Латвии, и меня близко касается все, что происходит на этой несчастной земле. Уж не знаю, более или менее она несчастна, чем Россия или Грузия, но все, что здесь происходит, касается лично не только латышей, но и русских, в том числе и меня. Именно потому, что та борьба за свободу, которая здесь происходит сейчас, это часть нашей свободы. И если чего-то мы сможем достигнуть здесь, значит, у нас тоже есть надежда на то, что мы сможем быть свободны.

В моей юности, точнее в детстве, был трагический этап, когда я попал в кровавую сталинскую мясорубку при выселении с Кавказа чеченцев… Была жестокая страшная депортация, и я видел, как гибли люди, как стреляли в детей, и об этом я написал в своей повести… С тех пор изменились солдаты, пришли другие генералы, другой генеральный секретарь ЦК КПСС… Другое время! Казалось бы, все изменилось. А кровавая бойня, борьба за власть, насилие над народами, над малыми народами, продолжается. А та власть, которая уничтожала в свое время калмыков, ингушей, чеченцев и т. д., продолжает и сейчас загонять людей, народы в тот социалистический рай, в котором они жили…»

А вот то, что я говорил, обращаясь к солдатам.

«Я хочу обратиться к вам, я ведь служил здесь в Риге, и я солдат. Мой отец воевал в Отечественную и тоже был солдатом. Мой дед воевал в первую империалистическую, и он солдат. Поколение моих предков все солдаты. Мы знаем, что для солдата является святыней: его земля, его дом, который он защищает, его родня, его дети, его близкие и друзья. Но никогда, ни-ког-да ! солдат не может быть насильником, солдат не может убивать гражданское население. Этого нет в присяге. А в присягах других иностранных армий прямо есть параграф, где солдат не может выполнять противозаконные приказы. И я обращаюсь к своим собратьям-солдатам, я не в таком возрасте, но я обращаюсь к ним: пусть подумают они о тех близких, которых я назвал, о своей родне… Уничтожая гражданское население, детей, стреляя в них, вы стреляете в себя. Потому что другой солдат таким же образом придет в ваш дом…» (Мое выступление, напечатанное на листовке и подаренное мне друзьями).

Рудольф, чтобы немного меня развлечь, подвел к окну: — Смотрите, какой брейгелевский пейзаж! В дымке наступающих голубоватых сумерек сквозь сетку оголенных ветвей, и правда, как на известной рождественской картинке Брейгеля, там даже ракурс выбран как бы с высоты, виднелось огромное зеркало темной реки и противоположный берег с размытыми силуэтами домов… Светились первые зажженные окна.

Такая прекрасная, невиданная мной никогда Рига!

Вдруг подумалось: Господи! За что им такое! В чем они провинились, разве только в одном, что не хотят они жить рабами, как прежде, а хотят жить как все нормальные люди и без большевиков!

Так и получилось мое выступление, это было как мольба о мире для этой красивой дивной страны.

Когда пробирались мы через толпу, в холле, на первом этаже, услышали информацию по радио, что десант, по всей вероятности, готовится с воздуха, и просьба ко всем, кто пришел защищать нашу телестудию, не вступать с десантниками в противоборство и не провоцировать насилия… — Ваши жизни, — так сказали по радио, — нужны для будущего страны…

Уже отъехали, но долго в машине молчали.

Не скоро Рудольф спросил:

— Неужели это возможно?

— А в Литве это возможно… Было?

— Да, я вроде понимаю, — сказал он. — До конца никак осознать не могу.

А Сильвия со вздохом произнесла:

— Мы так хорошо начали, и так работалось… И крах. Ну, зачем тогда жить?

Это потом я буду слышать повсюду:

— Дайте нам жить.

Даже в Риге на заборе будет такая надпись.

ДАЙТЕ НАМ ЖИТЬ.

Не дадут.

Большевики не могут в нормальных условиях жить. Как не может жить моль в проветривае-мой и светлой комнате. Им нужна экстремальная обстановка, борьба со всякими буржуазными, классовыми и прочими невидимыми врагами, чтобы запугать людей и заставить их быть рабами. Их коммунистическая система направлена против жизни, как таковой. А поскольку нормально-му человеку свойственно именно стремление к этой самой жизни, большевики борются с этим человеком, они объявили ему террор. И пока они у власти (а они у власти), человеку, любому (любому!) и в любой точке земли угрожает опасность для его существования.

Я пишу о ТИХОЙ Балтии.

Но думаю я и о ТИХОЙ Швеции, и о ТИХОЙ Норвегии, о ТИХОЙ Финляндии…

О любой из ТИХИХ стран в мире, где завтра может наступить то же самое, что я увидел здесь.