На какой-то остановке, поздно вечером, Петька-придурок явился, как всегда, за девочками. Пока они собирались да шептались между собой, осмотрел хозяйским глазом левую половину вагона, ткнул пальцем в меня и Шабана: “Ты и ты!”

– Это куда? – спросил Шабан недовольно. Я промолчал. Велят – значит, знают куда.

– На кудыкину гору! – буркнул посыльный. – Пошевеливайся! Начальство не любит ждать!

Нас повели вдоль эшелона в головной вагон. Девочки, которым уже все привычно, впереди, а мы с Шабаном следом. Когда спотыкаемся о шпалы – нормально-то отвыкли ходить, – Придурок тычет прикладом:

“Шаг влево, шаг вправо… За побег… Стреляю без предупреждения!”

Это он для собственного удовольствия. Знает наперед: никуда мы не побежим, особенно после случая со Скворцом.

Штабной вагон – пассажирский. Мы о нем наслышаны. Ступеньки, тамбур, узкий коридор. Протолкнулись друг за дружкой вовнутрь и очутились в просторном помещении, освещенном керосиновой лампой, подвешенной к потолку.

За столом, заваленным закусками, спиной к нам сидел человек без кителя, в нательной рубашке. Не обращая на нас внимания, он налил в жестяную кружку водки, опрокинул в себя, крякнул, не закусывая, и только после этого обернулся. Лицо его было неестественно белого цвета, белей его рубашки. Я так его и прозвал про себя: Белым.

Девочки же называли, как он велел: Лёшей.

– Явились? – спросил он в пространство. Мне показалось, что он сильно пьян.

– Так точно! В комплекте. Как приказали! – заверещал тенорком сопровождающий. Тут у него и вид и манера говорить, я со злорадством это отметил, были не такие, как с нами.

– Сделал дело – гуляй смело! – добродушно бросил Белый Леша.

– Слушаюсь! – торопливо подхватил тот.- Обратно когда?

– Когда – скажем. Катись отсюдова…

Придурка как водой смыло. А Белый Леша долил в кружку водки, собрался пить, но отложил, крикнул кому-то:

– Так сколько ждать?

Из-за перегородки объявились еще двое, оба, как Леша, без мундиров: один в синей майке, а другой полуголый, с волосатой грудью.

Этих я про себя сразу прозвал Синим и Волосатиком. Они тоже были на взводе.

Не обращая на нас с Шабаном внимания, они шагнули к девочкам, стали медленно вытеснять их в соседнее помещение. Все молча, без слов. Но девочки, кажется, привыкли к такому обхождению. Они покорно отступили в коридор и исчезли за перегородкой.

Мы продолжали стоять за спиной Белого Леши, глядя, как он отхлебывает из кружки, наклоняя стриженую голову к столу. Но что-то, видать, его осенило. Он поднялся с места, и мы увидели, что у него вместо ноги протез. А может, просто деревяшка, скрытая брючиной. Он постучал кружкой по деревяшке и крикнул:

– Симуков! Верни Зойку!

– Зачем? – спросили игриво из-за перегородки.

– Она мне нужна!

– Она всем нужна, – сказал невидимый Симуков.

– Хватит вам и Милки, – сказал Леша Белый властно. Стало понятно, что он тут главный.

– А если не хватит? – неуверенно возразили из-за стенки и вдруг заорали в два голоса:

– Мы не сеем и не пашем, а валяем дурака,

С колокольни х… машем, разгоняем обла-а-ка!

– Вот именно! – подтвердил Леша Белый. – Больше ничего и не умеете… – И закричал так, что эхо отдалось в конце вагона: – Зой-ка!

Наплюй на них и топай, маршируй сюда!

Не сразу объявилась Зойка. Рубашечка на ней была расстегнута, и можно было увидеть белые полусферы грудей. Проплыла уточкой мимо нас, только косой вильнула, даже не повернула головы. А мы с Шабаном на ее распахнутую грудь уставились. Не могли оторвать глаз.

Не знаю, как Шабану, а мне вдруг подумалось,что мы тут прямо как в театре. Перед нами пьют, ходят, гуляют… На нас вообще ноль внимания – фунт презрения, будто мы не существуем. А нам так даже интересней: цельный спектакль после стольких месяцев прозябания в вагончике. Еще было бы интересней, если бы не опасались, что нам тут приготовлена похожая роль.

А Леша Белый посадил Зойку к себе на колени и, придерживая за поясницу, стал совать ей в губы кружку. Она молча отворачивалась – водка лилась ей на грудь, на пол, – но с чужих колен не слезла. За стеной громко гоготали мужчины и повизгивала Мила. То ли плакала, то ли смеялась.

Я отвел глаза от Зойки. Своей необычной для нее покорностью она вызывала особую неприязнь. Я стал смотреть на Шабана, а он на меня.

Было видно, что и он тоже начинает раздражаться от всей этой картины. Я даже немного испугался, зная его вспыльчивый характер татарчонка. В детдоме однажды он бросился на воспитателя, сделавшего замечание, вцепился зубами в его руку, насилу оторвали.

Я спросил:

– Шабан, ты как?

– А ты как? – спросил он.

– Херово. Да?

– Еще хуже, чем херово.

– Может… драпанем?

– Куда?

Откуда мне знать куда? А здесь что, лучше? – так подумалось. Но, может и лучше. Не станут палить, как Скворчику в спину. Со стола бы чего бросили… Хоть корку хлеба…

Конечно, это не произносилось вслух. Мы давно научились понимать друг друга по шевелению губ. Сильно захмелевший Леша Белый вдруг повернул к нам стриженую голову, свирепо бросил:

– Так что ваш фриц… Иль как его?.. Будете утверждать, что не слышали, что он по-своему лопотал с фашистами?

– Какой фриц?

– Какой, какой!.. Рыбкин который!

– Рыбаков?

– Ну Рыбаков.

– Мы ничего не слышали, – сказал я. А Шабан кивнул.

– И больше не услышите… вашу мать! – Леша Белый выругался. И посмотрел на Зойку. – Она грит, тоже не слыхала. Но с ней-то мы по-простому… – Он грубо заголил Зойке юбку, но Зойка сидела с анемичным лицом и глядела в потолок. Дура, подумалось, хоть бы со стола пожрала. Все не за бесплатно.

Тут с грохотом объявились двое остальных. Волосатик тащил обнаженную

Милку, за растрепанными волосами не было видно лица, а другой, в майке, Синий, держал на вытянутых руках играющий на ходу патефон.

Иголка у патефона от сотрясения прыгала с дорожки на дорожку, сбивая мелодию, но можно было разобрать, как женский голос выводит довоенную песенку “Катюша”. Знакомые слова… Ты, мол, землю, береги родную, а любовь Катюша сбережет… Прям к нашей жизни…

Патефон водрузили на столе, а пластинку завели снова.

Расцветали яблони и груши,

Поплыли туманы над рекой…

– Танцуем! – крикнул Волосатик.

А Лешка Белый вдруг еще побелел, как перед атакой, гаркнул во все горло:

– Слушать команду! Один солдат в две шеренги ста-но-ви-и-сь!

Меня подтолкнули к Зойке со словами:

– Работай, подкидыш! Пайку получишь!

– Тан-цуй танго! – заорал Волосатик.

– Но я… Я не умею, – сознался я.

Я и, правда, никогда в жизни не танцевал, да еще под патефон.

– А тут уметь не надо. Двигай ногами! А мы полюбуемся!

– Тренье двух полов о третий!

Так они острили, расположившись за столом и наблюдая за нами. Шабану всучили Милку, мне Зойку, что было особенно противно. Она послушно протянула руки, которые были холодны, как лед. У меня от ее холода даже пальцы онемели, будто танцевал с покойником. Да, и впрямь, она была как неживая, сомнамбула, лягушка из болота, которую велели взять в руки. Я опустил глаза, чтобы она не увидела, как я ее сейчас ненавижу. Но она тоже смотрела в пол. Наверное, она так же ненавидела меня.

Мы сделали несколько шагов в такт музыке. И еще несколько шагов.

Про того, которого любила,

Про того, чьи письма берегла…

Из-за стола с одобрением крикнули:

– Бал продолжается, господа офицеры!

Милка, это случилось за перегородкой, укусила Волосатика.

Взбесившись, он стал бить ее по губам, расквасил лицо. Пообещав выбить зубы, для пущей безопасности ее вытолкали из штабного вагона, а Зойку, которая все время молчала, оставили до утра.

Но и Зойке внушили напоследок, что, если и она себе позволит что-нибудь подобное, они изнасилуют Шурочку. Нет, они отдадут ее для потехи Петьке-придурку, у которого в голове, как известно, торричеллиева пустота, зато своей ялдой может невзначай кого-то зашибить.

Кричал Волосатик, а другой, Синий, только улыбался. Один Белый Леша продолжал сидеть за столом, раскачиваясь, как маятник, и не поднимая стриженой головы.

Но однажды отреагировал, ни к кому, впрочем, не обращаясь:

– Зойку не трожь! И сестру ее! Слышите? – И членораздельно: Зойка… мне… нужна…

И все заткнулись.