Огромное число мужчин, особенно немолодых, в душе страшится «новых» женщин — эмансипированных, отвергших вышивальную иглу и пяльцы, оставивших домашние пределы, занявших в мире положение мужчины и до какой-то степени усвоивших его привычки. И, ополчаясь против них, насмешничая и брюзжа, мужчины просто уступают тайным страхам. При виде молодой особы, решительной, умелой, энергичной, они пугаются как дети, ибо им ясно, что игра проиграна: они не смогут больше важничать и похваляться деловитостью перед благоговейно вторящим им женским хором, — проникнув за кулисы делового театра сильной половины человечества, женщины выведали, что актеры слабы. Я, правда, тоже возражал против подобных женщин, но льщу себя надеждой, что делал это по другой причине. Признаюсь честно и без похвальбы, они мне не внушают опасений и, более того, внушают мне спокойствие — мы с ними так похожи. Представим себе худшее, что может совершить такая женщина: усесться в людном месте, попыхивая сигаретой или даже трубкой, держа на столике стакан спиртного и погрузившись в чтение газеты. Но так вести себя могу и я, и делал это много лет, не числя за собой особых достижений, только выходит это у меня гораздо лучше, вот и вся разница. Такие женщины теряют нечто очень ценное: их остроумие, достоинство, изящество, присущая их полу сдержанность страдают очень сильно, а обуздать без этих свойств мое неистовое самомнение, мое раздувшееся честолюбие и указать мне мое место, как делают их более нежные подруги, едва заметно улыбнувшись или слегка взмахнув рукой, им будет не под силу. Вот почему я выступаю против «новых» женщин: если их род умножится, все люди будут жить в мужеподобном мире и мы, мужчины, сможем невозбранно хвастать и распускать павлиний хвост, творя погибель собственной душе.
Боюсь же я не их, а «прежних» женщин, которые сидят за рукоделием, пекут затейливые пудинги, немного говорят по-итальянски, рисуют для забавы акварели. Лишь хрупкие, серебровласые немолодые дамы, которых отличают утонченные манеры и основательное знанье жизни, умеют усмирить мое зазнайство. Чтоб я не сделался несносен, меня, как всех мужчин, порой необходимо возвращать на землю. Так, мыслящие молодые люди, герои нынешних романов, в которых повествуется о нравах в Челси, невыносимы потому, что окружают их передовые женщины (которые вступили в свет, чтобы пробить себе дорогу в жизни, как это называется обычно), и потому эти юнцы обречены — их некому держать в узде, тогда как всякая другая женщина их осадила бы в два счета, мгновенно угадав за всей их болтовней бесчисленные маленькие слабости. Ибо помимо многих свойств, которые мы здесь уже упоминали, обычной женщине присуще и такое, которого бывают напрочь лишены ее «передовые» сестры, — я говорю о здравом смысле, а женский здравый смысл в хорошей дозе прекрасно отрезвляет особей мужского пола, которые имеют склонность к позе и рисовке. Он проявляется через какую-то холодную, но искрометную и очень женскую иронию; довольно легкого укола, чтоб пузыри мужского чванства в мгновенье ока выпустили воздух. Мет средства лучшего для этой цели. И если говорить начистоту, каждый из нас, мужчин, признается, что и его великая эгоистическая сущность гораздо больше претерпела от этого сугубо женского словесного оружия, чем от всех, вместе взятых, бурных эскапад своего брата мужчины. Что же касается развязных шуток других, мужеподобных, женщин, непогрешимости их топа, педантизма и разящего сарказма, надо сказать, что все это на нас не действует, и рядом с прежним женским способом атаки и защиты, рядом с приемом вежливой, улыбчивой иронии это не более чем театр теней.
Джейн Остин владела этим средством в совершенстве и приводила всех в восторг, а нас, мужчин, нередко и в смущение. В блистательной портретной галерее Г. К. Честертона «Викторианский век в литературе», переливающейся фейерверком остроумия, есть следующее чудо пиротехники, которое уместно здесь продемонстрировать: «Джейн Остин родилась еще до того, как стену, которая, по слухам, отделяла женщин от правды, взорвали сестры Бронте или прелестно разобрала по камешкам Джордж Элиот. Однако ничего не скажешь, о людях она знала много больше, чем каждая из них. Быть может, ее и ограждали от правды, но очень малую частицу правды удалось утаить от нее. Когда Дарси, признавая свои пороки, говорит: „Я всегда был себялюбцем в жизни, хотя и не в мыслях“, — это несравненно ближе к покаянию умного мужчины, чем бурные срывы байронических героев Бронте и обстоятельные оправдания Джордж Элиот». Любой мужчина, желающий сберечь свое безмерное самодовольство, почтет за благо встретиться с десятком женщин, родственных Жорж Саид или Джордж Элиот, вместо одной-единственной Джейн Остин, хрупкой и утонченной старой левы, чья жизнь прошла в укромном сельском уголке. Но для того чтоб насладиться обществом другого человека, и для спасения моей души я выберу Джейн Остин и прочих обладательниц холодного и ясного ума, которые достаточно мудры, чтобы не льстить мужской породе подражанием.
Живущая обычной жизнью женщина способна обуздать надутое самодовольство и эгоизм своей мужской родни, ибо глядит на мир иначе, чем мужчина: и более общо, и более лично. Круг интересов у нее не только уже, но и шире, чем у сильной половины человечества. Ее одновременно занимают сущие безделицы: кто что сказал и как держался, и самые серьезные материи, великие первоосновы жизни — рожденье, смерть и выбор спутника. И если первые имеют частное и личное значенье, вторые составляют грандиозные начала жизни, которых женщина не вправе забывать нигде и никогда, ибо они равно важны повсюду — на островах Фиджи и в Англии. Такая близость к частному и общему и превращает ее в то, что лишь глупцы бы стали отрицать, иначе говоря в необычайно здравую особу: не чувствуя доверия к погоне за химерами, главной утехе и занятию мужчин, она не сводит глаз с житейски ясного и точного. Ее заботит человек, конкретный человек из плоти и крови, а об идеях она судит по тому, способны ли они приблизить счастье. Ее могучая любовь и редкостная преданность сосредоточены на людях — на собственной семье, а не на внешнем мире, и если так выходит по случайности, что фокус этот временно смещается, последствия бывают и плачевны, и, как мне кажется, совсем не безобидны. Сегодня миллионы женщин заняты работой и отдают своей профессии, к примеру банковскому делу, ту самую великую заботу и привязанность, которые, по замыслу природы, предназначались не делам, а людям — мужчинам и беспомощным младенцам, и это очень грустная замена.
Между двумя такими крайностями — между житейскими безделицами и общими гигантскими основами существования — лежит все то, что занимает ум мужчины: вся философия, искусство, и наука, и политика; мечты, фантазии и умозрения — все то, что Стивенсон назвал «разумными забавами». Мужчинам кажется серьезным очень многое, что на поверку женщина (я говорю о женщине вообще, а не о миссис имярек или о мисс такой-то) серьезным вовсе не считает. Так возникает «высшее, по-матерински мудрое сочувствие к мужскому чванству и тщеславию», как выразился тот же Стивенсон. И правда такова, что, ощутив его как «высшее», лицо мужского пола, в котором говорят здоровые инстинкты, пытается смирить свое тщеславие и чванство. Свои дела и увлечения такой мужчина временами поверяет женской точкой зрения — он позволяет оценить их той, что видит в них замысловатую игру возросшего дитяти, и не более; тут его ценности не только подвергаются сомнению, но тихо отрицаются и заменяются другими, его чудовищному эгоизму наносится чувствительный удар, и, если мания величия ему не свойственна, он ощутит, что получил невиданный урок смирения. Испытывая боль, он может попросить сочувствия и утешения у матери, сестры, жены, которые дадут ему просимое — он просит не напрасно, — как дали только что его ребенку, когда, играя у камина, тот обжег мизинчик; и будут утешать его, мужчину, как ребенка, которого жалеет взрослый. Это пойдет ему на пользу, если он не похож на сэра Уиллоуби Пэттерна. Не раз, когда меня переполняло чванство из-за того, что удавалось то или иное маленькое дело, казавшееся страшно важным не только для моей особы, но и для рода человеческого, мне попадалась женщина, несмелая, спокойно говорившая, чье тихое и явное презренье к миру фикций, в который я был погружен, внезапно низводило меня с облаков на землю и возвращало истинное чувство меры. Должно быть, многие мужчины (не считая Пэттернов), всецело посвятившие себя какой-нибудь науке, области искусства или политике, вложившие туда все честолюбие, которое им свойственно, порою замечали эту царственную отрешенность женщин, это безмолвное, но несомненное презренье к большим мужским заботам и сознавали благодетельность такого отношения. В тех случаях, когда на нас не действуют ни окрики, ни ропот, ни угрожающие жесты наших сотоварищей-мужчин, нас отрезвляет эта мягкая и терпеливая усмешка. Она напоминает нам, что наше истинное место — в детской, среди детей, больших и самых шумных. Как только женщины покинут свою крепость и спустятся с воинственными кличами на поле брани, как поступает кое-кто из них уже сегодня, мужское самомнение, освободившись от узды, начнет цвести махровым цветом. Мужчина превратится в Супермена, и боги, глядя на него с небес, будут безудержно смеяться.