1
Внешняя перемена в Тарджисе, уже замеченная мисс Мэтфилд и мистером Смитом, была только слабым, отдаленным намеком на перемену внутреннюю и не шла ни в какое сравнение с нею. Последние семь недель с того вечера, когда Лина Голспи не сдержала своего обещания, жизнь его походила на дурной сон. Бывают такие сны, граничащие с кошмаром, когда перед спящим проносится безумным вихрем жуткая фантасмагория знакомых сцен и мест, в которой он тщетно ищет кого-то или что-то утраченное. Это самое переживал Тарджис не во сне, а наяву. Он вставал по утрам, как обычно, и, наскоро проглотив завтрак, обменявшись двумя-тремя словами с хозяевами, мчался вниз, на станцию подземки, выходил в Сити, целый день отправлял и принимал документы, вел переговоры по телефону, в перерыве ходил в столовую или просматривал газеты, даже посещал кино, — все как прежде. Но эта привычная жизнь была лишь сном наяву, призрачной рутиной каждодневного существования. А подлинной жизнью была тоска по Лине, неотвязная, глухая, путавшая мысли, как дурной сон.
Еще один раз ему удалось побывать у Лины до возвращения ее отца, но, когда он пришел к ней, она уделила ему только полчаса, и объяснения ее были неопределенны и уклончивы. Тарджис, забыв обиду, самым малодушным образом извинялся и в конце концов выпросил у нее обещание встретиться с ним снова. На этот раз она заставила его ждать двадцать минут, а когда пришла, то испортила ему вечер. Она была с ним холодна, критиковала его наружность и манеры, разжигала в нем ревность. Когда он пытался ее поцеловать, она уклонялась и смеялась над ним. А там вернулся мистер Голспи, наступило Рождество, и отец с дочерью укатили в Париж, предоставив Тарджису рисовать себе (с яркостью, вызывавшей в его душе странную смесь муки и наслаждения) улыбающуюся Лину в объятиях богатых и красивых французов и американцев. Те несколько дней, когда Лины не было в Лондоне, он мог располагать своим свободным временем, как хотел. Но он не делал ничего. Он ни на одну минуту не мог забыть Лину. Лондон стал для него калейдоскопом глупых и неинтересных лиц. До встречи с Линой он проводил большую часть своего досуга в поисках приключений с девушками, почти никогда не находя их, теперь же, как назло, такие случаи представлялись на каждом шагу, судьба навязывала их ему, — а ему они больше не были нужны. Раз у входа одного из второразрядных кино какая-то девушка улыбнулась ему, и он повел ее в зал, но это было только скучно, пресно, это было все равно что жевать опилки. После этого он больше не делал таких попыток и жил лишь мыслями о Лине и воспоминаниями о двух первых упоительных вечерах. Он не мог знать — да и как было этому поверить? — что для Лины те два вечера значили гораздо меньше, чем для него, и жаждал видеть в ее поведении лишь загадочные женские настроения и подобающее королеве своенравие, которое постепенно растает в огне страсти. Он знал, что именно так бывает всегда с этими удивительными существами — ведь он много раз видел это на экране кино.
В самом начале знакомства с Линой он смиренно говорил себе, что он ничто перед нею и ему нечего ей дать, и все принимал как чудо. Но Лина сама его изменила. Своими поцелуями она вселила в него самоуважение, и теперь он считал, что может дать ей очень много — свою любовь, свою жизнь. Как романтик, как человек, созданный для великой любви, он верил, что ни одна девушка не может желать большего. Все снова и снова переживая в мыслях час страстных объятий и поцелуев, он думал об отношениях с Линой, как думают о давнишней близости, а не о случайном эпизоде (такие случайные встречи бывали в его жизни не раз, но сейчас он чувствовал, что это совсем, совсем другое), и это давало ему какие-то права на Лину, и когда она избегала его или каким-либо иным образом отвергала эти права, это было в его глазах как бы попыткой уйти от закона жизни. Если ее поведение — не просто своеволие и упрямство, тогда значит это что-то дурное, порочное; он думал об этом так, как воинствующий фанатичный священник думает об ереси. Все эти мысли и ощущения, разумеется, не всплывали на поверхность сознания, а клубились где-то под ним и глухо говорили о том, что происходило внутри и что в конце концов прорвалось наружу, перешло в действия без участия воли и сознания.
Когда после Рождества Голспи вернулись в Лондон, понадобились два умоляющих письма и затем разговор по телефону (он звонил ей из автомата поблизости от конторы в тот час, когда мистер Голспи никак не мог оказаться дома), чтобы вырвать у Лины согласие на новую встречу. Но и после этого, несмотря на столь энергичный натиск, она не пришла на свидание. Тарджис переживал муку острого, жаркого стыда и страстного возмущения, но перестать думать о Лине для него было так же невозможно, как ходить с закрытыми глазами. Весь Лондон, вся привычная жизнь стали для него теперь как бы мерцающим экраном, на котором мелькал фильм — фильм, где он гнался за Линой, а она от него убегала. Он не мог думать ни о чем и ни о ком, кроме Лины.
Сон, не приходивший по ночам, угрожающе подбирался к нему утром в конторе; вялый, рассеянный, хмурый, Тарджис сидел согнувшись, поставив локоть на стол, рукой подпирая подбородок, и не дотрагивался до работы, пока кто-нибудь не обращал на это внимание. Разговаривал он мало и редко останавливал отсутствующий взгляд на ком-нибудь из окружающих. Его сослуживцы говорили, что у него вид идиота, — и он в самом деле тупо воспринимал все, что не касалось Лины. Во всем же, что касалось ее, он проявлял необычайную сообразительность и хитрость. Так, например, всякий телефонный разговор, происходивший в кабинете, можно было подслушать, если снять трубку телефона в общей комнате и умело манипулировать рычажком. А отец и дочь Голспи часто переговаривались по телефону, обычно сообщая друг другу о своих планах на вечер. Тарджис научился подслушивать эти разговоры, делая вид, что ожидает, чтобы его соединили с нужным номером. Он умел также расшифровывать малейший намек, брошенный мистером Голспи в разговоре. Даже в холодные, дождливые вечера он часами стоял где-нибудь неподалеку от дома в Мэйда-Вейл. Иногда удавалось подстеречь Лину, когда она выходила из дому с отцом, или каким-нибудь знакомым, или с одной из своих приятельниц, и он крался за ней издали до остановки автобуса или такси. Иногда, не успев прийти на свой пост до ее ухода, он дожидался ее возвращения, слышал, как ее смех внезапно врывается в тишину улицы. Дважды он видел, как она с целой свитой входила в известный дорогой ресторан, куда он не мог последовать за ней. Раз ему удалось попасть в театр, где в тот вечер была Лина, и он сидел в углу на галерее и смотрел вниз, в партер, наблюдая за ней. Он часто подшучивал раньше над юным Стэнли и его «слежкой», а теперь под влиянием мучительной ревности сам стал мастером сыска. Ледяной ветер хлестал и пронизывал тело, ноги болели от сырости, руки немели, глаза слезились. Он не раз простужался так, что следовало бы лечь в постель, но не обращал внимания на болезнь, и она проходила как-то сама собой. Все эти неприятности его почти не беспокоили, пока он следил за Линой, — настолько силен был поддерживавший его жар тайного волнения. И только позже, когда он плелся обратно на Натаниэл-стрит, когда в своей каморке, стащив мокрые башмаки, часами ворочался, метался, кашлял в постели, когда свинцовыми утрами через силу тащился в контору, — тогда физические страдания давали себя знать.
А душа жила так интенсивно, как никогда до сих пор, она познала утонченные муки, находила радость и страдание, неотделимо смешанные друг с другом, в эти часы выслеживания и ожидания Лины. Иногда, когда он возвращался домой озябший, измученный, в безнадежном отчаянии или когда встречал новое утро, пустое и унылое, он решал положить этому конец, пытался день-другой жить своей прежней жизнью, но дни ползли нестерпимо, все было так скучно, так пресно, что он не выдерживал, снова возвращался на Мэйда-Вейл — ждать, прятаться, издали следовать за Линой. Он заметил, что, когда ему известно, где она и что делает, ревность не так больно жалит, как в те часы, когда он не знает, где и с кем Лина проводит время. Мучительно было думать, что она в течение двух-трех часов будет танцевать с тем высоким, который иногда приезжает за ней в автомобиле, но еще хуже — находиться от нее за много миль и не знать о ней ничего. Когда он следовал за Линой (хотя бы и таким нелепым образом, словно сыщик), только Лина и он были для него реальностью, единственными живыми человеческими существами в городе, который во всем своем зимнем великолепии зажженных фонарей, витрин, сверкающих вечерних реклам, автобусов в золоте огней, отраженных в мокром зеркале мостовых, превращался для него в залитые светом джунгли. Когда он пытался изгнать Лину из своих мыслей, во всем городе не находилось ничего, что могло бы отвлечь его, помочь ему забыть ее. Его и до встречи с Линой сводила с ума жажда любви, он испытывал муки Тантала, бродя по улицам, а теперь было во сто раз хуже. Все, что он видел, твердило ему о женщинах, о любви. Он проходил мимо витрин — витрины пестрели шляпками и платьями, которые могла бы носить Лина. Они показывали ему ее чулки, ее белье. Они до самого верха были уставлены ее прелестными туфельками. Они приглашали его полюбоваться ее пудреницами, губной помадой, флаконами ее духов. Все, что только надевала Лина, чего касались ее руки, выставлялось здесь в слепящем свете электрических ламп. Театры и кино кричали ему в уши все, что они знали о девушках и любви. Заборы вокруг недостроенных домов во всю свою десятифутовую высоту были испещрены рисунками, иллюстрировавшими счастливое завершение романов. Даже газеты, под предлогом мнимого интереса публики к женской атлетике, каждый день помещали фотографии почти голых молодых женщин, сложенных как Лина. А из автобусов, поездов метро, театров, дансингов, ресторанов, кафе, баров, такси, домов выходили молодые люди со своими подругами, девушки с кавалерами, супружеские пары. Они улыбались друг другу, пересмеивались, держались за руки или шли, прижимаясь друг к другу, целовались. Пробираясь, как затравленный волчонок, через этот Венерин грот, Тарджис не мог забыть Лину. Мешало все вокруг, да и сам он мешал себе. У него не было ничего, что могло бы его отвлечь, — ни честолюбивых стремлений, ни других интересов, ни друзей. До сих пор он, кроме любви, требовал от жизни немного — только хлеба, крова, пустых развлечений. В глубине души он не хотел забыть Лину.
Первая стадия — необычное щегольство, приглаженные волосы, чистые воротнички, выутюженные брюки — миновала. Теперь ему было не до того. Если Лине угодно видеть его снова щеголем, она скажет ему об этом. Пока же он ходил таким обтрепанным неряхой, как когда-то, даже, пожалуй, еще более обтрепанным. В конторе все — мистер Дэрсингем, мистер Смит, мисс Мэтфилд — начинали уже поглядывать на него как-то странно. «Ну и пусть, — говорил он себе, — только бы не лишиться места в конторе (это сейчас очень важно), а на все остальное наплевать». Его теперь ничто не трогало. Его денежные дела, и прежде далеко не блестящие, были прескверны, он уже задолжал несколько фунтов миссис Пелумптон и вынужден был до последней степени урезывать свои ежедневные расходы, так что питался плохо и скудно. Но и это тоже его не трогало, потому что настоящий голод он ощущал редко. Мистер Пелумптон (старый дурак!) несколько раз уговаривал его сходить к доктору, и даже миссис Пелумптон иногда спрашивала, что у него болит, потому что у него «такой вид». Он отвечал, что у него ничего не болит, но это была неправда: очень часто у него появлялось какое-то непередаваемое и болезненное ощущение пустоты в голове. Он пробовал брать в аптеке разные снотворные, потому что ужаснее всего бывали ночи после таких «бдений» на улице — ночи, когда он ворочался без сна в постели, глаза горели и пустота в голове все разрасталась. Но снотворное помогало мало, а за немногие часы сна он расплачивался по утрам: вставал с тяжелой головой, его знобило, самое небрежное умыванье и бритье казались тяжелым трудом. Тяжела была и работа в конторе, но после разговора с мистером Смитом в «Белой лошади» он старался быть усерднее и расторопнее, отлично понимая, что если лишится места, то очутится в безвыходном положении.
Однако все это оставалось где-то у порога сознания, переживалось смутно, как сон. В центре же было нечто, тоже похожее на сон, но сон совсем иной, неотступный и жутко прекрасный: погоня за Линой, ветреной Линой, которая была с ним так жестока после того, как приветливо встречала, целовала и крепко обнимала. Он все еще верил, что она дразнит его и отталкивает только для того, чтобы потом опять приблизить, что скоро все уладится.
Наконец, после того как он видел ее издалека несколько раз на одной неделе и всякий раз не одну, он решился на отчаянный шаг и заговорил с ней. Странный то был вечер, не похожий ни на один из тех, которые он провел, бродя, как призрак, по Мэйда-Вейл. Еще днем неожиданно повалил густой снег, такой густой, что он оставался на земле, не превращаясь сразу в жидкую темную грязь. Крыши, садики, живая изгородь из бирючины на Кэррингтон-Виллас оделись белым покровом. Даже на воротах и перилах кое-где лежал снег. Вечер был и странно-светел и в то же время точно окутан прозрачной мглой. Тарджис ни во что не всматривался, не замечал ни сверкания звезд, ни густой бархатной черноты домов, ни улиц в белой пелене, внезапно вспыхивавшей там и сям ледяным блеском, ни хруста снега под ногами, когда стало холоднее. Но все это незаметно проникало в его душу и вызывало смутное волнение. Он вспомнил детство — оно ушло еще так недавно, но до этого вечера ему всегда казалось, что с тех пор прошел целый век. Сегодня оно так ярко вспомнилось ему, когда он смотрел на снег. Детство было не особенно счастливое, но в этот час, освобожденное от горестей и всего постыдного, оно казалось волшебным, и мысль о нем согревала сердце. Исчезла мнительность, тайная неудовлетворенность, что-то такое в его душе, что объясняло свойственный ему взгляд исподлобья. Он стал вдруг смелым, доверчивым, пылким юношей в мире, полном друзей.
И в эту минуту он увидел Лину, которая шла по улице рядом с тем, высоким. Сначала он не был уверен, что это она, но затем узнал ее по голосу. Он бросился вперед, чтобы подойти к ней, раньше чем она скроется в подъезде, бросился так быстро, что успел очутиться лицом к лицу с нею раньше, чем она дошла до ворот. Остановился, приподнял шляпу и сказал громко: «Добрый вечер». Он не знал, назвать ли ее «мисс Голспи» или «Лина», у него не было времени решить это. Но он чувствовал, что надо докончить фразу, и невнятно пробормотал что-то. Сердце колотилось до боли. В таинственном снежном сумраке Лина казалась еще красивее.
Ее высокий спутник круто остановился и тоже с улыбкой приподнял шляпу.
— Ах! — Тихое восклицание Лины было очень выразительно: в нем звучали испуг, раздражение, отвращение. Она приостановилась на мгновение, бросила ему быстрый сердитый взгляд, затем холодно промолвила: — А… Добрый вечер! — и тотчас пошла дальше, опередив своего спутника, который секунды две еще стоял, растерянно глядя ей вслед. Затем он кивнул Тарджису и поспешил за Линой.
Тарджис видел, как он вошел в ворота. Услышал его отрывистый резкий хохот и затем какое-то восклицание, с которым смешались тихие трели смеха Лины. Дверь за ними захлопнулась, и этот звук словно ударил его по лицу. Несколько минут он не двигался с места. Потом медленно прошел мимо дома и, закинув голову, увидел свет в окне верхнего этажа, в той самой комнате, где Лина угощала его ужином, где они танцевали и потом целовались. У него мелькнула было дикая мысль подняться наверх, войти, потребовать объяснений. Но он понимал, что это бессмысленно, ибо, не говоря уже о высоком приятеле Лины, там может оказаться и мистер Голспи. Перейдя на другую сторону улицы, он обернулся, чтобы еще раз поглядеть на освещенное окно, и смотрел на него до тех пор, пока оно не расплылось перед его глазами алым пятном. Тогда он, уныло горбясь, поплелся домой.
— Да-а, — сказал три четверти часа спустя мистер Пелумптон, вваливаясь в супружескую спальню, — он только что пришел и зол, как дьявол… Нет, я его не спросил, где он был. Я люблю, чтобы мне на вежливый вопрос отвечали вежливо, оттого и не спросил. «Эге, с тобой сегодня лучше не связываться, мой милый, — подумал я, — ступай себе своей дорогой, а я пойду своей». Да. Что ты на это скажешь, мать?
— Скажу, что жаль мне его, вот что, — отозвалась миссис Пелумптон из-под одеяла. — Обидно, что такой тихий и славный молодой человек сбился с пути. Так и видно, что у него недоброе на уме. Думается мне, что он попал в беду из-за какой-нибудь потаскушки. Честное слово, попадись она мне, я бы ей таких тумаков надавала!
— Еще бы, еще бы! — изрек ее супруг с меланхолическим спокойствием философа. — Если человеку хочется неприятностей, так стоит только пойти по этой дорожке, поверь моему опыту. О-ох, у меня сегодня всю поясницу разломило! Это, наверное, от холода.
2
— Кто у телефона? Мистер Леви? — кричал Тарджис в трубку. — Говорят от Твигга и Дэрсингема. Это насчет следующей партии — той, о которой вы справлялись. К сожалению, на вторник не успеем. Нет, говорят, что невозможно. Да, всю партию. Да, да, в четверг, наверное, мистер Леви, можете быть спокойны. Да, я вас уведомлю. До свиданья.
Он повесил трубку и вернулся на свое место. Его немного знобило. И голос у него, когда он говорил с Леви, звучал как-то непривычно для него самого. Отходя от телефона, он заметил, что и мисс Мэтфилд и маленькая Поппи Селлерс с любопытством поглядывают на него. Ну и пускай смотрят, дуры этакие, а лучше бы не совались в чужие дела! Он неожиданно принял одно решение — и при мысли об этом его от волнения бросало в дрожь. Впрочем, в этом не было ничего удивительного, потому что ему сильно нездоровилось. Пустота в голове теперь наполнилась острыми, раскаленными проволоками. Кости ныли. Руки немного тряслись, когда он писал. А лицо все время подергивалось — верно, от боли в воспаленных, отяжелевших веках. Но у Тарджиса не было ни малейшего желания лечь в постель или обратиться к врачам. Он не считал себя больным в обычном смысле слова. Он находил, что все это — нервы и одно воображение. Надо выспаться, побольше есть — и все будет в порядке.
Решение, им принятое, заключалось в том, чтобы сегодня же увидеть Лину и объясниться с ней начистоту, если удастся застать ее дома. Он знал, что отца Лины не будет дома, потому что, когда он снял трубку, чтобы звонить Леви, мистер Голспи тоже говорил по телефону из кабинета — заказывал в ресторане столик на двоих. В Тарджисе тотчас встрепенулся ловкий сыщик. Мистер Голспи иногда по вечерам водил дочь развлекаться, но уж, конечно, для нее он не стал бы заранее хлопотать о столике. Не похоже было на то, что он собирается провести вечер с дочерью. Если Лины дома и не будет, надо ее дождаться, но ведь она выезжает не каждый вечер, и такой случай упускать не следует. К восьми часам или в самом начале девятого мистер Голспи уже, несомненно, будет сидеть в вест-эндском ресторане, и с этой стороны опасности не предвидится. Тогда-то и надо отправиться к ним на квартиру и, если Лина будет дома, поговорить с нею в той самой комнате. Он добьется свидания во что бы то ни стало. «Во что бы то ни стало, во что бы то ни стало», — твердил голос внутри, а день тянулся, хлопотливый и беспокойный, как всегда в пятницу (когда на сотрудников валится куча дел, «которые нужно закончить немедленно»), и за окном таяли последние остатки мокрого снега.
— Скопировали, мисс Селлерс? — спросил мистер Смит, начиная убирать свои книги. — Ага, отлично. В понедельник придет новый мальчик, и тогда вам будет полегче. А у вас, Тарджис, все готово? Вы переговорили с «Окли и сыновья» — помните, я просил вас об этом сегодня утром?
— Переговорил, мистер Смит. Вопрос улажен.
— Значит, вы со всем управились?
— Я сделал все, что можно было сделать сегодня, мистер Смит. Кое-что пришлось оставить на завтра, не успел…
— Так, так, — отозвался мистер Смит, вынимая из кармана трубку и кисет. — Что ж, пожалуй, можно не опасаться, что вы завтра не явитесь сюда, а, Тарджис? Ведь завтра — получка, ха-ха-ха! Такой день пропускать никому не охота.
Тарджис слабо улыбнулся:
— Нет, конечно, не пропущу, мистер Смит. Можете на меня положиться.
— Да, в такие дни можно на всякого положиться, все будут на месте, — пошутил опять мистер Смит. — Ну хорошо, Тарджис, можете идти, и вы тоже, мисс Мэтфилд. До завтра.
— До завтра, — сказал Тарджис. Но, снимая с вешалки пальто и шляпу, подумал неизвестно почему: «А откуда он знает, что мы завтра увидимся? Не следовало бы ему так уверенно заявлять это». Потом, надев пальто, посмотрел на Смита, в эту минуту раскуривавшего трубку, и сказал себе мысленно: «Вот стоит старый Смитти со своими очками и трубкой, в чистеньком воротничке, который он меняет ежедневно. Он имеет уютный дом, жену, детей, ходит себе в банк и получает семь или восемь фунтов в неделю, ему хорошо, и он это заслужил, потому что хоть он и разводит слишком много суеты, но человек он неплохой. Только скучный. И воображает, что у других такая же благополучная жизнь, как у него, а знает о том, что делается на свете, не больше, чем какая-нибудь старая поломойка. Все же, если у меня жизнь наладится и Лина выйдет за меня и у нас будет такое же уютное гнездышко, как у него, я буду иногда приглашать его с женой к нам, и мы с ним вдвоем будем коротать время за стаканом вина».
А в это самое время мистер Смит, подняв глаза от трубки и перехватив устремленный на него взгляд Тарджиса, подумал: «У мальчика скверный вид, честное слово — сегодня еще хуже, чем всегда. Как мы ни нуждаемся в работниках, а надо бы дать ему отдохнуть день-другой. Он совсем не заботится о себе, вот в чем горе. И никто о нем не заботится… один, в меблированных комнатах… Бедняга! Но ведь у него нет семьи, на нем не лежит ответственность, ему надо прокормить только себя одного, и он мог бы жить хорошо, ходить на концерты и все такое, если бы наладил свою жизнь. Наверное, не знает, как за это взяться. Надо бы позвать его как-нибудь в воскресенье к чаю или к ужину, ему будет приятно побывать в семейном доме. Да, позову его, когда мы помиримся с Эди и у нее опять будет хорошее настроение».
С такими мыслями оба посмотрели друг на друга как-то по-новому пристально, как смотрят иной раз на знакомое слово, которое вдруг показалось странным. Затем, кивнув друг другу на прощание, отвернулись, Тарджис — к двери, Смит — к своему столу.
3
Вечер был хорош, и теплый ветерок сгонял черную грязь в канавы. С главной улицы, где на мокрых камнях дрожали, как в зеркале, яркие огни фонарей и проезжавших автомобилей, Тарджис свернул на Мэйда-Вейл, сегодня совсем не такую, как два дня тому назад, когда снег лежал на земле сплошным ковром. Здесь стояла глухая тишина, было темно, мокро. На Кэррингтон-Виллас только и слышно было со всех сторон унылое «кап-кап» и слабо пахло мокрой травой. Тарджис, немного дрожавший — не от холода, а от волнения, — ни минуты не думал обо всем этом, но бессознательно замечал все. В этот вечер каждая мелочь — тень, мелькнувшая на шторе, свист мальчика где-то далеко в конце улицы, — воспринималась им как-то особенно остро, четко врезывалась в память. В доме № 2 играли на рояле, и он узнал мелодию. Он слышал ее много раз в кино.
Он остановился у ворот. Наверху был свет. Значит, Лина дома. Может быть, она не одна, но надо идти на риск. Теперь ему было почти все равно, встретит он у нее кого-нибудь или нет. Можно подняться наверх и придумать какой-нибудь предлог. Некоторое время он выжидал.
И вдруг его охватило желание уйти, махнуть на все рукой, не думать больше об этой девушке. Одну секунду ему казалось, что стоит только повернуться, дойти до конца улицы, — да, больше ничего не нужно, — и он освободится от этого наваждения, он станет другим человеком, станет сильнее и счастливее. Словно чей-то голос резко прошептал ему на ухо: «Уходи. Кончай с этим. Уходи прочь сейчас же». Где-то внутри, в желудке, он ощутил ледяную пустоту. Это болезнь. Он чуть не заплакал. Если бы свет там наверху вдруг погас, он мог бы уйти без сожаления. Но этот тусклый малиновый свет не исчезал — и он не мог уйти от него, вернуться в надежный, но пустой мир.
Опять прошел он мимо разбитой статуи мальчика с двумя большими рыбами, поднялся по ступеням между колоннами и нажал кнопку звонка под номером 4а.
Звонок, очевидно, не был услышан, и Тарджис, вспомнив свое первое посещение, нашел вторую кнопку. Дверь открыла великанша в фартуке.
— Вы не знаете, дома мисс Голспи?
— Ох, я без ног останусь из-за этих людей! — закричала женщина. — Только и делаю, что бегаю вверх и вниз, а звонят-то не к нам, а к ним. Мисс Голспи? Кажется, дома, хотя меня не касается, молодой человек, дома ли она, или ушла ко всем чертям. Она вас ждет, что ли?
— Нет. Вы не знаете, она одна или там кто-нибудь есть?
— Сейчас узнаю. Я ей покричу. Да вы войдите и закройте хорошенько дверь, чтобы не сквозило, тогда я ей крикну. — И женщина прошла через переднюю, поднялась по лестнице на несколько ступеней и заорала так, что наверху тотчас открылась дверь. — Мисс Голспи, здесь какой-то молодой человек, ваш знакомый, я его видела у вас. Он спрашивает, одна ли вы и можно ли подняться к вам.
— Да, да, я сегодня совсем одна и скучаю, — донесся до Тарджиса голос Лины. — Скажите ему, пожалуйста, чтобы шел сюда, а я сейчас… сию минуту… — По голосу слышно было, что она обрадована. Каким блаженством было слышать этот голос!
— Ступайте наверх, она говорит, что не заставит вас дожидаться ни минутки, это значит, что вам придется ждать, пока она будет наряжаться да прихорашиваться.
— Большое вам спасибо, — с чувством сказал Тарджис и пошел наверх. Дверь была открыта, и он вошел прямо в большую гостиную, которую за эти недели столько раз видел в своем воображении. Ему было странно увидеть ее теперь на самом деле, спокойно ожидающую его, Тарджиса. Та же комната, те же груды пестрых подушек, низкая тахта, граммофонные пластинки, книги, журналы, бутылки, фрукты и стаканы повсюду, две большие лампы под абажурами. Он был потрясен реальностью всех этих вещей. Он не сел, а стоял посреди комнаты со шляпой в руке и быстро, нервно переводил глаза с одного на другое.
— Алло! — весело крикнула Лина с порога соседней комнаты.
Но вдруг голос ее замер: Тарджис обернулся и посмотрел ей в лицо.
— Вы? — ахнула она, широко раскрывая глаза. — Так это вы? — Лицо ее вытянулось, голос дрогнул.
Он пытался что-то сказать.
— Вы пришли к отцу по какому-нибудь делу? — спросила она.
— Нет. Я хотел видеть вас… Лина.
— Зачем?
— Вы сами знаете, Лина…
Она шагнула вперед.
— Нет, не знаю. Отец скоро вернется… он может прийти с минуты на минуту…
— Он не придет, — угрюмо перебил Тарджис.
— А вы откуда знаете, что не придет? Ничего вы не знаете.
— Знаю. Мне известно, где он, и я знаю, что он вернется не скоро.
— Да, это на вас похоже… Так вот почему вы здесь! Вы шпионите и бегаете за мною повсюду. Ставите меня в глупое положение. Вы ведете себя как дурак. Да, так и знайте — как несносный дурак!
— Не все ли равно… Я хотел вас видеть.
— Ну а я вас видеть не хочу! — крикнула она, свирепея. — И вам пора это знать. Но вы намеков не понимаете. Так я вам прямо скажу, что не хочу больше с вами встречаться.
— Почему, Лина?
— Потому что не хочу, вот и все… Раз я вас знать не хочу, почему вы не уходите и не оставляете меня в покое? Я не хочу, чтобы вы приставали ко мне и прокрадывались сюда в таком невозможном виде. Оттого что я раз вас пожалела и от скуки приласкала, вы вообразили, что я буду тратить все свое время на то, чтобы таскаться с вами по кино?
— Послушайте, Лина…
— Я уже вам сказала, что не стану слушать! Если бы вы только посмотрели на себя со стороны! Уходите прочь. Не хочу ничего слышать! Я не хотела быть к вам жестокой, но вы так глупы и меня тоже ставите в глупое положение.
— Лина. Ну, пожалуйста… одну минуту… выслушайте меня…
— Ах, да уходите вы наконец! Болван!
— Вы будете слушать! — резко крикнул Тарджис. Он подскочил к ней, уронив шляпу, схватил ее за обе руки и держал крепко. Пока Лина боролась с ним, пытаясь вырваться, он излил в бурном, безудержном потоке отрывочных фраз всю историю своей любви, первого робкого обожания издали, потом страсти, восторгов и мук. К концу руки его неожиданно ослабели, разжались, и Лине удалось освободиться. Она его не слушала. Она была вне себя от злости.
— Вы мерзкий… мерзкий… — шипела она, задыхаясь, ловя ртом воздух. И вдруг взвизгнула: — Уберите прочь свои грязные лапы! — и уперлась ладонями в лицо Тарджису, отталкивая его.
А у него что-то рвалось внутри, как рвутся туго натянутые струны.
— Ах так! Ну хорошо, за это я вас буду целовать! — крикнул он и, раньше чем она успела увернуться, обхватил ее руками. Мускулы у него были слабые, но сейчас возбуждение придало ему силы. Он прижал к себе Лину и стал целовать короткими поцелуями, а она только билась и извивалась в его руках. Близость ее тела, нежная щека, пылавшая под его губами, запах ее волос сводили его с ума. Вся нежность к ней исчезла, кровь в нем забурлила и гибельным водопадом ревела в ушах. Он все не выпускал девушку, вряд ли замечая, что она колотит его по лицу.
Лина порывисто изогнулась, так что ей удалось освободиться.
— Вы грязная, гадкая свинья! — крикнула она. — Сейчас же пустите меня! Вы мне противны. Если вы еще раз меня тронете, я буду кричать до тех пор, пока не сбегутся соседи.
Тарджис посмотрел ей в лицо — и вдруг она в один миг стала ему ненавистна, и что-то в нем сломалось, и бурная волна слепой ярости захлестнула его. Крик Лины оборвался, потому что его руки обхватили мягкую белую шею и сжимали, сжимали ее и бешено трясли тело девушки. Голова ее дергалась из стороны в сторону, как у заводной куклы. Рот открылся, глаза лезли из орбит, и на нее просто неприятно было смотреть, у нее был смешной и безобразный вид, такой смешной и безобразный, что руки Тарджиса, действовавшие теперь сами по себе, независимо от его воли, сильные и властные, крепче стиснули ее шею.
Жуткие хриплые звуки выходили из ее открытого рта. Тело внезапно обмякло, и когда руки Тарджиса разжались, Лина с закрытыми глазами упала на спину, ударившись при этом головой об угол дивана, и покатилась по полу каким-то клубком, состоявшим из беспорядочного вороха одежды и белого тела.
Прошла минута. Лина не шевельнулась, не вздрогнула. Тарджис, крадучись, шагнул ближе, не отрывая глаз от той части ее лица, которая была ему видна, багровой и застывшей. Ее тело было совершенно неподвижно. Тарджис подождал еще минуту, медленно, с трудом отвел глаза и уставился на пестрый ящик с папиросами, стоявший на столике у дивана. Ярко раскрашенная картинка изображала турчанку. Он еще недавно брал папиросы из этого ящичка. Папиросы были очень хорошие, заграничные. Наверное, турецкие, из тех, что в Англии не продаются. Над картинкой какая-то надпись на незнакомом языке. Медленно-медленно оторвал он глаза от турчанки и снова посмотрел на лежавшее на полу тело. Лина… Не шевелится. Нет, это больше не Лина, это труп. Так лежать может только мертвец. Лина мертва.
Он перестал думать. Мыслей больше не было, исчезли все до единой. Он подобрал свою шляпу и, волоча ноги, вышел в переднюю, а оттуда на лестницу, оставив дверь настежь. Когда он был уже внизу, в передней, кто-то вышел откуда-то. Может быть, и заговорил с ним, но он не обратил на это никакого внимания и вышел из дому. На воздухе, в темноте ему стало легче.
4
Все прямо и прямо по Мэйда-Вейл, мимо уединенных особняков, мимо длинных кварталов жилых домов, похожих на ярко освещенные крепости, шел он ровным, неторопливым шагом, не останавливаясь, как человек, который твердо знает, куда идет и сколько времени придется идти. А между тем он шел без цели, он просто двигался, он уходил от комнаты с пестрыми подушками, раскрашенными коробками, с неподвижным ворохом одежды и тела на полу у низкой тахты. Все казалось ему не совсем реальным. И сам он казался себе героем какого-то фильма, который движется на экране.
Кто-то заговорил с ним. Рослый мужчина в кепке и дождевом плаще словно вырос перед оторопевшим Тарджисом и спросил почти сердито:
— Послушайте, как мне пройти на Неджент-Террас?
И когда Тарджис буркнул, что не знает, что он не здешний, рослый мужчина ответил, что и он тоже не здешний и все, у кого он спрашивал дорогу, тоже не здешние, чужие, будь они прокляты! Тарджис пошел дальше. Он примечал все вокруг, но все по-прежнему казалось только экраном, на котором проходит фильм. Мэйда-Вейл перешла в ярко освещенную и людную Эджуэр-роуд, цепь залитых светом витрин, баров, театральных подъездов, лотков уличных торговцев и бледных лиц. У дверей трактира вопила пьяная женщина. У входа в кино стояла в ожидании толпа людей. Их развлекал пением какой-то субъект с банджо. Два китайца вышли из кондитерской. «Все конфеты собственного изготовления»… Скверно запахло жареной рыбой. Дальше двое мужчин затеяли драку. Одного из них жена пыталась оттащить… «Хороший макинтош за двадцать пять шиллингов…» Господи, какая уйма искусственных бананов, и ничуть они не похожи на настоящие… Тот человек, что стоит на пороге лавки, — точь-в-точь Смит, просто его двойник… Все это плыло перед глазами, как цветной фильм, но в этом фильме были живые глаза и тяжелые, больно толкающие тела… Вот Мраморная арка и кучка людей, ожидающих автобуса.
Вдруг он как-то сразу почувствовал, что болен и страшно устал. От тела остались лишь какие-то мелкие, ноющие, старые кости, а голова стала огромной, и в ее зияющей пустоте стоял гул, лязг, глухой шум — сильнее, чем на улице, где мчались автомобили. Он пытался собрать мысли. Неужели правда, что он был там и сделал это? Он так часто представлял себе, как входит в эту комнату, воображение рисовало ему столько различных сцен свиданий с Линой… Быть может, и это последнее свидание тоже — только плод его воображения? Сделал он это или нет? Пальцы его сомкнулись вокруг призрачной шеи и остро напомнили, что он действительно сделал это. Да, значит, ничего нельзя изменить. Он снова увидел перед собой эту комнату, как будто перед ним внезапно раздвинули занавес. Увидел себя. Турчанку на коробке с папиросами, а там, на полу, — неподвижное тело. Что-то внутри завыло, как пойманный в капкан обезумевший зверек. А в то же время бормочущий голос твердил монотонно, что это несчастный случай, просто случайность, только случайность, что он нездоров, сильно нездоров, болен, нервы и все прочее, да, нервы, да, он совсем болен. Слезы подступили к глазам при воспоминании, что множество людей говорило ему это. Да он и сам знает, что это правда. Тут подошел автобус, и все стали входить в него, так что и он тоже вошел и уселся. У сидевшего рядом с ним мужчины он заметил на затылке большую опухоль и на миг пожалел его, а потом забыл и о соседе с опухолью и обо всех остальных пассажирах, забыл об Оксфорд-стрит и Риджент-стрит, летевших мимо сверкающим фризом. Он не заметил, куда идет автобус, ему было все равно. На него словно столбняк нашел.
— Послушайте, вы, — окликнул его кондуктор, — платите за проезд.
Тарджис машинально, с отсутствующим видом протянул ему два пенса и взял билет.
Больше никто не обращал на него внимания. Если кому и случалось посмотреть на него, он тотчас безучастно отводил глаза. Тарджис подумал: «Через неделю-другую вы все заговорите обо мне». Но тогда он уже не будет больше Тарджисом, жильцом миссис Пелумптон и служащим конторы «Твигг и Дэрсингем». Он будет именоваться «Убийцей в квартире на Мэйда-Вейл» и в качестве такового приведет в движение огромную машину, заставит забегать людей с фотографическими аппаратами, людей с записными книжками. Издатели газет будут говорить о нем на совещаниях, редакторы — ломать голову, придумывая для его истории эффектные заголовки, репортеры — описывать его каморку в доме на Натаниэл-стрит и интервьюировать миссис Пелумптон. Статьи об его «злополучном романе» будут заказываться воскресными газетами. За его самую плохонькую моментальную фотографию будут платить большие деньги. Каждая подробность его биографии будет с грохотом пропускаться через печатные машины. Люди, знающие его, будут хвастать этим. Его преступление и участь будут комментировать специальные сотрудники журналов и газет, получая по двадцать гиней за каждую тысячу слов. Ученые криминологи будут изучать этот случай для будущих ссылок на него. Романисты и драматурги будут читать отчеты, соображая, нельзя ли «из этого сделать кое-что подходящее», миллионы людей — проклинать его, требовать его казни, подписывать петиции или, быть может, молиться о спасении его души. Если его оправдают, десять тысяч женщин готовы будут выйти за него замуж, и каждая нескладная фраза, которую он сумеет выжать из себя, будет щедро оплачена и магически превращена в «Историю моей жизни», о выходе которой возвестят бесчисленные плакаты и объявления. Он наконец станет кем-то: «Убийцей в квартире на Мэйда-Вейл».
Пока же он оставался лишь обтрепанным юношей с блуждающими запавшими глазами и сидел, съежившись, в автобусе, медленно огибавшем Пиккадилли. Никто пока им не интересовался. «Все — чужие» — как сказал тот рослый мужчина в макинтоше.
На углу Стрэнда и Веллингтон-стрит автобус повернул и остановился; Тарджис, сойдя, пошел по направлению к Ист-Энду. Шел без цели, без мыслей. Мозг его не приказывал телу двигаться туда или сюда. Он шел, куда его несли ноги, а душа была в полусне, и где-то в глубине ее глухо шумели спорящие голоса. Вокруг было теперь тише, меньше встречалось людей, потому что он шел по Флит-стрит. Здесь, быть может, скоро печатные станки состряпают из него сенсационную новость, подобно тому, как другие машины перемалывают высокие деревья в бумагу для таких новостей. Они выжидали за углом, в темных улицах, эти машины, готовые втянуть и истолочь несчастный комок человека. Но пока он был еще только Тарджис, Тарджис из квартиры миссис Пелумптон, из конторы «Твигг и Дэрсингем», и шел без цели, словно гонимый ветром, по Лэдгейт-Хилл, обратив лицо к древнему серому призраку собора Святого Павла. Так дошел он до Олдерменбери. Здесь, в Сити, было приятнее — не так светло и шумно, не так много людей. Громадное, темное, сырое Сити походило на большой погреб или пещеру. Тарджис чувствовал, что голове его стало легче. Он наконец мог собраться с мыслями, хотя это было похоже на попытки человека думать во время ночного кошмара. Ноги вели его теперь в определенное место. Идти туда было бессмысленно, но теперь все утратило смысл. О Господи, что он наделал, что он наделал! Уличный фонарь, стоявший почему-то у высокой глухой стены, бросал неверный свет на уходившие вверх каменные ступени. Пока Тарджис говорил сам с собой, его нога искала эти ступени, потом ступила на них с легкостью, показывавшей, что они ей хорошо знакомы. Рука легла на железные перила, как делала это много раз, ибо глухая стена принадлежала магазину Чейз и Коген «Новинки карнавала», а ступени были те самые, благодаря которым улица Ангела не стала тупиком.
Два желтых огонька подмигивали ему как чьи-то вороватые глаза. Он пошел на них, очень медленно, как будто мозг его наконец попробовал управлять ногами. Это оказались тусклые фары такси, стоявшего у какого-то дома. А над такси наверху светилось одно окно во втором этаже, и это был второй этаж дома № 8. В конторе «Твигга и Дэрсингема» кто-то был! В такое-то позднее время, в десять часов вечера! Он твердил это себе медленно, но отчетливо, пока стоял перед ожидавшим кого-то такси.
Наконец он заглянул в кабинку шофера.
— Послушайте, — начал он с трудом, как будто у него заржавел голос. — Послушайте…
— Алло, алло! — заорал вдруг шофер так, что Тарджис отскочил назад. — Вы меня испугали, приятель. Должно быть, я задремал.
— Скажите, — спросил Тарджис, серьезно глядя на него, — вы кого-нибудь привезли сюда? Вон туда, в дом?
— Привез, — отвечал шофер. — И дожидаюсь пассажира.
— А кто это? Каков он с виду?
Шофер высунул красное морщинистое лицо.
— Ну, это уж не ваше дело. Вы что, сыщик из Скотленд-Ярда?
— Нет, но… я случайно проходил и… видите ли, я служу вон там, где окно светится, в той конторе, и мне интересно, кто бы это мог быть.
— Ага, вы служите здесь?
— Да. — Тарджис проглотил слюну. Он чувствовал себя все хуже и весь дрожал. Трудно было так долго говорить. — Да, это контора, где я работаю.
— Понимаю. Ну так вот, их тут двое, я привез их из ресторана, с Греческой улицы. Девушка и подвыпивший господин с большими усами. Вот кто там у вас в конторе, приятель. Теперь успокоились?
— Да, спасибо.
— Эй, послушайте, — промолвил шофер после паузы, высунув голову из кабинки и пристально глядя на Тарджиса. — Постой-ка, парень. В чем дело? Ты, кажется, плачешь? Белая горячка у тебя или что?
Но Тарджис уже скрылся в темном подъезде.
5
Дверь на лестницу была приоткрыта, так что тонкий луч света пересекал площадку. Тарджис, глядя на этот луч, постоял минуту в темном углу площадки. Порывисто провел рукой по влажному лицу. Потом, собрав все мужество, какое у него еще оставалось, почти вбежал в кабинет.
— Кто это, за каким чертом?.. — заревел мистер Голспи, вскочив из-за письменного стола. В углу кто-то вскрикнул. Это была мисс Мэтфилд.
— Лина, — выговорил Тарджис и точно поперхнулся этим словом.
— Будь я проклят, если это не… как его… Тарджис!
Мистер Голспи яростно выкатил на него глаза и подошел ближе.
— Какого дьявола вы врываетесь сюда, а? Что вам нужно?
— Лина… Лина.
— Вы говорите о моей дочери Лине? Что такое с ней? И какое вам до нее дело, черт бы вас побрал?
— Я, кажется… я ее убил.
— У-бил?!
— Да. — Тарджис тяжело шлепнулся на стул и заплакал.
— Господи! Он спятил, окончательно спятил! — закричал мистер Голспи, обращаясь к мисс Мэтфилд, которая встала и в ужасе смотрела то на Тарджиса, то на мистера Голспи. — Эй вы, перестаньте реветь и постарайтесь говорить толком. Что вы тут мелете о моей дочери Лине? Вы ее и в глаза-то не видали никогда.
— Нет, видел! — воскликнул Тарджис чуть не с возмущением. — Я сегодня вечером был у нее… у вас дома. Я и раньше там бывал. Сначала я отвез ей деньги… — Он замолчал.
— Это верно, он отвозил ей деньги, — торопливо вмешалась мисс Мэтфилд. — Ох… Я думаю, что все правда!
Мистер Голспи так и кинулся к Тарджису и схватил его за плечо своей огромной рукой.
— Ну же! Говорите, что случилось? Выкладывайте скорее!
Тарджис невнятно пролепетал несколько фраз, отрывистых и бессвязных, но этого было достаточно.
— Боже, если это правда, я вас убью! Вставайте, вы… гнусная крыса! Мы сию же минуту сядем в такси и поедем ко мне, и вы поедете с нами.
— Да разве вы не можете позвонить по телефону? — дико вскрикнула мисс Мэтфилд.
— Да, конечно… Нет, не могу!.. Проклятый телефон испорчен, не действует вот уже третий день. Едем! Потушите свет, Лилиан, а я присмотрю за этим парнем. Ради Бога, скорее!
То было долгое-долгое путешествие. Первые пять-шесть минут все молчали, потом мистер Голспи, мучимый нетерпением, стал задавать вопросы и, слово за словом, выпытал у Тарджиса всю злополучную историю, а Тарджис сидел перед ним на низкой скамеечке, трепеща, каждую секунду ожидая со страхом, что мистер Голспи набросится на него. Теперь, когда у него в голове несколько прояснилось, муки его были так сильны, что смерти он не боялся, боялся только страшной ярости мистера Голспи, сдерживаемой им, но явно готовой каждый миг прорваться. Мисс Мэтфилд за все время сказала всего два-три слова, да и те очень тихо, дрожащим голосом. Но она не сводила глаз с Тарджиса, и когда в окно падал свет с улицы, видно было, что она очень бледна. Ему ни разу не пришел в голову вопрос, что она делала в конторе в такой поздний час с мистером Голспи.
— Вот видите! — сказал ей мистер Голспи. — Если бы мне за обедом не пришла мысль съездить на четверть часа в контору и проверить расчеты, чтобы утром показать их кое-кому, мы бы не встретили этого субъекта. А кстати, как вы сюда попали? Не знаю, стоит ли задавать вам вопросы, потому что у вас, кажется, голова не в порядке. Но объясните все-таки, черт вас возьми, зачем вы пришли в контору?
— Не знаю, — пробормотал Тарджис. — Так просто зашел. Я не замечал, куда иду. Наверное, когда я попал в Сити, я по привычке пошел на улицу Ангела.
— Приди вы на десять минут позже, и нас бы уже не было, и тогда я вернулся бы домой не раньше двенадцати! Который час? Четверть одиннадцатого? Когда вы ушли из моей квартиры?
— Не помню… У меня все спуталось в голове…
— О Господи, еще бы! — злобно сказал мистер Голспи. — И будьте уверены, что скоро вам окончательно отшибет память…
— Мне кажется… Это было в самом начале девятого… не знаю, впрочем… может быть, половина.
— Почти два часа прошло, о-ох! — простонал мистер Голспи. — Скажите шоферу, чтобы ехал быстрее, этак мы и до утра не доедем!
Было нестерпимо жутко опять идти, спотыкаясь, по дорожке к дому, проходить переднюю, подниматься по лестнице. Еще хуже было, когда они вошли в квартиру.
— Вы ждите здесь, — скомандовал мистер Голспи и так сильно толкнул его в дверь, что он очутился посреди гостиной. Из всех мест на свете это было самое ужасное, и один вид подушек и пестрых коробок вызывал в нем болезненное тошнотворное ощущение. Но, не пробыв здесь и минуты, он уже чутьем угадал, что Лина жива. Прошло еще несколько минут, и через открытую за его спиной дверь донеслись голоса. Он обернулся, на цыпочках подошел к ней.
— Нет, нет, нет, — воскликнул голос, который он сразу узнал, — то была похожая на старую колдунью иностранка, что жила внизу. — Она не хотела врача. Я расстегнула ей платье и дала коньяку и сделала все, что надо, и говорю ей: «У вас сильное потрясение, милочка, позовем доктора», — а она — ни за что! Уперлась: «Не хочу доктора». Ну что ж, не надо. Тогда я ей говорю: «Ложитесь в постель. Да, да, вы сейчас ляжете, милочка». Она не хотела, но я ее уложила насильно.
— Ах, негодная обезьянка! — проворчал мистер Голспи. — Какое счастье, что вы пришли вовремя! Большое вам спасибо. Побудьте, пожалуйста, здесь с мисс Мэтфилд, а я сию минуту вернусь.
— С ней все благополучно? — воскликнул Тарджис, когда мистер Голспи вошел в гостиную.
— Не знаю еще, — ответил тот угрюмо, — но ей гораздо лучше, чем тогда, когда вы ее бросили здесь, паршивый бешеный хорек! Подите сюда!
— Слава Богу!
— Ступайте сюда, говорят вам. Успеете потом благодарить Бога. — Он сгреб Тарджиса за отвороты пальто и притянул его к себе. — Слушайте. Я бы мог поступить с вами по-разному. Во-первых, так вас отдубасить, чтобы вам с полгода больше не хотелось и смотреть на девушек, не только трогать их. Понятно? — И он тряхнул Тарджиса с какой-то грозной игривостью, как терьер крысу. — Кстати, раз уж речь зашла об этом, я вам дам хороший совет. Держитесь подальше от женщин. Вы для женщин не опасны, — хотя сегодня одну чуть не убили, и если хорошенько посмотритесь в зеркало, то поймете почему. Бросьте это дело, ничего у вас не выйдет. Второе, что я могу с вами сделать, мистер пещерный человек, — это передать в руки полиции. Могу, верно? — Он сурово посмотрел на своего несчастного пленника, который, встретив этот взгляд и слыша этот голос, естественно, не мог подозревать, что менее всего мистер Голспи склонен так поступить с ним.
— Верно, мистер Голспи, — ответил он жалобно. Он уже видел себя запертым в тюремной камере.
— Я не сделаю этого — пока, во всяком случае. Но запомните: если вы еще хоть раз попадетесь мне на глаза, я это сделаю. Если вы хоть на милю подойдете к этому дому…
— О нет, нет! — Тарджис говорил это вполне искренне.
— И в контору тоже больше не ходите, понятно? Держитесь от нее подальше, обходите ее. Чтобы мои глаза вас не видели, понятно?
— Да, да, да, — с трудом выдохнул из себя Тарджис, когда мистер Голспи перестал его трясти и, ухватив за плечо, потащил через гостиную к двери, почти подняв его на воздух своей могучей рукой.
— Я не хочу вас больше видеть нигде — разве что в сумасшедшем доме или на скамье подсудимых, — сказал мистер Голспи, одной рукой распахнув дверь на лестницу, а другой резко повернув Тарджиса лицом к себе. — Один ваш вид переворачивает мне все нутро, понимаете? В контору больше не смейте ходить и держите свой мерзкий язык за зубами. Вы сегодня счастливо отделались, видит Бог! Но если вы еще раз попадетесь мне на глаза, вы так счастливо не отделаетесь, нет! Вон отсюда! — И мистер Голспи, повернув Тарджиса кругом, выпустил воротник пальто, уперся рукой ему в поясницу и коротким пинком спустил его с лестницы. Тарджис упал очень неудачно, разбил себе нос так сильно, что хлынула кровь, весь расшибся, но все же смог подняться и ощупью, как слепой, добрался до выхода на улицу.
Он постоял минуту, прислонясь к одной из колонн. Голова кружилась. Прохладный мрак колыхался вокруг него. В саду, у самой статуи мальчика с рыбами, у него началась сильная рвота.
6
Почти вся Натаниэл-стрит была уже погружена во мрак, когда Тарджис вернулся в этот вечер домой. В доме № 5 еще не спали, оттуда слышалось пение. Подозрительная компания живет в этом доме… На другой стороне улицы в двух-трех местах окна еще светились, и где-то заливался граммофон. В номере девятом огни были потушены, — очевидно, там все уже спали даже Эдгар, потому что, когда Эдгара не бывало дома, мать всегда оставляла для него свет в передней — любезность, которой не удостаивались оба жильца, Парк и Тарджис. Когда они возвращались поздно, им приходилось находить себе дорогу ощупью в темноте.
Сильно утомленный, так как он шел пешком всю дорогу от Мэйда-Вейл — отчасти потому, что хотел прийти попозднее и таким образом избежать расспросов, — совсем разбитый, Тарджис взбирался по лестнице очень медленно, с трудом. Добравшись до своей комнаты, он зажег газ и сел на кровать, опустив голову на руки.
У него было такое ощущение, словно вся кожа на лице одеревенела. С трудом снял он промокшие башмаки и без удивления констатировал, что носки совсем мокрые. Поднес спичку к газовой печурке, и она вспыхнула с шумом, пугающим в этой мертвой тишине.
Не снимая носков, он вытягивал по очереди то одну, то другую ногу к огню и смотрел, как валит от них пар. У него не было домашних туфель, все собирался купить, да так до сих пор и не купил. Грея ноги, он смотрелся в треснувшее посредине зеркальце в деревянной рамке, держа его у газовой горелки. На носу была царапина, у ноздрей засохла кровь, через всю щеку шла полоса грязи, над бровью — другая. Глаза в красных ободках смотрели на него из зеркала с выражением отчаяния. Еще никогда в жизни не презирал он себя так, как сейчас, Пересеченное трещиной лицо в черной деревянной рамке начало судорожно кривиться, и он перестал смотреть на него.
В тазу еще оставалась вода, которой он умывался перед уходом. Он окунул в нее руки и стал тереть ими лицо, пока не заболели глаза. Потом опять посмотрелся в зеркало: грязь и засохшая кровь сошли, но зато царапина выделялась еще резче. Он смотрел недолго, его лицо, бледное, с каким-то тупым выражением, было ему противно. Порывшись в карманах, он нашел смятую папиросу и закурил — в первый раз за несколько часов. Он помнил, что последнюю папиросу выкурил по дороге на Мэйда-Вейл, часов пять тому назад. Пять часов! Нет, сто лет тому назад!
Туман в голове окончательно рассеялся, оставив мучительную ясность. Он видел себя слишком хорошо и презирал то, что видел. Он знал теперь, что Лина — пустая кокетка, что как раз тогда, когда он в первый раз пришел к ней с деньгами из конторы, ей было скучно, потому что ее друзья уехали, и она развлекалась с ним часок-другой от нечего делать и еще оттого, что его нескрываемое восхищение занимало ее. Потом, как только появился кто-то поинтереснее, она тут же бросила его и не хотела больше видеть, он ей надоел. Теперь все было ясно, и даже не верилось, что он до сих пор не понимал этого, что он мог мечтать о чем-то и ходить за Линой по пятам, чтобы хоть на минуту ее увидеть, и обманывал себя. Теперь в его душе не было к ней ненависти. Она его больше не интересовала.
Интересовало его теперь одно: что он представляет собой, — и это он видел с ужасающей ясностью. Сгорбившись, сидел он на кровати и, машинально докуривая последний дюйм папиросы, неумолимо допрашивал себя. Как он мог думать, что его полюбит такая девушка, как Лина, красавица, которая может встречаться с кем угодно, которая жила в таких городах, как Париж, у которой богатый отец? Мысль о мистере Голспи уничтожила в нем последнюю каплю самоуважения. За кого он, Хэролд Тарджис, принимал себя? Кто он? На что он способен? Что у него есть? Ничего, ничего, ничего. Только глупое лицо с большим никчемным носом, и дрожащие губы, и глаза, которые начинают слезиться, как только кто-нибудь пристально на него посмотрит. Он швырнул непотушенный окурок в грязное блюдце, стоявшее у печки, промахнулся и вынужден был ползать на коленях по полу, пока не разыскал его. Потом свернулся клубком на постели и лежал, глядя на портреты, вырезанные им из иллюстрированных журналов и приколотые кнопками к стене. Но он не видел их, он смотрел сквозь них, сквозь стену, в будущее, во мрак, где вслепую двигалась одинокая фигура — он, Тарджис. Место потеряно. С Твиггом и Дэрсингемом, с улицей Ангела кончено. А ведь он мог в скором времени получить повышение! Он мог когда-нибудь занять такое же положение, как Смит, получать семь, а то и восемь фунтов в неделю, иметь настоящий домашний уют, ковры, кресла, большой радиоприемник. А теперь кто знает, сколько пройдет времени, пока он найдет себе такое хорошее место, как у Твигга и Дэрсингема. Что он может делать? Кое-как писать на машинке, выполнять работу конторщика, и все. Это всякий сумеет, даже девушки, а некоторые девушки, такие образованные, как мисс Мэтфилд (кстати, как она очутилась в конторе с мистером Голспи?) — не хуже его самого. Теперь придется стоять в хвостах, просматривать объявления, писать письма, обивать пороги. А когда он наконец найдет работу, что тогда? Что это даст ему? Ничего. Он не видел в мире счастья, только бессмысленный труд, и усталость, и неизвестные опасности — царство скалистых утесов, теней, гигантов, смутно грозящих ему.
Дальше этого он идти не мог. Какой-то слабый голос заговорил в нем, протестуя. Как будто в многолюдном собрании, где все угрюмо молчали, заговорил какой-то крошечный, но живой, негодующий человечек. Это несправедливо! Ведь было же время, когда казалось, что все будет совсем иначе. Но что-то вышло не так. Произошла ошибка. Где и как это случилось? Он мог бы быть счастлив. Он был бы так же счастлив, как другие, если бы ему дали возможность. Но почему же она ему не дана? Он мог бы быть в тысячу раз счастливее Парка или Смита или даже самого мистера Дэрсингема — да, мог бы! Так почему же он не счастлив? Что ему мешает? Что, что? Негодующий голос задавал все эти вопросы, а ответа не было. Не было ответа, и неугомонный человечек внезапно умолк, стушевался, а мрачная компания осталась глуха и невозмутима.
Каждая частица его тела, от мокрых ног до спутанных волос (которые в эту ночь тоже как будто жили своей отдельной, но такой же безотрадной жизнью), подтверждала, что дело плохо. Он поднялся. Огляделся вокруг, словно ища в отчаянии, за что ухватиться, к чему прильнуть в этот час, когда ночь вливалась в комнату, когда сквозь ветхую решетку окна, сквозь трещины в штукатурке и старом гнилом кирпиче проникали сюда ее злые чары, ее невнятно бормочущие, кивающие призраки. Покой и ясность отлетели. Снова вставали дурманы снов. Потом рассеялись и они. Но движения Тарджиса были медленны, как если бы их направляли чьи-то дрожащие призрачные руки. Он наглухо закрыл окно, заткнул бумагой щели. Дверь закрывалась неплотно, и пришлось насовать побольше бумаги, всю, какая у него была, между створкой и рамой, а кстати, уж и в замочную скважину. Он выключил газовый рожок, и комната освещалась теперь лишь неверным светом маленькой печи. Одну минуту он смотрел в раздумье на умирающее пламя. Не прибегнуть ли к газу? Если бы у него была в комнате труба, это можно было бы сделать, но трубы у него нет. Если он и пустит газ, все равно, приток будет так слаб, что смерть будет ужасно медленная и мучительная. Нет, все-таки газ — это как раз то, что нужно. Стоит только сейчас закрыть кран, подождать ми нуты две, пока остынут горелки, затем опять одно движение руки к крану — и он будет лежать на кровати и слышать, как шипит, выходя, газ, потом уснет — и все будет кончено.
Он сел на пол подле огня, опираясь локтем на край кровати. Неподвижно глядя на три извилистые струйки пламени, он с мрачным удовлетворением думал о близкой смерти. Она будет безболезненна, это он знал, потому что как-то в столовой на улице Ангела разговорился с одним человеком, брату которого, полисмену, много раз приходилось видеть людей, отравившихся газом, и он утверждал, что все они умерли спокойно, во сне, без всяких мучений, без шума и хлопот. Уйти навсегда из мира гораздо легче, чем сесть в поезд на Кэмден-Таунской станции метро. Утром его найдут мирно уснувшим навек, начнется следствие, об этом напишут в газетах. Кто-нибудь из тех — быть может, мистер Голспи и Лина, — будут вызваны, чтобы дать показания. И миссис Пелумптон, конечно, тоже… «Вы не замечали за покойным каких-нибудь странностей в последнее время? Не замечали, что у него что-то на душе?» «Это был одаренный молодой человек», — скажет ли так кто-нибудь? «Трагическая смерть. Роковая любовь молодого клерка». Кто искренне пожалеет о нем? Никто. Нет, нет, найдется таких двое-трое, а может быть, и множество, кто знает? Вот Поппи Селлерс, например, говорила же мисс Мэтфилд, что маленькая Поппи, бедняжка, влюблена в него. Значит, она пожалеет, поплачет о нем. Может быть, его смерть станет великим горем всей ее жизни. «Он для меня был всем на свете, этот человек, я его боготворила». Тарджис уже слышал мысленно, как Поппи Селлерс, очень бледная, вся в черном, произносит эти и разные другие душераздирающие фразы из фильмов. Он и сам почувствовал жалость к себе — и это было самое приятное чувство из всех, какие он испытал за этот день, такое блаженное, согревающее. «Весьма прискорбный случай, джентльмены, — скажет следователь печально. — Перед нами человек молодой, подававший большие надежды…» Но тут Тарджис перебивал его (ибо каким-то необъяснимым образом он сам присутствовал тут же). «Очень хорошо, что вы теперь говорите это, — кричал он всем, горько торжествуя. — Но почему же вы раньше не сделали для меня чего-нибудь? Теперь поздно, и это вам известно. Слишком поздно, слишком поздно! Пусть это будет для вас уроком», — продолжал он сурово…
Нет, это глупости. Он просто умрет — и все. Не оставить ли записку? Обычно все оставляют записки. Но он терпеть не мог сочинять письма, и, кроме того, в комнате не было чернил. Нет, конечно, у него нет чернил. Ничего у него нет. Пора кончать и пристыдить их всех, проклятых скотов!
Придя к такому жестокому решению, он сейчас только заметил, что три пылающих столбика газового пламени тускнеют, уменьшаются. Они угасали быстро, пока не превратились в голубые дрожащие шарики, которые вспыхнули раз и зашипели, вспыхнули другой — и зашипели, потом совсем потухли. Газа больше не было. А у него нет и шиллинга для автомата, у него только восемь пенсов! Он не может даже покончить самоубийством, ему и это не по средствам.
После недолгого молчания с кровати послышались странные звуки, фантастические, невероятные, и облетели темную комнатку. Это Тарджис не то плакал, не то смеялся, а может быть, делал и то и другое вместе. Во всяком случае, он с собой не покончил.
Теперь он вел себя очень шумно. Инстинктивно протянув руку к крану газовой печки, он в темноте обжег ее обо что-то очень горячее, вскрикнул пронзительно и заколотил рукой о пол. Потом доковылял до окошка, чтобы вынуть бумагу, но окно почему-то не поддавалось, и он толкнул его так сильно, что, когда оно наконец распахнулось, впуская струю ночного холода, гнилая деревянная рама громко затрещала. Дверь производила еще больше шума. Он хотел вытащить вон всю бумагу, но это оказалось нелегкой задачей, и он в нетерпении до тех пор тянул за ручку, пока дверь неожиданно не открылась внутрь, и он гулко шлепнулся на пол. Тогда он услышал какие-то звуки внизу и в открытую дверь увидел свет, который приближался, двигаясь толчками. Через минуту его глазам представилось необычное зрелище — мистер Пелумптон в ночной сорочке, со свечой в руке.
— Тише, тише! — укоризненно промолвил этот джентльмен. — Кто же ночью стучит так и поднимает на ноги весь дом! Моя миссис думала, что к нам ломятся воры. Имейте каплю рассудка, милейший, хоть одну каплю! Нельзя проделывать такие вещи — да еще ночью! Конечно, нет ничего худого в том, что человек погулял, выпил пинту-другую и воротился поздно, — со мной самим это бывало в молодости. Но это не причина, чтобы так вести себя. Господи помилуй! Настоящее землетрясение! Ложитесь в постель, мой милый, и если вам не спится, так не мешайте спать другим.
— Извините, — сказал Тарджис. — Это я нечаянно. Я вовсе не пьян.
— Ну, знаете ли, вы шумели так, как будто уже допились до белой горячки, — строго возразил мистер Пелумптон, удаляясь.
Через десять минут Тарджис спал крепким сном.
7
— Хорошо, посмотрим, — сказала миссис Пелумптон с сомнением в голосе. — Да, поживем — увидим.
Тарджис только что пытался объяснить ей (не упоминая о фактах), почему он в это субботнее утро не пошел в контору, почему не пойдет туда больше никогда и не может сейчас уплатить миссис Пелумптон то, что он ей должен. Он поздно сошел к завтраку, и супруги остались при убеждении, что он вчера был безобразно пьян и оттого так шумел.
— Я уверен, что мне заплатят полностью за две недели, — говорил Тарджис. — И тогда я сразу же прежде всего расплачусь с вами.
Миссис Пелумптон на минуту прекратила уборку, остановилась, посмотрела на него и сказала неожиданно низким голосом:
— Обещайте мне одну вещь.
Тарджис немедленно выразил согласие. Он сейчас готов был обещать ей что угодно.
— Так вот… обещайте мне неделю-другую не пить совсем.
— Обещаю, — ответил он, не колеблясь ни минуты. Он обычно вполне удовлетворялся двумя стаканами пива в неделю. А Пелумптоны были убеждены, что он неделями пил без удержу. Мистер Пелумптон, тоже сторонник пива, говорил, что виновато виски: если его пить много, оно доводит человека до такого состояния, в каком находится Тарджис.
— Даже когда вы имеете работу, все равно это скверная привычка, — продолжала миссис Пелумптон. — Но когда вы безработный, так иметь такую привычку и совсем не годится. Воздержитесь на время, не берите в рот ни капли. Я не из тех, кто требует запрещения спиртных напитков да проповедует трезвость (хотя я когда-то, еще до свадьбы, и подписала обет, но тогда я ни за что не выпила бы и рюмки, не нравилось мне виски), но я всегда говорю и буду говорить, что молодому человеку вроде вас, который должен искать места, лучше не брать в рот ни единой капли, хотя бы для того, чтобы от него не пахло.
— Вы, безусловно, правы, миссис Пелумптон, — сказал Тарджис в надежде, что этот добрый совет означает согласие хозяйки давать ему кров и пищу, пока он будет искать работу.
— Знаю, что права. И пусть то, что случилось… вы можете до хрипоты твердить, что хотите, а я все-таки уверена, что вы попали в беду из-за вашей слабости к виски и что из-за этого-то вас и уволили — пусть то, что случилось, послужит вам уроком. Кутежи вам не по карману, да и голова у вас слабая, так что лучше уж вы это дело бросьте. Вот нашему папе это тоже не по карману, но я должна сказать, что пить он умеет. А вы — нет. Так что вы должны раз навсегда запомнить этот урок. Обещайте это мне, и я вас, так и быть, оставлю у нас, — живите и платите, сколько можете, пока вы без работы. Я всегда говорю, что надо не только самим жить, но и давать жить другим, а к тому же до последнего времени вы были, прямо скажу, из всех жильцов, какие у нас перебывали, самый степенный и аккуратный насчет платы. Но только смотрите, не говорите ничего папе, ему это не понравится, потому что он и сам работает и… как бы это сказать… тоже вносит в дом кое-что. Но у меня характер мягче, и я не могу выгнать человека только за то, что с ним случилась маленькая неприятность и он не может платить столько, сколько полагается по уговору.
— Большое вам спасибо, миссис Пелумптон, — сказал глубоко тронутый Тарджис.
— Недельки две, во всяком случае, можно подождать, — добавила хозяйка предусмотрительно.
Тарджис снова поблагодарил, но уже с меньшим жаром. Пока он найдет опять заработок в три фунта в неделю, может пройти больше, чем несколько недель. До последнего замечания миссис Пелумптон он надеялся, что она готова ждать месяцы. Впрочем, отсрочка на две недели тоже кое-что значит. Он ужасно боялся сказать хозяйке, что лишился работы, не получил пока даже жалованья за последние полмесяца и не может ей уплатить. Теперь он вздохнул свободнее, но все же настроение у него было самое мрачное. Он спрашивал себя, что делается в конторе, рассказал ли мистер Голспи мистеру Дэрсингему о том, что вчера произошло, отошлют ли ему заработанные деньги, дадут ли хорошую аттестацию. У него оставалось ровно восемь пенсов, и, как назло, в это утро очень хотелось курить. Ничего не поделаешь, придется купить папирос.
Он вышел, чтобы купить десяток самых дешевых, потом решил пойти почитать объявления и записать, где требуются служащие, а может быть, и заглянуть на биржу труда. Был один из тех неприятных дней, когда погода беспрестанно меняется: то выглянет на минутку солнце, то надвинутся тучи и подует резкий восточный ветер. Совсем невесело слоняться в такой день с двумя пенсами в кармане, без работы, без надежд на будущее, опасаясь возможной встречи со страшным мистером Голспи, а может быть, и с полицией. Очнувшись перед биржей труда, он пожалел, что пришел сюда, потому что при виде биржи почувствовал себя еще более несчастным. Он ненавидел биржи труда.
Обедал он поздно, а когда обед кончился и миссис Пелумптон занялась стиркой и уборкой с той бешеной энергией, какую она всегда развивала по субботам, вернулся домой из соседнего трактира мистер Пелумптон и с видом оракула разглагольствовал целый час. На этот раз Тарджису сбежать было нельзя, потому что он уже начинал чувствовать себя здесь нахлебником, которого держат из милости. Кроме того, когда у тебя в кармане два пенса, а на улице дует восточный ветер, лучше сидеть здесь, чем в другом месте. Все это, вероятно, было ясно и мистеру Пелумптону, так как он не сводил с Тарджиса мутных глаз и все бубнил, бубнил: то знакомил его с тайнами своего «дела», то давал нелепейшие «добрые советы». Это было ужасно. Тарджис сидел, слушал и ненавидел этого скучного, надоедливого старика.
— Да, понимаю, мистер Пелумптон, — с мрачной вежливостью поддакивал он ему время от времени. А мысленно добавлял: «Лучше бы ты, старый дурак, хорошенько вымыл и причесал свои бакенбарды». Но от этого ему не становилось легче.
Около половины четвертого поток красноречия мистера Пелумптона неожиданно иссяк, так как у входной двери кто-то позвонил. Миссис Пелумптон, тотчас появившись неизвестно откуда, крикнула:
— Па, поди взгляни, кто там. Это, должно быть, Магги. — И, стоя в напряженной позе, с поднятыми бровями и открытым ртом, ожидала, пока ее супруг, волоча ноги, шел через комнату и затем через переднюю.
— Да, да, здесь, — донесся оттуда его голос. — Войдите. Одну минутку. — И он зашаркал обратно в комнату, так раздражающе медленно, что жена его с явным нетерпением начала вращать глазами.
— Ну что, это миссис Фостер? — крикнула она в дверь.
— Нет, это не миссис Фостер, — ответил ее муж с достоинством и посмотрел на Тарджиса. — Это молодая леди из вашей конторы, которую послали к вам с поручением.
— Пройдите с нею в гостиную, — сказала миссис Пелумптон вдогонку Тарджису.
Это оказалась юная Поппи Селлерс, и Тарджис проводил ее в гостиную. Необычность положения усугублялась тем, что свидание происходило в комнате, где он почти никогда не бывал. Гостиной пользовались лишь в особо торжественных случаях, а по крайней мере триста шестьдесят дней в году она стояла пустая, таинственная, закутанная в чехлы, точно в саван. За вылинявшими кружевными занавесками здесь приютились некоторые наиболее удачные покупки мистера Пелумптона — механическое пианино и экран из складчатого шелка, два кресла с очень лоснившимися сиденьями, коврик из половины медвежьей шкуры, несколько книг в стеклянном шкафчике, десятки бабочек в другом шкафчике, две картины, писанные маслом, прекрасная коллекция раковин, стеклянные пресс-папье, шерстяные коврики, мраморные пепельницы, сувениры всех курортов юго-восточного побережья. С портрета, висевшего над камином между двух высоких зеркал, на которых были нарисованы аисты, с кротким изумлением смотрел вниз отец миссис Пелумптон, так сильно увеличенный, что с первого взгляда его можно было принять за грандиозную панораму Альп. В этой комнате была совсем другая атмосфера, чем в остальных. Сюда не проникал кухонный чад, здесь было прохладно, пахло нежилым помещением, немножко лаком и шерстью. Отверстие камина закрывал большой бумажный веер, и, как только в комнату вошли люди, по складкам веера разбежалась кучка каких-то потревоженных пятнышек, и этот легкий шорох и движение спугнули тишину.
— Я принесла ваши деньги, — начала Поппи, вынимая конверт из своей ярко-красной сумочки. Она сегодня была одета очень элегантно: пальто в белую и черную клетку, шляпа почти такого же цвета, как сумочка, желтый шарфик с белыми крапинками, темные шелковые чулки и черные блестящие туфельки. На этот раз туалет уже не в японском, а скорее во французском стиле. Она была очень эффектна в этой гостиной, на фоне одного из плюшевых кресел. — Да, вот они, — продолжала Поппи, протягивая Тарджису конверт. — Мистер Смит спросил, не отнесет ли их кто-нибудь из нас, и я сказала, что отнесу, потому что у меня здесь неподалеку, на Бартоломи-роуд, живет кузина, и я иной раз бываю у нее. Вот я и вызвалась отнести вам деньги, потому что мне этот район знаком. Правда, живу я далеко отсюда, но я сегодня ничем особенно не занята.
Все это она отбарабанила очень быстро, как затверженный урок, который много раз повторяла дорогой.
— Очень вам благодарен, — сказал Тарджис. После недавних событий у него усиленно работало воображение. И сейчас он думал: «Вот Поппи Селлерс принесла мне деньги — совсем так же, как я в тот первый вечер принес деньги Лине Голспи. У нее тоже, как тогда у меня, объяснение придумано заранее». Эта мысль не сразу вывела его из угнетенного состояния, но, несомненно, способствовала тому, что он на добрых несколько дюймов вырос в собственных глазах. К тому же девушка так мило принарядилась и казалась прямо-таки хорошенькой.
— Вы нездоровы? — спросила Поппи, очень внимательно глядя ему в лицо.
— Да, чувствую себя не блестяще, — признался Тарджис. — Я в последнее время немного раскис. Ничего серьезного. Нервы. У меня, знаете ли, нервная система очень расшатана.
— Вы такой бледный. И на носу у вас какой-то шрам… — Она рассматривала его лицо с тем отвлеченным интересом, с каким женщины имеют привычку разглядывать вас иной раз, как будто ваше лицо — какая-нибудь картина или фарфоровая безделушка, которую вы им показываете. Затем с многозначительным видом покачала головой. — Мне кажется, с вами что-то случилось. Скажите, — спросила она с жадным любопытством, — ведь, правда, случилось? Вы не будете больше работать в конторе?
Тарджис с грустью подтвердил, что не будет.
— А я все ломала, ломала себе голову, — продолжала Поппи с возрастающим волнением. — Сегодня утром, когда мы увидели, что вас нет, мистер Смит сказал, что вы, верно, заболели и что это его ничуть не удивляет. И я тоже так думала. А мисс Мэтфилд ничего не говорила, и мне показалось, что она какая-то странная, как будто ей что-то известно. И я уверена, что известно, только не знаю, что именно. Она ведь со мной мало разговаривает и держится немножко недотрогой, хотя она милая, право, милая. Ей многое известно, и, по-моему, в последнее время с ней тоже творится что-то неладное. Да, так вот, мы поговорили о вас, а потом пришел мистер Голспи и говорил с мистером Дэрсингемом, они позвали мистера Смита, и тот скоро вернулся. Он немного подождал, потом с таким видом, как будто ничего не случилось, объявил, что вы больше в контору не придете. Я все время догадывалась, что тут что-то кроется. И не понимаю, когда же они вас предупредили? Вчера вы ведь еще ничего не знали, правда? Конечно, это не мое дело, — добавила она с ноткой грусти, — но мне странно. И очень жаль…
— Вам жаль, что я не буду работать в конторе?
— Да. — Она сжала губы, кивнула и посмотрела ему прямо в глаза. — Пусть себе говорят что хотят, а мне жаль.
— И мне тоже, но что же делать. Со мной случилась неприятность. — Голос его немного дрожал, потому что ему в эту минуту стало очень жаль себя.
Поппи не отрываясь смотрела ему в лицо. Глаза у нее потемнели, округлились.
— Так вы… что-нибудь натворили?
Он утвердительно наклонил голову. В этом жесте и всей его позе была некоторая мрачная таинственность.
— Конечно, если вам не хочется, вы не должны мне ничего рассказывать, — поспешно сказала Поппи. — Но может быть, вам хочется? Видите ли… Я не потому спросила, что люблю совать нос в чужие дела, я… вправду, вправду хотела бы знать… потому что, по-моему, это нечестно выгонять вас ни с того ни с сего, я так им и сказала сегодня. Вы всегда усердно работали и знаете дело очень хорошо. Ведь верно? Вы и мне много помогали — и пускай все это знают, мне не стыдно. Я им так прямо все и выложила. Я за вас заступилась. Пусть говорят обо мне что хотят, а я буду стоять горой за своих друзей и за всех, кто мне нравится. — Она понизила голос: — Вы ничего не… взяли? Нет?
— Вы хотите сказать — не прикарманил ли я какие-нибудь деньги?
— Да, — ответила Поппи, опустив глаза и рассматривая свою сумочку.
— Ну конечно, нет! Ничего подобного. То, что я сделал, не имеет никакого отношения к «Твиггу и Дэрсингему». Это — совсем… совсем другое…
— Ага! — Поппи провела пальцем по сумочке вверх и вниз.
С минуту оба молчали. Пока холодная гостиная ждала, чтобы кто-нибудь из них заговорил, сквозь закрытые ставни в нее проникали с улицы все звуки субботнего дня, но слабые, заглушенные. Отец миссис Пелумптон с кротким удивлением взирал на молчавшую пару. Эта комната обостряла в душе Тарджиса чувство безнадежности. Он посмотрел на девушку и безотчетно почувствовал в ней, хотя и притихшей сейчас, что-то чудесно живое, горячее, человеческое.
— Ну, мне, пожалуй… — начала она, беря сумочку в одну руку и зашевелившись в кресле.
— Погодите, я расскажу вам все, — сказал он быстро.
— Если вам не хочется, тогда не надо, право…
Но ему хотелось. Он рассказал ей почти всю историю в том виде, в каком она ему представлялась сейчас. А сейчас она представлялась ему уже не совсем такой, как прошлой ночью, когда он воротился домой в унизительном отчаянии. Она приобрела романтическую окраску, и эта история бедного, добродетельного, влюбленного юноши и богатой злой сирены напоминала изрядное множество кинофильмов, которыми в свое время восторгались оба — и рассказчик и его слушательница. Поппи слушала как зачарованная, время от времени разражаясь каким-нибудь восклицанием, и глаза у нее от изумления стали совсем круглые.
Когда Тарджис кончил, первый вопрос Поппи был о Лине: какова она собой, и считает ли он еще и теперь, что она красивее всех на свете? На такой вопрос ответить было нелегко, нужно было, чтобы Поппи поняла, как обольстительна Лина, и в то же время поверила, что его больше не влечет к этой красавице. И он сумел объяснить все это — немножко нескладно, быть может, но Поппи его объяснения удовлетворили.
— Ну, разумеется, вам этого не следовало делать! — воскликнула она, думая о его ужасном нападении на глумившегося над ним «вампира». Однако во взгляде, который она бросила на Тарджиса, он прочел вовсе не отвращение, а удивление и даже благоговение. Под этим взглядом он почувствовал себя человеком, которым нельзя играть безнаказанно. — Ужасно! Вы в эту минуту не помнили себя, да?
— Вот именно. Не помнил, что делаю. Нервы, знаете ли, очень развинтились… Я тогда вроде как помешался. Понять не могу, как я это сделал… Не такой я человек. Хотя, знаете, когда меня сильно заденут, я могу вспылить… Нет, все-таки не понимаю, как я мог… Мне это странно оттого, что сейчас я ничего такого не чувствую, ровно ничего.
— Счастье ваше, что все так кончилось. — Поппи на минуту искренне взволновалась, представив себе, как это могло кончиться. Затем принялась обсуждать вопрос с других сторон. — Впрочем, надо сказать, что бы ни случилось, она это заслужила своим поведением. (Поппи все время усердно подчеркивала свое возмущение Линой.) По-моему, она поступила с вами отвратительно. Бывают женщины просто бесчувственные. Я знаю одну — она маникюрша и живет недалеко от нас, — так вот она тоже такая. Отвратительно обращается с мужчинами и бог знает что о них говорит. Если бы они только слышали, что она говорит, они бы на нее больше и смотреть не захотели. Эта тоже дождется беды и скоро получит по заслугам. И поделом, мне ее ни капельки не жалко. Я не могла бы так обращаться с мужчиной, все равно каков бы он ни был, даже если бы он мне совсем не нравился и приставал ко мне и все такое. Подумать только! Сперва она вас разжигала и вела себя как самая последняя девчонка, которая собой не дорожит, — уж это одно должно было вам открыть глаза, но, конечно, мужчины никогда ничего не замечают.
— Теперь я это понял, — сказал Тарджис с пафосом, как человек, очистившийся от греха великим страданием.
— У влюбленных мужчин нет ни капли разума, — с жаром продолжала Поппи. — И вы в этой истории вели себя так же глупо, как другие. Конечно, вам это простительно: такая девушка, дочь богатого отца, может шить себе всякие платья, какие только захочет, и всегда нарядная и хорошенькая — вы небось думали, что красота у нее от природы, а на самом деле тут дело в деньгах — и больше ничего. Нет, подумать только, что у вас такое вышло с дочерью мистера Голспи! А я и не подозревала. Вы теперь сами видите…
Он, несомненно, «сам видел». И они продолжали беседовать в том же духе, оживленно и не без приятности, несмотря на печальную тему беседы. А потом мисс Селлерс спросила, который час, и Тарджис, не ответив на ее вопрос, сказал:
— Посидите еще немножко, не уходите. Мне нужно часть этих денег отдать моей квартирной хозяйке, и я не хочу откладывать. Я сию минуту вернусь.
Миссис Пелумптон накрывала стол к чаю. Она была очень довольна тем, что он отдал ей деньги.
— Эта девушка служит в той же конторе, где я, — пояснил Тарджис. — И ей поручили отнести мне деньги. Мы с нею поговорили обо всем, все обсудили…
— Вот и хорошо, вот и хорошо, — сказала миссис Пелумптон очень любезно и с большим достоинством, ибо одно уже присутствие в доме (хотя бы и в другой комнате) незнакомой представительницы ее пола заставляло ее держаться особым образом — приветливо, но с важностью знатной дамы. — Может быть, эта леди выпьет с нами чашку чаю, если не побрезгает нашим обществом?
— Большое спасибо, миссис Пелумптон! — воскликнул Тарджис. — Пойду спрошу у нее.
Мисс Селлерс легко дала себя уговорить и, отложив предполагаемый визит к кузине на Бартоломи-роуд, осталась пить чай. Во время чаепития они с миссис Пелумптон после усердных взаимных расспросов установили, что во время своего отдыха в Клактоне мисс Селлерс и ее сестра целую неделю жили в пансионе, который за три года до этого содержала родная сестра миссис Пелумптон, и не познакомились с нею только потому, что приехали на два года и десять месяцев позже. Приятно взволнованные этим открытием, которое лишний раз показывало, как тесен и уютен наш мир, Поппи Селлерс и миссис Пелумптон расстались очень довольные друг другом. После чая Пелумптоны удалились, оставив Тарджиса и его гостью вдвоем. И Тарджис, этот молодой человек без работы, без будущности, без надежд, с увлечением погрузился в ту, понятную только двум, бессвязную болтовню, которая у косноязычной молодежи нашей страны сигнализирует половое влечение и интерес друг к другу. «Что вы хотите этим сказать?» — спрашивал один у другого. «О, не то, что вы думаете».
Наконец после получасового, а то и часового обмена мнениями Поппи сказала:
— Знаете, мне пора, я почти обещала одной подруге, что приду к ней вечером.
— Вот еще, пустяки какие, — возразил Тарджис. — Она обойдется сегодня без вас.
— А вы без меня не можете обойтись, мистер нахал?
— Не могу. Мне нужно, чтобы кто-нибудь меня развеселил и утешил.
— Вот как, «кто-нибудь»? Все равно кто? Спасибо!
— Я не то сказал. Вы отлично знаете.
— Но вы так думали.
— Неправда. Честное слово, нет. Знаете что: пойдемте куда-нибудь вместе, хорошо?
— Ну хорошо, — сказала Поппи, с самодовольным видом склонив набок голову и улыбаясь. Потом сделала серьезную мину. — Только вот что: если мы пойдем, я сама за себя буду платить. Да, непременно! У меня такое правило, — добавила она так серьезно, как будто это правило выработалось у нее за много лет, а не придумано только что, как предлог, потому что она понимала, что скоро Тарджису круто придется и каждый лишний шиллинг имеет для него большое значение. — Да, да, я пойду с вами, если вы мне позволите платить за себя. Только с этим условием.
Уже на улице они уговорились пойти в какое-нибудь большое вест-эндское кино, но никак не могли решить, куда именно. Они весело поспорили, Поппи делала вид, что ее этот вопрос очень интересует, вошла в роль настойчивой, кокетливой, умоляющей женщины, а он притворялся равнодушным, держал себя этаким сильным, мудрым, снисходительным мужчиной-покровителем. В дымной синеве и золоте освещенных по-вечернему улиц было приятнее и свободнее, чем в четырех стенах. Быть может, они уже предчувствовали, что им предстоит вместе путь более долгий, чем путь к самому отдаленному кино. Быть может, это был лучший день в жизни кого-то из них, а быть может, и худший. Вечер субботы. Люди шли сплошным потоком, ища приключений, или развлечений, или забвения в шуме и блеске огромного безучастного города. И наша парочка скоро затерялась в толпе.