Раиса Григорьевна была точна — ровно в девять часов она вышла из автобуса.

По высокой лестнице они поднялись на гору, свернули к бывшему конногвардейскому манежу и пошли по тихой улице. Казанцев все время пытался решить, помнит ли Раиса Григорьевна, что он когда-то отчаянно был влюблен в Лену Максимову.

Совместное обучение ввели, когда Казанцев пошел в девятый класс. Тогда он впервые увидел Лену: в коричневом платье и черном фартуке, она была непоседлива, худая спина ее гибка, светло-вишневые глаза насмешливы, движения угловаты и порывисты.

Весь девятый класс они как бы не замечали друг друга. Но вот замаячила вдали последняя школьная весна. Они сидели в кинотеатре, в бывшей кирхе. Тогда бесконечно шли детективные фильмы. Вот — «В сетях шпионажа». Казанцев смотрит на экран, но ничего не понимает, потому что все его внимание поглощено пальцами Лены, вся воля его в концах пальцев влажной от страха руки, пальцы ноют, они то ползут вперед, то снова отступают, боковым зрением Казанцев видит, что Лена тоже напряжена, и в тот момент, когда герой всадил очередь в героиню, так лихо выстукивающую секретные сведенья, Казанцев коснулся пальцев Лены, и пальцы ее вздрогнули, влажные худые пальцы с истонченными подушечками, и на мгновение стали безжизненными, но вот и ответное сжатие, и пляска пошла, борьба пальцев, нетерпеливая, до боли, до хруста в суставчиках борьба, — какая победа, какая сладкая победа.

К выпускным экзаменам они готовились вместе. Перед физикой сидели поздно, и Казанцев пошел проводить Лену. Были серые густые сумерки, душные и влажные перед первой июньской жарой. Во дворе никого не было.

Казанцев захотел показать Лене модель планера, которую он делал год назад, и отпер сарай.

Она стояла в дверях. Срывающимся дрожащим голосом он позвал ее, но она покачала головой. Тогда он потянул ее за руку; спотыкаясь, она вошла в глубь сарая, и дверь затворилась. Он наклонился, разыскивая модель, боком случайно толкнул Лену, и она села на стол, чтоб не мешать Казанцеву. В голове был туман, сердце колотилось, в темноте он видел худые острые коленки и бледное напряженное лицо, слабый свет сумерек пробивался сквозь щели сарая, падал на лицо Лены, и левый глаз ее, обращенный к свету, ярко сиял.

— Ну, так где же? Наврал? — нетерпеливо спрашивала она.

— Сейчас, сейчас, — говорил он, а она сидела на столе и болтала худыми ногами, и тогда он, резко выпрямившись, сказал отчаянно: «Нет, никак не найти», встал перед ней и провел влажной рукой по ее долгой шее. Запрокинув бледное лицо, она опиралась на руки. Наклонившись, пересохшими губами он ткнулся в ее щеку, стоять было неудобно, и Казанцев хотел рукой опереться о стол, и рука его коснулась острого ее колена и замерла на нем, он ощущал под рукой сухую теплую кожу ее бедра, такую тонкую, что под ней чувствовалась пульсация крови. Она сжала его ладонь коленями и отпустила и снова сжала, и тогда он, чтобы освободить ее руки от тяжести тела, убрал их — удар судьбы, единственное мгновение, звезда в тумане — не в силах справиться с тяжестью ее и своего тела, поддерживая за спину, он опустил ее на стол и медленно, оцепенело падал куда-то вниз вместе с ее телом, почти уже неотделимый от нее — и вдруг в гул толчков собственной крови ворвался грохот, обвал — и чертыхание, громовая ругань, позор и грязь сердца, и Казанцев понял, что в сарае рядом соседка Фрося искала бидон для керосина и, потянувшись за ним, задела поленницу дров, все рухнуло, и по дровам загрохотал бидон. Стыд, не испитый до конца, жжет всего сильнее; малость ли какая — скрежет ржавого засова, падающий бидон — прочерки в судьбе, время, униженное бытом; наконец, насмешка судьбы — его мать, наполняющая керосином бидоны жителей города, не наполнила бидон соседки Фроси.

Потом они учились в одном городе — она в библиотечном институте, он в кораблестроительном, но не встречались: либо не было потребности встречаться, либо мешала тайна стыда. А всего-то вернее, просто-напросто кончилась юность.

Сейчас Казанцев жалел, что согласился навестить Лену. Он давно забыл о той юной влюбленности и только сейчас, подходя к Лениному дому, чувствовал волнение, вернее, это было не волнение даже, но боязнь попасть в двусмысленное положение.

— Мы ведь не будем долго сидеть? — спросил он.

— Мы будем сидеть ровно столько, сколько нужно, Володя.

— Не звали ведь. Вроде навязываемся.

— Мы уйдем за минуту до того, как Лена почувствует, что мы ей надоели.

— Вам следовало учить меня не английскому языку, а хорошим манерам.

— Я и учила тебя хорошим манерам, но, верно, я никудышный учитель.

Они поднялись во второй этаж. Раиса Григорьевна нажала кнопку звонка.

В дверях стояла молодая женщина.

— Это мы, Леночка, — сказала улыбаясь Раиса Григорьевна. Они даже расцеловались, вернее, прижались щеками. — В дом нас пустишь?

— Ой, Раиса Григорьевна, проходите. Здравствуй, Володя, — очень просто поздоровалась она.

Он не узнал в этой полной женщине худенькую шуструю десятиклассницу Лену Максимову. Ноги ее потяжелели, она как бы осела, лицо округлилось, и исчезла подвижность его, отчего оно казалось застывшим, каштановые волосы она перекрасила в белый цвет. Это была чужая незнакомая женщина, и, когда она отворила дверь, Казанцев подумал, что они ошиблись квартирой, но потом мелькнуло в лице что-то знакомое, расплывчатое, как выплывают знакомые черты при проявлении фотопленки, может быть, это старшая сестра их прежней Леночки, и лишь глаза — вишневые глаза, но только не светло-вишневые, а уж потемневшие от времени, — были глазами Лены. Таких глаз ни у кого больше не могло быть. Это, конечно, она.

— Здравствуй, Лена.

— Проходите, пожалуйста.

Лена повела их в комнату. Шла она устало, тяжеловато. Чувствуя на себе взгляд Казанцева, она поправила волосы на затылке. Казанцев понимал, что его приход стесняет ее. А сам он не в том добродушном состоянии, чтоб удачной шуткой, находчивостью снять неловкость.

— Угощай гостей, Леночка, — сказала Раиса Григорьевна. — Вот торт с орехами. Будем чаевничать.

— Как ваша Галочка? — спросила Лена. Казанцев понял, что она уже смирилась с их приходом.

— Неплохо. Даже хорошо. Она ведь в прошлом году педагогический институт закончила, — сказала Раиса Григорьевна Казанцеву. Следовало понимать, что Лена это знает. — Работой довольна. Я хотела взять ее к себе в школу, чтоб ей полегче было. Но она отказалась. Хорошо хоть уговорила не уезжать далеко. Она в Успенском, иногда приезжает на воскресенье, и то спасибо. Я, по правде говоря, не верила в ее педагогические способности. Но вот же — ей нравится в школе.

Казанцев понимал, что Раиса Григорьевна, всю жизнь занятая детьми, не привыкла, что кто-то интересуется ее собственными делами, и сейчас рассказывала о дочери лишь для того, чтоб они, ее бывшие ученики, много лет не видевшие друг друга и не называющие друг друга на вы лишь потому, что неловко перед ней, привыкли, присмотрелись друг к другу.

— А где она сейчас? — спросила Лена.

— Взяла свой класс — у нее пятый — и поехала по Волге, по местам боевой славы. Прислала открытку из Волгограда. Я как-то приехала к ней в Успенское и удивилась: ее пятиклассники так и вьются возле нее, вроде бы души в ней не чают. А сама-то еще девчонка, год в школе. Я даже позавидовала грешным делом — возле меня всю жизнь были ученики, но вот особого обожания я, честно говоря, не замечала.

— Нет, наш класс любил вас, Раиса Григорьевна, — сказала Лена, она словно бы вновь почувствовала себя школьницей и по-детски встряхнула головой и улыбнулась. И чудо из чудес — улыбка смыла печаль и слой за слоем начала снимать отложения прошедшего времени, вот разгладились и морщины у углов рта и на лбу, лицо стало незаметно как-то худеть и вытягиваться, исчезла тяжесть подбородка, и жизнь Лены в несколько мгновений прошла перед глазами Казанцева, но только в обратном течении: вот неподвижная маска печали, вот радость и даже счастье, вот ожидание этой радости и счастья — вот, вот она, прежняя Леночка Максимова, порывистая и угловатая.

В ответ на ее улыбку Казанцев тоже улыбнулся, ему стало легче и веселее оттого, что он узнал прежнюю Лену, и он понимал, что и она видит его жизнь в обратном течении.

И только лицо Раисы Григорьевны не было подточено временем — окруженная всю жизнь юными надеждами, она одна из всех не знала разочарований прошедшей юности, одна из всех была всегда юна.

Потом они пили чай и, уже полностью привыкнув к вернувшейся на короткое время юности, рассказывали Казанцеву новости о жизни одноклассников: Слава Лушин получил двухкомнатную квартиру, Юра Мельник, он в Киеве живет, защитил диссертацию, Владик Аверин стал самодовольным чиновником и не узнает своих, а Веня Смелкин инфаркт перенес, кто бы мог подумать — Веня, сильный, быстрый, был капитаном городской футбольной команды — да, конечно, какие мы уже немолодые, если так-то разобраться, какие немолодые. И, странное дело, они считали Раису Григорьевну одноклассницей, забывая, что потери переносятся ею гораздо тяжелее, потому хотя бы, что их у нее много больше, что кроме их выпуска у нее было еще одиннадцать.

— Ну, что же, дети мои, — сказала Раиса Григорьевна, — почаевничали, пора и честь знать. Проводите меня до автобуса. А потом, Леночка, Володя проводит тебя — нам с ним в разные стороны. Володя, не забудь проводить Лену.

— Не забуду.

— Братцы, чуть не забыла. Есть возможность встретиться и завтра.

— Это хорошо бы, — сказал Казанцев.

— Моя ученица, бывшая, конечно, завтра замуж выходит. Постой, Володя, да это же в твоем дворе. У тебя шестнадцатый дом? А у нее четырнадцатый. Танечка Михалева. Знаешь ли ты о свадьбе?

— Не только знаю, но даже зван. Хотя невесту ни разу не видел.

— И ты пойдешь?

— А как Лена?

— Ну, Лену я возьму на себя.

— Тогда вопросы излишни. Как же я без Лены, — пошутил Казанцев.

— Ну как, Лена? — спросила Раиса Григорьевна.

— Да я не знаю никого. Чужая свадьба. Неловко как-то.

— Раз я зову, значит, ловко, — рассердилась Раиса Григорьевна. — Иначе не звала бы. Да ты и знаешь всех. Если не всех, то половину наверняка. У тебя же работа такая. Ты как и прежде, в городской библиотеке?

— Да. Все там.

— А почему я тебя не видела? Несколько раз заходила, а тебя нет.

— Я теперь в другом отделе.

— Как это?

— Очень просто. Раньше я заведовала отделом обслуживания, ну, это абонемент, читальный зал, а теперь перешла в отдел комплектования. Это вам скучно, Раиса Григорьевна.

— Нет, мне не скучно. А почему ты перешла?

— Устала.

— От кого это устала? — не поняла Раиса Григорьевна. — От читателей?

— Да, от читателей. Именно от читателей.

— Но это же твоя работа, Лена.

— Значит, я устала от работы.

— И надолго ты ушла?

— Не знаю. Там видно будет.

— Не надо бы тебе совсем уходить, — попросила Раиса Григорьевна.

— Комплектование — это тоже библиотечное дело.

— Конечно. И все-таки. Так я в половине четвертого зайду за тобой, хорошо? Начало в четыре.

— Хорошо, — согласилась Лена.

Они проводили Раису Григорьевну до автобусной станции. Видно было, как в залив опускается багровое солнце. Завтра ожидался жаркий день. Солнце проглатывалось заливом медленно, мягко, словно проваливалось не в воду, но в вату.

Когда подошел автобус, Раиса Григорьевна молодо вспрыгнула на подножку. Народу было мало, автобус не спешил, Раиса Григорьевна махала рукой.

— Спасибо, Раиса Григорьева.

— Ну, ну, Лена, будет.

— Нет, правда, спасибо.

— Володя, скажи Лене, чтоб не сердила свою старую училку. До завтра, ребята. — И автобус тронулся.

Шли медленно, молча. Когда поднялись на гору, виден стал от края до края залив. Солнце почти полностью утонуло в заливе, виден был лишь малый кровавый его сегмент, вода потемнела, воздух был прозрачен, и слабой полосой виднелся противоположный берег залива, из воды, скрадывая пространства, росла белостенная крепость, и тугой медью отливал купол ее собора, справа виднелись форты — форт Святого Михаила, и Августовский, и Безымянный, — время белых ночей укорачивало пространства, сводя их к ломаной рваной линии, медленно двигался, почти застыв на рейде, большой корабль, и блеклыми всплесками предупреждал моряков об опасностях самый большой на побережье Краснухин Маяк.

Они пошли дальше молча, но и не мешая друг другу молчанием. Оставалась неделя до самого длинного летнего дня, и белые ночи близки были к своему накалу. Слабой желтизной был подпален край неба на западе, деревья, утомленные спелым дневным зноем, медленно остывали от жаркого сока и были неподвижны, все было тихо, и всякий скрежет машины, торопливый неожиданный говор, скорый гулкий шаг пугал, настораживал, предупреждал о возможности новых утрат и потерь.

— Я отвык от белых ночей. Когда-нибудь будет доказано, что белые ночи — явление недоброе, вредное человеческим нервам, — сказал Казанцев.

— Мама была еще девочкой, когда родители привезли ее в Фонарево. Они переехали с юга со всем скарбом. Так она рассказывала, что курица и петух бились в клетке и сошли с ума — не могли понять, почему нет ночи. Потом деду объяснили, что клетку на ночь нужно было закрывать тряпками. Как ты живешь, Володя? — вдруг спросила она.

— Плохо.

— А я думала, что ты процветаешь.

— Нет, я не процветаю.

Он видел, что она верит ему и даже не огорчена, что ему хуже, чем она ожидала, — в ней было сознание, что тогда он поймет ее. Так устроен человек — уже потом он пожалеет другого человека, но в момент узнавания чужих бед все-таки радуется — есть родственная ему душа.

— То-то я смотрю, что ты невесел.

— Мне не с чего веселиться. Ты ведь тоже невесело живешь?

— Невесело, — призналась Лена.

Они шли по засыпающему городу, и Казанцеву казалось, что все это уже было с ним, он шел по засыпающему городу, с ним рядом была Лена и тоже подступала белая ночь, они прошли мимо нового квартала, справа остался парк, они шли и молчали, на Лене было легкое синее платье и белая синтетическая кофточка, светлые волосы ее были коротко острижены, однако он понимал, что прежде с ним этого быть не могло, потому что он впервые видит Лену коротко остриженной и впервые видит новый квартал — раньше здесь был пустырь, и даже больше того — сейчас Казанцев знал не только то, что с ним происходит или происходило, но твердо знал, что произойдет дальше. Он спросит у Лены, не устала ли она, Лена удивленно посмотрит на него и ответит, что нет, она не устала, вот, может, он устал, он не ответит, но лишь покачает головой, потом они остановятся у ее дома и он, чтоб пожалеть ее, погладит ладонью ее щеку, дальше же Казанцеву было скучно знать, нет, дальше она спросит, так отчего же ему плохо.

Сумерки начали густеть, пропала желтая подпалина на западе, над лесом чуть различимым стал молочный размытый серп месяца.

— Ты не устала? — спросил Казанцев.

Она удивленно посмотрела на него.

— Нет. Может, ты устал?

В ответ он покачал головой — не устал.

Глаза ее были темными, вовсе черными, и печаль их растворилась на время в сумерках белой ночи. Казанцев медленно, как крадучись, поднял руку и, чтоб пожалеть Лену, осторожно ладонью провел по ее щеке. В движении этом не было желания вернуть прежнее мгновение, он хотел только пожалеть ее, а она склонила голову к плечу и щекой и плечом удержала его ладонь — это лишь ответ на доверие друга — такая малость.

— Так почему тебе плохо? — спросила она.

Он рассказал ей о своей жизни, не жалуясь, но и не щадя себя, и знал, вернее, уверен был, что вот этому человеку интересна его жизнь, этот человек поймет его полностью и не осудит. Откуда вера такая? Ведь он совсем не знает ее. Чужие, в сущности, люди. Но вера такая есть, и этого достаточно.

Потом, когда он закончил рассказывать о себе, она ерошила его волосы и приговаривала:

— Бедные мы, бедные. Не везет нам, а, Володя?

— Есть немного, — согласился он.

Казанцев вошел в коридор. Из кухни падал слабый свет. Мать не спала.

— Тепа, ты? — окликнула она его.

— Я.

— Молоко в холодильнике. Не забудь выпить.

— Хорошо, мама. Спи.

Евдокия Андреевна вышла на кухню. Она была в длинной ночной рубашке.

— Я тебе на диване постелила. Небось отвык от дивана. Укроешься простым одеялом. А если под утро станет прохладно, то возьмешь ватное одеяло. Оно на стуле.

— Ладно, мама, я все сделаю. Ты спи. — Ему очень хотелось побыть одному.

— У Раисы Григорьевны был?

— Был.

— И как она?

— Все в порядке. А где отец?

— Говорила же тебе — он в сарае днюет и ночует. Твоя мать, Вовчик, никогда не ошибается. Ее обмануть можно, это пожалуй, но сама она никого не обманет. Папаша, батя твой, так скажем, вещь свою караулит. Он надеется, что она, вещица его, кому-нибудь кроме него приглянуться может. Вот и караулит. Вот еще что. Он завтра вещь свою передавать будет. Он тебе ее показывал?

— Нет. А ты видела?

— В том-то и дело. Подглядела однажды твоя мать, когда папаша отсутствовал. Вот и получается, что это не часы вовсе, а ящик простой. Ну, стрелки, конечно, есть, но только для украшения, а так ящик и ящик. Так ты, это самое, папашу пожалей. Ты уж не будь слишком смелым с ним. Он ведь, тоже сказать, не такой уже вовсе молодой. Это поимей в виду.

— Хорошо, мама. Часы его мне понравятся.

— То-то и оно. Как говорится, смех смехом, а лиса покрыта мехом, все будут смеяться, а уж нам придется смех проглотить. Вот я тебя и ждала. День, видишь, какой ожидается, поехала-махала. Боится твоя мамаша за своего перестарка. Как бы чего не выкинул.

— Все будет хорошо, мама.

— Вот и ладушки, — и она ушла спать.

Казанцев хотел остаться один, и вот он один: стоял, облокотясь о подоконник, все было тихо, лишь за домом, прочищая пары, коротко гукал паровоз, и гуканье это свободно и легко преодолевало сопротивление всякой частицы прозрачного и сонного воздуха.

Казанцев чувствовал, что с ним что-то случилось не сейчас вот, когда он стоит у окна, но случилось раньше, только точного мгновения он указать не может.

Так в середине марта идешь по улице и внезапно понимаешь, что наступила весна. Ничего не произошло, то же солнце, то же небо, а безошибочно понимаешь, что весна наступила. Всякий год говоришь себе: вот в этом году я непременно ухвачу момент этого перехода, миг, когда зима в весну переломится, но все никак не ухватить это счастливое мгновение, все опаздываешь.

Вот и сейчас Казанцев не мог точно сказать, что и когда с ним произошло, но только было ему сейчас непривычно молодо и весело.

Казалось бы, ничего за день не случилось: провел день в своей семье, повидался с учительницей и другом детства. Да что ж такое может ожидать его завтра? Да тоже ничего. Отец передаст невесте подарок, люди посмеются, потом повеселятся за столом, Казанцев весь вечер будет с Раисой Григорьевной и Леной — что особенного? Чему радоваться? Да, нечему, казалось бы, но вот надломилось что-то в печали Казанцева, и он ждал нетерпеливо завтрашний день.

И то сказать, если человек радостно ожидает прихода нового дня, то жизнь его проигранной еще не назовешь, это уж недалеко и до верной надежды, что не только все окружающие люди, но и он сам, малое, слабейшее, наконец, существо, имеет не только смелость, но и право на блаженное то состояние, когда всякий миг оценивается как подарок, как некий только тебе одному внятный знак, когда ключ совершит положенный оборот, и все тогда будет внове, чистый без темных знаков лист, без неразборчивой подписи и неясной печати, чудо, которому положено свершиться, непременно свершится, да так, что и чудом не покажется, вроде бы так и быть должно, туман рассеялся, слезы просохли, утраты более никого не коснутся — надежда на всеобщее счастье и на счастье собственное — вот имя этому блаженному состоянию.

Потом Казанцев лег на диван и, заведя руки за голову, долго лежал неподвижно.

Ворочалась на своей кровати Евдокия Андреевна — он вспугнул ее сон, вот беда, сам же Казанцев смотрел, как скользят по потолку блики раннего солнца. Что-то принесет ему новый день?