Ну, если разобраться, так худо ли, когда вся семья в сборе, все здоровы и рады друг другу, а на столе уже мясо с картошкой стоит и огурцы свежие под сметаной, так худо ли собраться хоть раз в пять лет, поговорить или помолчать, и каждый на то про себя надеется, что если снова придется встретиться через пять лет, так никто из присутствующих не уклонится от встречи. Худо ли? Нет, совсем не худо.

А мать-то расстаралась: помидоров не поскупилась купить, ну, несет ее, несет, все-то Вовчика своего оглаживает, присядет на стул с ним рядом, обнимет, к плечу припадет и вдруг всплакнет — долго ль женским слезам скопиться и летним дождичком пройти, пыль даже не прибив.

Все рады встрече.

Рад был и Павел Иванович. Однако ж он радовался больше для других, чтоб на него никто обиду не понес, сам же соображал так, что с этим делом надо справиться до вечера, часов что ли до девяти, а потом пора в сарай — вещицу эту, как ее там, тоже ведь караулить надо. Потому что, а ну как кто воспользуется его ротозейством да упрет вещицу, или же дети задумают спичками баловаться да сарай подожгут, и это сейчас, за день до свадьбы, — это и подумать невозможно, а пережить это дело удастся вряд ли.

А Евдокия Андреевна из кожи лезет, всяк кусок, что в детстве недодала, норовит сейчас деткам в рот запихать, еды-то наготовила, — а что за дело Павлу Ивановичу до еды? Будь он человек, что век помнит, где и что поедал да как и чем угощали (а вот у Лаврентьевых студенек — пальцы заглотишь) — так Павел Иванович через полчаса забудет, что он ел и ел ли вообще. Евдокия Андреевна оставит ему обед, но если сама не прибежит и не покормит, то он до ужина не вспомнит, что брюхо к еде тоже не глухо. А вот какую шайбочку когда и для чего делать — это он всегда в голове держит, да где наждак хороший достать, да у кого инструмент какой попросить — на это память его заострена.

А за столом все не нарадуются друг на друга. Веруха облокотилась на стол и так снизу вверх преданно на брата смотрит, словно б он леденец на палочке, так бы его за щеку и сунула.

— Твой-то домой пришел? — спросила Евдокия Андреевна.

— Придет он, как же. А ведь утром договорились по-людски. Буду — все! Будет он! То он идет в футбол играть, то другу помочь приемник отладить, то срочная халтура. Ну, не тянет человека домой. Верно, не набродился еще.

— Так взяла бы детей сюда, — сказал Павел Иванович, — хоть на дядьку посмотреть.

— Отдохнуть тоже надо. Разве ж поговоришь при них? А свекруха выламывается. Тоже, мол, молодая, тоже, мол, жить хочу. Понимаю, молодая, сорок семь всего.

— Ты ее мамой называешь? — спросил Вовчик.

— А как же ее называть будешь? Живешь же с ней. Да ну ее. Что вспоминать. Дайте вот я на Вовчика погляжу.

А Павел Иванович неодобрительно так это думал: говорил он когда-то — не скачи козой, не рвись ты к своему Петеньке, молоко на губах у него за версту видно, а все — телемастер, телемастер, самая модная специальность. Павел Иванович вовсе не хотел, чтоб дочь выходила замуж. А не послушала, Петя-Петя-Петушок-Золотой-Гребешок, а у него как молоко тогда не обсохло, так и до сих пор все не обсохнет — к друзьям его тянет, поиграть, попрыгать, молод, верно, еще, не нанюхался своей мужской самостоятельности. Вот теперь и хлебай свою кислую кашку.

С одной стороны, Павел Иванович понимал, что надо бы дочь пожалеть, с другой же стороны — пожалей ты человека, он и раскиснет, а силы для жизни где ж собрать тогда?

— Счастливая твоя Надя, Тепа — сказала Веруха.

— Чем же она счастливая? — усмехнулся Вовчик.

— Муж у нее вон какой. Самостоятельный. Ученый. С тобой ей всегда интересно.

— Не скажи. У нее, может, свои печали.

— Да был бы у меня такой, как ты, я бы не нарадовалась. Грустно тебе — я развеселю. Весело тебе — так пусти меня в свое веселье. Пыль бы с него стряхивала. Раз с ним интересно. Что надо от него? Только чтобы все вместе — и радости, и печали. Да больше ничего.

— Эх, Вера, в каждой избушке свои игрушки, — так, к слову заметил Павел Иванович и внимание обратил, что Вовчик удивленно и настороженно посмотрел на него.

— Да я бы работала за двоих. Ты отдыхай. Но только понимай меня. И иногда пожалей.

— Да, Вера, хорошо, где нас нет, — вставила свое Евдокия Андреевна, — на всех не наработаешься.

— А сейчас я, что ли, не работаю? И в ателье, и дома. В ателье я закройщица, а дома сама себе закройщица и мастер. Два дня — брюки. Все вечера заняты. Да ты ему чтоб ягодицы обтянуты были, в коленях двадцать два, а голень тридцать, мол, немецкая модель. Да ширинку на молнии. Да сердечко на штанину нашей. Каждый вечер без продыху. Я согласна, мама, но для такого, как наш Тепа.

И она начала дурачиться с братом — то в бок его толкнет, то на шее повиснет, резвится, как маленькая девочка, да она и всегда будет чувствовать себя малой девочкой в присутствии брата — он старше ее на семь лет, все смеялись, и Веруха, и Вовчик, и Евдокия Андреевна, а Павел Иванович малость расслабился, размягчился и рад был, что Вовчик развеселился, и вдруг Павел Иванович посмотрел на сына внимательнее и вздрогнул от неожиданности — такие печальные глаза были у сына. И печаль эта была давней, застоявшейся. Словно б человек знает о себе тайну постыдную, или же он кого убил, или близкого друга предал.

Словно б ты сидишь в цирке, в первом ряду, и клоун похохатывает, люди покатываются со смеху, а ты смотришь в его глаза, и они такие печальные, что ты понимаешь — клоун думает в это время о доме, что вот жена или ребенок больны, или же у них жилья нет, и тебе уж не смеяться, а плакать впору.

— Может, мне с ним поговорить? — вдруг спросила Евдокия Андреевна, и Павел Иванович даже вздрогнул — уж не усекла ли она его мысли. Этого быть, пожалуй что, не могло, но он все-таки спросил:

— С кем?

— Что?

— С кем поговорить?

— Да с Петей, зятем твоим. Совсем спит отец, без вина, а спит.

— А что с ним говорить?

— Ну как это что? Дочь же родная. Не могу в обиду дать. Это тебе все струг-поструг, а мне дочь жалко.

— А не говорили с ним, что ли? Если человек сам первый не заводит с тобой разговор, так уж толку не будет.

— Так мне что же — вот так сидеть и рот сделать корытцем? Дочь-то дорога мне, поехала-махала.

— А что скажешь ты ему? Тунеядец он? Нет. Деньги домой приносит? Он зарплату приносит домой, Верка?

— Приносит. А как же!

— И все. Отскочил. И ты ему не указчица.

Павел Иванович защищал зятя не потому, что тот ему нравился, нет, вовсе не нравился, однако ж при детях очень хотелось ему срезать Евдокию Андреевну, с одной стороны, уж больно она гоношливая и без мыла пролезет в любую скважину, с другой стороны — показать хотелось, что он тоже не лыком шит и гонор свой имеет. Так-то он особенно против Евдокии Андреевны никогда не пойдет, потому что это плевать против ветра, но тут-то разошелся перед детьми. За то, пожалуй что, и получит штрафной щелчок по носу.

И точно.

Евдокия Андреевна, усмехнувшись, сказала:

— Ну, раз такое дело, раз на хлеб и молоко зарабатывает, все — человек святой и прощен. Некоторые так и вовсе не работают. Жена пусть пашет, а он на лавочке газетку почитает, либо в домино постучит, либо в прохладном сарае подремлет.

— Это кто ж такой? — не сдержался Павел Иванович. Ему так это смириться бы и, шуточками защищаясь, отойти в глубокие окопы и там надолго залечь, глядишь, буря и поутихнет.

— Да так, дядька один чужой. Катушки он постругивает. А жена, совсем молодуха, пускай попрыгает, словно бы бабочка полетает.

— Мама, да будет тебе, — попросил сын. Не то чтоб за отца вступается, а просто хочется ему тихо в семье посидеть.

— Да он, дядька этой чужой, пенсию вместе с тем получает. И никого не просит бока колотить на работе. Он не жадный и знает, что всех денег не заработаешь. И в день пенсии просит всех отвалить от него до следующей получки. А ему, дядьке этому чужому, шестьдесят восемь любезных вот как хватает. А уж кто хочет гнаться за прыткими людьми, тем он, конечно, не запрещает.

— Все равно весь день плотничаешь, так поработал бы где-либо в домоуправлении. Восемьдесят рублей лишние ли?

— А для чего они?

— А чтобы жена отдохнула. У нее давление повышенное.

— Это от жадности давление. У всех давление от зависти или жадности — уж точно.

— Оно конечно, если человек всю жизнь себе самому пуп — дело другое. А все вокруг него вертись и трепыхайся. Так бы и ни у кого забот не было — открой рот и дыши, наслаждайся.

А он-то, ну что же мог-то, да ничего и не мог — права она, права, что делать, если ему всю жизнь лодочка да свой сарай всего дороже?

— И на все-то ему начихать, — вовсе Евдокия Андреевна валила Павла Ивановича на лопатки. — Вот ты спроси, Вовчик, сколько лет твоему Сереже, ведь не ответит.

Тут Павел Иванович малость растерялся: Евдокия Андреевна попала в точку, он не знал наверняка, внуку Сереже девять или десять лет, — не больше десяти, это точно, не меньше восьми — еще точнее, значит, девять или десять, а вот сколько именно — это, пожалуй, очень интересная загадка.

— Знаешь, Дуся, — сказал он строго, — ты говори да не заговаривайся, знаешь, за это дело, за такое именно, это самое, как его, — сам же лихорадочно подсчитывал, однако очень опасался попасть пальцем в небо.

— Ну, будет, мама, — снова вступился сын. — Что сейчас считать — тот много делает, тот мало. А что нужно? Я помогал и помогать буду. Вера работает. У тебя и у папы пенсия. Проживете, верно.

— Не понимаешь, Вовчик, — огорчилась Евдокия Андреевна. — В этом ли дело? Да я не стану дома сидеть, пока могу работать. Что дома-то делать? В четырех стенах. Сидела год с Веркиным Аликом, совсем извелась. Лучше уж работать. Дело-то в нем. Ему все трын-трава, вот ведь что обидно.

— Да где же трын-трава? Он же с паровоза не по своей воле ушел. А что не нравилось быть контролером, что уж здесь сделаешь? Заслужил пенсию — пусть отдыхает.

Павел Иванович был благодарен сыну за то, что он вступился за него, но он знал, что Евдокия Андреевна отыграется, не сейчас, так в будущем, и в будущем, надо заметить, самом ближнем.

И снова за столом развеселились.

— Ой, Тепа, я вспомнила, какой ты смешной был, когда тебя назначили в наш класс пионервожатым. Такой надутый, важный. Нет, учителя бы из тебя не вышло.

— Да уж пожалуй. Воспитывать я никого не умею. Себя-то и то с трудом.

— А Сережу?

— Надя все больше. Но теперь и я буду. Работы будет поменьше, может, я и сумею доказать, что мог быть сносным учителем.

— А мой тоже детей любит, — вдруг похвасталась Вера. — Жалко же детей — он их любит. Не люби он детей, о чем речь!

Вот и вернулись к прежнему разговору о Петеньке. Это уж точно — когда заноза сидит, то покоя тебе не будет.

— Вот если бы припугнуть его, — сказала Вера.

— И припугни, — откликнулась Евдокия Андреевна.

— У моей подруги Ирки — вместе в ателье работаем — такое же дело вышло. Тоже припугнула — ушла с детьми к матери, — так стал как шелковый. Потому что детей любит.

Павел Иванович насторожился, он уж догадался, к чему Вера, дочь родная, разговор ведет, однако и думать побоялся, что Вера доскажет свое желание.

— Только вот Ирка советует прописаться. А то, говорит, будешь между небом и землей болтаться. Это так, на короткое время.

— Так ты же выписалась от нас еще до ремонта, — напомнил Павел Иванович, — тогда и прописалась у свекрови, чтоб им трехкомнатную дали. А то, если б здесь осталась, дали бы двухкомнатную. Одна комната всегда твоя, и хоть что с ней делай.

— Если б знать, где упасть, и что вспоминать об этом, — сказала Евдокия Андреевна. Так и не догадывается, к чему Верка клонит. — И можно что сделать?

— Делают, верно, люди. Как-то устраиваются. Это чтоб на короткое время, только припугнуть.

А Павла Ивановича понесло уже в догадках, и он, себе еще не веря до конца, с надеждой большой, что ошибается, так это тихо, доверчиво спросил:

— Это вроде случись что с нами, вот с матерью или же со мной, так зачем жилью-то пропадать? Чужим ведь людям достанется, а вы с Вовчиком здесь родились, жалко, верно?

— Да конечно жалко, — сразу согласилась Вера, пойманная его доверчивостью. — Как не жалко? Пропадет ведь.

А ведь не ошибся, горько подумал Павел Иванович, вот тебе и здрасьте, сели и сразу слазьте, вот и дочка родная, не то горько, что боится, что отец-мать исчезнут когда-либо — это что удивляться, с каждым такая малая штучка случиться может, — а то горько, что уж все посчитала, и вот жалко ей родительское жилье, значит, с потерей отца-матери смирилась.

Павел Иванович, когда подлавливал дочь, надеялся, что она и думать не думает о своей выгоде при их испарении с земли, и тогда бы он не сдержал благодарности и приласкал бы дочь, чего в жизни никогда не делал. Но не ошибся — вот как горько. А чего он хотел, если говорить прямиком, на что рассчитывал? За жизнь свою туманную никогда он не присыхал к своей семье так, что никакими уж силами его не отделить от близких, ну и получил — довольно-таки горьковато это, прямо скажем тошненько.

— А верно, что жилью пропадать? — согласилась с дочерью Евдокия Андреевна. — Нас не станет, а тебе с детками жить. Мало ли что случится?

— Да ничего не случится, — вмешался сын, — вам до ста лет еще далеко. А меньше ста лет жить и не стоит. Дом при вас еще два капремонта переживет.

Эх ты, как гладко выкатывает слова, подумал Павел Иванович. Он был благодарен сыну за защиту, но и подумал, что ему куда как легко благородство обозначать, он вон как далеко живет, да и забот у него не так чтобы много, катается поди как сыр в масле, а у Верки двое детей да муж дома не держится — вот как сложновато все у Павла Ивановича скручивается: и обидно ему, но вместе с тем и жалко — отец, уж как тут ни крути.

Он незаметно так это глянул на часы и — тю-тю, уже четверть девятого. Хоть солнце еще вовсю сияет, но двор поди медленно ко сну склоняется, пустеет поди на скамеечках, людишек во дворе все помене и помене, так что и ему пора уже на вахту свою заступать.

И тогда, чтобы примирить дело, вернее сказать, оттянуть его решение на некоторое время, Павел Иванович сказал:

— Ладно, мы с матерью что-либо такое подумаем, а там и сообразим.

Обрадованные, что проскочили скользкое место, все сразу повеселели, оживились, мать чай подала с песочным печеньем, и снова оживление, снова радость — вот все мы вместе за этим столом, но к половине девятого вспоминать начали, что для каждого вечер еще не закончился: Вовчику надо идти к учительнице, Вере надо детей укладывать, Павел Иванович вспомнил, что ему кое-что посмотреть в сарае требуется, и все мирненько разошлись, довольные семейным вечером и друг другом.

Медленно опускалась во двор прохлада. Красный диск солнца лежал на крыше пятиэтажного дома, но удержаться не мог и медленно соскальзывал с крыши все ближе и ближе к заливу. Суета вечерняя, как и ожидал Павел Иванович, прошла, однако на скамеечках еще сидели люди, уже притихшие перед наступлением вечера, голоса негромкие, движения полусонные, замедленные, как бы уже с зевотцей.

Павел Иванович отворил дверь и подпер ее заранее приготовленным кирпичом. Тогда он подошел к своей вещице и, не снимая с нее чехла, похлопал по боковой стенке и, прислушиваясь, вздрогнул: сквозь сонное бормотание людей на скамейках, сквозь звуки шагов за сараем, сквозь ленивое жужжание комаров он услышал легкое шипение и пощелкивание внутри своей вещицы и удовлетворенно сказал себе — это все в порядке.

Он сел на табуретку так, чтоб вовсе не чувствовать тяжести собственного тела, руки сложил на коленях, голову свесил на грудь и так это долго сидел, вспоминая работу над этой вещицей и трудности, которые подстерегали его всякий день.

Тайны-то какие были: каждый раз перед работой проверял, не подсматривает ли кто, а набрасывая тряпку на эту вещицу, мелком отмечал, где край тряпки проходит, не глазела ли жена, и всякий раз с удовольствием отмечал, что не глазела, все в прежней позиции.

А зря ли скрытничал, зря ли пять лет из рук выпустил — нет, не зря, вон шестерни поскрипывают, вон шелестит что-то в машине, пощипывает, пощелкивает, дает всему ровный ход. Он сидел долго, бросив руки так, чтобы они впервые за пять лет отдохнули, и с радостным замиранием в груди, с веселой даже надеждой думал, что не зря работал, не зря скрытничал, для него это ясно, для всех же станет ясно завтра, и вот бы поскорее это завтра приходило, никогда Павел Иванович не ждал с таким нетерпением завтрашний день, ах, как весело, как неогорчительно ему живется. Протрут завтра соседи глаза, проморгаются и пусть не сразу, но сообразят, однако ж, какую вещицу приготовил для них Павел Иванович, все увидят — и Евдокия Андреевна в особенности, — что не так он прост, этот Павел Иванович Казанцев, хитрая он штучка, себе очень на уме он штучка. То-то и оно-то: не высокомерничайте, не воротите нос, не дуйте небрежно на человека, словно он соринка ненужная, а ну, как не только вы, но и он штучкой хитрой окажется, крепким орешком, что не разгрызть, не раскусить, а ну, как оконфузитесь вы с ним да хватите стыда от небрежности своей, что тогда, спросить осмелимся. Вот и малый человечишка, и все небрит он, и пиджачок на нем кургузый, и мозгляк он распоследний, ты вот дунь на него — он улетит, ты плюнь и растопчи — дыма не останется; а ну, как выкинет он хитрое коленце, вензелек невиданный выпишет, сюрпризец какой преподнесет — и что тогда? — ахнешь, в жар бросишься, стыдом изойдешь. А потому что покуда жив он, человечишка этот ледащий, не высокомерничай, не чихай, не дуй на него презрительно. Что от тебя останется? Стыд. Вот какие вензеля получаются. Вот какие подарочки подносил себе Павел Иванович, сидя на табуретке в своем сарае.

Сейчас освободил он себя от труда каждоминутного, и обиды прошлые замельтешили в нем, даже и гордость голову захмелила: ох, и сам не заносись, ох-то и сам не услаждай себя гордыней, горьким песком, горькой полынью.

Потом он вытянулся на старой узкой кровати, лег поверх одеяла, даже башмаков не снимая, и, чувствуя легкость собственного тела, понимал, что сегодня ему никак то есть заснуть не удастся. Да и кто же в состоянии спать перед своей победой, перед главным торжеством жизни, это уж твердейший человечище, без крови и нервов, не нам это пара, пожалуй что, будет.

В распахнутую дверь сарая видна была желтая стена дома Павла Ивановича, и на ней мерно погасало солнце — вон ярко-красное, вон розовое, а вон и вовсе блеклое, слабый осколок, угадок один, и сумерки, покруживаясь, стали плавно спускаться с неба, все ниже, ниже, однако земля, что ли, отталкивала их своей упругостью, и они прибиться к земле не посмели, так и повисли, по-прежнему покруживаясь в нескольких метрах над землей.

Уж последняя маета стихать стала, будь здорова, Клава, хорошо, хоть суббота завтра, белье стирать не перестирать, Сашка, ты — грязная рубашка, домой топай да палец из носу вынь — инвалидом будешь, белые ночи — света экономия: как зима, так пять шестьдесят по счетчику, как лето, так два сорок, мой, вот беда, рыбачить собрался, опять не высплюсь — в три часа подъем, им-то что: сказывай дружку сказку, а женам хлопот по завязку, эх-ха, потягушеньки, тепло вот, пожаров бы не было, вот-та, вот-та, дремота, сон, души услада.

Павел Иванович улыбнулся, предчувствуя сладость завтрашнего дня, набрался сил, сел и, чтоб ничем уж не тревожить себя до завтрашнего дня, сбросил башмаки и, снова вытянувшись, приготовился к тягучей мягкой дремоте.