Да, именно провинциального, потому что иной медицины, непровинциальной, я не знаю.
Долгие годы ездил консультантом по сельским больницам. С этого и начну.
1. Сельский врачебный участок
Что прежде всего бросается в глаза в работе сельского врача? Зависимость от всех и ощущение собственной второсортности.
Известно, что на сельского жителя медицина отпускает денег в три раза меньше, чем на горожанина. Возможно, сельские жители поздоровее горожан (что вряд ли), но зубы у них одинаково вылетают или нет? Протезист положен один на десять тысяч горожан и 0,7 на десять тысяч сельских жителей.
Если в райцентре живет свыше двадцати пяти тысяч жителей, то району положена врачебная «Скорая помощь», а если меньше двадцати пяти тысяч, только фельдшерская.
Соответственное и отношение. К примеру, сельской больнице положена машина, но ведь не новенькую же отправлять, а ту, что несколько лет поездила, — вот ее и отдать на село, там отремонтируют (у них, говорят, с запчастями получше) и будет бегать как миленькая.
То же самое и с лекарствами. А зачем там хорошие и потому редкие лекарства? Перетопчутся.
Теперь о зависимости. Зависит сельский врач от всех — от медицинского начальства и от совхозного, он ничего не может требовать, он может только просить. Собственно, на это уходит его жизнь — на просьбы. Он просит главврача районной больницы — машину, запчасти, бензин, он постоянно просит место в районной больнице (и как просит, какие жалостливые ноты, оно и понятно, в райбольнице мест постоянно не хватает, хорошо, если на участке есть своя больничка, тогда возможен обмен — вы у меня свежую пневмонию, а я у вас онкобольного, нет, парализованного не могу, хорошо, но за это возьмите язву).
И постоянные просьбы у совхозного начальства — опять машину (своя-то все время ломается), доски, гвозди, самые разные мелочи быта, без которых трудно работать.
Мой друг много лет проработал на одном участке. Когда он ходил к директору просить доски, бензин, водопроводчика, у директора была замечательная отговорка: дорогой мой человек, вот когда на высоких совещаниях про меня будут говорить, молодец, Пал Иваныч, не выполнил план по картошке, мясу и молоку, зато заболеваемость у тебя стала на три и семь десятых процента ниже, тогда другое дело, тогда будете получать все в первую очередь.
Для моего друга постоянное это пробивание, суета кончились так. На вызове он сделал старушке укол, и старушка уснула. Ночью просыпается, что такое, свет горит, а доктор спит, лбом упершись в стол. Подошла, а доктор вовсе и не спит, а он мертв. Инфаркт. Пятьдесят один год.
Нет, требовать врач ничего не может. Только просить. И раз в год он уговаривает бригадиров, чтобы людей отпустили на профосмотры: процент осмотра важен для участкового врача — один из показателей его работы.
Об этом стоит рассказать особо — профосмотры проводят врачи районной больницы. Если, к примеру, по нормативам положено осматривать пять дней, то эти дни уплотняются до трех — врачи, приехавшие сюда, нужны и в райцентре.
Да, а амбулатории, как правило, устраиваются в первом этаже нового дома, выделяется двухкомнатная или трехкомнатная квартира, или соединяются две двухкомнатных — и вот в коридоры трехкомнатной квартиры набивается человек восемьдесят, и никак не менее, потому что тут не только люди, пришедшие на профосмотр, но и больные, но и пенсионеры, пользующиеся редким случаем показаться специалистам из района, и начинается гонка.
Оно и понятно: люди сорваны с работы, их торопят на рабочее место, и в коридоре ссоры и выяснение, кто больше спешит, кто меньше, а комнат в квартире три, врачей же поболее, потому их можно разместить парами в одном кабинете, к примеру, терапевта и невропатолога, ухо-горло-нос и хирурга — и помчался поток.
Именно поток: тот человек только раздевается, а этот уже на подходе к врачу, а того врач уже слушает, а этот уже одевается. Тут главное, чтоб не схлестнулись разнополые потоки, это и есть главный предмет спора в коридоре — кого запускать, мужчин или женщин.
Ладно. О качестве говорить не будем.
Предположим, больные люди выявлены, и в карточку записывается — доярка такая-то нуждается (заметим, нуждается, то есть это просьба, рекомендация, но, упаси боже, не требование) в переводе на легкий труд (у нее, к примеру, руки болят). А ее не переведут — руки болят у многих, и где ж ты на всех наберешь легкий труд. А что врач? А ничего. До следующего осмотра. Врач же знает, что ничего требовать не может.
И тут уже дело в его терпеливости: захочет ради больного человека ходить и кланяться, какое-то время выдержит эту работу, а если заговорит в нем гордыня — а почему, собственно, он должен ходить и кланяться, унижаться и рвать из горла, он же врач, а не добытчик, почему он должен полагаться на свои пробивные способности — ну, так и не будет ничего, и сам он покрутится, покрутится да рванет отсюда, если, понятно, будет куда рвануть. А нет — смирится и будет покорно тянуть ту лямку, что отпущена судьбой.
Перед кем я всегда преклонялся — перед толковыми сельскими врачами. Потому что им труднее всех. Сохранить собственное достоинство в жизни, где ты от всех зависишь, очень непросто. И я не согласен с общим мнением, что в массе своей городской участковый врач знает поболее сельского. Думаю, ничуть не более.
Потому что сельский врач должен (вынужден) знать не только амбулаторную работу, но и больничную, но и «Скорую помощь».
Но вот и главная отрада в деревенской работе. В деревне толковый врач — это человек. Не «тоже человек», а вот именно человек. Конечно, отечественная цивилизация коснулась и деревни, но все же отношение к сельскому врачу несомненно лучше, чем к городскому. Больной покуда не считает, что он понимает в медицине побольше доктора, а доктор все же доброжелательнее и спешит поменее врача городского (приемы поменьше — это раз, ну, и все друг друга знают — это два, и это главное).
2. Районная поликлиника
Казалось бы, она, как и театр, начинается с вешалки. Но нет, начинается она с толпы, которая собирается у входа часов с шести. А поликлиника открывается в восемь. И вот в любое время года и в мороз, и в дождь люди терпеливо ждут открытия поликлиники. И в этой очереди люди ждут не хлеба и не зрелищ, но жаждут они достать номерок к нужному врачу. Или, привычным языком говоря, к специалисту, то есть к невропатологу, окулисту, ЛОР-врачу. К своему участковому они попадут и так.
В восемь часов они ворвутся (или вползут — у кого какие возможности) и на стеклянной двери увидят квиток, где написано, к каким именно специалистам нет сегодня номерков. Даже и причина указана будет — уехал в деревню или, к примеру, в отпуске.
Если же врач на месте, то к нему будет очередь — это точно. Поликлиника — значит, очередь. Еще к участковому врачу она может быть умеренной, но уж к специалисту непременно огромной. Что делается у кабинета хирурга, невозможно представить. В небольшом закутке разом может собраться человек тридцать — тут и травмированные, и с больным животом, и на перевязку. Сортировка производится уже в кабинете: этого туда, этого на перевязку, вон в тот кабинет, этого сразу этажом выше — на рентген, ничего, как-нибудь и на одной ноге допрыгает.
Самые большие очереди, понятно, в дни профосмотров, особенно в летние месяцы, когда молодежь собирает справки для дальнейшей учебы.
Не поверите, но однажды я принял 180 (сто восемьдесят) человек. Июль, жара, духота, люди в ожидалке прямо-таки спрессованы, и понятно негодование человека, когда ему, наконец, удается оторваться от спрессованной массы и влететь в кабинет. Ты и сам после такого осмотра долго приходишь в себя, пребывая в полуобморочном состоянии.
Но это ладно, случаи особые, профилактика — основное направление нашей медицины. Но и в обычный день очереди большие. Когда ты входишь в поликлинику, особенно на утренний прием, такое чувство, что тебя рвут на части. Срочная консультация, «скорая помощь» кого-то привезла, человеку срочно нужно на ВТЭК, инвалид войны, просто знакомый и твой давний больной — это все без номерков. А у кабинета, понятно, сидят законные больные, то есть те, у кого номерки.
Первые два часа ты мечешься, ты в мыле, у тебя ощущение, что сейчас лопнет в тебе какая-то жила. Правда, надрыв от цейтнота с годами уменьшается — должен ведь организм иметь защитные реакции — и первые часа два ты функционируешь как бы с отключенным сознанием, как у нас говорят, на автопилоте, то есть на одной сноровке и профессиональной выучке, и ты что-то там слушаешь, стучишь молоточком и пишешь, но это на автопилоте и сноровке. И если ты не промахиваешься грубо, то это значит, что у тебя неплохая выучка и спасибо твоим учителям.
И лишь когда ты разделался с неотложным и время помаленьку начинает соответствовать тому времени, что указано в номерке, ты как бы расслабляешься и начинаешь замечать цвет лица пациента и чувствуешь его настроение и с удивлением отмечаешь, что это не так и худо нормально работать и никуда не гнать, и внимательно слушать больного, с легкой даже надеждой, что чем-то ему поможешь.
Если случай сложный, ты предупреждаешь человека — приходите к концу приема. То есть когда ты не очень уже спешишь.
Потому что за шесть часов ты обязан принять тридцать больных. Номерки так и пишутся — с первого по тридцатый. Нечетные раздаст регистратура, с четными ты волен поступать, как захочешь, они для твоих повторных больных. Стараешься раздать не все, чтоб к концу приема и вышел тот резерв времени, когда ты почти волен.
Оно и понятно, почему ты постоянно торопишься — существуют ведь нормы приема. Мне, к примеру, в среднем на одного больного отпущено двенадцать минут. Номерки, напомню, пишет регистратура, она и исходит из этих самых норм. Считается, что люди будут идти только по номеркам. Но такого не бывает и быть не может.
Вот больной входит, здоровается, на что жалуетесь, и он охотно жалуется, он, собственно, и пришел, чтоб пожаловаться, ему ведь, в общем, и некому пожаловаться (некоторые даже по бумажке читают жалобы, чтоб уж ничего не пропустить), я слушаю и задаю вопросы, вернее, мы вообще разговариваем, что за семья у него, жилье, работа да обстоятельства жизни, затем я предлагаю раздеться, измеряю давление, слушаю сердце и легкие (врач все-таки, верно?), стучу молоточком, (узкий специалист!), высказываю свое мнение о его здоровье, даю советы по дальнейшему поведению, уверяю, что если он сделает то-то и то-то, все будет хорошо, говорю медсестре, что выписать, сам в это время пишу карточку, затем передаю рецепты больному, объясняю, как принимать лекарства, продлеваю или закрываю больничный лист, и мы прощаемся.
Одно только перечисление моих обязательных дел заняло у меня две минуты. Это если я не смотрю анализы, рентгенограммы, прочее.
Как умудряются терапевты за это же время разобраться с кардиологическими больными, пересмотреть груду старых и новых кардиограмм, из десятков лекарств, которые больной принимал за последнее время, выбрать те, которые следует принимать и далее — это для меня загадка. Хирурги же, умудряющиеся за шесть минут сделать амбулаторную операцию или поставить сложный диагноз, представляются мне волшебниками.
Значит, одна причина гонки — время, отпущенное министерством на прием одного больного. А вот и вторая причина.
Много поколений врачей должно было смениться, чтоб, наконец, выковался тот тип современного врача, который мы имеем. Это тип врача вечно спешащего, загнанного в цейтнот, прихватывающего в совместительстве все, что можно прихватить, невысыпающегося, утомленного, не успевающего да и не желающего читать медицинские новинки.
Вот передо мной длинный список всех отраслей народного хозяйства, и медики по среднемесячной зарплате прочно удерживают одно из последних мест.
Когда я впервые сел на прием, мне платили 90 рублей. Несколько раз за последние двадцать лет зарплата повышалась. Сейчас участковый терапевт, как и врач «Скорой помощи» получает 135 рублей. Да, но жизнь за эти годы не стояла на месте, она раза в два подорожала. Начальная ставка медсестры сейчас 80 рублей. Фельдшер «Скорой помощи» получает побольше — 95 рублей. Чистыми, после высчетов, остается 82 рубля. Интересно, может молодая женщина, исходя из цен на товары, прожить на такую зарплату? Если она не замужем или не помогают родители.
Несколько лет назад санитара нашего морга судили — он вымогал деньги у родственников умерших. Судили его в нашем красном уголке. Все клокотали от негодования — опозорил, стервец, нашу профессию. Тут адвокат повела знакомые такие речи, мол, если государство здоровому мужчине (а он здоровый парень, иначе не смог бы ворочать трупы), у которого жена и двое детей, за такую малотворческую работу платит 80 рублей, оно тем самым говорит человеку — соображай, кумекай. Вот он и соображает, кумекает.
И возмущение, надо сказать, после такой речи поутихло, все понимали, что выдавая ежемесячно на руки 82 рубля фельдшеру и 115 доктору, государство тоже говорит — соображай, кумекай.
Да, но в нашем деле много не насоображаешь. Напомню, я пишу только о той медицине, что знаю — о провинциальной. Что происходит в крупных клиниках, и какие деньги там берут за операции, и что сестры просят за укол, а санитарки за чистое полотенце — этого я не знаю, только слышал, хотя и много слышал, конечно. Возможно, где-то торгуют больничными листами и отказываются оперировать бесплатно даже на самом низком уровне, в наших местах массового распространения это покуда не получило.
И вообще должен сказать, что почти четверть века отработал в хорошей больнице, которая считается одной из лучших в области. Которая, к примеру, входит в 35 процентов тех райбольниц страны, где есть горячая вода и канализация.
Да, государство говорит — соображай, и соображение медика устремляется в одну сторону — в сторону совместительства.
Вот! У тебя полторы ставки и теперь ты типичный медик. До совместительства ты был исключением из правил, везунчиком.
А что это такое полторы ставки? На «скорой» это десять суток. То есть ты сутки работаешь, сутки приходишь в сознание и сутки нормально живешь со сравнительно проснувшейся головой.
Хирурги полторы ставки набирают дежурствами — ночными, заметим. Участковые терапевты обслуживают два участка — свой и чужой (там или вызовы, или прием).
Это к вопросу, почему врач торопится, не шибко вникает в подробности наших жалоб, почему он загнан.
Как-то появились результаты исследований, сколько времени необходимо организму, чтоб восстановиться после суточного дежурства. Исследователи были западные, и потому они имели в виду, что человек не по магазинам будет ходить, или стирку затеет, или встанет у плиты, а так это выедет на дачу, или же на яхте покатается. Глядите, сказал я городскому начальнику, французы уверяют, что не то пять, не то семь дней надо восстанавливаться. Французы — слабаки, был ответ, они лягушек кушают.
У нас все проще. У нас хирург — не француз и не слабак, он лягушек не кушает, он после ночного дежурства продолжает работать в отделении — у него обход или плановая операция.
Помню, разговорились со знакомым нейрохирургом — всю жизнь он, разумеется, работает на полторы ставки. Как все офонарело, сказал он, я люблю хирургию, мне интересно сделать что-то новое и сделать профессионально, но где мера, я за отпуск не успеваю раздышаться, я не успеваю читать книги, и голова всю жизнь несвежая.
Это мне было понятно. За долгие годы в больнице я привык, что голова у меня свежая только в первые три-четыре месяца после отпуска, а потом ты медленно вплываешь в какое-то оглушение, голова чем-то залита, и это мешает подумать хоть о чем-то постороннем, что не относится к сиюминутной обстановке.
И я сказал нейрохирургу, мы бедные и несчастные, а плати тебе четыреста рублей, ты был бы счастлив?
Да при чем здесь счастье, ответил он, я работал бы на одну ставку, а не на полторы, и брал бы себе два дежурства в месяц, а не десять.
Потому давайте не удивляться, что врач торопится, что он хмур и не очень-то разговорчив.
И наивно надеяться, что больные ничего этого не замечают. Все они замечают и превосходно помнят всех своих врачей. Особенно участковых терапевтов. И непременно больной расскажет, что вот десять лет назад была доктор — большая крикуха, и она с порога выговаривала, чего это опять вызвали, совесть-то надо иметь, вы же не один на участке; потом приходил молодой доктор — внимательный, но прижимистый на больничный лист; его сменила пожилая женщина, которая любила обменяться рецептами — она тебе медицинский, а ты ей кулинарный; а сейчас у нас мужчина средних лет, ничего плохого про него не скажу, а вот только не любит он меня, ну, не любит, да и все тут.
И это при том, что наши больные до изумления неприхотливы. Это ложь, что они стали капризными, потому что читают журнал «Здоровье» и шибко грамотные. Только выслушай его и будь доброжелательным, и если еще и профессиональная подготовка у тебя сносная, так ведь цены тебе не будет, особенно в провинции. Пройдет много лет, а больной вздохнет, мол, когда у нас на участке была Валентина Владимировна — вот это было да! Или ты приезжаешь на вызов, больной покажет тебе лекарства, которые принимает, и скажет гордо — мне их выписал Владимир Иванович, и скажет в том смысле, что вот он такой человек, что лекарства ему выписал сам Владимир Иванович, участковый терапевт.
3. Районная больница
Все-таки нужно быть большим художником, чтобы описать наши больницы. Нет, не ведомственные, не закрытые (в них никогда не был и описывать не берусь), не только что построенные большие клиники, а привычные любому человеку больницы. Что называется, общедоступные и широко распахнутые.
Первое: всегда забиты коридоры. Это обязательно. Особенно хирургия и травма, особенно после праздников. Так что нужна сноровка, чтоб протиснуться к нужному больному.
Коек не хватает всегда. Понятно, в случае необходимости в коридор вгоняют и койку, и топчан, и раскладушку.
Так что человек, который лежит в восьмиместной палате, считает себя существом рангом выше человека коридорного. А человек в четырехместке понимает себя прямо-таки аристократом.
Как-то в ординаторской мы затеяли что-то вроде игры — кто работал в самой населенной палате. Восьми- и двенадцатиместки в счет не шли — кого этим удивишь. Я, к примеру, работал в палате, в которой лечилось семнадцать человек. Победила женщина, которая работала в палате на тридцать два человека. Возможно, это не предел.
Я обещал писать лишь то, что знаю, но, видно, без цифр, которые стали появляться в печати в последнее время, никак не обойтись. Правда, нужно оговориться, что цифры эти очень и очень условны. Как любила говорить одна начальница: «С цифрами надо уметь работать».
Несколько лет назад я записал монолог опытного заведующего отделением (мы вместе учились). Вот этот монолог.
Недели за две до нового года заведующий перестает смотреть больных — началась пора отчетов. Вот это и есть самое трудное в моей работе. Казалось бы, чего проще — усади старшую сестру, прихвати еще кого-нибудь из сестер, они сядут и все посчитают.
Но тут главная сложность — врать надо толково.
Ведь от чего все зависит? От цели, которую перед собой ставит человек, составляющий отчет. К примеру, начмеду до пенсии два года, он человек опытный и не собирается лезть в передовики, ему желательно так прокатить дело, чтоб быть в середочке.
Другое дело, когда молоденький главврач рвется в небеса, — ему выдвигай передовые показатели, чтоб он попал в первые ряды.
Но и тут свои сложности: сегодня ты в числе первых и выскочил в намеченную точку, а что ж на следующий год? Цифры, как ни крути, а все ж по кругу должны совпадать.
У нас как раз проще: больничное начальство вышло на предпенсионную прямую, и ему желательна именно гладенькая середочка.
Главное: иметь не так даже сноровку, как нюх. Ты должен угадать среднеобластные показатели, чтоб их и держаться в своем отчете. Разумеется, есть данные прошлых лет, но ты, поди, угадай койко-день и средний оборот койки по области. Конечно, тебе поможет всеобщая установка на уменьшение койко-дня и, следовательно, увеличение оборота койки. Это все серьезно: если у тебя большой койко-день — миндальничаешь (нет, конечно, скажут, что не внедряешь новые средства лечения), а малый койко-день — выписываешь недолечившихся (липу гонишь, голубчик). А сроки лечения год от года срезаются.
При этом держи в голове коэффициент поправки, то есть помни, под каким углом ты гнал прошлогодний и позапрошлогодний отчет. И тут опасно промахнуться: если попадешь в хорошие — нагрянут комиссии, а в плохие — станут ругать.
Что утешает: скоро кончится эта фигня, на год отбой, и снова можно будет заняться делом.
И еще: примерно в эти дни все заведующие и все главврачи по всей стране трепещут: как на этот раз пройдет отчет. Из этих отчетов и будет составлен отчет облздрава. Ну, там, понятно, масштабы повыше, в облздраве будут прикидывать заболеваемость, да койко-день, да смертность по всей стране, чтоб тоже не промахнуться, но их заботы очень высоки и недоступны для районного человека.
Так вот о цифрах. Они стали просачиваться лишь в последнее время. А то все таинственность, секретность, специальные коды. Сколько вензаболеваний — тайна, сколько опасных инфекций — просто немыслимая тайна (эти тайны, впрочем, продолжают оставаться тайнами).
Значит, если человек вдруг спросит, а чего это у нас больницы такие обшарпанные, прямо скажем, занюханные больницы, отчего в районе как самое неухоженное здание, так это непременно больница, и штукатурка обвалилась, и стены закопченные, и сырость на стенах проступила, ответ будет прост: на ремонт одного квадратного метра любой поверхности больницы полагается 6 (шесть) копеек. Хоть ты кафель в операционной меняешь, хоть напрочь прогнивший пол — все одно, шесть копеек.
И не нужно удивляться, что палаты у нас большие, и в них коек напихано сверх всякой меры. Оно и понятно: если по норме на одну койку полагается семь квадратных метров, то у нас приходится лишь четыре (это при том условии, что об относительности цифр мы уже договорились)
Однажды увидел картинку, которую запомнил, конечно же, навсегда. Пришли в отделение после Нового года (там вышло два дня праздников). Вижу: коридоры забиты до невозможности, все пущено в ход: раскладушки, топчаны, даже кушетку из физиокабинета вынесли. И больные лежат на голых матрасах (о них лучше помолчать, они старые и в таких разводах, что описать это невозможно, это уж, как говорится, пускай Художник, паразит, другой портрет изобразит), — нет белья, так как запила сестра-хозяйка. Но главное, лопнули трубы, так как дежурный кочегар решил в новогоднюю ночь не отставать от сестры-хозяйки. И мои парализованные старушки мерзнут под легкими казенными одеялами. А на окнах толстая наледь, никак не желающая пропускать свет. Нет, правда, запоминающаяся картинка. И поэтому, думая о разных календарях, иной раз вспомнишь и век пещерный.
Нет белья. С ним повсеместно большие трудности. Прачечные его рвут, а нормативы существуют еще с тех пор, когда и прачечных-то не было, да белье и подорожало за последние десятилетия.
И вот время от времени «Скорой помощи» дается указание везти рожениц в роддом только со своим бельем, если, разумеется, она не желает после родов лежать на несвежем, в желтых разводах матраце.
Этой зимой я привез роженицу в наше родильное отделение. В медицине, как нигде, важны подробности. И они в данном случае таковы, что родильное отделение берет только сельских жительниц, а городских мы должны везти в тот роддом, что укажет бюро госпитализации.
Да, но тут, к сожалению, еще одна подробность. Роды повторные, схватки через три минуты, а мороз двадцать восемь градусов. Не то беда, что не довезу и роды придется принимать в машине, а то беда, что младенца поморожу.
Привез роженицу в наше родильное отделение. А доктор дежурит строгая и принципиальная. Не возьму, и все. Вы городские, а у меня нет белья. Я, чтоб припугнуть, говорю, а вы напишите отказ в карту. И ведь смелая женщина, так и написала: в госпитализации отказано из-за отсутствия белья.
И что удивительно: смелость победила — довез я-таки женщину.
А то дали указание везти роженицу в Пушкин, а там не берут — что-то наш диспетчер напутала с резус-фактором, и в Пушкине сказали, чтоб я ехал в роддом на Петра Лаврова. Роженица, понятно, недовольна, как ни крути, хоть у нее и первые роды, хоть и довезу я ее нормально, но ведь она же не колабашка, чтоб с трех часов ночи возить ее из одного города в другой, а из другого в третий. Было время белых ночей, и виден был уже собор Растрелли, и когда мы проезжали мимо Смольного, женщина зло сказала: вы остановите машину, я прямо на этой площади и рожу. Я отговорил ее простым соображением: во-первых, роддом рядом, а во-вторых, и это главное, на площади непременно стоит милиционер, и он не позволит хулиганить.
Да, положение с роддомами незамечательное. Да и как быть ему замечательным, если в стране не хватает 30 тысяч коек в роддомах. И что требовать от провинциальной больнички, если в столице, по словам Е. И. Чазова, из тридцати трех роддомов санитарным нормам отвечают лишь двенадцать.
И надо сказать, мы помаленьку ко всему привыкли. Мы перестали удивляться грязи в отделениях (иногда клопам и тараканам, или даже крысам, которые, по недавнему сообщению газеты, чуть было не загрызли младенца в каком-то южном роддоме), но люди неопытные всему этому изумляются.
Недавно к нам на станцию зашли две женщины — они посетили замечательные дворцы и парки, и у одной из них заболела голова. Одна женщина говорила, другая молчала. Доктор, который был в диспетчерской, поставил чемодан на стол, достал тонометр, и уже собрался измерить давление, как вдруг та женщина, что все время молчала, подняла клеенку, ткнула пальцем в нечистый стол и как затараторит по-английски. А первая, говоруха, достала из сумочки маленький фотоаппарат и ну им щелкать все подряд: и эту клеенку, и наши сумки, и стены, и кушетки. Мы обомлели: то есть шпионки. Предложение померить давление женщина сразу отмела: нет-нет, только не это. Так и не доверила нам свое здоровье.
А мы долго рассуждали: ну, шпионки — не шпионки, а напечатают снимки, и нам будет на орехи — зачем дозволили снимать. Но потом успокоили себя простым соображением: а чего там, мы не хуже других станций, а многих так даже и получше.
Сейчас бытует такое мнение, что у нас некому лечить, негде лечить и нечем лечить.
Вот, к примеру, «нечем лечить». Зайдите в аптеку — лекарств полно. И в больничной аптеке тоже полно. Здесь только одна подробность: плоховато именно с теми лекарствами, которые нужны вот в этот момент и вот этому человеку. Нет, глюкоза там или магнезия есть. Но по стране заявки на важнейшие средства — сердечно-сосудистые препараты и антибиотики — удовлетворяются лишь на 40–60 процентов. Впрочем, для перечисления того, что у нас в дефиците, лучше всего дать слово нашему министру. «Острый дефицит сохраняется в снабжении наиболее эффективными антибиотиками, противотуберкулезными препаратами, препаратами для лечения злокачественных заболеваний, рентгеноконтрастными веществами, лекарственными формами для детей и так далее. Низко качество инсулина, некоторых вакцин».
Так обстоят дела с лекарствами в целом по стране. Но мы понимаем, что есть и конкретности. В столице снабжение получше, чем в областном центре, а в областном получше, чем в районе. А уж что остается сельским больницам, можно только догадываться.
И нигде, в том числе и в столице, невозможно запланировать, какое лекарство станет дефицитом. То вдруг исчезнут, правда, на короткое время, папаверин, анальгин, ношпа, но это, пожалуй, перебои местного значения. А то вдруг начнутся перебои с кислородом, так что на станциях родится лозунг: «Лучший кислород — форточка».
Хотя теоретически все вроде бы в порядке. Вот недавно прошел кардиологические курсы в институте «Скорой помощи», и там меня научили пользоваться десятками замечательных препаратов только по борьбе с аритмиями. Но действительность сурова, и в моей сумке два-три препарата, не самых новых, но зато самых дешевых. И вообще эта сумка заполняется точно так же, как четверть века назад.
С техникой дела обстоят точно так же, если не хуже. Вот я привожу больную с тяжелой травмой черепа, ее осмотрел нейрохирург, и поняв, что предстоит трудная операция, сказал мне: «Ну, сейчас начнется — того нет, этого нет. Чем я буду кровотечение останавливать? Диатермия от сырости испортилась. Чем останавливать? Языком?»
И мне понятно, почему хирург должен затачивать скальпель после нескольких операций. И мне понятно, почему травматолог для своих аппаратов болтики-винтики достает через знакомого слесаря.
Было бы интересно узнать, почему мы машины для реанимационных бригад покупаем у финнов. То есть, нет, сперва, как известно, финны покупают наши РАФы, потом все выбрасывают из салона, устанавливают свою технику и продают машины нам (понятно, за валюту, и немалую). Там все установлено так, что почему-то удобно работать, и там современная аппаратура, которую я знаю только теоретически — сдавал экзамены.
Впрочем, это я хватил — машина! А почему такие неудобные и дорогие у нас электрокардиографы, и почему они так быстро портятся, почему у нас такие отвратительные тонометры, почему люди должны их добывать с таким трудом? Нет, это я опять хватил — тонометры. Почему нет хороших отечественных фонендоскопов, то есть, понятно, чем-то врачи больных выслушивают, но ценятся, к примеру, польские, а наши — так, бросовый материал, для студента-третьекурсника — он и так слышит то, что ему скажет учитель.
И снова я хватил — не хватает ламп операционных, почти нет в провинции функциональных кроватей.
Эти вопросы можно задавать бесконечно, и ответ прост: по одежке протягиваем ножки. Сколько отпущено денег, столько и купишь лекарств. Ведь есть отделения, где на одного больного в сутки выделяется 10–20 копеек. Отпущенным деньгам соответствует и качество койки.
Известно, что по количеству коек мы впереди планеты всей. Никаким американцам или европейцам и не снилось такое количество коек. Особенно если взять длинный барак, загнать туда максимальное количество коек, и тем самым перевыполнять самые шустрые планы. Но тогда не надо обижаться, что у нас лечиться негде, голые стены и железные койки сами по себе не лечат. Мы на технологию тратим 15 процентов от стоимости больницы, а во всем мире от 40 до 80 процентов. И если, к примеру, клиника в США стоит пять миллионов, то один миллион — здание, а четыре — внутреннее содержимое. У нас же главная цена — само здание, внутри которого — пустота. Это при том, что мы уже говорили об относительности цифр. И в эти средние 15 процентов входит и современный диагностический центр, и обшарпанный районный барак. Если же снова вспомнить, что в России разные календари, то центры, скажем, С. Н. Федорова работают в двадцатом веке, моя сумка укомплектована, значит, на уровне средневековом, а какой век в дальней глубинке, где в больничном бараке нет ни воды, ни канализации, мы можем только гадать. Подтверждение? Вот цитата из Е. И. Чазова: «В ряде социалистических стран стоимость койки составляет от 40 до 80 тысяч рублей. В Таджикистане удосужились построить больницы со стоимостью койки меньше 5 тысяч рублей — столько, кстати, стоит одно место в современных животноводческих комплексах».
4. Реформа
Я не встречал ни одного человека, кто был бы удовлетворен состоянием дел в нашей медицине. Все признают положение это бедственным и даже катастрофическим.
Тут, мне кажется, нетрудно дать ответ на традиционный российский вопрос: кто виноват? Надо ответить прямо: виновато государство (правительство, строй, Административная система — это можно называть по-разному, но виновато государство). Виновато оно в том, что многие десятилетия ворочая понятиями «классы», «народ», «массы», как-то теряло из виду отдельного человека. Нет, с лозунгами все как раз было хорошо. Ну, человек у нас звучит гордо, и все в человеке, все для человека, и даже человек человеку друг, товарищ и брат, но более верна была поговорка: «Без бумажки ты букашка». Впрочем, с бумажкой или без бумажки ты все одно букашка. И государство в первую очередь интересует твой труд и еще раз твой труд, а твое здоровье и жилье, твое питание интересует его гораздо меньше.
Если нужны деньги на что-то неотложное — индустриализация, подготовка к войне, курчатовский проект, королевский проект, «семь в пять», «количество в качество», деньги можно брать у медицины, образования и культуры. Взять, что необходимо, а медицине пойдет то, что останется, то есть одни горькие слезки. Это и есть остаточный принцип.
Впрочем, ради справедливости надо сказать, что так было не всегда. Государство вправе гордиться достижениями медицины в двадцатые годы. Все-таки медицина у нас тогда была очень отсталая. До революции умирал каждый пятый ребенок до года. На десять тысяч жителей было всего два врача. И за короткий срок покончили с эпидемиями чумы, холеры, оспы, трахомы и др. И недаром из всех организаторов здравоохранения мы помним только двух: Соловьева, автора проекта организации здравоохранения, и Семашко, наркомздрава в двадцатые годы.
Но потом победил остаточный принцип. И было бы странно, если бы он не победил. Потому что когда идет уничтожение собственного народа, вопросы здоровья отдельного человека уходят на самый дальний план. Человек, как я понимаю, боялся не так за свое здоровье, как за свою жизнь, которая в любой момент могла оборваться, и не в больнице, но в лагере. Да и весь последующий опыт учил человека, что он никому не нужен, и с ним никто всерьез не считается.
К нему, этому отдельно взятому человеку, обращаются лишь при исторических катаклизмах, и вот тогда он осознает себя хозяином не только своей судьбы, но и своей земли, и тогда он выпрямится, и спасет, и защитит, и устроит.
Вне же этих потрясений он никому не нужен, он мусор, пылинка, красиво говоря, тень песчинки. Да, но ведь человеку внушали, что он венец творенья и хозяин своей судьбы, и он непременно хочет быть тем, что ему обещано — он хочет быть вершителем судеб, и покуда этого нет, человек будет находить заменители страстей — вот, на мой взгляд, причины падения нравственности и, соответственно, причины пьянства и наркомании. Окружающая жизнь, что бы человек себе ни внушал, все равно возьмет свое, и она сумеет доказать человеку, что его здоровье, плоть — дело десятое. Иной раз думаешь привычно, а потому вяло, господи, с какой же нелюбовью и даже ненавистью относимся мы к своей и чужой плоти.
Я наблюдал красивую картинку, как в дежурной больнице, куда свозят со всего города пьяных травматиков, вместо того, чтоб занести больного на носилках в полуподвальное помещение, шоферы и санитары для ликвидации очереди брали бедолажку за руки — за ноги и, раскачав, закидывали в это самое полуподвальное помещение.
Это неуважение к чужой плоти. А вот к собственной. Восемь вечера, вызов к сорокалетней женщине, у которой восьмые роды. Женщина ожидает машину возле барака. Объясняет, что вызов к ней. На удивленный вопрос врача, мол, вы что, на улице собираетесь рожать, отвечает, что уже родила, и ребенок у нее в штанах. И точно — ребенок у нее в штанах, пуповина еще не перерезана. Только побыстрее увозите меня, торопит женщина, а то мои узнают, что я снова навострилась рожать, убьют.
Оказывается, ни муж, ни старшие дети не подозревали о близких родах, да и она сама тоже начала догадываться в последние два-три месяца, но скрывала — на учет не встала, декретный отпуск не оформляла.
Доктор усадила женщину в машину, перерезала пуповину, запеленала младенца, а потом уже удивилась — что за смысл скрывать, вы же все равно придете домой с младенцем, не в капусте же вы его нашли?
Я в роддоме переночую, а завтра утром сбегу, был ответ, как они меня найдут, если я без документов. А мои гопники даже не хватятся, что меня нет.
И когда я удивляюсь этому отношению к своей и чужой плоти, я понимаю, что удивление наивно. Потому что наплевательски относится к человеческой плоти государство. Интересно знать, почему у нас такие замечательные общественные клозеты? Особенно в провинции и особенно на вокзалах (правда, в провинции они только при вокзалах и существуют, словно бы в иных местах провинциал не бывает).
Отчего у нас такие замечательные столовые? С неподдающимися описанию скатертями, запахами пищи и невыветриваемого желудочного сока? О пище, которую мы там заглатываем, чтоб задержать в себе, нечего и говорить.
А что мы вообще едим! Нет, по объему мы, возможно, превосходим любые нормы, но картошка и хлеб не могут заменить мясо, овощи и фрукты.
А как безжалостна медицина к женщине. О состоянии роддомов мы уже говорили, но нельзя не сказать об абортах. Из-за отсутствия контрацептивов мы делаем 7 млн. абортов в год. Да практически без обезболивания. Хотя во всем цивилизованном мире эта операция считается пережитком варварства.
А теперь о том, что всем нам представляется самым опасным для человеческой плоти. Я понимаю, что преувеличиваю, но что поделаешь, я доктор, и мне иногда кажется, что происходит некий гигантский эксперимент, и все достижения науки направлены на то, чтоб испытать, сколько же может вынести человек. Мы травим человека пестицидами и прочей химией, мы испытываем его радиацией и загазованностью, мы ловим рыбу в отравленных реках и озерах, мы организовали ядовитые дожди и озонные дыры. И вот мы слышим уже разговоры отдельных, правда, генетиков-пессимистов, что если дело и дальше будет идти подобным образом, то через пятьдесят лет мы наполовину станем мутантами, а через сто лет мутантами будут все.
Да, презрение к человеческой плоти мстит за себя.
Но что было, то было: медицина долгие десятилетия была в загоне. И хорошо, что пришли новые времена, и хотя бы можно назвать вещи своими именами.
Да, реформа необходима, потому что медицина наша нищая. И если от эмоций перейти к фактам, то резонно спросить: а какой она могла быть, если процент бюджета на развитие медицины у нас самый низкий из сколько-нибудь развитых стран, если на медицину тратилось в среднем 17 млрд, рублей в год (для сравнения, в США — 175 млрд., в Англии — 60 млрд.). И если процент этот год от года падал, и упал до 3,9 процента, и тут мы занимаем место в седьмой десятке в мире (для сравнения, доля расходов на здравоохранение в США составляет 10,9 процента, в Австрии — 10, в Боливии — 6).
Состояние нашей медицины стало просто угрожающим. Падала продолжительность жизни. Разумеется, известно, что продолжительность жизни зависит не только от состояния медицины, но и от наследственности и от образа жизни, но все-таки и от медицины.
Продолжительность жизни снизилась у нас до 65 лет у мужчин (в Японии средняя продолжительность жизни: 75 лет у мужчин и 81 год у женщин).
И наконец, главная наша боль — детская смертность. Пока цифры не публиковались, мы все думали, что здесь у нас полный порядок, но теперь выяснилось, что детей до года мы теряем в пять раз чаще, чем в Японии, в 2,5 раза чаще, чем в США, Англии, ФРГ. И что дети в нашей стране умирают чаще, чем в пятидесяти странах мира.
И это при том, что в статистике детской смертности у нас есть заведомое лукавство. Так, новорожденным мы считаем ребенка, начиная с 28 недель, а в большинстве стран с 22 недель. Правда, более показателен вес, у нас новорожденным считается младенец больше 1000 граммов, меньше — выкидыш, выхаживать его, разумеется, положено, но в статистику детской смертности он не идет, во всем же мире новорожденным считается младенец свыше пятисот граммов.
И это при том, что мы договорились об относительности цифр. Мой друг много лет проработал педиатром в одной южной республике, он уверяет, что там в лучшем случае показывают только треть смертей. Причем методы сокрытия столь хитры и требуют такого изощренного ума, что если б направить этот ум на лечение детей, мы выглядели бы несколько лучше.
Поэтому никого не нужно уговаривать в необходимости реформы, всякий понимает, что больше с такой медициной жить невозможно.
Какие надежды были полтора года назад!
Участковый врач, если будет хорошо лечить и, следовательно, если пациенты будут им довольны, станет независимым и будет получать ну уж очень много — рублей, что ли, пятьсот. Сколько часов он будет находиться на участке и сколько в кабинете — его дело.
Конечно, тот распад нравственности, который наблюдается в нашем обществе, не мог не коснуться и медиков. К примеру, когда я начинал работать, хорошим тоном считалось называть больных по имени-отчеству, на каждом вызове мыть руки, жалеть и щадить больных и постоянно помнить о заповеди «не повреди!»; дурным же тоном считалось заискивать перед нужными людьми и даже перед начальством, думать не о больном, не о себе, а о прокуроре, произносить фразу «нечего их жалеть, они нас не жалеют», — да тогда еще не было разделения на «мы» и «они».
Отношение к больному сейчас стало менее милосердным, а попросту говоря, стало более жестоким. То доктор возьмет, да и резанет онкобольному правду-матку (ну, чем именно тот болен). А то, вместо того, чтобы ввести лекарство в вену («пустить по жилам»), нарочно введет в ягодицу, зная, что это больно и что лекарство долго не рассосется. На вопрос, не жалко ли больного, он ответит: а они как к нам! Да, это новинка последнего десятилетия: «мы» и «они», как бы две враждебные силы.
И на этом фоне особенно выделяются врачи настоящие, то есть добрые, милосердные и знающие.
Но рядовой житель не может идти именно к ним, потому что он лишен права выбора. И реформа как раз обещает, что это ненормальное, даже противоестественное положение будет исправлено.
И мы, придурки со «скорой», тоже надеялись, что плата за наш труд (качественный, разумеется) будет такова, что человеку не нужно будет молотить на полторы ставки (десять суток в месяц), он сумеет выжить и на ставку, и он будет выходить на работу отдохнувшим, а не раздраженным, принимающим каждый вызов как личную обиду.
Да, наивные надежды имели место, это уж конечно, но они довольно резво улетучились. Потому что оказалось, что не всякая реформа — благо, но лишь разумная.
Прежде всего, мне кажется, неудачно был выбран полигон для эксперимента. Сказалось наше привычное желание все решить сразу, одним махом, практически без примерки, ну, и разумеется никуда не ушла наша гигантомания: если экспериментировать, то сразу на многомиллионном городе. А почему? Кемерово выбран, на мой взгляд, правильно. А Ленинград — нет. Потому что нарушен главный принцип эксперимента — от малого к большому. Каждому известно, как экспериментируют на кроликах: сначала кроликов мало, потом их больше, еще больше. Думаю, на людях так же следовало экспериментировать: взять небольшой город (к примеру, Псков), посмотреть, во что выливается эксперимент, и лишь потом, в случае удачи, перенести его на большой город. То, что сейчас называется реформой ленинградского здравоохранения, мне представляется очередной мистификацией. Я думаю, что наши начальники пытаются залатать тришкин кафтан и выдать его при этом за новый модный костюм. Я так думаю потому, что принцип, положенный в основу реформы, не кажется разумным. А кажется мне этот принцип — хозрасчет при бесплатной и нищей медицине — ханжеским.
К тому же не следует называть реформой стремление навести хотя бы элементарный порядок.
Если, к примеру, человека положили в больницу в пятницу, и он два дня мается, ожидая понедельника, когда ему назначат обследование и лечение, то это безобразие и перевод денег налогоплательщиков.
Если, как мы видели, поликлиника открывается в восемь, а толпа собирается в шесть, чтоб раздобыть номерок к специалисту — это тоже безобразие.
Если на линию выезжает десять машин вместо положенных двадцати, и врачи работают за двадцать человек, то и платить им, вероятно, следует соответственно (прежде — ни копейки лишней). Но не надо называть экспериментом появление простого здравого смысла (к тому же, частичного здравого смысла — в порядке эксперимента за переработку разрешено доплачивать до тридцати процентов).
Нет, не нужна реформа и не нужно быть жуткими новаторами, а нужно начальству просто навести порядок, то есть честно отработать свою зарплату.
Думаю, не стоит называть реформой смену вывески: вместо райздрава становится ТМО и даже РТМО (хорошо звучит, правда ведь?), а экономист будет называться главным экономистом, завхоз — заместителем по АХЧ. Штаты при этом никак не уменьшатся. Так это и надо называть своими именами — смена вывески, красивые наши игры.
Когда туман надежд рассеялся, проявились удивительные конкретности. Участковый врач, если у него все в порядке на участке, и если у него хорошие отчетные показатели, и если он согласится принимать больных с других участков (есть и процент, как иначе), сможет получать сорок, что ли, рублей лишку.
А вот как выглядит, с моей, разумеется, колоколенки, принцип хозрасчета. Нужно было вывезти больную, и я заказал городской сантранспорт. Мне сказали, что если больная откажется от больницы (то есть ей станет лучше), платить за холостой пробег сантранспорта будем мы. И даже я, тертый, можно сказать, калач, пере живший немало реформ, подумал: только бы она не отказалась от больницы. Согласитесь, странная эта штука, хозрасчет: врач не желает, чтоб больному стало лучше.
А то нужно было положить в больницу девочку, и бюро госпитализации сказало — сегодня по городу дежурит вот такая больница. Мать девочки говорит, что дочь лечилась в другой больнице, лечащий доктор дал телефон и велел звонить, если станет хуже. Я позвонил, доктор помнил девочку (там было редкое заболевание), но сказал, что взять рад бы (я чувствовал: рад бы), но не может — сегодня не их больница дежурит по городу. Да что ж это, спросил я? Это у нас хозрасчет, ответил доктор. А я вспомнил песню: «Мой адрес — не дом и не улица».
Но более всего удивительно то, что на хозрасчет перевели и «скорую». Хотя каждому понятно, что «скорая», которая не готова в любой момент выехать на вызов — это не «скорая». Платить ей с вызова, это все равно, что платить пожарникам с пожара, спасателям на водах с тонущего, а милиционерам с драк.
Но перевели. И в первый же месяц мы влезли тысяч на двадцать в долги. Так что у пригородных станций появилось что-то вроде соревнования — у вас шестьдесят тысяч долга, а у нас, значит, только двадцать.
А потому что нажимно-волевые методы вполне живы, и о них надо помнить, переводя экономику на новые рельсы. Долги не могли не появиться, потому что цифры, спущенные на одного человека и на один вызов, взяты с потолка. К примеру, один вызов «скорой помощи» может стоить и 11, и 12, и 15 рублей (нет, там для убедительности есть и какие-то копейки). Но вряд ли кто-нибудь, кроме, надеюсь, начальства, может понять принцип этой оплаты.
А вот еще один пример нажимно-волевого метода. Нет, убежден, на свете работы труднее, чем работа на московской и ленинградской «скорой помощи». И дело не в характере работы (это понятно — труд медика горек), а именно в условиях работы. Тут заколдованный круг: из-за нехватки врачей каждому достается вызов сверх всякой мыслимой меры, а из-за каторжных условий — нехватка врачей. Да, это редко кто выдерживает: сутки без продыху мотаться по загазованному городу, в среднем 20–22 вызова. Еще до двенадцатого — четырнадцатого вызова врач как-то держится, но уж дальше он работает на одной выучке. Понятны жалобы больных на отсутствие у доктора душевного участия.
Вот недавно разделили «Скорую помощь» на «скорую» и «неотложку». Сейчас решается вопрос, делить или не делить пригородные «скорые». Казалось бы, нет задержек с выездами, дело налажено, коллектив против разделения, население против, так не вмешивайся, не экспериментируй — будет хуже. Но нет. Всех так всех, удобнее будет управлять. Это единственный резон. Экономический счет здесь ни при чем: станции маленькие, несколько машин, при разделе нужны будут дополнительные помещения, диспетчера, рации и прочее. Потом снова придется объединять (начнутся жалобы), зато сейчас можно доложить: дело исполнено. Тут привычная закономерность: Минздрав предложил разделение из соображений экономии (конечно, сделать укол онкобольному должна не спецбригада с дорогим оборудованием, и именно «неотлога»), но на местах вполне здравая мысль доводится до абсурда.
Я привожу эти примеры только для того, чтоб назвать вещи своими именами. И не следует, мне кажется, дожидаться конца эксперимента, чтоб потом утешать себя, мол, отрицательный опыт — тоже опыт.
И что еще настораживает: с кем бы я ни говорил про реформу (а говорим мы о ней много), никто из врачей всерьез ее не принимает, у всех отношение ироническое, дескать, посмотрим, что еще придумают начальники. Вера и изобретательность начальства безгранична.
И ведь они правы, врачи. Все понимаю: что-то не завязалось с финансами, просили под реформу много денег, дали меньше, но в этом случае и обещания должны быть соответственными. И не нужно очень уж сильно гордиться теми 190 млрд., что будут вложены в здравоохранение за восемь лет. Гордиться здесь ровным счетом нечем. Следует помнить, что эти деньги будут вложены в медицину не процветающую, а запущенную. Нужно помнить, что примерно такую сумму (разумеется, в долларах) американцы (при благополучной медицине) тратят за год.
Следует говорить правду и не обольщать понапрасну. Обещания должны быть меньшими. Потому что, когда наши надежды не сбудутся (а они не сбудутся), людям тяжело дадутся разочарования. Люди ведь не любят, когда с ними обращаются, как с Каштанкой: дадут проглотить привязанное за веревочку мясо, а потом его вытаскивают.
Человек так уж устроен, что он все на что-то надеется. Вот и мы надеемся, что придет время настоящей реформы, когда в здравоохранение будут вложены не те деньги, что есть, а те, что необходимы. Откуда они возьмутся? Нам остается только надеяться, что когда-нибудь управление нашей экономикой станет более дельным. Вот цифры из последнего доклада министра финансов. В руки спекулянтов и самогонщиков ушло 40 млрд. (как раз нынешнее двухлетнее денежное обеспечение медицины)… На ликвидацию последствий аварии в Чернобыле потребовалось свыше 8 млрд. рублей… Непроизводительные расходы и потери составляют в среднем 24 млрд. рублей в год… Вспомним дамбу… Вспомним, наконец, о миллиардах, потраченных Минводхозом на борьбу с родной природой. И многое что еще можно вспомнить.
Но главное: необходимо изменить взгляд на медицину. Наше руководство должно (нет, обязано) смотреть на подъем здравоохранения, наряду с Продовольственной программой, как на самое главное дело. Не только не отрывать у медицины деньги, но и вернуть те, что оторвали прежде. Пока заботы об армии, госбезопасности, космосе идут впереди забот о здоровье человека, все разговоры о том, что наше общество создано для счастья человека, следует считать демагогией и пропагандистскими трюками.
Понимаю наивность слов о слезинке ребенка, но разве не безнравственно содержать такую гигантскую армию, пока дети умирают оттого, что в стране не хватает 130 тысяч детских коек.
Разве не безнравственно время от времени вводить в соседние страны ограниченный контингент войск (кто скажет, во что нам обошелся Афганистан, сколько десятков миллиардов не пошло на развитие медицины?), когда женщины рожают дома, в условиях, близких к пещерным, только оттого, что в стране не хватает 30 тысяч коек в роддомах. Убежден, что ничего не случится, если мы высадимся на Марс, скажем, пятью годами позже, а аппарат госбезопасности будет максимально сокращен. Ничего худого не случится, как говорится, выживем, а вот с нынешней медициной жить позорно.
Лишь при условии, что руководство изменит взгляд на медицину, мы дождемся настоящей — без мистификации — реформы нашего здравоохранения.
Понимаю, что нарисовал картинки не очень веселые и не самые радостные, и все-таки я пользуюсь случаем, чтобы признаться в любви к медицине. Да, вот этой самой, убогой, бедной, теряющей свой престиж. И иной раз, утешая себя, я говорю высоким словом — а как иначе, провинциальный ведь лекарь — ты все же вытянул счастливый билет, и судьбе было угодно, чтоб ты стал именно лекарем, не душегубом, не карьеристом, и не честолюбцем, а вот именно провинциальным лекарем, и ты был счастлив оттого, что избрал именно этот хлеб, скудный и горчайший, но вечный и повсеместный, и ты надеешься, что не подличал, не унижался и не убивал, и в молодости, начитавшись наивных философских книжек (к примеру, Мечникова), смешно вспомнить: ты надеялся, что застанешь время, когда люди будут умирать не от болезней, но исключительно от старости, дожив до инстинкта смерти и принимая смерть чуть не восторженно.
Но ты дожил лишь до времени, когда тебе говорят — начнем сначала, и ты согласен, и только просишь, чтоб не иссякла надежда на лучшие перемены и лучшие времена, потому что люди, это, конечно, не ангелы, нравственность их, как никогда, далека от идеальной, но их, любых, без различия, кто-то ведь должен защищать от преждевременной смерти, так ведь? Так, конечно, так. Да, если при этом надеешься, что где-то бродит паренек, начитавшийся наивных философских книжек, который верит, что люди доживут до времени, когда станут умирать не от болезней, а от старости — и непременно «удовлетворенные жизнью». И с этой прекраснодушной верой, вернее, с этой надеждой мне будет не так и страшно умирать. Пусть даже не от старости. Пусть от болезни.