На крыше было жарко, несмотря на ветерок, который веял здесь ощутимей, нежели внизу. Нагретый солнцем шифер дышал сухо и горячо, как человек, который вот–вот рухнет от солнечного удара. Иван Афанасьевич осторожно сделал несколько шагов вниз по скату, придерживаясь за высокую вентиляционную трубу.
Вот ведь странность человеческой натуры! Казалось бы, если ты забрался на крышу со вполне определенными намерениями и через минуту тебе все равно быть там, внизу, то зачем ты ищешь опору? Ну и иди вниз так, свободно, ни за что не держась; оскользнись на шифере, повались и катись кубарем вниз, к краю, туда, где идет вдоль крыши жестяной уголок карниза; перевались за него и, раскинув руки–крылья, лети… Так нет же, рука сама, непроизвольно, с такой силой вцепилась в грязную, давно не беленную трубу, что пальцы стали белее той известки — будто был Иван Афанасьевич не самоубийцей, а — альпинистом, судорожно схватившимся за единственный небольшой выступ в скале — его последнюю надежду.
Он еще раз пожалел о том, что забрался не на девятиэтажку, где ему была бы предоставлена хорошая удобная и ровная площадка. В маленьком городке, в котором Иван Афанасьевич имел несчастье проживать, девятиэтажек почти не было. Малое их количество выстроилось безобразными косыми рядами в новом районе, но туда ехать ему не хотелось — он всей душой не любил новостройки. В конце концов, можно смириться с маленьким неудобством, которое хоть и омрачит собой последние минуты, однако зато еще более укрепит его во мнении о безнадежности сего бренного мира, где даже крыши не приспособлены для удобства людей, о собственной ненужности, никчемности и неугодности для этого света.
Кое–как спустившись к краю и наклонившись вперед, Иван Афанасьевич обратил внимание на еще одно неудобство: асфальт не примыкал непосредственно к дому с этой — восточной — стороны. А значит, ему следовало либо отказаться от падения в сторону восхода — символа нарождения новой, вечной и, говорят, лучшей, жизни — и переместиться на западную, дворовую сторону, где нет восхода, зато есть асфальт, либо рисковать здоровьем: ведь при падении на мягкую землю он запросто мог что–нибудь себе сломать. С минуту поколебавшись, он решил следовать ранее намеченному плану. В конце концов, если нырнуть вниз головой, то земля окажется совсем не таким уж мягким препятствием в достижении нужного результата.
Выпрямившись на краю и не без труда сохраняя равновесие, Иван Афанасьевич задумался о том, что он должен чувствовать и переживать в последние минуты и попытался вспомнить, что говорят об этом классики литературы. Но голова была мучительно пуста, звонка и бесчувственна после полу–бессонной ночи, и, хотя в свои сорок с небольшим, Иван Афанасьевич был очень хорошо знаком с классикой, он не мог вспомнить сейчас ни одной мысли, не мог привести ни одной подходящей цитаты. Голова его, повторю, была звонка и бесчувственна, одурманена безнадежностью и бессонницей.
Сделав несколько бесплодных попыток подумать хоть что–нибудь стоящее, он, наконец, бессильно пожал плечами и, даже не попрощавшись с этим бессмысленным миром, сделал шаг вперед…
Уже пролетая окно пятого этажа, Иван Афанасьевич вспомнил, что должен был упасть головой вниз, чтобы нивелировать смягчающее действие земли и испытал напоследок некоторое разочарование в себе от такой несобранности.
В окне третьего этажа мелькнуло перед его широко распахнутыми глазами чье–то лицо — женское, принявшее напоследок удивленно–растерянное и даже где–то восторженное выражение.
Иван Афанасьевич едва–едва успел подумать о том, что последние секунды жизни проходят как–то неправильно, не так — блекло и бестолково: без мыслей о прошлом, без самых ярких событий жизненного пути, промелькнувших в последний момент перед глазами, без патетики и спокойной простой красоты (но с потетикой тревожного волнения под мышками). Он еще успел представить, как, должно быть, нелепо выглядит его летящее вниз тело с растопыренными руками, с галстуком, некрасиво выбившемся из–под костюма, с дурацки согнутыми ногами.
В следующий миг он скорее почувствовал, чем услышал глухой звук удара и острую боль в плече. В голове его бухнул колокол, — который всегда по ком–нибудь звонит, но только не по тому, по кому следовало бы, — а потом наступила гулкая тьма.
Придя в себя, Иван Афанасьевич ощутил ноющую боль в предплечье и, пощупав руку, понял, что она сломана. И это, не считая сотрясения мозга и кратковременной потери сознания, было, кажется, единственным серьезным последствием его самоубийства.
- Живой, — сказал мальчик, сидящий на корточках под цветущей в стороне сиренью.
Только теперь Иван Афанасьевич понял, что лежал без сознания не меньше пяти минут, потому что неподалеку успела собраться небольшая кучка людей: тот самый мальчик, потом пожилая Вероника Михайловна из первого подъезда, плюс старший дома Петр Алексеевич и еще две незнакомых Ивану Афанасьевичу женщины.
- Живой, — повторил Петр Алексеевич, доставая из пачки сигарету и солидно чиркая зажигалкой.
- Надо же! — удивилась Вероника Михайловна, обращаясь к двум незнакомым женщинам. — Как мой Васька прям. Он у меня о два месяца тому так же с балкона ухнул, и хоть бы хны.
- По пьяни, небось? — вопросил невесть откуда взявшийся Геннадий — известный всему двору патлатый пьяница в вечной тельняшке.
- Чего? — вытаращилась на него Вероника Михайловна. — Мой Васька не пьет! Он как ты, что ли… Он у меня благородных кровей. Перс!
- Персы вымерли давно, — глубокомысленно изрек Геннадий сквозь нависающие над губами прокуренные усы. — Учи матчасть, старая.
- Сам ты вымер бы, дурак! — огрызнулась Вероника Михайловна и на всякий случай отошла от хмурого Геннадия подальше, отступила за спину Петра Алексеевича.
Между тем, Иван Афанасьевич кое–как поднялся, сменив лежачее положение на сидячее и принялся тревожно рассматривать сломанную руку и ощущать тошнотворный звон в голове.
- У тебя там не закрытый, а открытый перелом, — гоготнул Геннадий, добродушно созерцая незадачливого самоубийцу.
- Нет, — возразила одна из незнакомых женщин. — Закрытый. При открытом кость видно.
И строго добавила, чтобы исключить любые сомнения в своей компетентности:
- Я сестра.
- Чья? — подозрительно осведомился Геннадий.
- Медицинская, — недовольно буркнула сестра.
- Ну что тут у нас? — вопросило новое лицо, появляясь на сцене.
Это было лицо местного участкового — лейтенанта Лиходеенко.
- Лейтенант Лиходеенко, — подтвердил участковый, коротко отдавая честь собравшимся. — Участковый.
Геннадий со скучающим лицом, неуверенной походкой отошел под куст сирени и там сел рядом с мальчиком, унося с собой густой, тугой аромат сивушных масел, минуту назад заливавший сцену, а сейчас последовавший за ним, как мантия за королем, как развевающееся знамя за флагоносцем.
- Да вот, — сказал Петр Алексеевич, как старший дома принимая на себя дипломатические функции. — Упал человек с балкона, видите ли.
- М–м–м? — удивленно протянул лейтенант Лиходеенко.
- Как мой Васька прям, — добавила Вероника Михайловна.
- О–о–о! — неопределенно прозвучал участковый.
- Перс, — добавил из–под сирени Геннадий, которому в присутствии участкового лучше было бы помолчать и не будить лихо.
- А–а–а, — оглянулся на него милиционер Лиходеенко.
- Я не упал, — остановил Иван Афанасьевич поток дезинформации, пролившийся на участкового. — И не с балкона. Я — прыгнул. С крыши.
- У–у–у, — кивнул лейтенант Лиходеенко. — Куда?
- На землю, — удивленно поднял брови Иван Афанасьевич, убаюкивая ноющую руку, нервно сглатывая густую слюну тошноты.
- Ага… — неуверенно произнес участковый и кивнул. — Зачем?
- Хотел покончить с собой, — пояснил самоубийца–неудачник.
- Довели человека! — воскликнула вторая незнакомая женщина, стоящая рядом с медицинской сестрой. — Как обычно у нас: выборы прошли и — всё, никому ни до чего дела нет!
- Это не метод, — покачал головой Петр Алексеевич. — Так мы ничего не добьемся.
- От них вообще ничего не добьешься, — проворчала Вероника Михайловна и кивнула на участкового Лиходеенко, как единственного представителя их. — Вон, вчера еще масло семьдесят стоило, а сегодня уже семьдесят два!
- Да че там масло!.. — сокрушенно покачал головой алкоголик Геннадий.
- Им–то сыто живется, — провозгласил Петр Алексеевич. — Возле кормушки–то и сыто и тепло. Что им до нас!
- Ага, ага, — закивали двое новоприбывших — супруги Киреевы из тридцать четвертого дома. — Вы на эту рыжую сволочь только посмотрите, на Чубайса, какую ряху наел себе на наши денежки!
Иван Афанасьевич кое–как поднялся и скорбно двинулся к подъезду, бережно поддерживая больную руку в состоянии полу–невесомости.
- Шину надо наложить, — отвлекся от митинга Петр Алексеевич.
- Заявлять будете? — спросил участковый.
- Не надо ничего, — отмахнулся Иван Афанасьевич. — Я сейчас…
Кряхтя и постанывая от боли, он кое–как поднялся на пятый этаж, влез по отвесной лестнице на чердак и выбрался на крышу. Снова, лихорадочно цепляясь за вентиляционную трубу, осторожно спустился по покатой крыше и замер на краю. В ушах громко зазвучали «Кони привередливые», то место, где про нагайку и по самому по краю. Иван Афанасьевич подумал, что подобное музыкальное сопровождение не совсем к месту, поскольку совершенно не соответствуют его характеру; приглушил звук.
Внизу собралась уже порядочная группа людей — человек с дюжину, не меньше. Центр группы занимал старший дома Петр Алексеевич. Участковый Лиходеенко, отойдя в сторонку, что–то тихонько говорил в рацию — наверное, передавал по инстанции информацию о стихийном митинге. Геннадий окидывал милиционера придирчивым взглядом из–под сирени, и видно было, как сжимаются его нетрезвые кулаки.
Медицинская сестра взвизгнула и указала на Ивана Афанасьевича пальцем, на ногте которого жалкими тусклыми оползнями застыл позавчерашний лак.
- Вот видите! — воскликнул Петр Алексеевич. — Видите, как мы живем?! Все, что остается простым людям — это крыша!
- … и скорую, да! — кричал участковый Лиходеенко в рацию, пытаясь переголосить Петра Алексеевича. — Ну и спасателей, наверно, я думаю!
Спасателей!.. Но Иван Афанасьевич совсем не хотел, чтобы его спасали. Он уже принял окончательное решение.
- Закройте окно! — завизжала Вероника Михайловна. — Он же расшибется об раму!
- Об стекло изрежется, — добавила медсестра.
- Раму бабе вывернет, — кивнул Геннадий.
- Баба мыла раму… — ни к селу ни к городу продекламировал мальчик под сиренью.
Женщина на третьем этаже, раскрывшая окно, чтобы слышать митинг, торопливо захлопнула створки.
- Итак, — донесся бойкий девичий голос со стороны самовольной автостоянки, расположившейся вдоль торца дома, — мы ведем наш репортаж с места стихийного митинга, возникшего возле дома…
Девушка с микрофоном в руке посмотрела на старую и ржавую табличку, на которой с трудом уже можно было разобрать хилые цифры номера, и вновь повернулась к оператору, который целился в нее камерой:
- Возле дома номер двадцать восемь по улице Радищева, где собрались около трех десятков человек…
Иван Афанасьевич поморщился и, придерживая травмированную руку, шагнул вниз.
- Ах ты ж!.. — воскликнул лейтенант Лиходеенко.
- Преждевременно, — осуждающе покачал головой старший дома Петр Алексеевич.
- Упс! — произнесла девушка–журналистка в микрофон.
- Не под тем углом зашел, — с видом знатока констатировал Геннадий.
Но Иван Афанасьевич этого уже не слышал. Хотя он действительно «зашел не под тем углом», однако боль от сломанной при падении на землю лодыжки была так сильна, что он снова потерял сознание.
- Вот! — закричал старший дома, обращаясь к толпе митингующих. — Посмотрите! Вот подтверждение моим словам! Доведенный бездарными политиками до крайности, до отчаяния, наш народ выражает свой протест! Этот человек, настоящий патриот своей родины, своим полетом как бы говорит нам всем…
- Успел снять? — обратилась журналистка к оператору.
Тот отрицательно покачал головой:
- Только шлепок захватил.
- Что жы ты, блядь, такой тормоз–то у меня, а! — рассердилась корреспондент.
- Живой, — философски произнес мальчик под сиренью, глядя, как Иван Афанасьевич пытается подняться и сохранить устойчивость, смешно чикиляя на одной ноге.
- А эта дура: перс, перс!.. — поддержал Геннадий, ехидно глянув на спину Вероники Михайловны. — Какой, в жопу, перс! Это ж наш брат, десантура!
Со стороны проспекта Первомая зазвучали сирены, и во двор въехала «таблетка» скорой помощи, а за ней — «Питон» с омоновцами. Омоновцы с мужественными лицами и цифрами «007» в глазах резво выпрыгивали из задней двери фургона прямо на ходу и, сделав кувырок, молодцевато поднимались на ноги, с лихой удалью сдергивали с поясов резиновые дубинки и выстраивались в цепочку вокруг митингующих, которых набралось уже не меньше полусотни человек.
Иван Афанасьевич с тоской посмотрел на крышу, с которой прыгал, на милиционеров, на старенькие, потасканные, пыльно–ветхие транспаранты «Спасем Россию!» и «Нет бомбардировкам Сербии!», на небо, которое начинало хмуриться тяжелыми и неповоротливыми серыми облаками. Потом он неуверенно похромал к подъезду, борясь со вновь нахлынувшей тошнотой и тревожно размышляя о том, сможет ли со сломанной ногой взобраться на чердак.
- Эй, товарищ! — окликнул его старший дома Петр Алексеевич. — Постой.
Он догнал Ивана Афанасьевича и приколол ему на пиджак красную гвоздичку. Немного подумав, рядом прицепил георгиевскую ленточку. А поразмыслив еще немного, пристроил на другой стороне значок с символикой какой–то партии, то ли ЛДПР, то ли КПРФ. Нет, кажется, это был значок ЕдРо. Потом по–отечески положил ему руку на плечо и заглянул в глаза.
- Вы бы лучше помогли ему добраться до крыши, — не без задней мысли предложила журналистка.
- Носилки надо, — подсказала медицинская сестра.
- Да вон же, скорая, — Вероника Михайловна кивнула в сторону «таблетки», которая странным образом раскачивалась, хотя водитель не предпринимал совершенно никаких действий, а только равнодушно листал журнал с голыми женщинами на обложке.
И только Геннадий знал, почему машина раскачивается — он видел, как молодой санитар, выбравшись из салона, похитил с переднего места молодую фельдшерицу и утащил ее к себе и задернул белые шторки.
- Не надо никаких скорых! — запротестовал Петр Алексеевич. — Я сам доведу товарища до края. Я, быть может, тоже… того… не хочу больше так..
Пыхтя от напряжения, старший дома помог Ивану Афанасьевичу подняться до пятого этажа, подсадил его на чердачную лестницу, довел до крыши. Там, ступая мелкими–мелкими шажками, они спустились по скату и замерли у края.
- Граждане! — закричал в мегафон несгибаемый командир отряда омоновцев. — Отойдите дальше от стены дома, чтобы не попасть под тело!.. Бабушка! Вы, вы, да… Я кому сказал отойти дальше!
- Окно! — взвизгнула медсестра, указуя давешним пальцем на окно в третьем этаже, которое снова было открыто.
Женщина с испуганным лицом, выглядывавшая из оконного проема, немедленно захлопнула створки.
- Снимаешь? — молодая журналистка строго оглянулась на оператора.
- Угу, — отозвался тот, лихорадочно жуя спичку.
Из салона «таблетки» послышались девичьи стоны, громкость которых все нарастала вместе с амплитудой раскачивания салона. Водитель как ни в чем не бывало сидел на своем месте и отрешенно читал газету с портретами политиков на развороте. Судя по его лицу, ему было глубоко плевать на портреты и вообще на все, кроме спортивной колонки.
- Они там ебутся, что ли? — предположил мальчик под сиренью.
Сидящий рядом Геннадий врезал ему подзатыльника, не сильного, а так — для порядку.
- Ты чего материшься, шпана! — прикрикнул он строго. — Не ебутся, а трахаются! Повтори.
- Ебатрахаются, — скривился мальчик, сначала на всякий случай отодвинувшись.
- Товарищи! — возгласил с крыши Петр Алексеевич, одной рукой обнимая Ивана Афанасьевича, а другую простирая к толпе, стоящей внизу. — Товарищи! Соратники! Мы собрались здесь сегодня, чтобы выразить наш протест…
Дальнейших его слов не было слышно, потому что во двор, гудя сиреной и рыча двигателями въехали две машины: одна со спасателями, другая — с надписью «КАТО», несущая на себе огромный подъемный кран.
- А кран–то зачем? — синхронно удивились супруги Киреевы из тридцать четвертого.
- Снимать будут, наверно, — предположила Вероника Михайловна.
- Так уже снимают же, дура, — кивнул Геннадий на девушку с микрофоном, которая как раз пыталась взять интервью у лейтенанта Лиходеенко, но тот не давал.
- … погрязшие в коррупции чиновники, — прорезался сверху голос Петра Алексеевича. — А между тем, народ ведет нищенское существование и вынужден…
- А! — донесся девичий возглас из таблетки. — А! А–а–а! Еби, еби!
- Я же говорил — ебутся, — недовольно проворчал мальчик, косясь на Геннадия, и передразнил: трахаются, трахаются.
Тот смущенно крякнул и покачал головой.
- Ура, товарищи! — завершил свою речь старший дома и бурно зааплодировал.
Отпущенный им при этом Иван Афанасьевич зашипел от боли в ноге и рухнул вниз.
«Странно все как–то, — думал он, устремляясь к земле, влекомый и ускоряемый ее любвеобильной силой тяготения. — Как во сне. Может, я сплю?..»
Он хотел еще что–то подумать, но в этот момент ударился о грунт…
Он пришел в себя оттого, что на лоб ему упали первые, тепло–прозрачные капли дождя.
- Живой, — безразлично произнес мальчик под сиренью.
- Снял? — обратилась девушка–корреспондент к оператору.
- Ага, — довольно кивнул тот.
- Кто снял! — возмутился Геннадий. — Он же сам оттуда прыгнул. Десантура, епт!
Боль в груди была так сильна, что Иван Афанасьевич не мог ни вдохнуть ни выдохнуть и только разевал рот, как пресловутая щука, которую все подозревают в пении, меж тем, как она элементарно задыхается, как сейчас задыхался несчастный самоубийца. Наверняка, пара–тройка ребер были сломаны и требовали срочной госпитализации.
- Эй! — журналистка замахала руками Петру Алексеевичу, застывшему на крыше в позе, чем–то неуловимо напоминающей о его великом тезке. — Вы будете прыгать?
- Я? — поднял брови старший дома.
- Вы, вы, — подтвердила корреспондент.
- Я, как бы… — смутился Петр Алексеевич. — Вот, товарищ уже как бы… Мы делегировали товарища и…
- Так нам ждать? — поторопила девушка. — У нас еще монтаж…
- Я как бы… Нет! — лицо Петра Алексеевича вновь озарилось вдохновением. — Нет! Не дождетесь! Вы думаете, что безысходность, что те условия жизни, в которые нас поставили, заставят нас встать на краю. Но вы ошибаетесь! Никогда еще русский народ…
- Ясно, — деловито сказала девушка оператору. — Больше здесь ловить нечего. Едем.
Знала бы она, как она ошибалась! Ловить здесь, в мутной воде стихийного митинга, еще было чего — ловить не переловить!
Дверь «таблетки» приоткрылась, наружу выглянула немного растрепанная, раскрасневшаяся фельдшер. Она обвела томным взглядом гудящий стоглавый митинг, цепочку скучающих омоновцев, кучкующихся в стороне спасателей и, сплюнув густую и тягучую, как после кросса, слюну, снова скрылась в салоне.
Дождь набирал силу. Над митингом захлопали, раскрываясь шляпками странноватых, психоделически–разноцветных грибов, зонтики.
Медицинская сестра, встревоженная тем, что Иван Афанасьевич не встает и не подает признаков жизни, бросилась к нему, присела рядом, принялась ощупывать застонавшего от прикосновений самоубийцу.
- Ясно, — сказала она сурово через минуту. — Множественные переломы ребер.
- Не сдавайся, товарищ! — поддержал Петр Алексеевич, который уже спустился со своего недавнего возвышения и теперь суетился рядом. Иван Афанасьевич ответил ему благодарной мученической улыбкой посинелых губ.
- Наверх… — произнес он с усилием, морщась от боли. — Мне нужно наверх.
- Никаких верхов! — отрезала сестра. — Постельный режим!
- Я помогу! — вызвался старший дома. — Я отнесу его.
- Наверх пробиваются!.. — крикнул кто–то из толпы митингующих. — Все хотят наверх, любой ценой. А вот ты попробуй–ка внизу, каково это!
Стоявшие рядом одобрительно загудели — голос, видимо, попал не в бровь, а в глаз.
- Вы не поднимете его в одиночку, — монофонически усомнились супруги Киреевы в адрес Петра Алексеевича.
- День сурка, — сказал мальчик, поглубже зарываясь в сирень, от дождя.
- Кран, — ткнув в небо пальцем с обгрызенным ногтем, сказал Геннадий, тем же тоном, которым мало теперь кому известный Архимед произнес некогда свое «Эврика!».
Митинг поредел. Дождь набирал силу, и те, кто не удосужился захватить из дома зонт, трусливо и малодушно, хотя в большинстве своем и не без сожаления, покидали собрание.
- Надо что–то делать! — заволновался Петр Алексеевич. — Товарищи! Не расходитесь! Мы еще не выразили наш протест в адрес…
- Кран! — повторил Генка громче и со значением.
Все понявший Иван Афанасьевич бросил на алкоголика благодарный взгляд сонных после двух сотрясений мозга глаз.
- КА–А–А–ТО–О–О, — хором пропели супруги Киреевы, улыбаясь недогадливости Петра Алексеевича, которая (недогадливость) недоуменно выглядывала из его серых и мокрых, как теперешнее дождливое небо, глаз.
До того, наконец, дошло–доехало, и он бросился к спасателям, прятавшимся под старым тополем, в дыму сигарет, равнодушно клубящемся под дождем без единого дуновения ветра.
Вероника Михайловна поила Ивана Афанасьевича омерзительно–теплой минеральной водой «Ессентуки». Медсестра пыталась наложить ему на ногу импровизированную шину из каких–то дощечек и детской лопатки.
- Не расходитесь, товарищи! — Петр Алексеевич вернулся от спасателей. — После митинга у нас запланирована демонстрация и возложение венков в сквере Борцов Революции и у памятника Николаю Второму. Сейчас товарища поднимут наверх и…
- Почему — его? — вопросил все тот же недовольный и сомневающийся голос из толпы. — Чем он лучше других? И здесь — коррупция!
- О чем вы, товарищ?! — возмутился старший дома, готовый обрушить лавину политически выверенных аргументов на сомневающегося.
- Почему именно его наверх? — пояснил голос. — Вы еще не у власти, а уже раздаете портфели!
Над собранием пронесся недовольный ропот в поддержку голоса. Кто–то особо раздраженный плюнул в Петра Алексеевича и чуть не попал ему на штанину давно уже по–холостяцки залоснившихся брюк.
- Боюсь, вы не понимаете… — залопотал Петр Алексеевич. — Но вы можете сами… туда, если…
Рокоча мотором и обдавая митинг синюшной дизельной вонью, подрулил «КАТО», едва не повалив, но хорошо поободрав растущие по краю тротуара тополя. С гудением пополз вперед и вверх мощный кран, стал разматываться трос, на конце которого болтался крюк. Двое спасателей подбежали к Ивану Афанасьевичу и сноровисто упаковали его в крепежные веревки.
- О–о–о! — донесся из «таблетки» одиночный стон санитара. — Еще, еще языком, детка! Жги!
- Миньет, — со знанием дела констатировал мальчик под сиренью.
- Ага, — кивнул Геннадий.
Загудел кран, выдвигаясь, устремляясь к пятому этажу и еще выше. Тело Ивана Афанасьевича дернулось, приподнялось, опустилось, снова приподнялось. Занудной басистой мухой зажужжал, сворачиваясь, трос.
«Возношусь!» — подумал Иван Афанасьевич, медленно взмывая ввысь, шкрябая ногами о стену хрущевки, теряя туфлю с левой ноги, о которой, впрочем, не пожалел, потому что подошва этой обутки лопнула еще в прошлое лето.
- Окно! — завизжала медсестра.
Окно на третьем этаже стремительно захлопнулось, едва не лишившись стекол.
Из толпы митингующих донесся неодобрительный свист в сторону возносящегося — видимо, тот зловредный голос успел сделать свое дело, провел подрывную работу, настроил массы против, как он полагал, выдвиженца и протеже.
- Сохраняйте спокойствие! — объявил в мегафон командир омона, недовольный свистом и сразу насторожившийся. — Соблюдайте общественный порядок!
Возможно, если бы не дождь, предупреждение командира было бы проигнорировано, и вслед за свистом последовали бы массовые беспорядки, но учинять их под дождем ни у кого охоты не было, даже у Геннадия.
Иван Афанасьевич вознесся до самой крыши вполне благополучно, если не считать, кроме потерянной туфли, нескольких ударов о стену дома и разбитое окно в одной из квартир пятого этажа, откуда его недобро обматерили и обещали прислать счет, хоть бы и на тот свет. На крыше самоубийцу уже ждали те двое спасателей, что упаковали его в веревки на земле. Теперь они так же сноровисто и спокойно распаковали его и аккуратно уложили вдоль края крыши, придерживая за ноги и плечи, вопросительно поглядывая вниз, на своего начальника.
- Отпустите меня, — попросил Иван Афанасьевич.
- Команды не было, — строго ответил один из спасателей, молодой, с рыжими усами и печальным взглядом задумчивой таксы.
Петр Алексеевич, который, видимо, полагал, что является самым главным организатором, суетился внизу, зажав под мышкой красный флажок, каким обычно пользуются при переходе проезжей части учительницы начальных классов, когда ведут гомонящую цепочку детей в кинотеатр, музей или бассейн. При помощи этого флажка Петр Алексеевич собирался подать сигнал спасателям на крыше, когда наступил бы самый подходящий, с его точки зрения, и политически обоснованный момент. А пока же Петр Алексеевич суетился, расставляя возле угла дома прибывший из ДК «Строитель» духовой оркестр.
Выстроившись, оркестр грянул «Ламбаду», но на музыкантов зашикали, замахали руками; а мальчик из–под сирени громко крикнул им «Эй, засранцы!» и, когда музыканты обратили на него мрачно–гневные нелюбопытные взгляды, достал из кармана лимон и принялся демонстративно поедать его, отчего оркестранты вместо «Вихри враждебные» (распоряжение Петра Алексеевича) задудели что–то невразумительное, слюняво–шипящее, вульгарное.
Петр Алексеевич, который собирался после музыкального вступления из «Вихрей» произнести речь и уже взобрался на импровизированную трибуну — принесенный супругами Киреевыми табурет — гневно махнул музыкантам флажком, чтобы они заткнулись и не позорились сами и не позорили трибуна. Музыканты с радостным облегчением замолчали. Спасатели на крыше, приняв взмах флажка за сигнал, отпустили Ивана Афанасьевича.
Иван Афанасьевич как–то медленно и неловко перевалился через сломанную руку и, зашипев от боли, полетел вниз.
- Окно! — успела крикнуть Вероника Михайловна, в ужасе воздевая немощные руки в сторону третьего этажа.
- Не успеет! — подумал Иван Афанасьевич. — Разобьюсь. Сломаюсь.
Но жительница третьего этажа успела. Она захлопнула створку буквально перед носом у летящего вниз головой самоубийцы.
- Рано! — недовольно воскликнул Петр Алексеевич и неодобрительно покачал головой в сторону спасателей на крыше.
Те только пожали плечами: сам виноват.
- А–а–а! — донесся из «таблетки» громкий стон санитара. — Есть! Пошло!
- Кончил, — прокомментировал мальчик под сиренью.
- Ага, в рот компот! — одобрительно произнес Геннадий, прислушиваясь к стонам медработника.
Музыканты, заметив начало полета, ударили слюнявое «Прощание славянки». Митинг зааплодировал.
Иван Афанасьевич, пролетая второй этаж, отметил для себя, что идет в землю точно головой вниз, как и должно было быть с самого начала — спасатель на крыше, перед тем, как отпустить, недаром попридержал немного его ноги, позволив свеситься вниз головой строго по вертикали.
«Ну вот… — подумал Иван Афанасьевич. — Вот и все… Зачем? Зачем все было?».
Вдруг, незадолго до встречи с землей, его тело резко и как–то незаметно для него перевернулось.
Хотя — нет. Это не тело. Это небо и земля поменялись местами, потому что Иван Афанасьевич явственно ощутил, что продолжает лететь вниз головой. Только падал он теперь не на землю, а — в небо.
За мгновение до удара он поджался, скрипнул кишками, ожидая новой боли и немедленной страшной и жестокой смерти, но голова его на удивление легко пробила невесть откуда взявшуюся небесную твердь и окунулась в ослепительную синеву. Это было странно, тем более потому, что еще секунду назад над землей нависало совершенно хмурое унылое небо, а теперь оно было ярко–синее, с легкими облачками, лениво плывущими на юг, словно стайка птиц, заблудившихся с прошлогодней осени.
Марш «Прощание славянки» доносился откуда–то снизу, едва слышно. И только голос Петра Алексеевича, вырвавшего у командира омона мегафон, донесся до Ивана Афанасевича полногласно и металлически:
- Эй, товарищ! Куда, ёж твою медь?! Верни гвоздику и ленточку! И значок!
- Хорошо пошел, десантура! — оценил Геннадий полет недавнего самоубийцы.
- Помирать полетел, — цинично изрек мальчик под сиренью.
Другой мальчик, еще совсем маленький, цепляющийся за ногу митингующего отца, указывал на Ивана Афанасьевича пальчиком, плакал и причитал:
- Япатка, моя япатка! Он унес мою япатку!
Медсестра, использовавшая детскую лопатку в качестве одной из деталей шины, наложенной Ивану Афанасьевичу на ногу, быстро и смущенно–испуганно спряталась за суровыми спинами митингующих, чтобы ее не заподозрили в соучастии.
Командир омона передавал по рации ориентировку о намечающихся массовых беспорядках. Участковый Лиходеенко достал было пистолет и прицелился в Ивана Афанасьевича, но в последний момент передумал и стрелять не стал.
- Отмучился, — единогласно порадовались супруги Киреевы вслед Ивану Афанасьевичу.
А Иван Афанасьевич улетал все выше и выше (падал все ниже и ниже).
На одном особенно пушистом облачке он увидел странного пожилого человека, скорее дедушку — седого, с бородкой и во всем белом, даже тапочки на ногах у него были белые. Человек этот сидел на облаке, как на перине, болтал ногами и с интересом поглядывал вниз, на митинг, потягивая из бутылочки ароматную жидкость, запах которой напомнил Ивану Афанасьевичу о церкви и о том, что он даже не причастился в последний раз перед смертью.
- Здравствуйте, — вежливо поздоровался он с человеком.
- Здоров, — махнул ему человек, улыбаясь. — Летишь?
- Падаю, — уточнил Иван Афанасьевич. — А вы, наверное, Господь Бог?
- Бога нет, — бодро ответил старичок.
- Как же это? — удивился Иван Афанасьевич. — А как же «Ангелом Своим заповесть о тебе» и все такое?
- Не сейчас, — покачал головой дедушка. — Он сейчас там, — и кивнул вниз, на митинг. — Нагорную проповедь произносит.
- А вы кто же? — вопросил Иван Афанасьевич.
- Две трети, — коротко ответил дедушка и погладил бородку.
- А? — не понял Иван Афанасьевич.
- Бэ! Я — отец и святой двух.
- Мне послышалось, вы сказали «двух»?
Дедушка ничего не ответил. Он в это время прислушался к тому, что происходило на митинге и, улыбаясь, качал головой в такт словам своего сына.
Иван Афанасьевич возрадовался на минуту второму пришествию. Потом спросил порывисто, встревоженный и грустный от явившегося в голове страха:
- Его опять распнут?
- Конечно, — умиротворенно кивнул две трети.
- И ничего нельзя сделать? — горестно воскликнул Иван Афанасьевич.
- Нельзя! — отрезал дедушка неожиданно твердо и даже сурово, с какой–то нескладной ревностью.
Иван Афанасьевич, который во все время беседы болтался в воздухе, цепляясь за край облака замерзшими и побелевшими от усилий пальцами, почувствовал, что ему все трудней и трудней удерживаться. Какая–то неведомая и сильная сила тянула его вверх, как вкачанный гелий тянет ввысь, навстречу смерти, воздушный шарик, не спрашивая его мнения на сей счет. Ноги Ивана Афанасьевича уже поднялись выше головы и теперь он висел в воздухе почти вертикально, почти как там, на крыше, перед последним падением. Кровь неприятно прилила к лицу. Облако под пальцами трещало и вот–вот готово было порваться.
- Уф! — тяжело произнес Иван Афанасьевич, отдуваясь от усилий и капельки пота на кончике носа. — Так а со мной–то как же? Мне куда теперь?
- Тебе–то… — задумался две трети. — Хэ–зэ… Ты же, вроде, самоубивец у нас?
- Да, — печально подтвердил Иван Афанасьевич, вспоминая, что самоубийцам рай не полагается и понимая, что неприятности только начинаются.
- Тогда извини, — покачал головой дедушка. — Тебе — в ад.
- Я понимаю, — кивнул Иван Афанасьевич, скорбно смиряясь духом, зная, что спорить и давить на жалость — занятие бесполезное. Да и недостойное. — А где это?
- Ад–то?.. Дык — там, — две трети кивнул вниз, на землю, откуда доносился нестройный хор псалмических песнопений.
В ту же минуту облако наконец не выдержало и треснуло. Кусок его неровно оторвался, и Иван Афанасьевич, с зажатым в руках обрывком, ухнул вниз…
На крыше было жарко, несмотря на ветерок, который веял здесь ощутимей, нежели внизу. От нагретого солнцем шифера веяло жаром. Иван Афанасьевич осторожно сделал несколько шагов вниз по скату, придерживаясь за высокую вентиляционную трубу.
Постояв на краю ската несколько минут в раздумье, он вытер о штаны мокрые после растаявшего облака ладони, плюнул вниз, проводил плевок глазами и стал карабкаться обратно наверх, туда, где торчала, как рога то ли оленя то ли чёрта, коллективная телевизионная антенна.
«К черту! — бормотал он непослушными губами. — К дьяволу!»
Он уже протянул руку к железной трубе антенны, когда его нога вдруг зацепилась за торчащий из шифера гвоздь. Иван Афанасьевич дернулся, подскользнулся, нелепо взмахнул руками.