Аллея уходит в дрожащий туман.
Нет, это не тот туман — густой, молочно — белый, тяжелый; это не дымка — легкая, полупрозрачная, тонкая. Это — дрожащая субстанция, совершенно особенная, холодная, липкая и обволакивающая. Со странным запахом прошлогодней осени. Прошлых надежд. Недавних радостей. Сегодняшней смерти…
Нет — нет, не надо о смерти!
Я еще не умер!..
Ведь я еще не умер?..
Я лежу на влажном от тумана холодном асфальте. Возле черной трещины, рассекающий дорожку, по которой давно уже никто не ходил. Я вижу эту трещину очень отчетливо, потому что она — вот, совсем рядом с моим лицом. Она — как черта, отделяющая мое "сейчас" от "вчера". Граница, пролегшая между верой и безысходностью. Бездна, разделяющая жизнь и смерть.
Нет, нет, не надо о смерти!
Ведь я еще не…
А из трещины пробивается чахлый, но веселый сиреневый цветок… Или он не знает, что уже наступила осень?
Мне холодно…
Мама, мне холодно!
* * *
Это сон.
Я знаю, это — сон.
Я всегда знала, что это — сон.
Это навязчивый сон, в котором я иду по аллее, по той самой аллее из моего детства, утопающей в белесом мареве, как в бездне.
Я не могу дойти до ее конца.
Мне страшно дойти до ее конца.
Я должна дойти до ее конца…
У нее нет конца…
Это ужасно…
Я иду по дорожке, испещренной трещинами, как шрамами или морщинами, совершенно одна, в оглушающей тишине, в тумане… Я плыву вдоль этой аллеи как холодная немая рыба. Я не знаю, куда. Но я знаю, что эта аллея нигде не заканчивается.
Аллея, которая нигде не заканчивается…
Но нет, это ложь. Я знаю, что она закончится. И это — самое ужасное.
Самое ужасное, что она закончится.
Самое ужасное, что я это знаю.
Самое ужасное будет там, где она закончится.
Все остальное — мой сон…
* * *
— Что там с предлежанием?
— Да нормально лежит. Только, может, покесарим дамочку? Схваток нет совсем.
— Да не. Сейчас инфузию сделаем, выстрелит так, что младенец до Бухареста долетит, не поймаете.
— Что‑то не нравится она мне…
— Мне тоже. Морда у нее не очень.
— Да я не о том. С давлением у нее что‑то… И на сердце посмотри…
— Ничего. У меня и не такие доходяги рожали. Нормально все будет. Сестра, готовьте окситацин.
* * *
Начинается дождь.
Он накрапывает бесшумно, вкрадчиво, исподволь. Отмеряя время. Отмеряя жизнь. Отмеряя вечность.
Он рисует что‑то на моем лице.
Он что‑то пишет на моем лице. Но я не могу прочитать, что. Да если бы и мог, вряд ли я захотел бы это читать, потому что письмена дождя читать страшно. Он знает слишком многое, чтобы избежать искушения поделиться своим знанием со всеми. А я не хочу знать так много. Я не хочу быть как дождь.
Мне холодно.
* * *
Я еще никогда не заходила так далеко по этой аллее.
О, Господи, какой туман! Он обволакивает, впитывает меня, впитывает звук моих шагов, звук моего дыхания… мою жизнь…
Мне надо остановиться, я знаю это. Нельзя пройти эту аллею до конца. Невозможно пройти эту аллею до конца.
Но я не могу остановиться.
Дождь…
Редкий, бесшумный… Как вечность… Как конец всего…
Как тогда, четырнадцать лет назад…
* * *
— Давление?..
— Низкое. Сто… Черт, мне это не нравится. С ней что‑то происходит, а я не пойму, что.
— Что ты паникуешь, Нику? Давай, не заводись сам и не заводи других.
— Может, лучше позвонить Петру? Десятью минутами раньше начнем, десятью минутами позже…
— Брось, дружище, не суетись. Профессор сидит где‑нибудь в пивнушке сейчас и ему хорошо. Не суетись. Случай не такой уж сложный. Все будет нормально, Нику, отстреляемся за полчаса.
* * *
Я лежу на холодном асфальте. Теперь он еще и мокрый.
Дождевые капли стекают по моему лицу холодными гусеницами. Холодными червяками, обгладывающими веки, губы, щеки…
Четырнадцать лет. Ровно четырнадцать лет. День в день.
Пять тысяч сто тринадцать дней.
У меня было время научиться считать дни.
У меня было время научиться считать года.
Дни и года — дождевые капли.
Мне холодно!..
* * *
Это лежит там, впереди, в десятке шагов. Там, где аллея то ли заканчивается, то ли обрывается, то ли уходит в вечность, растворяясь в тумане и времени.
Это лежит посреди дорожки, на почерневшем асфальте, едва различимое в тумане. Я не знаю, что? это такое, но нисколько не сомневаюсь, что это — конец.
Я считаю шаги. Через… тринадцать… двенадцать… одиннадцать… шагов… десять… я приближусь… девять… и увижу… восемь… Боже, боже!.. семь… Спаси меня… шесть… сохрани… пять… и помилуй…
Четырнадцать шагов…
Вот оно…
Но это же…
* * *
— Моросит… Ну и погодка нынче. А туман‑то какой!
— Давление падает… Сердце… Может быть, дать ей эпинефрин?
— Какого черта, Нику, ты с ума сошел?
— Где носит этого чертова реаниматолога?!
— Где, где… Не знаешь, что ли? С Илинкой, в сестринской, трахаются.
— А тебе не кажется, что ему надо бы здесь быть?
— Нику, не будь занудой, я тебя умоляю… Ты же не в клинике в Бухаресте. И даже не в Тимишоаре. Ты в Корабии… Ну все, давайте… С Богом!
* * *
Я слышу ее шаги. Ее шаги. Наконец‑то! Наконец‑то ты пришла ко мне!
За мной.
Как долго ты шла, как долго!
Я ждал. Терпеливо.
У меня было достаточно времени, чтобы научиться терпеливо ждать…
Мама!.. Мне холодно…
* * *
Четырнадцать шагов пройдены…
Я наклоняюсь, приседаю на корточки…
Это — кукла. Старая, старомодная, видавшая виды. Да, такие куклы были в моем недолгом детстве.
Тем более, что это она и есть…
Конечно, это она — моя… как ее звали?… Кажется, Ленута… или Луминита?.. Не помню… Четырнадцать лет прошло.
Но это она, та самая, которую я положила Милошу. Вместе с Милошем. Когда… Когда…
Я опускаюсь на колени, на холодный и мокрый асфальт, заглядываю кукле в лицо.
Ее глаза поворачиваются, сдвигаются в мою сторону. С легким деревянным механическим стуком.
— Ма — ма…
Разве моя Ленута была говорящей?.. Не помню… Нет, скорей всего.
— Ма — ма…
О, Господи, этот голос я узнала бы из миллиона!..
— Ма — ма…
Механический и безжизненный, но это — голос моего сыночка!
— Милош!
— Ма — ма…
— Милош, сынок!
— Ма — ма…
— Мама пришла, Милош. Мама пришла. Она здесь.
— Ма — ма…
— Тише, сыночка, тише, мой хороший… Мама с тобой…
— Ма — ма…
Я закрываю ладонями уши, но его голос проникает сквозь руки, сквозь череп, сквозь кожу, он произывает меня насквозь.
— О, Господи! Да что ж ты заладил‑то!.. Я здесь, сынок.
— Ма — ма…
Он замерз, бедненький. Конечно же, он замерз!
Я подхватываю его на руки, начинаю укачивать, напевать, прижимаю его к груди. Он весь мокрый от дождя, холодный…
Целую его заледеневшие ручки.
— Ма — ма…
— Да, сына, да, мама здесь. Мама больше никогда не оставит тебя. Прости свою непутевую маму, сынок. Прости… Ведь ты понимаешь, что…
— Ма — ма…
— Ты же понимаешь… Маме тогда было всего четырнадцать… Ой, Милош! Да у тебя же сегодня день рождения! У тебя был бы сегодня четырнадцатый день рождения! Сыночка! Поздравляю тебя, мой хороший!
— Ма — ма…
— Тебе исполнилось… бы… четырнадцать. Если бы мамка не убила тебя…
— Ма — ма…
— Ты помнишь, сынок, помнишь?.. Мама положила тебе в ямку свою любимую куклу… Ленута ее звали, кажется… Или Любичка?.. Не помню…
— Ма — ма…
— Да что ж тебя, заело, что ли, проклятый?! Ой, прости, сыночка, прости!.. Только не зови больше маму, ладно, хорошо? А то мама с ума сойдет. Мама сойдет с ума, сыночка. Ты же не хочешь, чтобы…
— Ма — ма…
* * *
— Есть тонус!.. Началось…
— Марку, давление падает!.. И сердце у нее как… как деревянное… Что за черт!.. Мы не потеряем ее?
— Не каркай, балбес!.. Есть, есть! Пошла волна…
— Марку…
— Давай, милая, давай!
* * *
Она пришла.
У нее такие теплые руки. Не то, что этот холодный и мокрый асфальт.
Я слышу как стучит в груди ее сердце… Тук — тук… тук — тук… тук — тук… Смешно… Как — будто сторож ходит с деревянной колотушкой по темным аллеям…
Где ты была четырнадцать лет, мамочка?
Где?
* * *
Черный диск патефонной пластинки вращается как пространство у входа в черную дыру.
Иголка раз за разом, скрипнув, скатывается на одну и ту же дорожку. Труба исторгает резкие сиплые звуки времени, искажающие слащавый мужской тенор: "Что ж ты не бьешься, мое деревянное сердце…" Скрип… "Что же ты не бьешься, мое деревянное сердце…" Скрип… "Что ж ты…".
Все чаще и чаще. Все быстрее и быстрее вращается диск…
Да нет, это не диск…
Это вихрящийся вход в черную бездну.
В ад.
Я схожу с ума?..
Я умираю?..
"Господи, прими же ду..!"
Мрак…
* * *
— Марку!.. Сердца нет!.. Я же говорил… говорил!.. Она уходит!
— Да черт с ней… Сейчас, сейчас, вот он… Достаю…
— Она уходит, Марку!
— Иди сюда, голубчик!.. Ух ты!.. Нику, посмотри, какой здоровяк!.. Пацан…
— Она уходит, Марку!.. Мы потеряли ее…
* * *
Мне холодно…
Мне страшно…
Меня зовут Милош…
Я хочу к маме!..
Отпусти меня, я боюсь. У тебя только половина лица… Одни глаза…
Мама!.. Мне холодно!..
* * *
Аллея уходит в дрожащий туман.
Нет, это не тот туман — густой, молочно — белый, тяжелый; это не дымка — легкая, полупрозрачная, тонкая. Это — дрожащая субстанция, совершенно особенная, холодная, липкая и обволакивающая. Со странным запахом прошлогодней осени. Прошлых надежд. Недавних радостей. Сегодняшней смерти…
Я лежу на мокром холодном асфальте. Возле черной трещины, пролегающей через дорожку, по которой давно уже никто не ходил. Я вижу эту трещину очень отчетливо, потому что она — вот она, совсем рядом с моим лицом. Она — как черта, отделяющая мое "сейчас" от "вчера". Граница, пролегшая между верой и безысходностью. Бездна, разделяющая жизнь и смерть.
Нет, нет, не надо о смерти!
Ведь… Ведь я еще не умерла?..
А из трещины пробивается какой‑то чахлый, но веселый сиреневый цветок. Или он не знает, что уже наступила осень?
Мне холодно…
"Что ж ты не бьешься, мое деревянное сердце?.."