Не они — он. Мужик лет тридцати с пятаком, в синих трениках, в жёлтой футболке, в домашних тапочках, с обрезком трубы в руке стоял в пролёте между третьим и четвёртым этажами. Когда Пастырь резко повернулся на голос, поднимая обрез, мужик отступил чуть, поднял руки, развёл их в стороны. Но, кажется, не особо испугался, смотрел на Пастыря спокойно.

— Тише, тише, — произнёс он. — Николай, вроде?

— Пастырь, — прохрипел Пастырь севшим от неожиданности и долгого молчания голосом, удерживая живот мужика под прицелом. — Пётр, то есть.

— Извини. Мы с тобой почти и не пересекались. Я на пятом живу, ага.

Да, лицо мужика было смутно знакомо.

— Угу, — кивнул Пастырь. — Руки можешь опустить.

Но сам обрез отводить не торопился. Чёрт его знает, что у мужика на уме.

— Это моя тебя узнала, — объяснил тот, опустив руки, перехватив трубу с края за серёдку, сняв её таким образом с «боевого взвода». — Это, говорит, с третьего этажа дядька, Ленкин муж, из девятой, ага. Бабы-то они лучше друг друга знают, чем мы. Глаз-то у них цепче — любопытные же, ага.

Пастырь убрал обрез, сунул его в петлю на ветровке, сдёрнул респиратор, чтобы не мешал разговаривать.

— Что с моими, знаешь? — спросил он.

— Моя говорит, ты на зоне, вроде, куковал, — уклонился мужик от ответа. — Точно, ага?

Сердце Пастыря сразу почуяло недоброе. Если бы было чем обрадовать, уже обрадовал бы сосед: да всё, дескать, нормалёк с твоими было, когда уезжали.

— Мои живы? — спросил он, обмирая в ожидании ответа.

— Пойдёмте к нам, — послышался женский голос с пятого этажа. — Чего в подъезде-то стоять. Опасно же. Олеж, веди человека сюда.

— Ага, — кивнул Олег. — Это Надька моя. Пойдём. Ты не боись, Петро, мы здоровые. А здесь разговоры разговаривать не место так-то, ага.

Скрипя сердцем, готовя себя понемногу к плохим известиям, Пастырь поднимался вслед за мужиком наверх по гулкой лестнице.

— Я тебя давно заприметил, — говорил Олег. — Делать-то нечего целыми днями, так я дырку в шторе проделал и секу, ага. Я прям охренел, как тебя увидел. За последние пару месяцев первый живой человек, смотрю, ага. Да так, смотрю, отчаянно идёт, не скрываясь, ага. Я аж прям офигел. А моя как глянула, сразу тебя признала.

— Да, — улыбнулась им навстречу Олегова жена, стоящая на площадке перед открытой дверью, в стареньком коротком халатике, сама коротенькая и пухленькая, не смотря на очевидно не сытую жизнь.

А может, и не такую уж не сытую. В тесной прихожей хрущёвки, в которую Пастырь вошёл вслед за хозяином, стояли штабелями коробки, явно из продуктового магазина. Коробками же была загромождена и гостиная. В квартире повис прокисший запах давно немытого и не проветриваемого помещения, немытых тел, клозета и табачного перегара.

— Неплохо вы затарились, — кивнул Пастырь, обозревая ящики с водкой, бутылки растительного масла, бутыли воды, мешок с сахаром и коробки китайской лапши в ближнем углу. Уставлена комната была так плотно, что оставался только небольшой пятачок в центре, где, похоже, супруги и спали, из чего можно было сделать вывод, что спальня вообще превращена в продовольственный склад.

Видать, когда начался бардак, когда начали крушить магазины да склады, Олежка не растерялся, тоже приложил руку. Ну и правильно: выживать как-то надо, и тут уж каждый сам за себя, и никто о тебе не позаботится. А может, рассчитывал приторговывать потихоньку.

— Жрать-то надо что-то, — буркнул Олег.

— А как без воды и света?

— Керосином спасаемся пока, — вступила Надежда. — Да спиртом сухим. Вода — да, заканчивается. А зимой что делать будем, без тепла-то, и вообще не знаю.

— Зато воды будет завалом, — сварливо проворчал мужик, — нагребай. Только ты доживи сначала до зимы. — И Пастырю: — Говорил я ей, сматываться надо отсюда, ещё когда первая волна только пошла говорил. Так нет: родители, родители, — гнусаво передразнил он жену. — Ну и где теперь твои родители?

С заблестевшими от слёз глазами она принялась собирать на стол в тесной кухне, куда провели гостя, раскочегарила примус.

— Может, наладится ещё всё к зиме, — произнесла с надеждой.

— С моими что стало, не знаете? — нетерпеливо спросил Пастырь

Супруги переглянулись, женщина опустила глаза, вздохнула…

В мае Елена отправила Вадика в лагерь. Многие так сделали, чтобы спровадить детей из города, в котором набирала обороты «краснуха» и который собирались закрыть на карантин. Принимали туда бесплатно, со всей области, обещали, что дети будут в полной изоляции от внешнего мира, под присмотром бригады врачей. Олег с Надеждой тоже отправили своего сына в тот лагерь, о чём теперь жалели. Неизвестно, что стало с детьми. Сначала, пока мобильная связь работала, дети хоть звонили, рассказывали, что да как. Весёлые, вроде, были, никто из них не заболел. Там и правда целая бригада, говорят, работала, осматривали их каждый день, таблетками какими-то пичкали для профилактики. А в городе между тем всё хуже и хуже становилось, всё страшней было жить. Начались погромы, паника. Немногочисленная милиция сделать ничего не могла, а потом ещё явились какие-то бандиты и объявили, что раз менты, дескать, порядок навести не могут, то они берут власть в свои руки. Тут уж вообще началось такое…

Виталий Георгиевич предлагал Елене уехать в Полыгаево, к его родителям, но она…

А?.. Кто такой Виталий Георгиевич?..

— Ой… — Надежда зажала рот рукой, испуганно сморщилась, глядя на мужа, который молча вертел пальцем у виска.

Пастырь несколько минут смотрел на супругов, переводя тяжёлый взгляд с одной на другого. Потом кивнул, поиграл желваками.

— Ну и? Она поехала?

— Не поехала, — выдохнула Надежда.

— Ты, Петро, только не думай… — вмешался было Олег, но Пастырь не дал ему договорить:

— Но она жива?

Бандиты лютовали. Оставшуюся милицию перебили быстро, даже на квартиры к ментам приходили убивать. Убивали безжалостно всех, кто выглядел нездоровым, кто попадался под руку на улице, кто — не дай бог — выказывал недовольство. Бешеные они были, псы бешеные, рвали всех подряд — и чужих рвали и своих. От страха, наверное, от предчувствия скорой смерти. Стали ходить по квартирам, выискивать награбленное из магазинов, да и просто искать людей побогаче. Убивали и грабили почём зря, целыми семьями вырезали, целыми улицами. И никто ничего не делал — ни тебе милиции, ни армии, как будто так и надо. Администрация городская попряталась, мэра убили в числе первых.

Потом бандиты исчезли из города. Говорят, целой колонной «Камазов» уезжали — столько добра нахватали себе.

— Что с Леной стало? — не выдержал Пастырь ходьбы вокруг да около.

— Умерла она, — отозвался Олег. — В июне и умерла, едва эти охломоны из города свалили, ага. А этот… козёл!.. Перевалов этот…

— Её на Космодемьянской видели, — перебила Надежда. — Зоя Максимовна, из одиннадцатой. Вы ж её знаете, наверно. Помните Зою Максимовну? Медсестрой работала. Соседка ваша была. Тоже умерла, в июне. А этот — уехал. Ещё когда бандиты явились. Лену бросил и уехал.

Пастырь не ответил. Он сидел бледный, уставясь в одну точку на столе, где на коричневой изрезанной клеёнке затерялся одинокий бледный червячок китайской лапши.

— Это… — оживился Олег. — Я сейчас, ага…

Он убежал в гостиную, вернулся с двумя бутылками водки, налил по полстакана.

— Помянем, — выдохнул, поднимая. — Всех, ага.

А в начале июля вообще жуть началась, — продолжала Надежда, морщась после водки, накладывая в тарелки лапшу. Явились «пионеры». Говорят, они из того лагеря, из Сосновки, и даже, вроде, Михайловских среди них кто-то видел. Врут, наверное, потому что как тут увидишь, если они сразу окопались на вокзале и близко никого к себе не подпускали. Загребли себе водоканал, где воды в цистернах вымершему городу на год хватило бы. Весь город обшмонали, но после бандитов найти что-нибудь было уже нереально. Вы не думайте, что они дети — не дети они. Звери лютые, ещё хуже бандитов. Те хоть ради поживы убивали, а эти — так просто: от страха ли, от ненависти ли.

— Фашисты они, — вставил Олег. — Я их видел один раз, на Глинки. Они там целой шоблой проходили, строем. Ходят строем, ага, с черными повязками, а на руках наколки типа свастик. Вооружены неплохо так-то, ага.

При них не дай бог на улице оказаться — стреляют сразу, не разговаривая. Люди рассказывали, что ходила к ним делегация, просить, чтобы за водой пускали… Никто не вернулся.

— Много народу в городе? — глухо спросил Пастырь.

— Да кто его знает, — пожал плечами Олег, наливая ещё по одной. — Народ есть, это точно, ага. Болезнь, вроде, поутихла, не знаю. А может, просто не видно уже умирающих — по улицам нынче так-то не ходит никто. И без воды ещё мрут. Кто отчаянный, те бегают с вёдрами-бидонами на Чуню, да только много ли набегаешь, когда то и смотри, чтобы на глаза этим не попасть, ага. Тоже не знаю, что делать будем — литров триста осталось водицы. Думаю, в Благонравное перебираться надо до холодов — там печи, колодцы.

Выпили.

В сердце Пастыря засел клин — острый, ржавый, металлический клин, холодный и тяжёлый. И сердце болело, на самом деле болело — давило и отдавалось шилом куда-то в спину. И от водки легче не становилось. Это надо было пару бутылок выпить ему, чтобы уж вырубиться совсем и ничего не чувствовать.

— Я выхожу иногда, — продолжал Олег, вскрывая новую банку тушенки. — Вижу мужика одного с завода, с которым работал, ага. Тут рядом, на Смирнова, в подвале целый табор организовался — четыре семьи. Плохо, говорят, совсем стало без воды-то, ага, так тоже в Благонравное думают перебираться.

— Выкурить пионеров не пробовали? — тяжёлый взгляд Пастыря упёрся в Олеговы прозрачные глаза.

— Кто? — опешил тот.

— Вы. Оружие-то, поди, есть у мужиков? Неужели не осталось ничего после ментов да бандитов? А «Охотник» магазин?

— Да есть стволы так-то, — пожал плечами хозяин. — Стрелял кто-то в этих пионеров пару раз. Только куда тут попрёшь, с берданками да «макарами» против этой шоблы. Их там человек шестьдесят, не меньше, ага. Автоматы, винтовки. У них даже гранаты есть — слышно было пару раз как взрывали что-то. Крутые ребята, не смотри, что малолетки. А тут пойди попробуй собери кого — одни трупы да умирающие, да боятся все друг друга: вдруг ты заразный, ага.

— Женька! — пьяно сквасилась и заскулила Надежда. — Женечка наш… А вдруг… Как же можно-то… стрелять-то… Сыно-о-оче-е-ек!..

— А ты издалека пришёл? — поинтересовался у Пастыря Олег.

— Угу, — кивнул тот, пытаясь собрать глаза в кучку. После двух стаканов водки отвыкший от этого пойла и голодный организм раскис совсем. И только в сердце больно давил тяжёлый ржавый клин. — Это ж откуда у них столько оружия?

— У пионеров-то?.. Да кто их знает. Там же, возле лагеря охрана стояла — менты и солдаты из части, что в Ледащёво, ага.

— И никто не пробовал добраться до Сосновки?

— Ездили, — пьяно мотнул головой Олег, разливая остатки, открывая новую бутылку. — Я, Степаныч и Костик ездили, ага.

— И что там?

— Мрак, — отозвался тот, опростав свой стакан. — Трупы. Одни трупы кругом. Менты, дети, солдаты, обслуга… И это, слышь… С пулевыми почти все, ага. Красных мало совсем, и они в одном месте сложены. А те, что по территории лежат — с пулевыми, ножевыми, с головами разбитыми.

— Же-е-е-ня! — взвыла женщина. — Сы-ы-ына-а-а!

— Да заткнись ты! — шикнул на неё муж. — Орёшь на весь город! Нам только пионеров тут в гости не хватало, ага.

— А… это… — напрягся Пастырь. — Вадьку моего…

— Не видал, — покачал головой Олег. — Да и пойми: мы ж каждый своих высматривали, ага. Их там с полсотни по лагерю разбросано было… Не знаю… А где красные лежали, так туда идти… сам понимаешь так-то… Мы туда мотались недели через две после того, как пионеры явились, ага. Узнать было трудно уже кого-нибудь… Петрович свою Маринку только по одежде и определил, ага… А я нашего так и не нашёл…

— А здесь Вадьку не видать было?

— Не-а, — Олег сочувствующе нахмурился. — В подъезде никого живых нет. Да во всём доме, наверняка, никого, кроме нас, ага. Я это… цементом посыпаю внизу, в подъезде, на всякий случай. Ни разу ничьего следа не видел.

Пастырь в раздумье посмотрел на зажатый в кулаке стакан, в котором смердяче плескалась водка. Пить больше не стоило. Да и не хотелось. Таблетку бы какую от сердца…

Кто такой этот Виталий Георгиевич, он не знал да и знать не хотел. Это было теперь уже неважно совсем. Ленки нет, а значит, все грехи её искуплены, если были грехи. Теперь нужно было думать про Вадьку. А вариантов, значит, всего два остаётся: либо он там, в лагере, среди… Либо тут, на вокзале.

Вадьку Пастырь знал хорошо: Вадька был тих, не отчаян, с ленцой и подростковым безразличием ко всему, кроме своих каких-то, одному ему ведомых, интересов. Впрочем, это было три года назад, когда пацану было двенадцать. А они ведь быстро меняются в этом возрасте, каждый год так меняются, что и не узнаешь; так что каким стал его сын за эти три года, Пастырь мог только предполагать. Ленка многого не писала, конечно, но по интонации, с какой она говорила о сыне, было видно, что намучилась она с ним уже по самое не могу.

Эх, Ленка, Ленка… Чего тебе надо было? Ведь хорошо жили — ну не хуже, чем другие живут. Мужика, что ли, не хватило, ласки мужицкой? Или дурость бабья в голову ударила, когда этот хрен с горы подъехал с красивыми словами? Или… плюнуть решила на своего законного мужа, поставить крест?.. Ох, бабы…

— Ты, поди, многое повидал, — пьяно прогундел Олег. — Что там творится расскажи, а? Как там наша… Россея… великая наша держава, ёптыть? Совсем подохла или ещё трепыхается?

Пастырь с внезапным омерзением посмотрел в осоловелые прозрачные глазёнки. Хотел врезать, но передумал. Человека просто отчаяние жрёт и обида — на судьбу, на жизнь, на людей, на сраное правительство, на бездарных горе-врачей, накупивших себе дипломов, на ментов, которые ни на что не способны… А через водку всё и прёт наружу, что было свалено в душу и камнем придавлено.

— Ой-ой, как он глянул!.. Слышь, Надьк… Он меня прям убил взглядом, ага… — принялся паясничать хозяин. — Ты, Петро, не надо так смотреть, ага… Мне твоё презрение… Я ж и перее*** могу, извини конечно, ага… Ты, может, заслуженный зэк там и всё такое… Но я, Петро, знаешь, мужик простой так-то… Я, бля, без аха и упрёка возьму и перее***, ага…

Испуганная пьяненькая Надежда треснула мужа кулачком по затылку, схватила за волосы, принялась зажимать ему ладонью рот, притягивая его голову к своей груди:

— Чего мелешь-то, ты!.. — запыхтела она. — Куда тебя понесло-то, олух царя небесного… — И Пастырю: — Вы не слушайте его, Пёт Сергеич… Он дурак, когда примет.

— Сама дура! — пробубнил Олег в её ладонь. — Уйди нах-х!

Пастырь принялся рассказывать. Скорее себе рассказывал, чем этим двоим. Рассказывал о той девчонке, в Симферополе, которую забросали камнями вместе с годовалым сыном, думая, что у них горячка — забили насмерть, как ни увещевала женщина, как ни умоляла, говоря, что у ребенка банальный диатез, как ни закрывала его собой до последнего. Рассказывал о сошедшем с ума менте в Новосибирском аэропорту: когда его попытались изолировать, он положил всю бригаду скорой помощи и половину рейса. О целых колоннах автомашин, покидавших города и о том, как останавливались, вдруг, многие из них прямо на дороге и уже не двигались, и тогда приходилось ждать, пока подъедет бульдозер или танк и столкнёт мёртвую машину в кювет, расчищая затор. Рассказывал о том, что жизнь человеческая нынче не стоит ничего — ноль рублей и ноль копеек её цена; о повальной всеобщей панике и о том, как из последних жил, внадрыв, пытаются люди выжить.

Олег болтал головой, клевал носом, матерился. Его жена утирала с мутных осоловевших глазок пьяные слёзы и причитала, оплакивая своё будущее.

Потом Пастырь махнул рукой, поднялся. Обрывая их уговоры остаться до завтра, неуверенной походкой пошёл в туалет.

Унитаза не было. Вернее он был, но стоял в стороне. А на его месте была проломлена в полу дыра в брошенную квартиру четвёртого этажа, прикрытая распластанным картонным ящиком из-под лапши «Доширак», чтобы снизу не тянуло смрадом. Хорошо устроились. Воды-то нет же. Это ж благо, что квартира их расположена по другому стояку, не над Пастыревой.

— В шестнадцатой хозяйка померла давно, — промычал Олег, отводя пьяные глаза под взглядом Пастыря.

Пастырь нужду справлять не стал, покачал головой, вышел.