Сначала стопы у него позеленели, как листики молодого салата, а потом покрылись коричневатой коростой. Само по себе это было не страшно, и ничего такого, необычного, в случившемся не было. Да и произошло все как-то исподволь и почти незаметно. Он не мог бы сказать, когда это началось. Во всяком случае, происходящее его не испугало.

Потом стопы слегка распухли. В общем-то, даже не слегка. Опухли они довольно заметно, так, что он даже носить свои старенькие башмаки не мог больше и стал ходить босиком. А стопы еще больше огрубели, покрылись уже ощутимо твердой корой; зеленый цвет перебрался выше — на щиколотку и распространился до самого колена.

Потом ему стало довольно трудно ходить. Не то чтобы он чувствовал боль, нет, просто — ноги его безмерно отяжелели и отказывались передвигаться. Да ему и самому двигаться как-то уже не очень хотелось, все больше — постоять спокойно, подышать, послушать тишину.

Но стоять ему поначалу было страшновато, потому что едва он успокаивался на одном месте больше чем на пять минут, как пальцы на его ногах вдруг начинали жить собственной жизнью — они удлинялись, разделялись, множились; какие-то тонкие узловатые отростки появлялись из них и начинали извиваться, как живые, внедряясь в почву. Приходилось тут же перемещаться. Он с трудом отрывал ногу от земли и делал два-три шага. Но очень быстро, устав, снова застывал на месте, и тогда все повторялось.

С его душой тоже происходило что-то странное. Если раньше он был подвижен, суетлив, впечатлителен, всегда куда-то спешил и к чему-то стремился, то теперь стал нетороплив, спокоен, сосредоточен и едва ли не равнодушен ко всему, кроме тишины, воды и воздуха. Он мог часами просто стоять, лишь изредка, с трудом отрывая ноги от земли и перемещаясь с места на место, и слушать, как журчит в несказанной тишине ручей, как поют птицы, как неторопливо течет вслед за ручьем жизнь.

Он заметно вырос. С каждым разом ему все труднее и труднее было отрывать ноги от земли. Теперь в том месте, где он только что стоял, образовывались глубокие рытвины, потому что его пальцы-корни с каждым разом все быстрее и надежнее врастали в грунт.

А однажды он просто не захотел сходить с места. Он позволил пальцам-корням углубиться в почву настолько, насколько им этого хотелось. Он замер, прислушиваясь к тому, что ему шепчет ветер и поет ручей. И тогда пришел долгожданный покой. Он понял, что давно уже должен был последовать естественному стремлению своего организма, не сопротивляться ему. По телу его разлилась дивная сила, получаемая от животворных и вкуснейших земных соков. Он застыл, закрыл глаза и задремал…

Его жена сокрушалась о потере мужа. Кроме того, дуб, который рос теперь чуть ли не посередине огорода, стал помехой во взращивании и сборе урожая картофеля и моркови. Ей не раз приходила в голову мысль пригласить соседей, чтобы они помогли ей выкорчевать дерево. Но очень уж детям нравилось играть в Робина Гуда под его мощными раскидистыми ветвями. Да и сама она, после того, как сосед поставил под дубом лавочку, полюбила сидеть в тени дерева со своим новым другом — почтальоном из соседнего села. Почтальон оказывал ей знаки внимания и делал недвусмысленные намеки…

А он давно уже перестал думать о них. Такая скорая перемена в отношении к нему со стороны жены конечно поначалу огорчала его, одно время он даже чуть не заболел и вся листва на нем пожухла. Но потом боль отступила. Гораздо важнее для него теперь было приблизиться к небу. Он ощущал себя неким мостом между землей и небесами, цепью, соединяющей их воедино. Как корни его уходили глубоко в землю, так и ветви его стремились уйти в синеву, туда, в бесконечную высь. Он знал, что если ему удастся соединить две стихии, две противоположности, то это и будет его подлинным счастьем.

Ему было интересно наблюдать за игрой детей. И хотя иногда они делали ему больно, вырезая на его стволе всевозможные знаки и надписи, но он прощал им это, умиляясь их детской непосредственности.

Все больше и больше людей приходило отдохнуть возле него, посидеть на лавочке лузгая семечки, поговорить о пустяках. Со временем рядом поставили еще одну скамейку и небольшой столик. Так что теперь нередко долгими летними вечерами здесь слышался треск домино или шумная беседа разгоряченных алкоголем людей.

Он был вполне доволен жизнью. Он становился выше и выше, все крепче держался за землю. Больше всего он любил ночи — когда лишь ветер тихо шуршал его листвой, да ручей пел свою бесконечную волшебную песню…

Но однажды случилось несчастье. На одной из его ветвей повесился маленький худой человечек — студент, приехавший на каникулы из города. Говорили, что он сделал это от несчастной любви.

«Странно, — думал он, глядя на раскачивающееся на веревке тело, которое вынимал из петли сосед, забравшийся на стремянку. — Странные все же они существа, эти люди. Ну как любовь может быть несчастьем?! Разве должна и может она становиться причиной смерти? Ведь любовь — это жизнь.»

Однако люди думали иначе.

Жена не смогла смириться с тем, что в ее огороде, на ее дереве покончил с собой человек. Теперь и дети не играли под дубом — они боялись. Соседи тоже перестали приходить отдохнуть под его кроной. Да и сам дуб после покойника стал каким-то некрасивым и задумчивым. Ветви его как-будто искривились, покрылись некрасивыми узлами, а листва стала редкой и жухлой.

Наконец, однажды женщина позвала соседей и они спилили дерево. Труднее всего было выкорчевать пень — уж очень мощные были у дуба корни.