Рядовой Мирзагалиев покинул пост. Оставил охраняемые мусорные баки с секретными отходами военно–полевой солдатской кухни и ушёл в самоволку. На час ушёл, — как говорил он себе, скрываясь в сонной ночи на дороге к близлежащей деревне Колокше.

А оказалось — на всю жизнь.

Пропажу обнаружили через три часа, когда старшина Лотвин встал по малой надобности, а заодно решил проверить посты. Дойдя до баков с отходами, близ которых располагался импровизированный солдатский сортир, он трижды обошёл вокруг и, убедившись в пропаже часового, дёрнул затвор автомата.

— Тревога! — подал он сигнал.

Были разосланы патрули. Кто–то из солдат припомнил, что в близлежащей Колокше имеется у Мирзагалиева зазноба. Отправили в Колокшу «уазик», возглавляемый лично старшиной Лотвиным.

Самовольщика обнаружили и взяли, по–солдатски не стесняясь ни в средствах, ни в выражениях. В довершение всего, жительница Колокши Сурьмина Наталья, из постели которой патруль и вытащил рядового Мирзагалиева, оказалась агентом западных спецслужб. В тот же день назначили суд военно–полевого трибунала. Трибунал был скоропостижен и по–армейски немногословен: «Казнить б…ское отродье!»

В качестве средства было избрано распятие на кресте, поскольку боезапас не подвезли, а имеющийся в наличии был весь отстрелян на вчерашних учениях. Поступало предложение повесить, но командир части майор Врасов обоснованно запретил: «Нет. Предатель российской армии не может быть повешен, как какая–нибудь героиня войны Зоя Космодемьянская. Да и мы не нацисты».

— Что же прикажете делать, товарищ майор? — щёлкнул каблуками лейтенант Духовицкий.

— Распять, — бросил Врасов, подумав минуту. — Вполне себе позорная и мучительная казнь — как раз для изменника родины.

Посреди лагерного плаца поставили наспех срубленный крест. Пока рядовой Мукасеев и ефрейтор Жальский распрямляли на кирпиче ржавые гвозди, выдернутые из ящика с провизией, рядового Мирзагалиева разоблачили до трусов. Смотрели на его худое скелетистое тело, на выпирающие дуги рёбер, на худосочные ляжки и удивлялись: и что в нём нашла агент западных спецслужб?

— А ей не тело нужно было, — усмехнулся лейтенант солдатской простоте. — Ей нужны были секретные сведения, что хранятся в голове военнослужащего российской армии.

Духовицкий, впрочем, не был до конца уверен, что в голове рядового Мирзагалиева хранились секретные сведения, да и передать их агенту он вряд ли бы смог, поскольку по–русски почти не говорил. Хотя, он ведь способен был и притворяться, что не знает русского. А кроме того, мог втайне свободно владеть английским. «Да и потом, — думал лейтенант, наблюдая как готовят Мирзагалиева к казни, — разве подлинной любви потребен для самовыражения язык?! От любящего сердца к любящему сердцу, на незримых волнах на частоте в столько–то герц поступают чувства, томящие влюблённого и требующие выражения… А с ними поступают и секретные сведения о расположении части».

На плацу собрались все, кто был не в наряде. По распоряжению майора Врасова раздали по сто граммов водки. Дымила полевая кухня. Свежий ветерок уносил в поля аромат гречки с говяжьей тушёнкой, примешивал его к душноватому медовому настою клевера, звонкому припаху синих колокольчиков, игривому благоуханию ромашек.

Солдаты оживлённо переговаривались в ожидании казни. Весело гоготала группа, собравшаяся вкруг Лотвина — старшина травил свои бесконечные анекдоты. От импровизированной полевой курилки донёсся звук гармони, взыгравшей «Не плачь, девчонка» — это рядовой Донцов расторопно бегал пальцами по кнопкам трёхрядки. Расселись, улеглись вкруг гармониста бойцы. На их строгих, но таких ещё детских лицах, задумчиво свешенных на груди, отражались у кого–то — лёгкой грустью — воспоминания об оставленной там, на гражданке, девчонке, у кого–то — гордостью — радость от успешно выполненной, поставленной командованием части, задачи, а у иных — ничего не отражалось, кроме наслаждения и неясной мечтательности, свойственной всякому погружению в музыку, и жевали они задумчиво былинку или вздрагивали вдруг, когда падал длинный столбик пепла с позабытой сигареты.

Взор лейтенант затуманился. Таким родным, таким исконным, армейским, веяло от этой суровой и в то же время идиллической в своей суровости (для тех, кто понимает) картины!

Неслышно подошёл майор Врасов, молча встал рядом, махнув: «вольно, лейтенант, вольно». Кажется, майора одолевали те же чувства и примешивалась к ним сладкой горечью отеческая любовь и гордость за этих вчера ещё мальчишек, а сегодня — бойцов одной из самых непобедимых армий мира.

— Прилично ли будет распять? — тихонько усомнился лейтенант, возвращаясь из лирической задумчивости к событиям насущным. — Фамилия–то у него… Нерусь ведь. Не еврей опять же. Татарва ненавистная.

— Еврей, — лукаво взглянул на него майор. — Я наводил справки. Через гэбэшников. С виду супостат монгольский, а по сути — еврей. Вот такая странность, лейтенант. Вот в таком сраном мире живём. Враг научился умело маскироваться, так что сразу и не определишь, кто свой, а кто — чужой.

Лейтенант нахмурился, кивнул.

Застучали молотки. Закричал рядовой Мирзагалиев, ладони которого Мукасеев и Жальский приколачивали к наспех оструганному кресту. Старые, кое–как выпрямленные, гвозди плохо шли в древесную плоть, норовили вернуть себе ставшее уже привычным гнутое состояние. Мукасеев негромко матерился и выбирал новый гвоздь. Но и тот не желал идти ровно.

Однако, российский солдат привычен к трудностям службы — упрямство гвоздей было таки сломлено. Перешли к ногам.

— И ведь ты посуди, лейтенант, какая странность, — задумчиво продолжал майор Врасов, поглядывая на кричащего Мирзагалиева, — ведь солдат русский — ведь, казалось бы, тот же самый гражданин России, мать и отца имеет, священный, сказать, долг исполняет по охране и защите своей отчизны… То есть, как бы, остаётся личностью при тех же правах и конституциях, да ещё и личностью особого порядка, должной вызывать в согражданах лишь молчаливое почтительное уважение. А на деле — быдло быдлом! Не существует при всём этом скотины более хамской и бесправной, чем наш российский солдат. Не странно ли это?

— Так точно, товарищ майор, — отозвался лейтенант, впадая в философскую раздумчивость, — я тоже много рассуждал об этом. Получается, будто продан человек в рабство на определённый срок, закрепощён, будто; с утратой всех своих и без того немногочисленных прав. Но, думаю я иногда, может быть, так и надо? Так и надо этой скотине, веками приучаемой к молчаливому перенесению всяческого над собой глумления? Хоть и печально всё это русскому сердцу настоящего патриота, коим обязан быть по–дефолту каждый военнослужащий.

— Вот–вот, — вздохнул майор. — В каком сраном мире живём!

Лейтенант задумчиво пожал плечами, не уразумев, к чему относилось последнее высказывание командира части.

Между тем крики стихли, обратившись в бесконечные долгие стоны — Мирзагалиева прибили ко кресту.

Подскочило отделение сержанта Костенко, назначенное в исполнительскую команду; покрикивая, подняли крест, установили в приготовленную ямку и быстро окопали, укрепив.

К стоящим в стороне командирам подбежал живенький старшина Лотвин с хитрыми глазками хохла в третьем поколении, отдал честь:

— Товарищ майор, разрешите обратиться к товарищу лейтенанту, — и, после майорского кивка повернулся к Духовицкому: — Товарищ лейтенант, приговорённый пить просит. Давать?

Духовицкий повернулся ко Врасову. Тот небрежно кивнул.

— Дайте, — бросил лейтенант старшине.

— Есть! — Лотвин весело отдал честь и помчался обратно.

Быстро смочили в столовом уксусе, припасённом для вечернего плова, губку, коей повар Сафаров мыл котлы, навздели её на штык и поднесли к иссохшим устам мученика. Тот жадно захватил губку спёкшимися губами, сжал, потянул. Узкоглазо скривился, глотая кислоту.

Нетрезво икнул, подходя к распятию, прапорщик Порошин, назначенный Врасовым в старшие при исполнении казни. Стихла гармонь на последнем призыве к неведомой — всероссийской — девчонке: «Солдат вернётся, ты только жди!»

«Эх, не всем дано вернуться, — подумал Духовицкий, смаргивая набежавшую слезу. — А ведь пацаны ещё совсем! Будь проклят враг!»

— Бисмилля! — воскликнул вдруг рядовой Мирзагалиев, провисая на кресте тощим телом, почуяв близкую смерть, поднимая тонкое узкоглазое лицо своё к небу. — Бисмилляхи рахмани рахим!

— Чего это он кричит? — тревожно взглянул лейтенант на Врасова.

— Да чёрт его знает, — раздражённо пожал плечами майор. — Бога зовёт.

— Это я понял, — продолжал недоумевать Духовицкий. — Но почему на ордынском?

— Забыл родной еврейский, должно быть, — был ответ.

— Нехорошо как–то, всё–таки, — пробормотал лейтенант, опасаясь, что плеснёт сейчас майорский гнев, ошпарит. — Ордынец на кресте аллаха кличет. Неправильно как–то, товарищ майор.

— Бог един, — неожиданно спокойно отозвался Врасов и по–отечески глубоко, добро и мудро взглянул на молодого лейтенантика.

— Есть! — щеголевато поднёс тот руку к козырьку и щёлкнул каблуками и улыбнулся: сомнения его были развеяны. — Так точно, товарищ майор, бог един! — И добавил уже не по–форме, но с дальним прицелом: — Мог бы я и сам догадаться. Вот что значит опыт старшего боевого товарища.

Майор ласково похлопал его по плечу, улыбнулся:

— Бог–то един, — повторил он задумчиво. — Да люди разные.

Лейтенант задумался, уловив некое противоречие в словах командира. А в майорских глазах лукаво и горестно плеснулась неизреченная мудрость многих поколений российских, потом советских, и снова российских военнослужащих.

Стоя вкруг распятия, притихшие солдаты молча дожидались, когда басурманская душа Мирзагалиева отойдёт к единому богу — не перебрасывались уже шутками, не курили.

А запад вдруг почернел наползающей тучей. Игривый прежде ветерок превращался в разгульного безбашенного степняка, который ещё третьего дня сорвал лейтенантскую палатку, чем вызвал внеочередные наряды для трёх крепивших её бойцов, в том числе и Мирзагалиева.

— Сейчас грянет, — нахмурился на небо Врасов.

— Когда же он почит–то, нерусь! — покачал головой лейтенант, которому вовсе не хотелось оказаться под ударом молнии. Да и палатку надо было проверить — существовало у Духовицкого сомнение в том, что и во второй раз её укрепили как следует.

— Распорядитесь, путь поторопят его, — сухо бросил майор.

— Поторопят? — не понял лейтенант. — Кого?

— Хоть и басурманин, а всё человек, — многозначительно пояснил Врасов. — Негоже мучить попусту.

И поднял в намёке бровь.

— Есть! — подхватил лейтенант его мысль и бросился к прапорщику Порошину, прячущему в кулак нетрезвую отрыжку.

— Велено поторопить приговорённого, — коротко передал он, неприязненно взглянув в бесцветные и мутные глазёнки прапорщика.

— Вас понял, етить, — кивнул тот и выхватил у одного из солдат автомат с примкнутым штыком.

Лейтенант отвернулся от креста, бросил взгляд на майора Врасова. Тот, сняв фуражку, неспешно поправлял свои тронутые сединой пепельные волосы и тоже не глядел на страдальца. До лейтенанта дошло. Он сдёрнул головной убор, вернулся к майору, встал рядом.

Приблизившись к распятому, прапорщик Порошин поднял штык, неуверенно прицелился. Уже приготовясь «поторопить», поскользнулся на измятой сапогами траве, едва не завалился и не приколол торчавшего тут же любопытного солдатика первого полугодия службы. Но выправился, крякнул, выматерил мельтешащего полугодка, отогнал его за круг.

Наконец, стараясь держаться ровно, подошёл и враз отвердевшей рукой поднял штык. С лихой небрежностью кольнул распятого между рёбер, отошёл, кивнул командованию.

Тощее тело поникло, провисло на кресте. Излилась из него выпитая с уксусом вода. Упала на грудь черновласая голова.

Последними из семи слов рядового Мирзагалиева на кресте, кроме уже изреченных, были обращённые к прапорщику Порошину три кратких:

— Пашоль на …!

С запада наползала огромная чёрная туча, погружая лагерь в серую душную хмарь. Готовилась гроза.