Спалось плохо, беспокойно; снилась всякая дрянь. Проснувшись, как обычно, в половине седьмого, Пастырь посмотрел на охранника. Тот дрых, упав головой на стол, распластав по нему руки, едва не уронив пистолет на пол. По вокзалу стояла тишина если не считать редких крысиных или мышиных шорохов да кашля, едва-едва доносящегося сюда из зала ожидания. Пастырь сел на скамье, помассировал отлёжанную шею, потряс головой. Потом размялся потихоньку, стараясь сильно не пыхтеть, чтобы не разбудить своего охранника. Сел на скамью, прижался затылком к холодной стене обезьянника.

Хан… Серьёзный юнец, или очень хочет таким казаться и натягивает на себя маску батьки Махно. Кто он? Ему самое меньшее восемнадцать, а скорей и все девятнадцать-двадцать. Если он и из лагеря, то был там, наверно, кем-нибудь типа вожатого. Или из обслуги. Он или не он затеял в лагере шухер, но без него, скорей всего, не обошлось. Теперь собрал вокруг себя шпану, загадил им мозги какой-то дрянью, какой-нибудь наспех придуманной теорией, собранной из своих обид, бессилия и дури. Использует их как хочет. Хотя… как он может их использовать? Какая ему польза от них? Разве что, они — его шанс выжить, въехать в рай на их тощих мальчишеских закорках; хоть какая-то видимость стены, за которой он прячется.

Внезапно Пастырь прочувствовал и понял, что по сути он не имеет права вторгаться в судьбу этой шпаны. Дети выживают, как могут, цепляются за жизнь. Они, вполне естественно, сбились в стаю, держатся друг за друга. Разбей эту стаю, разбросай их по одному-два, и они погибнут. Какими бы идеями ни руководствовался Хан, однако именно благодаря ему все эти пионеры пока ещё живы; он держит их как умеет, они нужны ему. Они прикрывают его жизнь, а он организует их и даёт им хоть какую-то дисциплину, без которой ватаге не выжить — вот такой симбиоз.

Предположим, Пастырь влезет в их дела, освободит их от царька, поубивает самых отпетых, даст шпане волю. И что?.. Да ничего. Они погибнут. Вся эта шелупонь десяти-шестнадцати лет погибнет. А если кто-то и выживет, то только потому, что найдёт себе нового хана. Таков закон: стае нужен вожак, и чем вожак опытней, тем больше у стаи шансов выжить. Самый опытный (по крайней мере, кажется таким) здесь — Хан. Если убрать Хана, нужно самому стать вожаком этой кучки малолеток и повести их к светлому будущему. Но ему это не надо. Пастырь не воспитатель; не готов и не хочет им быть. Максимум, что он мог бы себе позволить, — это наладить с пионерами дипломатические отношения, если бы остался в Михайловске…

А ведь эта кучка подростков — действительно будущее. Не всей страны, конечно, но как минимум одного конкретно взятого района. Это они заселят город, когда всё уляжется. Это они будут плодиться и размножаться (Пастырь насчитал вчера не меньше десятка девчонок) здесь, создавая новое человечество — устанавливая свои законы, осваивая законы жизни в новых условиях и практически с нуля; защищая своё племя от пришлых, переосваивая, перестраивая, переучиваясь, переосмысливая, пере… А Пастырь здесь лишний. Он не нужен им, как и они не нужны ему — слишком они разные. Конфликт поколений, туда его в заднюю дверь… И вообще, Хан ясно дал понять, что Пастырь — пережиток прошлого, один из тех, кто всё сломал, испортил. Мясо, одним словом.

Поэтому, если среди пионеров Вадьки действительно нет и никто о нём ничего не знает, Пастырю нужно тихо-мирно уйти от них и двигать в Сосновку, в лагерь. И дай бог ему не найти там Вадьку среди мёртвых!

Уйти… Отпустят ли?.. Вряд ли…

И всё бы ничего… Ладно, вы — будущее; ну и хрен с вами, живите. Но ведь вы, сучёныши, неправильно свой мир строить начинаете — не так и не с того. Вы ведь с того начали, что людей убиваете, воды их лишаете, шансов и права лишаете. Вы с того начали, что убиваете, добиваете своё прошлое. А ведь говорил же Расул: если ты сегодня выстрелишь в прошлое из пистолета, то завтра будущее выстрелит в тебя из пушки. А значит, нет у вас будущего, пионеры. Не-а, нет…

Ну, а что ты хочешь, выживает сильнейший, известно же. Диалектика, туда её в заднюю дверь, и закон природы. А против её законов переть — гнилое дело, как показывает практика.

Так что же, правильно, значит, пионеры живут?..

Чёрт его знает. Старой жизни не стало, а новая должна, наверное, житься по новым правилам. Бог тоже новый завет дал, когда ветхий реально обветшал…

Часовой проснулся в начале девятого — вздрогнул, подскочил, очумело глядя на обезьянник, шаря рукой по поясу в поисках оружия. Приснилось, видимо, что-нибудь недоброе. Приснился, наверное, Пастырь, выходящий из клетки, чтобы свернуть ему голову.

— Что, мальчик, — не удержался варнак, — кошмары снились?

Тот молча уселся на место, сунул в зубы сигарету, принялся тереть глаза и лицо, чтобы не видно было, что спал.

— А я всё равно расскажу, что ты дрых, как сурок, — усмехнулся Пастырь. — Никакой дисциплины!

Сосунок прицелился в Пастыря из «макара», произнёс «д-дыщ-щ-щ!», прикурил сигарету.

— Кто тебе поверит, мясо, — пробормотал он, но в голосе его не было особой уверенности, а только бравада.

Удавить бы тебя, щенок. Взять двумя пальцами-клешнями за горлышко и придавить — сначала слегка, чтобы ты обделался со страха, пионер грёбаный. Чтобы тут же и забыл ты, что такое пистолет и как из него в людей целиться, а помнил бы только как зовут твою мамку, какие пирожки она тебе пекла к обеду, да ещё правописание гласных после шипящих. Придавить, забыв, что не ты виноват в том, что у тебя в руке пистолетик, а не учебник геометрии; забыв, что ты ещё ребёнок…

Ладно, спокуха. Живи покуда, пионэр. Жизнь тебя сама придавит…

В девять пришли два вчерашних конвоира — привели смену караульному и полтора десятка пацанов разного возраста, бывших в нарядах. От них в тесной каморке сразу стало суетно и шумно. Вадьки среди них не было. Пастырь молча покачал головой в ответ на вопросительный взгляд одного из конвоиров, хотя тот и сам уже всё понял: ясно же, что Вадька заорал бы от радости, увидев отца.

Или не заорал бы? Может, у них тут уже всё по-другому, а?..

— Часовой дрых, — сообщил Пастырь, когда вся компания собралась уходить. — Доложите Хану. Проснулся минут сорок назад.

— Э, ты чё, олень! — заорал постовой, оскалясь. А в глазёнках — испуг. — Меченый, не слушай, — добавил он, обращаясь к тому, что вчера бил Пастыря.

Тот посмотрел в глаза варнаку, заглянул в глазёнки часового.

— Ладно, Дрысь, не суетись, — бросил он расхожую, наверное, фразу, значение которой было известно всем, потому что пацанва понимающе загоготала. — Разберёмся.

Едва гурьба ушла и гомон пацанов затих в залах, откуда-то прибежала заполошная девчонка, шустрая четырнадцатилетняя салага.

— Привет! — бросила она Пастырю и уселась на коленки новому часовому — пареньку лет шестнадцати. Прежде чем Пастырь успел что-нибудь ответить, они уже вовсю целовались. Минут пять Пастырь наблюдал эту картину, безмолвно чертыхаясь на их пыхтение и чмоканье. Потом, когда пацана, видать, забрало и руки его полезли под девчоночий свитер, та резко слезла с его колен, бросила «ладно, я на кухню», подмигнула варнаку и, ощупывая прикушенную губу убежала, махнув дружку рукой, оставив его сидеть с торчащим под трениками стручком.

— Разврат! — проворчал Пастырь, осуждающе качая головой. — Ну, пионеры, блин…

— Чего ты там бормочешь? — вопросил часовой.

Пастырь отмахнулся.