Клад адмирала

Привалихин Валерий Иванович

Книга вторая

 

 

Часть первая

У Зимина был свободный от чтения лекций в институте день. Заказанные им из архива материалы дожидались уже неделю, все не удавалось выкроить время и отправиться туда, но вот сегодня, кажется, никаких помех.

Он уже стоял в пальто у порога своей квартиры, готовый выйти, когда раздался звонок в дверь. Где-то около месяца назад он звонил из дома, из Квебека, и вот теперь — письмо. Зимин тут же принялся читать его — написанное по-русски, от руки.

Пушели сообщал, что в ближайший год едва ли приедет в Россию, много дел: у него строительные заказы на родине и в одной из южноамериканских стран. Однако это не означает, что он сворачивает дела в Сибири, — наоборот. Просто вместо него будет представитель его фирмы.

Мишель писал, что получил из Пихтового от Нетесова посылку. Там — картина с видом фрагмента улицы Красных Мадьяр, где на переднем плане и кирпичный дом с чешуйчатым, похожим на кедровую шишку куполом, бывший Торговый дом купцов Игнатия и Степана Пушилиных. Он, Мишель, бесконечно благодарен за бесценный подарок и Сергею Ильичу, и пасечнику с Подъельнического кордона Василию Терентьевичу Засекину, автору картины. Теперь картина висит у него в кабинете на самом видном, самом почетном месте. И фотоаппарат «Зенит» — подарок Зимина, — как память о поездке в тайгу, в урочище Трех Истуканов, на реку Большой Кужербак, — тоже в его кабинете. Пишет письмо и время от времени поглядывает на «Зенит», на картину. Вообще он, Мишель, исключительно признателен новым своим друзьям за то, что взяли его с собой в тайгу. Это самое яркое, незабываемое впечатление от пребывания в России.

Зимин улыбнулся, читая: еще бы, в буквальном смысле самое яркое, ослепительное впечатление.

Продолжая скользить по строчкам, Зимин мыслями перенесся в ту сентябрьскую ночь, когда они вместе с Пушели остались на заброшенном проселке у костра рядом с догоравшим грузовиком в обществе двух связанных бандитов, ожидая отправившегося за милицейским нарядом Сергея.

…Машины примчались глухой ночью. Не считая «Урала», в котором Сергей сидел один, — два «уазика» и «Нива».

Шины сгоревшего грузовика еще продолжали чадить, но уже вяло; огонь черно-красными неровными язычками лишь обозначал металлический скелет ЗИЛа.

Дверцы захлопали с такой быстротой, так ринулись с оружием наизготовку розыскники и омоновцы к бандитам, будто те не были связаны и для страховки опутаны крупноячеистой рыболовной сетью, а предстоял сопряженный с риском захват.

Зимин был твердо уверен: из-за случившегося накануне поездка сорвалась, они возвращаются в Пихтовое.

— С какой стати, — возразил Нетесов на высказанное сожаление. — Базавлук жив, никаких ЧП. Сейчас отправим всех — и едем дальше.

Как бы в подтверждение своих слов — ничего не меняется, планы не рушатся — крикнул оперативнику Мамонтову, довольно небрежно стягивавшему сеть с Жала и Крота:

— Э-э, поаккуратней. Ее еще на карася ставить.

Мишель, к удивлению Зимина, услышав, что остаются, заметно оживился, повеселел.

Самое удивительное, однако, было впереди.

Едва ближе к рассвету вырулили на усыпанный мелкой галькой берег Большого Кужербака, не успели еще в местечке, где в него впадала речушка, разобрать вещи, как Пушели спросил у Нетесова, слышал ли он про Мордвиновскую заимку. Уточнил: она должна быть у слияния Омутной с Большим Кужербаком.

— Переплыть, — кивнув на противоположный, подернутый реденьким туманом берег, сказал Нетесов, — там недалеко какая-то развалюха есть. Может, и заимка.

— Мордвиновская?

— Без названия. Слышал, когда-то охотник там жил.

— Сходим, Сергей Ильич, — попросил Пушели. По тону, каким попросил, невозможно было не почувствовать: рыбалка ему совершенно безразлична. А вот заимка — интересна, да еще как.

Пока надували резиновую лодку, переправлялись через Кужербак и шли по влажному от росы и оседающего тумана лиственному чащобнику, совсем рассвело.

В первых солнечных лучах взглядам предстала избушка с провалившейся внутрь двускатной крышей, с трухлявыми, прогнившими местами насквозь, бревенчатыми стенами. Входная дверь, тоже изрядно сгнившая, валялась неподалеку от порожка, а над зияющим дверным проемом виднелись три прибитые в рядок на одинаковом друг от друга расстоянии конские подковы.

Пушели долго внимательно смотрел на эти подковы, ладонью дотронулся до одной из них. Медленно обошел разрушившийся от времени домик, остановился, сказал:

— Здесь точно жил охотник. Иван Егорович Мордвинов.

— Откуда вам известно? — спросил Нетесов.

— Дочь охотника Мордвинова была женой Игнатия Пушилина, — ответил Пушели. Родственные связи Пушели с семейством Пушилиных были уже ясны. Игнатий Пушилин, погибший в гражданскую, имел сына Степана, а тот приходился отцом Андрею, бежавшему вместе с родителями, Степаном и Анной, из России в тридцать шестом. Мишель Пушели — сын Андрея. Михаил Андреевич Пушилин. Оказывалось, он еще вдобавок и прямой потомок охотника Мордвинова, которого, как слышал Зимин, считают первопоселенцем, основателем Пихтового. Но ведь не специально за тем, чтобы взглянуть, где жил его прапрадед, стремился попасть Пушели на заимку?

Пушели сам объяснил:

— Степан Пушилин спрятал когда-то на этой заимке семейные реликвии. Фотографии, награды.

— Вы знаете, где именно спрятал? — спросил Нетесов.

Пушели не поспешил с ответом на прямой вопрос.

— Сергей Ильич, — сказал он. — Я понимаю, ваш долг обо всем необычном докладывать начальству. Могу я попросить вас не делать этого?

— Можете. Если речь только о том, что вы назвали, — ответил Нетесов.

— Там еще пистолет, несколько золотых монет, совсем немного монет, должны быть, — ответил Пушели. Поторопился добавить: — Оружие и монеты меня не интересуют.

— Для меня сложность — как раз именно об этом не доложить, — сказал Нетесов. Поймав упрашивающий взгляд Зимина, махнул рукой. — Ладно, придумаем что-нибудь. Показывайте — где?

— Здесь. — Пушели ковырнул землю носком сапога в том месте, где стоял: в полушаге от входа в домик.

…Хорошо сохранившийся кованый продолговатый ящичек, завернутый в пропитанную парафином холстину, был извлечен из глинистого слоя с метровой глубины.

Притершуюся, прикипевшую крышку открыли не без усилий, но быстро. Бельгийский браунинг, запасная обойма к нему, серебряный портсигар, два Георгиевских креста и медаль без колодки лежали в ящичке сверху, на пачках царских ассигнаций.

Нетесов первым делом протянул руку к браунингу и обойме. Зимин взял портсигар. В нем лежали монеты, двенадцать штук. Он высыпал их себе на ладонь. Нетесов при этом, оторвав взгляд от пистолета, посмотрел на золотые десятки с императорским профилем, спросил у Пушели:

— Это из колчаковского клада?

— Не знаю, — ответил Мишель. — По-моему, обычные деньги. Рассчитывались такими.

— Хм… Даже не верится…

Пушели не чувствовал себя хозяином положения; но и роль стороннего зрителя его не устраивала, он медлил — и не вытерпел, потянулся к металлическому ящичку.

Под пачкой сторублевок была стопка открыток и фотографий, наклеенных на плотный картон, и Пушели принялся перебирать их.

— Снимка хозяина этой избушки нет? — спросил Нетесов.

— Вот Мордвинов, — показал Пушели фотографию, на которой рослый мужчина лет сорока, светловолосый и бородатый, одетый в косоворотку и штаны, сапоги с короткими голенищами, стоял на фоне хвойных деревьев, держа под уздцы лошадь. «Я съ ызыскатилями», — корявым почерком написано было на обороте фотографии.

Присутствовал Мордвинов и еще на одном снимке — групповом. Женщины — одна средних лет, другая молодая, с ребенком на руках — сидели на стульях, двое мужчин стояли сзади. «Мы съ Варей. Игнатъ съ Дусей и Стёпка», — все тем же корявым почерком сделана была пометка.

Зимин внимательно посмотрел на побитое оспой лицо пихтовского лавочника и маслодела.

Был и портретный снимок Степана Пушилина. Фотографировался, очевидно, в первую мировую. В ладно сидевшей форме с солдатскими погонами, в фуражке, Степан Пушилин выглядел молодцевато. Зная судьбу Степана Пушилина, в его лицо Зимин всматривался особенно долго.

Нетесов тронул его за плечо.

— Посмотри-ка, Андрей, — передал он браунинг. На рукоятке пистолета, в нижней его части, было выцарапано — «Ст. лейт. Г. Взоровъ».

— Да-а… — Кому-кому, а Зимину не сложно было понять, как попал пистолет морского офицера из личного конвоя адмирала Колчака в тайник на заимке.

Повертев в руках браунинг — доказательство явной небезгрешности Степана Пушилина, — спросил у Пушели:

— Вы слышали когда-нибудь фамилию Взоров? Старший лейтенант Григорий Николаевич Взоров?

— Нет. Никогда, — подумав, убежденно ответил Пушели. Можно было верить ему. Едва ли его дед любил вспоминать о судьбах всех причастных к тайне пихтовского клада…

* * *

Выйдя из дому, окунувшись в привычный людской водоворот, нырнув на площади трех вокзалов в метро, Зимин все продолжал находиться под впечатлением письма от Пушели. Для него все же так и осталось загадкой, почему Мишель увез из России лишь семейные реликвии своих сибирских предков. В памятном ночном разговоре в тайге на полпути между урочищем и Большим Кужербаком Пушели сам счел нужным поведать еще и о пяти с лишним пудах золота, увезенного с Сопочной Карги Игнатием Пушилиным. Три пуда достал тайно от отца со дна озера Пушилин Степан. Несомненно, местонахождение и того, и другого клада известно Пушели. Восемь с половиной пудов. Сделать официальное заявление — и четверть стоимости этого высокопробного золота законно причитаются ему. Даже при том, что заокеанский предприниматель вовсе не стеснен в средствах, сумма немалая. Однако же не пожелал. Дал слово деду, Степану Пушилину, при первой возможности вывезти из страны предков фамильные фотографии, но ни при каких обстоятельствах с русским золотом не связываться, не соблазняться им? Возможно. Хотя не исключено, не очень жаждет по каким-то соображениям афишировать сейчас свои русские корни, решил перенести на более поздние сроки, причитающееся никуда не уйдет? Все возможно.

Письмо от Пушели, попытки понять мотивы его поведения с новой силой всколыхнули у Зимина воспоминания о поездке в Сибирь.

Перед самым отъездом в Москву он еще раз зашел к Егору Калистратовичу Мусатову. Казалось неправдоподобным утверждение краеведа Лестнегова, будто представитель Сибревкома Малышев застрелил при попытке к бегству бывшего командира пихтовских чоновцев Степана Тютрюмова, все знавшего об адмиральском кладе, и не то что не пострадал за это, но пошел на повышение и вскоре убыл на работу в Центр. Что-то Лестнегов либо путал, либо попросту не знал. В Пихтовом пролить свет на это мог лишь один человек — Мусатов.

Хоть и закончилась их предыдущая встреча крупной размолвкой, принял его Мусатов как ни в чем не бывало, разговаривал охотно. Однако третья встреча с престарелым ветераном-чоновцем насколько что-то прояснила, настолько и подбросила новые вопросы. Почетный пихтовский гражданин утверждал: не погиб Степан Тютрюмов осенью двадцатого года. Действительно, какого-то красного командира, павшего в боях с кулаками и подкулачниками, попами и недобитыми белобандитами, похоронили с почестями в сентябре 1920 года на центральной площади на станции Озерной — это на полпути между Пихтовой и Новониколаевском, — а вот кто это был — Мусатов не знал. Но никак не Тютрюмов, это уж точно. Потому что его, Мусатова, в том же двадцатом, под самый Новый год, вызывали к следователю в Новониколаевск. По делу об убийстве секретаря укома Прожогина. Была и очная ставка с Тютрюмовым. Он ничего не путает, не без памяти. Давал подписку о строжайшей революционной ответственности, если расскажет, о чем был разговор и об очной ставке с Тютрюмовым. Не только о том, какие вопросы задавались на очной ставке, — но и о том, что видел Тютрюмова, помалкивать обязался… Что дальше произошло с Тютрюмовым, пихтовский ветеран не знал. Его никогда больше никто не допрашивал по этому делу, а узнать он не пытался.

Совершенно ясно после разговора с Мусатовым стало одно: не убивал представитель Сибревкома Малышев бывшего командира пихтовского ЧОНа. Значит, прав был он, Зимин, в своих предположениях.

Последние минуты свидания с Мусатовым проходили торопливо, скомканно. Зимин спешил. Шесть часов оставалось до отлета в Москву из Новосибирского аэропорта «Толмачево». Пушели с Нетесовым ожидали его в пушелевском джипе у самого подъезда мусатовского дома. Хотелось бы перед отъездом еще встретиться с Лестнеговым, спросить, откуда сведения, что Тютрюмов погиб при попытке к бегству, но было дай Бог успеть закончить разговор с Мусатовым.

— И о чем спрашивали на очной ставке, Егор Калистратович? Сейчас-то, надеюсь, не тайна? — задал вопрос Зимин.

— Не тайна, — ответил бывший чоновец. — Мне с вечера, перед тем как убили секретаря укома, Тютрюмов велел подготовить оседланных лошадей. Ну, я всего-то и подтвердил, что выполнил его приказание. И всё.

— А о кедровой шкатулке, которую у вас на Орефьевой заимке Тютрюмов забрал, не рассказывали следователю?

— Нет.

— Почему? Такая дорогая шкатулка. Бриллианты, жемчуг, золото…

— Почему, почему. Побоялся тогда! Вот почему, — ответил Мусатов резко, будто огрызнулся. Выражение лица его при этом тоже изменилось: как, дескать, можно не понимать простых вещей.

— Кого? Тютрюмова, что ли, боялись? — удивился Зимин.

— А ты думал…

— Он же под стражей был.

— Ну. И что? Он и до того всю жизнь: нынче в тюрьме, в смертной камере, завтра — на воле… Хотел бы взглянуть, как бы ты заоткровенничал: зашел к следователю, они рядышком, словно братовья, сидят, чаи гоняют, смеются. Не поймешь, кто и хозяин в кабинете.

Зимин не мог не отметить мимоходом: о событии давности в полновесную человеческую жизнь Мусатов говорил так, будто речь шла о вчерашнем дне. Не ускользнула от его внимания и предыдущая реплика.

— Что значит, «до того всю жизнь в тюрьме», Егор Калистратович?

— То самое и значит. Рассказывал иногда, какие дела еще задолго до революции творил. С такими же, как сам он. Оденутся с головы до ног во все черное, лица под негров вымажут сажей и — айда с бомбами да маузерами грабить. Однажды, хвастал, на весь мир прославились. Кассу захватили, охрану перебили, с мешками деньжищ на паровозе от города подальше отъехали, в лес ушли с концами.

— Это где было?

— Что ж я, всё помню, по-твоему? Да он мест, имен шибко и не называл. Я так даже и не понял, где у него родина.

Времени на продолжение разговора больше не оставалось. Из джипа отчаянно сигналили — через входную тонкую дверь квартиры Мусатова на первом этаже хорошо было слышно. Старик приложил к уху ладонь. Поглядев в окно, спросил:

— Тебя, что ли, это вызывают? Машина красная стоит.

Зимин кивнул.

— Ступай… — Заметно было, пихтовского почетного гражданина даже непродолжительная встреча сильно утомила.

Таинственная судьба бывшего командира пихтовского чоновского отряда Степана Тютрюмова все больше занимала мысли Зимина. И в особенности после того, как по пути в Новосибирск, проезжая Озерное, завернули в центр городка. Там в скверике на постаменте высился среди желтеющих акаций и кленов гранитный памятник-четырехгранник, на котором было высечено: «Здесь покоится прах красного командира части особого назначения (ЧОН) С. П. Тютрюмова, павшего от пули врагов Советской власти 23 августа 1920 года. Подвиг его бессмертен, имя — священно».

— Цирк, да и только, — присвистнув, сказал Нетесов.

— Хорошо бы еще попытаться в этом цирке разобраться, — заметил Зимин.

— Успокойся. Добраться до самой сути, кто такой Тютрюмов, что это за филькин памятник, — равнозначно тому, что найти клад. Надеюсь, не собираешься встать в ряды кладоискателей? Поехали!

Пополнять ряды искателей пихтовского адмиральского клада Зимин не собирался. Но вот попытаться разузнать о судьбе Тютрюмова решил твердо.

Единственная была зацепка: командир Пихтовского ЧОНа участвовал до революции в экспроприациях, причем одна из них в свое время была широко известна. Безусловно, то, в чем участвовал Тютрюмов, проходило под прикрытием экспроприации: о чистой уголовщине рассказывать своим бойцам он бы поостерегся. Мелких экспроприаций в начале века было много. Зимин, просматривая газеты, даже удивился, насколько много. А вот значительных, потрясших всю страну, — не очень. Московские, петербургские, кавказские, прибалтийские, гельсингфорская экспроприации быстро отпали. Было хорошо известно, как они проходили и кто в них участвовал. В Сибири, на Дальнем Востоке, когда по империи катились волны эксов, было спокойно. Оставался Урал. Зимин внимательно просмотрел первым делом все, что касалось бывшего лейб-гвардии унтер-офицера мотовилихинского экспроприатора Лбова. Самым громким делом лбовцев было ограбление почтовой кассы в середине 1907 года. Но это — на реке Каме, на пассажирском пароходе «Анна Степановна». Не то.

Оставались два экса, в которых мог участвовать Тютрюмов, — на станции Дема между Уфой и Самарой и на станции Миасс недалеко от Челябинска. Неделю потратил Зимин на изучение демской экспроприации, прежде чем убедился: обошлось там без Тютрюмова.

Последним шансом отыскать следы раннего Тютрюмова — боевика-бомбиста-маузериста — был Миасс.

И вот в день, когда Зимин получил письмо из Канады, он как раз и отправился в Центральный государственный архив Октябрьской революции смотреть материалы по миасскому ограблению.

Три толстые голубые папки — «Дело об ограблении почты на станции Миасс 26 августа 1909 года» — лежали перед Зиминым.

Сообщение-телеграмма, отправленная с городского Миасского телеграфа в столицу, открывала «Дело…».

Телеграф

С.-Петербург Петербургский департамент полиции

Почтамтская, 15

Петербург Миасса 509 199 265 Н

С 25 по 26 сего августа на станции Миасс в 10 часов 30 минут пополудни петербургского времени, в 12 часов 30 минут ночи местного времени было произведено вооруженное нападение на станцию, куда накануне вечером была привезена под усиленной охраной большая сумма денег с Миасского завода. Причем бомбой, брошенной в почтовое отделение, из сопровождавших почту стражников убито на месте три, тяжело ранено четыре и легко ранено семь. Ранены почтовый чиновник и почтальон. Из запертого сундука похищено, по заявлению начальника конторы, более восьмидесяти тысяч рублей: 4 письма с денежным вложением на 53 300 рублей, 5 ценных посылок, адресованных во Франкфурт-на-Майне, на сумму 27 450 рублей и одна ценная в Москву на 140 рублей. Станционная выручка также ограблена на сумму около шести тысяч рублей. В зале третьего класса убиты полицейский стражник Лушников, железнодорожный стражник Стариков, ранены дежурный по станции агент Афанасьев, телеграфист Абрамов, ночной сторож Султан-оглы, ямщик почты Шайбоков, пассажиры Султанов, Ахматщинов, Тервонтьева, стражник Миасского отряда Полинов. Станция вся обстреляна из револьверов и маузеров, телеграфные аппараты разбиты, провода порваны, сообщение прервано. Из нападавших никто не убит. Грабители в числе около тридцати человек, отцепив от поезда номер 94 паровоз и товарный с фруктами вагон, удалили паровозную бригаду, сами, бросив почтовые мешки на паровоз, отправились по направлению к ст. Златоуст. На пути останавливались в разъезде Тургояк и ст. Сыртостан, разбивали аппараты и рубили телеграфные провода. Не доезжая разъезда Хребет, грабители слезли, пустили пустой паровоз на огромной скорости в обратном направлении к станции Миасс. В разъезде Тургояк паровоз был вовремя замечен начальником разъезда агентом Шатохиным и пущен с главной линии, путем перевода стрелки, в тупик, где с полного хода свалился под откос и врезался в землю. Местность, где было произведено нападение, оцеплена войсками. Задержать никого не удалось. Соединенными силами Златоустовской и Троицкой полиции приняты меры к розыску.

Номер 1591 Подполковник Бородаевский (начальник Златоустовской полиции).

Кое-что.

Просмотрев еще несколько подшитых, пронумерованных листов с грифом «Совершенно секретно», наткнулся на донесение начальника Оренбургского губернского жандармского управления. Глаза выхватили важные строки:

Преступники были одеты одинаково: в черные рубахи, пиджаки. Лица измазаны черной краской. У всех бороды, очевидно наклеены. На головах черные чепчики, только у одного, по всей вероятности главного, чепчик красный…

Дополнительным подтверждением точности донесения шефа Оренбургской губернской жандармерии были и строки из показаний Миасского железнодорожного телеграфиста Абрамова:

Дежурили нас трое. Один, Серегин, спал на столе, и вот в 10.30 петербургского времени раздался гром взорвавшейся бомбы. Одновременно с этим в телеграф вошел человек в чепчике, лицо его намалевано черной и красной краской, в руке револьвер, в другой топорик, и бросил холостой снаряд, от которого вылетели стекла из рам, и скомандовал ложиться, на что двое из нас легли на пол. Я полез на четвереньках к выходу на платформу, но в двери меня встретили двое таких же в черном и с измазанными краской лицами и заставили вернуться.

Было, кажется, именно то, что искал. Один к одному совпадало с тем, что, по воспоминаниям Мусатова, рассказывал чоновцам их командир о своем прошлом. Об одном из эпизодов своего предреволюционного прошлого…

Неделю, ежедневно наведываясь в архив, перелистывал Зимин страницу за страницей миасского дела, вчитывался в телеграммы, донесения, протоколы следствия и судебного разбирательства, старался обнаружить новые сведения о Тютрюмове, найти хотя бы упоминание о нем.

Тщетно. Среди сотен мелькавших в «Деле…» фамилий, кличек партийных и кличек агентурных таковая не попадалась ни разу. Главное же — прослеживались судьбы всех представших перед Временным военным судом участников разбойного нападения. В до- и послереволюционное время. Нескольким налетчикам удалось уйти, скрыться за границей, однако и их последующая жизнь не оставалась тайной за семью печатями. Следствию не удалось раскрыть подлинного имени лишь одного из учинивших разбой на вокзале в уральском городке, однако это ни в коем случае не мог быть Тютрюмов: в 1920 году, когда он командовал ЧОНом в Сибири, ему исполнилось тридцать, а тому, единственному неопознанному, столько же, если не свыше того, было в 1909-м.

Возможно, не в этом, так в другом деле он, Зимин, проглядел имя. Возможно, что-то напутал пихтовский ветеран. Как бы то ни было, поиск заходил в тупик. Зашел.

…Дело о миасском ограблении было изучено от корки до корки возвращено в архивохранилище.

Оставались еще две зацепки — член следственной комиссии представитель Сибревкома Виктор Константинович Малышев и заместитель командира Пихтовского чоновского отряда Раймонд Британс. Известно уже, что внучатый племянник первого, по утверждению краеведа Лестнегова, около тридцати лет назад был найден убитым в лесу в нескольких километрах от Пихтового. Убит был из-за денег и золотого свежераспиленного слитка дореволюционной маркировки. Сын Британса, опять-таки если верить краеведу, незадолго до своей смерти обращался в Пихтовую прокуратуру с заявлением о том, что знает, где клад, и небезуспешно копал в районе предполагаемого его местонахождения. Потомки двоих этих людей что-то, возможно, могли знать, рассказать о кладе, о Тютрюмове. Трудно, конечно, на это рассчитывать, но чего не бывает…

Адреса родственников благодаря Лестнегову Зимин знал. Однако Британс-младший из Пскова перебрался после отделения Латвии в Ригу, разыскать его, связаться с ним стало затруднительно. А вот адрес и телефон родственников сибревкомовца Малышева оставались прежними. Теперь в этой квартире дома в самом центре Москвы — в одном из переулочков между Воздвиженкой и Большой Никитской, — жил с семьей художник Евгений Витальевич Лучинский.

Незадолго до того как приняться за изучение миасского дела, Зимин позвонил художнику, попросил о встрече. Услышав, что с ним хотели бы поговорить о его предках-революционерах, художник поинтересовался почему-то возрастом Зимина, после чего на свидание согласился. Только, сказал в завершение разговора, не раньше чем через полмесяца. Его не будет дома, у него персональная выставка в Финляндии.

Полмесяца после того телефонного звонка минуло. Прямо из архива Зимин снова набрал номер художника. Уверенный твердый голос Лучинского зазвучал в трубке. Он помнит об их договоренности и ждет. Если Зимину удобно, в воскресенье в полдень.

— Сразу покажу вам то самое знаменитое сибирское письмо, — сказал Лучинский, сухощавый, среднего роста мужчина за пятьдесят, проведя Зимина по широкому коридору в одну из комнат. Судя по отделке, по обстановке квартиры, Лучинский не бедствовал, картины его покупали. — Я насчитал: письмо Ольги Александровны с двадцатых годов перепечатывали в разных изданиях шестнадцать раз. И это то, что мне попадало на глаза. И никто ни разу не видел подлинника. Кроме, разумеется, родственников.

Зимин не мог понять: что за сибирское письмо, какое отношение оно имеет к его визиту. Однако тут же подумал, что разумнее прежде выслушать, взглянуть на то, что ему хотят показать. Скорее всего, такое начало удачно. Заговори он с порога о Степане Тютрюмове, о Пихтовом, о золотом кладе, как знать, проходимцем, возможно, его бы и не посчитали, но что разговор не заладился бы — это точно.

Пейзажные рисунки маслом и акварелью, создавая некоторый беспорядок, были расставлены прямо на полу вдоль стены, на мягких стульях с гнутыми ножками.

— Работа младшей дочери. Смотр завтра в училище. Надо отвезти, — объяснил Лучинский.

Он освободил для Зимина стул, подвинул с центра овального стола ближе к краю коричневую кожаную папку, раскрыл ее.

— Вот письмо…

На слегка потемневшем листе плотной бумаги со следами многочисленных сгибов, тщательно разглаженных, было написано характерным женским почерком, фиолетовыми чернилами:

«12 марта 1919 г.

Вера Николаевна!

Пишу Вам с расчетом, что мое письмо Вы прочтете после моего ареста. Вам придется позаботиться об Ирине. Я знаю, что Вы сделаете это и без моей просьбы. Никто не знает, что может случиться. Вот адрес моих родных в Москве: Долгоруковская ул., д. 29, Далецкой, или: Женская гимназия Потоцкой для Д-ой.

Вот только о чем я хотела просить Вас: когда меня не будет, ласкайте Ирочку, как это делала я, и утром, и вечером, когда она будет ложиться спать. Быть может, она в этом отношении немного избалована, но мне невыносимо тяжело думать, что она лишена нежной ласки.

Думаю, что в Вашем сердце найдется любовь нежная и для нее. Вот и все, что я хотела сказать. Слова тусклые и бледные, но не к чему их подыскивать. Чувство слишком глубоко и интимно, передать его не умею. Поймите инстинктом и полюбите Ирину.

Ол. Далецкая».

— Сильное письмо, — сказал Зимин.

— Да, — Лучинский кивнул. — Меня больше всего поражало всегда, что Ольга Александровна писала это за день до начала восстания, за день до своей гибели.

— А как оно попало к вам в семью?

— Деду передали. Вы же знаете не хуже моего: он тогда чудом остался жив, добрался до Москвы, работал в Истпарте. Он же и опубликовал письмо.

Зимин ничего этого не знал. Но постепенно, по ходу разговора с художником, начинал понимать, о чем речь. Дед и бабушка Лучинского работали в начале 1919 года в тылу у белых в каком-то сибирском городе, руководили там большевистским восстанием. 13 марта 1919 года и были арестованы после подавления восстания. Ирина — это мать Лучинского и дочь революционерки, о будущем которой та терзалась в предчувствии своей близкой гибели… Не по теме, никакой связи пока с Виктором Константиновичем Малышевым, но все равно интересно.

— Никто, конечно, судьбой матери особо не занимался, — продолжал Лучинский. — После скорой смерти ее отца, моего деда, жила у родственников по Ольге Александровне. Так себе, невзрачная жизнь. Школа. Курсы чертежников-конструкторов. Работа в КБ. Замужество. Мать блестяще рисовала. Это сыграло не лучшую роль. В войну однажды подделала продуктовые карточки. И загремела в тюрьму. Представляете: дочь потомственной дворянки, внучка воронежского сахарозаводчика-миллионера по мужской линии — и в тюрьме. За пайку хлеба… У деда был сводный брат, дядя матери. Малышев. Он занимал огромный пост в НКВД. Тогда был в звании полковника, ничего ему не стоило вызволить племянницу. Его просили. Он снизошел, когда мать отмотала полсрока на лесоповале…

Художник продолжал подробно рассказывать о дальнейшей судьбе своей матери — дочери знаменитых революционеров. Зимин слушал вполуха. Уловив знакомую фамилию, обдумывал, как бы естественнее перевести разговор на Малышева.

— Виктор Константинович — имя-отечество Малышева? — уточнил для начала.

— Да.

— Он тоже работал в Сибири? В сибревкоме?

— Не знаю, его жизнью не интересовался. Хотя все малышевские бумаги, мемуары его, награды хранятся в нашей семье.

— То есть?

— Очень просто. Моя мать и его сын несмотря ни на что поддерживали родственные отношения. Малышев умер где-то в середине пятидесятых годов, сын его, Александр Викторович, на двадцать лет пережил отца, долго болел, мама за ним ухаживала, — и незадолго до своей смерти он передал маме весь семейный архив. Больше было некому.

— У вас и сейчас хранятся бумаги?

— Естественно. В мастерской. У меня новая мастерская на Балаклавском проспекте. Там и дореволюционный альбом, фотографии деда и Ольги Николаевны в тобольской нарымской, астраханской ссылках, ее стихи, написанные в Крестах. Много разного. Нужно было там встретиться.

— Съездим? — попросил Зимин.

— Может, лучше завтра… — Лучинский замялся. — Машина в гараже на всех замках.

— Такси возьмем.

— Ладно, будь по-вашему. — Лучинский встал из-за стола. — Посидите пока, я переоденусь.

Сибирское письмо интересовало Зимина лишь постольку поскольку. Тем более что, по словам художника, с подлинника перепечатано многократно. Нужно было доиграть ту роль, в которой представлял его Лучинский, — историка, изучающего судьбу его бабки-революционерки.

— А письмо? — спросил он.

— В мастерской есть. Фото- и ксерокопии, — сказал художник, закрывая папку.

…Минут через двадцать на «Волге» Лучинского уже ехали в сторону метро «Калужская», на Балаклавский.

Художник, ведя машину, курил, сосредоточенно думал о чем-то.

— Почему вы, когда я звонил, спросили о моем возрасте и ни о чем кроме? — нарушил молчание Зимин.

— Так. Время дорого… — У светофора Лучинский выпустил из рук руль, загасил в пепельнице очередную сигарету. — Полгода назад встречался с одной дамой-историком. Лет под семьдесят. Тем же, что и вы, интересовалась. Потом прислала письмо: учтите, Ольга Александровна в девятнадцатом году была меньшевичкой-интернационалисткой и выступала категорически против восстания… Того и гляди новая революция, не дай Бог, вторая гражданская, а тут… Заклинило у старухи.

— Понятно, — Зимин улыбнулся.

…Лучинский остановил машину у подъезда высотного дома-башни.

Его просторная мастерская в двух уровнях размещалась под самой крышей. Осенний солнечный свет лился в окна. Вид из окон верхних этажей высотки открывался превосходный.

Хозяин мастерской не стал знакомить Зимина со своими работами. Провел по лестнице в комнату, служившую, очевидно, одновременно и гостевой, и столовой, и спальней, когда работал запоем. С антресолей над дверью снял огромный, старый, в свое время немало, видно, пропутешествовавший чемодан.

— Тут все… — Раскрыл чемодан, начал выкладывать содержимое на стол, застланный листом забрызганного засохшей краской ватмана. — Вот. Рукописный сборник стихов Ольги Александровны, из Крестов. Я говорил о нем. Вот письма из ссылки и в ссылку и снимки… Дедовы брошюры по истории. Не стесняйтесь, глядите… А вот малышевские мемуары, — извлек и положил поверх стихотворного сборника четыре общие тетрадки в клеенчатых разноцветных обложках.

Рука Зимина невольно потянулась к этим тетрадкам. Каждая была пронумерована римскими цифрами.

Зимин пролистал одну за одной все четыре. И разочаровался. Это были не мемуары (Лучинский, видимо, так и не удосужился заглянуть в тетрадки), а дневниковые записи. С марта 1933 года по январь 1942-го. Если судить по датам, предварявшим каждую запись и подчеркнутым то синим, то красным карандашом, Малышев делал записи с перерывами в два-три месяца, но порой — еженедельно, даже ежедневно.

Конечно, встреча с Лучинским — удача для Зимина. И он сделает научное сообщение, напишет материал, как того, чувствуется, хочет художник, о революционерке и о судьбе ее дочери. С Малышев вовсе везение редкостное. Кто, и не только из историков, может похвалиться, что держал в руках дневник полковника Комиссариата внутренних дел с Лубянки тридцатых-сороковых годов?

Всё так. Однако в малышевском дневнике — события предвоенного десятилетия, первые военные месяцы. А его интересовал Малышев-ранний, представитель Сибревкома, участвовавший в допросе Тютрюмова в Пихтовом, посвященный в тайну памятника в центре городка Озерного… Зимин вдруг подумал, что допустил оплошность, не спросив, кто именно допрашивал Мусатова в Новониколаевске, проводил очную ставку между ним и Тютрюмовым в двадцатом, под Новый год. Если в роли следователя выступал Малышев, тогда Тютрюмов фигура куда более значительная, нежели могло казаться, и должность командира ЧОНа в масштабах уезда по заслугам была для него маловата. Где-то в чем-то еще раньше проштрафился — и получил лишь отряд в полтораста штыков-сабель? Зимин почти уверил себя, что именно Малышев и занимался Тютрюмовым. Только человек, наделенный исключительной властью, давно и накоротке знакомый с Тютрюмовым, мог вести допрос так, как описал Мусатов: сидеть с подследственным рядом, пить чай, весело переговариваться. Рядовому, да даже и не рядовому, следователю за такое панибратство влетело бы по пятое число… Нужно исправить ошибку, спросить Мусатова.

Хотя — что толку, какая разница: Малышев или кто-то другой. Докопался, кто такой Виктор Константинович Малышев, — и что получил? Не то ли ждет, если узнает все о Тютрюмове? По горячим следам это что-то бы да дало. Теперь же слои многих десятилетий еще более надежно упрятали неразгаданные в стародавние даты тайны… Нет, все-таки весьма важно, кто такой Тютрюмов, кем был до командирства в пихтовском ЧОНе, как кончил жизненный путь. Знание этого что-то существенное дало бы… Он, конечно, выберет удобную минуту, спросит у Лучинского об убитом в 1969 году, обнаруженном в лесу под Пихтовым родственнике Малышева. Но, похоже, Лучинский слыхом не слыхивал об этом. Да и не из серии ли поздних легенд о колчаковском кладе этот убитый родственник и распиленный слиток царской маркировки?.. Не исключено.

Может, ответит на письмо съехавший из Пскова на историческую родину в Балтию внук красного латышского стрелка и заместителя командира Пихтовской части особого назначения Айвар Британс?

— Тетрадки с мемуарами, если интересуетесь, можете взять. Мне они не нужны, — прервал ход мыслей Зимина художник. Секунду погодя, прибавил: — Но все равно с возвратом.

Лучинский много говорил о своей родословной, показывал фотографии, открытки, удостоверения, мандаты, ордена еще с двух- и трехзначными выбитыми на них номерами, железнодорожные билеты вагона первого класса, с которыми ехала в царскую ссылку Ольга Александровна. Три билета. Положено было сопровождение двух стражников, а она не соглашалась мотаться в захудалом вагоне четверо-пятеро суток, и ей за свой счет пришлось брать такие же, как и себе, билеты для охранников…

Зимин слушал и не слушал. Разговор подзатянулся, и хотелось, чтобы встреча закончилась поскорее. Поэтому он обрадовался, когда, кинув взгляд на часы, художник извинился. Они еще непременно увидятся, а сейчас ему пора на вокзал к поезду, встретить приятеля. Время есть, он подбросит Зимина до дому.

С неделю Зимин не прикасался к малышевским тетрадкам. Был занят. Да и что нового мог почерпнуть из них? Нравы, обычаи тридцатых-сороковых годов запечатлены, писаны в огромном количестве очевидцами, участниками событий, в том числе и самими бывшими сотрудниками высокого ранга того ведомства, где служил Малышев. Разве что у Малышева отыщутся дополнительные неизвестные штрихи.

Однако необходимость возвращать владельцу дневник подтолкнула-таки Зимина взяться за старые тетрадки.

Вяло пролистал от конца к началу одну, другую. Положил. В какое-то мгновение почудилось: среди записей промелькнула знакомая фамилия — «Тютрюмов». Даже не запомнил, в какой из тетрадок. Попытался быстро найти — не получилось. Тогда начал читать тетрадку под римской цифрой «II» с самого начала. Внимательно. Строчку за строчкой…

ИЗ ДНЕВНИКА ПОЛКОВНИКА НКВД МАЛЫШЕВА в. к.

4. XI.35 г.

Вчера получил орден. Не ожидал. Всего полгода назад, в апреле, Ягода вручил мне о. Ленина. И вот — очередной. Вернее, внеочередной. Красного Знамени. Опять вручал Ягода. Кроме наших, были и два наркоминделовца.

Дома о событии не сказал: Даша, конечно, узнает, но пусть не сейчас, ей сейчас с больной сестрой хлопот вдосталь, а все знаки внимания ко мне на службе ей в последнее время кажутся не к добру. Сам не знаю: к чему этот орденский дождь на меня, но нынче, как говорится, «служу трудовому народу».

Даша с Алексашкой уехали опять на весь вечер к Дашиной сестре, а я отпустил домработницу, переоделся в форму и, прежде чем привинтить новый орден — теперь их четыре: Ленина, и три Знамени, — долго стоял у зеркала в коридоре. Потом нашла такая блажь: снял все награды, разложил на столе в рядок и сидел перед ними, как нумизмат перед коллекцией, вертел в руках. Все ордена как вчера изготовленные — сияют. Лишь на самом первом полученном отбит крохотный кусочек эмали. Даша уронила на пол — и откололся.

Вспомнилось, за что получил этот первый орден.

В девятнадцатом, особенно в начале девятнадцатого, положение наше на Восточном фронте было аховое. После белого Урала последовали белые Уфа, Ижевск, Глазов… Нужно было срочно отвлечь части колчаковцев, организовать крестьянские восстания и партизанское движение в их глубоком тылу. В первую очередь в Мариинске, Тайшете, в Минусинско-Красноярском районе. Легко сказать. Там плодороднейшие богатейшие земли и рыбные реки, зажиточное набожное крестьянство с патриархальным укладом и почти сплошь — царисты. Своих людей у нас там было мало. Но все же были. Один из них, Петр Щетинкин, особенно тянул на народного вождя. Из низов, из рязанских крестьян. В германскую дослужился до штабс-капитана, получил Георгия всех степеней. Он уже вкусил власти, возглавляя в Ачинске ЧК. Смекнул, что у нас быстрее сделает карьеру, ушел партизанить в тайгу и сколотил приличный боеспособный отряд. Целое соединение. Но нужно было помочь ему: организовать движение в верном направлении, а главное — возбудить население против колчаковцев так, чтобы тыл сделался передовой для противника. Нужны были деньги, листовки, агитаторы, наша работа .

До сих пор, как «Отче наш…», помню воззвание, призванное обеспечить в колчаковских прочных тылах наш успех, составленное якобы Щетинкиным:

«Миряне!

Любовь к Родине и Отечеству подскажет вашему сердцу тот путь, который один только может вывести многострадальную матушку Россию из тех тяжелейших испытаний, которые выпали на ее долю в настоящее время.

Пора кончать с разрушителями России, с Колчаком и Деникиным, продолжающими дело предателя Керенского.

Надо всем встать на защиту поруганной Святой Руси и Русского народа.

Во Владивосток приехал уже Великий Князь Николай Николаевич, который и взял на себя всю власть над Русским народом. Я получил от него приказ, присланный с генералом, чтобы поднять народ против Колчака.

Ленин и Троцкий в Москве подчинились Великому Князю Николаю Николаевичу и назначены его министрами.

Призываю всех православных людей к оружию.

За царя и Советскую власть!»

Ничего не изобретал, составляя листовку, пользовался наработками декабристов. Не знаю, что уж втолковывали они своим солдатам, выводя на Сенатскую площадь, только солдаты выступали «за Великого Князя Константина и жену его Конституцию». Ну а я по проторенной дорожке произвел для сибирских крестьян Ленина и Троцкого в великокняжьи министры.

Сработало тогда на удивление безотказно. Ненавидящие нас крестьяне взапуски принялись помогать В. Кн. Ник. Ник. и «министрам». К Щетинкину потекли обозы с оружием, едой, одеждой. Валом повалили крестьянские парни. За считанные недели нелепая бумажка превратила незыблемый белый тыл с гигантской территорией в активный красный партизанский район, где на единственной коммуникации, железной дороге, литерные Колчаковы эшелоны с оружием замирали перед сожженными деревянными мостами, перед скинутыми с полотна рельсами либо терпели крушение, падая десятками с откосов.

Все шло по плану. Оправдывая расчет наш, бессильные охранять весь путь среди тайги, белые и чехи срывали зло на местном населении: пороли и сжигали их дома целыми деревнями. А кипы наших листовок были уже наготове: видите, русские крестьяне, что такое Колчак и как он вместе с нанятыми прислужниками-чехами относится к русскому народу?.. Я был тогда в Минусинском и Ачинском уездах, вращался часто среди крестьянских погорельцев, и было стыдно, глядя в их честные, несчастные глаза, думать, что все это замыслено, разработано, устроено мною лично…

А вот это вчера полученное из рук Ягоды Красное Знамя, можно сказать, непорочный, ангельски чистый, честный орденок в сравнении с прежними. Правительство решило обратиться к бывшим гражданам Российской империи с предложением рассекретить спрятанные перед бегством за границу ценности. За приличное вознаграждение показать, где клад, и уехать обратно с деньгами в иностранной валюте. Наше с НКИДом дело было, да, собственно, по сей день и остается — выявить через агентов, к кому за границей обратиться, уточнить, кто не успел ничего вывезти, перекинуть состояние на зарубежные счета. География кладов — вся страна, хранители тайны их нахождения — по всему свету. Основное, конечно, — Европа: Югославия, Франция, Польша, но и Америка, Китай, Япония, Австралия — много. Даже в Африке на нескольких вышли. Работка больше нудная, чем сложная. Зато результат — стоит игра свеч. Ни одному стахановскому прииску, ни золотому, ни алмазному, не угнаться. А в кладах еще и произведения искусства попадаются — дороже всяких камней и золота… Потому и два ордена за неполный год… А Тютрюмов, А. М., о своих таежных сокровищах как молчал, так молчит по-прежнему. Ладно, если нравится. Пока не до него. Лесу много, пусть себе валит. Хотя нужно распорядиться убрать его с лесоповалов. А то вдруг задавит ненароком…

Вот! Зимин прервал чтение. Не ошибся, не почудилось, когда листал тетрадки: точно мелькнула фамилия человека, которым интересовался. Несколько смущали, правда, инициалы. Бывшего командира Пихтовского ЧОНа звали Степаном, отчество неизвестно, но начальная буква отчества — «П». И все-таки это о том самом Тютрюмове, застрелившем на становище Сопочная Карга секретаря Пихтовского укома Прожогина и флотского старшего лейтенанта Взорова. Без сомнения. Тютрюмов — фамилия редкая. Чтобы еще был и однофамилец, к тому же причастный к таежным сокровищам, — нет. Исключено. И значит, верно, не подвела память пихтовского долгожителя Егора Калистратовича Мусатова: жив был его командир в конце 1920 года. И пятнадцатью годами позднее, в тридцать пятом, тоже оставался в добром здравии. Где-то в лагерях, на лесоповале, но жив. И о нем, как не в пример о других, помнили высокие чины аж на самой Лубянке. И лагерное начальство, где находился, валил лес Тютрюмов, регулярно о нем докладывало наверх…

Зимин думал так, продолжая внимательно изучать дневниковые записи. Было интересно, поглощал страничку за страничкой, попривыкнув к почерку Малышева, как захватывающий детектив. Однако речь вперемежку со скупыми упоминаниями о жене, сыне, сослуживцах, — о другом, о других делах.

В одном месте, где записи никак не были связаны с Сибирью, Зимин невольно задержал внимание, прочитал дважды:

…Встретил на Самотеке Шуру. Даже не верится, как давно не виделись. Когда в шестом году мой отец поставил условие: или я порываю с революционерами и уезжаю из России учиться в Сорбонну, или он не знает меня, не помогает мне, а нужны были деньги на подпольную типографию, — утонули родители Шурки, и она почти все наследство передала на типографию. Я ее сделал нищей, фактически ограбил, предал потом, уйдя к Даше. И Шура ни-ког-да не бросила слова упрека после. Только попросила не напоминать о себе, забыть, что у нас — дочь… Судить по одежде, Шура не бедствует. Постарела заметно. Я окликнул ее в толпе, и она узнала меня. В глазах ее вспыхнули испуг, неприязнь, гнев; она отшатнулась и ускорила шаги. Догонять было бессмысленно — она все равно не стала бы говорить…

Вот кто — дети от первого брака полковника госбезопасности Малышева. И, значит, дети их детей могли быть посвящены в тайну пихтовского клада. Один из них мог приехать в шестьдесят девятом году на станцию Пихтовую и там погибнуть. Вполне допустимо. Что гадать? Проще спросить о первой семье Малышева у нынешнего владельца дневника — художника Лучинского.

Дочитывая очередную, третью, тетрадку, Зимин уже убедил себя, что о командире Пихтовской части особого назначения из дневника малышевского он больше сведений не почерпнет… И вдруг последовала запись, датированная 29 июля 1936 года:

Сегодня рано утром из Новосибирска приехал в Пихтовое. Можно было выйти в Пашкино. Оттуда до бывшей лесной Муслимовской дачи ближе, всего тридцать километров, в то время как от Пихтового все полета наберется и дорога разбита. Однако Тютрюмов сказал, что ему легче сориентироваться, если добираться от Пихтовой. Тут уж его воля — закон.

Я в Пихтовой был впервые в гражданскую, сразу как выбили со станции колчаковцев. Торчащие печные трубы на месте сгоревших изб, пути, сплошь забитые вагонами и обледенелыми промерзлыми паровозами, трупы людей и конские уже не воспринимались. Это был общий тогда железнодорожный заупокойный пейзаж, тянувшийся чуть не сплошь от самой адмиральской столицы. Огромный и ненужно красивый среди царящей разрухи, пустой и холодный, как склеп, вокзал да изящная златоглавая кирпичная церковка — всего-то и запало в память от Пихтового.

Теперь церковка при станции была обезглавлена и обнесена высоким глухим деревянным забором. А вокзальное здание оказалось на удивление ухоженным.

Тютрюмов, вышедший в сопровождении двух оперуполномоченных следом за мной из вагона, тоже с интересом оглядывался. Он не был здесь столько, сколько и я.

Я не собирался задерживаться в Пихтовой ни лишней минуты.

Три «эмки», весь, наверно, наличный парк легковушек в этом городке, ждали нас за углом, и через час, проехав через деревушку Кураново, прибыли на колхозную конеферму. Дальше проезжей дороги нет. Только верхом на лошадях по тропе в заболоченном лесу можно пробираться.

Позавтракали и переоделись, пока готовили верховых лошадей, и тронулись в путь. Сразу окунулись в заболоченные пихтачи, где, верно, не только машине не пройти, но и всадникам без проводников не пробраться: их роль выполняли местный лейтенант-чекист и майор-сибулоновец.

К полудню выехали к часовне. Тютрюмов не просил перед поездкой карту, полагался на память. Я на всякий случай прихватил дореволюционную десятиверстовку этого района. Бревенчатый островерхий домик с крестом на макушке значился на ней как часовня во имя святого великомученика целителя Пантелеймона.

Конечным пунктом путешествия по тайге Тютрюмов называл лесную Муслимовскую дачу. Не нужно было и взглядывать лишний раз на карту, память пока не подводила Тютрюмова: до Муслимовской дачи всего-то два километра. Может, чуть-чуть больше.

— Разрушили бы давно. Но от дождя, ветра укрываться в ней хорошо, — по-своему оценил мой взгляд на часовню и принялся оправдываться майор-сибулоновец.

— Да и кто видит ее тут, — поддержал лейтенант.

— Ориентир хороший, — неожиданно подал голос молчавший весь путь Тютрюмов. Говорить время от времени при посторонних нейтральные слова, фразы ему не воспрещалось, и он воспользовался этим правом.

Лейтенант и майор посмотрели на него с благодарностью, закивали. Я на перроне вокзала Тютрюмова им никак не представил; перед поездкой в Сибирь ему придали приличествующий появлению на людях вид, заставили сбрить бороду, сделали недурную прическу, одет он был, как я, в штатский костюм, и лейтенант с майором наверняка считали его в нашем квартете если и не равным мне, то во всяком случае выше по рангу, по званию, чем оперуполномоченный.

Меня меньше всего занимали и часовня, и кто за кого Тютрюмова принимает. Думал: Тютрюмов не знает, что лесной Муслимовской дачи больше не существует, на ее месте лагпункт. Когда устраивал тайник, обязательно оставлял свои заметки, знаки. Если они убраны, срыты при строительстве лагеря, может получиться, что при самом огромном желании отыскать нужное место Тютрюмову не удастся, уедем ни с чем из этих наполненных тучами комаров дебрей…

Последние строчки Зимин читал, что называется, на нервах.

Ясно было: полковник госбезопасности Малышев описывал свою шестидесятилетней давности поездку вместе с Тютрюмовым по тем самым местам, по той дороге, где он, Зимин, буквально полтора месяца назад проезжал с конюхом Засекиным, следуя на пасеку, на Подъельинческий кордон.

Но не это, конечно же, держало в напряжении. Заключительные строчки малышевских записей в тетрадке под номером «III» утекали с неостановимой быстротою, как тоненькая струйка песчинок в песочных часах. И он боялся, что в последней, в четвертой тетрадке не окажется продолжения записей о поездке Малышева и Тютрюмова, судя по всему, в концентрационный лагерь «Свободный», останется навсегда загадкой цель этой поездки.

Боялся напрасно. Продолжение было.

29. VII.36 г.

От Муслимовской лесной дачи не осталось и следа. Ни избы лесника, ни хозяйственных построек при ней, ни единого деревца. Огромная площадка с вереницей приземистых зарешеченных бараков. Все, что было прежде, точно выбрито. Словно кто-то предвидел, что потребуется определить, где здесь стоял дом лесничего, и стер все следы… На самом же деле никто ничего не заметал: все дотла сгорело еще до того, как намечали расположить тут лагпункт.

Тютрюмов не узнал местности. Показал ему карту — тоже бесполезно. Ему можно верить. Единственная надежда теперь — бывший лесничий Муслимов. Начальник лагеря подсказал насчет Муслимова. Он жив, обретается в глухой деревушке около Пашкино. Тридцать лет здесь провел, должен что-то помнить. Немедленно распорядился послать за ним. Однако даже если сразу найдут бывшего лесничего, все равно сегодняшний день потерян.

Отправив легковушку и полуторку на поиски Муслимова, я почти тут же пожалел, что не поехал сам. Все бы не торчать здесь, не кормить гнус.

Майор-сибулоновец не нашел ничего лучшего, как предложить осмотреть лагерь. Совсем было хотел отказаться, как вдруг вспомнил, что в «Свободном» заключенные почти сплошь по делам первой категории. Совсем немного — по второй и третьей. И ни одного — по другим. Спросил: нет ли в лагере знаменитостей. Вопроса такого как будто только и ждали. Знаменитостей из социально чуждого элемента хоть отбавляй, но самые интересные — Петр Корнилов, брат известного царского генерала, и бывший колчаковский генерал Анатолий Пепеляев.

Пепеляева, сказали, я увижу чуть позднее, его приведут. (Майор-сибулоновец сделал при этом знак начальнику по режиму.) Петр Корнилов же — рядом, в лазарете. Уронил себе на ногу кирпич и отдыхает.

Через несколько минут я стоял у кровати, на которой лежал брат знаменитого мятежного генерала. Несмотря на большую разницу в возрасте — на сегодняшний день — и годы лагерей, способные стереть даже близнецовое внешнее сходство, Петр Корнилов оставался копией брата. То же скуластое, азиатского типа лицо, глаза с косиной, упрямые губы.

Невольно, глядя на брата Лавра Корнилова, я перенесся мысленно на Кубань, в Екатеринодар; вспомнились события почти двадцатилетней давности, когда все это еще только начиналось и исход, чья возьмет, был неясен. В конце марта восемнадцатого года кое-как пробрался я в Екатеринодар. По слухам, Ванька Сорокин, вступив в город, чинил там резню, грабежи и расстрелы, по размаху не поддающиеся никакому воображению. Имея личное задание Свердлова и Феликса, я должен был, приехав в Екатеринодар, ни во что не вмешиваясь, сделать доклад в Центр — подтвердить или опровергнуть слухи. Как раз в те дни Корнилов рвался к Екатеринодару и точно бы взял его, когда б в предместье, у станицы Елизаветинской, не был убит шальным снарядом. Корниловцы похоронили своего командира и отступили. Какой-то дегенерат, может сам Сорокин, велел выкопать мертвого Корнилова и на траурных дрогах, которые тянули разубранные, точно на свадьбу, по-праздничному лошади с алыми лентами и яркими цветами в гривах, возили генеральское тело по мощенным брусчаткой улицам кубанской столицы на потеху полупьяной солдатской толпе, пока была охота. Потом разложили в центре города костер и сожгли тело вместе с телом какого-то подполковника, тоже извлеченного из могилы. Помню, как сейчас, меня чуть не стошнило, когда я стоял у инквизиторского костра, глядел в распухшее, уже тронутое тлением монголоидное лицо генерала, недавнего Главковерха. Нет, я никогда не симпатизировал Корнилову, изначально мы были врагами, но я не мог не отдавать должного этому образованнейшему крестьянину-генералу. Все-таки хотя бы того, чтобы захороненное тело его не тревожили, он заслужил…

Мне нечего было сказать старику, генеральскому брату, незачем было с ним и встречаться.

Выйдя из лазарета, подумал, что и с Пепеляевым свидание — лишнее. Но его уже вели мне навстречу.

Прежде мне не приходилось видеть генерала Пепеляева, хотя, когда в гражданскую войну я работал в белом тылу, раза три мы точно оказывались рядом — в одном городе, в одном эшелоне, в расположении одной части. В лицо его я знал. По портретам в газетах, на листовках и воззваниях. В восемнадцатом — девятнадцатом годах портреты его печатались часто, чаще, чем даже адмирала Колчака, особенно после его успехов на Урале, взятия Башкирии, Глазова. У него тогда было красивое лицо бравого мальчишки-новобранца. Да он и был тогда по возрасту мальчишкой. Пять лет непрерывной войны принесли ему генеральские погоны и гроздь орденов на грудь, но не вывели из естественного природного возраста.

Время и тяжелая жизнь изрядно изменили Пепеляева, стерли сходство с портретами поры его полководческой славы. Не уверен, что я бы узнал его, если бы он сам не назвал своей фамилии. Тот цветущий парень в генеральском мундире — и этот седой человек с глубокими морщинами на лице, в замызганной робе…

Я сказал Пепеляеву, что в гражданскую воевал против него, именно против его Первой Сибирской армии. Он не полюбопытствовал, кто я, когда и где это было, ответил: «Возможно» — и посмотрел на меня вопросительно: что дальше? У меня были к нему вопросы: когда всё было проиграно и его вышибли за границу, кой черт понес его обратно в Россию — освобождать якутскую тундру и льды полярных морей? И еще хотелось услышать от него, почему потом, когда был пленен, не улучил момент, не свел счеты с жизнью бывший боевой генерал — и довольствуется прозябанием. Может, спросил бы, будь мы один на один. Впрочем, что спрашивать. Особенно про желание — как угодно, но жить. Тютрюмов чем в этом отношении лучше? Конечно, не чета Пепеляеву. Но тоже ведь — такая бурная боевая молодость. Чего стоят только эксы — миасский, верхисетский, невьянский… Перестрелки, погони, побеги, роскошная жизнь за границей. И вот. Готов торговаться за каждый год, месяц, день жизни.

Я приказал увести Пепеляева. Сам отправился отдыхать в гостевой флигелек — обыкновенную деревенскую избушку с застланным половиками полом, с деревянной кроватью, с ходиками на стене и видом из окошек на камышовое озеро.

После верховой езды — а лет десять уж точно не садился на лошадь — ломило все тело, хотелось лечь. Велел не беспокоить, приходить, когда только привезут лесника…

Запись от 29 июля на этом обрывалась, следующая была датирована 31-м числом того же месяца. Зимин на минуту дал отдых глазам. Все-таки он не ошибся, верно определил по рассказу пихтовского почетного гражданина: участвовал Степан Тютрюмов в экспроприации на станции Миасс. Еще раз тщательно нужно просмотреть миасское дело. Заодно и другие, упоминающиеся в малышевском дневнике.

31. VII.36 г.

Муслимова доставили утром. Я объяснил ему, что от него требуется, и он сразу закивал: постарается, мол. От меня не ускользнуло, как бывший лесник вздрогнул, взглянув на стоящего среди военных Тютрюмова. Кажется, он даже заколебался, подойти или нет. Огляделся вокруг. Потом принялся ходить, смотря себе под ноги, делая широкие круги. Тщедушная, изогнутая в наклоне стариковская фигурка время от времени застывала на месте. Снова он шел и снова останавливался. Присел на корточки перед торчащим из земли пеньком. Из кармана пиджака вынул пачку папирос, положил на этот пенек. Вскоре неподалеку нашел еще один. И его, диаметром помельче, пометил, воткнув рядом прутик. Сделал шагов пятнадцать-семнадцать в сторону строящегося брусового дома — клуба, как объяснил мне начальник лагеря, — и замер: тут был порог его исчезнувшего дома. Как определил? Пенек, на который положил папиросы, — остаток березы, на сук которой набрасывал уздечку, покидая дом или возвращаясь домой. Много лет, часто по нескольку раз на дню, проделывать путь от двери дома к березе — любой расстояние запомнит. Теплые искорки каких-то личных воспоминаний мелькнули при этом в глазах у Муслимова. Мгновенно испуг пришел им на смену, когда я попросил указать еще и место, где был колодец. Уточнил: тот колодец, которым пользовался до двадцатого или до двадцать первого года.

Старый лесник опять посмотрел на Тютрюмова. Перехватив взгляд, я понял: приехали не зря. Тютрюмов сдает золото, и покоится оно, целехонькое, здесь, на дне замурованного колодца…

С той же легкостью Муслимов указал местонахождение пропавшего колодца. Как только солдаты лагерной охраны приступили к раскопу и, уже стоя по грудь в яме, наткнулись на колодезную клеть, я принялся за допрос старика. Он не путался, не врал, все совпадало. Тютрюмов нагрянул к нему, как раз когда «потерялся» на десять дней после событий на Сопочной Карге. Ровно шестнадцать лет назад. 26 или 27 августа. На рассвете. Один. На коне и с двумя навьюченными грузом лошадьми. Самолично сбросил два металлических патронных ящика — часть груза — в колодец, сказал, что в них — золото. Это государственная тайна. Колодец нужно закопать, о золоте забыть. Ответственность за сохранность золота — по самой чрезвычайной революционной строгости. В чем Тютрюмов взял с него подписку. Старик даже не понял, перед какой властью, старой или новой, в случае чего он будет отвечать. Как командира красного уездного Пихтовского чоновского отряда он Тютрюмова не знал.

Оперуполномоченный Денисов записывал за стариком с недоверчивой ухмылкой. А Мулсимов рассказывал мне все это, как на исповеди, и кажется, не понимал, что отныне и до скончания дней за недонесение властям грызть ему лагерные сухари. Если его вообще не расстреляют…

К обеду колодец был вычищен до дна, банки из-под патронов, наполненные золотом, подняты на поверхность.

А ближе к вечеру выехали из «Свободного». Через Пашкино до Новосибирска автодорога сносная, и я с большим запасом успевал к ночному курьерскому поезду.

— А ты большой профессионал. Талант. Так запугал старика, — похвалил я Тютрюмова.

Он промолчал.

— Станция, где ты пытался бежать. Где торговку огурцами из-за тебя ранили, — сказал я, когда проезжали Озерное. Я велел шоферу остановиться на площади возле райкома ВКП(б). Приказал Тютрюмову выйти из машины и подвел его к деревянному памятнику-тумбе с красной фанерной звездой наверху и надписью «Красный герой командир Тютрюмов С. П. (1890–1920 гг.)».

— Взгляни на свою могилу, — сказал. — Хочешь знать, кто здесь похоронен?

— Кто?

— Кого ты убил на Сопочной Карге?

— Прожогин?

— Он — в Пихтовом.

— Тот офицер? Взоров?

— Ладно. Какая тебе разница. И хватит дурака валять. С нынешнего дня другой отсчет пойдет. День жизни — сто, нет, двести граммов золота. Или — вот… — Я кивнул на облупленный памятник.

— Это на несколько дней.

— Многих переживешь, — перебил я. — Особенно если прибавишь кедровую шкатулку купца Шагалова…

Вот как даже. Бывший представитель Сибревкома полковник госбезопасности Малышев копал глубоко. Знал и о кедровой шкатулке с драгоценностями, попавшей в руки Тютрюмова после уничтожения банды Скобы на Орефьевой заимке. От кого знал? Едва ли бывший командир Пихтовского ЧОНа сам сознался. Скорее всего, Егор Калистратович Мусатов все-таки рассказал о ней следователю в Новониколаевске. Возможно, услышал от дочери священника Градо-Пихтовского храма Анны Леонидовны Соколовой, если допрашивал ее. Хотя не исключено, что сведения о шкатулке получены от управляющего делами купца Шагалова, или как его там называли, — доверенного? Да, доверенного Головачева.

Значит, в тридцать шестом году часть колчаковского пихтовского клада уже была изъята, увезена из-под Пихтового. С территории концлагеря «Свободный». Сколько килограммов, пудов увезено в тридцать шестом? И сколько прежде? Осталось ли вообще в районе станции Пихтовой хоть что-то из спрятанного в гражданскую золота, помимо пушилинской части?..

Запись о поездке в Сибирь на упоминании о шкатулке купца-миллионера Шагалова обрывалась. За этот год записей больше не было. Весь тридцать седьмой год и по осень тридцать восьмого дневник не велся. Дальше, вплоть до самой Великой Отечественной, записи были короткие, в несколько строк. Как ни странно, они стали более пространными, хоть и не частыми с началом войны. Зимин выделил среди них одну. Осеннюю. Сорок первого года.

16. IX.41 г.

Вчера возвратился из Орла. Чудом там остался жив. И в том, что случилось, отчасти моя вина. Мы въехали в город как раз с началом сильнейшей бомбежки. Сидевший за рулем капитан Денисов не знал дороги к тюрьме и, меня не предупредив об этом, зачем-то выехал к мосту через Оку. Я в это время еще раз просматривал переданные мне Кобуловым бумаги и не следил, как едем. Когда же взглянул, мы стояли у въезда на мост. Спереди, сзади, с боков нас подпирали машины, подводы, беженцы с груженными скарбом тележками. Образовалась пробка в несколько тысяч человек. А немецкие самолеты уже заходили на бомбежку, сыпались бомбы. Попробовал открыть дверцу, выйти — бесполезно: другая машина сбоку впритирку. Денисов растерялся, сдуру пробовал дать обратный ход. И его дверца зажата. Мы оказались как муха в янтаре. Вот-вот новая стая самолетов должна была появиться. Рукояткой пистолета попытался разбить ветровое стекло. Слабо. Крикнул Денисову, чтоб бил автоматом. Он все давил на газ. Сам взял автомат, прикладом высадил стекло, вылез из кабины. Потащил за собой Денисова, он вцепился в руль, как припаялся. Удар в скулу рукояткой пистолета его отрезвил, он отпустил руль, и я буквально выдернул его из машины. С капота видно было, где легче выбраться из пробки. Устремились туда, где людское кольцо реже. Денисов уже владел собой, шел сам и прокладывал путь мне, распихивая людей. Успели вылезти из толпы до того, как вторая волна бомбардировщиков накрыла пробку… Кругом были раненые, трупы. Горел мост; дымились воронки на месте, где минуту назад метались люди и где застряла наша «эмка» и машина, стоявшая к ней впритык. Большой кусок кузова грузовика с номерным знаком, груженая телега с обломком оглобли, деревянный сундук плыли по спокойной, в желтых листьях Оке… Радоваться, что для нас обошлось, было некогда. Забрав подвернувшийся грузовик, сам сел за руль, доехали до централа.

Начальник местного УНКВД и начальник тюрьмы были предупреждены о моем приезде. Обоих застал в тюрьме. Московская группа особистов-оперативников здесь уже работала. Начальник УНКВД доложил, что к вечеру операция закончится, его люди действуют в контакте с москвичами. Почти половина, 76 человек, уже ликвидированы. Их сажают после объявления приговора в крытые бронированные машины и увозят в Медведевский лес, это недалеко от города, по дороге к Мценску. Там, в местах, где зарывают расстрелянных, деревья выкопаны с корнями. На месте выкопанных деревьев вырыты могилы. После того как всех расстреляют и захоронят, деревья будут возвращены на место. Как будто ничего и не происходило. Лес, само собой разумеется, оцеплен…

Вспомнив получасовой давности бомбежку у моста через реку и груды тел, которые кое-как присыплют землей и которыми никто и никогда потом больше не поинтересуется, не будет опознавать, я подумал, что уж больно сложно действо идет. Тем более непрерывная бомбежка, немцы вот-вот могут прорвать оборону, взять город. Хотя, конечно, расстреливают тут далеко не рядовых арестантов. И как это делать, как прятать концы — заботы исполнителей. Мое дело только перепроверить, насколько четко выполнено будет постановление ГКО, подписанное относительно расстреливаемых самим Сталиным.

Я спросил, жива ли еще Варвара Яковлева. Когда-то мы работали вместе в Новониколаевске. Оказалось, уже в Медведевском лесу. Я бы, может, посочувствовал ее жизни в последние годы, если бы не знал, что она вытворила, засев на Гороховой, хозяйничала в Петрочека после убийства Моисея Урицкого… И Христиан Раковский, с которым в двадцатые я тесно общался, тоже был уже в том же лесу…

А Мария Спиридонова была еще в камере. И муж ее — тоже. Все эсеры пока были целы. Буквально перед моим приездом собирались ими заняться, начать выводить из камер. С начальником тюрьмы через тюремный двор я направился было к трехэтажному корпусу из красного, потемневшего от старости кирпича. Несколько заключенных в сопровождении конвоира попались нам навстречу, и в одном из заключенных, к своему удивлению, я узнал Тютрюмова. Он должен был находиться во Владимирской тюрьме. Какой идиот загнал его, хранителя тайны кладов в 43 пуда золота весом и шкатулки ценой в миллион с лишним царских рублей, в Орловский централ без моего ведома — загадка.

Не время было разбираться, не время лично заниматься Тютрюмовым. Но и упускать нельзя. Куда важнее, нежели проследить, как выводят из камер Спиридонову, Майорова и прочих. Я сказал начальнику тюрьмы, что забираю Тютрюмова под свою ответственность, под расписку. И возвратился в канцелярию. Оформил все бумаги, выдал капитану Денисову предписание: он лично срочно сопроводит Тютрюмова в глубокий тыл, в лагерь в районе станции Пихтовой. Где мы были пять лет назад. При Тютрюмове сказал капитану: если по-прежнему он будет продолжать нас водить за нос — не миндальничать с ним ни минуты, действовать по законам военного времени. Когда вывели Тютрюмова — приказал взять расписку о личной ответственности с начальника тюрьмы, где будет содержаться Тютрюмовов, за его жизнь и сохранность… Через три-четыре дня капитан Денисов должен вернуться…

Всё. Оставалось еще десятка полтора страничек записей в последней тетрадке дневника полковника Малышева (Зимин добросовестно их прочитал), — но о Тютрюмове, о Пихтовом и тамошнем золотом кладе не было больше ни слова.

Если после прочтения малышевской записи о поездке в Сибирь, в «Свободный» в тридцать шестом году Зимин сомневался, оставалось ли еще, не было ли вывезено в довоенные годы спрятанное Тютрюмовым золото из-под Пихтового все, до последнего грамма, то теперь он мог с точностью сказать: по крайней мере, в 1941-м оставалось. Не было загадкой и то, сколько «сдал» золота Тютрюмов властям до войны. Занялся подсчетами.

В ноябре девятнадцатого было снято с эшелона и спрятано на становище Сопочная Карга пятьдесят два пуда. Восемь с половиной из них забрали Степан и Игнатий Пушилины. Более сорока трех пудов оставалось. (Малышев знал исходную цифру, был, естественно, убежден, что все золото подчистую увез с Сопочной Карги, перепрятал Тютрюмов. Полковник в дневнике и называет сорок три пуда.) Из этого следует: к концу сорок первого года Тютрюмов расстался с девятью пудами золота. Значит, в начале Великой Отечественной войны под Пихтовой запрятано было тридцать четыре пуда из тютрюмовской части и восемь с половиной — из пушилинской. И еще, как можно было заключить из дневниковой записи, сделанной после поездки в Орел, угроза полковника-гэбиста, брошенная в Озерном пятью годами раньше у загадочного памятника, на Тютрюмова не подействовала. Он не то что не отдавал двести граммов золота за продление жизни на день, — вообще в течение пяти последующих лет не сдал ни грамма. Тем не менее оставался цел-невредим. Не потому ли, что, помимо колчаковского клада, была еще и купеческая шагаловская шкатулка?

Для Зимина полной неожиданностью было не то даже, что полковник с Лубянки знал о существовании кедровой шкатулки богатейшего в Сибири купца Шагалова. Но он был осведомлен и об истинной ценности ее содержимого! Получалось, купеческая шкатулка, взятая Тютрюмовым в бою с бандой разбойника Скобы у Хайской лесной дачи, по ценности равна всему пихтовскому золотому кладу! Если еще не перевешивает золотой клад.

Личность Тютрюмова оставалась таинственной. Не менее загадочным представал из дневниковых записей и Малышев. Судить по делам, по кругу общения — крупная величина в ведомстве, где служил. Мог бы поручить Тютрюмова кому-то из подчиненных. Не сделал. Возможно, за Тютрюмовым числилось еще что-то, помимо пихтовского золотого клада и кедровой шкатулки. Или, может, все проще: принцип, умрямство, желание лично довести дело Тютрюмова до конца? Все возможно.

Продолжая оставаться под впечатлением прочитанного, Зимин оделся, взял дневниковые тетрадки, отправился в ближайший книжный магазин. Нужно было перед тем, как вернуть дневник владельцу, сделать ксерокопии со страниц, связанных так или иначе с пихтовским кладом…

Телефон уже трезвонил, когда Зимин вернулся домой.

Звонил Айвар Британс. Он сейчас в Москве в командировке… Уточнил: в зарубежной командировке. Он получил письмо, и если Зимина все еще интересуют те вопросы, на которые он просил ответить, они могли бы встретиться. Даже сегодня. Он остановился в гостинице «Украина».

— Тогда я буду через час? — заторопился Зимин.

— Хорошо.

Айвар Британс был высоким, стройным, красиво увядающим мужчиной, на двенадцать-пятнадцать лет старше Зимина.

— Пять лет назад ко мне приезжал один человек. Кладоискатель из Сибири, — сказал Британс, когда Зимин, сняв в коридоре мокрый от дождя плащ, сел в кресло.

— Лестнегов? — уточнил Зимин.

— Да. А вы?..

— Я нынче летом впервые услышал о кладе. Был в Пихтовом у друга в гостях — и услышал.

— И тоже решили искать клад?

— Не совсем так. Я историк, мне интересны люди, спрятавшие золото. Но когда этим занимаешься, поневоле начинаешь интересоваться и кладом.

— Понимаю. — Британс кивнул. По выражению его лица было видно: он не поверил такому объяснению. Тем не менее спросил: — Ну и как, нашли что-нибудь?

— Нашли.

— Серьезно? — Британс посмотрел с неподдельным любопытством.

— Вполне. Восемь с половиной пудов золота.

— Да… — Латыш прикурил сигарету, сделал глубокую затяжку. — Значит, отец был прав: действительно было золото. А я считал… Думал, несерьезно.

— Да нет, оказывается, что очень серьезно. Вам что-то наверняка известно о пихтовском кладе?

— Какое это теперь имеет значение, если клад найден, — вяло отозвался Британс.

— Не весь. Только пятая, даже, пожалуй шестая часть его. Фамилия Тютрюмовов вам что-нибудь говорит?

— Говорит.

— А Пушилин?

— Нет.

— Пушилины — до революции известные в Пихтовом купцы. Отец и сын. Именно они в конце девятнадцатого года, при отступлении колчаковцев, спрятали недалеко от железнодорожной станции пятьдесят два пуда золота. Потом взяли себе восемь с половиной пудов. Вот это я считаю найденная часть. А другая, большая, попала к Тютрюмову. Эту, тютрюмовскую, часть как раз по сей день и ищут.

— Почему я вам должен верить, что восемь с половиной пудов найдено? — спросил Британс.

— Да я вас не призываю мне верить. Ваши интерес и выгода: если знаете о золоте, сделать заявление. Не мне, разумеется.

— В чем выгода?

— Укажете местонахождение клада, получите четверть от его стоимости в вознаграждение.

— А если точное место неизвестно?

— Тут уж не знаю.

— Да, это, конечно, наивный вопрос. Ни вы, никто не знает… — Британс вздохнул. — Допустим, у меня есть координаты, по которым можно искать.

— Значит, нужно искать.

— Теперь это сложнее. Теперь я гражданин другой страны.

— Это действительно затрудняет дело.

— Но не исключает моего участия в поисках клада? — Британс посмотрел с надеждой, будто Зимин при желании тотчас мог выписать ему разрешение на поиски золота, спрятанного в далекой таежной глубинке России.

— Думаю, что нет. Была бы охота. В Пихтовом вам даже помогут. И не из корысти — из интереса… Можно спросить?

— Смотря о чем.

— Представьте себе: Тютрюмов летом далекого двадцатого года за полночь узнает о спрятанном в озере золоте от двоих людей…

— Прожогин и Взоров, — назвал фамилии латыш.

— Верно. Секретарь укома Прожогин и белый офицер Взоров. — Зимин кивнул. — Уже через три-четыре часа после этого они втроем отправляются на становище Сопочная Карга, где Тютрюмов убивает обоих спутников и пропадает с золотом на десять дней. Ваш дед, Раймонд Британс, все это время на виду, никаких контактов со своим командиром иметь не мог. И тем не менее ему каким-то образом стало известно, где примерно зарыл золото Тютрюмов. Загадка?

— Письмо, — сказал внук заместителя командира Пихтовского чоновского отряда.

— Что письмо? — встрепенулся Зимин.

— В мае тридцать седьмого года деду пришло письмо от Тютрюмова. С новосибирским штемпелем, без обратного адреса. В нем была просьба съездить в Сибирь и забрать то, что спрятано много лет назад.

— Удивительно. Тютрюмов тогда кочевал по тюрьмам и лагерям…

— Вот этого я не знаю. В письме говорится: сам он не может сделать этого, каждый его шаг отслеживается.

От внимания Зимина не ускользнуло, как сказал Британс, — не «в письме говорилось», а в «письме говорится». Существенная деталь. Внук заместителя командира Пихтовского ЧОНа свободно владел русским языком и в настоящем времени мог назвать только реально поныне существующее письмо. Или копию с него.

— Пусть так. Но если Раймонд Британс не знал точного местонахождения тайника, выходит, Тютрюмов писал открытым текстом?

— Нет. Конкретные места он называл описательно. Зашифрованно. Я умолчу, как в письме сказано буквально. Предположим так: «Помнишь место, где мы переезжали Царский водовод и нас вдруг обстреляли, тебе задело пулей щеку? Главное — точка, откуда стреляли». Или: «Помнишь тропу по дороге на Светленькую, где мы около татарского кладбища закопали несколько лошадей? Оттуда — сто метров…» И так далее.

Зимину невольно при этих словах припомнился рассказ пихтовского краеведа Лестнегова о том, как Андрей Британс, сын заместителя командира ЧОНа, незадолго до своей смерти приезжал в Пихтовое, копал где-то в окрестностях и выкопал три конских скелета; вспомнилось удивление Лестнегова по этому поводу: всего в одном месте раскоп, и сразу — результат.

— Неизвестно, как отнесся ваш дед к письму? — спросил Зимин.

— Он никак не успел отнестись. Ровно через неделю его арестовали. Не из-за письма.

Зимин хотел было спросить, где сейчас письмо, есть ли еще какие-то бумаги, касающиеся клада, но воздержался: лишнее сейчас. Задал другой вопрос:

— Лестнегову вы не захотели сказать об этом письме?

— А я до встречи с этим человеком понятия не имел ни о существовании Тютрюмова, ни о письме. И о деде знал только, что он был красным латышским стрелком, служил в РККА и в должности командира дивизии репрессирован. Спросил у сестры отца, и она рассказала все…

Айвар Британс, внук заместителя командира Пихтовского ЧОНа, опять закурил, и молчание длилось, пока сигарета полностью не истлела.

— Все-таки не укладывается в голове, — сказал Зимин, — что Тютрюмов рискнул обратиться к вашему деду.

— Что не укладывается?

— Высокопоставленный военный, комдив.

— Марта говорит, они были давними друзьями. Тютрюмов еще до революции помог деду бежать из камеры смертников. Вместе они жили за границей и вместе после революции вернулись в Россию.

— Если не секрет, можно поподробнее об этом?

— Это все подробности, которые я знаю. Разве вот еще… Дед за границей жил в Льеже и работал слесарем. А виселица в России ему грозила за участие в экспроприациях в Прибалтике, Петербурге и на Урале.

Ну вот. Британс-старший тоже до революции принадлежал к большевистским боевым организациям, возможно, участвовал вместе с Тютрюмовым в некоторых эксах.

Собственно, что в этом неожиданного и что из этого следует? Что после совершенного Тютрюмовым преступления — уже против Советской власти, на Сопочной Карге — на Раймонда Британса должно было хотя бы по причине его давней дружбы с Тютрюмовым пасть подозрение? Может, так и было. Оправдался. Сумел доказать свою непричастность. Да и был, скорее всего, непричастен.

Гораздо важнее информация о письме. Не из тюрьмы, не из лагеря же в самом деле посылал его Тютрюмов. М-м… Кажется, ясно. Когда в Озерном в тридцать шестом году у памятника красному герою командиру полковник Малышев поставил условие Тютрюмову: каждый прожитый день Тютрюмов оплачивает двумястами граммами золота, тот не разбежался раскрывать свои тайники. И Малышев, зная, что никакими способами не выколотить из Тютрюмова золото, счел за лучшее выпустить его на свободу, поглядеть, что предпримет хранитель тайны кладов. Да, так, видимо, и было.

Тютрюмов, конечно же, был не дурак, понимал, с какой целью его отпустили на волю, знал, что действовать самостоятельно — равнозначно копанию себе могилы, собственными руками. Он и должен был обратиться к Британису. Даже не только потому, что за полтора десятка лет, проведенных в заключении, утратил всех друзей, все связи. А потому, что Раймонд Британс, бывший его заместитель по ЧОНу, был единственным человеком, который знал местность в окрестностях Пихтового и которому — другого уж ничего не оставалось — приходилось рискнуть довериться. Почему написал письмо, а не позвонил, не поехал, — тоже ясно. Только бросить конверт в почтовый ящик скрытно от следивших за ним людей полковника Малышева было самым реальным, самым надежным, самым выполнимым делом для Тютрюмова. Как он узнал адрес Британса — видимо, останется загадкой. Да это не суть важно. Важно, что в тридцать седьмом, возможно, и в тридцать восьмом, тридцать девятом годах Тютрюмов находился на воле под неусыпным наблюдением. И что из затеи полковника-гэбиста ничего путного не вышло. Запись в дневнике, сделанная Малышевым после поездки в Орел осенью сорок первого, в начале войны, тому подтверждение: Тютрюмов был снова взят под стражу, помещен во Владимирскую тюрьму.

— Хотел бы я побывать в этом городке Пихтовом, — сказал Айвар Британс, нарушая ход мыслей Зимина.

— Что? — переспросил, поглядев на собеседника, Зимин.

— Я говорю: хотел бы увидеть те таинственные места, где спрятан клад. Где воевал дед. — Айвар Британс опять закурил.

— Красивые места. Побываете, — сказал Зимин. — Если соберетесь поехать, звоните мне. Или пишите. У меня там знакомые.

— Оформить документы сначала надо.

— Да. Это само собой.

У Зимина была еще уйма мелких вопросов, необходимых уточнений. Но он больше ни о чем не спросил Британса. Он чувствовал, был уверен — это не последняя их встреча. А для начала достаточно. И распрощался.

Бредя пешком домой под моросящим нудным дождем, вспомнил директора канадской строительной фирмы «Альянс» Мишеля Пушели. От вспыхнувшей внезапно мысли остановился посреди улицы. А ведь не зов предков, точнее, не только зов предков толкнул канадца приехать на прародину. Может, ему и хотелось построить коттеджи в городе предков, и фотографии дедов-прадедов увезти к себе домой за океан хотелось. Однако присутствовала и корысть. На полгорсти золотых царских монет, извлеченных из-под порожка полуразрушенной таежной избушки охотника Мордвинова, директору «Альянса», может, и наплевать, мелочь. А вот на восемь с половиной пудов золота — не наплевать. И лукавил он, когда говорил, что клятвенно деду обещал не связываться с русским, с колчаковским золотом. Где золото, там клятвы перешагивают с легкостью, как порог собственной квартиры, и с тем большей легкостью, чем больше слепящего металла. Пушели объявился в Пихтовом не только затем, чтобы строить, но и чтобы проверить, не изменился ли за истекшие десятилетия рельеф местности, не двинулись ли городские новостройки в ту сторону, где его золото. Убедился, наезжая из Новосибирска в Пихтовое, что все пока в порядке, причин для волнения нет — и уехал успокоенный. Трудно осуждать за это, но все-таки несколько неприятно, что полной искренности нет. Как-никак они вместе подвергались смертельной опасности, подружились…

С чего это вдруг он так подумал о Пушели? Может, даже и несправедливо подумал. Ах да! Фальшивые слова латыша об интересе к сибирской тайге, к местам, где воевал его дед-большевик, большевиками же потом и расстрелянный. Нет у Британса-младшего к достопримечательностям городка Пихтового интереса. Имеет сведения, не столь уж точные, как Мишель Пушели, в каком направлении вести поиск. И важно узнать, какие перемены произошли на этом направлении за многие и многие годы…

Дела о верх-исетской, невьянской экспроприациях, упоминаемые в дневнике полковника госбезопасности Виктора Константиновича Малышева, были не такими объемными, как миасское, но все-таки и не в тоненьких папочках умещались.

В обоих этих материалах фамилия «Тютрюмов» не была названа ни разу. Зато в деле о невьянской экспроприации на полях одной из страничек знакомым Зимину почерком, малышевским почерком, была сделана карандашная, еле видная пометка-запись: «См. дело № 963–1 лл. 10–24 об.».

Дело под номером 963–1 касалось ограбления загородной дачи троицкого купца второй гильдии Ивана Егорова Труфановского, и вел его следователь Пермского охранного отделения коллежский советник Аристарх Огниевич.

Зимин, получив дело, тут же открыл его на «подсказанном» полковником Малышевым десятом листе — и улыбнулся, вдохнул и выдохнул так шумно, с присвистом, что сидевшая неподалеку от него в зале немолодая женщина, медленно повернувшись к нему, посмотрела неодобрительно. Зимин если и обратил внимание на этот осуждающий взгляд, то мимолетно: увидев знакомую фамилию, уже поглощал глазами листы протокола допроса Тютрюмова девяностолетней давности.

Тютрюмов: Я работал на гильзовом заводе первый год, когда появилась рабочая боевая группа. Группа запасалась револьверами. Оружие не применяли, учились обращаться с ним. Стреляли в лесу.

Огниевич: Вы были членом какой-то партии?

Тютрюмов: Я не собирался ни в одну партию. Хотел только научиться владеть оружием. Но скоро появился какой-то человек, товарищ Федор. Предложил всем боевикам записаться в партию.

Огниевич: Какую?

Тютрюмов: Социал-демократическую.

Огниевич: И вы записались?

Тютрюмов: Не сразу. Сначала я спросил, когда можно ожидать водворения социализма. Он ответил: лет через десять. И я обрадовался, что так скоро.

Огниевич: И вступили в партию?

Тютрюмов: Да. В ноябре 1905 года. Я заплатил за членский билет 25 копеек. Это был небольшой листок белой плотной бумаги. На нем написано: «РСДРП. Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Имя, фамилия, отчество. Район и печать.

Огниевич: Какие именно фамилия, имя, отчество были записаны в вашем членском билете?

Тютрюмов: Странный вопрос. Мои. Тютрюмов Степан Павлович.

Огниевич: Хорошо, дальше.

Тютрюмов: У меня был наган, и я чувствовал, что сейчас же с оружием в руках могу начать борьбу за социализм.

Огниевич: Ну и когда, молодой человек, вы начали борьбу за социализм? Лучше скажем так: когда впервые применили оружие?

Тютрюмов: Однажды мы были на лекции о взрывчатых веществах, было нас пять человек. Мы шли мимо одной казёнки и решили «для практики» ее экспроприировать. Трое зашли внутрь, двое остались снаружи. Было там несколько покупателей. Скомандовали: «Руки вверх», а сидельцу лавки велели отдать выручку. Взяли рублей 60 или 70. Было страшно, но этот удачный опыт поднял настроение.

Огниевич: А как отнеслись к этому ваши учителя?

Тютрюмов: Мы это скрывали от нашей организации. Знали, что нас не одобрят.

Огниевич: Значит, и деньги скрыли?

Тютрюмов: Да, поделили.

Огниевич: А потом?

Тютрюмов: Потом было еще несколько мелких экспроприаций.

Огниевич: Тоже без ведома организации?

Тютрюмов: Да.

Огниевич: Экспроприацию, как вы называете вооруженное нападение, в гостинице «Боярские номера», где взято восемь с половиной тысяч рублей, вы тоже называете мелкой?

Тютрюмов: А вот в этом я не участвовал.

Огниевич: Настаиваете?

Тютрюмов: Да. Настаиваю. В «Боярских номерах» — это ведь было 29 декабря. А я уехал тогда в Пермь перед Рождеством и больше не приезжал в Петербург.

Огниевич: Когда вы приехали в Пермь?

Тютрюмов: Как раз в Рождество.

Огниевич: И что дальше?

Тютрюмов: Жил.

Огниевич: Как долго, позвольте полюбопытствовать?

Тютрюмов: С полгода. До самого лета.

Огниевич: А занимались чем?

Тютрюмов: Читал. Готовился опять поступать в университет.

Огниевич: Странный ваш рассказ об экспроприациях.

Тютрюмов: Чем?

Огниевич: Хотя бы тем, что вы так охотно сознаетесь в многочисленных пустяшных экспроприациях.

Тютрюмов: Что странного. Хочется облегчить душу. Не хочется всю жизнь носить в себе эту тяжесть.

Огниевич: А может, все-таки другое? А? Попытаться таким вот способом открещиваться, не сознаваться в крупном преступлении, где вы были организатором и играли главную роль?

Тютрюмов: Опять вы об этих «Номерах»?

Огниевич: Предположим, и о них.

Тютрюмов: Я сказал истинную правду: к взрыву и ограблению в гостинице «Боярские номера» я не причастен. Уехал под Рождество в Пермь к родным…

Огниевич: Достаточно вашей правды. Я вам сейчас скажу. После «Боярских номеров» последовало еще более тяжкое преступление. В следующую ночь, на 29 декабря, вас выследили на конспиративной квартире на Малой Охтинской, и вы, стреляя из двух маузеров, убили исправника и пристава и ранили трех рядовых полицейских чинов, прорвались сквозь оцепление, бежали из Петербурга в Уфу к друзьям. В частности, к известному боевику Мячину-Яковлеву, который скрывается ныне за границей.

Тютрюмов: Это просто оговор.

Огниевич: Подождите возмущаться, это только начало. Не знаю, что вы там делали в обществе Мячина, но пробыли в Уфе не далее как до половины февраля, а потом уехали на Тамбовщину. Там отметились. Вот. Из газеты: «24 февраля ночью в Кирсановском уезде ограблен на 4 тыс. рублей сборщик Крестьянского банка. 25 февраля полицией под руководством исправника грабители разысканы в селе Кипеце в доме одного дворянина. Они оказали вооруженное сопротивление. Среди злоумышленников оказались известные боевики-социалисты Глотов и Киселев, бежавшие из тюрьмы Михийловской станицы. В перестрелке Глотов убит, Киселев смертельно ранен, третьему, Хрулеву, удалось уйти. В перестрелке грабители осыпали чинов полиции градом пуль, но, однако, никого не ранили. Из ограбленных денег пока ничего не найдено. Очевидно, они все были при грабителе Хрулеве, розыск которого сейчас ведется». Видите, какой случай.

Тютрюмов: Какое отношение это имеет ко мне?

Огниевич: Не улавливаете?

Тютрюмов: Абсолютно нет.

Огниевич: Ладно. А вот скажите, 26 мая 1907 года в 4 часа пополудни в сквере Козий загон против гостиницы Шайдурова были убиты из револьвера жена и дочка почтового служащего Неболюбова. С ними был молодой человек. Они все трое остановились у береговой кручи и разговаривали о чем-то. Молодой человек обратил внимание матери и дочки Неболюбовых на что-то. Они обернулись в сторону Камы — и тут молодой человек выстрелил в них. Быстро и хладнокровно сбросил обеих с кручи и зашагал прочь из сквера. По описанию очень похожий на вас молодой человек.

Тютрюмов: Вы так все преступления, какие только есть в мире, мне припишете.

Огниевич: Нет. Исключительно ваши. И это я вам пока не приписываю. За недоказанностью. Однако, говорят, вы были очень влюблены в дочку Неболюбова, а она в вас — увы нет. И однажды, говорят, публично залепила пощечину.

Тютрюмов: Выдумки.

Огниевич: И шрам у вас на левом плече — выдумки?

Тютрюмов: А при чем здесь шрам? Он с детства.

Огниевич: Нет. Это тоже след вашего хождения, с позволения сказать, в революцию. В Висимском заводе вы обложили данью в тысячу рублей в месяц управляющего. И когда он отказался платить, бросили в окно его дома восьмифунтовую меленитовую бомбу. Она не разорвалась при падении. Управляющий выбросил бомбу обратно на улицу. Напарника вашего, Колокольникова, разнесло в клочья, а вам повезло — остался этот вот только след.

Тютрюмов: Ерунда, шрам с детства.

Огниевич: Вы так говорите, будто ничего нельзя проверить. Ни где живут ваши родители, сестра; нельзя предъявить вас вашим же товарищам.

Тютрюмов: Предъявляйте, проверяйте.

Огниевич: А мы проверили. Все тщательно проверили. И слушайте дальше о себе. После того — я уже об этом говорил — были подготовка и участие в вооруженном ограблении на станции Миасс. Вы были тогда еще не Тютрюмовым — Хрулевым Иваном Афанасьевичем или, как вас еще называли, Алешей Маленьким. Потом вы уехали в Сибирь, в Томск. Работали нелегально по организации побегов политссыльных из Нарымского края. Однако почувствовали опасность — и скрылись за границей. А паспорт вы купили в Томске, у сына учительницы рисовальных классов гимназии студента Технологического института Тютрюмова Степана Павловича. За 125 рублей. За границей некоторое время вы жили — еще под своим именем — у известного литератора-социалиста Максима Пешкова. На острове Капри. С позволения сказать, учились. Затем возвратились в Россию. Появились в Киеве как раз накануне приезда туда государя императора. В Киеве вы жили то под настоящей фамилией, то становились Тютрюмовым. Вас там скоро засекли, и вы опять предпочли убраться за границу. На полтора года.

Тютрюмов: Все это неправда…

Огниевич: Да уж помолчите… Вы, господин Тютрюмов-Хрулев, столько натворили, что, мне кажется, всего лишь повесить вас было бы в высшей мере несправедливо. А потом, после того как помиловали всех ваших друзей по налету на станцию Миасс, честное слово, нет желания передавать вас суду. Будете работать на нас.

Тютрюмов: Не буду. Никогда.

Огниевич: Будете. Сейчас подпишете вот эту бумагу и будете работать. Иль я вас сдам вашим же товарищам. Лучше моего знаете, что они с вами сделают, когда им станет известно, сколько денег вы не сдали в партийную кассу, присвоили.

Тютрюмов: Боевых организаций больше нет. Нигде в России. Распущены.

Огниевич: Ничего. У ваших товарищей отличная память на отступничество. Я вот еще вам процитирую. Из одной листовочки. На смерть революционера Кузнецова:

Не нужно ни песен, ни слез мертвецам, Воздайте им лучший почет , — Шагайте бесстрашно по мертвым телам, Несите их знамя вперед…

Видите, какие у вас чрезвычайно решительные, боевые товарищи. Так что и бумагу вы подпишете, и деньги, которые утаили, вернете в казну Империи.

Тютрюмов: Но у меня нет денег.

Огниевич: По моим сведениям, у вас около сорока тысяч рублей. За границей вы жили на партийные деньги. Предположим, вы истратили две, три, самое большее — пять тысяч. Где тридцать — тридцать пять тысяч рублей?

Тютрюмов: Нет денег.

Огниевич: Нет значит нет. У меня, поверьте, никакого желания торговаться, уговаривать вас быть искренним. Мне, честное слово, доставит удовольствие передать вас вашим же товарищам.

Тютрюмов: Хорошо. Деньги спрятаны на одной лесной даче в Оханском уезде. Я покажу.

Огниевич: Сумма?

Тютрюмов: Тридцать две тысячи. Серебром и золотом.

Огниевич: Разумно, что не в ассигнациях. Кто хозяин лесной дачи?

Тютрюмов: Ибрагим Хазиахметшин.

Огниевич: Где именно деньги на даче Хазиахметшина?

Тютрюмов: Около дома колодец. В двух саженях от колодца закопаны.

Огниевич: Вот так-то лучше, господин Тютрюмов…

На этом 24-м оборотном листе протокол допроса, записанный размашистым почерком, обрывался. Следом сразу шел лист 29-й — заявление какого-то Лампасникова, проходившего свидетелем по делу об ограблении купца Труфановского.

Зимин был убежден: недостающие листы, наверняка содержавшие наиболее важную информацию, — возможно, это подписанная Тютрюмовым бумага о сотрудничестве с полицией, протокол изъятия денег с лесной Хазиахметшинской дачи, — забраны полковником Малышевым. И подчеркивания карандашом строчек, где речь идет о тайнике в лесу в Оханском уезде Пермской губернии, — тоже рукой полковника сделаны? Наверное. Больше никто после революции к делу не прикасался. В противном случае это было бы отмечено.

Фамилия Малышева тоже не значилась. Однако здесь другое: чин с Лубянки мог себе позволить, знакомясь с делом, не оставлять своего автографа.

Зимин не мог не оценить: умница полковник-гэбист. Глубоко копал, профессионально. Не поленился пройтись даже по архивам охранки.

Хотелось еще раз, немедленно посмотреть миасское дело. Страницы, касающиеся Хрулева. Но немедленно — невозможно. Поторопился отправить дело в хранилище. Хотя, впрочем, что смотреть? И без того помнил: Иван Хрулев — один из трех или четырех участников налета на станцию Миасс, которых полиция не схватила и которым удалось скрыться за рубежом. Ни слова в деле не сказано — этого бы Зимин не пропустил, — что в начале 1913 года Хрулев попадал в руки полиции. Сочли нужным, видимо, не упоминать об этом в деле в связи с тем, что Хрулев-Тютрюмов стал секретным сотрудником. Зато четко сказано, что в первую мировую войну он погиб, сражаясь против Германии в иностранном легионе на стороне французов. Сам решил похоронить себя, чтобы таким способом отмежеваться от полиции? Пожалуй, нет. Полиции выгодно было так сделать: Хрулев погиб, по причине смерти розыск его как известного крупного боевика-экспроприатора можно прекратить. А за Степаном Тютрюмовым никаких грехов перед Россией не числится, пусть спокойно продолжает жить в эмиграции среди революционеров.

По словам Айвара Британса, Тютрюмов жил за границей вместе с его дедом и в семнадцатом году вернулся в Россию. За границей в это же время отсиживался, работая электриком, и главный организатор миасского экса Мячин-Яковлев. А после революции он занимал очень высокое положение. В Кремле ему доверяли безгранично, использовали для выполнения поручений особой секретности и важности. Именно он перевозил царскую семью из Тобольска в Екатеринбург. Помощников для участия в новых своих делах Мячин-Яковлев набирал себе сам. Из проверенных в экспроприациях друзей-боевиков. Тютрюмов входил в число самых давних и близких. Исключено, чтобы его подозревали в связях с царским политическим сыском. А это значит, Мячин-Яковлев привлек его в свою команду в первую очередь?

Загадочная личность Тютрюмов. Полковник НКВД Малышев наверняка знал о нем все. Кроме одного: куда он спрятал свои сибирские сокровища — адмиральское золото и кедровую шкатулку купца-миллионера… Где-то лежит малышевское досье на Тютрюмова. Только вот добраться до него, может, не менее сложно, чем до пихтовского колчаковского клада…

В условленный день Зимин готов был отправиться к художнику Лучинскому, позвонил. Долго не подходили. Пока в трубке плыли гудки, рассеянно перелистывал лежавшие рядом с телефонным аппаратом приготовленные к возврату дневниковые тетрадки полковника Малышева. Задержал взгляд на страничке с записью от 31 июля 1936 года, перечитывал строки, где полковник Малышев описывал, как бывший лесник Муслимов на территории концлагеря «Свободный» отыскивал место, где некогда стоял его дом.

Женский голос — ответила дочь художника — наконец прозвучал на другом конце провода, и Зимин, назвавшись, спросил Лучинского.

Художник, оказалось, уехал в тверскую деревню поработать. Раньше чем через месяц в Москве его не будет.

Дочь художника говорила еще что-то. Зимин, глядя в открытую тетрадь, уже не слушал. Неожиданно вспыхнувшая мысль в следующую секунду овладела им целиком. До революции Тютрюмов устроил тайник на Урале, на лесной даче, у колодца возле дома лесообъездчика Хазиахметшина. И тайник в Сибири спустя много лет сделал по образцу и подобию хазиахметшинского. С той лишь разницей, что на Муслимовской даче спрятал золото не возле колодца, а в самом колодце. Случайное совпадение или же характерный почерк? По крайней мере в двух убийствах — в сквере Козий загон в 1907 году и на становище Сопочная Карга сразу после гражданской войны — почерк у Тютрюмова одинаковый. Если предположить, что он был склонен к стереотипу действий, искать золото надо возле Пихтового именно на лесных дачах. В колодцах. Около колодцев.

Какая-никакая зацепка уже есть: сын заместителя командира Пихтовского ЧОНа. Нужно выяснить, где он копал. Тогда и судить о чем-то. Взглянул на часы. Разница во времени с Пихтовым четыре часа, сейчас там поздний вечер, Сергей должен вернуться со службы.

Набрал его домашний номер, и почти тотчас после соединения в трубке прозвучал знакомый голос:

— Капитан Нетесов слушает…

Зимин попросил связаться с краеведом Лестнеговым, узнать, была ли когда-то, существует ли поныне лесная дача, дом лесника, объездчика поблизости от того места, где несколько лет назад Андрей Британс наткнулся на скелеты трех лошадей.

— Каких лошадей скелеты? — не сразу понял Нетесов. — Ты что, крепко на грудь принял, что ли?

— Узнай, — настойчиво повторил просьбу Зимин. — Еще наберу тебя через полчаса.

— Ладно, — согласился Нетесов. — Жди. Сам позвоню…

Ответный звонок из Пихтового раздался скоро. Сергей переговорил с Лестнеговым. Никаких лесных угодий ни прежде, ни теперь там, где копал приезжий из Пскова, не было и нет. Огромный кочковатый луг. На кабинетских землях.

— Жаль! — Зимин с досадой цокнул языком.

— А ты чего разволновался? — спросил Нетесов.

— Да просто. Как там у вас, успокоились после находки у церкви? Клад больше не ищут?

— Вроде теперь тихо. Недавно, правда, кадр тут один объявлялся. Серьезный на вид мужик, не чайник. Говорил, возле дома его деда золото Колчака копать нужно.

— А дом деда где?

— Километрах в двадцати от станции.

— Да нет. Я имею в виду: не на лесной даче?

— Сдались тебе эти дачи. Кто их так теперь называет. В Вереевском бору, на кордоне.

— Дед этот лесником был?

— Вроде. Давай кончать об этом. Будто говорить больше не о чем.

— Встретимся — поговорим.

— Теперь когда еще…

— Скоро. Ты повестку в суд мне организовать можешь? Липу. Свидетелем по этому делу, где Жало, Крот…

— Это зачем еще?

— С работы чтобы отпустили. Приехать хочу.

— Кончай дурью маяться, Андрей. Новый кладоискатель нарисовался. Думаешь, я не спросил Лестнегова, что за скелеты и кто этот Британс?

— Ты что, против, чтобы я приехал?

— Я против, чтоб ты на кладе свихнулся, как тут один кочегар из котельной.

— Не бойся… Так можешь повестку организовать?

— Могу, конечно. Если тебе деньги девать некуда.

— На институтский адрес повестку пошли, хорошо?

— Ладно, сделаем.

— За неделю сделаешь?

— Завтра вышлю. Адрес диктуй скорей, куда повестку посылать, кладоискатель…

 

Часть вторая

Опять, как в первый, двухмесячной давности, приезд Зимина в Пихтовый, втроем сидели за накрытым столом — Зимин, Сергей и Полина. Только теперь сидели не во дворе под старой черемухой, а на утепленной к зиме веранде. Золотились в электрическом свете спадающие по бревенчатой стене тяжелые длинные луковичные косы, серебром отливал связанный в пучки чеснок, малахитово зеленели метелки укропа и петрушки.

С удовольствием вдыхая смесь царивших на веранде тонких запахов, Зимин внимательно слушал рассказ Сергея о том, какая мощная волна кладоискательства прокатилась по Пихтовому после того, как вместе с револьвером, уроненным в церковный колодец пьяным охранником железнодорожных складов Холмогоровым, пожарные вытащили из колодца и чугунок с монетами и бумажными деньгами, имевшими хождение при царе. Один откопал на своем картофельном земельном наделе провалившуюся надгробную гранитную плиту. Плита, как гласила надпись на ней, была установлена на могиле скончавшегося в Пихтовом от ран летом 1919 года драгунского генерала. С досады ли, что вот такая ничтожная находка, и ничего кроме, или же от заскорузлой дубовой практичности владелец земельного надела не удумал лучшего, как затолкнуть плиту в фундамент возводимого возле собственного дома гаража для «Жигулей»… Другой нашел под крышей баньки берестяную пластинку с непонятными какими-то обозначениями. Для него как Божий день ясно: это зашифрованная карта колчаковского клада. Носится как курица с яйцом по городу с берестянкой. Объявил: половина клада тому, кто шифр разгадает… Третий, кочегар из техникумовской котельной — Нетесов упоминал о нем в телефонном разговоре, — вообще во всю ширь развернулся: скатал то ли в Новосибирск, то ли в Омск, привез оттуда лозоходца или как там — оператора биолокации, народного академика. Платит ему каждодневно сумасшедшие деньги. Разъезжают по городу и окрестностям. Биолокаторщик с помощью какой-то рамки исследует места, «заглядывает» глубоко в землю, где кочегар пальцем ткнет. Понятно, результат нулевой…

— А тот, который к тебе приходил, говорил, что нужно около дома его деда искать колчаковский клад? — спросил Зимин.

— Не ко мне — к Мамонтову приходит Бражников, — поправил Сергей. — Рассказывал: Тютрюмов нагрянул к его деду, лесообъездчику, среди ночи и предупредил, чтобы сматывался немедленно, утром приедут его арестовывать. За то, что служил у белых. Ну и дед бражниковский, тогда ему тридцати не было, с семьей, с грудными детьми мигом снялся и смылся на многие годы куда подальше.

— Только поэтому и надо клад там искать? — спросил разочарованно Зимин.

— А ты думал, что-то из ряда вон? С девятнадцатого года — одна тысяча девятьсот девятнадцатая версия… По его словам, Тютрюмов специально так сделал. Чтобы остаться на кордоне в доме без свидетелей и зарыть золото.

— Что ж Бражников сам тогда не искал?

— Искал. Только без толку. А вообще, пока здесь кладоискатели суетились, Медведкин Иван всем нос утер. Без всякого золота озолотился…

История с Медведкиным, по словам Сергея, была опять-таки напрямую связана с событиями времен гражданской — отступлением колчаковцев и стремительным натиском красных войск. Сотни вагонов белых застряли на рельсах недалеко от Пихтовой, на разъезде Ботьино. Чувствуя, что выбраться из пробки до подхода противника не удастся, белые, по ситуации — кто пересаживался на гужевой транспорт и устремлялся по таежным проселкам, по тракту на восток, кто уходил пешком. Вагоны бросали. Хотя, рассчитывая, надеясь, что поражение не окончательное, соберутся с силами и вернутся, кто-то наиболее ценное прятал. Ходили слухи, будто колчаковцы выгрузили, схоронили до звездных своих дней десятки мешков омских и романовских банкнот и тюки военного обмундирования где-то около разъезда. Их поперву искали. Не так, конечно, как пихтовский золотой клад. Но все же. И больше не устаревшие дензнаки, а одежду. Слухи оказались не на пустом месте. В лесу, не так далеко от Ботьино, есть невысокая скала, и в ней — довольно крупная глубокая пещера. Там и были запрятаны деньги и обмундирование. Их нашли и увезли куда-то еще в середине двадцатых. Никто тогда и не задумался, почему отступающие колчаковцы забили пещеру именно обмундированием и стремительно обесценивающимися банкнотами. При том, что в вагонах полно было добра в десятки и сотни раз ценнее.

Находка не ахти какая была. О ней скоро прочно забыли. И вот Иван Медведкин нынче заставил вспомнить стародавнее. Охотился; ливень загнал его в эту пещеру. Не в первый раз он там бывал. Развел костерок обсушиться, отвара чаги попить. В ожидании, пока вода закипит в котелке, оглядывался и вдруг заметил глубокую трещину в стенке пещеры. Ковырнул топориком, камень упал под ноги. Посветил в образовавшуюся дыру фонариком и понял, что стоит перед замурованным входом в ответвление пещеры. Какие-то поставленные в несколько рядов темные ящики мелькнули в луче фонарика. У Медведкина сердце екнуло. Подумал, что нашел тот самый золотой клад. Отсек был заложен камнями на растворе искусно, прямо-таки виртуозно. Если бы не трещина — никогда бы не отличил, где кладка, где природная скальная поверхность… Разобрал вход, а там, кроме ящиков, чемоданы, пишмашины, сейф, телеграфные и телефонные аппараты. Даже печатный станок с клише агитационной антибольшевистской открытки. И самих открыток стопка… В ящиках, к разочарованию Медведкина, не золото — сплошные бумаги. Штабные документы воинского подразделения белых времен гражданской войны. Как понял, глянув в несколько бумаг, — документы штаба Екатеринбургской группы войск адмирала Колчака. Оперативные карты дислокации войск за девятнадцатый год, папки с донесениями, приказами, рапортами, удостоверения… Сейф был закрыт на ключ. Медведкин был уверен: золото — там. Открыть хоть и проблема для него, но разрешимая. Смолоду и до пенсии в локомотивном депо слесарем проработал. Быстро на «Запорожце» сгонял под дождем домой за инструментом. Пропотев несколько часов кряду, добрался до содержимого сейфа фирмы «Сан-Галли» образца 1896 года. И повторно разочаровался: вместо ожидаемых слитков и монет увидел, как и в ящиках, бумаги с грифами «Секретно». Вдобавок — несколько крестов Георгиевских и медалей «За храбрость», печати и штампы, забытая, видно, кем-то из штабистов колода игральных карт. И — как в насмешку — закатившиеся в самый угол сейфа царский полурублевик и гривенник. Шестьдесят копеек серебром.

Медведкин рассчитывал хоть что-то поиметь от своей находки в пещере, продав «Ундервуды», телефоны, награды. Бумаги посчитал макулатурой, интересной разве что местному музею, хотя там была даже собственноручная записка самого адмирала на его личном бланке. Не в два-три слова записка — в пол-листа. И еще одна — за подписью генерала Гайды начальнику штаба Екатеринбургской группы…

— Ну уж, чтоб записку самого Колчака макулатурой посчитал, не верю, — сказал Зимин, до тех пор не перебивавший Сергея, внимательно, как и Полина, слушавший его рассказ.

— А что ему Колчак? И оперативные карты девятнадцатого года? — Нетесов усмехнулся. — Вот если бы карта охотугодий нашего района со всеми берлогами, гнездовьями, тропами.

— Все равно не верю, — упрямо сказал Зимин.

— А я и не говорю… — Нетесов привстал, налил в пустые стопки, жестом пригласил выпить. — Он как раз именно с этой запиской и еще с кучей бумаг поехал к Лестнегову. Проконсультироваться.

— О цене?

— Да. И теперь благодаря Лестнегову мы этот архив потеряли. Крохи остались. Константин Алексеевич честно Медведкину сказал, что годовой его пенсии не хватит, чтобы купить один-единственный листок с адмиральским автографом.

— И что за записка? К кому? — спросил Зимин.

— Пойди теперь узнай. Лестнегов не запомнил, а сейчас уже из Пихтового уплыла. Один новосибирский бизнесмен, почитатель Колчака, купил эту и за подписью Гайды записки вместе с печатями. По дешевке. За «девятку» и карабин. А сейчас идет торг за бумаги из пещеры. Между тридцатью и сорока тысячами долларов сумма. Это, заметь, только бумаги из сейфа. Без содержимого ящиков.

— Шустрый пенсионер, — заметил Зимин.

— Да сам он никакой не шустрый, — Сергей махнул рукой. — Зять у него в Барнауле. Частный нотариус. Медведкин сразу от Константина Алексеевича попылил на переговорный пункт, звонит ему. В семь вечера позвонил — в восемь утра зять уже прикатил. Медведкин думал: раз не клад, значит, все, что нашел, — его собственность. Кое-кому до похода к Лестнегову разболтать успел. Правда, об одних бумагах. О наградах, машинках пишущих и прочем — ни слова. До нас еще только слухи дошли, зять Медведкина успел все бумаги штабные перебрать с толком, сливки, что называется, снял. Всю допотопную аппаратуру, награды велел тестю вытащить на свет Божий. В пещере были еще чемоданы с личными вещами, я говорил. В них, кроме белья сменного, парадные мундиры со всеми орденами, книги, письма. В одном чемодане — шахматы очень дорогие из уральских самоцветов, статуэтки. Чемоданы тоже по указанию зятя всплыли. После этого Медведкин пожаловал с заявлением о находке.

— Это когда все было? — спросил Зимин.

— Через полмесяца после твоего отъезда, — ответила Полина.

— И не написали даже…

— Правильно сделали. — Сергей рассмеялся. — Ты бы еще раньше приехал.

— Раньше бы — нет… Ладно. Записки Колчака среди документов, конечно, не оказалось?

— Я же говорил.

— А как Медведкин объяснил ее отсутствие?

— До гениального просто. Его с детства учили, что Колчак — враг и палач народа русского. Поэтому чего хранить его писульки? Пустил на растопку костра вместе с ворохом других бумаг.

— Но если известно, что у бизнесмена?..

— А что, Колчак в жизни одну записку написал? Потом, почему бизнесмен должен перед кем-то отчитываться о записке, которая нигде не числится украденной?

— Но Лестнегов видел…

— Медведкин опередил: в заявлении указал, что показывал бумагу, адресованную лично адмиралу Колчаку. Разница? Зять все ему четко объяснил, проинструктировал, как отвечать. И вообще, почему мы должны по заявлению Медведкина о находке возбуждать дело против него? Единственное, что не имел права делать, — сейф вскрыл. А в остальном — какие к нему претензии? Честнейший, можно сказать, человек.

— Но ты же знаешь…

— Я обязан знать, проверять. Но надо мной начальство. Вломят как следует, если все силы брошу на поиски архивных карт, которых вроде как даже и в природе нет. Это когда у меня несколько нераскрытых ограблений, убийство…

— И где сейчас то, что Медведкин отдал?

— В следственном изоляторе. Описали их, лежат. Военные историки из Москвы грозились срочно приехать. Не едут.

— Можно будет посмотреть?

— Исключено, — отрезал Сергей. — Из областного УВД были, своей печатью опломбировали. Специально, чтоб наши не лазили. Открытку из этого архива и бумажку одну — копии — могу показать. Сейчас…

— Сидите. Я принесу, — вызвалась Полина, поднимаясь из-за стола.

— Мы старого типографщика попросили. Он печатный станок и клише изготовления открыток промыл хорошенько, смазал и на старой бумаге, тоже из пещеры бумага, отпечатал несколько открыток. Просто так, для интереса, — продолжал рассказывать Сергей.

Возвратившаяся через минуту-другую Полина протянула Зимину открытку и лист с машинописным текстом, с припиской от руки.

Зимину уже попадалась точь-в-точь такая по сюжету агитационная белогвардейская открытка с надписью «Что несет большевизм народу». В прошлый приезд в Пихтовое видел в тетрадке пасечника Терентия Засекина. Едущая на коне Смерть с окровавленной косой, оставляя за собой усеянную трупами сожженную деревню, приближается к другой деревне — с толпящимися живыми людьми, с добротными избами.

Он отложил открытку, взял лист с отстуканными на машинке с разбитыми буквами, заверенными печатью строками, прочитал:

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Выдано Н.-Тагильским военным комиссаром

Настоящим удостоверяем, что предъявитель сего тов. Евдокимов уполномочивается на право приобретения себе барышни и никто ни в коем случае не может сопротивляться, на что даются ему самые широкие полномочия, в чем и удостоверяется.

Делопроизводитель Аганевич.

Конторщик Зось.

— Даже сейчас, наверно, современный мафиози не додумается сочинить такое? — спросил у Нетесова.

— Ну, разве что мафиози, — ответил Сергей.

На удостоверении наискосок сверху карандашом размашистым почерком было написано:

«Ст. адъютанту штаба капитану Истомину

Снять копию. Доставить в ред. газ. „Воен. обозрение“.

Подлинник передать нач-ку к. — разведки Ек-бургской группы войск.

21. VII.19 г.»

Подпись была неразборчивой. Скорее всего, резолюцию наложил какой-то высокопоставленный колчаковский генерал, возможно, начштаба или командующий Екатерингбургской группировкой. Еще ниже стояли слова: «Наглый, ничем не прикрытый цинизм! Полное расхождение между словом и делом!» И как раз эти, начертанные с особым нажимом после даты и подписи слова красноречивее всего свидетельствовали о том, что все подлинно, никакой подтасовки, и о том, какие чувства испытывали, читая обнаруженный у убитого или захваченного в плен товарища Евдокимова такой вот документ.

— Посмотреть бы, что есть в этом архиве, — сказал Зимин. — Можно с Медведкиным-то хоть встретиться?

— Он в тайге, на охоте, — ответил Сергей. — Да и был бы дома — бесполезно. Ни звуком больше, чем зять велел говорить, не услышишь.

— А Бражников?

— К тому запросто можно скатать. — Сергей кинул взгляд на улицу, где, несмотря на разгар позднего октябрьского дня, было мглисто-серо. — Хоть сейчас. Если машина на месте…

Нетесов вышел позвонить, вернулся, и едва-едва успели выпить еще по стопке, перекинуться несколькими фразами, у дома остановился милицейский «уазик».

Старый знакомый, сержант Коломников, сидел за рулем.

Сержант, видно, по телефону был предупрежден, куда ехать, потому что, ни о чем не спросив, с места в карьер покатил к северной окраине городка.

Гравийная узкая дорога, обочины которой были помечены высокими метелками увянувшей, усохшей пижмы и чернобыльника, тянулась вдоль железнодорожного полотна.

Мелкий-мелкий дождь, с утра было прекратившийся, опять посыпал, превратил серое дорожное полотно в черное. Такими же черными в скупом свете дня выглядели подступавшие к дороге, жавшиеся друг к другу островерхие высокие пихты. И лес, и трава, и небеса, и дорога были помечены одной-единственной краской.

Тем ярче, веселей, как праздник среди унылого этого однообразия, сверкнул обшитый снаружи тесом, окрашенный желтой краской деревянный домик с завалинкой под железной светло-красной крышей. Домик стоял среди вековых бальзамических тополей. Точно такими были окружены в городе железнодорожные склады — бывшая Градо-Пихтовская церковь, постройки при ней.

Сержант свернул с дороги, и сопровождавший их на протяжении всего пути дробный постук гальки об днище сменился мягким шорохом шин по свернувшимся ржавым тополиным листьям и пожухлой траве. Шуршание длилось недолго, сержант остановил машину.

— Вот. Пятнадцатый километр. Витебка, или поместье Бражникова, — сказал, выходя из «уазика», Нетесов.

— Витебка? — Зимин, оглядываясь, заметил в огороженном жердями загоне двух коров и телку, жующих сено. Одновременно невольно отыскивал взглядом колодец.

— Да. У нас так и на картах помечено. Разъезд здесь был когда-то. Верно, Женя?

— Верно, — подтвердил слова своего начальника сержант Коломников. — И село приличное было, церковь стояла. Теперь один домик Бражникова.

— А хозяев что-то нет…

Разметывая сапогами вороха влажноватых от дождя-сеянца листьев, Нетесов пошел к ухоженному, недавно отремонтированному домику. Нагнулся около собачьей будки, приподнял и бросил тонкую железную цепь, после чего толкнул незапертую дверь домика и исчез внутри.

Зимин тоже вошел следом, но чуть погодя, прежде еще поозирался, тщетно пытаясь обнаружить колодец.

— Зря ищешь, нет колодца, — точно угадав причину задержки, сказал Нетесов. — Давно уже скважина у него. А сам, наверно, шиповник собирает. — Нетесов кивнул на пол, где тонким слоем на брезенте вдоль стен были рассыпаны для просушки крупные красные продолговатые плоды. — Поехали.

— Не подождем?

— Да ну. В другой раз. Послезавтра.

— А что не завтра?

— Завтра в одно место ехать обязательно надо.

— Воскресенье завтра, — напомнил Зимин.

— Все равно надо.

— Далеко?

— В каньон Трех Лис. Километров шестьдесят.

— Каньон Трех Лис, — повторил Зимин. — Звучит.

— Еще как, — согласился Сергей. — Прииск тайный.

— И что там?

— Потом расскажу.

— Возьми с собой, — попросил Зимин, — никогда не был на прииске.

— Исключено, — категоричным тоном сказал Нетесов, выходя из дома. Смягчая отказ, добавил: — Там всякое возможно. И я тебя не имею права подставлять. И пистолет дать не могу…

— А село Витебка далеко от бражниковской избы стояло? — спросил на обратном пути Зимин.

— Что значит — далеко? — не понял вопроса Нетесов. — В самом селе и была изба.

— Школа начальная рядом, — сказал Коломников.

— Точно. Дед Мусатов здесь в церковноприходской школе учился, — вспомнил Нетесов.

Настроение у Зимина после этих слов вмиг испортилось. Конечно, он приехал в Пихтовое повторно не потому, что незнакомый пока ему Бражников высказал предположение, что золотой клад нужно искать рядом с домом его деда, но все-таки имел тайный расчет и на это. Теперь же подумал, что прав кругом оказался Сергей. И в том, что остерегал его от кладоискательства, и в том, что бражниковская версия — лишь очередная, одна тысяча девятьсот девятнадцатая. Не было никакого смысла Тютрюмову приезжать к лесообъездчику Бражникову, сгонять его с места якобы для того только, чтобы остаться одному на его усадьбе, если тогда, в гражданскую, кругом были соседи.

Стараясь отогнать неприятные мысли, спросил:

— Мусатов-то жив-здоров?

— В порядке вроде, — сказал Сергей.

— Заедем к нему на минуту?

— Пожалуйста…

Отпустив машину у подъезда знакомого панельного дома, опять оказались в квартирке пихтовского почетного гражданина. Бросив взгляд на ветерана, на убогое убранство комнатки, на включенный, как в прежние приходы, телевизор, Зимин проникся невольной жалостью к старику. Время и жизнь двигались за окном, за дверью, вне этих стен, а здесь и то и другое остановилось, здесь выражение: «Если ты доживешь до ста лет, кто из ровесников тебе позавидует» — приобретало звучание далеко не шутливое и даже не ироничное.

Старик был рад приходу любого человека, с кем можно бы перекинуться словом, а тут обоих пришельцев знал. На удивление — лучше, чем Нетесова, помнил Зимина.

— Ты вроде куда-то уезжал? — спросил его Мусатов, усадив обоих гостей рядом с собой на диване.

— Вернулся, Егор Калистратович.

— Ну-ну, и ладно. Опять, поди-ка, спросить что надумал?

— Верно, Егор Калистратович. Про Раймонда Британса. Помните?

— А то как же… Злющий был. Нервный. Чуть что — за маузер.

— Они с Тютрюмовым друзьями были?

— Кто знает. Я их вместе почти и не видел.

— Егор Калистратович, а ведь и про царя Тютрюмов рассказывал. Как вез его из Тобольска в Екатеринбург? — задал новый вопрос Зимин.

И опять старый чоновец, как некогда после вопроса о кедровой шкатулке, посмотрел на Зимина завороженно-изумленным взглядом. Ни больше ни меньше — как на ясновидящего.

Старик придвинулся вплотную к Зимину, усохшей, но все еще крепкой рукой ухватился за его руку, заговорил:

— Нельзя было, молчать велели о Тютрюмове. Как будто его и не было вовсе. А он, точно, я сам раз от него слышал, и в отряде меж собой все кругом говорили, самого царя и вез, и расстреливал. Лично. — Голос старика понижался от слова к слову, сошел до шепота. И Зимин, не имея возможности отодвинуться, глядя в голубые, с красными прожилками на белках глаза пихтовского почетного гражданина, вдруг понял, что он хоть и кичился всю жизнь своим революционным прошлым, в глубине души почитал царя, а цареубийство считал тяжким грехом. При том что одновременно считал дело своей жизни правым…

Нет, лично Тютрюмов не участвовал в убийстве царя. Уж этот-то факт — кто был, кто не был при расстреле царской семьи в Ипатьевском доме в Екатеринбурге — давно и до мельчайших тонкостей изучен. Но верно, и старик подтверждал предположение Зимина: Тютрюмов находился в команде Мячина-Яковлева, сопровождавшей царскую семью из Сибири на Урал. И отныне, после подтверждения престарелым пихтовским чоновцем факта участия Тютрюмова в транспортировке царской семьи из Тобольска в Екатеринбург, в биографии Тютрюмова-Хрулева для Зимина почти не оставалось никаких белых пятен — от рождения и вплоть до осени сорок первого года. Одновременно понятно стало, почему при столь богатой биографии, огромных дореволюционных заслугах перед большевистской партией в двадцатом году Тютрюмов занимал всего-навсего должность командира уездной части особого назначения в Западной Сибири. Конечно же не из-за связи с царской охранкой — это оставалось тайной в двадцатом году, это потом раскопал полковник Малышев. Причиной было, очевидно, то, что кремлевский фаворит Мячин-Яковлев буквально через два-три месяца после убийства императорской семьи переметнулся в стан белых, выступил в печати с воззванием бороться против большевизма. А Тютрюмов наверняка после Октября семнадцатого года, заполняя анкеты, представляя биографические данные в различные органы, всячески подчеркивал, выпячивал личные стародавние дружеские отношения с будущим отступником… Удивительно, как за одно это Тютрюмова задолго до преступления на становище Сопочная Карга не расстреляли, доверили чоновский отряд.

Тютрюмов в двадцатом году, видать, чувствовал: вот-вот закончатся боевые действия, чекисты вновь возьмутся за него, припомнят его связь с перебежчиком Яковлевым, чего доброго, заглянут и в полицейские архивы. Потому, наверно, и не спешил сдать Советской власти добытые в боях драгоценности, припрятывал, чтобы в удобный момент удрать на безбедную, спокойную жизнь за границу.

Ему, безусловно, с лихвой хватило бы на долгие годы содержимого шкатулки купца Шагалова. Однако он не был ювелиром, откуда бы ему знать, что шкатулка весомее нескольких десятков пудов колчаковского золота.

— Егор Калистратович, вы говорили, что все-таки заглядывали в шкатулку.

— Ну заглядывал. Камушки да монеты…

— И Тютрюмов тут же подъехал, забрал шкатулку?

— Ну. Забрал и помалкивать велел о ней: военная тайна. Я же говорил тебе.

— Все-таки успели заметить, много было камушков в шкатулке?

— Много.

— Крупные?

— Которых много — не шибко. А вот какой на кольце, тот очень большой камень был.

— Больше? Меньше? — Зимин вынул из кармана, показал продолговатую подвяленную шиповниковую ягоду, подобранную в доме Бражникова.

— Такой. Только не красный камень.

— Белый?

— Не. Как вода. Прозрачный…

Зимин перехватил веселый взгляд Нетесова. Сергею было чуднó слушать этот разговор о временах и событиях, для него, за давностью, почти нереальных.

— Очень дорогие камушки были, Егор Калистратович, — продолжал Зимин. — Если б вы тогда кому-нибудь рассказали «военную тайну», Тютрюмову неизбежно был бы трибунал и расстрел. Потому что шкатулку он присвоил.

— А ты откуда знаешь? — Мусатов посмотрел с подозрительностью.

— Знаю. И говорю к тому, что Тютрюмов обязательно вскоре после того, как забрал у вас шкатулку, должен был попытаться избавиться от вас. Мог, например, попытаться застрелить под шумок в бою. Отправить на задание, откуда заведомо живым не вернуться.

— Не было, — отвечал Мусатов.

— Было. Должно было быть, — настаивал Зимин. — Не помните день, когда он вручил часы перед строем?

— Уж на исходе зимы. В феврале — марте, — подумав, ответил пихтовский ветеран.

— Так вот, с февраля — марта и по август, уверен: Тютрюмов пытался всячески от вас избавиться, — гнул свое Зимин.

— Тут ты ошибаешься, парень.

— А вы все-таки попытайтесь вспомнить.

— Что вспомнить. — Ветеран, поднявшись, прошаркал к шифоньеру. — Всё вспомнено.

Зимин приготовился увидеть знакомую потертую кожаную папку с газетными вырезками.

Вопреки ожиданиям, старик вынул незнакомую Зимину толстую книгу. По тому, как держал в руках, как сохранилось выпущенное тридцать лет назад юбилейное издание, на красочной суперобложке которого стояло «1917–1967 гг. Революционеры родного края», можно было понять, насколько бережно и с каким благоговением относился к книге Мусатов, как редко извлекал из недр шифоньера. Если что-то святое для него существовало в этом мире, безошибочно можно было сказать — эта книга.

— Вот тут читай. — Пихтовский почетный гражданин раскрыл книгу на странице, где была закладка в виде почтовой открытки с изображением в невских волнах крейсера «Аврора», просекающего ночную тьму лучом прожектора, цепляющего кончик Адмиралтейской иглы. — Тут все правда, слово в слово, как было со мной в гражданскую войну, написано.

— И про полковника Зайцева?.. — машинально, тут же прикусив язык, спросил Зимин.

— Ты читай, — не обиделся хозяин квартиры…

Мусатов

«В Пихтовое, едва успели схлынуть рассветные мартовские фиолетовые сумерки, прискакал гонец. Мальчишка лет двенадцати, завернув взмыленного коня к бывшему купеческому особняку на бывшей Большой Московской, где находились командир и бойцы части особого назначения, легко соскользнул с седла, кинул повод на столбик посреди двора и бегом устремился по натоптанному сапогами чоновцев и конскими копытами снегу к крыльцу.

Увидев мальчишку из окна, начальник ЧОНа понял: что-то стряслось, — и, загасив самокрутку в пепельнице, поспешил навстречу.

— Командира мне, — столкнувшись с начальником отряда в коридоре, запаленным голосом потребовал мальчишка, утирая шапкой талый снег и пот с лица.

— Он перед тобой, — сказал командир части.

— Ермолая убили, дядя командир, в Нижней Шубиной. Шестеро их. Все в белогвардейской форме, офицеры двое. Антип мне велел ехать к вам, передать, чтобы срочно приезжали.

— Погоди, — остановил мальчишку командир. — Кто такие Ермолай, Антип? Сам кто будешь?

Из дальнейшего рассказа выяснилось: убитый Ермолай — комбедовец, Антип — его брат, прячется сейчас в кедраче около деревни, а мальчишка — Пронька или, если по-взрослому, Прохор — живет с Ермолаем по соседству. Белые вооружены винтовками, револьверами, гранаты есть. Никто из них не ранен, но выглядят сильно утомленными, не похоже, что быстро уйдут из деревни, расположились на отдых в доме у местного мельника. Белые не видели, как ускакал мальчишка.

Командир, взглянув на карту, расспросив гонца как следует, прикинул, что в Нижней Шубиной, скорее всего, горстка разбитого колчаковского отряда, просочившаяся из соседнего уезда. И направляются белые в губернский город, где легко затеряться. Впрочем, важно было их истребить, по возможности взять в плен, а не гадать об их планах.

Кого послать? У командира не было раздумий. Он велел кликнуть Егора Мусатова.

Худой голубоглазый парень явился тут же. Он был из местных и самым молодым в отряде бойцом, и товарищи потому чаще называли его не Егором, а Егоркой. С его слов, ему исполнилось семнадцать. На самом же деле — на два года меньше. Когда раскрылось, хотели отчислить из отряда. По малолетству. „Выручил“ Мусатова бой с бандитами в Остоцкой тайге, на Орефьевой заимке. Бандиты были разбиты в пух и прах, среди трофеев, кроме оружия, оказалось несколько пудов награбленного золота и серебра. Егор Мусатов отличился особо: сначала уничтожил гранатой засевшую в доме верхушку банды, а затем, преследуя в одиночку главаря, застрелил и его. Командир после боя отметил перед строем смекалку и храбрость полноправного бойца-чоновца Егора Мусатова, наградил именными часами и оставил при себе для выполнения личных поручений.

— Бери десять человек и гони в Нижнюю Шубину, — приказал командир.

Двойное численное превосходство плюс внезапность не вызывали ни у Мусатова, ни у его начальника сомнений в легкой победе над противником.

Выступили немедленно. До Нижней Шубиной три часа быстрой верховой езды. Так были уверены в успехе операции, в легкости ее проведения, что даже не выслали вперед разведки.

И быть бы непоправимой беде, когда б верстах в трех-четырех от Нижней Шубиной отряду случайно не встретился житель заимки охотник Богданов. От него узнали: не шестеро беляков в деревне, а много больше — за семьдесят. Белый отряд ротмистра Воропаева расположился в деревне. Не столько сами устали, как лошади у них измотаны. Из-за необходимости дать отдых лошадям перед очередным выступлением и задержка.

Несколько человек колчаковцев сидят в окружающем деревню кедровнике в дозоре, на случай если со стороны Пихтового появятся красные. Пулемет у находящихся в кедровнике воропаевцев.

Возвращаться в Пихтовое за подмогой? Недобитые колчаковцы могут тем временем сняться с места, ищи-свищи их потом.

Егорка после недолгих размышлений на свой страх и риск принял решение идти к деревне. Что-что, а с засевшими в кедровнике белыми он справится, пулемет у них заберет. Заодно и потреплет, сколько получится, белогвардейский отряд.

Расчет его был прост. У ротмистра в подчинении солдаты хоть и обученные, но пришлые, не таежники. А в его подчинении трое из одиннадцати — пихтовцы, бывалые охотники. Сам Егорка первую школу в тайне прошел, с отцом по глухим урманам месяцами пропадал, ночевал в балаганах и на снегу на хвойном лапнике у костров, где ночь застанет; половину из короткой жизни своей птицу-зверя выслеживал, уж и с медведем в поединок вступал, из бердана за сотню шагов белке в глаз попадал.

Умение, как дома, управляться в тайге и решил противопоставить Егорка обученному, численно превосходящему врагу.

Велев чоновцам из уральцев медленно ехать прямиком по дороге к кедровнику, сам с тремя бойцами, местными уроженцами, на рысях пошел к деревне вкруговую.

На опушке спешились, неслышно, по-лисьи заскользили с оружием в руках от ствола к стволу туда, где дорога, ведущая в Нижнюю Шубину, прорезает кедровник.

Все точно сказал охотник-заимочник Богданов насчет заслона.

По запаху махры, витавшему в морозном воздухе, по следам сапог-валенок в снегу и по снегу, упавшему с хвойных лап, засекли прежде всего пулемет и обслугу из двух человек при нем.

Не теряя друг друга из виду, таежники-чоновцы продолжали глазами выискивать в кедровнике солдат из дозора противника. Третий… Четвертый… Четвертый забрался на кедр, удобно расположился на крупных крепких сучьях. Внимание белогвардейцев было обращено на дорогу, где, очевидно, вдали уже показались в виду бойцы разделенного на две части чоновского отряда.

Белых в лесу всего четверо? Возможно, больше. Медлить нельзя, чего доброго, себя обнаружат. Если еще кто-то есть, выявится при начале стрельбы.

Мусатов подал знак — и после метких выстрелов пулеметный расчет был уничтожен. Следом, мгновениями позже, не успев даже понять, в чем дело, повалились, сраженные пулями чоновцев, другие двое. У того, который сидел на кедре, шинель полой зацепилась за сук, и он повис, распластавшись телом по стволу, вверх ногами, головой вниз с открытыми остекленелыми глазами, мертвыми пальцами сжимая метящий невесть куда в пространство карабин.

Смотреть на нелепо распластанное по кедровому стволу тело было недосуг. Глядели по сторонам, вслушивались: может, объявятся еще участники сторожевого заслона?

Еще один заерзал на кедре и тут же, пораженный пулей, плюхнулся в рыхловатый снег.

Пятеро. Все? Нет. Последний остававшийся в живых белый счел за благо не вступать в бой, побежал к деревне. Точные выстрелы уложили в снег и его.

Стрельба, с тех пор как засекли белых, длилась совсем-совсем недолго. Однако достаточно для того, чтобы, заслышав ее, в деревне обеспокоились. У околицы появилось несколько всадников. Замерли на взгорке, вглядываясь в кедровый лес, поскакали вниз, в ложбинку, где протекала речушка Шубинка. Лишь когда подкованные копыта отстучали по ее льду и белые приблизились шагов до полутораста, Мусатов, доселе сдерживавший своих подчиненных, приказал открыть огонь. Один всадник упал, под другим лошадь была убита. Оставшийся без лошади попытался встать из сугроба, однако сразу несколько пуль свалили его. Белые повернули обратно, ускакали в деревню.

Деревня, где расположился противник, долго никак не реагировала. Мусатов знал: главные события впереди. И не ошибся. Опять взгорок ожил. На нем возникло сразу десятка три белогвардейских всадников. Однако теперь и чоновцы были в полном составе (подъехали, расположились уральцы), и трофейный пулемет недобрым зрачком глядел в сторону Нижней Шубиной.

Колчаковцы пока смутно понимали, что случилось в кедровнике, не имели представления, какая скрытая сила им противостоит, поэтому не торопились предпринимать какие-то действия.

В бинокль, взятый у одного из убитых солдат, Мусатов разглядывал противника. Заприметил, выделил сразу среди остальных, всадника в светлой бараньей папахе, в белом романовском полушубке, перехваченном ремнями. Очевидно, это и был ротмистр Воропаев.

Колчаковцы после долгого топтания на взгорке наконец пришли в движение, поскакали через ложбинку к речке Шубинке, к кедровнику.

Тот, кого Мусатов считал белым командиром, остался на месте. Мусатов попросил попробовать достать его выстрелом самого меткого стрелка-чоновца Никодима. Мудрено с расстояния почти в версту, однако Никодим кивнул, прицелился, выстрелил. В бинокль Мусатов увидел, как сильно, из стороны в сторону, точно приводимый в движение небрежной рукой маятник, качнулся, но удержался в седле человек в папахе и полушубке. Непонятным осталось, то ли он сам сделал такое движение, то ли ужаленный пулей. Второй раз выстрелить по нему возможности не представилось: он развернул коня и исчез из поля зрения.

Устремившиеся к кедровнику белые между тем приближались. Подпускать так же близко, как подпустили в предыдущий раз с четверть часа назад малую группу вражеских всадников, было опасно. Достигнут кедровника и сомнут чоновцев, порубят шашками. Мусатов сам с расстояния метров в триста повел огонь из пулемета. Остальные бойцы последовали его примеру, передернув затворы винтовок.

Встретив фронтальный огонь, сразу потеряв ранеными и убитыми человек семь-восемь, белые отпрянули, замешкались, однако уходить вовсе не подумали, поскакали в обход с флангов.

Продолжать неравный бой не входило в намерения Мусатова. Задача, которую он ставил перед собой: как можно больше истребить белых, ослабить их — была выполнена. И теперь пора было, пока не поздно, отходить, возвращаться в Пихтовое.

Приказу пятнадцатилетнего мальчишки-командира повиновались все чоновцы беспрекословно: руководя операцией, он не потерял в схватке с врагом ни одного человека, никто не получил ни единой царапины, зато на каждого чоновца приходилось едва не по два убитых колчаковца…

Вечером того же дня Мусатов докладывал начальнику уездного ЧОНа о нижнешубинской операции.

А спустя еще два дня отряд ротмистра Воропаева, преследуемый небольшой регулярной частью Красной Армии, прекратил свое существование. Раненый ротмистр попал в плен. По его признанию, фактический разгром отряда, утрата боеспособности произошли в бою около деревни Нижней Шубиной. Сам ротмистр ранение в бок получил там же…»

Зимин оторвал взгляд от книги, спросил пихтовского ветерана-долгожителя:

— А вы лично видели, как прискакал из деревни Шубино мальчишка, гонец от Антипа?

— Сам — нет, — был ответ.

— И при разговоре его с начальником части не присутствовал?

— Командир все говорил.

— Командир уездного отряда ЧОН — это Тютрюмов имеется в виду?

— Он самый. А кто же.

— Что, его фамилию и через полвека после окончания гражданской запрещено было называть?

— Я называл. Чего-то не написали, — ответил Мусатов. — Видать, так нужно.

— Ясно… А этот комбедовец… — Зимин не сразу вспомнил имя, — этот комбедовец Ермолай, он действительно был убит белыми?

— Наверно. Я как-то не помню.

— Не интересовались?

— Не. Не до того было. Бои.

— Тут интересуйся, нет ли — все равно известно было бы. Жертв белого террора хоронили с почестями. В центре села, как правило. Тем более — комбедовцев. Есть какой-нибудь памятник в селе?

— Да самой Нижней Шубиной давно уже нет в помине. Даже на карте, — ответил вместо хозяина квартиры Нетесов.

— О гонце от Антипа, соседе Ермолая, и о самом Антипе тоже потом не справлялись, — утвердительным тоном сказал Зимин.

— Тоже… — Пихтовский почетный гражданин кивнул. — Чего там справляться-то? Тут все написано — ни убавить, ни прибавить.

Зимин не стал спорить насчет прибавить-убавить, важно, что хоть, похоже, без вранья написано. Задал еще вопрос:

— Значит, не будь этой случайной встречи с охотником, влетели бы в кедровник прямо под пулеметные пули колчаковцев?

— Так. А чего уж тут рассуждать. — Снисходительная улыбка скользнула по губам Мусатова. — В частях особого назначения служить было — самая настоящая война. А на войне, будет тебе известно, случайности на всяком шагу. Ты лучше дальше читай.

Зимин после глубокомысленной сентенции престарелого ветерана о превратностях войны обменялся взглядом с Нетесовым и продолжил чтение.

«…Не остыл еще Егорка Мусатов от схватки с противником в кедровнике под Нижней Шубиной, как подоспело новое задание. Точнее говоря, это было даже не задание — просьба.

В тот далекий год леса вокруг Пихтовского кишмя кишели недобитыми колчаковцами. И среди них особенно выделялась офицерская организация Федора Кузьминых. Организация была глубоко законспирирована, строилась по принципу „пятерок“, все офицеры имели вымышленные имена. Сам Кузьминых значился в списках как „корнет Караваев“, а руководитель разведывательно-террористического отряда этой организации поручик Нечаев именовал себя „есаулом Сибирским“. Впоследствии выяснилось, что большинству членов отряда „есаула“ прикрытием служила трудовая артель по заготовке дров в Вереевском бору. Но это известно стало впоследствии, ближе к осени, а по весне отряд „есаула Сибирского“ наносил ощутимые частые удары по прилегающим к Пихтовому селам и, что нетерпимее всего, по жизненно важным коммуникациям — в первую очередь устраивал диверсии на железнодорожной магистрали.

Вскоре после одного из таких ударов, когда недобитые белые захватили на несколько часов находящуюся в нескольких десятках километрах от Пихтового крупную железнодорожную станцию Ишнорскую на Транссибирской магистрали и, учинив там грабежи и разбой, скрылись в леса, командиру Пихтовского чоновского отряда пришло письмо. Некий белый офицер Олаферьев делал предложение чоновцам выдать красным за большую сумму денег и штаб организации „корнета Караваева“, и верхушку разведывательно-террористического отряда „есаула Сибирского“. Если предложение Олаферьева принимается, то тридцать тысяч рублей золотом, треть всех денег, срочно должны быть доставлены в охотничью избушку, стоящую в лесу в десяти верстах от окраины Пихтового в направлении на деревню Светленькую.

Предложение принималось. Слишком дорого обходились действия контрреволюционной организации, особенно ее террористического отряда. И требуемая сумма в Пихтовом была — золото и серебро, взятые в бою возле Орефьевой заимки еще не отправили в губернский центр. Вот только кому доверить скрытно и под покровом ночи, как ставил в своих условиях бывший белый офицер Олаферьев, доставить драгоценности в лесную избушку, а в обмен забрать со стола записку с явками и подлинными именами некоторых белобандитов?

Выбор командования уездного ЧОНа и чекистов опять пал на Егорку Мусатова.

— Задание крайне опасное. Может, это провокация. Ты вправе отказаться, — говорили Мусатову в кабинете у начальника части особого назначения.

Егорка отвечал, что поступил в отряд, чтобы выполнять задания, а не открещиваться от них.

Ближе к полуночи, когда в окнах домов пихтовцев гасли последние слабые огоньки керосиновых ламп и свеч, на розвальнях Мусатова доставили на окраину городка.

К огородам у последних изб хвойный лес подкатывал плотной стеной. Спрыгнув с саней, встав на охотничьи лыжи и поправив котомку с драгоценной увесистой ношей, Егорка почти тотчас оказался в густом пихтаче.

Огибая разлапистые деревья, направился между ними. Подбитые камусом лыжи легко скользили по подталому, прихваченному к ночи морозцем позднемартовскому снегу. С чистого неба глядела полная луна. Свет ее, бессильный пробиться сквозь густую завесь отяжеленной снегом хвои, лился на полянки, и среди резких перепадов тьмы и света Егорка двигался без остановки и в полной уверенности, что идет точно к избушке. Она возникла — Егорка вспотеть как следует не успел от ходьбы — на взгорке, сияющая в лунном свете заснеженной двухскатной крышей и заледенелыми стеклами окошек. Отбрасывавшие лунный свет окошки, казалось, светились изнутри. Обманчивое это впечатление, едва родившись, тут же пропало: слишком уж неестественным, неживым был свет.

Ступеньки высокого крыльца, площадка перед входной дверью были очищены от снега. На снежной поверхности в лунном сиянии отчетливо видны были чуть заплывшие под лучами пригревавшего вчера солнца следы от валенок. Следы тянулись из гущины леса к крыльцу и в обратном направлении.

И вычищенное крыльцо, и следы на снегу говорили за то, что избушка посещаема. Но сейчас она была пуста. Входная дверь заперта. Не на замок, а, по устоявшемуся таежному обычаю, на палочку.

Егорке велено было сделать свое дело и сразу возвращаться, не торчать около избушки.

Чуть-чуть, отдыхая, он постоял в тени дерева, припав плечом к его смолистому стволу, подкатил к избушке. Скинув лыжи, поднялся на крыльцо, вынул из дверного засова палочку, откинул щеколду.

Он не чувствовал за собой тайного людского пригляда снаружи, из ночного леса. Вряд ли кто-то был и внутри. Он уж взялся было за металлическую кованую ручку, готов был отворить дверь, как вдруг взгляд упал на торчащий из щели между сбитой из досок двери крохотный кончик тонкой бечевки. Он сам удивился, как сумел разглядеть этот ничтожный кончик, длиной всего-навсего, может, в его ноготь. Приглядевшись, отметил, что бечевка, заполнявшая собой щель, убегает вверх, ускользает в зазор между дверью и косяком.

Он не подумал, что засунутая в щель бечевка таит для него какую-то опасность, — возможно, бечевкой просто законопатили щель. Тем не менее отнял руку от дверной ручки.

За голенищем у него был моток тонкой прочной веревки: постоянно имел при себе на случай, если вдруг случится связать по рукам и ногам пленного бандита. Он привязал одни конец к дверной ручке. Разматывая клубок, отошел от избушки, насколько позволила длина веревки. Потянул веревку на себя. Послышался стонущий звук отворяющейся двери, и когда дверь открылась настолько широко, что можно было войти внутрь избушки, там что-то глухо стукнуло об пол и в следующее мгновение пламя метнулось из дверного проема, раздался оглушительный взрыв. Он был такой силы, что сорванная с петель дверь, едва не задев Егорку, отлетела со свистом шагов на двадцать, ударилась в сосновый ствол, а подпрыгнувшая ввысь легко, как мячик, крыша, стряхнув с себя снег, осыпала снегом, кирпичами от печной трубы, обломками досок поляну вокруг избушки.

Все случилось так неожиданно, скоротечно — Егорка и испугаться не успел.

Оцепенение, страх пришли, когда улеглось в хвойных лапах ближних и дальних деревьев эхо взрыва, а сухие старые бревна избушки занялись пламенем. Он завороженно неотрывно смотрел на это пламя, пока не вспомнил, что рядом с крыльцом остались лыжи — самая дорогая память об отце. Кинулся было выручать их, однако огонь пыхнул таким жаром, что пришлось мигом отступиться.

Хорошо хоть мешок с драгоценностями не оставил на крыльце. Он завел руку за спину, чтобы потрогать, лишний раз удостовериться, что мешок за спиной. Пальцы правой руки одеревенели, плохо слушались. Это оттого, что, перед тем как потянуть привязанную за ручку двери избушки веревку, намотал другой ее конец на пальцы. Веревка, натянувшись, впилась в пальцы. После взрыва от веревки остался короткий обрывок. Он мотался на руке.

Какая-то сила удержала его, надоумила повременить открывать дверь сразу, прибегнуть к помощи веревки.

Он сдернул с руки обрывок этой веревки, откинул в снег. Потом быстро поднял и запихал в карман полушубка. Воровато оглянувшись, торопливо перекрестился…»

 

Часть третья

Повторную поездку к Бражникову на Пятнадцатый километр в исчезнувшую деревню Витебку Нетесов подгадал ближе к вечерним сумеркам, чтобы наверняка застать хозяев.

Накрапывал дождь, было прохладно; не очень-то спасал и включенный в кабине подогрев.

Кутаясь в камуфляжную, слегка припахивающую рыбой Сергееву куртку, Зимин, полузакрыв глаза, сидел на заднем сиденье.

Непроизвольно мыслями возвращался к вчерашней встрече с ветераном-чоновцем Егором Калистратовичем Мусатовым. Опять он в который уж раз оставил старика в глубоких раздумьях, спросив, знает ли он, что Тютрюмов еще в ту пору, когда Егорка только-только учился делать первые шаги, был уже отлично обученным взрывником и изготовить своими руками бомбу было для него делом нехитрым? И что не исключено, а скорее, даже наверняка так и есть, — записка от белогвардейского офицера Олаферьева, предлагавшего в обмен на деньги сдать подпольную антисоветскую организацию, и взрывное устройство, заложенное в охотничьей избушке, — дело рук самого Тютрюмова?

Если Мусатов еще не желал, отказывался поверить в вероятность этого, то Зимин был убежден: именно так и было. Во-первых, белый офицер, если бы надумал затеять торг, адресовал бы записку не командиру части особого назначения, а в чека, причем в губернскую чека, во-вторых, местом, куда нужно было доставить деньги, назвал бы глухой таежный угол, километрах этак в тридцати-сорока от Пихтового, — чтобы чоновский или другой какой отряд красноармейского толка при полном желании не сумел его достигнуть. А выбрать местом для передачи денег лесной домик едва не в окрестностях городка мог только Тютрюмов. Исчезнуть надолго, чтобы поставить взрывное устройство-ловушку, он не мог. Как-никак командир, постоянно на виду, любая длительная отлучка неизбежно будет запримечена… И, скорее всего, в день, когда послал Егорку Мусатова в охотничью избушку, открыв дверь в которую Егорка неминуемо должен был погибнуть, Тютрюмов наметил бросить свое командирство в Пихтовском уездном чоновском отряде, скрыться. Оставаться и дальше в затерянном таежном городке смысла для него не было. Чекисты в любой момент могли притянуть его к ответу за дружбу с отступником Мячиным-Яковлевым, а рассчитывать на какие-то дополнительные трофейные сокровища весной двадцатого он уже не мог. Даже если не знал реальную стоимость содержимого кедровой шкатулки, все равно понимал, что ценность ее, запрятанной купцом-миллионером на черный день, довольно-таки высокая, достаточная для безбедного существования в любом уголке света. Взрыв в лесном домике призван был сделать одновременно два дела — устранить единственного в отряде человека, знавшего о существовании шагаловской шкатулки, и прибавить к сокровищам купца золото и серебро, взятые в Градо-Пихтовском храме.

Ясно, что вся история с запиской, со взрывом устроена была не кем иным, как Тютрюмовым, — об этом говорила и сумма вознаграждения: принести в избушку серебра-золота именно столько, сколько имелось в наличии в отряде, — все, взятое в бою с бандой уголовников Скобы у Орефьевой заимки… Что помешало Тютрюмову бежать, довольствуясь лишь шкатулкой, после того как остался жив Егорка? Возможно, важно было любой ценой все-таки убрать Егорку, и Тютрюмов решил продолжать охоту на него. А каким чудом, несмотря на все эти ухищрения, Мусатов остался жив? Помог случай. Он вскоре был по личному указанию секретаря укома Прожогина откомандирован в отряд продразверстки, и пути их разминулись на некоторое время. Тютрюмов либо перестал бояться мальчишку-чоновца, либо терпеливо ждал удобного случая и, возможно, дождался бы, если бы не подвернулся старший лейтенант Взоров из личного конвоя адмирала Колчака со своей тайной захоронения нескольких десятков пудов золота на становище Сопочная Карга…

Сколько же в общей сложности погубленных жизней на совести Тютрюмова? Только в дореволюционное время человек десять. Да, не меньше. Скончавшийся от ран промышленник — жертва ограбления в «Боярских номерах»; мать и дочка Неболюбовы, убитые в сквере на берегу Камы; пристав и исправник, застреленные в Петербурге в конспиративной квартире на Малой Охтинской; в миасской, не в единственной, экспроприации один или два человека, распластавшиеся в лужах крови… Совершенно не поддаются счету убитые лично Тютрюмовым в революцию, в гражданскую, во время службы в ЧОНе… Только при завладении золотом, выгруженным из вагонов проходящего на восток эшелона в Пихтовом в конце девятнадцатого года, — четверо. Кроме старшего лейтенанта и секретаря укома, еще и телефонистка, и милиционер. И это не считая раненых, покалеченных взрывами бомб… Вспомнились слова царского следователя Огниевича на допросе Тютрюмова о том, что за сотворенное к двенадцатому или тринадцатому году Тютрюмова повесить было бы в высшей мере несправедливо. Следователь, конечно, имел в виду — мало повесить. Наверное, все-таки не прав был следователь и единственно верное было бы вздернуть Тютрюмова на веревке, а не пытаться использовать во благо политического сыска…

Интересно, как все-таки закончил свой земной путь Тютрюмов? Хотя что уж особо интересного? Вряд ли что-то неожиданное, необычное с ним могло произойти после переправки из Орловской тюрьмы в Сибирь. В начале войны ему было уже за шестьдесят. Возраст. А уж если дожил до окончания Великой Отечественной, вовсе был стариком. Выдал он свою тайну перед смертью или так и унес в могилу — вот единственное, что важно. Вряд ли выдал…

— Ты что, уснул? — услышал Зимин голос Сергея и ощутил легкий толчок локтя в бок.

— Что? — возвращаясь к действительности, спросил Зимин.

— Приехали, говорю…

Их машина стояла перед знакомыми бальзамическими тополями, окружавшими единственный домик бывшей Витебки.

На сей раз усадьба Бражникова не пустовала. Окна домика светились огнями. В загоне около коров хлопотала женщина с подойниками, лохматый черный пес терся возле конуры. С громким лаем, гремя железной цепью, он кинулся навстречу остановившейся машине.

Появился на крыльце и сам Бражников — мужчина лет под шестьдесят, одетый в штаны и рубаху, в тапочках на босу ногу. Прогнав пса в конуру, провел гостей в домик, где еще плавал тонкий запах шиповника, но все ягоды были убраны с пола и скатанный брезент валялся в углу.

— Помнишь, ты в горотдел к Мамонтову заходил, Иван Артемьевич, — пожимая хозяину руку, сказал Нетесов. — По поводу золотого клада.

— Было, — Бражников кивнул, жестом предлагая проходить к столу, садиться.

— Вот и приехали. Еще раз послушать… — Сергей выразительно посмотрел на Зимина: дескать, тебе нужно, ты и разговаривай.

— Вы говорили, что Тютрюмов приехал сюда среди ночи к вашему деду, — начал Зимин.

— Так.

— Предупредил, чтобы уезжал быстро, иначе заберут в чека. А когда дед ваш уехал, закопал в доме или рядом с домом золото.

— Точно. — Бражников достал из нагрудного кармана рубахи мятую пачку сигарет, закурил. Бросалось в глаза: руки его, особенно тыльные стороны ладоней, сплошь были покрыты свежими и подживающими царапинами от шиповниковых колючек.

— А почему вы решили, что Тютрюмов приехал золото закапывать?

— Это не я — это дед так решил.

— Только на том основании, что Тютрюмов приехал предупредить о готовящемся аресте?

— А этого мало?

— Не знаю. По-моему, все-таки мало, — сказал Зимин.

— Не густо, — согласился с ним Нетесов.

— Не густо — это если не знать Тютрюмова, — сказал Бражников. — Головорез отпетый. Пока в наших местах был, сотнями людей пускал в расход. А тут ему незнакомого объездчика жаль вдруг стало. По весенней грязи, под дождем, за полтора десятка километров коня погнал среди ночи спасать какого-то Силантия Бражникова. Каково?

— По весенней распутице приехал? — уловив несостыковку, переспросил Зимин.

— Да, — подтвердил Бражников. — Дед вспоминал: уезжали, первую колбу по дороге рвали, с хлебом ели.

— А Тютрюмов завладел колчаковским золотом только в конце лета, — сразу поскучнев, сказал Зимин.

— Ну, может, что-то я путаю. Может, и осенью было это, — после короткой заминки сказал Бражников. — Или, может, еще какое золото было.

— Может… — отозвался Зимин, хотя был уверен, что собеседник время приезда командира Пихтовского ЧОНа Тютрюмова к лесообъездчику на Пятнадцатый километр — весна 1920 года — называет абсолютно точно. Опять невольно подумал: прав Сергей, и бражниковская версия насчет местонахождения пихтовского золотого клада — очередная, «девятнадцатая». Не исключено, что и рассказ о том, будто Тютрюмов, якобы ринувшийся ненастной ночью из Пихтового в Вереевский бор предупредить лесообъездчика о грозящей опасности, тоже одна из легенд, какими буйно, как поваленное, долго пролежавшее дерево покрывается мхом и лишайником, поросло все, что касается адмиральских сокровищ.

Зимину захотелось поскорее закруглить разговор, распрощаться.

За окном загрохотала вечерняя электричка в сторону Пихтового, тут же в противоположном направлении простучал груженый углем товарняк. Проводив поезда рассеянным взглядом, Зимин спросил:

— Здесь раньше деревня Витебка была?

— Да, — кивнул Бражников, закуривая новую сигарету.

— Школа рядом?

— Лет тридцать назад еще стояла. Тут, под боком.

— Понятно… — Зимин кивнул.

— Не верите? — угадав его настроение, спросил Бражников.

— Да нет, почему. Все может быть, — пробормотал Зимин.

— Не верите, — уже утвердительным тоном сказал Бражников. — А вот как объяснить такой случай. Лет пять назад получаю телеграмму от сына из Забайкалья, он служит в тамошнем округе. Зовет срочно нас с женой на свадьбу. Приезжаем. И оказывается, что никакой телеграммы он не отправлял, свадьбы не намечается. Розыгрыш какой-то. Возвратились — около дома самого, чуть не под фундаментом, земля перелопачена. Шурфов с полтора десятка наделано. Копка свежая.

— Интересно, — оживился сидевший с безучастным видом Нетесов. — Ты к нам тогда обращался?

— Что бы я вам говорил? Что кто-то рылся? И что бы вы стали делать?

— Ну, не знаю…

— Вот именно. — Бражников усмехнулся. — Слушайте, что было дальше. Анну этим летом повез на Кирековское озеро, на целебные грязи. Сопроводил — и тут же обратно. И опять застаю форменный свинорой возле дома. И впридачу устроителя этого свинороя. Так азартно копал — меня даже не заметил. Спросил его, что делает. Он откровенно: «Клад ищу».

— А ты?

— А я что ему сделаю? Велел сровнять землю и проваливать вон, не появляться на глаза впредь.

— Кто это копал? — поинтересовался Сергей.

— Да вроде из наших мест мужик. Рыжий такой, лет тридцати. Как-то раз в электричке встречал его раньше и потом еще на перроне в Пихтовом.

— И после этого ты опять в милицию не пошел…

— Да ну, несерьезно, — отмахнулся Бражников. — Может, он тронутый какой.

— Про первые раскопки его спрашивал?

— Спрашивал. Говорит, первый раз копал.

— А почему именно у твоего дома, не в каком другом месте? Как он это объяснил?

— Никак. Молчал.

— Значит, летом этого года было? — уточнил Нетесов.

— В июне. В середине.

Вошла, поздоровалась женщина в ватнике, жена Бражникова, опустила полные подойники на лавку около печи. Раздевшись, через марлю нацедила в глиняные кружки парного молока, поставила перед гостями, перед мужем.

— Помнишь, Нюра, на вокзале показывал тебе мужика, который рылся возле нашего дома, золото искал? — спросил Бражников у жены.

— Помню, — ответила женщина. — Из Таловки, кажется. А может, даже в самой Пихтовой теперь живет.

— Это не кочегар из техникумовской котельной? — спросил Нетесов.

— Нет. Того-то уж я знаю как облупленного, — ответила жена Бражникова. — Он у нас и бывал на днях. Вместе с этим самым… С кем он вместе клад ищет…

— С биолокаторщиком, — подсказал Нетесов.

— Вот-вот, — закивала Бражникова.

Зимин, рассеянно, скептически слушая разговор, недоумевал: с какой стороны возле домика копали? В прошлый приезд он прошелся вокруг домика: земля слежавшаяся, утоптанная. Идеально ровная площадка. Смети листья — и хоть бильярдные шары гоняй по такой.

— Что-то не заметно, чтобы недавно землю рыли у дома, — заметил он.

— Да, действительно, — поддержал его Нетесов.

— Так… А что должно быть заметно? — Бражников допил молоко и, поставив перед собой на стол кружку, посмотрел на гостей с неподдельным удивлением. — Копали-то не здесь.

— А где? — спросил Нетесов. — Это же Вереевский бор, пятнадцатый километр?

— Так, — живо согласился Бражников. — От оси пихтовского вокзала вот до нас, где мы сидим, пятнадцать километров сто пятьдесят три метра. В копейку.

— Ну и что?..

— А кордон лесообъездчика, кордон Силантия — это по имени деда — по ту сторону насыпи. Далеко в сторону от полотна. По старому счету ровно на версту.

— И тоже пятнадцатый километр?

— Тоже пятнадцатый от Пихтового.

— Значит, за железной дорогой, — сказал, что-то вспоминая, Нетесов.

— А ты думал, в самой деревне? Еще в прошлом веке, когда чугунку по Сибири проводили, ею дедов кордон от Витебки отрезали. А то бы такой Тютрюмов дурак был, чтобы приезжать закапывать клад в самом центре деревни.

Зимин до сих пор с трудом скрывавший желание поскорее возвратиться в Пихтовое, при этих словах Бражникова поглядел на него с интересом. Это уже немало значило, что дом лесообъездчика находился в 20-м году за чертой многолюдной Витебки.

— Вроде, Иван Артемьевич, твой дед в этом доме жил до последних дней? Ошибаюсь? — спросил Сергей.

— Жил. — Бражников кивнул. — Когда вернулся сюда через много лет, уже лесники не нужны были. Путевым обходчиком устроился. А первый дом свой подремонтировал, хозяйство там держал. Теперь мы с Анной…

— Не соображу сразу, где он стоит, — сказал Нетесов.

— За железнодорожной насыпью болото, потом ельник. За ним…

— Н-нет. Не помню. — Нетесов помотал головой.

— Да знаешь ты это место. Проселок там, что на губернский тракт ведет. Известняковая плита надгробная, — попытался оживить в памяти Нетесова местонахождение лесокордона Бражников. — С надписью: «Богу, царю небесному представленной 1813 года 21 числа января Агриппине Рыбниковой».

— «Жившей 67 лет и мало больше», — подхватил Нетесов.

— Да-да, — закивал Бражников.

— Ну, эту-то плиту знаю, — сказал Нетесов. — Что, все еще лежит?

— А кому она мешает?

— Здорово, — оживился Нетесов. — И надпись сохранилась?

— Наверное. Давно не смотрел.

— Интересная, Андрей, плита, — живо повернулся Нетесов к Зимину. — Надпись там по-старинному, вместо «января» — «генваря». Нас, когда пацанами там бегали, больше всего поразило: «Жившей 67 лет и мало больше». Никак не могли понять, что это значит: «мало больше». Учительница, Анна Леонидовна, объяснила, что это надо понимать: чуть больше шестидесяти семи лет жила.

— Вот-вот, плита. А недалеко от дома еще старое татарское кладбище, — сказал Бражников.

— М-м… Верно. — Нетесов кивнул.

Услышав о проселке, ведущем на губернский тракт, о мусульманском кладбище, Зимин тут же вспомнил разговор в гостинице «Украина» с внуком заместителя командира Пихтовского чоновского отряда Айваром Британсом. Как это прозвучала цитата из письма Тютрюмова к его деду? Что-то там о лошадях, зарытых возле татарского кладбища по дороге на деревню. Деревня Беленькая, кажется? Или Светленькая? Да, Светленькая. Латыш сделал тогда оговорку, будто сознательно искажает фразу из письма. Но, возможно, что и процитировал точно, слово в слово.

— Проселок мимо кладбища на губернский центр — это через деревню Светленькую? — не замедлил спросил Зимин.

— Через нее, — ответил Бражников.

Вот. И тут латыш тоже ничего не стал переиначивать. Хотя какую особую тайну открывал он Зимину, сыпя местными названиями? К адмиральскому золотому кладу это не очень-то приближает. Разве что Британс-младший лишний раз подтвердил: кое-какими секретами, относящимися к спрятанным здесь в гражданскую войну сокровищам, он владеет.

— Значит, километра полтора ходу всего до кордона? — уточнил Сергей.

— Да, не больше, если напрямую. — Бражников кивнул, поглядел на обувь гостей. — Плохо, что не в сапогах вы. Я через болото хорошую дорогу нынче наладил. Но там в двух местах не обойтись без сапог.

— Нет проблем, переобуемся, — сказал Нетесов.

— Так что, не заночуете?

— Да ну, зачем? Досюда от Пихтового туда-сюда езды полчаса.

— А то оставайтесь. Мы с Нюрой на кордон уйдем. Утром сапоги принесу.

— Так у тебя где дом основной, не пойму? — с улыбкой спросил Нетесов.

— А и там, и там у него. Где ночь застанет, — ответила жена Бражникова.

— Нет, завтра приедем, — Сергей посмотрел за окно, где было уже совсем темно. — Как рассветет, будем. Встали, Андрей? — перевел взгляд на Зимина.

В эту ночь Зимин долго не мог уснуть. Лежа в постели, глядел в потолок, думал. После очень короткой загадочной поездки Сергея на тайный прииск в не менее загадочный каньон Трех Лис (Сергей, вернувшись еще до обеда, протянул Зимину золотой самородочек-крохотульку, похожий на приплюснутую горошину. «Держи, кладоискатель, — сказал, — дарю. Хоть малой, но кровью заслужил». Закатав рукав свитера и отклеив пластырь на правой руке чуть выше локтя, показал свежий след от ножевого удара). Зимин, глядя на рану, окончательно понял, что Сергей ему не помощник в поисках клада: совершенно нет у него свободного времени. В августе и по ранней осени, когда еще находился в отпуске, — другое дело было. А сейчас… Сейчас, если бы точно было известно, что да, клад существует на самом деле, четко очерчены границы его местонахождения, стоит только поднапрячься, приложить руки, и золото будет обнаружено, извлечено на свет Божий, — все равно не сможет помогать. Клад-то пролежал под землей почти век, еще потерпит хоть столько же. А вот то, что входит в прямые обязанности Нетесова как начальника уголовного розыска, не терпит отлагательства и промедления порой ни на минуту. Сергей не говорит прямо, что некогда, но еще два-три дня повозится с ним, повыполняет его пожелания, просьбы и будет вынужден объявить: не до клада. И лучше, если он, Зимин, сам упредит, объявит об отказе от затеи дорыться до золота. И смешно рассчитывать, что завтрашний-послезавтрашний дни что-то изменят, след клада отыщется на кордоне лесообъездчика. Можно предположить, что Тютрюмов в двадцатом году приезжал на кордон Силантия Бражникова и по какой-то неясной причине велел срочно убираться. Однако золото с рыбацкого становища Сопочная Карга прятать командир Пихтовского уездного ЧОНа тогда здесь не мог. Не было еще у него этого золота! Дикий сибирский чеснок — колба — осенью не растет. Только по весне. А такой детали, что, спешно уезжая по приказанию Тютрюмова с кордона, рвали молодую колбу и ели с хлебом, — не придумаешь. Это Бражников-потомок слышал от деда, наверное, не однажды, перепутать ничего не мог… На кой вообще нужно было снова мчать сюда с такой поспешностью? Только потому, что, читая старые документы, вдруг уловил характерный почерк Тютрюмова — прятать награбленные сокровища на лесных кордонах в колодцах или около колодцев при избах лесообъездчиков. И как раз, когда Зимину это внезапно пришло в голову, Сергей в телефонном разговоре упомянул про лесной кордон в Вереевском бору, на который якобы в одиночку среди ненастной ночи приезжал Тютрюмов. Так одно это упоминание — не повод очертя голову лететь в Сибирь. Было у него несколько вопросов к местному краеведу Лестнегову. В первую очередь — откуда у Лестнегова московский телефон и адрес художника Лучинского, с семьей которого Малышев не общался, и почему Лестнегов так уверенно говорит, будто парень, которого убили в 1969 году в лесу под Пихтовым и у которого взяли свежераспиленный золотой слиток с царской маркировкой, — внучатый племянник Малышева, если генерал с Лубянки родственников к старости, кроме сына, не имел? Однако, чтобы получить ответы на эти вопросы, достаточно было написать Лестнегову письмо или позвонить.

А лучше — вообще не звонить, не писать, заниматься своими делами, дождаться отпуска, лета и приехать в Пихтовое вместе с Британсом-младшим. Тот парень, зная, что клад реально существует, имея на руках какие-то безусловно важные бумаги, наверняка будет рваться в Россию, в Сибирь. В Пихтовое… Не нашел бы никакого клада, приехав сюда следующим летом с Британсом, все равно польза была бы: отдохнул бы еще раз в сибирской тайге.

С Бражниковым все объяснимо. Слышал в кругу семьи о золоте, спрятанном около лесного дома в Вереевском бору. Под этот дом подкоп делали в поисках сокровищ. Любого на его месте любопытство в конце концов разобрало бы: есть ли в самом деле золото? Тут еще находки у Градо-Пихтовского храма и в пещере Ботьино. Вот и решил обнародовать свою тайну. Вдруг да возьмутся за поиски, экспедиция приедет. Но если захотел обратить внимание на дедов дом, подогреть интерес истинных кладоискателей, должен был перво-наперво хотя бы справиться, когда Степан Тютрюмов завладел золотом. И уж тогда бы не с временем роста молодой колбы увязывал появление на лесокордоне начальника уездного чоновского отряда, а с первыми желтыми листьями, с выстрелами на рыбацком становище Сопочная Карга в секретаря укома партии Прожогина и в старшего лейтенанта Взорова из личного конвоя адмирала Колчака… Интересно: тот, кто дважды принимался в поисках золота копать на лесокордоне возле дома Силантия Бражникова, от самих Бражниковых слышал, что клад зарыт и искать нужно его именно в Вереевском бору? Или какими-то другими сведениями пользуется? Вряд ли, услышав бражниковский рассказ, хоть пальцем кто-то шевельнул бы. Если не сотни, так уж десятки убедительнейших версий, где именно спрятано колчаковское золото, существуют. Что-то где-то еще о Вереевском боре, о лесокордоне должно было прозвучать, прежде чем решили копать там. Найти бы того рыжего парня, которого застал Иван Бражников у доставшегося по наследству дедова дома… Хотя — пустая трата времени. Парень о кладе просто-напросто отказался бы разговаривать. И только…

Нарушая ход мыслей, донеслась из комнаты Сергея и Полины телефонная трель. Минуты две слышался отрывистый, с властными нотками голос Сергея. После звонка и разговора Сергей щелкнул выключателем на кухне, громыхнул чайником, набирая в него воду.

Зимин поднялся с постели, натянул спортивные брюки и рубашку и прошел в кухню. Сергей брился, стоя около небольшого, подвешенного на стене овального зеркальца.

— Чего не спишь? Пятый час всего, — спросил у Зимина, обернувшись на скрип двери.

— Разница во времени с Москвой.

— Понятно. Еще полночь там.

— Что-то случилось?

— По мелочи. Дом одной бабенки подожгли. Наркотиками промышляет.

— Надолго ты?

— Да нет. Там уже известно, кто поджег.

— Быстро нашли.

— Наших заслуг — ноль. Мать одного акселерата-потребителя отомстила. Подпустила петуха — и сейчас стоит, на огонь смотрит.

— Круто.

— Не круче, чем сына потерять.

Сергей, разговаривая, сполоснул водой лицо после бритья, утерся полотенцем, плеснул из чайника в чашку немного кипятка.

— Наша поездка не отменяется?

— С какой стати. Иди спи, я быстренько съезжу. — Сергей размешал в чашке кофе, сделал несколько торопливых глотков. — Вернусь — и мы в Вереевский бор…

— Здесь раньше озеро было. Большущее, вдоль насыпи тянулось километра на полтора и в ширину метров до ста местами, — рассказывал Бражников, когда они втроем в линялых рассветных сумерках шагали через сухое болото по устроенному Бражниковым на натоптанной тропе деревянному настилу шириной в три кромленные топором плахи, брошенные на отслужившие свой век шпалы, от насыпи железной дороги до маячившего впереди ельника. — Дед говорил, когда в деревню, в Витебку, нужно было попасть, на лодке или на плоту переправлялся через озеро. А теперь и следа от озера не осталось…

Из слов Бражникова ясно было: расстилающийся окрест увитый сивой сухой травой кочкарник, тропа с выстроенным на ней тротуаром, тянущаяся в этом кочкарнике, — дно плескавшегося здесь некогда, а ныне сгинувшего озера.

— Помнишь, вчера говорил, что Тютрюмов весной приезжал на кордон? — сказал Бражников, обернувшись к Зимину.

— Помню.

— Точно весной было. Вы уехали, а я поглядел дедовы бумаги. Он, когда документы на пенсию оформлял, во всех местах, где работал, подтверждения запрашивал. Так вот, в Бийское депо он с двадцать восьмого мая двадцатого года работал. Значит, весной, в начале или в середине мая приезжал Тютрюмов. Нет ошибки.

— Нет ошибки, — обескураженно машинально повторил за Бражниковым Зимин.

В следующую секунду Бражников сказал нечто даже очень обнадеживающее для Зимина:

— А золото, какое Тютрюмов спрятал здесь, у нас, в Веревском бору, могло быть взято у купца Архангельского. Слышал о таком?

— Нет.

— Первый богач в Пихтовом был. Всегда Пушилины Игнатий и Степан впереди по богатству шли, он их обогнал перед самой революцией. Пушилины как торговали в Пихтовом, так и продолжали. А он погрузил все свои запасы продуктов в вагоны и в губернский центр айда скорей. Какую-то станцию, как ни пыжься, с губернским центром не сравнишь. Махом все у него там ушло. А главное — на бумажные деньги совсем не торговал. На золото, камни, кольца. Даже кресты нательные брал. Потом исчез до самого двадцатого года. Вернулся в Пихтовое за спрятанными своими ценностями. Тютрюмов уж хозяйничал в уезде. Он и защучил Архангельского. И — следа от Архангельского и его семьи не осталось…

Новое имя — купец Архангельский. Кажется, вполне правдоподобная фигура. Странно, что до сих пор слышал только о Пушилиных. Не могло так быть, чтобы, кроме них, в Пихтовом не было богатых семей. И неудивительно, если Архангельский при появлении в Пихтовом попал сразу в руки Тютрюмова. У командира ЧОНа был на таких людей нюх особый…

Сергей не слушал их с Бражниковым разговора. Шел, глядя себе под ноги, немного позади. Неведомо, какие мысли занимали его. Но уж, наверное, меньше всего он думал о золотом кладе, который ищут без малого век.

— Погодка, — сказал Зимин, поеживаясь от задувающего колючего ветра.

— Сейчас придем. По ельнику две минуты ходьбы — и на месте, — сказал Бражников.

Точно, не успел он выкурить папиросу, как уже пересекли ельник, и шагах в шестидесяти-семидесяти от окраинных хвойных деревьев взглядам предстал громадный дом с завалинкой и под железной крышей, со стенами, срубленными из толстенных лесин. Коровник, баня, вросшие в землю, осевшие дощатые сараи, между которыми тянулась, прихотливо изгибаясь, длинная поленница березовых и сосновых крупноколотых дров, были рядом. И колодец среди дворовых построек тоже был. Однако одного беглого взгляда на него хватило, чтобы определить: не первый год, конечно, служит хозяевам, однако явно не в начале века построен.

— Значит, сюда Тютрюмов приезжал? — остановившись рядом с Зиминым у колодца, спросил Нетесов.

— Сюда, — утвердительно кивнул Бражников. — От губернского тракта ночью подъехал, весь от дождя мокрый. Запасной жеребец с ним.

— Так говоришь, будто очевидцем был, — не без иронии заметил Сергей.

— Как мне рассказывали, так и передаю, — не обиделся на подковыристый тон Бражников.

Следы летних раскопок около дома не были заметны. Их и не пытались сохранить, напротив, постарались поскорее навести порядок.

— Так где копал рыжий этим летом? — спросил Нетесов.

— У самого крыльца, вдоль него сделал траншею метров в пять. И по всем углам — ямы. Брустверы выше окон намолотил. — Бражников пальцем указал, где приблизительно проходила траншея. — А в первый раз, когда по телеграмме к сыну уезжали, все по периметру дома разрыли. И шурфов больше десятка наделали, я говорил.

— Ясно. А сами вы? Тоже, наверное, лопатки не раз брали, а?

— Дед — да. Под полом все перерыл, доски сдирал. И на чердаке. А я — ни разу. В клады верю, как в машину по лотерейному билету.

— Выигрывают же… — заметил Нетесов. — А отец?

— Отец в этих местах никогда не жил. Из-под Бийска на фронт как призвали в сорок третьем — так вечная память…

Бражников закурил, позвал зайти в избу погреться, попить горячего чаю с травами. Сергей не спешил воспользоваться приглашением. Смотрел на Зимина выразительно. «Ну вот, мы на месте, что дальше?» — вопрошал его взгляд.

— Иван Артемьевич, колодец здесь один?

— Один. — Бражников кивнул. — А что?

— Сколько лет колодцу?

— Сорок почти.

— А самый первый, который одновременно с домом был построен, он где?

— Засыпали его, — ответил Бражников.

— Сгнил?

— Да ну. С чего бы он, лиственничный, да сгнил, — возразил Бражников. — Несчастливым оказался. Человек в нем погиб. — Бражников сделал паузу и после нескольких жадных затяжек продолжил: — В стволе того колодца бревнышко из клети выперло. Примерно на полпути до воды. Ну, а сестрин муж — тоже путевым обходчиком был — мастак по колодцам. Увидел это бревнышко торчащее, тут же решил его на место поставить. Это вроде году в шестьдесят третьем на Троицу было. Топор под ремень, сел в бадью, мне велел опускать. Один раз только тюкнуть по бревнышку успел — вся клеть на него рухнула сверху. Не ойкнул даже Трофим, землей и бревнами его завалило. Сутки потом откапывали. А уж после похорон сразу колодец тот засыпали. Новый вырыли.

— Место, где находился этот зарытый колодец, не забыли? — спросил Зимин.

— Забудешь такое…

— Покажите.

— Пожалуйста… — Бражников взял за черенок приткнутую к поленнице штыковую лопату, сделал несколько шагов и уверенным движением без колебаний воткнул лопату в землю метрах в десяти от дома, чуть правее крылечка, ведущего в сени. — Вот тут он был. Ну, может, на полметра, на семьдесят сантиметров ошибаюсь, не больше.

Зимин глядел на воткнутую лопату, обозначавшую местонахождение засыпанного колодца, вспоминал, как прятал «ранний Тютрюмов»-экспроприатор награбленные деньги на Урале на лесной даче Хазиахметшина. Там закопали их в двух саженях, меряя современными мерками — в четырех метрах от колодца. Если и здесь не изменил своему правилу, действовал по выработавшейся, устоявшейся привычке, то золото нужно искать вокруг того места, где торчит лопата. В протоколе допроса Тютрюмова Огниевичем не сказано ни на какую глубину были закопаны утаенные от друзей-боевиков деньги, ни в каком направлении в двух саженях от колодца. И акта изъятия, где бы упоминалось об этом, в архивном деле нет. Да и были бы названы координаты, было бы известно в деталях, как именно, на что ориентируясь закопал Тютрюмов золотые деньги царской чеканки на Хазиахметшинской даче, много бы это, наверное, и не дало. Почерк до мельчайших деталей может не совпадать — и наверняка не совпадет.

Но как бы там ни было, раскопки нужно вести в радиусе четырех с половиной, даже пяти метров от точки, где находился колодец. А это значит, придется поднять сотню квадратных метров. Не исключено, что при расширении зоны поиска все полтораста метров наберутся. Это — только квадратных. И в глубину уходить неизвестно на сколько, но уж точно, что не на штык лопаты, даже не на два, не на три — больше. И благо, если Тютрюмов при прятании золота здесь, на Силантьевском лесокордоне, сделал все приблизительно так, как на даче Хазиахметшина. Ведь в концлагере «Свободном» — то есть тогда еще, в двадцатом году, на Муслимовской лесной даче, — он бросил золото на дно колодца…

Зимин поймал себя на мысли, что думает о золотом кладе, которого здесь, возможно, не было, как о реально существующем, находящемся совсем рядом, в пределах этого двора, и найти который — дело всего-то усердной работы: копать да копать.

Однако шутка ли сказать: копать, перелопачивать несчетное число кубометров земли. Безумец разве что добровольно согласится приняться за это, когда грунт уже прихвачен первым морозцем, когда по-воловьи завывают ветры, в стылом воздухе кружат снежинки, а через день-другой снег того и гляди повалит густо, прочно ляжет до самой весны, в здешних краях — до конца апреля. Он всего-то может позволить себе оставаться в Пихтовом еще пять дней, самое большее — неделю. И что же, всю неделю посвятить тому, что на пару с Бражниковым заниматься раскопками? Сергей, называя его кладоискателем, сравнивая с кочегаром из котельной местного техникума, не так уж далек от истины: по возвращении из Пихтового он только и занимался все свободное время сибирским кладом. На что вообще-то похож при беспристрастном взгляде со стороны этот его второй приезд в Сибирь под самую глухую зиму?

От громкого, неожиданно зазвучавшего голоса Бражникова Зимин вздрогнул.

— Понял, — не сводя глаз с им самим же воткнутой лопаты на месте сровненного с землей старого колодца, сказал Бражников. — Теперь дошло.

— Что дошло? — спросил Нетесов.

— Почему колодец тогда обвалился, вот что. — Бражников быстро попеременно посмотрел на Нетесова, на Зимина.

— Почему? — спросили оба враз.

— Тютрюмов руку приложил!

— Да ну. Что-то не то… — начал было Нетесов.

— Именно то, — прервал Бражников. — Если лиственничную клеть не трогать, она хоть двести лет простоит, ничего не случится, особенно когда водой напитанная. А я, помню, за год перед тем, как бревно из клети вывернулось, колодец чистить лазил. Обратил внимание: в одно из бревен две скобы проржавелые вбиты. Еще подумал: чья это дурья башка сделала? Но в голову тогда не пришло, что скобы эти крепят перепиленное бревно. Подумал: просто забыли, оставили. Те, кто строил. А это — Тютрюмов.

— Что Тютрюмов?

— Скобы эти вколотил. Когда тайник делал в колодце. Спустился в бадье, наверное, в колодец, выпилил или вырубил в этом самом бревне кусок, а потом еще в земле, которая за клетью колодезной, ямку вырыл. Чтоб золото положить. Сделал, вынутый кусок бревна поставил на место и скобами закрепил. Все. Тайник готов.

— Ну ты и фантазировать горазд, Иван Артемьевич. — Нетесов улыбнулся, покачал головой.

— Да никакие это не фантазии, — возразил Бражников. — Никакой уважающий себя мастер не поставил бы всего одно испорченное бревнышко на скобы. Заменить легче. Да и скобы дороже стоили.

— Ну хорошо. Будь по-твоему. — Нетесов сделал примирительный жест рукой. Он хоть и с недоверием, но внимательно слушал рассуждения Бражникова. — Когда ты заметил скобы, бревно ровно стояло?

— Конечно. Иначе разве бы я так оставил? Чинить бы тут же начал.

— А почему, по-твоему, бревно от первого же удара такой эффект дало? Обвал почему произошел?

— Вот это вопрос, — живо подхватил Бражников. — Тогда не задумывался. А сейчас, кажется, понимаю. Потому, представляю, что он ямку для тайника крупнее, чем требовалось, вырыл. Пустота вокруг была. И в эту пустоту земля стала падать. Вокруг всей деревянной клети перемещалась постепенно, выход искала. Ну а куда она напрет? Где слабое звено, верно?

— Вроде так. — Нетесов кивнул. Излагаемую Бражниковым версию о вероятной причине обвала колодца он продолжал слушать, не пропуская ни слова, спросил: — А расследование по факту смерти проводилось?

— Какое особое расследование? — был ответ. — Несчастный случай, кто виноват? Допросили меня, сестру, приятеля Трофима — и точка.

— А на какой примерно глубине находилось выступавшее бревно?

— Я говорил, где-то на середине. Считай, колодец здесь делать — это метров на тринадцать-пятнадцать вглубь рыть.

— Шесть-семь значит?

— Так примерно, — сказал Бражников.

— Не помнишь, Иван Артемьевич, когда завалило сестрина мужа… — Трофим его звали, да?

— Да, — подтвердил Бражников.

— Не помнишь, когда завалило в колодце Трофима, вся клеть сверху донизу рухнула или только до того бревна, по которому Трофим топором ударил?

— До половины, до бревна со скобами, — сразу же ответил Бражников.

— Ты сам это бревно, когда Трофима откапывали, видел?

— Может, и видел. Не помню. Да и…

— Продолжай, — попросил Нетесов.

— Что продолжать? Хотел сказать: не до этого было.

— А ниже клеть целой осталась?

— Целой. И верхушка вместе с воротом удержалась, только закосило ее. А то бы и мы следом сверзились.

— Ясно. — Сергей кивнул. — Значит, вы после обвала колодец очистили, погибшего достали и потом забросали колодец?

— Ну.

— А нижняя часть сруба там осталась?

— Да, — подтвердил Бражников.

— И по сей день там находится, — утвердительным тоном произнес Нетесов.

— Где ж ей еще быть, — сказал Бражников. Он пытался и не мог понять сути дотошных расспросов начальника пихтенского уголовного розыска.

Зато для Зимина не было загадок, к чему клонит, что хочет уяснить для себя Сергей из ответов престарелого внука лесообъездчика. Если действительно происходило так, как представляет Бражников, если впрямь командир Пихтовского чоновского уездного отряда устроил весной двадцатого года тайник в колодце, то помещенные за клетью драгоценности там и остались, разве что при перемещении грунта ушли чуть глубже вниз. При обвале колодца старались скорее откопать, поднять наверх погребенного там человека. Сделали это и закидали, сровняли с землей злосчастный колодец. Уцелевшая нижняя часть колодезного сруба осталась глубоко под землей. И устроенный там Тютрюмовым тайник сделался еще более недоступным…

Пока стояли на пятачке, где был некогда колодец, ветер попритих, зато полетели мелкие крупчатые снежинки. Они назойливо лезли в лицо и тут же таяли на коже.

— Звал греться, пить чай, Иван Артемьевич. Пойдем? — рукавом куртки стирая мокроту с лица, сказал Нетесов.

Слова его пришлись как раз на момент, когда и до Бражникова наконец дошло, зачем задавал главный пихтовский оперативник вопросы о глубине колодца, о том, что стало с нижней частью сруба после трагедии, разыгравшейся здесь.

— Чай пить? — переспросил Бражников.

— И греться, — сказал Нетесов.

— Подождите. Так, а золото Архангельского? Оно ж, я понимаю, тут лежит, за сруб завалилось. — Бражников сжал черенок воткнутой лопаты, с силой вдавил штык в землю.

— Какого еще Архангельского золото? — удивленно спросил Нетесов.

— Иван Артемьевич ведь говорил, что Тютрюмов между боем на Орефьевой заимке и Сопочной Каргой еще одного здешнего купца обобрал, не беднее Пушилиных был, — пояснил Зимин.

— Какая разница, чье золото. Вопрос еще вилами на воде писан — есть ли оно вообще тут.

— Так и надо быстрее определить это, — сказал Бражников.

— Ну, сейчас копнем. — Нетесов усмехнулся. — Чего нам стоит, правда?

— Да я не зову копать. За оператором биолокации в Пихтовое нужно съездить, — сказал Бражников.

— Это за народным академиком? Который на пару с кочегаром Сипягиным клад ищет? — спросил Нетесов.

— За ним. Он определит.

— А металлоискатель не подойдет?

— Не знаю. Глубоко очень.

— Я тоже не знаю, но нужно попробовать, а не спешить лишним свидетелем обзаводиться.

— Да нет, он же ответственность за разглашение несет.

— Пошли-ка греться все-таки. — Не желая больше вести разговор на холоде, Нетесов шагнул к дому.

Бражников, поспешив обойти его в сенцах, отпер входную дверь. Она была широкой и низкой. Нетесов, входя в избу, поневоле пригнулся и все равно не рассчитал — ударился головой об косяк.

— Чем клады искать, взял бы пилу и рубанок да дверь нормальную сделал, — выговорил Бражникову, потирая ушибленную голову.

— Да тут ничего не переделывалось. Дед против был, — оправдываясь, сказал Бражников.

— Полы и под крышей-то все капитально перетряхивали, — напомнил Нетесов, скидывая у порога грязные сапоги. — А насчет биолокаторщика, что он ни определит, все равно ведь копать будешь, так?

— Нет, а почему его не позвать, пока он здесь? — не ответив на вопрос, сказал Бражников. — Он точно определит: есть или нет? Он же здесь уже был на днях, дом обследовал и вокруг все по периметру.

— Нам не сказал, — кинул взгляд на Зимина Нетесов.

— Анна же говорила, что он с Сипягиным приезжал.

— Ладно, — махнул рукой Нетесов. — И старый колодец обследовал тоже?

— Колодец — нет. Он по двору не ходил.

— Ничего не нашел?

— Нашел. Две пулеметные ленты на метровой с гаком глубине «увидел». Негодные, правда, с начала века лежали. Вот откуда бы ему знать об этом, если мы сами не знали?

— Понятия не имею. Но я бы на твоем месте не суетился. Тайну, считай, знаешь только ты один. Подождать нужно до весны, пока земля оттает, а там раскопать колодец.

— Земля и так еще не промерзла, — заметил Бражников.

— Ну, ну. — Сергей испытующим, долгим взглядом посмотрел ему в глаза. — Значит, разбогатеть не терпится?

— Да почему разбогатеть? Знать точно хочется, — сказал Бражников.

— Ладно, что с тобой спорить. Дело личное — к экстрасенсам, гадалкам, лозоходцам обращаться. Кстати, — Нетесов взглянул на часы, — время — десять. Академика не найдешь, укатил с кочегаром куда-нибудь.

— На месте еще, — возразил Бражников. — Он раньше одиннадцати не начинает и больше трех часов не работает.

— Нюх притупляется. — Нетесов усмехнулся.

— Да, внимание ослабевает, — вполне серьезно согласился Бражников.

Он подошел к газовой плите, чиркнул спичкой, зажигая газ, налил из эмалированного бачка ковш воды в чайник, поставил на стол баночку с чайной заваркой, чашки и сахарницу. Хлеб и масло в тарелке были на столе, накрытые салфеткой. Он лишь откинул салфетку.

— Ну, вы хозяйничайте, будьте как дома. А я быстро съезжу, меньше чем за час обернусь. — В голосе Бражникова сквозило беспокойство — вдруг удержат, запретят ехать.

— Не мешай, пусть едет, — тихо попросил Зимин.

— Помешал бы — не имею права, — ответил Сергей, уже когда хозяин избы вышел. — Да и раз втемяшилось, все равно по-своему сделает.

— Послышался гул автомобильного мотора, и голубенький «Москвич» промелькнул в окне. Сергей, прижавшись лбом к стеклу, смотрел вслед, пока машина не скрылась из виду.

— По губернскому тракту ездит в Пихтовое. Я этой дороги толком не знаю. — Сергей отодвинулся от окна. — Ну что, давай гонять чаи, кладоискатель, — кивнул он на быстро закипевший чайник.

Народный академик, оператор биолокации и вдобавок еще и доктор биоэнергетических наук (последнее означало, что он умеет лечить нетрадиционными способами) оказался, к удивлению Зимина, человеком молодым, от силы лет двадцати семи, рослым здоровяком. Одет он был в утепленный джинсовый костюм, на ногах — ботинки с высокими шнурованными голенищами и на шипованной подошве. Непокрытые русые длинные волосы были схвачены резинкой в пучок на затылке, а в мочке левого уха красовались сразу три крохотные золотые серьги.

Непонятно, чем уж он вызвал такое доверие, что Бражников вспомнил о нем, кинулся за ним, как только было высказано предположение, что тайник в закопанном колодце. Скорее всего, сыграли роль «увиденные» биолокаторщиком сквозь землю старые пулеметные ленты.

— Игорь Васильевич Мазурин, — назвался приехавший сдержанно и с достоинством.

— Андрей Андреевич Зимин.

— Сергей Ильич Нетесов, — в тон ему представились друзья.

— Погода… — Биолокаторщик как-то обеспокоенно посмотрел на беспросветно-свинцовые небеса, на влажноватую от растаявшего реденького снега землю. — Приступим, — сказал, ни к кому конкретно не обращаясь. — Только обозначьте сначала площадку, где будем искать.

— А вот — в ширину этой боковой стены от угла до угла и от дома до сараев, — очертил в воздухе рукой пространство, на котором нужно вести поиск, Нетесов. Место поиска, таким образом, составляло площадку приблизительно метров пятнадцать на двадцать пять. Давно переставший существовать колодец находился примерно в центре означенной площадки.

— Хорошо…

В руках у оператора биолокации был потертый кожаный «дипломат». Около поленницы валялась чурка в зазубринах от лезвия топора. Он положил на чурку «дипломат», извлек оттуда проводок серебристого цвета, согнутый буквой «П» и с вывернутыми наружу под прямым углом сантиметра на три концами.

Нетесов и Зимин, пока Бражников, сев за руль, отгонял машину со двора за угол дома, внимательно наблюдали за неторопливыми движениями оператора биолокации. Оба впервые присутствовали при таком действе, у обоих оно вызывало интерес. И даже Нетесов, старавшийся делать вид, будто ничего необычного не происходит, был весь в ожидании: что дальше?

— Это у него рамка биолокационная, — пояснил подошедший Бражников. — Если колыхнется, закрутится, значит, нашел что-то.

— Я представлял эту рамку наподобие картинной или портретной, — сказал Зимин.

— А из какого она металла? — спросил Нетесов.

— Обычный алюминиевый провод, — ответил Бражников.

— Если так, то любой кусок провода можно взять, согнуть — и инструмент готов? — спросил Зимин.

— Не знаю. Может быть. Когда пулеметные ленты нашел, с этой рамкой работал, — сказал Бражников.

— Может, его сразу по линии, где колодец, направить? — предложил Зимин. То, что парень с косичкой на затылке и серьгами в ухе, приготовившись искать клад, держит в руках вместо сложного инструмента какой-то жалкий полуметровый огрызок самого что ни на есть банального алюминиевого провода, пусть и по-особому загнутого, его обескуражило. — Тогда все сразу станет ясно.

— Что ясно? Что он — шарлатан? Или что нет золота? — резко, заметив перемену в настроении друга, спросил Нетесов. Тут же прибавил: — Теперь-то не торопи события.

Тихий этот разговор мигом свернулся, когда юный народный академик Игорь Васильевич Мазурин, постояв у поленницы, захлопнул крышку «дипломата» и с рамкой в руках направился к ним.

— Резонатор нужен, — обратился теперь уже к одному Бражникову.

— У Анны есть серьги, — с досадой сказал Бражников. — Идти придется.

— Что за резонатор? — полюбопытствовал Зимин.

— Образец того, что искать. Золото. Любое золотое изделие, — пояснил биолокаторщик.

Зимин и Нетесов переглянулись. Ни у того ни у другого не было обручальных колец. Нетесов в принципе не признавал кольцо на пальце. Зимин не носил уже два года — с тех пор как развелся с женой. Зато у Зимина во внутреннем кармане куртки в бумажнике были две золотые вещицы. Точнее, даже не вещицы: десятирублевая монета с профилем императора Николая II — одновременно память о поездке на рыбалку на речку Большой Кужербак, на таежную Мордвиновскую заимку и о внуке Степана Пушилина, канадском подданном Мишеле Пушели — и крохотный двенадцатиграммовый самородок, подаренный ему Сергеем после поездки в каньон Трех Лис.

Сергей отлично знал, что и монета, и самородок-малютка у Зимина с собой. И Зимин выжидательно-вопросительно смотрел на него: какое решение он примет, разрешит ли дать на время. Или же сочтет ненужным обнаруживать перед плохо знакомым, сомнительного рода занятий человеком, да и перед Бражниковым, что у них есть золото. И тогда придется ждать, пока Бражников сходит во второй свой дом, в Витебку, за золотыми серьгами жены.

— А проба в этом деле играет роль? — спросил Сергей оператора биолокации.

— Не очень, — ответил тот. — Хотя, конечно, идеально, чтобы резонатор и искомое были одной пробы.

— Золотая старинная монета годится?

— Вполне…

Сергей еле заметным движением глаз сделал знак Зимину, и через минуту царский червонец с Мордвиновской заимки был уже у биолокаторщика. С помощью кусочка пластыря, который, видимо, постоянно носил с собой, оператор биолокации поместил монету на запястье левой руки.

— А если золото в жестяной банке или, допустим, в железном ведре в землю закопано? Тогда как? — поинтересовался Зимин.

— Экран не играет роли, — был ответ.

Надо полагать, под экраном подразумевалась упаковка, в том числе и металлическая.

Биолокаторщик не счел нужным объяснять более подробно. Держа перед собой за кончики проволоку-рамку, очень медленно, будто преодолевая сопротивление какого-то тяжелого незримого груза, пошел, удаляясь от дома. Дойдя до сараев, сделал некрутую петлю и двинулся в обратном направлении. Казалось, он был совершенно спокоен, бесстрастен, однако проступившие на лбу бисеринки пота свидетельствовали об обманчивости такого впечатления.

Пока биолокаторщик вел свой поиск сравнительно далеко от засыпанного колодца, стоявшие около крыльца Нетесов, Зимин и Бражников следили за каждым его шагом и движениями рук с простым любопытством, не более. Однако по мере того как он приближался к несуществующему колодцу, любопытство сменилось нетерпеливым ожиданием.

Взгляды скрестились на операторе биолокации, на его рамке, когда он, трижды проделав путь в том, другом направлении, по двору, продвигался от сараев к дому почти точно по необозначенной линии, на которой, как уверял Бражников, некогда был колодец. Вот оператор биолокации оказался в трех, в двух шагах от колодца. Вот — в шаге. Вот ступил на него. Оставил позади…

Сергей перевел взгляд на Зимина, чуть заметно махнул рукой: что ж, дескать, не состоялось чудо, но бывает и хуже, не смертельно.

Как раз в этот момент алюминиевый проводок-биорамка вдруг пришел в движение. Сначала слабо качнулся, потом — сильней, потом крутанулся вокруг своей оси. Раз, другой, третий, четвертый…

Биолокаторщик, замерев на месте сразу после того как рамка стала делать обороты, переместил ее вправо. Буквально на считанные тридцать-сорок сантиметров. Потом сам чуть передвинулся на полшага, на шаг вправо. Подвинул рамку еще чуть вправо и вперед. Почти незаметно подвинул, но биолокационная рамка в его руках от этих уточняющих перемещений завращалась по осевой прямо-таки с бешеной скоростью.

— Однако же… — Сергей даже присвистнул от удивления и устремился к биолокаторщику. Зимин и Бражников, как под гипнозом наблюдавшие за верчением рамки, тоже очнулись и тронулись вслед за Сергеем.

Место, где, по утверждению Бражникова, был старый колодец, и место, где ожила, закрутилась рамка, находились на расстоянии метров двух одно от другого. Бражникова память подвела, забыл, где стоял колодец, или же Тютрюмов устроил тайник неподалеку от колодца? Какая разница? Для Зимина было важно, что подтверждались его предположения о стереотипе поведения Тютрюмова: прятал драгоценности в колодцах или около них.

— А вы уверены, Игорь Васильевич, что там золото? — спросил Нетесов. — Может, какая железяка?

— В жизни все может быть, — философски заметил юный народный академик, положив на землю рамку точь-в-точь на месте, где она завращалась. Помолчав, растирая озябшие, покрасневшие от холода руки, категоричным тоном прибавил: — Золото! Возможен другой тяжелый металл, но это — золото!

— А можно сказать, сколько его? — поинтересовался Зимин.

— С точностью — нет. Но не меньше килограмма. От одного до десяти килограммов.

— Это значит, может быть и пять, и шесть? — спросил Бражников.

— Да. И три, и восемь. От одного до десяти. В этих пределах.

— Не больше и не меньше? — спросил Зимин. Не получив ответа, задал другой вопрос: — А глубина известна?

— Будет известна. Все сразу хотите, — ответил биолокаторщик. — Сейчас еще раз проверю другим индикатором. — Он отошел к поленнице, к своему «дипломату», лежавшему на чурке.

— Ты случайно не говорил ему, Иван Артемьевич, про колодец? — спросил Нетесов, пока биолокаторщика не было рядом.

— Дурак я, что ли? Такие деньги выложить да еще подсказывать, где искать? — ответил Бражников.

— А кочегар как отнесся, что ты забрал его? — кивнул на биолокаторщика Нетесов.

— Никак. Он с вечера сутки в котельной дежурит.

— Значит, много Игорь Васильевич берет?

— Да уж не бесплатно, — усмехнулся Бражников. — Но бог с ним, лишь бы золото оказалось тут, — ткнул указательным пальцем вниз. Как Зимин, как и Нетесов, он с трудом допускал, не мог до конца поверить оператору биолокации. Одно дело — найденные пулеметные ленты, совершенно другое — золото. — Вот тогда…

— Что тогда?

— Ясно будет, что дед не зря отсюда бежал. Сам спасся и семье жизнь сохранил. Вот что тогда.

…В «дипломате» у биолокаторщика был более солидный, более внушающий доверие, чем рамка из алюминиевого провода, предмет — сверкающий полировкой латунный маятник на длинной цепочке. Маятник на том месте, где закрутилась алюминиевая рамка, тоже сразу пришел в движение, начал выписывать над землей короткие быстрые круги. Биолокаторщик уводил маятник от «заводной» точки, и движение замедлялось, угасало. Что-то его не удовлетворяло, может, не получалось. Он не объяснял свои действия. Продолжал и продолжал упражнения с маятником. Наконец сам себе определил рубеж:

— Все. На сегодня достаточно. Погода очень плохая.

Оператор биолокации воткнул щепочку, отмечая точку, где «играли» его рамка и маятник, спрятал инструмент в «дипломат». Отклеивая с запястья пластырь вместе с золотой монетой, наблюдал, как Бражников, не удовлетворенный хилой отметкой местонахождения клада, обухом топора вгонял рядом со щепкой глубоко в землю заостренную ошкуренную жердинку.

— Интересовались, на какой глубине золото? — спросил Зимина, возвращая ему червонец. — Если завтра сухая погода будет, скажу.

— В сухую погоду можно поточнее определить, сколько золота? — спросил Бражников.

— Все как есть, исключительно точно, теперь уже только раскопки скажут, — ответил народный академик. — А у нас еще почти половина двора осталась необследованной.

— Завтра продолжим? — спросил Бражников.

— Если погода будет. А сейчас отвезите меня в гостиницу, — сказал биолокаторщик.

— С нами можно уехать, — предложил Нетесов. Он был явно рад, что поиски клада на сегодняшний день закончились и можно возвращаться в Пихтовое.

— Да ну. Я сам привез, сам и отвезу, — возразил Бражников.

— Как угодно, — сказал Нетесов, нетерпеливо взглядывая на часы. — Только, Игорь Васильевич, никому ничего не рассказывайте о своей находке, — предупредил биолокаторщика. — Тому же Сипрягину. Не скрывайте, где были, но о результате ни слова. Нет никакого результата. А мы, — кивнул на Зимина, — завтра во второй половине дня здесь будем. Договорились?

— Договорились. — Биолокаторщик кивнул.

— И ты, Иван Артемьевич, — строго посмотрел Сергей на Бражникова, — язык не развязывай. И с лопатой не балуйся, понял?

— Видел, через болото настил недоделан, всего метров двенадцать осталось? — вопросом на вопрос ответил Бражников.

— И что?

— Руку сильно зашиб, болит. Потому и по сей час не могу закончить. Так что…

— Понял, — не стал дослушивать, оборвал Сергей. — Хорошо, что рука болит. Ну все, до завтра.

Увлекая за собой Зимина, он зашагал в сторону ельника, в сторону железной дороги.

* * *

— Я, конечно, ценю твои способности, Андрей. Даже преклоняюсь перед тобой. Серьезно, — говорил Нетесов, ведя машину по дороге с Пятнадцатого километра в Пихтовое. — Это умудриться надо: по архиву столетней давности, по какому-то личному дневнику, который другой бы и читать построчно не стал, клад найти.

— Еще не нашли, — возразил Зимин.

— Нашли, — уверенно сказал Нетесов. — Скоро у народного академика Игоря Васильевича четвертая серьга в ухе заблестит. — Ощутив на себе немой вопросительный взгляд Зимина, пояснил: — Мамонтов говорит: серьги эти означают число крупных кладов, которые с его помощью на свет Божий извлечены.

— Серьезно?

— Вполне. Я не могу свыкнуться. Нас и в милицейской школе учили: лозоходство, биоэнергетика — все это, дескать, однозначно шаманство. А я этому парню верю.

— Чем недоволен в таком случае? — спросил Зимин.

— Тем, что ты работки подкинул на мое безделье, — ответил Нетесов. — Хорошо хоть, что завтра академик с Бражниковым будут продолжать во дворе с маятником упражняться. Передышку этим дают.

— В чем передышку? — не понял Зимин.

— Трудно, что ли, уяснить, что здесь тебе не Москва. Люди все примечают. Начальник уголовного розыска трижды подряд едет к какому-то пенсионеру Бражникову, вместе с ним из столицы ученый. Потом туда же катит народный академик, который сквозь землю клады видит. Что за суета такая, а? У некоторых уже, уверен, в воображении горы золотые выросли.

— Ну а какая передышка все-таки?

— Простая, — ответил Нетесов. — Если биолокаторщик ищет, значит, еще не нашел. Только на подходе к кладу.

— Хочешь сказать, кто-то наблюдает за Бражниковым?

— Не исключено. Летом еще эти странные раскопки… Чем быстрее закончится возня вокруг бражниковского дома, тем спокойнее для всех будет.

— Ты что-то решил? — спросил Зимин.

— Раскопать надо, — ответил Сергей.

Зимин взглянул в его сосредоточенное лицо. То, о чем он заикнуться не смел, мог лишь только думать и мечтать, Сергей сам, без чьих-либо просьб, решил сделать.

— Когда? — спросил Сергей.

— Чем раньше, тем лучше. Идеально — завтра вечером. Не выйдет — послезавтра.

Впереди завиднелись окраинные дома Пихтового.

— Я сейчас на службе, — сказал Нетесов. — Постараюсь договориться с коммунальщиками насчет раскопок. А тебя домой завезу.

— Лучше до Лестнегова подбрось, — попросил Зимин.

Сергей согласно кивнул, и несколько минут спустя они уже были около знакомого, стоящего наискосок от действующей Ильинской церкви кирпичного домика краеведа.

В абсолютной уверенности, что застанет дома полупарализованного, передвигающегося по комнатам в кресле-каталке Лестнегова, Зимин тут же отпустил машину. Оказалось, зря. Жена краеведа, открыв дверь, сказала, что Константин Алексеевич в кои-то веки — она не припомнит, когда после травмы такое было прежде, — выбрался из дома: нынче в гостях у старого приятеля. С ночевкой. И раньше одиннадцати утра завтра она Константина Алексеевича не ждет.

Оставалось только распрощаться.

Кинув взгляд на действующую церковь, где служба еще не начиналась и двери закрыты, Зимин подумал о другом местном храме — Градо-Пихтовском, некогда богатейшем и красивейшем среди храмов малых провинциальных сибирских городков. Потянуло еще раз увидеть изуродованную церковь, постоять около нее. Не столько, может, даже бывший храм манил к себе, сколько знание о тех событиях, о тех страстях, что разыгрывались вокруг него и в нем самом.

В хмурую холодную погоду вид полуразрушенной церкви в окружении облетевших до последнего листка высоких вековых тополей производил особенно гнетущее впечатление. Побеленный известью дырявый забор, которым была обнесена церковь-склад, подчеркивал нынешнее ее уродство.

Бросилось в глаза: колодец, куда пьяный охранник складов железнодорожного имущества Холмогоров уронил летом наган, светлел брусовым надземным срубом с двускатным навесом над ним. Колодец отремонтировали и, видимо, пользовались им теперь, брали из него воду. Вспомнив, как старуха, жилица одной из комнат бывшего причтового дома, прогнала его, когда он сквозь забранное решеткой окно пытался разглядеть, как выглядит церковь внутри, он раздумал близко подходить к колодцу, к церкви.

Постоял и пошел прочь.

Сергей появился дома ближе к полуночи. Он договорился на послезавтра, на утро насчет раскопок. Технику туда гнать нет смысла. Четверо-пятеро рабочих за несколько часов доберутся до глубины, на которой остатки колодезного сруба. Так что если все будет нормально и коммунальщики не подведут, то уже через день, через полтора может, будут держать в руках золото. При условии, разумеется, что оно было и есть там. Завтра в три часа дня они скатают в Вереевский бор, посмотрят, как там дела у Бражникова. Вдруг лозоходец еще что-то нащупал на необследованной части двора… А сейчас — спать.

Зимин поднялся с постели по привычному ему московскому времени очень рано, однако здесь, в Пихтовом, утро было в самом разгаре: половина девятого. Ни Сергея, ни Полины, ни их сына дома не было.

Сидеть в четырех стенах в ожидании, когда отправятся с Сергеем в Вереевский бор, он не собирался. Вчера не получилось, но нынче все-таки нужно встретиться с краеведом Лестнеговым. В самом деле, ответы краеведа на вопросы, почему вместо малышевского адреса даны адрес и телефон Лучинских и кем установлено, что убитый под Пихтовым почти тридцать лет назад парень с купеческими замашками приходится Малышеву внучатым племянником, на многое могли бы пролить свет, вскрыть еще какую-то неразгаданную тайну, а он, Зимин, до сих пор не удосужился расспросить об этом Лестнегова.

Дождавшись одиннадцати часов, Зимин опять был на крыльце дома местного лучшего краеведа. И опять пришел не ко времени: Лестнегов еще не вернулся из гостей, он звонил жене и обещал, что к часу точно будет. Оставалось еще раз извиниться и уйти.

Пересекая площадь, в центре которой был установлен памятник-паровоз «овечка», чуть не столкнулся нос к носу с оператором биолокации. Это было неожиданно. Погода стояла сухая, время не раннее, и он должен был находиться сейчас на Пятнадцатом километре, в Вереевском бору.

— Игорь Васильевич, — окликнул его Зимин. — Вы что, отказались ехать?

— Да, по-моему, это не я, а Бражников отказался, — ответил биолокаторщик.

— Как? — удивился Зимин.

— Просто. Не приехал — и все.

— Странно… — Зимин не знал, что и сказать.

— А что тут странного? Я еще вчера был уверен, что ждать его бесполезно.

— То есть? Что-то вчера произошло между вами?

— Ничего особенного. Он, когда отвозил меня, сказал, что завтрашний день — это он про сегодня — наверняка зря потеряем, потому что в одном дворе вряд ли два клада. Вот, видимо, и решил не тратить день зря.

— Хотите сказать, он копает сейчас? — спросил Зимин.

— Странно было бы, если он еще вчера не копал. — Оператор биолокации усмехнулся. — Любопытство распирает, место известно, сила еще есть, слава Богу, десяток-другой кубов земли перекидать, кругом никого. По-моему, любой бы на его месте за лопату ухватился.

— У него же рука болит, — напомнил Зимин.

— Ну, я бы не сказал, что очень уж болит, — усмехнулся биолокаторщик. — Так лихо на бездорожье руль крутит… Я со здоровыми руками не справлюсь.

— Что же вы вчера молчали?

— А меня не спрашивали. Да и какое мое дело?

Возникла пауза.

— Ладно, — ежась от холода и поплотнее запахивая куртку, сказал оператор биолокации, — он передо мной не должник, и дальше разбирайтесь сами. Вам говорю исключительно затем, чтобы потом толков не было, что я с ним что-то копал, делил, утаивал. — Считая разговор исчерпанным, он зашагал прочь не попрощавшись.

Зимин некоторое время смотрел ему вслед, потом торопливо направился в горотдел милиции.

Сергея на месте не было. Как объяснил встретившийся в коридоре старший лейтенант Мамонтов, он вот-вот должен приехать: звонил минут сорок назад, сообщил, что выезжает в Пихтовое, а из места, откуда звонил, как раз сорок минут добираться.

— Что-нибудь срочное? — спросил Мамонтов.

Зимин и сам для себя толком не мог уяснить, срочное или же нет: сообщить Сергею, что Бражников копает, — возможно, что копает, — в своем собственном дворе?

— Вроде бы не срочное, — ответил.

— Тогда жди. — Мамонтов куда-то спешил.

Ожидание растянулось на час. Наконец Сергей появился в компании двух розыскников и немолодого грузного цыгана с поцарапанным до крови лицом, со всклокоченными кудрявыми волосами, одетого в блестящую, как асфальт после дождя, кожаную куртку, и в наручниках.

Завидев Зимина, Сергей шагнул к нему.

— Ты чего здесь? На три же договорились.

— Я помню…

— Копает со вчерашнего дня? — озабоченно повторил Сергей, выслушав беглый рассказ Зимина о встрече с биолокаторщиком. — А куда этот народный академик стопы направил, не знаешь? Хотя на кой он сейчас… Подожди-ка меня, определюсь с этим, — кивнул на цыгана с поцарапанным лицом.

Не прошло и четверти часа, а они уже катили на Пятнадцатый километр по знакомой, окаймленной густыми и высокими высохшими зарослями полыни и пижмы гравийной дороге вдоль железнодорожного полотна.

— Ну Иван Артемьевич, ну артист, отлично сыграл. Как у меня в голове ни разу не шевельнулось, что фальшивит, — говорил, прибавляя скорость, Нетесов. — Да ему, когда рамка ходуном заходила, на любые поиски наплевать было. Он этого момента десятки лет ждал. Должен был упереться, как бык, потребовать: «Копать!» Знаешь, почему не потребовал?

— Не знал, имеет ли право копать?

— Именно! Тем более поэтому надо было запретить ему копать.

— Ты же ему запретил.

— Плохо значит. Надо было от твоего имени.

— Как от моего?

— Соображай. Колодец-то — твоя идея. На это надо было напирать. Ладно, потом об этом.

— Да ты нервничаешь, — попытался успокоить Зимин Сергея. — Копает и пусть себе копает.

— Если бы это грядки были, — сказал Сергей. — Я ж тебе говорил, даже мы своими поездками к нему внимание припечатали, а еще дважды или сколько там раз этот академик появлялся, кочегар был. Сам он шороху вокруг себя неизвестно сколько наделал.

— Ну и ничего особенного. Почти сто лет вокруг этого клада возня.

— Это — когда бесполезная, тупая возня. Как у кочегара. А тут…

Сергей умолк на полуслове. Чем ближе был Пятнадцатый километр, тем заметнее становилось, как он взвинчен. Состояние друга передалось и Зимину. Он сидел, вглядываясь вперед, испытывая одно желание: скорее бы уж доехать.

…Мелькнули между бальзамических тополей яркий домик, колышущиеся на ветру, сохнущие на натянутых веревках между деревьями пододеяльники и простыни. Из конуры навстречу машине с лаем выскочил лохматый черный пес. Возникла на крыльце жена Бражникова с полным тазом отжатого выстиранного белья, с ниткой висевших на шее, как бусы, пластмассовых разноцветных прищепок.

— Видишь, не так уж все и плохо, — успокаиваясь, сказал Зимин.

— Вижу, — буркнул Сергей, вылезая из машины и направляясь к Бражниковой. — Анна Григорьевна, а супруг дома?

— На Лесном он, — кивнула в сторону железной дороги Бражникова.

— Давно?

— С вечера там пропадает.

— И с вечера вы не виделись с ним?

Нет. Я с ночевкой в Пихтовое к племяннице ездила. А что?

— Просто спросил.

Судя по поведению Бражниковой, муж скрыл от нее все, что происходило вчера на кордоне. И от этого отступившая было тревога прихлынула с новой силой.

— Мы к Ивану Артемьевичу сходим сейчас. За машиной присмотрите, — попросил он Бражникову.

— Пригляжу, конечно, — ответила она.

* * *

…Перевалив через железнодорожное полотно, устремились по тропе-тротуару в сухом кочковатом болоте к ельнику. В спешке, выезжая из Пихтового, не переобулись в сапоги. На самом выходе из болота, где на тропе не было деревянного настила, Нетесов не рассчитал, ступил в скрытую жухлой травой мелкую зыбь и, провалившись ногой выше щиколотки, зачерпнул полный ботинок ледяной жижи. Останавливаться, чтобы вылить ее из ботинка, однако, и не подумал, наоборот, ускорил и без того быстрый шаг.

Миновали еловый лес, и огромный, под железной крышей дом, запоминающийся тем, что срублен из необычно крупных бревен, предстал глазам. Сараи заслоняли обзор дома. Считанные секунды потребовались, чтобы приблизиться к ним и очутиться во дворе.

После короткого разговора с женой Бражникова уже не надеялись, что хозяин сдержал свое слово — не копает. И все же при виде открывшейся картины замерли: в центре двора, там, где Бражников ровно сутки назад вбил неошкуренную короткую жердинку, помечая расположение старого колодца, зияла яма. Земляные вперемешку с глиной высокие холмы были наворочены вокруг горловины этой ямы. В беспорядке на свежеразрытом грунте и на отлете от земляных холмов были разбросаны короткие бревнышки с характерными затесами на концах. Невольно Зимин и Нетесов приметили и то, что вчера отсутствовало во дворе, — валявшиеся как попало близко от поленницы большие эмалированные бачки, ведра, длинную и тонкую металлическую лестницу, одним концом зацепившуюся за верхушку поленницы, размотанную бухту троса тонкого сечения.

Воронкообразная яма, по краям которой земля была натоптана подошвами бражниковских кирзовых сапог со стершимся узором, уходила, сужаясь, в глубину метров на шесть-семь, и на дне этой ямы отчетливо прорисовывался тщательно очищенный от земли квадрат уцелевшей части колодезной клети.

— Смотри-ка, как быстро докопался, — сказал Нетесов, чуть отступая от края ямы. — Где же сам-то?

Нетесов быстро огляделся, кинул взгляд на дом, громко позвал:

— Иван Артемьевич!

Прислушался: вдруг да отзовется. Перебравшись через высокий холм влажноватой рыхлой земли, устремился в дом, но долго там не задержался.

— Никого. Чайник теплый, часа два назад грел, — выйдя, бросил на ходу, направляясь к сараю, который Бражников использовал как гараж.

Зимин, глядя невольно под ноги, чтобы ненароком не споткнуться от торчащие из земляной насыпи концы бревнышек, тоже хотел было ринуться от ямы к гаражу-сараю. Молочного цвета кругляш, похожий на крупную пуговицу, втоптанный каблуком сапога в глинистую темно-желтую землю, привлек его внимание. Наклонившись, Зимин пальцем выковырнул его из земли.

…Вовсе это была не пуговица, как показалось в первый момент, а покрытая белой эмалью медаль, в центре которой тускло мерцал красный, тоже эмалевый, накладной крест. Дужка для присоединения к колодке была припаяна к кругляшу, но колодка отсутствовала. Оборотная сторона медали была сплошь залеплена грязью. Машинально стирая грязь, Зимин провел медалью по рукаву куртки и вздрогнул от неожиданности, увидев проступившую на обороте серебристого кругляша гравированную надпись: «Шагалову П. И.» На поле медали была и еще гравировка — надпись по окружности «Западная Сибирь», «1910–1911» и «Р.О.К.К.» над фамилией и начальными буквами имени и отчества. Зимин, все еще не веря своим глазам, впился взглядом лишь в одну выгравированную строчку — «Шагалову П. И.».

— Куда этого стахановца-землекопа унесло? «Москвич» на месте, — послышался голос Сергея. — Откуда это? — Сергей, подойдя, взял из рук Зимина медаль.

— Здесь валялась… — Зимин указал себе под ноги. — Ты не на крест, на надпись на обороте взгляни.

Сергей перевернул медаль и присвистнул:

— Тот самый купец Шагалов? Убитый на Орефьевой заимке?

— Думаю, тот, — не сразу ответил Зимин. — «П. И.» — Петр Иннокентьевич. И, значит, его шкатулка была здесь.

— Кедровая шкатулка, которую взял у застреленного бандита Скобы наш герой Мусатов, а у него — Тютрюмов?

— Да, — сказал Зимин. — И еще — о которой полковник госбезопасности Малышев писал в дневнике, что она стоит миллионы царских рублей. Выше цены всего золотого колчаковского клада, который тут ищут…

Повисла долгая пауза.

— Боюсь, что в таком случае будет чудом, если Бражников жив, — нарушил тревожную тишину Нетесов.

— То есть? — вскинул голову Зимин, глядевший на медаль в руке у Сергея.

— A-а, что теперь говорить… — с досадой отмахнулся Нетесов. Кинув в наружный боковой карман куртки медаль, из внутреннего кармана достал телефон мобильной связи.

— Мамонтов, — зазвучал его голос, — твой заявитель Бражников — помнишь, да? — раскопал колодец, что-то нашел и исчез. Боюсь, помогли ему пропасть. Знаешь, где лесокордон Силантия?.. Да-да, рядом с плитой Агриппины, с татарским кладбищем. Высылай срочно ко мне сюда оперативно-следственную группу. И Таймыра прихвати… Дальше слушай внимательно. Народный академик Мазурин в гостинице живет. Ты должен знать. Лучший друг кочегара. Пусть академика найдут срочно. Просто пока найдут. Дальше. Пошли кого-нибудь к жене Бражникова. Нет, пока не надо, — тут же отменил это распоряжение. — Пусть немедленно начинают искать мужика: рыжий, лет тридцати, живет, по крайней мере бывал, в Таловке, из Пихтового часто ездил на электричке. Не исключено, что последние три-четыре года отбывал срок… Ну и Бражникова пусть ищут… — Последнюю фразу Сергей произнес не очень уверенно и на усталом выдохе. — Доигрались, — сказал он зло, коротким резким движением вгоняя антенну внутрь телефонного аппарата.

— Считаешь, что Бражникова… — начал было Зимин.

— Розыск надо вести, вот что считаю, — прервал Сергей. — Здесь его нет, к жене не пришел, машина на месте… Знать бы хоть, что там в этой шкатулке.

— Я примерно, в общих чертах знаю, — сказал Зимин.

— Откуда?

— Дочь священника, твоя учительница рассказывала.

— Анна Леонидовна?

— Да. Она детально знает. Доверенный купца Шагалова чудом уцелел после боя на Орефьевой заимке. Приходил потом к матери Анны Леонидовны… Учительница ведь жива?

— Жива.

Сергей вынул из кармана медаль. Разглядывая ее оборот, спросил:

— P.O.К.К. — это Русское общество Красного Креста?

— Так, наверное.

— Хоть бы не обернулась для Бражникова шкатулка могильным крестом, — сказал Нетесов, крепко сжимая в руке медаль…

 

Часть четвертая

— Сережа, я так рада вас видеть. У меня очень важное к вам дело. Хотела вам позвонить, просить приехать. А вы будто прочитали мое желание, опередили… Вы извините, Андрей Андреевич. Вам я тоже рада. Но Сережа мой ученик. Такой славный был мальчик. Выдумщик и сорванец. А теперь видный мужчина, известный человек. Офицер…

Такими словами Анна Леонидовна Непелина, дочь священника Градо-Пихтовского храма Леонида Соколова, встречала Нетесова и Зимина в просторной внуковой квартире в шахтерском городе, где жила последние годы, покинув Пихтовое.

Неожиданным визит Нетесова и Зимина для нее не был. Они накануне в телефонном разговоре, условливаясь о свидании, назвали даже час, когда ждать. Она приготовилась к встрече: оделась в торжественное черное платье с белым кружевным воротничком, приколола на грудь красную серебряную брошь, особенно тщательно зачесала на пробор сплошь седые волосы, обрамляющие морщинистое светлое лицо. Она немного волновалась, и это было более всего заметно по тому, как сухонькие ее старческие пальцы, держа подаренный Сергеем букет хризантем, непроизвольно сжимались и разжимались, тревожа стебли цветов.

Волнение наконец улеглось, и Анна Леонидовна, проведя Нетесова и Зимина из коридора в просторную гостиную, извинилась и оставила их вдвоем.

Зимин всего два месяца назад был в этой квартире, помнил просторную гостиную с высоким лепным потолком, с круглым столом посередине и особенно хорошо — висевший на стене большой, наклеенный на плотный картон фотоснимок с видом красивой каменной церкви Градо-Пихтовского храма во имя святого Андрея Первозванного. Зимин первым делом бросил взгляд на стену, где два месяца назад висел этот снимок. Он и теперь был на прежнем месте.

— Видел когда-нибудь церковь, где сейчас железнодорожные склады, в первозданном виде, когда она действующей была? — спросил он у Сергея.

— Нет, — ответил Нетесов.

— Так посмотри…

Зимин подвел друга к фотографии. Сам любуясь видом церкви, украдкой следил, какое впечатление производит на Нетесова вид красавца храма, тогда еще не тронутого, не изуродованного воинствующими безбожниками.

— Неужели наша церковь? — неотрывно глядя на увеличенную фотографию, сказал Сергей.

Пихтовская. Пристанционная.

— М-да, не верится…

— А вот, обрати внимание, — протянул руку к снимку Зимин. — Видишь, мраморные надгробья и между ними деревянный крест белеет?

— Ну?

— Это могила поручика Зайцева из Твери. Он умер в Пихтовом от ран. Я говорю о нем потому, что часы, которые у Мусатова теперь, принадлежали поручику. И он просил отца Анны Леонидовны переправить часы родным в Тверь.

— Да, ты рассказывал, — все еще не отрывая взгляда от снимка, произнес Сергей. — Грузовая ветка проходит сейчас почти у самой церкви. Значит, прямо по кладбищу…

— Так выходит.

Анна Леонидовна появилась в гостиной с кофейником в одной руке и с вазой, в которой были цветы, — в другой.

— Анна Леонидовна, вы никогда не показывали нам этот снимок церкви, — сказал Нетесов, обернувшись к ней.

— Я много чего не показывала, Сережа, и о многом не рассказывала. — Пожилая женщина поставила на стол кофейник и вазу.

— Но сейчас-то можно, — сказал Нетесов.

— Можно. И даже очень нужно, Сережа, — согласилась с ним старая учительница. — Минуточку… — Она опять вышла в кухню и возвратилась оттуда с подносом, заставленным кофейными чашками, вазочками с конфетами и печеньем. — Пожалуйста, молодые люди, присаживайтесь к столу. Сережа, Андрей Андреевич, наливайте себе кофе.

Прежде чем сесть, сняла со спинки стула и накинула на плечи огромную, как покрывало, пушистую пуховую шаль, укуталась в нее, хотя в квартире было достаточно тепло.

Время было дорого. Почти сутки минули, как пропал Бражников и начались его поиски, а дело не продвинулось ничуть. Внезапно поливший холодный дождь сделал невозможной работу криминалиста и розыскной собаки в бражниковском дворе на лесокордоне. Неясно было, жив или нет Бражников и нашел ли он что-то в колодце, хотя медаль без колодки с выгравированной фамилией купца, пожалуй, исключала мысль, что раскопки закончились безрезультатно. Биолокаторщика тоже пока не нашли. По одним сведениям, Мазурин укатил в соседний с Пихтовским район искать биопатогенные точки на даче какого-то преуспевающего предпринимателя, по другим — пропадал в тайге вместе с кочегаром Сипягиным. Поиски рыжего искателя золотого клада, про которого рассказывал Бражников, тоже пока ничего не дали.

Нетесову не терпелось повести речь о кедровой шкатулке купца-миллионера Шагалова. Для дела это было очень важно. Всплыви на свет какая-нибудь вещь из шкатулки — и это уже зацепка, по ней одной можно все раскрутить.

Однако при всем том, что на счету была каждая минута, нельзя было начать говорить о шкатулке с места в карьер. Тем более что Анна Леонидовна в первую же минуту встречи упомянула о каком-то своем очень важном деле.

Сделав для приличия несколько глотков кофе, Нетесов напомнил:

— Анна Леонидовна, вы говорили, что хотели звонить мне…

Он находился в полной уверенности, что Непенина в силу своего почтенного возраста преувеличивает важность дела и разговор о нем продлится буквально минуты.

— Да-да, Сережа. Это так важно. Я думала, думала, кому рассказать об этом. Вспомнила о вас. Даже не знаю, с чего начать.

— Тогда начните, как вы нас на уроках учили, — с улыбкой сказал Сергей. — С начала.

— Сейчас, сейчас. Дайте мне минутку… Вы знаете, Сережа, что от причтового, от нашего дома до церкви, — Анна Леонидовна посмотрела на фотографию с изображением Градо-Пихтовского храма, — был подземный ход?

— Нет. Впервые слышу.

— Но он был. И сейчас должен быть в сохранности. Ход сделали сразу, когда возводили церковь и строили дом для настоятеля. Из дома можно было попасть по подземному ходу в левый придел.

— А зачем подземный ход?

— Не подумайте, Сережа, и вы, Андрей Андреевич, что церковь имела какие-то тайны. Просто в те времена у храма загодя, особенно в двунадесятые праздники, собиралось много людей. Священник должен был бы идти, проталкиваясь через толпу. Поэтому и подземный ход. Храм открывается, и священник в храме.

— От церкви до дома священнослужителя метров тридцать, — прикинув, сказал Сергей.

— Да. — Женщина кивнула. — Мы с мамой часто потом говорили: если бы отец тогда скрылся в переходе, спрятал бы нас и сам оставался там, то был бы цел и невредим. Может, мы куда-нибудь уехали бы…

— Анна Леонидовна, это вся тайна? — спросил Нетесов.

— Что вы, Сережа. Я еще ничего по существу не сказала. Минуточку. — Укутанная в очень теплую шаль, Непенина зябко поежилась. — В подземном ходе есть маленький тайник.

— Тайник? — переспросил Нетесов, в голосе его прозвучали сомнение и недоверие — не слишком ли много тайников и тайн?

— Да. И связано это с церковными ценностями, — сказала Анна Леонидовна.

— Но разве не все забрала тогда банда Скобы?

— Ценности Градо-Пихтовского храма — все, полностью. Но речь идет о совершенно других, очень больших ценностях.

— О каких, Анна Леонидовна?

— О главных святынях губернского кафедрального собора и женского монастыря. Сейчас я, чтобы понятно было, почему нашей семье, моему отцу, рядовому священнику, доверили такой важный секрет, расскажу о тайне рождения отца.

— Леонида Соколова?

— Леонида Андреевича Соколова, — утвердительно кивнула Непенина. — Его отец, дед мой, тоже был священнослужителем. В восьмидесятых годах, разумеется прошлого века, он вел миссионерскую деятельность в Южной Сибири. То есть обращал инородцев в православную веру. И там, в глухих горах, был женский монастырь. Настоятельницей монастыря была очень красивая женщина, потомственная дворянка, постриженная в монашество. Начальник миссии тоже был очень красивым, умным, сильным человеком. Словом, молодые люди, встретившись, полюбили друг друга, и у них родился сын.

— Ваш отец? — спросил Зимин.

— Мой отец, — кивнула старая женщина. — Начальник миссии потом сделал головокружительную церковную карьеру. Сначала был возведен в сан архимандрита, потом стал викарием, архиепископом, а перед самой революцией — одним из высших иерархов Русской православной церкви. Разумеется, о его связи с игуменьей монастыря, об их ребенке мало кто знал. Все держалось в тайне. Насколько вообще возможно сохранить такую тайну. Дед очень любил бабушку, в миру ее звали Татьяной Ивановной, позаботился, чтобы она переехала в губернский центр, была рядом. И сын после окончания духовной академии тоже был относительно рядом. Но дед, когда началась смута и когда он занял высокое положение — в самом Святейшем Синоде, — не успел перевезти следом за собой ни бабушку, ни моих родителей…

Ненадолго умолкнув, задумавшись о чем-то, Непенина спросила:

— Я все понятно объясняю, Сережа, Андрей Андреевич?

— Да, да, конечно, — поспешили подтвердить Зимин и Нетесов.

— Дед почувствовал, что церковные ценности подвергаются большой опасности, могут быть в любую минуту разграблены, и обратился в восемнадцатом году через своего доверенного человека к бабушке с просьбой спрятать основные ценности кафедрального собора и женского монастыря. Заменить их такими же, но более простыми предметами. Тогда еще не было постановления новой власти об изъятии церковных ценностей в пользу революционеров, и сделать это было бы не так сложно, как два или три года спустя. Мой отец тоже принимал участие в перепрятывании священных предметов. Подождите. Сейчас я вам покажу одну листовку…

Анна Леонидовна встала и вышла, но теперь уже не в кухню, а в соседнюю комнату.

— Да, не скучные тайны, — сказал Зимин.

Нетесов промолчал. Он ждал, чем закончился рассказ его учительницы.

— Вот, молодые люди. Та самая листовка двадцать второго года. Такими были обклеены все заборы, двери новых учреждений, фабричные стены. В губернском центре их бросали с аэроплана…

Анна Леонидовна положила на стол отпечатанный типографским способом лист с заголовком, набранным жирными броскими черными буквами: «ЗАПОМНИТЕ ИХ ИМЕНА!»

— Я попрошу, Сережа, прочитайте очень внимательно. Это исключительно важно.

— Конечно…

Зимин и Нетесов, отодвинув стулья, принялись читать листовку.

Князья и генералы церкви — патриарх, митрополит, архиереи — сопротивляются проведению в жизнь декрета об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих. Золото и серебро для владык церкви дороже, чем жизнь миллионов людей.

В борьбе за драгоценности духовенство старается подстрекнуть малосознательных прихожан к выступлениям против Советской власти, пуская в ход ложь, клевету и злостное извращение истины, используя в своих контрреволюционных целях фанатиков и кликуш.

В тяжелую годину, когда смерть косит направо и налево в голодающих районах, когда освобождающаяся от зимнего покрова земля усеяна белыми косточками малюток, эти князья церкви преступно-гнусно добивают несчастных крестьян Поволжья и Приуралья.

Когда волею рабочих и крестьян правительство берет из храмов религиозных культов ценности, накопленные трудящимися ценою тысячелетнего рабства, эти фарисеи через своих подставных лиц грабят храмы. Губернские рабочие, красноармейцы гарнизона, крестьяне далеких таежных окраин должны знать, на что идут черносотенные церковники-сребролюбцы, разодетые в шелка и парчу лицемеры, которые на виду у прихожан молятся за погибающих, а на деле глухи к стонам умирающих в страшных муках.

Началось с того, что при первых же шагах, в первом же храме — кафедральном соборе — губернская комиссия по изъятию из церквей и других религиозных общин ценностей столкнулась с вопиющими фактами. Из кафедрального собора подлежали изъятию следующие вещи в пользу голодающих: 1) золотой крест весом 149 золотников с камнями (бриллиантов 126 и изумрудов 110), 2) золотой камертон, 3) бриллиантовый крест, 4) четыре панагии с камнями, 5) две покрышки с евангелия, первая — 7 фун. 77 золотн., вторая — 5 фун. 12 золотн., 6) сосуд потир с прибором весом 7 фун. 40 золотн., 7) два серебряных кадила (вышедшие из употребления), 8) посох серебряный, 9) блюдо и кувшин серебряные (умывальник), 10) два серебряных блюда, 11) три серебряные лампады, 12) ковчег и прочие мелочи, как-то: звездицы, лжицы и т. д.

5 апреля 1922 года комиссия пришла в собор. И что же обнаружила она там? Произошли «чудесные» превращения, какие, может быть, случаются на небесах, но не на нашей пухнущей от голода земле. Золотой крест с бриллиантами и изумрудами странным образом оказался медным, а драгоценные камни — стеклом. То же «чудо» случилось и с золотым камертоном и с бриллиантовым крестом. И в панагиях камни оказались заменены на стекло. Оставлено было только серебро, а самое ценное достояние попавших в беду трудящихся — золото и драгоценные камни в несколько сотен карат — нагло подменены подделками.

Однако и те крохи, которые оставались еще в соборе, священник Лебедев и соответствующим образом обработанные члены церковного совета не хотели отдавать. Профессор Галахов, ключарь собора Беликов заявили комиссии, что они отдадут ценности, только подчиняясь вооруженной силе и насилию. Комиссия тактично указала, что, если это нравится, такое удовольствие будет оказано.

Священник Лебедев и иже с ним, как Галахов и вся его реакционная профессорская свита, держали себя так, как будто накануне или чуть раньше к ним явился сам Господь Бог и дал инструкцию убивать голодающих. Лебедев сказал, что ни он, ни церковный совет не знают о подмене ценностей. Это не мешает ему утаивать от губернской комиссии по изъятию ценные вещи, не занесенные в реестр отдела юстиции (утаены: орденские знаки Александра Невского — бриллиантовая звезда и крест, серебряный престол весом более трех пудов, золотых монет на 430 рублей и 383 штуки крупного и 523 штуки среднего и мелкого жемчуга и одна нитка жемчуга). Лебедев и члены церковного совета, навек заклеймившие себя перед голодающим населением Поволжья и Приуралья, препровождены теперь в чека, где, будем надеяться, они освежат свою память, вспомнят, как меняли золото на медь, а драгоценные камни на стекло.

Второй случай преступной подмены и воровства произошел в женском монастыре. Там тоже пытаются сорвать работу по изъятию ценностей в пользу голодающих и действуют каиновыми приемами.

Что общего между патриархом Тихоном, с высоты своего княжеского престола гневно отворачивающегося от голодающих, молящих о куске хлеба, и игуменьей женского монастыря Зинаидой, которая, чтобы не отдавать погибающим от голода, оставить в церкви сосуд покрасивее и потяжелее, добавляет к весу имеющихся у нее некоторых серебряных вещей, кажется, подстаканник и ложку.

Но это просто детские шалости по сравнению с тем, что сделали по указанию игуменьи в отношении икон. На ризах икон женского монастыря, а именно св. Иннокентия, находилось 27 маленьких бриллиантов, 66 изумрудов, две альмадии и 1 гранат, на иконе Благовещения 2 крупных бриллианта и 90 алмазов, на иконе Тихона — 114 мелких бриллиантов. И что же? Все эти иконы предстали перед глазами комиссии подменными, и вместо драгоценных камней на них — обычное и цветное стекло. И снова комиссия слышит от пастырей монастыря и от самой игуменьи, что они ведать не ведают, как все произошло, куда подевались подлинные ценности.

Советы, щадя чувства простых верующих, долго терпели всякого рода выходки враждебного рабоче-крестьянской власти духовенства, врагов советской земли, с радостью ожидавших, что наше бедствие поможет им свалить пролетариат, чего, к счастью, не произошло. Но когда головка князей и генералов церкви начинает вести контрреволюционную работу, сеять смуту в умах темных людей, грабить принадлежащие трудовому народу ценности, терпению может прийти конец. И рабочие, крестьяне, красноармейцы по примеру прошлой борьбы с князьями всех родов не остановятся перед последними.

Товарищи! Запомните имена церковных черносотенцев всех мастей, с ними нам еще придется встречаться в борьбе за строительство пролетарского государства.

Контрреволюция сурово карается российским законом. К ней пролетариат по-прежнему беспощаден.

Пусть поберегутся те, кто играет на смертях!

— Все, — первым закончив чтение, Нетесов посмотрел на Непенину.

— Вот здесь, — кивнула она на листовку, — написано все удивительно достоверно об исчезнувших и замененных ценностях храмов. Неправда только то, что церковь не желала жертвовать. Очень много жертвовала. Однако новая власть решила взять все.

— Так что, подлинные ценности — золотой крест, камертон, бриллиантовая звезда, иконы и все остальное — хранятся у нас в городе, в подземном ходе между железнодорожной церковью и бывшим вашим домом? — спросил Нетесов.

— Нет, Сережа. Ценности спрятаны на летней монастырской заимке. Ориентир, я слышала от мамы, — сторожка при тамошней церкви. На заимке теперь санаторий «Янтарные ключи». Вы должны знать. Это станция Предтеченская.

— Знаю станцию, — сказал Нетесов. — Но тогда что за тайник в подземном ходе? Какая связь между ним и сторожкой на бывшей заимке монастыря?

— Самая прямая. Бумага, на которой нарисован план, помещена в портсигар. Собственно, портсигар и составляет весь тайник в подземном ходе.

— Известно, где именно искать портсигар?

— Ровно в девяти метрах от фундамента дома, когда идешь в направлении церкви, в кирпичной стене хода. Там еще внизу должна быть ступенька.

— Там во всем ходе одна ступенька? — уточнил Нетесов.

— Не знаю, — ответила старая учительница. — Я ни разу в жизни там не была. Просто мама говорила про ступеньку. Только, ради Бога, учтите, что портсигар может быть помещен не в раствор, а прямо в какой-нибудь кирпич.

— Учтем, Анна Леонидовна, все учтем, — заверил Сергей. — Только вот, даже если мы сумеем отыскать план, сложность может возникнуть с другим.

— С чем?

— От сторожки и церкви на территории санатория, может, и следа не осталось. И никто не помнит ничего. Или того хуже…

— Она стоит, — поспешила сказать старая женщина. — Сретенской церквушки нет, а сторожка стоит на месте. Правда, я лет десять назад была там…

— Что я могу тогда сказать? Отлично. — Сергей улыбнулся. — Такой вопрос, Анна Леонидовна: кто еще знает о том, что вы сейчас рассказали?

— С октября тридцать четвертого года, со дня смерти матери, никто.

— Ни муж, ни дети, ни внуки?

— Нет-нет. Это было бы с моей стороны ужасной ошибкой: внести в свою семью такую тайну. Тем более что ценности — собственность исключительно одной церкви.

— А ваши дед и бабка?

— Они погибли оба. Дед — в двадцатом, бабушка — в двадцать втором году.

— За шестьдесят с лишним лет вы самостоятельно ни разу ничего не пробовали предпринять, чтобы избавиться от этой тайны с драгоценностями? — спросил Нетесов.

— Давно написала письмо Патриарху. Еще Патриархом Московским и всея Руси был не Алексий и даже не его предшественник. И не отправила.

— Письмо цело?

— Конечно. Там все подробнейшим образом расписано. Вы мне обязательно напомните, Сережа, Андрей Андреевич. Я вам сегодня же отдам это письмо.

— Хорошо…

Сергей вышел из-за стола, приблизился к стене, где висела фотография с видом Градо-Пихтовской церкви, и долго молча стоял, всматриваясь в снимок. То ли просто любовался красавцем храмом, то ли прикидывал, как может вести к нему подземный ход. Потом спросил:

— Анна Леонидовна, Андрей сказал мне, что после боя на Орефьевой заимке к вашей матери приходил приказчик купца Шагалова, кажется, Головачев.

— Приходил, — согласно кивнула Непенина и поправила: — Только не приказчик — доверенный. Это как управляющий делами. Он очень подробно рассказывал, как погиб отец.

— И о шкатулке купца Шагалова, о ее содержимом тоже рассказывал?

— Да, я сама слышала.

— Что-то запомнили из его рассказа?

— Все очень хорошо запомнила. Мне было уже шестьдесят лет, когда Пантелеймон Гаврилович Головачев разыскал нас с мамой.

— И вы знаете, можете описать, что именно было в шагаловской шкатулке?

— Могу. Но вам-то это зачем, Сережа? — удивленно посмотрела на Нетесова пожилая учительница.

Нетесов был готов к ответу:

— Есть такая версия, что шкатулка с драгоценностями была утаена, спрятана после боя одним человеком. И вот теперь, может быть, след ее отыщется. А мы толком не знаем, что и искать-то.

— Вы серьезно?

— Серьезнее некуда, Анна Леонидовна. Не буду скрывать: отчасти и по этому поводу я у вас.

— Один человек — это не Мусатов? — поколебавшись, не утерпела, спросила Непенина.

— Нет, не Мусатов, — ответил Сергей.

Опять, как перед началом разговора о спрятанных ценностях кафедрального собора и женского монастыря, возникла пауза. И опять Сергей нарушил молчание, сказал:

— Странно, что купец Шагалов доверял своему доверенному настолько, что тот знал не только о существовании шкатулки, но даже и о ее содержимом.

— Что вы, Пантелеймон Гарвилович ничего этого не знал, когда по просьбе купца организовывал поездку на заимку в Хайский лес. Просто догадывался, что там спрятаны ценности. А шкатулку увидел, когда этот страшный человек Скоба выпытал у купца, где она, и шкатулка оказалась в руках у разбойника. Скоба, завладев шкатулкой, на глазах у связанных пленников перебирал, пересчитывал содержимое шкатулки, даже задавал купцу вопросы. Мой отец тоже присутствовал при этом, все слышал, видел… — Примолкнув, Непенина уточнила: — Вы спрашивали, что именно было в шкатулке?

— Да.

— Драгоценности. Пантелеймон Гаврилович рассказывал, что после нескольких поездок на Верхнюю Тунгуску и на Лену купец Шагалов признавал драгоценности только из золота и бриллиантов. Украшения, которые он дарил жене и которые увез на заимку, были просто сказочные — и по цене, и по красоте. Три перстня, две пары сережек, ожерелье, нательный крест. Все — золото, усыпанное крупными и мелкими бриллиантами. Пантелеймон Гаврилович не говорил отдельно о каждой драгоценности, но их очень легко отличить. По почерку работы старых ювелиров. В шкатулке было еще сто золотых червонцев и сто империалов, тринадцать византийских, очевидно, весьма дорогих монет. Разбойник Скоба на заимке еще допытывался о цене коллекционных монет и шутил по поводу числа тринадцать: дескать, это и погубило кубышку купца… Но все это вместе взятое меркнет перед тремя крупными бриллиантами — «Якут», «Большой близнец Тунгус», «Малый близнец Тунгус». В шкатулке они лежали в маленьких кожаных мешочках. Головачев говорил, что в 1910 году его хозяин вернулся из Якутии с двумя очень крупными алмазами. Каждый алмаз весил почти сто карат. Шагалов специально ездил с ними на Урал или в Башкирию, там был какой-то поселок, где гранили алмазы. Один алмаз — «Якут» — был круглый, легкий для обработки, а второй — продолговатый. Его перед гранением разрезали или раскололи на две неравные части. Поэтому и такие названия — малый и большой близнецы… Вот все это и было в шкатулке, которая досталась разбойникам…

— На несколько часов, — сказал Зимин.

— На несколько часов, — кивнула Непенина. Она потянулась к своей чашке с кофе, пригубила ее. — Совсем остыл. — И поставила чашку на стол.

— Не беспокойтесь, Анна Леонидовна, — сказал Нетесов. — Холодный даже вкуснее. Лучше скажите, если знаете: в шкатулке были медали за благотворительность?

— В шкатулке — не знаю. Я потом еще загляну в мамины записи. Но Шагалов обязательно имел такие наградные знаки. Он много жертвовал разным общинам и обществам. А вот что точно известно — в шагаловской шкатулке была бляха городского головы. Бляха носилась на груди на толстой цепочке. Скоба, найдя ее в шкатулке, забавляясь, надел на себя эту бляху, сказал, что теперь его время городским головой побыть. Не все, сказал, купцу масленица. Кажется, и не снял ее, так и убит был с этой бляхой.

— Шагалов был городским головой?

— Был. Может, я ошибаюсь, но, кажется, он в 1891 году как городской голова встречал хлебом-солью государя-наследника, когда тот возвращался из заграничного путешествия через Владивосток и через Сибирь в столицу. И получил из рук государя какой-то подарок.

— Интересно, — сказал Нетесов, украдкой поглядев на часы.

Непенина после столь продолжительного для ее возраста разговора заметно утомилась. Главное было сказано. Засиживаться — недосуг. Все мысли были о том, как обстоят дела в Пихтовом, что с Бражниковым? Найдены ли рыжий и биолокаторщик Мазурин? Нетесов откровенно выжидал приличествующее число минут, чтобы начать прощаться. О чем Анна Леонидовна еще говорила с Зиминым, он не слушал.

Расстались с Непениной, и Сергей в желании поскорее попасть в Пихтовое, сев за руль, погнал «Ниву» на скорости под сто. Скверная, в частых выбоинах асфальтовая дорога заставляла его то и дело сбрасывать газ, притормаживать, и он ругал дорогу и дорожников, из лета в лето бессмысленно ее латающих.

Зимин на дорогу почти не смотрел. Находясь под впечатлением едва закончившегося разговора с Непениной, с «живой историей», вертел в руках запечатанный, перевязанный крест-накрест тонкой капроновой ниткой пухлый конверт, на котором было написано от руки: «Русская Православная Церковь, Патриаршество, Москва, Патриарху Московскому и всея Руси Алексию (Симанскому С. В.). 30 сентября 1962 года».

— Не понимаю, почему она не отослала письмо, — сказал Зимин.

— Что тут понимать? Во-первых, такие письма не отсылают. Из рук в руки передают. Легко ей было передать лично Патриарху, убедить лично прочитать письмо?

— Не думаю.

— Ну вот. А попади в другие руки письмо, таскали бы ее, как теперь нас и службу безопасности называют, «силовики». Допытывались бы: что и как? Да почему так поздно? Все ли договорила до конца? Хорошо еще, если бы у нее одной стали допытываться. У детей и внуков тоже спросили бы. А у нее оба сына были директорами крупных заводов, внук, у которого она сейчас живет, управляющий мощным трестом. Угольный генерал. Другой внук — в министерстве транспорта заметная фигура.

— Но сейчас другие времена, — сказал Зимин.

— Другие? — коротко поглядев на него, усмехнулся Сергей. — Ты в столичных архивах лишку пересидел. В Афгане и то лучше соображал.

— Я имею в виду в отношении к церкви…

— Насчет этого не знаю. Пушели не забыл еще, надеюсь?

— Надейся.

— Ну вот он тоже думал — «другие». Обратился. Не знаю, не буду врать, куда он в Москве ткнулся, но по адресу. С заявлением. Он знает, где спрятано колчаковское золото, пропавшее в девятнадцатом году в Сибири, готов раскрыть тайну, но при условии: все будет истрачено на нужды Пихтового. При его участии, под его контролем. Знаешь, что ему ответили?

— Откуда…

Машину тряхнуло на выбоине в асфальте, которую Сергей не углядел. Он крепко выругался. Помолчав, продолжил:

— Отбрили по высшему разряду. Не его собачье дело, как распорядиться золотом, которое находится на территории Рэфэ. Дипломатично, конечно, сказали, но суть именно та. Забирай положенную часть и не указывай, что делать с остальным.

— Не знал…

Зимин вспомнил, как он, бредя домой из гостиницы «Украина» после встречи с Британсом, подумал, что Мишель Пушели не из неподдельного интереса к прародине, а больше все-таки из корысти — посмотреть, не разворочено ли место, где спрятано золото, — прикатил в Пихтовое. Ошибался, плохо подумав о канадском потомке сибирских купцов Пушилиных.

— Вот потому Пушели и уехал строить в Южную Америку, а сюда своего представителя прислал, сказал Сергей.

— Это он сам тебе говорил?

— Да. По телефону.

— Ясно… А что ты молчишь, как тебе рассказ о церковных ценностях? — спросил Зимин.

— Что рассказ? — отозвался Нетесов. — Пока ничего не найдено, можно считать очередной сказкой из «Тысячи и одной ночи». Мне сейчас важно, как там дело Бражникова…

Дело Бражникова в отсутствии Нетесова сдвинулось, казалось, с мертвой точки.

Сам Бражников пока неизвестно где, докладывал старший лейтенант Мамонтов, а биолокаторщик, народный академик Игорь Васильевич Мазурин, отыскался. Известно, проверено: он работал и ночевал на даче у предпринимателя в соседнем районе. Мазурин уже допрошен, сейчас находится в гостинице. Найден и рыжий — Подкатов Виктор Афанасьевич. Тридцать пять лет. Работает в передвижной мехколонне сварщиком. Не судим. Тот ли это, что копал на лесокордоне летом, точно будет установлено через полчаса: доставят Подкатова, уже поехали за ним. И жену Бражникова привезут — она должна опознать рыжего.

— Допросил академика? — спросил Нетесов.

— Так точно. Вот протокол, — протянул Мамонтов тонкую папку.

Нетесов, скользнув глазами по первой страничке, где были общие сведения, перевернул ее. Дальше читал внимательно, неторопливо.

Из протокола допроса И. В. Мазурина

Мамонтов: Итак, вы сказали, что видели в последний раз Бражникова позавчера.

Мазурин: Да. Он довез меня до гостиницы, и мы расстались.

Мамонтов: В котором часу это было?

Мазурин: В три с минутами. Между тремя и полчетвертого.

Мамонтов: И больше вы Бражникова уже не видели?

Мазурин: Нет. Договорились, что он снова заедет за мной на следующий день утром, но он не заехал.

Мамонтов: В гостинице, в вашем номере, когда Бражников приезжал за вами позавчера утром, кто-нибудь еще был?

Мазурин: Нет. У меня отдельный номер. Гостиница вообще пустая. По крайней мере, я там никого, кроме дежурной, не видел.

Мамонтов: А по какой дороге вы ехали от Пихтового до кордона и обратно?

Мазурин: Не знаю. Там, по-моему, вообще нет дороги. Петляли между деревьями.

Мамонтов: Выехали с кордона и до самой гостиницы нигде не останавливались?

Мазурин: Останавливались. На какой-то окраинной улице уже в городке около брусового дома. Бражников заходил в этот дом минуты на две.

Мамонтов: Показать сможете этот дом?

Мазурин: Наверное. Там наискосок, на другой стороне улицы, старое деревянное здание. На нем мраморная доска с надписью.

Мамонтов: У нас во всем городе только на одном деревянном доме мраморная доска: там, где до войны размещался аэроклуб.

Мазурин: Я не подходил. Не пытался разглядеть, что написано.

Мамонтов: Ясно. Еще остановки были?

Мазурин: Не было.

Мамонтов: По пути вы разговаривали?

Мазурин: Мало. Он спросил, на какой примерно глубине может быть клад. Я ответил, что для меня самого еще много неясного. Потом я спросил.

Мамонтов: О чем?

Мазурин: Неделю назад я по его просьбе уже обследовал дом на этой заимке — или как ее назвать. Искали золото, но нашли только пулеметные ленты, трехлинейку Мосина и маузер. Винтовка вроде как годная, в смазке и завернута была.

Мамонтов: И не пришли с этим к нам?

Мазурин: Извините, я в фискальных органах не работаю. Это он должен был прийти.

Мамонтов: Ладно. Рассказывайте дальше.

Мазурин: Я спросил его, уж не москвич ли, Зимин, кажется, его фамилия, посоветовал ему поискать клад еще и во дворе. Он ответил, что да, москвич упомянул про старый колодец. И что как раз в том месте, где этот колодец был, биорамка закрутилась. Тогда я ему сказал, что он рискует: Зимин может оформить заявку и, если обнаружится золото, придется вознаграждение делить.

Мамонтов: Как Бражников отреагировал?

Мазурин: Почти никак. Сказал, что ему в данный момент больше интересен сам факт наличия клада, а дальше видно будет — сумеют поделить.

Мамонтов: В первый раз вы были на Пятнадцатом километре и на лесокордоне с кочегаром Сипягиным. Он вас привез. Почему в первый раз Бражников сам не заезжал, как было позавчера?

Мазурин: Мы не оговаривали с Бражниковым день. Когда выдалось время, тогда и поехал.

Мамонтов: Кочегар Сипягин сам вызвался отвезти вас?

Мазурин: Нет, это по моей просьбе. Его вообще интересовало другое место. Но у него кончились деньги. «За так» я не работаю. Он искал взаймы, боялся, что я не стану ждать, уеду, и рад был, что подвернулся Бражников.

Мамонтов: Сколько вы берете за работу?

Мазурин: Вообще-то это к делу не относится. Но я отвечу — вы ведь все равно узнаете. С таких, как Сипягин, Бражников, стандартно: сто долларов за сеанс. В пересчете на рубли.

Мамонтов: Хорошо. Вернемся к позавчерашнему дню, к тридцатому октября, к трем часам с минутами. Расскажите, как и с кем вы провели остаток дня?

Мазурин: Один. Во-первых, отогрелся под горячим душем. Потом пил чай и работал, пытался представить, на какой глубине находится, скажем условно, тяжелый металл. Переводил горизонтальную плоскость в вертикальную.

Мамонтов: Как это делается, можно узнать?

Мазурин: Мысленно. Голая сенсорика.

Мамонтов: Чувства, значит.

Мазурин: Да. Чувства, ощущения, интуиция. Как угодно.

Мамонтов: То есть сидите, размышляете. И — все?

Мазурин: Ну, иногда, в сложных случаях, делаю набросок места поиска. Для себя.

Мамонтов: Для наглядности?

Мазурин: Да. Именно для наглядности.

Мамонтов: В этот раз набрасывали?

Мазурин: Набрасывал.

Мамонтов: Можно взглянуть?

Мазурин: Пожалуйста.

Мамонтов: Хорошо рисуете. Прямо-таки картинка. Кто-нибудь видел эту картинку?

Мазурин: Нет. Вы первый.

Мамонтов: А мог видеть?

Мазурин: Исключено.

Мамонтов: Почему вы так уверены? Вы никуда не уходили?

Мазурин: Уходил. Где-то около шести вечера, в сумерках уже, пошел в вокзальный ресторан поужинать. В восемь вернулся. После этого до утра был в гостинице.

Мамонтов: Вы не допускаете, что, когда ходили ужинать, кто-то проник в номер и увидел этот рисунок?

Мазурин: «Проник» — сильно сказано. Замок на честном слове держится, любым гвоздиком открыть просто. Поэтому я, когда даже ненадолго ухожу, все самое ценное с собой беру. А на рисунке, как видите, полная информация.

Мамонтов: То есть рисунок был с вами?

Мазурин: Да. И даже не в «дипломате» — в бумажнике. Заметны же следы сгибов на листе.

Мамонтов: А Сипягин или кто-нибудь другой не приходил к вам? Или в городе с кем-нибудь, может, виделись, разговаривали?

Мазурин: Нет. Я приехал сюда не знакомства заводить. А Сипягин дежурил в котельной до восьми вечера. Часов в девять позвонил. Сказал, что ищет деньги и найдет обязательно. До тридцать первого числа.

Мамонтов: Вы говорили, у Сипягина проблемы с оплатой начались еще неделю назад. Сколько он вам сейчас должен?

Мазурин: Нисколько. За все рассчитался.

Мамонтов: Но он же позвонил главным образом из-за денег? Или не так?

Мазурин: Так. Просто раньше, когда ему нечем стало платить, я ему сказал, что искать клады — дорого, лучше прекратить, если не на что. Он тогда быстро где-то нашел, рассчитался. А вот сейчас он хотел бы еще до снега в двух местах побывать. Боялся, что я уеду.

Мамонтов: Потому и звонил?

Мазурин: Да.

Мамонтов: А про то, как вы провели день, спрашивал?

Мазурин: Нет. Буквально несколько слов сказал: ищет и найдет деньги тридцать первого числа. Просил подождать. На этом и закончил разговор. А тридцать первого подвернулась работа. Что бы я стал кого-то ждать целый день…

Мамонтов: Понятно. Сейчас поедем поищем тот дом, в который Бражников входил. И еще. Вам придется временно задержаться у нас в Пихтовом. Независимо от того, найдет или нет кочегар Сипягин деньги…

К протоколу допроса Игоря Васильевича Мазурина был приложен рисунок. Почти с фотографической точностью на нем был воспроизведен дом Бражникова на лесокордоне и фрагмент двора, где находился некогда колодец. Указано было и расстояние от дома до колодца, и глубина, на которой должен быть, по мнению биолокаторщика, тяжелый металл, — «5,5–7 м» — верхняя-нижняя границы от поверхности земли. Мазурин для себя написал и сколько примерно золота на глубине: «Aurum — 2,5–3 кг?!»

— Да, действительно очень конкретная карта. Конкретнее желать нельзя. А рисует-то как. Талант! — Нетесов захлопнул папку, вернул своему заместителю. — Ну и где останавливался Бражников?

— Около трех дня заходил к другу, машинисту снегоочистителя Скороходову, попросил метров двадцать-тридцать троса и лебедку. Ждать, пока Скороходов найдет, не стал. Буквально минут через десять-пятнадцать подъехал снова, забрал, — ответил Мамонтов.

— Значит, завез в гостиницу народного академика и вернулся? — спросил Нетесов. Невольно в памяти всплыла валявшаяся у поленницы в бражниковском дворе на лесокордоне размотанная бухта троса тонкого сечения.

— Да, по времени все сходится, — сказал Мамонтов.

— Биолокаторщик точно в ресторане ужинал и потом из гостиницы никуда не уходил?

— Точно. В вокзальном ресторане. Он примелькался. Во втором часу ночи ему из Омска какая-то женщина звонила. В гостинице телефон один — в коридоре. Заведующая будила, звала.

— Кочегар деньги нашел?

— Махом. У него проблем с этим не было.

— Не понял?

— Охотничье ружье главному инженеру вагонного депо заложил. Подарочную двухстволку «тулку». За девять тысяч рублей. Или, может, за эквивалент — полторы тысячи «зелеными».

— Дорогое ружье, — согласился Нетесов.

— Стоит того, — сказал Мамонтов. — Инкрустация, насечка-рисунки по металлу. Не спеша продавал бы, тысячи на две больше бы взял. В городе несколько человек готовы купить.

— Так заложил или продал?

— Заложил.

— Условия?

— Если Сипягин в течение недели захочет вызволить ружье, должен вернуть двенадцать тысяч.

— Ясно… Когда сделка была?

— Позавчера.

— Когда? — живо переспросил Нетесов.

— Позавчера, — повторил Мамонтов. — Главный инженер в обед сам заехал в котельную за ружьем. А что?

— Посмотри-ка еще раз протокол, во сколько тридцатого Сипягин в гостиницу звонил.

— Помню. В двадцать один.

— А теперь думай: где логика? Заложив дорогое ружье, имея в кармане деньги, зная, что вот-вот ляжет снег, позвонил и сказал, что денег пока нет.

— Да, в самом деле, — озадаченно сказал Мамонтов. — Может, жалко ружья стало, решил пойти на попятную?

— Сделка-то уже состоялась. Обратный ход давать — еще убыток множить, — заметил Нетесов.

— Тогда вопрос: зачем звонил?

— Думаю, просто узнавал, в гостинице ли биолокаторщик. А насчет попятной, тут, скорее всего, с деньгами на биолокаторщика пожадничал Сипягин.

— То есть?

— Неужели непонятно? Услышал, что академик во второй раз был с биорамкой на кордоне у Бражникова, решил сначала узнать: что и как. Нет результата — дальше ищет, есть — тратиться не к чему.

— Отдежурил — махнул к Бражникову?

— Да. И тут мой просчет. Думал, Сипягин к академику с расспросами кинется, а он — прямиком на кордон.

— А Бражников как раз уже копал, — подытожил Мамонтов.

— Точно… И боюсь, кочегар лучше всех на свете знает, где сейчас Бражников и что с ним, — сказал Нетесов. Тут же встрепенулся, поднялся со стула: — Ладно, все это кабинетные домыслы. Съезжу за кочегаром.

Выехать самому, однако, не удалось. Появившийся в дверях оперативник-стажер доложил, что доставили рыжего — сварщика с передвижной мехколонны Подкатова Виктора Афанасьевича.

Отправив за кочегаром Мамонтова, Нетесов некоторое время оставался в кабинете один. Ждал, вдруг вот-вот привезут жену исчезнувшего без следа Бражникова, рассматривал приобщенный к делу, набросанный рукой биолокаторщика рисунок бражниковского дома на лесокордоне. Потом подумал, что если рыжий копал в поисках клада, но непричастен к исчезновению Бражникова, то ничего скрывать не будет, и велел звать его.

Подкатов, детинушка с соломенными, давно не стриженными волосами, с веснушчатым простоватым лицом, вошел и сел на указанный ему кивком стул, положил руки на колени и выжидательно смотрел на Нетесова.

— Подкатов Виктор Афанасьевич? — уточнил Нетесов.

— Да, — кивнул вошедший.

— Догадываешься, зачем тебя сюда вызвали? — спросил Нетесов.

— Нет, — мотнул головой Подкатов.

Нетесов взял рисунок биолокаторщика, чистым листом бумаги прикрыл фрагмен двора, все надписи и цифровые пометы так, что на рисунке остался виден только лишь дом Бражникова, и показал Подкатову рисунок.

— Узнаешь? — спросил, глядя в глаза.

По тому, как мгновенно переменился в лице Подкатов, видно было: да, узнает.

— Я так и думал, что по этому делу, — опустив голову, выдохнул Подкатов.

— По какому?

— Ну как. Бражникова же убили, — не сразу выговорил Подкатов.

Нетесов не исключал, что пропавший Бражников мертв. Тем не менее это утверждение прозвучало для него неожиданно.

— Откуда тебе известно? — спросил он.

— Да весь город говорит. Бражников старый колодец разрыл, нашел в нем колчаковский клад. Его тут же ограбили и убили.

Нечего было удивляться, что весь город уже в курсе случившегося на лесокордоне. Такая весть и должна была пролететь по Пихтовому с быстротой пламени по сухостою. Родственники жены Бражникова живут в Пихтовом, следственно-оперативная группа выезжала на место происшествия…

— А ты почему думал, что тебя должны по этому делу вызвать? — спросил Нетесов.

— Так я же копал там летом.

— Только летом?

— Да, в июне. А после лета я там больше не был. Верите?

Зазвонил телефон, и наивный вопрос остался без ответа. Звонил Мамонтов. Он сообщал, что кочегар Сипягин часа три-четыре назад уехал на своей машине в неизвестном направлении. Жена Сипягина говорит, что он в ночь после дежурства дома не ночевал. Появился на другой день часов в одиннадцать утра.

— Раньше надо было с женой поговорить. Теперь ищи в неизвестном направлении, — сдерживая злость, сказал Нетесов. Положил трубку и впился глазами в Подкатова. — Ну а ты где был ночью на тридцатое и вчера утром?

— Нигде я не был. Дома. В отпуске я…

— Ладно. Об этом потом. Объясни, почему ты несколько раз копал на бражниковском кордоне?

— Я — только раз. Нынче. А четыре года назад — это не я. Это старший брат, Лешка. Он сейчас за драку сидит третий год. А вообще это все из-за Ленки Хлястиковой, из-за жены его. У нее отец… Подождите, я сейчас все объясню…

Тютрюмов

1943 год

Концентрационный лагерь «Жарковка» находился в самом центре огромного кедровника, на возвышенности. И оттого, что обступавшие со всех сторон лагерь сумрачно-зеленые деревья теснились на господствующей высоте, а взмытые к небу макушки их царили над окружающей местностью, меняющиеся ветра почти постоянно пробегали по макушкам, покачивали их, процеживаясь сквозь плотные игольчатые лапы, создавали монотонный шум. Шум этот, опускаясь вниз уже растворенным, приглушенным, постоянно присутствовал в лагере.

Тютрюмов давно привык к шуму, даже полюбил его. Под него хорошо было думать. Правда, размышлять о чем-то близком, творящемся в настоящем, он не мог. С тех пор как два года назад капитан госбезопасности Денисов вывез, доставил его сюда из разбитого бомбежками Орла и его втиснули в крошечную — два с четвертью на четыре шага — камеру-одиночку с оконцем-прорезью, в которое и голову-то при всем старании не просунешь, он был напрочь отрезан от внешнего мира. И он думал о прошлом, вспоминал свою жизнь.

Память часто возвращала его к теперь уже фантастически далекому дню, когда состоялся бой на Орефьевой заимке и в его руки попала деревянная шкатулка с драгоценностями купца-миллионера Шагалова. Чуть не четверть века минуло, а из головы не выветрилось ни мельчайшей детали.

Он помнил, как ближе к ночи, на другой день после ликвидации банды Скобы, уединившись, наглухо зашторив окна, запершись в своем командирском чоновском кабинете в бывшем купеческом особняке, сидел за столом, высыпав на него содержимое шкатулки, и перебирал, деловито рассматривал драгоценности. Посверкивали, лучились в свете восковых свеч в подсвечнике крупные камни, извлеченные из кожаных, сшитых на манер кисетов для махры мешочков, прихотливо переливалось на ладони усеянное множеством ограненных, отшлифованных камешков ожерелье. Он надел на фалангу пальца один из перстней с утопленным наполовину в золотой сетчатой оправе камнем величиной с ноготь, и живой лучик прыгнул от камня вверх, заметался по лепному потолку. Это тоже не произвело на него особого впечатления. Он любил золото и не любил камни, не больно-то разбирался в них. Но при чем тут его любовь-нелюбовь: он знал, что все вместе взятые находящиеся в шкатулке червонцы-империалы, какие-то старинные, очевидно, коллекционные монеты, значки на лентах, на цепочках и без оных за благотворительность — ничто по сравнению с камнями. В руках у него богатство, состояние, какое дважды в одни руки не приплывет. Уже по одной этой причине он должен был немедленно решить, что делать, как поступить. Вывод напрашивался, кажется, сам собой: бросить отряд, бежать, прихватив с собой единственного свидетеля — Егорку Мусатова, в удобный момент избавиться от него и вынырнуть где-нибудь за границей, в том же Льеже, откуда вернулся всего три года назад. Удобнее момента скрыться представить было трудно. Захватив в бою серебро и золото Градо-Пихтовского храма, он был героем, начальство было довольно им, бескорыстное его служение делу пролетарской революции не подвергалось сомнению. Объяви он, прежде чем исчезнуть, что едет куда-нибудь в кулацкое гнездовье, — и все сочли бы, что он пал где-то в глухом урмане от бандитской пули, говорили бы о его геройской мученической смерти…

Почему он тогда не бежал, чего выжидал? Он думал об этом и в нынешнем своем положении понимал, что главной, неосознанной тогда, двадцать лет назад причиной была многолетняя привычка жить среди опасности. Вне опасности жизнь казалась ему скучной и пресной. Он знал, что в конце концов придется все-таки уходить. Смута уляжется, и отыщутся его связи с охранкой, со следователем Огневичем, ему припомнят дружбу с отступником Мячиным-Яковлевым. Но пока не улеглось, можно было повременить, пожить привычной жизнью. В сущности, после того как он завладел шкатулкой, ему не было нужды ввязываться в историю с колчаковским золотом, убивать на Сопочной Карге секретаря укома Прожогина и белогвардейского флотского офицера, перепрятывать золото. Опять же больше из привычки к острым ощущениям сделал это. Хотя нет, в истории с колчаковским золотом он действовал больше все-таки из корысти. Он не верил, что побеждающая советская власть продержится долго. Ну год, два, пять — самое большее. И тогда, после падения большевиков, он вернулся бы в Сибирь на большое богатство.

Так выстраивалось в планах. А что в итоге? Для себя — двадцать лет тюрем. Сестра, жившая под Шадринском с мужем-агрономом, загнанная на крышу продразверстовцами, упала оттуда и разбилась. Муж ее за месяц до гибели расстрелян по причине дворянско-поповского происхождения. Где-то мытарятся трое племянников, если живы… В таких вот раздумьях дни перетекали в ночи, ночи — в дни, дни — в недели. Недели складывались в месяцы, месяцы — в годы. Он привык, и казалось, так будет всегда. Хотя он понимал, что такое его положение связано с затянувшейся войной.

О ходе войны Тютрюмов узнавал от бессменного и единственного своего опекуна, нескладно скроенного парня, конвоира Хлястикова. Собственно, на одни только вопросы о войне, очевидно, следуя инструктажу, и отвечал иногда несколькими скупыми фразами Хлястиков. От него Тютрюмов услышал еще полтора года назад, что Красная Армия отогнала противника от Москвы. Он же сообщил, что выиграна Сталинградская битва и что теперь война наконец переломилась.

О победах Хлястиков говорил с радостью, но все равно как-то буднично, отстраненно. Возможно, у него, как и у Тютрюмова, с трудом укладывалось в сознании то, что происходило где-то за многие тысячи километров.

Однако Хлястиков вдруг сам в один из майских дней стал рассказывать, что сменился начальник лагеря. С непривычным для Тютрюмова многословием, чуть не взахлеб, расхваливал нового: теперь это молодой, прибывший с фронта после ранения дважды орденоносец майор Никитинский. И порядки теперь другие — вольготной бездельной жизни конец. Новый начальник уже избавился от тех, кто давал поблажку, потакал врагам народа. Отныне, если кто-то будет, как при прежнем начальнике, бездельничать, отлынивать от работы, давать норму меньше трехсот процентов, живо угодит в холодный или горячий карцер. Зато тем, кто будет стремиться искупать свою вину ударным трудом, не щадя себя, по-стахановски помогать Красной Армии в тылу ковать победу над внешним врагом, увеличат пайку, обеспечат кормежку горячими обедами. Для них будут даже, майор Никитинский сказал, крутить кинокартины раз в месяц. Но уж это, правда, для самых-самых отличившихся ударников.

Тютрюмов слушал восторженный рассказ Хлястикова о новом начальнике и думал, что смена руководства лагеря «Жарковка» как-то — и очень скоро — обязательно коснется и его. Причем коснется не лучшим образом. Предчувствие не обмануло. Спустя десятидневку Хлястиков привел его к новому начальнику.

Майор Никитинский — мужчина лет тридцати, недурной внешности, чисто выбритый, с волнистыми ухоженными волосами, одетый в гимнастерку с посверкивающими на плечах погонами двумя синими просветами, с орденами Красной Звезды, Боевого Красного Знамени и с нашивкой за ранение на груди — сидел в просторном кабинете за рабочим столом, на котором возвышались массивный письменный прибор, аппарат телефонной связи и лежала пачка папирос «Казбек». За спиной майора висел огромный портрет Сталина в раме, еще одно изображение вождя — бронзовый бюст под стеклом — на приземистом несгораемом шкафу.

— Привел по вашему приказанию, товарищ майор, — сказал Хлястиков, ткнув стволом автомата в спину замешкавшегося на пороге Тютрюмова.

— Как тебе здесь живется, Тютрюмов? — спросил майор, не без интереса посмотрев на плохо подстриженного лагерным парикмахером, обросшего седой щетиной заключенного.

Тютрюмов промолчал.

— Ты не можешь быть недоволен жизнью, — продолжал майор. — Свежий воздух. Пули вокруг не свистят. Работой не обременен. По сравнению с другими ты здесь прямо-таки как в раю.

Опять Тютрюмов промолчал.

— Может, у тебя есть жалобы?

— Нет.

— Я знаю, Тютрюмов, в молодости ты несколько лет провел за границей, хорошо говорил по-французски. Язык не забыл?

— Не забыл.

— Тогда скажи, будь добр, по-французски: «Я всем доволен. Я живу здесь как в раю».

— Je suis content á tout. J’ habite ici comme á paradis, — сказал Тютрюмов.

— Красиво звучит. Наверное, язык немножко напоминает тебе молодость…

— Напоминает.

— Тогда поговори еще. Скажи что-нибудь. Скажи: «Я знаю, где спрятано золото, много золота».

— Je sais oú on cache or, beaucoup d’or.

— Теперь: «Это золото я сам спрятал».

— Je sais caché cet or moi-même.

— Молодец, похвалил майор. — Точно не забыл. И произношение хорошее. Правда… Ну да, ты же бельгиец. Продолжай: «Оно не принадлежит мне. И я готов отдать его Родине во имя победы над врагом.»

— Jl n’appartient á moi… — начал и умолк Тютрюмов.

— Продолжай, я жду. Je suis přet á le remetlre á la Patrie ou nom de victoire sur l’ennemle. Можешь сказать по-русски, — сказал майор, выдержав паузу. — Не хочешь. Ни на каком языке сказать не хочешь. И Родине отдать золото не хочешь.

Конвоир, рядовой Хлястиков, стоял по стойке «смирно», смотрел на своего высокого начальника и на привилегированного зэка. Майор Никитинский обратил взор на него:

— Ну-ка, Хлястиков, живо доставь сюда из лазарета заключенную — фельдшерицу Наумову.

Рядовой Хлястиков, чуть было лбом не протаранив дверь, кинулся исполнять поручение начальника лагеря.

Не успел майор Никитинский, чиркнув спичкой, до половины выкурить папиросу «Казбек», конвоир вернулся, ведя перед собой русоволосую красивую девушку лет двадцати трех в белом медицинском халате.

— Подойди ближе к столу, — велел майор.

Молодая заключенная фельдшерица Наумова повиновалась.

— Раздевайся, — прозвучал следующий приказ.

— Зачем? — дрогнувшим голосом испуганно спросила фельдшерица.

— Здесь я отдаю приказы. И мне лучше знать, зачем я их отдаю, — властно, с ледяными нотками в голосе, не повышая тона, медленно выговаривая каждое слово, прочеканил майор. — Живо раздевайся догола!

Боковым зрением майор следил, как краснея от страха и стыда молодая фельдшерица стала торопливо, путаясь пальцами сначала в пуговицах халата, потом — в застежках платья, раздеваться в присутствии начальника, зэка Тютрюмова и конвоира Хлястикова.

Не находя места, куда положить одежду, клала ее рядом с собой на пол. Чуть не упала, когда нагнулась, стягивая с округлых бедер трусики.

Деревенский парень рядовой Хлястиков, впервые в жизни видевший женское обнаженное тело, глядел на фельдшерицу завороженно, непроизвольно сжимая-разжимая руку на стволе ППШ, забыв, что главная его обязанность — стеречь зэка, чтоб не выкинул чего неожиданного.

— Вот так, — сказал майор.

Поднявшись из-за стола, подошел к стоявшей с опущенной головой фельдшерице. Сначала указательным пальцем поднял за подбородок ее голову вверх, потом ладонью коснулся упругой груди, потряс, как бы взвешивая на ладони, подтолкнул в спину:

— Ну-ка, подойди к старику поближе. Дай лучше разглядеть свои прелести.

Спотыкающейся, словно пьяной походкой женщина покорно сделала несколько шагов в сторону Тютрюмова.

— Видишь, какая красавица? — сказал ему майор. — Хочешь иметь такую? Знаешь, в обмен на что? Будешь в баньке с ней париться, пить сколько угодно водку под добрую закуску. Разрешу читать газеты и книги. Даже патефон будет. Нравится предложение?

Ответа не последовало.

— Да не в патефоне, не в бабах дело, — продолжил майор. — И даже не в том, что ты должен отдать.

— В чем? — Тютрюмов впервые посмотрел в глаза майору.

— Один небезызвестный тебе человек считает, что ты можешь с пользой для нас вернуться в места, где скрывался в молодости. Поработать там. Но непременное условие: сначала ты все, что прячешь, сдашь государству. Как?

Тютрюмов под пристальным взглядом майора молча опустил глаза.

— Ну а ты что торчишь здесь? — с нескрываемым раздражением в голосе сказал Никитинский молодой фельдшерице. — Живо ступай к себе. А не то за отсутствие на месте в рабочее время карцер схлопочешь.

Фельдшерица опрометью бросилась к своим одеждам, принялась было одеваться.

— Не здесь, — остановил майор. — У меня здесь не баня и не бордель. В сенях натянешь шмотки.

Фельдшерица сгребла одежду в охапку и выскочила за дверь.

— А ты, Тютрюмов, — сказал майор Никитинский, — прими мой совет: не держись больше за шкатулку и золото. Передержал ты их. Обошлись без твоих сокровищ в самое тяжелое время, теперь обойдемся и подавно. Понял?

— Понял, — ответил Тютрюмов.

— И смысл предложения понял?

— Да.

— Учти, оно не мое. — Майор многозначительно поднял палец кверху. — Помнишь, по чьему указанию тебя вывезли из Орла?

— Помню…

— Тем более думай. О себе думай. Ты еще не совсем старик. Пятьдесят три?

— Пятьдесят три.

— Не первая молодость. Но еще жить можно. Хорошо жить много лет. Сдашь все, что спрятал, и тогда впереди — скорая свобода, интересная работа. Не в этом медвежьем углу, разумеется. Или… Словом, иди, решай. Только помни: второй раз предложение не прозвучит.

Майор сделал знак конвоиру Хлястикову увести заключенного.

Повторно доставить к себе Тютрюмова начальник лагеря велел ровно через неделю.

— Ну что, ты готов сказать, где находится золото? — спросил Никитинский, откинувшись на спинку стула и испытующе глядя на Тютрюмова.

Тютрюмов молчал, глядел в одну точку — на огромный сталинский портрет на стене.

— Напрасно, напрасно, — сказал Никитинский с нотками сожаления в голосе. — Тебе предлагалась лучшая участь. — Майор сделал паузу. — Что ж, сожалею, минули все семь дней творения. Ты выбрал дорогу в свой истинный рай.

Майор взял со стола мраморное пресс-папье с загрязненной чернилами розовой промокашкой. Пальцем поманил Хлястикова и протянул ему пресс-папье.

— Врежь-ка этой сволочи по морде, — приказал.

— Слушаюсь… — Хлястиков, чуть замешкавшись, неловко взял из рук майора увесистый предмет и, коротко размахнувшись, ударил Тютрюмова. Удар в подбородок из-за того, что Хлястиков заспешил, вышел несильным.

— Ты прямо как с жалостью, — неодобрительно покривился майор Никитинский.

Испуганный неудовольствием, прозвучавшим в голосе высокого начальника, боясь, как бы его в самом деле не заподозрили в жалости, видящий перед собой виновника этого неудовольствия, Хлястиков перекинул сковывавший движения автомат с груди на плечо, размахнулся, теперь уже в полную силу, и ударил Тютрюмова ребром тяжелого пресс-папье. Тютрюмов попытался было увернуться от удара в подбородок, но вышло для него еще хуже: удар пришелся по губам. Они враз покрылись кровью, задергались от боли. Хлястиков хотел было повторить удар. Майор остановил его:

— Достаточно…

— Мне в первый раз ППШ помешал, товарищ майор, — оправдываясь, сказал Хлястиков.

— Я видел… — Никитинский вышел из-за стола. — Ты, Хлястиков, наверное, думаешь, что я люблю, когда бьют, когда кровь?

— Никак нет, товарищ майор. Не думаю так, — отчеканил Хлястиков.

— Правильно, если так не думаешь. Ты знаешь, сколько заключенных в лагере?

— Точно не знаю. Больше тысячи человек.

— Это очень много, Хлястиков. А рядом еще лагеря. «Московка», «Украина». Видишь, сколько у Советской власти, у товарища Сталина, а значит, и у нас с тобой врагов? Ни один не сидит здесь зря. Понимаешь?

— Понимаю, товарищ майор.

— Не знаю, что ты понимаешь. Допускаю, что тебе жаль вот эту сволочь, — кивнул майор на Тютрюмова. — Это он здесь такой жалкий стал, когда смешался с лагерной пылью. А ведь он убил партийного руководителя крупного масштаба, двух рядовых наших партийных товарищей, настоящих большевиков. Красного милиционера и красную телеграфистку. И еще. Это большой секрет, государственная тайна, но ты никому не скажешь: он спрятал больше пятидесяти пудов народного золота.

Конвоир Хлястиков, слушая майора, с испугом коротко посмотрел на Тютрюмова.

— Ты знаешь, сколько самолетов, танков можно построить на пятьдесят пудов золота?

— Наверное, очень много, товарищ майор.

— Много, — кивнул Никитинский. — А эта фельдшерица Наумова? Признайся, тебе ее жаль.

Хлястиков набрал в легкие воздуху, готовый выпалить то, что хотел бы, по его мнению, услышать майор.

— Не надо, не трудись отвечать, — сказал Никитинский, — все на твоей роже написано: и похоть, и жалость. А ведь она уже не человек — она враг. Дочь командира, который на второй день войны сдал фашисту бригаду. А эта сучка, комсомолка, без пяти минут врач, жила с ним под одной крышей, знала, что он готовится сдать фашисту красную бригаду, и не донесла куда следует.

— Я ничего этого не знал, товарищ майор, — сказал Хлястиков.

— В это я верю. И забудь все, что я тебе говорил. Это большая тайна. Но ты видишь, как тяжело из-за такой вот мрази нашему дорогому вождю товарищу Сталину. — Майор поглядел на большой портрет на стене. — И несмотря ни на что, он ведет нас к победе. Он выиграл Сталинградскую битву. А скоро на нашей земле благодаря ему не останется никакой нечисти.

Майор шагнул к шкафу, достал из него чуть початую бутылку водки с остатками сургуча на горлышке и стакан. Налив стакан до краев, протянул Хлястикову.

— Выпей, Хлястиков, за здоровье товарища Сталина, — сказал. Подождав, когда конвоир осушит стакан, велел: — А теперь веди этого, — кивнул на Тютрюмова. — С завтрашнего дня он будет на погрузке шпал. Глаз не спускай с него. Пусть работает как все. Не будет выполнять норму — не миндальничай с ним. Пинком, прикладом лень выбивай, в карцере держи.

— Слушаюсь, товарищ майор. Не миндальничать. Пинком и прикладом выбивать лень, в карцере держать, — чеканно повторил Хлястиков, вытянувшись и щелкнув каблуками.

Рано утром на другой день Хлястиков поднял Тютрюмова и по просеке в кедровнике привел его к месту работы — к железной дороге, где было людно, копошились под присмотром конвоиров зэки, на путях стояли груженые и порожние вагоны-углярки, а возле линии набросаны навалом свежеспиленные шпалы. Тут же, метрах в двухстах от полотна, гремели-повизгивали пилорамы, от которых на лошадях подвозили и сбрасывали в общие кучи новые порции шпал.

Хлястиков подозвал бригадира-зэка, приказал, кивнув на Тютрюмова, определить его в дело, справился о нормах погрузки. Бригадир объяснил: четкой нормы нет. Все по ситуации. Два раза в сутки — в одиннадцать утра и семь вечера — приходящий паровоз цепляет и увозит груженые вагоны. К прибытию утреннего и вечернего паровоза нужно успевать заполнить под завязку восемь углярок — на бригаду по две. Ну а если все-таки высчитать норму, то в углярку входит шестьсот шпал, в две — тысяча двести. Загружают их вшестером. Значит, в смену на одного приходится где-то двести шпал.

Столько, может, для Тютрюмова было бы терпимо, если бы шпалы были сложены штабелем и у самого полотна. А то их — по два с лишним метра каждая, сделанная из сочных, напитанных смолой сосен, — приходилось тягать из кучи и тащить к вагону за пять, десять и больше метров.

Отвыкший от всякой работы Тютрюмов быстро запалился, сел отдохнуть. Тут как тут возникший Хлястиков поднял его ударом приклада ППШ в спину. Снова спустя некоторое время он сел, и снова, теперь уже пинком сапога, Хлястиков поставил его на ноги. Может быть, снова быстро отяжелевший Тютрюмов заработал бы и удар носком кирзового сапога или прикладом ППШ, но вагоны оказались полностью загруженными и наступило время общей законной передышки. Грузчики-зэки расселись на набросанных вдоль линии шпалах. Почти тут же заслышался стук приближающегося локомотива… Паровоз, пыхтя, медленно приблизился к вагонам, зацепил головной.

Паровозная бригада была неполной — состояла всего из двух человек. Один из них, совсем мальчишка, выпрыгнув из кабины, на ходу поправляя форменную фуражку и доставая из нагрудного кармана гимнастерки какую-то бумагу, направился к находившейся шагах в ста от железнодорожного полотна конторке. Второй паровозняк, рябоватый мужичок-коротышка лет сорока пяти, видимо машинист, тоже оставил кабину. Спустившись на нижнюю ступеньку лесенки, держась одной рукой за поручень, неторопливо курил папиросу, не обращая — или делая вид, что не обращает, — ни на кого внимания.

Тютрюмов участвовал в загрузке второго от головы вагона, и от машиниста его отделяло всего метров двадцать. Если не меньше. Он глядел на машиниста, на его прицепленный к поясному кожаному ремню наган в кобуре и глазам своим не верил: кабина находившегося под парами паровоза была пуста. И никакой охраны рядом с паровозом.

Словно поддразнивая Тютрюмова, машинист спрыгнул на землю, прошел к хвосту паровоза, проверил сцепку между паровозом и первым вагоном. Вернулся к кабине и снова оказался на нижней ступеньке ведущей в кабину лесенки.

Тютрюмов, почувствовав на себе чей-то взгляд, оглянулся. Это его душеприказчик конвоир Хлястиков, расположившийся на шпалах шагах в восьми-десяти, неотрывно глядел на него. Автомат в руках у Хлястикова был наклонен стволом чуть к земле, но вскинуть его — миг…

Молодой помощник машиниста, занырнув в конторку, долго там не задержался. Тем же торопливым шагом вернулся к паровозу, вспрыгнул на подножку. Машинист был уже в кабине, и состав тронулся, скоро пропал из виду…

Передышка для Тютрюмова продолжалась и тогда, когда с помощью лошадей перекатывали на место увезенных с запасного пути порожние углярки. Потом еще перед новой работой выпало полчаса отдыха — обед. После перерыва Тютрюмов, собрав волю в кулак, приказал себе не просто не устраивать отдыха, но и старался таскать шпалы, грузить в углярку. Не из опасения перед новыми возможными ударами Хлястикова старался, а чтобы угодить бригаде, вписаться в нее. Он уловил: у всех занятых погрузкой бригад свои постоянные рабочие места.

Как ни вымотался Тютрюмов после загрузки второй углярки, он готов бы таскать шпалы еще, лишь бы дождаться вечернего паровоза, взглянуть на поведение локомотивной бригады. Но уложились немного раньше, смена была закончена, всем велено строиться и идти в лагерь…

* * *

Тютрюмов не считал, выполнил он норму или нет, по крайней мере, от работы не отказывался. Тем не менее Хлястиков уверенно повел его в карцер. Другого Тютрюмов и не ожидал. Раз уж майор Никитинский велел не миндальничать, можно было заранее предвидеть, что Хлястиков выполнит наказ по полной программе.

Карцер оказался обыкновенным глубоким и вместительным погребом с наваленными на его дне по центру крупными кусками льда. Такие погреба устраивают около изб в деревенских дворах для хранения продуктов. Пока люк был открыт, Тютрюмов видел квадрат — дно погреба, — и светящиеся куски льда, и фигурки двух штрафников в робах, съежившихся на земляном полу возле стены. По лестнице он спустился вниз. Лестницу вынули, люк с глухим хлопком закрылся, и слепая темнота враз поглотила все.

Его окликнули, позвали в компанию. Меньше всего именно сейчас ему нужна была компания. Пробормотав: «От разговора теплее не будет», он шагнул и сел в заранее облюбованный, пока еще не захлопнулся люк и было светло, угол.

Было о чем подумать. Мысли накатывали, шли внахлест, перебивая одна другую…

До сегодняшнего дня он даже представления толком не имел, где именно находится лагерь «Жарковка». А сегодня, впервые за два года пообщавшись с зэками, узнал. Ему достаточно было услышать, что железнодорожная ветка тянется от разъезда Ботьино до речки Киргизки, которая течет в полукилометре от шпалопогрузочной площадки, чтобы четко сориентироваться. Разъезд Ботьино — километрах в пятнадцати-двадцати от Пихтового, а до речки Киргизки от разъезда напрямую километров сорок. В двадцатом году весной он был на Киргизке в татарской деревушке Эуштинские Юрты, реквизировал коней у местных татар для нужд ЧОНа… Но тогда железнодорожной ветки не было. Это точно. Наверное, ее пробросили с возникновением концлагеря «Жарковка»… Эуштинские Юрты, если сохранилась, находится где-то рядом с лагерем или на самой его территории. И от Юрт, от «Жарковки» до Пихтового такое же примерно расстояние, как до Ботьино. Все рядом, все знакомо до мельчайших подробностей. Если бы только удалось вырваться из лагеря! Скрыться бы так, что днем с огнем не сыскать. Нужно пытаться вырваться. Иначе упустит возможность, которую увидел нынче с прибытием паровоза. Чепуха то, что говорит майор, будто интерес ко всем его тайнам подутрачен и с ним самим надоело возиться. Еще как готовы возиться, иначе бы без долгих слов пустили в расход. Непонятно, правда, зачем майор отправил его на железную дорогу, на погрузку шпал. Возможно, не знает с чего начать, решил попробовать так. Но не завтра, так послезавтра вечером ему доложат, что Тютрюмов на погрузке освоился, справляется с нормой, Никитинский поймет, что успеха затея не принесла, и прикажет вернуть его в камеру-каморку. Нет-нет, нельзя ни в коем случае ждать. Даже завтрашнего вечера… Загадочная это личность, майор Никитинский. Кто угодно он, только не начальник лагеря. Покрупнее и посерьезнее фигура. Вряд ли хоть один начальник лагеря во всей Сибири знает французский, да еще настолько хорошо, что улавливает характерные для северо-восточной Франции, для Бельгии оттенки произношения. И то, как общался майор с Хлястиковым, с фельдшерицей Наумовой тоже выдает в нем человека, не связанного со службой в охране лагерей. Никакой он не начальник-надзиратель. Ему не понаслышке, заметно, знаком стиль общения лагерных начальников с зэками. Но это не его стиль, такое поведение чуждо ему, сыграно. Лагерный начальник не поленился бы самолично ударить, избить строптивого заключенного. А этот побрезговал марать руки. Конечно, порядочная сволочь, но сволочь особой породы.

Вспоминая сцену, когда Хлястиков по приказу Никитинского нанес ему удар тяжелым пресс-папье из серого в прожилках мрамора, Тютрюмов невольно протянул к разбитым губам руку, провел по ним рукой. Раскрыв рот, указательным пальцем потрогал шатающиеся передние зубы. Он не был в обиде на Хлястикова ни за зубы, ни за удары сапогом и прикладом автомата. Что с него возьмешь? Холуй. Из тех, кто за похвалу начальства отца родного поставит к стенке и глазом не моргнув шлепнет. Тем не менее от этого холуя напрямую сейчас зависит, жить ли на свободе, в неволе и вообще жить ли ему, Тютрюмову, на белом свете. И с этим нужно считаться. Думать, очень тщательно и очень быстро думать, как вывернуться из цепких лап этого холуя, усыпить его недреманное око. Времени отпущено в обрез. До утра.

Он промерз до костей, весь как в лихорадке дрожал, однако не время было сейчас обращать внимание на такие мелочи. Ночь перебьется. Соседи по карцеру тихо переговаривались между собой, еще звали его. Он не откликался.

Чем меньше, чувствовал Тютрюмов, оставалось до утра, до конца отсидки в карцере, тем сильнее тревожила мысль: как бы майор Никитинский не вмешался, не отменил своего распоряжения насчет дальнейшей его работы на погрузке шпал.

Опасение оказалось напрасным. Хлястиков, забрав его на рассвете под расписку у дежурного по карцеру старшины, повел по знакомой просеке в кедровнике к железной дороге.

Хлястиков молчал. Тютрюмов — тоже, но не потому, что ему нечего было сказать. После карцера зуб на зуб не попадал, и он отогревался, шагая по теплому июньскому лесу, выжидая, пока уляжется дрожь и голос обретет твердость.

— Не очень-то мне тебя жаль, парень, но крепко ты влип. Не позавидуешь тебе, — начал Тютрюмов, когда уже были близко от железной дороги и слышалось повизгивание работающих круглосуточно пилорам.

— Чего это я влип? — после короткого молчания спросил Хлястиков.

— А ты мозгами пошевели: кто — ты, а кто — майор. С чего бы он просто так стал говорить при тебе о золоте. Это ведь действительно большая государственная тайна. Дело лично на контроле у Берии.

— У Лаврентия Павловича? — вырвалось у Хлястикова.

— Да.

— Врешь.

— Считай, что вру… — Тютрюмов умолк, чуть ускорил шаг.

— Подожди. Стоять, — приказал Хлястиков. — Ты чего говорил? Я-то чем влип?

— Ты хоть знаешь, кто на самом деле майор? — остановившись и повернувшись лицом к Хлястикову, спросил Тютрюмов. — Прежнего начальника помнишь, похож на него Никитинский?

— Нет.

— И не может быть похож. Потому что никакой он не охранник зэков, это у него на лбу написано. Работал в тылу у немцев в разведке во Франции и Швейцарии. Чем-то сильно проштрафился. Его за это сюда и сослали. Комаров покормить.

Хлястиков слушал разинув рот.

— Ну а я при чем? — спросил он, забыв даже поинтересоваться, откуда такие подробности о новом начальнике лагеря известны Тютрюмову, — настолько убедительно звучали слова загадочного зэка.

— При том, что он выбрал тебя. Ему запрещено даже со мной про золото говорить. Его дело охранять. Вот он и решил твоими руками или выбить тайну, где золото, или прикончить меня. Удастся узнать, где золото, — майора вернут в Центр, нет — он ни за что не ответит, все на тебя свалит.

— Не верю.

— Не веришь, что майор раздавит тебя как букашку, только чтобы выбраться отсюда? А знаешь, зачем он говорил тебе про танки и самолеты, сколько их можно купить на пуды золота?

— Зачем?

— Чтобы ты ярился на меня пуще. В карцер сажал, пинал. Только учти: если бы ты даже все для него про золото узнал, майор все равно от тебя избавился бы. Ему личные заслуги нужны.

— А чего ты за меня печешься?

— За себя. Сейчас мы с тобой связаны. Нужно, чтобы ты письмо в Москву отослал, в центральный аппарат НКВД. На имя полковника Малышева. Всего две строчки: «Товарищ полковник, начлага „Жарковка“ выпытывает про золото у заключенного номер двенадцать».

— Не буду я ничего писать. Сегодня же доложу товарищу майору.

— Валяй, — усмехнулся Тютрюмов. — Завтра у меня будет новый конвоир.

На просеке появились заключенные и солдаты охраны с овчарками.

— А ну быстро повернулся, пошел, — приказал Хлястиков. Молча прошагав метро сто, сказал: — Хорошо. Вот скажи хоть примерно, где золото спрятано, тогда подумаю насчет письма.

— Точно скажу. Дом на Силантьевском кордоне.

— Это который возле Витебки? За озером?

— Верно. Но не думай, что так просто его найти. И не все там, всего полтора пуда, — сказал Тютрюмов. Они уже были близко к железной дороге, рядом сновали люди. — Вечером поговорим, — свернул он разговор.

Разговор, состоявшийся по дороге от карцера до погрузочной площадки, похоже, сильно подействовал на Хлястикова.

После бессонной ночи в карцере Тютрюмов не очень-то старался ворочать шпалы. Притащив поначалу для порядка три штуки, надолго устроился на неошкуренном бревнышке. Стянув сапоги, тщательно, с толком перематывал портянки. Закончив с этим, подошел к чурбаку, на котором стоял медный чайник с водой. Неторопливо, делая мелкие глотки, пил из носика чайника. Потом, с черепашьей скоростью перетащив еще несколько шпал, опять остановился, сделал вид, что занозил палец и выковыривает занозу.

Хлястиков не хуже тютрюмовских напарников-зэков, глядевших нынче на Тютрюмова косо, замечал откровенное отлынивание своего подопечного от работы, однако не вмешивался, не подскакивал, как прошлым утром. Сидел на шпалах хмурый, ППШ на коленях, совсем не общаясь с приятелями-охранниками.

Радоваться, однако, было рано. Настроение и поведение конвоира в любой момент могли непредсказуемо перемениться, и Тютрюмов мысленно торопил время: скорее бы закончилась погрузка, скорее бы паровоз.

Локомотив с огромной закопченной, когда-то красной звездой во лбу вынырнул из-за деревьев и прогромыхал мимо по свободному пути, когда три углярки уже были загружены полностью, а в той, к которой был приставлен и Тютрюмов, недоставало всего нескольких шпал. Тютрюмов, словно устыдившись, что мало принимал участия в работе, взялся таскать шпалы. Поднес и подал наверх последнюю недостающую. Отходя от вагона, как бы невзначай переместился метра на полтора ближе к головной углярке.

Когда паровоз, освободившись от порожняка, развернулся в обратный путь, когда, попетляв по рельсовой паутине, возвратился и, встав впереди вагонов со шпалами на одной с ними колее, начал подтягиваться к ним, все вагоны уже были готовы к отправке.

Тютрюмов всматривался в лицо машиниста, высунувшегося из кабины приближавшегося к вагонам задним ходом паровоза. Кажется, тот же, что и вчера. Да. Тот самый. Машинист-коротышка с рябоватым лицом. Сердце забилось часто-то. На секунду перехватило дыхание, когда паровоз, соприкоснувшись с головным вагоном, лязгнув железом, замер, и тут же выпрыгнувший из кабины мальчишка-помощник устремился к конторе. Теперь многое — все! — решало, покинет или нет кабину машинист. Должен. Хотя бы постоять, как в прошлый раз, на ступеньках лесенки. В кабине жарко, угольная пыль. Обслуга паровоза в любой момент, когда нет дела, норовит хоть на минуту выйти из кабины. Вышел! Держась за поручни, сделал вниз шаг, потом другой, остановился. Не на самой нижней от земли ступеньке — на предпоследней, но это неважно.

Тютрюмов зыркнул глазами по сторонам, бегло обернулся, враз схватывая, оценивая всю картину. Один только Хлястиков, находившийся к Тютрюмову ближе всех других охранников, в восьми-десяти метрах, держал автомат в руке. Из четырех остальных бывших около путей солдат охраны опасность могли представлять только двое, стоявшие неподалеку от паровоза, но у них оружие закинуто за спину. Секунд десять-пятнадцать они не опасны.

Машинист, щурясь от яркого июньского солнца, сдвинул форменную фуражку, чтобы тень от козырька падала на глаза, сунул в рот папиросу и, чиркнув по коробку спичкой, в сложенных лодочкой ладонях поднес к папиросе огонек. Прикуривая, машинист смотрел на огонек и, что для Тютрюмова было очень важно, не держался за поручни. Более подходящего момента трудно было пожелать.

Тютрюмов, напружинившись, метнулся к стоявшему на ступеньке машинисту. В мгновение ока — машинист все еще неспешно прикуривал — был около. На бегу, в последний момент переиначив решение ухватить паровозника за ремень, вцепился ему в ногу, дернул что было сил. Машинист еще летел вниз, на землю, а Тютрюмов уже заскакивал в кабину. Плеснувшая автоматная очередь ужалила ногу. Стреляли одной длинной очередью, пули, выпущенные сзади, под углом, сыпались, бились по металлу кабины, однако это уже было неопасно, он уже находился под защитой кабины. Рывком перевел вперед до упора реверсионную рукоятку, открыл паровпускной клапан. Тут же его откинуло, он ударился спиной о стенку кабины — это паровоз резко тронулся, сразу набирая скорость. Он не думал, некогда было думать, что затея удалась и он завладел паровозом, — он был весь напряжение.

В мозгу вспыхнуло: там, где кончается территория пилорамно-погрузочной площадки, стоит охранник. Он поймал и закрыл мотавшуюся туда-сюда дверцу кабины, лег на пол. И вовремя: пули автоматной очереди прошили проржавевший металл дверцы. Продолжай он стоять, пули неминуемо пришлись бы ему в живот или в бедро.

Состав все набирал скорость. Если бы не вагоны со шпальником, он бы уже через десять секунд шел под пятьдесят. Но ничего, и на тридцати его не нагнать, а еще секунды — и будет пятьдесят, шестьдесят.

Все? Опасность осталась позади, он единственный хозяин паровоза, состава? Или?..

За несколько секунд перед тем, как он кинулся к кабине, один из солдат-охранников вскарабкался на хвостовой вагон и, ступая по шпалам, направился в голову состава, проверяя, не спрятался ли кто среди шпал. Свалился солдат вниз после резкого толчка или же и сейчас таится на одном из вагонов? Нужно проверить.

Он открыл прошитую пулями дверцу, держась за поручни, повис на вытянутых руках, скользнул глазами по верхам вагонов.

Чутье не подвело его. Охранник с ППШ в руке был на второй углярке, балансируя, чтобы не упасть, приближался к ее краю, вот-вот перепрыгнет на головную. Тютрюмов вернулся в кабину, перекрыл регулятор. Состав сразу сбросил скорость, и охранник, потеряв равновесие, кувырком полетел вниз.

Ну вот, теперь, кажется, точно все, близкой опасности сзади больше пока нет. Вернув регулятор в прежнее положение, Тютрюмов с полминуты глядел вперед, куда в прорезь между густыми хвойными деревьями убегала прямая, как натянутая струна, колея-однопутка. От выпущенной Хлястиковым щедрой очереди рана на ноге, о которой до этой минуты некогда было подумать, напомнила о себе. Тютрюмов сел на пол, стянул сапог, оголил рану. Она не была опасной: пуля насквозь прошла икру, не задев кость.

Точно рассчитал, сработали слова о том, что майор Никитинский хочет руками Хлястикова убрать его, Тютрюмова, а потом уж разделаться и с Хлястиковым. Потому Хлястиков и растерялся. Иначе бы, когда Тютрюмов запрыгивал в кабину, бил бы не по ногам, а брал бы выше… Тютрюмов подумал об этом, быстро заматывая рану первым, что попалось на глаза, — рубашкой машиниста или его помощника. Ничего, заживет. Он вывернул голенище сапога наружу, опустил вниз, так, чтобы можно было натянуть сапог на перевязанную ногу, обулся и встал.

Радостное чувство свободы и одновременно тревожной неизвестности: что-то ждет дальше? — охватило его, когда он встал за правое крыло паровоза на место машиниста и, подставляя свежему теплому ветру лицо, вглядывался в даль. Это чувство сродни тому, что испытывал треть века — вечность! — назад, когда они, группа юнцов-боевиков, совершив экс на станции Миасс, захватили паровоз-товарняк и, покидав на него мешки с деньгами, запрыгнули на локомотив и покатили прочь от станции, чтобы спустя полчаса бросить паровоз и скрыться в уральских горных лесных чащобах. Что-то они тогда пели… «Марсельезу»? «Интернационал»? Кажется, «Марсельезу». Он помнил: пели одно из двух.

Не время предаваться воспоминаниям. Он уже удалился, наверное, километров на пятнадцать от «Жарковки», находился почти на полпути к разъезду Ботьино. Как он помнил, между Эуштинскими Юртами и Ботьино — глухая заболоченная тайга, ни одного населенного пункта. Но это — двадцать с лишним лет назад. Тогда ни лагеря, ни железнодорожной ветки к нему не было. Нужно срочно покидать паровоз. Вдруг да между «Жарковкой» и Ботьино еще какой-то лагерь, сельцо или же избушка путейца-обходчика, снабженная связью. Достаточно свалить на полотно дерево, бросить шпалу — и он в капкане, снова в лапах у майора Никитинского. Не дай Бог!

Поезд мчал на полном ходу, на пределе, громыхая колесами на стыках, скорость — за шестьдесят. Не забывая глядеть вперед на летящую навстречу дорогу, он все чаще переводил взгляд вниз. Обочь дороги под невысокой насыпью нескончаемо тянулось поросшее сабельником и камышом болото. Нужно скорей бросать поезд. Остановить? Ни в коем случае. Мигом найдут, где он вышел, догонят. Даже сбавлять скорость, чтобы прыгать, нет нужды. Мягко плюхнется, прыгнув по ходу в болотную воду. А поезд пусть мчит. Плевать — куда. В Ботьино. К Богу в рай. К царю. К большевикам.

Спустившись на нижнюю ступеньку лесенки, одной рукой он держался за поручень, высматривал в застойной болотной воде место поглубже. Вот, кажется, подходящее.

— Прыгай, — приказал себе Тютрюмов.

Он оттолкнулся от ступеньки, одновременно отнимая руку от поручня, прыгнул. В последний момент, когда он уже свободно летел в воздухе и ничего нельзя было поправить, он увидел торчащую из воды, покрытую зеленой ряской корягу, враждебно нацеленную обломком-острием на него. «Жалко», — без страха успел подумать, прежде чем острие коряги вонзилось ему в живот…

Конец второй книги

Автор завершает работу над третьей книгой романа