Если бы не церковные постройки да не чёрные одежды монахов, то монастырь можно было бы принять за большой торговый двор. И сами монахи, и челядь, и слуги со служками, и крестьяне, и даже богомольцы — те, что победнее — с утра до вечера хлопотали по хозяйству.
Почтенные монастырские старцы меньше всего заботились о делах духовных. Они ни в чём не уступали городским купцам — торговались, жульничали, возили и принимали товары, кричали на приказчиков и слуг.
В монастыре был старец «хлебенный», который Ведал всеми мучными запасами, а также хлебной выпечкой. Был старец «поваренный». Был «посудный воевода» — его звали «отец чашник». Пасекой заведовал «пчелиный» старец. Мельницей — «мельничный», конюшней — «конюшенный». Имелись старцы «коровенный», «житный», «трапезный» — всех не перечтёшь.
Работы хватало для всех: на конюшне, скотном дворе, на мельнице, в пекарне, на кухне, на кузнице, в мастерских.
Придя вместе с богомольцами в монастырскую вотчину, Петруха сразу стал соображать: как бы не попасть на тяжёлую работу. Путь к боярину предстоял долгий, трудный, а на тяжёлой работе не отдохнёшь.
Посмотрел на купола каменного собора, вспомнил слова из старой песни-скоморошины: «И вскочил, как пузырь на дождевой луже, тот храм всех святых на Куличиках».
— Чего зубы скалишь, отрок? — строго спросил проходивший мимо пузатый старец.
«Снять бы с тебя скуфейку, — подумал Петруха, — да сунуть головой в сугроб!»
Но смиренно поклонился и ответил противным голосом:
— От радости, святой отец, что сию обитель узрел!
Услышав такие ладные слова от неприметного отрока, пузатый старец онемел.
А Петруха, знай своё дело, дальше языком мелет:
— Было мне, отец, видение, что откроется вскорости в сей святой обители чудо чудное, диво дивное… Расступятся леса и болота, станет среди них храм золотой, засверкает на всю землю, словно звезда вечерняя…
Петруха мог болтать в том же духе сколько угодно: он просто пересказывал одну из былин, которые часто слышал от гусляров.
Но пузатый, выпучив глаза, смотрел на шустрого мальца и, наконец, изумлённо молвил:
— Не иначе, сошла на тебя, чадо моё, благодать господня!
Петруха понял: лучшего момента, для того чтобы попросить лёгкую работу, не представится. И произнёс всё тем же сладеньким, елейным, самому себе противным голоском:
— Мне бы в обители пожить, чуда этого дождаться… Помоги, святой отец, с голода не умереть, от мороза не окаменеть…
— В конюшню работать пойдёшь, — подумав, сказал старец.
— Не справлюсь я… — всхлипнул Петруха. — Сызмальства лошадей боюсь.
Пузатый снова задумался.
— Разве на мельницу тебя определить?
— Как шум жерновов заслышу, со мной корчи делаются! — ещё жалостливее проговорил Петруха. — Не дожить мне там до чуда чудного, дива дивного…
— К хлебенному старцу пойдёшь, — ещё раз крепко подумав, изрёк пузатый. — Скажешь — поваренный тебя послал.
Петруха истово поклонился и, блеснув вслед пузатому хитрым глазом, пробормотал:
— Таких пузатых мудрецов, видно, не жнут, не сеют, они сами вырастают!
Хлебенный старец — маленький, коренастый, безбородый — сразу нашёл Петрухе дело: таскать горячие хлеба из пекарни в кладовую клеть.
Старец был занятный — ни минуты не мог на месте усидеть. То бежит муку принимать с мельницы, то в пекарне тесто пробует, то хлеба пересчитывает, то муку пересыпает, то мешки проверяет, не пожевали ли их мыши.
Крутится, вертится, вдруг спохватится:
— Ах, о душе подумать надобно, в божий храм пойти, помолиться… Эй, Петрушка, куда дрова поволок! Не в кухню, а в пекарню! Да беги к житенному старцу, скажи, чтоб зерно на мельницу давал свежее… Эй, Федот, смотри, чтоб старая печь была к заутрене переложена! Эй, Васька, опять жар из печки упустил! Смотри, из трубы борода тянется да колечки!..
Покричит, покричит, потом съест кусок пирога, запьёт квасом и вздохнёт:
— Ах, о душе подумать надобно, в божий храм пой…
Но тут старец увидит в своих владениях какой-нибудь неполадок и опять кричит:
— Николка! Что ноги волочишь, как немощь убогая? Смотри у меня!.. Эй, Васька, иди обоз выгружай! Мучицу присмотри, не привезли ли гречневую… Эй, Петрушка, тащи хлеба в трапезную! Эй… Эй… Эй…
И снова: поди, подай, принеси, мука овсяная, аржаная, пшеничная…
А через час-другой снова вздох:
— Ох, о душе подумать надобно…
Неделю Петруха послужил у хлебенного старца, отогрелся, отъелся. Служба лёгкая, сытная, но скучная.
Проведал Петруха, что скоро обоз из монастыря повезёт государевы подати в стольный град — Москву белокаменную. Попасть бы в обоз — большую часть пути до боярина Безобразова можно на монастырских лошадях проехать. Гоже! Но как в обозные попасть? Если сидеть при хлебенном старце, век будешь хлеба, пироги да калачи из пекарни к монахам таскать.
У самой монастырской стены жил усатый молчаливый богомаз — иконы расписывал. Петруха повадился к нему бегать от своего хлебенного старца.
Нравилось Петрухе, как богомаз работает. Пахло в избе лаком да красками, деревом тёплым, струганным. Со всех сторон задумчивые лики глядели на Петруху-скомороха.
Помогал Петруха богомазу — краски тёр, кисти мыл, яичные желтки разводил в котле, доски олифил для икон, смолу какую-то кипятил.
Тот самый пузатый поваренный старец, которому Петруха о видении рассказывал, зашёл как-то к богомазу в избушку. Петруха доску для иконы готовил — олифой протирал.
— Ты что ж, отрок, здесь ныне служишь?
— И у хлебенного тоже, святой отец, — смиренно ответил Петруха. — Замолвили бы за меня слово перед хлебенным, а я тут останусь. Мне чуда чудного, дива дивного ждать нужно. Здесь благолепие, не то что в пекарне.
— Помощник мне зело нужен, — сказал богомаз. — Работы много, один не управляюсь.
— Благословляю тебя, чадо моё! — пробурчал пузатый, перекрестил Петруху.
И с тех пор он поселился при богомазе.
Новое место было ещё тем сподручнее, что, кроме молчаливого богомаза и Петрухи, никого в избе больше не было. Наконец-то Петруха мог спать спокойно, не бояться за свой пояс. Три слюдяных оконца освещали избу днём. Вечером зажигали свечи или сразу три лучины в тяжёлом литом святце: писание икон требовало много света.
Богомаз всё больше молчал или напевал про себя псалмы. Указывал, что́ Петрухе делать надо, жестами или кистью. Ни разу Петруха не ошибся — понимал всё с лёту. По нраву пришёлся старику смышлёный подросток.
Самым примечательным во внешности богомаза были усы. Белые, едва тронутые желтизной, они лохматились, как два пучка соломы.
Петруха с трудом удерживался, чтобы не подёргать их, не проверить: приклеены, может? Ну солома, да и только!
Монастырскую богомазню знали во всём воеводстве.
То и дело приезжали в монастырь посланцы из городов и сёл, заказов на иконы было множество.
Тонкая кисть богомаза работала без устали.
А неделю спустя после переселения Петрухи пришли к богомазу два старца с посохами, в высоких шапках-клобука́х.
Художник, который обычно даже не поворачивался в сторону вошедших, на этот раз вскочил, поклонился. Петрухе кистью пригрозил: нишкни, мол.
«Видно, ихние монастырские воеводы», — с любопытством рассматривая дебелых старцев, подумал Петруха.
Не обращая внимания на служку, старцы осмотрели сохнущие и готовые уже иконы, сказали художнику несколько одобрительных слов.
Потом тихо заговорили меж собой, а богомаз только послушно кланялся, и его соломенные усы шевелились, как живые.
Из разговора Петруха понял, что нужно писать чудотворную икону, что деньги за неё монастырю уже уплачены и что работа спешная.
— Тем же храмом ещё десять досок заказаны, — напомнил один из старцев.
После ухода старцев служка принёс художнику кувшин с чем-то белым — видимо, краской особенной.
Петруха ночью проснулся воды испить, поднял крышку кувшинную, заглянул внутрь да чуть не вскрикнул, — хорошо ещё, что сам себе рот ладонью закрыл: краска светилась. Кувшин внутри горел, словно в него запихнули солнечный луч.
Похлебал Петруха водицы, улёгся на лавку, думать стал: с чего это краска так светится?
Думал-думал, ничего не удумал.
Вспомнил рассказ Потихони про то, как какие-то скоморохи маски себе самоцветной краской размалёвывали. Днём ничем не приметна она. А вечером сверкает вся. Скоморохи надевали на себя маски светящиеся, плясали, пели. А попы их чертями обзывали.
— Вот тебе и чудо чудное, диво дивное… — пробормотал Петруха, перевернулся на другой бок и заснул.
…Действительно, чудо чудное готовилось в скромной избушке богомаза.
На этот раз художник не доверил Петрухе обычную работу: сам смешал краски.
Петруха внимательно следил за руками художника, — что куда он сыплет, что с чем смешивает.
— Я буду большую икону писать, — сказал богомаз, расправив усы, — а ты заготовь десять досок для икон средних. У нас тут есть один инок, писать красками обучен. Придёт помогать.
Тут-то и родился в Петрухиной голове отчаянный план.
«А что, ежели вместо одного чуда сделать десять?» — решил он и даже глаза закрыл, чтоб случайно не увидел в них богомаз тайных Петрухиных мыслей.
На следующий день работа закипела. Художник писал большую икону.
Инок, редкозубый и тщедушный монашек, малевал одновременно десять средних икон.
Сначала он накладывал фон, оставляя пустое место для будущих ликов, затем рисовал светлые кружочки нимбов над головами, потом выводил сразу десять пар глаз.
С восторгом смотрел Петруха на изготовление «святых» изображений.
Под вечер инок послал мальца к трапезному старцу:
— Хлопот полон рот, а есть нечего… Пусть братину браги пришлёт.
К удивлению Петрухи, привыкшему, что трапезный не зря почитался у монастырской братии первейшим скупцом на свете, вино и многие другие припасы для богомазов были выданы немедля.
— Едва руки не отвалились, — вываливая на лавку гору снеди, сказал Петруха.
Вид братины, наполненной брагой, вызвал радостные клики инока:
— Возрадуемся, братья! Изопьём!..
Начался пир.
Богомазы быстро захмелели, пытались петь песни, но чуть не подрались: каждому казалось, что другой поёт неправильно. Потом все начали клевать носом.
В конце концов инок не мог даже забраться на печь и, бормоча: «На полу спать сраму нет», притулился к стопке чистых дощечек.
Когда в избе раздался дружный храп, Петруха принялся за дело.
Припомнив, как орудовал художник, Петруха принялся во все краски, которыми писал инок, добавлять светящийся чудесный порошок.
Затем задул лучину.
Красота! Все краски светятся!
Эх, только бы утром никто ничего не приметил.
Назавтра богомазы проснулись поздно, головы у них болели после ночной пьянки. Петруха был опять послан к трапезному старцу и вернулся с братиной браги.
Богомазы выпили по ковшу, повеселели и принялись за работу.
К вечеру инок закончил свои десять икон и ушёл восвояси.
Наутро явились от игумена справиться о большой иконе.
— Нынче кончу. Да сохнуть ей дня два, — ответил богомаз. — А тогда все сразу и увозите.
На третий день забрали весь товар — и будущую чудотворную и десять простых.
Прошёл по монастырю слух — обоз в Москву снова задерживается.
«Уехать не успею, — подумал Петруха. — Не ровен час, из-за этого чуда с иконами ещё и беда нагрянет…»
В тот же день он ускользнул в бор, который начинался тотчас же за монастырскими стенами. Отыскал — не далеко, не близко — в самой чащобе сосну с дуплом маленьким. Уложил туда пояс с выкупом, сверху птичьим гнездом прикрыл. Следы, как лиса хвостом, веткой разлапистой замёл.
Приметил: совсем рядом с заветной сосенкой, в полшаге, как бревно в старом частоколе, стоит старая сосна с двумя большими дуплами — ну прямо две берлоги! Хорошая веха, не заплутаешь!
Снова потянулись дни. Игумен что-то не торопился с обозом, хотя много возов, уже изготовленных к дальней дороге, стояло возле житницы.
Однажды утром прибежал в иконописную испуганный инок: игумен вызывал к себе в келью богомаза. Петруха затаился — не иначе, весь этот шум с чудесными иконами связан!
Так оно и оказалось: привезли все иконы назад поломанными, разбитыми. Возмущение народное в церкви случилось: «чудо»-то проделкой монашеской обернулось!
Дело было так: десять малых икон, иноком намалёванных, Петрухой подправленных, попали в разные руки. Продали их попы тем, кто дороже дал. Одну — стрельцу, вторую — подьячему, третью — торговому человеку, четвёртую — слуге княжескому…
Большую же икону в церкви установили и нарекли её чудотворной — разве простая икона во тьме ночной сама по себе светится?
Потянулись уже было на поклон к чудотворной люди из разных мест, да тут, откуда ни возьмись, ещё десяток «чудотворных» объявился.
Растерялись богомольцы: такого ещё не бывало! Кто полюбопытнее, начал до причин «чуда» допытываться — докапываться, у старых людей выспрашивать.
Наконец нашли одного старика богомаза. Тот краску на иконах поколупал, понюхал, на язык положил, быстрёхонько до сути дошёл.
— Дайте мне денег, — говорит, — я вам этого «чуда» на базаре куплю целый мешок. Это не лики святые, а краска такая, «ночным самоцветом» прозывается.
Собрали ему денег, купили краску, забор покрасили. Сияет забор. Не хуже «чудесных» икон.
После таких дел рассерчал народ, иконы поразбивал. И «чудотворную» разбить хотели, да попы отговорили. Сняли её и назад в монастырь отправили.
У игумена в келье инок покаялся.
— Попутал меня, видно, бес, — сказал он, — во хмелю был, краски все спутал!
Богомаз вернулся в иконописную свою избу под вечер, навеселе. Усы соломенные ходуном ходили — весело мастеру.
— Будь моя воля, — сказал он и хитро на Петруху покосился, — я бы того, кто грех этот сотворил, на сковороде изжарил!..
Он взял кисть, окунул её в остатки светящейся краски и стал писать что-то прямо на бревенчатой стене. Чудесная краска при свете казалась невидимой, следов не оставляла, — словно кисть сухой была.
Потом художник погасил свечу, взобрался на печку и лёг спать.
В окошко светил месяц. Луч его, как тонкая длинная кисть, тянулся по стенке печи, дотягиваясь до руки богомаза. И казалось, что художник зажал луч в своих пальцах.
Когда глаза Петрухи привыкли к темноте, то увидел Петруха на стене свой длинный нос и свою вихрастую голову. А над головой — круг-нимб, как у святого.