Веселый мудрец. Юмористические повести

Привалов Борис Авксентьевич

Нестерко — мужик озорной

Юмористическая повесть

по мотивам белорусских народных

сказок и анекдотов

 

 

НАШ ДРУГ НЕСТЕРКО

Много мне пришлось путешествовать по республикам и областям нашей необозримой родины. Во время этих поездок я всегда старался встретиться с теми людьми, которые помнили различные смешные истории и сказочки, забавные сценки, анекдоты из жизни своего народа.

Так я познакомился с героем карельских сказок весельчаком Кумохой, с хитрым шутником бурятом Будамшу, молдавскими забавниками Пэкалэ и Тындалэ, со многими другими персонажами народного юмора.

Некоторые герои веселых историй, как, например, знаменитый Ходжа Насреддин, жили на самом деле. Конечно, с ними не случалось и малой доли того, о чем повествуют рассказчики. Но в данном случае народная фантазия отталкивалась от реального образа, постепенно обогащая и видоизменяя его.

Часть своего детства я провел в Белоруссии. Слушая смешные сказки, я был уверен, что их герой, Нестерко, — настоящий, невыдуманный человек. И мне было очень обидно и горько, когда некоторые из приключений Нестерка вдруг приписывались какому-либо иному персонажу.

Я даже ссорился с рассказчиками. Утверждал, что именно Нестерко совершил эти веселые дела и что мне известно о них чуть ли не со слов очевидцев.

Каково же было мое огорчение, когда выяснилось, что на самом деле Нестерко никогда не существовал! А я уже свыкся с тем, что множество забавных и любопытных событий связано с Нестерком, с этим рассудительным, острым на язык и быстрым на выдумку крестьянином.

Не только мне пришелся по. душе этот образ. Нестерко появился на сценах театров в известной комедии драматурга В. Вольского. Затем он вышел на арену Минского цирка в роли шутника, ведущего программу. Все чаще и чаще слышится имя Нестерка, когда речь заходит о сокровищницах белорусского народного творчества.

Совсем недавно я посетил те места, где жил в детстве, снова с превеликим удовольствием слушал рассказы о похождениях Нестерка. Только теперь историй этих было значительно больше, чем раньше. И самое любопытное: многие из сказителей уже не сомневались в существовании Несгерка, даже утверждали, будто он жил когда-то в соседней деревне. И в доказательство своих слов вспоминали пьесу о Нестерке.

— Раз про него спектакли показывают, — говорили старики, — значит, так все и было. Театр обманывать не станет.

Вот как иной раз складывается биография сказочного героя!

Не захотел я оставаться в долгу перед своим любимцем Нестерком и написал о нем книгу. Часть вошедших в эту повесть сказочек, небылиц и анекдотов всегда была связана с именем Нестерка, некоторые приписывались то ему, то иным персонажам. Но по характеру своему они с полным правом могут принадлежать одному человеку — знаменитому герою белорусского юмора, другу всех, кто борется за справедливость, — НЕСТЕРКУ!

Очень рад познакомить с ним вас, дорогие читатели.

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

АИСТЫ ЛЕТЯТ МИМО

Когда в деревню Дикуличи попадал какой-нибудь заезжий человек (что, впрочем, случалось не так уж часто), то он непременно удивлялся:

— Отчего, люди добрые, аистов здесь не видно? Сколько я селений проехал, везде три-четыре семейки курлычут. А у вас гнезда на крышах пустые лежат. С чего бы это, мужики?

Мужики отвечали не сразу. Они внимательно осматривали путника, оглядывались по сторонам, перемигивались:

— М-да… Аист птица, говорят, к счастью… А про нашего пана Печенку не слыхивали, случаем? Нет? И про пана Кишковского не ведаете? Издалека, знать, пожаловали!

После того, как мужики убеждались, что проезжий никакого отношения к пану и панским родственникам не имел, и в гости к Печенке заворачивать не собирался. Разговор становился откровеннее:

— Аистов у нас нема, потому пан их яйца поел.

— Как это — поел? — удивлялся проезжий. — Яичницу жарил из аистиных яиц, что ли?

— Было дело! — вздыхали крестьяне и с готовностью поясняли: — Что же пану делать, когда панские гости поели у нас всех кур, уток да гусок?

Действительно, пан Печенка достатком похвастать не мог: трухлявая, еще от прадедов, усадебка; живности — кот наплакал, а в закромах — сквозняк.

— Жилы пан все повымотал, нечистая сила, — плевались мужики. — Собачий пан, одно слово!

«Собачьим паном» Печенку нарекли за пристрастие а к собакам. Псарня в имении был знатная. Хозяйство! рушилось, но псы жили припеваючи, без горя и забот. Из-за них Печенку приглашали на охоту многие вельможные и ясновельможные паны, и это позволяло Печенке хоть на некоторое время чувствовать себя на равной ноге с известными богатеями.

— Тот не пан, о ком сказать нечего, — шумел Печенка в кругу друзей. — Меня, дикуличского пана, потому уважают, что когда мои пёсики голос подают, так их во всей округе слышно! А кто аистиные ячницы гостям подавал? Я! А чьи мужики шапку должны перед псарней снимать? Мои! А кто…

Итак Печенка мог хвастать без конца.

Особенно красноречив он бывал в те дни, когда в Дикуличи приезжал богатый помещик пан Кишковский. По расчетам Кишковского выходило, будто Печенка приходится ему чем-то вроде племянника. А так как других наследников у престарелого пана не имелось, то Печенка уразумел, что после кончины Кишковского усадьба «добрейшего дяди» перейдет в руки «любимого племянничка».

Поэтому каждый приезд Кишковского в Дикуличи Печенка объявлял праздником. Пировали днем и ночью — сколько сил хватало. Когда же в усадьбе все припасы подбирались подчистую, то писарь Яким — он же староста и управляющий — отправлялся на деревню и в поисках снеди обнюхивал в хатах кладовки, сени, чуланы.

Найдя яйца, сметану, масло или еще что-либо, он пискливо восклицал:

— Божий дар! Пошли, господи, еще!

Тоненький голосок Якима мог звучать и грозно, если хозяин не торопился расставаться с последним куском:

— Тащи к пану, да не утаивай! Не то последнюю солому с крыши сниму! Знаю тебя — в долг берешь, а отдавать не гож! Неси, неси дары божьи в усадьбу!

— Верткий! — хвалил писаря Печенка. — Грамотей большой руки! Недаром я тебя из города вывез! А нюх, как у легавой!

Стоило тощей бородке Якима мелькнуть среди хат, как раздавался испуганный шепот:

— Трясун идет, прячь все!

Трясуном крестьяне прозвали писаря за его необыкновенную жадность.

При виде кринки с маслом или куска сала руки Якима начинали дрожать, как в ознобе, бороденка вставала дыбом. Писарь глотал слюну и быстро-быстро моргал глазами.

— Кто успевает, тот хе-хе, сыт и пьян бывает, — бор- мотал он, не отрывая взора от кринки. — Как говорится, угости меня добром, а не то возьму пером… А перышко-то всегда при мне, вот оно…

И Трясун похлопывал себя по кожушку, к поясу которого была привязана чернильница и небольшой мешочек для гусиных перьев.

Скрепя сердце Трясуна приходилось угощать. Что делать? Поссоришься с грамотеем — он тебя в два счета по миру пустит. Недоимку лишний раз взыщет, должок припишет, а то и просто шепнет пану словечко-другое — и прощай, родная хата, прощай, дети! Ведь что пан пожелает, то с мужиком и сделает — панщина! Куда, кому пожалуешься, раз пан всем верховодит? Панщина! Яким же вертит Печенкой, как хочет, об этом всякий знает. Недаром учен писарь, ох, учен!

…Собрав необходимые для продолжения пира «божьи дары», Яким Трясун вернулся к панам.

Кишковский сидел, как обычно, развалясь в кресле, а долговязый Печенка, в дугу согнувшись, самолично наполнял чарки. Племянник даже во хмелю никогда не забывал, что перед ним не просто дядя, а благодетель, от которого вся судьба зависит.

— Пейте, пейте, — вкрадчиво ворковал Печенка. — Еще чарочку!

Кишковский был ликом багров, телом тучен. Нравом он славился воистину панским — крестьяне его боялись, словно чумы. Больше всего на свете Кишковский не любил, когда ему противоречили: каждое слово свое пан считал непогрешимым и малейшее возражение почитал за великое оскорбление. Поэтому он довольно быстро переругался со всеми соседями и теперь находил усладу лишь в посещениях «дорогого племянника»,

— Ты мне только не перечь ни в чем, — басил Кишковский, — а уже я тебя облагодетельствую! Слышишь?

Печенка преданно заглядывал в дядины очи и бормотал, прикладывая руку к сердцу и шевеля усами:

— За любовь и ласку покорно благодарим!

— Чего? — вдруг встрепенулся Кишковский, и его жирная шея начала багроветь. — Благо-да-рим? Рим? В каком смысле?

Хорошо, что Яким не растерялся и спас положение.

— Это, ясновельможный пане, так, — залебезил писарь, — безо всякого смысла, просто словеса. Иначе и сказать нельзя! — И зашептал Печенке: — Предупреждал я вас — слова выбирайте!

— Бес попутал! — перекрестил рот Печенка. — Ей-ей, сатанинское наваждение!

Знакомым и дворне отлично известно было, что при Кишковском нельзя произносить некоторые слова. Одни из них находились под запретом постоянно, как, например, «кишка». Дело в том, что настоящая фамилия пана была Кишка, но он сумел переделать ее на более благозвучную. Некоторые же слова объявлялись; запретными временно. Например, когда Кишковский объелся вареными раками, то в присутствии пана о раках вспоминать не рекомендовалось, потому что от этого он быстро впадал во гнев.

Слово «Рим» само по себе запретным не считалось. Но оно напоминало имя Римша — так звали крестьянина, который крепко пану насолил.

Завел Кишковский у себя в имении такой обычай: прежде чем на рынок или ярмарку отправиться, крестьянин непременно должен был к пану в усадьбу зайти и заготовленный на продажу товар показать. Пан отбирал, себе самое лучшее, платил гроши, а то и ничего не платил. Тех же, кто с ним пытался торговаться, Кишковский отправлял на конюшню, и там мужику всыпали полсотни «горяченьких».

Однажды Римша привел в усадьбу вола: плохо стало у мужика дома с хлебом, решил он продать скотину.

— Сколько ты хочешь за этого козла? — спросил Кишковский.

— То, пан, не козел, то вол, — ответил Римша.

— А я говорю — козел! — вскипел пап. — Пусть остается тут, а ты, быдло, пошел вон! Гроша ломаного не получишь!

Римша огляделся, увидел, что никого из дворни поблизости нет, показал Кишковскому прут, которым он вола погонял, и спросил:

— Что это, пан, береза или лоза? — Да ка-а-ак хлестнет пана прутом: — Я ж привел тебе вола, а не козла!

Кишковский хотел на помощь позвать, да язык от неожиданности такой онемел, не слушается.

Римша хлестнул барина еще разок и — к воротам. Крикнул оттуда:

— Дай срок — шкуру с тебя, пан, спущу! Вскочил на панского коня, который возле конюшни стоял, и ускакал.

Через некоторое время очухался пан, крикнул дворню, гайдуков, только Римши уже и след простыл. Скрылся хлопец в лесу дремучем — попробуй сыщи!

Вот с того дня Кишковский и не мог спокойно слышать не только имя Римши, но и все слова, хоть чем-то его напоминающие.

…Едва Яким Трясун успокоил дядюшку, как Печенка неосторожным словом опять чуть было не лишил себя наследства.

— Не желаете ли трубочку? — предложил он Кишковскому. — Табачок турецкий. Пан Кузьмовский мне целую кубышку насыпал. Закурим, дядюшка!

— Заку… Что? Заку-рим? — Шея Кишковского начала краснеть от гнева, как индюшачий нос. — Опять «рим»?

— А-а! — схватился за голову Печенка. — Снова нечистый за язык дернул!

Яким тотчас же попытался замять неприятный разговор и спросил Кишковского:

— Давненько ворота поставили, ясновельможный пан?

Дядюшка даже рот раскрыл от удивления:

— Захмелел, что ли, писарь? Какие ворота?

— Сказывают люди, — почтительно произнес Трясун, — что вы забаву придумали. Поставили посреди поля ворота, и какой мужик в них не проедет, плетьми гайдуки его одаривают тут же, на дороге.

— Так то не я, — пробасил Кишковский, — то пан Кузьмовский.

Печенка облегченно вздохнул: молодец, писарь, выручил!

— Задумка лихая! — продолжал Кишковский. — Ха! Едет хлоп по дороге, думает: кто ворота среди поля ставит? Кому до них дело? Ан тебе, быдло! Сворачивай с дороги! Ха! Приеду к себе — прикажу вытесать. Что ж, Кузьмовский разве вельможней Кишковского?

— А слышали, — разливая вино по чаркам, сказал Печенка, — как пан Кузьмовский пошел в свой лесок поохотиться? Вдруг собака делает стойку. Видит пан — старуха орехи собирает.

— Как? Панские орехи? — рассердился Кишковский. — Да ее за это…

— Вы только послушайте, дядюшка, что придумал пан Кузьмовский! — возбужденно потер руки Печенка. — «Что ты тут делаешь?» — спрашивает он старуху. Та отвечает: «Орехи собираю внучкам». — «Как белочка, значит! — говорит пан Кузьмовский. — А раз белочка, то полезай на дерево и с сука на сук прыгай».

— Веселый пан! — захохотал Кишковский.

— Придумщик! — захихикал Яким.

— Старуха в слезы: «Стара я», а Кузьмовский вскинул ружье да говорит: «Лезь, а не то пристрелю на месте!»

— Веселый пан! Нужно будет такое и мне придумать!

— Вы еще веселее что-нибудь придумаете, дядюшка! — продолжал Печенка. — Старуха-то на дерево взобралась, да с первого же сука и шмякнулась оземь. Кузьмовский мне это у себя на псарне так рассказывал — даже собаки смеялись, ей-богу!

— А что ты, племянничек, у него на псарне делал?

— Легавого щенка искал. Вроде того, какой у вас, дядюшка. Очень мне сейчас не хватает хорошего легавого щенка. Кажется, что хочешь за него бы отдал!

— Разве у пана Кузьмовского есть такой щенок, как у меня! — гордо молвил Кишковский. — Таких легавых щенков было только два. Одного купил я, второго — покойный пан Дубовский, к третьему, как сейчас помню, приторговывался какой-то военный…

— Так ведь два щенка всего было-то? — удивился Яким,

Теперь пришла очередь Печенки толкать в бок писаря: не перечь, дескать, молчи.

— Я бы, дяденька, у вас его выменял на что-нибудь, — закинул удочку Печенка.

— За миллион не отдам! — пробасил Кишковский.

— А за сто тысяч? — спросил захмелевший Печенка,

— Не отдам! — махнул рукой дядя,

— За тысячу! — стукнул кулаком по столу Печенка. — Хочу щенка! — И добавил плаксиво: — Свет мне без него не мил!

— И за тысячу не отдам! Даже за сто рублей! — басил Кишковский, пьяно моргая глазами.

Яким сидел молча, ухватившись за тощую свою бороденку. Тому, кто писаря плохо знал, могло показаться, что он пьян. Но Трясун хмелел туго, а когда вдруг хватался за бороду — означало это, что вспыхнула у него в голове какая-то каверзная мыслишка. Берегитесь, враги! Берегитесь все, кто пожалел угощения для Трясуна!

— Изволили вы, ясновельможный пан, обмолвиться утром, — вкрадчиво начал Яким, — что нужно вам несколько душ крестьян для какой-то мены.

— Ну, нужны, проиграл в карты. Шесть душ. Хоть стариков, хоть детей малых, все одно кого, а отдай. Долг чести! — подтвердил Кишковский. — Вот вернусь в свою деревню…

— Зачем откладывать дело! — воскликнул Яким. — Нужны шесть душ — берите у нас!

Печенка вытаращил очи, не ведая, к чему клонит хитрый писарь.

— Шесть душ за щенка? — догадался Кишковский. — Что ж, пожалуй, не продешевлю.

— Не продешевите, дядюшка! — сообразив наконец, о каких душах идет речь, потер руки Печенка. — Детишки как на подбор — сироты!

— Без отца, без матери?

— Мать у них пять лет назад умерла, а отец есть. Да лучше бы его не было! — сплюнул Печенка, — Озорной мужик, непочтительный.

— Озорной? — Кишковский поднял отяжелевшую от хмеля голову. — Озорных нужно на конюшню. А то сначала он пану не поклонится, потом недоимку утаит, а после усадьбу спалит.

— Святая истина! — поддакнул Яким Трясун. — Нашего-то, отца этих шести душ, Нестерком кличут. Мужик на выдумку гораздый, на язык расторопный. Тихий вроде. А того и гляди, как бы чего не произвел — беспорядка, неуважения.

— Избавляться от таких надобно! — пробасил Кишковский.

— Так и вовсе без холопов останешься., — начал было Трясун, но Печенка толкнул его в бок так, что писарь едва со скамейки не слетел: не перечь, мол, чернильная душа, ясновельможному дяде!

— Прикажи позвать холопа сюда! — распорядился пан.

— Со всеми шестью душами? Или одного? — уточнил Трясун.

— Одного пока! — горделиво подкрутил ус Печенка. — Сейчас обрадуем голяка!

Яким выбежал из горницы, крикнул дворового мальчонку и послал его в деревню с наказом немедля привести Нестерка.

В ожидании озорного мужика Кишковский задумчиво глядел в потолок, где с бодрым жужжанием вертелся мушиный хоровод.

«Это, значит, тот самый Нестерко, — вспоминал пан, — который мне прошлым летом в лесу встретился. Ха! Из него разбойник не хуже Римши получиться может. Глаза-то серые, острые — ну чисто волк!..»

Дело было так: в один из приездов Кишковского Печенка надумал дядюшку псовой охотой потешить. Охота не удалась, собак отправили на псарню, а Кишковский и Печенка решили через лесок напрямик к усадьбе выйти. Вдруг собака, которую при себе Печенка оставил, поднимает зайца. Печенка помчался его перехватывать: зайцы, как известно, испокон веку по кругу бегают, вокруг знакомого места.

Кишковский подождал-подождал, да и зашагал прямо через глухомань к усадьбе — до нее было рукой подать.

И, гак на грех, сбился с направления, запетлял, не хуже зайца круги стал делать.

Когда третий раз на одну и ту же полянку вышел, остановился дух перевести. Вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Оглянулся и увидел глаза. Из кустов смотрят — серо-голубые, молодые, с хитринкой.

Мужик, что с паном взглядом встретился, таиться не стал, из-за кустов вышел. В годах уже, бородка на щеках светлая, почти незаметная. В домотканой заплатанной свитке, не босой, как многие, а в лаптях. В руке берестяной короб с грибами. Шапки не снял, но поклонился:

— День добрый, пане.

— Заплутал я, хлоп. Куда мне идти?

— Прямо пойдете, затем круто направо, потом круто-крутенько налево, потом опять прямо и так дальше, до самого конца, — ответил мужик, и молодые глаза его усмехнулись.

— До какого конца? — удивился пан. — Ты мне про что говоришь? Куда я выйду?

— Куда-нибудь непременно выйдете, — ответил мужик. — Ведь пан не сказал, куда ему точно нужно.

— Что ж ты мне голову морочишь!

— Меня спрашивают, я отвечаю.

— Ты откуда, хлоп? — грозно пробасил Кишковский,

— Из грибных мест иду, — показывая на короб, сказал мужик.

— Ты чей? — загремел пан во всю свою голосину.

— Был отцовский-материнский, да старики давно померли.

Мужик вздохнул и посмотрел на небо: дескать, на небе теперь тата с мамой.

Кишковский начал багроветь от гнева: какой-то лапотник, голь перекатная, прикидывается дурнем, не хочет с ним, паном, разговаривать!

— Деревня твоя как называется? — сжимая в кулаке арапник, спросил пан. — Ответишь ли ты мне наконец?

— Так я ж все время отвечаю, — одними глазами усмехнулся крестьянин, — Как спрашиваете, так и отвечаю.

— Деревня твоя как называется? — во второй раз крикнул Кишковский, чувствуя, что гнев распирает его.

— У меня нет деревни, — спокойно ответил мужик. — Что я, пан? Это у панов есть деревни! А у меня хатка, да и то старая.

Кишковский бросился на мужика с арапником, но тот ловко, не выронив ни одного гриба из короба, юркнул за дерево.

— Ну, собака, — крикнул Кишковский, — я все расскажу твоему пану! Он с тебя шкуру спустит!

— Не так будет, как пан скажет, а так будет, как мужик сделает, — раздался из чащобы спокойный голос.

Послышался шорох, и в лесу все затихло, словно никого здесь и не было.

Когда Печенка с помощью своих псов отыскал наконец пана Кишковского, то заблудившийся дядюшка прежде всего рассказал про встречу с мужиком.

— Так это же Нестерко! — догадался Печенка.

— Будь он хоть султан турецкий! — шумел Кишковский. — А чтоб ты выпорол его знатно!

— Будет исполнено, дядюшка, — приложил руку к сердцу племянник. — Мужик этот вас век будет помнить!

Но когда гость отбыл восвояси, то Яким посоветовал Печенке с Нестерком не связываться.

— Мужичонка он озорной, как бы чего не удумал нам во вред, — сказал писарь. — Мы его, пане, по-другому за жабры возьмем, обождите, придет час.

…Вот о своей встрече с озорным мужиком и вспоминал Кишковский, уставившись в потолок.

«Значит, я получу за щенка всю его семейку! — подумал пан и улыбнулся. — Ох и поговорю ж я с ним тогда! Придет ко мне, поклонится, а я его — на конюшню!..»

…Печенка положил свою хмельную голову на стол так, что один ус влез в блюдо со сметаной. И собачьему пану припомнилась последняя выходка Нестерка.

Печенка решил гостей потешить, призвал озорного мужика к себе.

— Ты, говорят, везде ходишь-бродишь, товарам цену знаешь. Скажи, почем сейчас дурни продаются?

Гости рассмеялись, а Нестерко поклонился и молвил спокойно:

— Это, пан, смотря, где и какой на дураков спрос. Дурня мужика, вроде меня, за грош спускают, а вот такого дурня пана, вроде вас, за тысячу торгуют…

И это при вельможных гостях-то, при панстве!

Что делать? Пришлось смеяться вместе со всеми, да и только! Но теперь-то наконец и озорному мужику пришел черед! Как узнает, что его деток в другую деревню отдают, — взвоет! Тогда уж над ним и покуражиться можно будет вволю!

…Яким Трясун тянул из чарки винцо и усмехнулся своим мыслям.

«Ловко я придумал, как с Нестерком счеты свести… Попомнит он, как желал здоровья стеклянным глазам!»

…Произошло это в ту пору, когда писарь только-только прибыл в Дикуличи. Нестерко пришел в усадьбу вместе с другими крестьянами недоимку платить.

Яким покопался для вида в толстой книге и сказал:

— За тобой, лапотник, еще три рубля остается. Нестерко сразу смекнул, что новый писарь хочет эти рубли себе в карман положить, и ответил:

— А я так думаю, что мной все сполна уплачено.

— Ан, нет, — усмехнулся Яким, — посмотрим вместе. Нестерко хотя грамоты и не разумел, но виду не подал и говорит:

— Что ж, посмотрим… Это здесь? Так ведь тут не про меня писано!

Яким действительно ткнул пальцем в первую попавшуюся строку, а Нестерко приметил. Писарь понял, что этого мужика ему не провести, и попытался оправдаться:

— Что-то глаза плохо видеть стали… Придется очки надеть.

Яким привез с собой из города большие очки. Видел он и без них хорошо, но на всякий случай возил с собой. Многие дивились: что, мол, за штука чудная? Небось в них все насквозь видно? Не иначе — заморская вещь!

Писаря очки часто выручали из трудных положений. Так и на этот раз: протер Яким стекла, насадил оправу на нос, снова в книгу взглянул.

— Верно, не за тобой должок…

— Пусть будут здоровы твои стеклянные глаза, — сказал Нестерко с поклоном, — а другие чтоб повылазили!

Крестьяне отвернулись, усмешку скрыли, а Нестерко пошел с панского двора до своей хаты.

С той поры Яким спрятал очки на самое дно сундука и в Дикуличах никогда ими не пользовался: стоило только крестьянам увидеть их, сразу же вся деревня вспоминала Нестерка и его здравицу «стеклянным глазам».

«Ну ладно же! — мстительно думал писарь. — Помаешься ты еще за свои дерзости, лапотник! И за то, что ни разу меня не угостил!»

…Первым нарушил молчание пан Кишковский.

Он перевел взгляд с потолка на стол, увидел измазанный сметаной ус племянника и пробасил:

— Ага, значит, шесть душ — это дети Нестерка. Так?

— Так, пане, так, — кивнул писарь. — Шесть душ, одна к одной. Пятеро без имени, а старшую зовут Марисей.

— Кто это — без имени? Некрещеные, что ли?

— Угу, — пробормотал Печенка и вторым усом тоже залез в сметану.

— Совершенно правильно, — покосившись на красовавшуюся среди винных чарок и блюд голову Печенки, вкрадчиво молвил Яким. — Нехристи. Сам-то Нестерко и другие крестьяне детишек по именам кличут, а вот священник-батюшка крестить их не желает без вознаграждения. А откуда у Нестерка деньги? Пять человек — меньше рубля с головы батюшка не возьмет… Так и живут, уже сколько лет, без божьего имени. Но работящи и смекалисты — в отца.

Яким заметил в окно идущего по дороге к усадьбе Нестерка. Писарь бережно поднял со стола голову Печенки, стер с усов сметану, потряс пана:

— Очнитесь, пане, Нестерко пришел!

Имя Нестерка подействовало на Печенку, как ведро холодной воды: он покрутил головой, по-тараканьи зашевелил усами, потом приосанился.

— Шесть душ, из них пять нехристей, за одного щенка, — бормотал Кишковский. — Не продешевить бы!

Нестерко был в неизменной домотканой латаной-перелатанной свитке, в лаптях. Войдя в комнату, снял шапку и поклонился, выжидательно посматривая на Якима.

«Ведь это, наверное, ты, Трясун, замыслил какую-нибудь каверзу?» — спрашивали серые глаза Нестерка.

Писарь дернул плечом и отвернулся.

— Как живешь? — спросил Печенка.

— Да вот шел из соседнего села, — ответил Нестерко прикидывая про себя, с чего бы пан нынче такой вежливый, — да нашел пятак.

— Это хорошо! — подал голос Яким.

Нестерко решил затянуть разговор: авось хуже не будет! И, усмехнувшись, ответил:

— Хорошо, да не дюже.

— Это еще почему? — удивился Кишковский.

— Пятак щербатый, будто его мыши кусали.

— Порченая, значит, монета, — сказал Яким. — Это худо.

— Худо, да не дюже.

— Почему? — пробасил Кишковский.

— Я на него мерку гороха купил.

— Хорошо! — кивнул головой Печенка.

— Хорошо, да не дюже: горох червивый попался.

— Это худо, — покачал головой Яким.

— Худо, да не дюже, — ответил Нестерко: — я горох на жито обменял у купца.

— Хорошо! — снова закивал Печенка.

— Хорошо, да не дюже, — улыбнулся Нестерко.

— Почему?

— Мешок оказался с дырой, жито все на дорогу высыпалось.

— Опять худо, — вздохнул Яким.

— Худо, да не дюже: налетели птицы жито клевать, задумал я птиц ловить.

— Хорошо!

— Хорошо, да не дюже: ни одной не поймал — лисица их спугнула.

— Худо.

— Худо, да не дюже: лисицу-то я изловил.

— Хорошо! — воскликнул Печенка. — Давай ее сюда!

— Хорошо, да не дюже, — почесал затылок Нестерко: — пан Кузьмовский мне по дороге встретился, лису отобрал, а вам, панове, велел поклон передать.

«Настроение у панов хорошее, да не дюже, — подумал Нестерко: — сперва языки почесали, теперь скажут, зачем позвали».

— Ну, хватит лясы точить, — пробасил Кишковский, отворачиваясь от Нестеркиного прямого взгляда.

— И то верно, — ухватился за бородку Яким. — Слушай, мужик: порешил пан Печенка тебе большую милость оказать. Давно остались твои дитятки без матери, отца их непутевого по разным дорогам черти носят, так что, почитай, все шестеро круглыми сиротинушками живут.

— К чему клонишь, не разумею? — настороженно спросил Нестерко.

— А к тому, что наш пан отдал твоих сирот ясновельможному пану Кишковскому. Вот и весь сказ.

И Яким торжествующе взглянул на Нестерка.

На что уж Нестерко привык к тяжелой своей судьбине, но такого удара не ожидал. Даже глаза закрыл, чтобы панские ражие лица не видеть перед собой.

— Языка лишился от счастья, что ли? — спросил Кишковский и подмигнул писарю.

Яким решил продолжить потеху. Он погладил свою тщедушную бороденку и сказал:

— А ясновельможный пан Кишковский дарит нашему пану щенка легавого.

— Щенка? — открыл глаза Нестерко. — Премного благодарен, панове. Только вам, ясновельможный пан Печенка, такая мена не с руки. Ежели вы дитяток моих при родной хате оставите, я вам любую службу сослужу. Хотите, того же щенка легавого добуду?

— Ого, как запел! — пробасил Кишковский. — Да знаешь ли ты, быдло, что таких щенков, как мой, нигде нет?

— А у пани Дубовской? — покрутил ус Печенка. — Э-э, дядюшка, вы сами говорили!

— Так она же не отдаст! — Шея пана Кишковского начала багроветь. — На спор иду: никому щенка того не отдаст!

— Мне отдаст, — спокойно сказал Нестерко. — Дайте срок, панове, принесу щенка в Дикуличи.

— Так вот же тебе, — шлепнул по столу Печенка. — Если к Михайлову дню у меня не будет щенка, — простись со своими нехристями! Ступай! Бьемся об заклад, дядюшка?

— Люблю, когда панская кровь играет! — хохотнул Кишковский. — По рукам! Сказано так, и перетакивать не будем!

— Ух ты, ух ты! — хихикал Яким. — Кланяйся, мужик, панам! — цыкнул он на Нестерка. — Тебе милость великая оказана, дурень!

— Всяк кулик на своей кочке велик, — тихо сказал

Нестерко и поклонился.

— Ты чего там бормочешь? — подозрительно покосился Яким. — А? Ты чего сказал?

— Благодарю ясновельможных панов за науку, — снова поклонился Нестерко.

Ясновельможные тем временем наливали вино в чарки и уже не обращали на Нестерка внимания.

— Ступай прочь, ступай! — замахал руками Яким. — И через месяц здесь будь. Запоздаешь — пеняй на себя. Раз пан сказал…

— Не так будет, как пан скажет, а так будет, как мужик сделает! — произнес Нестерко и выбежал из панских хором.

Нестерко вышел с панского двора, надел шапку.

Солнце, багровое и круглое, как лицо пана Кишковского, собиралось закатиться.

Аисты летели к себе в гнезда, летели, как всегда, мимо Дикулич.

«Аистам лучше, — посмотрев вслед птицам, подумал Нестерко. — Не понравилось, обидели — взяли да и улетели всей семьей в другую деревню. Свободная птица…»

Он сделал несколько шагов по дороге, мечтательно поглядел на красных от закатного солнца длинношеих птиц и подумал:

«Авось доживу, когда у нас снова аисты селиться начнут».

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

УЗЕЛОК

Хата Нестерка стояла на околице Дикулич. Старая, гнилая, она стояла-то, казалось, только потому, что не знала, на какой бок повалиться. У Нестерка — шутка ли! — шестеро детей, сам — седьмой. Где уж тут о новой хате думать!

На панщине, в поле, одному кормильцу спину гнуть — все разно что ложкой реку вычерпывать: семерых не прокормишь, а сам как в поле на землю свалишься, так и не встанешь. А в хате ребятишки гвалтуют — есть просят. Марися, дочка старшая, за мать трудится: и на грядках, и по дому, и холстины прядет, случается в лес ходит за дровами. Печенка Нестерка от панщины освободил — за это нужно было пану два раза в год деньги приносить. Пан свою выгоду понял: Нестерко мужик мозговитый, выгоднее его на заработки посылать, чем в поле. Побродит, походит, а домой явится: родное гнездо, да птенцы в нем мал мала меньше.

Вот Нестерку и приходилось зарабатывать не горбом, а все больше умом да хитростью. Хорошо еще — Марися подросла, хоть десяток лет всего, а помогает. Одному бы не выдюжить, не молодой ведь уже.

«Видно, порешил Печенка от меня избавиться и детей погубить, — думал Нестерко, шагая к хате. — Паны дерутся — у мужиков чубы трясутся, паны смеются — у мужиков слезы льются, так искони заведено. Кабы знать, что этим щенком-легашом все закончится! А чует сердце — следом придумает Трясун еще погань какую-нибудь».

Марися сразу подметила, что у отца горе. Спросила тихо:

— Опять, тата, пан службу надумал?

Нестерко свитку скинул, сел на лавку. Самой младшенькой — Янусе — льняные кудряшки пригладил: всегда ее больше всех жалел: матери не знала, отца видит редко…

— Шла, Марисенька, беда мимо, да к нам своротила. К лиху нам не привыкать, но Печенка такой узелок завязал, что не ведаю, как распутывать будем.

И рассказал Нестерко про панские затеи.

— Вы же сами говорили, что при панах без хитрости не проживешь, — ответила Марися. — Была бы догадка — все будет гладко. Выдюжим, тата, ты покрепче узелки распутывал.

И начала Марися готовить торбу в дальний путь. Собирает, отца успокаивает:

— Все будет ладно, тата.

— Ты у меня настоящая мужицкая дочка, — обнял Марисю Нестерко. — Хозяйка на все руки. Не впервой хату и ребят на тебя оставляю, а все сердце щиплет: как бы беды без меня не случилось. Ну, да авось обойдется… Не забывай, с меньшими по-матерински поступай. Помни, от ласкового слова в хате светлее. И последний мой завет: никому первая не говори «добрый день» и никому первая не желай «хорошей работы».

Марися удивилась, руки опустила:

— Чему ж вы меня учите, тата?

— Где ж твоя догадка, дочка? — в тон ей отозвался Нестерко.

Голубые глаза Марией улыбнулись:

Не разумею вашего завета, тата. Опять, верно, бывальщина какая-нибудь.

— Верно, бывальщина. — Нестерко заглянул в торбу, переложил в ней что-то. — Завет этот дедовский. Дед мой моему тате его оставил, когда помирал. «Желаю, — сказал дед, — чтоб тебе жилось хорошо, чтоб у мужиков ты уважением пользовался, чтоб на белом свете о тебе только хорошие слова говорили». — «Что ж мне для этого сделать нужно?» — спрашивает мой тата. А дед отвечает: «Никому никогда первый не говори «добрый день» и никому никогда не желай первый «хорошей работы». Подивился мой тата этому завету, вот как ты, Марисенька, сейчас. Но стал выполнять его. Так и жить стал: никому первый не кланяется, на поле приходит — ждет, когда соседи ему первые пожелают «хорошей работы».

— Чем же это обернулось? — спросила Марися.

— Начали про тату говорить худое. Пана, мол, из себя корчит. Соседи здороваться перестали. Девушки танцевать не хотят с ним. Мужики мимо шагают, словно перед ними не человек, а место пустое. Жить тате стало невмоготу. Пошел он к слепцу гусляру, деду мудрому, жизнью ученому. «Не мог отец сыну худого посоветовать, — сказал гусляр. — Ума ты к завету не приложил, уразумел его не так. Родитель тебе вот что завещал: ежели раньше всех станешь в поле выходить, то все, кто потом придет, будут первые с тобой здороваться и желать тебе «хорошей работы». Вот как». Начал отец с того дня приходить в поле первым, а уходить последним. Трудился так, что любо-дорого смотреть на него было. Лучшим работником на селе стал, потому завет выполнял свято… Поняла, Марисенька?

— Так я же все вокруг хаты верчусь… Пахать-сеять не учена.

— Что ж, люди не видят, как ты работу любишь? — обнял дочку Нестерко. — Ты у меня, как добрый хлопец! Да еще и хлопец не каждый сумеет с тобой потягаться!

Когда отец и дочери вышли на порог хаты, то на улице уже густели сумерки.

— Куда вы, тата, на ночь глядя? — прижалась к отцу Марися. — Может, до утра обождете?

— Уходит день, не привяжешь за плетень, — вздохнул Нестерко. — Срок мне дан невеликий. Торопиться надо. За ночь я до горелой ракиты дойду — там, глядишь, попутный воз попадется. С утра пораньше езды больше.

Дымки хат ясно виднелись на еще светлом небе. Значит, сегодня на панщину в поля выходили не только мужики, но и женщины. Некому было днем истопить печки, еду сварить — только вечером хозяйки вернулись с работы и принялись за готовку.

Пушистые, как кошачьи хвосты, дымки торчком стояли над соломенными крышами.

— К сухой погоде, — сказал Нестерко, — верная примета: дым колом.

Ребятишки сгрудились посреди улицы.

— Пятро, Ивась, Микола, Степан, тата уходит! — крикнула Марися.

Четверо мальчиков отделились от гурьбы, подбежали к хате. У старшего — Пятра — в руках шапка, а в шапке комок живой.

— Ежа изловили, — сказал Пятро.

— Это я, — похвастал Степан, — на грядах, сзади хаты. Утром еще.

— Ну? Сам? — удивился Нестерко. — Один?

— Один, — ответил Степан, — вместе с Пятром, Ивасем и Миколой.

Братья привыкли к тому, что отец часто и надолго отлучался из дому, по-взрослому относились к его уходам.

«Так нужно», — говорила Марися, и они больше ни о чем не спрашивали.

— Ежа не мучайте. — Нестерко вынул его из шапки. — Это зверь вольный, а вы его пленником сделали. Ежели вас в хате запереть на целый день, как запоете?

— Не надо нас запирать! — испугался маленький Степан. — Ежака мы выпустим.

— Ежи мышей ловят, — сказал Пятро.

— У нас мышам делать нечего, — рассмеялась Марися, — они живут в хатах, которые побогаче.

— Кладите сюда. — Нестерко протянул сыновьям торбу. — Я этого зверя в поле отнесу. А вам, когда вернусь, от ежа подарок принесу.

Нестерко потрепал ребячьи вихры, забросил торбочку на спину, взял из рук Марией дубовый посошок — верный спутник всех походов. Помолчали. Нестерко шагнул с порога на землю.

Мальчики побежали к товарищам, все еще стоящим посреди улицы.

— Тата! — печально молвила Марися и вытерла слезу.

— Слезы, дочка, не бусы, обронишь, — не соберешь, — сказал Нестерко. — Рано еще горевать! Жди меня к Михайлову дню.

…На околице, там, где пыльная деревенская дорога заворачивала в поле, Нестерко остановился.

Ветерок дул со стороны панской усадьбы. Тявкали собаки на псарне.

— Собака лает, ветер носит; пан спит, а холоп спешит, — вслух подумал Нестерко, положил наземь посошок, потом снял торбу, развернул ее. В ней ничего, кроме свернувшегося в колючий шар ежика, не было.

Нестерко хотел выкатить ежа в траву, но раздумал: вдвоем веселее, а может, и пригодится колючий для шутки какой-нибудь!

Он снова связал торбу, взял посошок и зашагал напрямик через скошенное поле едва видимой в вечерней мгле тропинкой.

…А в хате Марися наткнулась на узелок с едой, тот самый, который она собственноручно уложила в отцовскую торбу!

— Ну что ты с ним поделаешь, Януся, с нашим татой! — огорченно сказала Марися сестренке. — Опять схитрил: свою еду нам оставил! Без крошки хлеба в путь пошел. Ведь знаю, как на дорогу какую-нибудь бывальщину начнет сказывать, так за торбой в оба смотреть нужно. Я заслушаюсь, а он узелок-то и вынет…

Януся смотрела на старшую сестру серо-голубыми Нестеркиными глазами и бойко жевала вытащенный из отцовского узелка кусок хлеба с салом.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ЛИШЬ БЫ ДЕНЬГИ

Рано утром Нестерко повстречал ехавших на ярмарку мужиков. Один из мужиков после долгих обиняков спросил, не слышно ли чего нового о Римше — земля недаром слухом полнится!

На развилке дорог колымага свернула направо. Дорога же к усадьбе пани Дубовской шла влево, и Нестерко, поклонившись мужикам, соскочил на землю.

Рыжий подсолнух солнца сверкал над колючим, как ежовая щетина, скошенным полем. На перепутье стоял красавец тополь. Посадил его кто-то лет сорок назад, и все эти сорок лет путники, отдыхая под деревом, поминали неведомого странника добрым словом.

Нестерко лег в тополиную тень.

Листья на нижних ветвях тополя были темно-серые, потом постепенно, от сучка к сучку, светлели и на вершине сверкали свежей темной зеленью: дорожная, перемолотая тысячами телег пыль не взбиралась на такую высоту. Невдалеке послышался скрип колес.

По дороге катились клубы пыли. Слабый ветерок гнал их не спеша, не обгоняя воза, но и не отставая.

— А-а-пчхи! Стой! — послышался голос из пылевого облака. — Пусть пройдет окаянная! А-а-пчхи!

Ветер развеял пыль, и перед Нестерком появилась тощая лошаденка с небольшим возом сена. Наверху сидели два босых деда в посконных рубахах.

Старик, державший вожжи, громко чихал, сгибаясь так, что головой почти касался колен, а второй — с задорно торчащей вперед бородкой — протирал кулаками глаза.

— Очи залепило, как на мельнице! — говорил он. — Вот бисовщина!

— Доброго добра, старинушки! — подошел к ним Нестерко. — Не поедете, случаем, мимо пани Дубовской?

Деды удивленно — откуда тут вдруг человек взялся? — оглядели Нестерка и степенно поздоровались.

— Мы не в ту сторону, сынок, — отчихавшись, сказал дед и перекинул вожжи из руки в руку. — Но тебе удача: к пани поповский возок едет.

— Ехали мы мимо корчмы, — вступил в разговор дед с задорной бородкой, — видим — возок. А около него стоит Кузьма, который в запрошлом году на зимнего Николу погорел.

— Да не на Николу, а в троицын день, — заспорил дед с вожжами, — на Никелин день горел Василь из Лугович. Как раз у него хата за логом, меж двух ракит стояла.

— То не ракиты, — задумчиво возразил второй дед и почесал бородку, — то осинки. А меж ракит дом у кузнеца — прямо от церкви, за Мироном косым.

— Эва! — рассмеялся дед и взмахнул вожжами. — Мирон-то где живет? Возле колодца, а возле церкви его брат, Микола, который на колядах корчмаря Антипа бил.

— Так что ж, старинушки, возок-то поповский? — вмешался Нестерко, поняв, что дедов иначе не остановишь.

— Ась? — взмахнул вожжами дед. — Так я ж и. говорю: едет поп с работником прямо к пани Дубовской.

— Стоит его возок у корчмы, — сказал дед с бородкой торчком, — работник поповский квас пьет. И тут мимо идет Хвоська Гаврилы пасечника, с ведрами…

— Скажет тоже, половину негодного, — рассердился лед с вожжами. — У Гаврилы-то и пчел нет давно. Он их на жеребенка сменял, а жеребенка пан отобрал.

— Так то не у Гаврилы, — почесал бороденку дед, —

У Гаврилы пан отобрал корову, а жеребенка у Игната лысого… Аккурат под троицын день. Тогда еще к бабке Марьянихе сова в хату залетела…

Нестерко опять вмешался в разговор:

— Деды, а деды… Когда возок поповский поедет?

— Так куда ж ему деваться? — усмехнулся дед и ударил вожжами лошаденку. — За нами, небось, едет… Ну, замерзла!

Возок тронулся, телега жалобно заскрипела.

— Бабка Марьяниха полезла под пол, а оттуда фыр-фыр-фыр…

— Так Марьяниха третий год с лавки не встает!

— Как же третий, когда…

Пыль скрыла воз с сеном и дедов, но долго еще до Нестерка доносились выкрики;

— Эва… да он…

— На какой такой Ильин день? На ярмарке, после поста..

Острый Нестеркин глаз приметил вдали махонькое облачко пыли. Оно двигалось над полем, словно подгоняемый ленивым ветром комочек тополиного пуха.

«Возок-то поповский, пожалуй, не ближе Гусиного брода, — подсчитал Нестерко. — Я еще соснуть успею, пока он подъедет…».

И, положив шапку под голову, задремал. Проснулся он оттого, что ежик, похрюкивая и фыркая, старался высвободиться из торбы.

— И мне тоже есть хочется, — вздохнул Нестерко. — Потерпим чуток — авось скоро похарчимся!

Он ласково погладил торбу, и хрюканье затихло.

Облако катилось уже совсем рядом. Но поповская лошадь шла ходко, и пыль не догоняла возка.

Впереди в белесой выцветшей рубахе и шапчонке неопределенной масти сидел мужик. Большие мохнатые усы. цвета спелого жита занимали почти половину лица. Голова его бессильно свисала на грудь и покачивалась в такт лошадиному шагу.

Поп в дорогу надел полотняную рясу. Пряди длинных седых волос его казались холщевыми лентами. Темя свое поп прикрыл от солнечных лучей каким-то лоскутом. Толстый живот подпирал окладистую сивую бороду.

— Здравствуйте, люди добрые!

Нестерко подхватил торбу и вышел на дорогу: Голос так громко прозвучал среди сжатого поля, что лошадь испуганно остановилась. Мужик так резко вскинул голову, что чуть шапка не слетела у него с головы. Поп, погруженный в дремоту, лишь один глаз слегка приоткрыл.

— Нужно мне до ясновельможной пани Дубовской добраться, — поклонился Нестерко. — Не в ту ли сторону, случаем, путь держите?

— До самой усадьбы с нами и доедешь! — радушно ответил мужик.

— Залезай! — приоткрыл второй глаз поп.

Видно, батюшка, истомленный дорожной скукой, был рад любому собеседнику.

— Но, милая! — цокнул Нестерко и сел между мужиком и попом.

Теперь ездокам стало не до сна — начались обычные разговоры о том, о сем, о новостях да слухах.

Нестерко узнал, что попал он в попутчики к священнику из села Удручаны и его работнику Степану.

— Это ты тот самый Нестерко, — сказал поп, — у которого пятеро детей некрещеными живут? Грешен ты, сын мой, грешен. О грехе твоем давно ведаю.

— Богатому и в поле родит, и в хлеву плодит, — ответил Нестерко, — а бедному куда ни кинь — всё клин. Кабы у меня деньги были…

— Так ни разу у тебя за десять годов, почитай, ни гроша не нашлось на святое дело? — покрутил головой поп. — Лукавишь, сын мой, бога гневишь.

— Что об этом разговоры разговаривать, — махнул рукой Нестерко. — Наши мужички ребят своих хоть и крестили, а жита у них в амбарах не прибыло.

— Не разумею, куда гнешь, — насупился поп. — Ты, может, вообще против святого крещения?

— Что вы, батюшка, — усмехнулся Нестерко. — Я-то не против, а господь бог, видно, против меня… Вот послушайте, разве это дело богоугодное, чтоб щенка на шестерых детей менять?

Поп и Степан внимательно выслушали Нестеркину историю.

— Бог послал тебе испытание! — молвил поп назидательно. — За то, что в церкви редко бываешь, за то, что дети нехристями по земле ходят. А насчет панской задумки — что ж, паны, они от бога.

— Дело известное, — переложил вожжи из руки в руку Степан, — одному из горла прет, другой с голода мрет… Н-ну, пошевеливай!

Нестерко подмигнул работнику, тот ответил улыбкой.

— У меня меньшого сына тоже Степкой зовут, — сказал Нестерко.

— Не зовут, а кличут, — поправил поп. — Вот когда окрестят его именем этим, тогда звать будут!

«Ух выдрал бы я тебе патлы с корнем! — злобно подумал Нестерко. — Борода — с ворота, а голова — с горошину!».

Голова у попа и в самом деле была очень маленькой, только это сразу нельзя было определить из-за пышной растительности.

«Черт с тобой, — вздохнул про себя Нестерко, — попадешься ты мне еще на узенькой тропке. А пока хоть с лошади не прогнал, и то благо!».

Тем временем поле кончилось, и лошаденка, вяло передвигая ногами, втянула возок в прохладную тень леса.

Поп стянул с головы лоскут, отер им пот со лба и рассказал, как во младых летах в таком же дремучем бору он один схватился с десятью разбойниками и всех их одолел с помощью слова божьего.

— А вот с Римшей-то, небось, не справились бы, батюшка, — как бы между прочим заметил Степан. — С тем самым, который пана Кишковского лозой тягал. Про него нам еще пономарь давеча сказывал. Тоже вроде бы Римша этот нехристь с малолетства.

И Степан, пригладив усы, подмигнул Нестерке.

— Мало ли что языками чешут, — полез в загривок поп. — Сказал кум куме, кума свату, а сват брату, да и пошел разговор со двора на двор…

Полверсты ехали молча. Только изредка похрюкивал проснувшийся в торбе ежик.

Поп никак не мог сообразить, кто ж это хрюкает так странно, и недоуменно озирался по сторонам.

Неожиданно лошадь остановилась. Посреди дороги сидел заяц и смотрел на возок.

— Н-но! — дернул вожжи Степан, и заяц стрелой улетел в кусты.

— Я у одного пана видывал зайцев и не таких, — сказал поп внушительно. — Привез тот пан себе зайцев заморских, каждый по два пуда весом. Как бараны, ей-боже! А это разве заяц? Тьфу это, а не заяц. Заячий нехристь.

«Ну погоди ж, — подумал Нестерко, — я тебя отучу хвастать».

— Может, ты, Нестерко, в речениях моих сомневаешься? — возвысил голос поп.

«Тогда слезай с возка!» — мысленно докончил поповские слова Нестерко и молвил почтительно:

— Кто ж не ведает, батюшка, что вы всегда одну святую правду говорите! Это нас, мужиков, нечистый попутает — сбрехнем малость.

Возок пересек ручей, колеса задребезжали, ежик хрюкнул в торбе.

— Вы, батюшка, — спросил Нестерко, — беса никогда не видели? Говорят мужики, что он вроде свиньи, только с рогами.

— Я с бесами и нечистью знакомства не вожу, — сказал поп, — меня, слугу божьего, все сатанинское отродье за тридцать верст объезжает. Но тоже слыхивал, что иногда может дьявол и свиную личину принять. Хитер дьявол! Искушал он меня в младые годы. Тогда я обет дал — год ничего, кроме сухого хлеба и ключевой воды, не вкушать.

— Ох и вкусил бы я сейчас хлеба, даже без воды, — вздохнул Нестерко.

Степан сочувственно взглянул на Нестерка, пощупал торбу. Торба фыркнула. Поп вздрогнул:

— Ничего не слышал, Степан? Вроде не то хрюкнул кто, не то чихнул.

— Почудилось, — отворачиваясь, ответил Степан.

— Соблазны были великие, — продолжал вспоминать поп, — но сколько дьявол ни старался, а обет свой я выполнил.

— Салом с кашей тоже соблазняли? — недоверчиво спросил Нестерко. — Бульбой печеной?

— И налимами жареными, и гусями пареными, и колбасами, и окороками! А я хоть бы что — ключевую водицу пью да пью. Отступился от меня дьявол.

От съедобных разговоров разыгрался у попа аппетит, и он спросил Степана, где бы тут лучше остановиться перекусить. Нестерку так хотелось есть, что кажется, даже двухпудового поповского зайца проглотил бы не разжевывая. Но скорый привал не входил в его расчеты.

— Кто ж среди леса останавливается? — испуганно произнес Нестерко и щелкнул незаметно по торбе. Ежик послушно фыркнул. — Эвон мрак какой среди бела дня. Нужно полянку, лужочек отыскать.

— Истину глаголешь, истину, — поспешил согласиться поп, озираясь, по сторонам и даже заглядывая под телегу. — Степан! Ты ничего не слышал? Вроде опять что-то хрюкнуло. Откуда бы среди бора свинье-то быть?

— Почудилось, — спокойно ответил Степан.

— Вот тут, за Брехунским мостиком, — сказал Нестерко, — будет лужайка. На ней всегда паны останавливаются отдыхать.

Степан подмигнул Нестерку и подтвердил;

— Да и я слыхивал: за Брехунским мостиком такая трава-мурава растет, после которой лошадь целый день можно не кормить.

— Уж больно странно мост зовется, — почесал бороду поп. — С чего бы это?

Нестерко подмигнул ответно Степану и нагнулся к поповскому уху:

— Мостик Брехунский от какого-то святого особую силу имеет. Он, ежели по нему брехуны едут, проваливается.

Поп удивился;

— Ну? Степан, ты про это слышал?

— Да кто ж, батюшка, про такое не слышал, — отозвался Степан. — У кого хотите спросите! Но, заснула!

— Да-а! — Поп почесал под бородой, потом за ухом, затем в затылке поскреб. — Чудны дела твои, господи… Вот когда я с тремя разбойниками в лесу бился…

Вы ж говорили — десять было злыдней? — удивился Нестерко.

В том-то и чудо, — молвил поп: — разбойник был один, но имел три лика, а мне виделось, будто их десять.

— Как вы, батюшка, от разбойника этого вырвались? — сочувственно спросил Нестерко.

— С помощью слова божьего, — наставительно сказал поп. — «Сгинь, сатана!» И лиходей сгинул.

— Сколько до моста? — спросил Нестерко Степана.

— Да скоро будем, — ответил Степан, подозрительно долго кашляя в шапку.

— Надо против разбойников слово знать, — задумался Нестерко. — Как, батюшка, вы крикнули? «Караул! Ратуйте, люди добрые!».

— А потом «сгинь, сатана!» — уточнил поп.

— Вот какие чудеса бывают! — продолжал Нестерко. — Как с зайцем заморским! Издали — два пуда, а изловишь — обыкновенный косой!

— Воистину, — произнес поп. — Неисповедимы пути твои, господи. Ты что, Степка, занедужил, что ль? Ишь, кашель его бьет!

— Расскажите, батюшка, — попросил Нестерко, — про соблазны дьявольские… Целый год ключевой водой кормиться — я б не сдюжил.

— Год? Ослышался ты, Нестерко. — Поп всматривался вперед. (Не видно ли уже моста Брехунского?) — Обет я дал от коляд до пасхи. И только скоромного не вкушать — мясного, то есть.

— И не вкушали?

— Раз либо два, не упомню… Но сии грехи мне по* том отпущены были… Уф, скоро ли мост?

— Тпр-рр! Ан мостик-то вот он! — остановил лошадь Степан.

Нестерко и поп соскочили с возка.

— Не иначе, кто-то из брехунов хотел по нему проехать! — сказал Нестерко. — А нам, батюшка, придется объезда искать. Тут, выше по течению, брод должен быть.

— Ты про мост знал? — тихо спросил Степан Нестерка, пока поп спускался к реке испить водицы. — Что он негож?

— Его пан Кишковский поломал, когда от Римши бежал, — так же тихо ответил Нестерко. — Показалось пану, что за ним Римша гонится, он рванулся, да и застрял на мостке. Пока гайдуки его вытаскивали, от моста щепки остались.

— Есть хочешь?

— Как серый волк зимой! — отозвался Нестерко.

— Батюшка куска не даст. Скуп больно. Но вот ужо привал устроим, я тебя накормлю, а он так посидит, с пустым брюхом. Авось не отощает!

Пока отыскался брод, возок долго ковылял по кочкам, корням и ухабам.

На той стороне речушки раскинулся луг со скирдами сена.

— Отдохнем, — сказал поп и вылез из телеги. — Хватит, потряслись. Степан, неси сюда сало да ковригу, что мы в корчме купили.

— Заночуем здесь, пожалуй, — посмотрел на солнце Степан. — Закат кончается, до дороги еще плутать да плутать, а от нее до ближнего села верст десять.

— Косари шалаш построили, — сообщил Нестерко, который уже успел обойти луг. — Так что вам, батюшка, будет где спать. А мы под скирдой.

— Разумно, разумно, — одобрил поп. — Степан! Где сало и хлеб?

— Беда, хозяин! — с возка ответил работник. — Потеряли мы, видать, припас наш. Эвон, как прыгали по корчам! Как сами-то не выскочили еще!

— Да гляди лучше, дурень! А на сон грядущий все непременно вкусить положено от даров земных!

— Воистину, — поддержал попа Нестерко, — ох и хочется вкусить чего-нибудь!

— Смотрите сами, — слез с возка Степан. — Нет ни сала, ни хлеба.

— Это бесовское наваждение, — огорченно молвил поп. — Всю дорогу я слышал, как нечистый вокруг нас увивался. То хрюкнет, то фыркнет.

— Помолитесь от всего сердца, батюшка, — попросил Нестерко, — господь смилуется и вернет нам сало с хлебом!

— Ох господи, прости нас грешных! — вздохнул поп и направился к шалашу.

— Бог в помощь! — сказал вслед Нестерко.

— У него в кармане сухарь спрятан, — усмехнулся Степан, — 1-вот и пошел его грызть. А мы с тобой сено есть будем. Садись-ка под скирду да ежа своего выпускай — изголодался небось нечистый дух.

— Нечистый пусть еще потерпит малость, — сказал Нестерко, — его служба впереди. А вот зачем ты сало с хлебом спрятал?

— Да ведь там на троих мало, — удивился Степан, — а брюхатый своего никому не отдаст. Ничего, ему пост будет на пользу. На-ка, держи…

Степан протянул Нестерку ком сена. Другой ком он оставил себе и принялся за него с великой охотой.

Нестерко как только взял сено в руки, сразу же понял Степанову хитрую выдумку: работник сало с хлебом так ловко обернул сеном, что в сумерках еду и не разглядишь.

— Я своего хозяина знаю, — проговорил Степан, — он сухарь сгрызет, а брюхо еще запросит. На месте батюшка не усидит, сюда придет… А крепко ты его с мостом-то нынче… Ох и потеха была! Ну, чисто ярмарка!

— Вы чего тут жуете? — вдруг раздался голос, и из-за скирды выплыл сначала необъятный живот, затем борода, а уж потом поп самолично.

— Сено жуем, — смиренно ответил Нестерко. — Не желаете ли отведать? Свежее!

Степан ловко начал вытаскивать из скирды травинки, некоторые отбрасывал, другие комкал, подбирая одну к одной.

Поп с жадным нетерпением следил за работником.

— Хватит, хватит, — сказал он, приметив, что его ком сена стал уже больше Нестеркиного. — Остальное потом…

Степан и Нестерко принялись за прерванную еду. Поп пожевал-пожевал сухую былинку, сплюнул смачно.

— Не привыкли, батюшка, к мужицким харчам? — сочувственно спросил Нестерко, утирая рот остатками сена.

— Пойду-ка я почивать, — сказал поп. — Степан, принеси в шалаш кожух из возка.

— Батюшка, тут недалеко соломка есть, — предложил Нестерко. — Может, соломка вам понравится больше, чем сено? Ведь кто что есть любит…

Степан долго кашлял, уткнувшись в скирду, и только нетерпеливый окрик попа, уже забравшегося в шалаш, заставил его отправиться к возку.

Нестерко взял торбу, развязал ее. Измученный ежик радостно задергал рыльцем.

— Помучаю тебя еще чуточку, — прошептал Нестерко, — а после беги, куда хочешь. Потерпи трошки.

Он достал веревочку и привязал ее к лапке ежа. Затем вместе со Степаном зашагал к шалашу.

Возле шалаша на земле валялись еле видные в быстро наступающей темноте обломки сучков и жердочек. Пока Степан укрывал попа кожухом, Нестерко выбрал острый сучок и воткнул его, как колышек, сзади шалаша. К сучку привязал другой конец веревочки, и ежик забегал по кругу, недовольно фыркая.

Степан и Нестерко сели под скирду, затихли.

Слышно было, как поп ворочался, читал какую-то молитву. Потом, чуть не развалив шалаш, выскочил наружу и быстрым шагом направился к скирде.

— Степан! Ты где? Степан?

— Тут я, батюшка, тут! — Степан встал навстречу хозяину.

— Там в шалаше что-то хрюкает, — испуганно крестясь, сказал поп. — Нечистый опять балует. Не иначе.

— Мы-то, дурни, кумекали-кумекали: почему косари шалаш бросили? — всплеснул руками Степан. — Из-за беса!

— Я думал, что они все сено докосили, — сказал Нестерко, — вон там, на лужке, трава стоит еще вроде. А вот теперь, господи вас благослови, батюшка, нас надоумили! Хрюкает, значит? Нечистое место!

— Поедем отсюда, Степан! — сказал поп, продолжая креститься. — Запрягай!

— Так ведь бес того и хочет, чтобы вы поехали, — усмехнулся Нестерко. — Он вас нарочно выгоняет. На колдобинах да на ямах тут не только лошадь — черт ногу сломит ночью!

— Ан верно, — согласился Степан, — нам до утра не сойти с этого места. Вы бы на возок, батюшка, прилегли, кожухом покрылись. На возок бес нипочем не вспрыгнет. Ну, а мы уж так как-нибудь… до зари.

Попа уложили на жесткие доски возка, даже сена не подложили: Степан сказал, что бес, наверное, в сене и прячется.

Нестерко отпустил на волю «нечистую силу», и ежик, прощально фыркнув, юркнул в траву.

Затем Степан притащил охапку сена и уложил его в шалаше.

— Как раз на двоих! — прошептал он. — Как в царском дворце!

— Чую, трудно мне с пани Дубовской придется, — сказал Нестерко, когда они со Степаном удобно расположились на мягком душистом сене. — Плохого про нее говорят много — и жадна, и крестьян своих замордовала… Собак любит, вроде как наш Печенка.

— Мы тоже по собачьему делу едем, — сообщил Степан. — Из наших краев, из Удручан, значит, мы проведать сестру батюшкину отправились. Возвращаемся назад, остановились поутру в корчме. Хозяин к корчмарю в покои, а я на дворе остался. Ко мне приказчик пани Дубовской подсаживается. Воркует, как голубь. Спрашивает: «А деньги твой хозяин любит?» Я со смеху чуть соленым огурцом не подавился — это мой-то хозяин денег не любит! «Да он, отвечаю, за деньги черта отпоет, а дьяволу свадьбу справит». — «Вот такой поп нам и требуется, — говорит приказчик, — Приказала долго жить любимица ясновельможной пани, собачка заморской породы, по имени Жужу. И требует пани, чтобы погребли эту Жужу по церковному обряду. Потому для пани собака эта была ближе всех на свете». Чуешь?

— Чую, — отозвался Нестерко.

— Так вот поп для этого нужен. Свой-то боится грех на душу взять — после такого дела к нему крестьяне в церковь не пойдут. Нужен поп привозной, с чужих краев. А мой хозяин тут как тут. У него нюх на деньги: как только о них разговор, — он сам не свой становится… Ну, ясное дело, сторговались. Не то тысяча, не то половина.

— Им лишь бы деньги, а греха не будет, — сказал Нестерко задумчиво. — Но вот как мне быть? Если я вместе с вами в имение приеду, пани со мной в тот день и разговаривать не захочет, сразу похороны начнутся. Потом пани будет в обмороках лежать. А мне, сам понимаешь, каждый потерянный день жизни может стоить.

— Мы так сделаем, — щекоча усами Нестеркино ухо, зашептал Степан: — верстах в пяти до Дубовского я возок остановлю, скажу, ось треснула. Ты иди прямо до пани. И сразу к ней. Мы же часа через два тронемся и то шагом.

— Был бы я царем, — сказал Нестерко, — наградил бы тебя, Степан, по-царски… Дочь-царевну в жены и в придачу половину царства. Хочешь правую, хочешь левую… А пока делать нечего, давай, брат, спать.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ЯСНОВЕЛЬМОЖНАЯ СОБАЧКА

Как сговорились, так и сделали.

Верстах в пяти от Дубовского (уже купы старых дубов хорошо видны были) возок стал. Степан соскочил наземь, колеса оглядел, сказал со злобой:

— Опять ось подается. Не доедем, батюшка. Чинить надобно.

— Не иначе, как бес ночью попортил, — вздохнул поп. — Вот ведь привязалась, нечисть поганая! Сверху-то возок я перекрестил трижды, а снизу — позабыл.

— Может, вы, батюшка, какое дело небогоугодное сотворили? — невинно спросил Нестерко. — Нечистый-то и разнюхал.

— Знамо, грех, — сказал из-под возка Степан. — Пса, прости господи, некрещеного по церковному обряду едем хоронить!

— Тьфу! — сплюнул поп. — Кто тебя за язык тянет? О храме забочусь, а не о своей нужде. Церковь починки требует, а денег нет.

Нестерко поблагодарил за подвоз, вскинул торбу.

— Может, и мне поспешить? — почесал под бородой поп. — Тут недалече.

— Что люди-то подумают, батюшка? — произнес Нестерко осуждающе. — Святой отец — пешью по дороге!

— И то верно, — согласился поп. Потом сел на корточки и заглянул под возок: — Скоро ты управишься, Степка?!

— Сейчас тронем, — спокойно отозвался Степан.

…В панский дом Нестерка не пустили: барыня, мол, в горе, едва жива и никого видеть не желает. Потом вышел на крыльцо приказчик.

— Откуда идешь? — спросил он.

— Из Дикулич, пане.

— Возка с батюшкой по дороге не видел?

— Да кто ж его знает, — уклончиво ответил Нестерко, — в лесу мост разбит, все стороной ездят…

— Что у тебя за дело до нашей пани?

— Слышал, вроде беда у вас? Может, пособить чем? Приказчик окинул взглядом неказистую одежонку

Нестерка, пустую торбу, посох.

«Святая простота! — подумал он, заглядывая в Нестеркины глаза. — Откуда только такие беспечные бродяги берутся? Не сеют их, не жнут, сами родятся!».

— А какой от тебя может быть толк? Что делать умеешь?

— Бывальщины и небылицы сказывать могу. — Нестерко снял шапку, поклонился. — Не век же ясновельможной пани горе горевать…

— Что ж, — хмыкнул приказчик, — обожди тут! — и скрылся в доме.

Нестерко с интересом оглядел панский двор. Несколько возов готовилось к отъезду на ярмарку. Возле псарни суетились псари. Чистили собак, навязывали им на хвосты и шеи черные ленты — видимо, готовили их для участия в похоронах.

— Янка! — кричала из окна первого этажа круглолицая девица. — Янка! В саду порешили хоронить! Под панскими окнами! Беги могилу копать!

Приказчик появился на крыльце, поманил Нестерка пальцем:

— Пойдешь к пани, будешь только про веселое сказывать. Понял? А то она, страдалица, третий день не ест, не пьет, слезы льет. Потом зайдешь на кухню — скажешь, чтобы накормили… Торбу с палкой внизу оставь…

Нестерка провели через низкие длинные сени, затем он один поднялся по крутой лестнице.

Страдалица, обряженная во все черное, сидела в кресле возле окна, откуда ей был виден въезд во двор и дорога, ведущая к усадьбе.

Нестерко поклонился, но барыня не заметила этого — она неотрывно смотрела в широко распахнутую дверь соседней комнаты.

Нестерко тоже посмотрел туда: на столе, покрытом черным платком, стоял гроб с собачкой, а вокруг него горели свечки!

— Ты откуда? Как зовут? Что делать умеешь? Зачем пришел? — вдруг быстро спросила барыня.

— Из Дикулич. Нестерко. Что прикажут. Сказки баить, — так же быстро ответил Нестерко.

Дубовская повернула голову, окинула Нестерка взглядом — от макушки до лаптей.

— Про горе мое слышал?

— Кто не знает! Кудахтнула одна курица, а узнала вся улица! Только все и печалятся о вашей ясновельможной собачке. Уж так ее любили все, ну больше, чем покойного пана!

— Пан тоже был неплохой человек, — утерла слезы платочком барыня. — А что ты мне будешь сказывать?

— Затейное могу, бывальщины, небылицы. Что прикажете, — сказал Нестерко и подумал: «Может, от сказки пани подобреет, я тогда и о щенке закину словечко».

— Только на гуслях и на цимбалах не играй! — испуганно воскликнула барыня. — Фи, гадость какая, эта трескотня холопская!

— Да откуда ж у меня гусли либо цимбалы? — усмехнулся Нестерко. — Вот разве жалейка…

— Жалейка? — ужаснулась Дубовская. — Видеть не могу эту дудку!

— Да я так, к слову. — Нестерко подошел поближе. — Сказывать, что ли?

— Садись, только сбоку, — брезгливо сморщила губы барыня. — Чтобы я могла видеть мою Жужу…

— Про то, как дед коня на ярмарке покупал, не слыхивали? — удобно усевшись на пол, начал Нестерко. — Так вот. Жили-были дед с бабой. Раз пошел дед на грядки бульбу копать да выкопал пять рублей. Прибегает к бабке:

«Что с деньгами делать будем?». А сами бедные были — ни коня, ни вола, ни коровенки. Вот бабка и говорит:

«Пойди, старый, на ярмарку, купи лошадь». Дед согласился, добрался до ярмарки, купил конягу. Едет домой, встречает пастуха с волами. «Где был, дед?» — спрашивает пастух.

«На ярмарке».

«Что купил?».

«Да коня».

«У меня волов много, а коня нет. Давай меняться! Я тебе волика, а ты мне коника».

Посудил дед, порядил: вол, вроде, тоже в хозяйстве нужен.

«Ладно, говорит, давай вола».

Отдал пастуху коня, сам сел на вола, едет.

Проезжает мимо кошары. Пастухи в нее овец загоняют. Увидели деда, вышли на дорогу.

«День добрый, старинушка! Где был?»

«На ярмарке, сыночки».

«Что купил?».

«Да коня».

«Где же конь-то?».

«На волика променял».

«Давай, дед, мы тебе вола на барана поменяем. Смотри, какой баран жирный!»

«И правда, хороший баран. Давай его, тоже сгодится».

Слез с вола, взял барана за рога, ведет его домой. Навстречу ему мальчишки — индюков пасут.

«Здравствуй, дедусь! Где был?».

«На ярмарке, внуки, на ярмарке».

«А что купил?».

«Да коня».

«Где ж конь-то?»

«На вола сменял»

«А вол куда делся?».

«Я за него у пастухов барана взял».

«Мы тебе, дедусь, за барана самого большого индюка дадим. Давай меняться?»

«Самого большого? Ладно! Индюк птица нужная».

Взял дед индюка и пошел дальше.

Упарился с ним — сил нет. Индюк-то тяжелый, да идти не хочет. Присел дед у дороги. Как раз тут мальчонка гусей пас.

«Здравствуй, дедушка, говорит, где был?»

«Ох, на ярмарке».

«А что купил?».

«Ох, коня».

«А где конь?»

«На вола сменял».

«А где вол?».

«На барана сменял».

«А баран где?»

«Да вот на индейского петуха, чтоб ему повылазило!»

«А ты, дедушка, индюка мне отдай, а я тебе вот эту лозу дам, все легче идти будет!».

«И то правда!» — обрадовался дед. Взял у гусиного пастуха лозу, отдал ему индюка и пошел до хаты.

Рассказал бабке обо всем. Как схватила бабку лозу да давай деда лупцевать… До тех пор его вываживала, пока прут не сломала.

«Спасибо, хороший хлопчик мне попался, — сказал дед, — лозину дал. А кабы у него вместо прута толстая палка была?»

Тут, пани, бывальщине и конец.

— Глуп твой мужик, — сказала барыня. — Разве так меняются? Нечего сказать, съездил на ярмарку! Эй, — высунулась она в окно. — Скоро ли обоз на ярмарку пойдет? Чего копаетесь!

— Колесо, пани, сменить треба, — ответили со двора. — И тогда сразу.

Помещица снова приняла скорбную позу и спросила Нестерка:

— Небылицы знаешь какие-нибудь?

— Вранье, конечно, грех, — сказал Нестерко, — но мужик не соврет — по миру пойдет. Жили два старика. Голые, босые. Захотели богатыми стать. Сами знаете, пани: что ни край — то обычай, что ни село — то нрав, а что ни голова — то ум. У мужиков села этого обычай был в чужие края уходить, деньги зарабатывать. Вот старики и отправились. Работать-то ничего уже не могут — годов много, жизнь голодная. Что делать? Тот, который постарше, придумал:

«Я буду врать, а ты поддакивай. Будем за вранье деньги брать большие».

Приходят раз к богатой усадьбе. Младший старик на дороге остался сидеть — вроде он с дружком своим и не знаком вовсе. Разузнал старший, кто в усадьбе той барин, пошел к нему.

Барин спрашивает:

«Ты откуда, дед?».

«С Полесья».

«Как в этом году у вас земля уродила?».

«Урожай хороший, — отвечает старик, — но лучше всего капуста. С одного кочана дюжину бочек наквасили, и еще на три бочки осталось».

«Врешь ты, — говорит барин. — Не может такого быть».

«Коли не верите, то пошлите своего дворового к нам, пусть сам увидит».

«Только ты, дед, будешь у меня тут его возвращения дожидаться. Если обманул, тебе у меня год служить».

«А если правда, дадите мне сто рублей», — говорит старик.

Так и порешили.

Велел барин приказчику отправиться в Полесье.

А тому разве охота за сто верст ехать? Он выехал за ворота, увидел на дороге старичка, спрашивает:

«Откуда идешь?».

«С Полесья, внучек, откуда же еще. Полещуки мы».

«А большой там в нынешнем году урожай на капусту?»

«Такой внучек, что никто не верит, все диву даются, — отвечает старик. — Под одним листом упряжка волов от дождя прячется, и еще место остается».

Приказчик вернулся к барину, рассказывает:

«Встретил я на дороге старика полещука. Верно, что в Полесье капуста очень уродилась: упряжка волов под листом от дождя прячется, и еще место остается. Старик, сами знаете, врать зря не будет, ему не сегодня-завтра на том свете за грехи отвечать, коли соврет, то и замолить не успеет».

Отдает барин сто рублей старшему деду, провожает его из усадьбы с уважением.

«Пошли дальше, — старший говорит. — Сто рублей заработали».

Идут, видят они другую усадьбу…

— Хватит! — прервала Нестерка барыня. — Что ж, по-твоему, все помещики такие простофили? Какой-то старый босяк бог знает что говорит, а они верят? Я бы ни за что не поверила.

— Не верить, пани, легче легкого, — сказал Нестерко, — а вот поверить — трудно.

— Не пойму я, о чем ты? — удивилась Дубовская.

— Давайте так сделаем: я буду врать, а вы должны все мои небылицы на веру принимать и молчать. Как только мне скажете «врешь», так и проиграли. А если до конца смолчите, я проиграл.

— На что спор-то? — заинтересовалась барыня.

— А как в той сказке старики с помещиком спорили: сто рублей. Если я соврать не сумею, год работать буду.

— Так вот я же промолчу, какие бы ты мне турусы на колесах ни разводил! — воскликнула Дубовская.

Ей так захотелось дарового работника заполучить, что она даже яро свою собаку покойную забыла, оживилась, лицом порозовела.

«Ну хорошо же, — подумал Нестерко, — сто рублей деньги великие. А я тебе, пани, такое подпущу — в две глотки закричишь!».

— Однажды пахал я поле, — начал Нестерко с самым невинным серьезнейшим видом, — а лошадь у меня была квелая. Соха застряла в меже, я принялся лошадь погонять, да так ее хлестал, что она рванулась и порвалась пополам. Передняя половина побежала по меже, а задняя осталась на месте и гривой мотает…

— Гривой? — удивилась барыня.

— Может, я вру? — спросил Нестерко.

— Нет, нет, что ж тут особенного — грива сзади! Эка невидаль!

— До захода, почитай, ловил я лошадиные половины, наконец согнал их вместе. Распустил лапоть и лыком их сшил, ракитовым прутом обмотал. Да так уморился, что спать лег. Проснулся ночью, а ракитовый прут в землю корни пустил, таким толстым деревом стал, что и лошади не видно, а верхушка его в небо упирается. Что делать? Полез я по раките на небо. Добрался. Иду по дороге.

— Ангелов-то видел? — спросила барыня.

— Целые стада. Травку на лугах пощипывают. Архангелы лапти плетут. Бога — врать не буду — не видел. Говорили, он на ярмарку поехал. Захотелось мне и ад с чертями посмотреть. Шагаю мимо камышей. В камышах — дятлы пищат. Хотел дятлов изловить, да рука не проходит. Тогда я голову засунул в камыши, а обратно голова не лезет. Как быть? Голову оставил, сбегал к ангелам за пилой, распилил голову, вытащил ее, глиной-тиной склеил, дальше пошел. Вижу — медведь со шмелем борются. Я к шмелю. Застрелил его пилой, спрашиваю медведя: «За что тебя шмель бил?». Он говорит: «Мед мы не поделили». — «Где мед-то?» — спрашиваю. «Под болотом лежит». Пошел по болоту. Ан лягушки весь мед съели! Так я девять дней и девять ночей бродил, крошки во рту не было, чем дышал, то и ел. Редко камень какой найду — сжую, и на том спасибо.

— Мужик ко всему привык, — сказала барыня, — он и камни глотает, и голодом может хоть сто лет жить.

— Вот те же слова мне и сам сатана сказал. — Нестерко хитро посмотрел на помещицу. — Ей-ей, те же самые!

— Да как ты смеешь… — начала было помещица, — так…

— Врать?

— Нет, нет. Я совсем не то сказать хотела.

— Значит, пришел я в ад, кругом на сковородках паны да подпанки поджариваются, шипят, словно шкварки.

— Что?! — закричала Дубовская. — Да ты…

Но, приметив веселый Нестеркин взгляд, осеклась, докончила:

— …греховные слова произносишь!

— Дальше за адом-то, оказывается, начинается рай. И что же я там вижу — ей-богу, не поверите! Ясновельможный пан Дубовский на поле работает, а мужицкая дочь над ним панствует и на конюшню время от времени посылает.

— Врешь! — истошно вскрикнула барыня. — Не может такого быть, чтобы пан спину гнул, а мужицкая дочь панствовала!

— Кто врет, тот и деньги берет, — поклонился Нестерко.

— Ничего ты не получишь, быдло! Пошел вон!

— Бог с ними, с деньгами, — вкрадчиво произнес Нестерко. — У такой доброй пани, я бы все равно не взял ни гроша.

Барыня немного успокоилась и спросила:

— Почем ты знаешь, мужичок, что я добрая?

— Так ведь стоит взглянуть на ясновельможную собачку, дай бог ей счастья на том свете! Барыня всхлипнула: — Теперь я совсем одна осталась.

— У меня к ясновельможной пани просьба есть, — поклонился Нестерко.

— Может, я ее исполнить не могу? — сразу насторожилась барыня.

— У кого нет. у того не просят. Мне щеночка бы… легавого. Того самого, что ваш покойный пан вместе с паном Кишковским на ярмарке купил.

— Зачем мужику легавый щенок? — улыбнулась барыня. — Что за блажь!

Нестерко рассказал о споре Печенки с Кишковским.

И вдруг барыня рассмеялась. Заливчато с закатами, на всю усадьбу. Даже приказчик заглянул в дверь, подмигнул Нестерку — дескать, молодец сказочник, развеселил.

— Ах, какой забавник этот пан Печенка, — утирая набежавшие от смеха слезы, произнесла помещица. — Этакое придумать — шесть душ за щенка! Передай ему поклон от меня, слышишь?

— Спасибо, пани, век вас поминать буду добрым словом! — обрадовался Нестерко.

— Что ты? — удивилась барыня. — За щеночка благодарю!

— О щенке особый разговор. Это только в сказках Дорогими подарками швыряются. За то, что развеселил, на кухне щей дадут. А что гоже, то и подороже. Чего взамен дашь?

Нестерко вздохнул — видно, придется торговаться с ясновельможной барыней, как с самой заядлой базарной торговкой.

Торг сразу же принял ожесточенный характер. Барыня запросила за щенка чуть ли не стадо баранов и вола в придачу. То утирая слезы и шепча молитву, то крича с такой силой, что даже собаки на псарне начинали подвывать, помещица клялась в своей любви к легавому щенку, равного которому, по ее словам, на всей земле нельзя было сыскать.

— Его покойный пан любил, как сына! Да он бы ни за какие деньги собаку не отдал! А глаза? — тыкала себя в очи барыня. — У него такие глаза, какие и среди панов не отыщешь! А хвостик? Кто раз увидел — век не забудет!

Нестерко хаял щенка, ругал всех собак, что есть на свете, сбивал цену и, только увидев в окно въезжающий во двор поповский возок, решил кончать торг.

— Значит, — тяжело отдуваясь, сказала помещица, — доставишь сюда двух коней да не одров каких-нибудь, а в мою упряжь! Тогда получишь, так и быть, щенка!

— Побойтесь бога, пани за щенка двух коней! Да где это видано?..

— Не хочешь — ступай вон. С детьми иди прощаться — Печенка слово свое панское нарушать не будет! — Вдруг пани замолчала, взволновавшись неожиданным опасением: — Может, ты украсть того щенка захочешь? Так я накажу псарям с него глаз не спускать! А если пропадет, из-под земли достану тебя, мужика!.. Шкуру спущу.

— Так уж лучше сразу и спускайте шкуру-то, — сказал Нестерко. — Все одно! Где ж мне двух коней добыть?

— Ах! — вздохнула барыня и утерла глаза платком. — Заболталась я… чуть о горе своем не забыла… Поди прочь!

И глазами полными слез она взглянула на лежавшую среди свечей собачку.

Заметив въехавший во двор возок с попом, барыня свесилась с подоконника и закричала дворне, чтобы все тотчас шли на панихиду.

— Эй вы, поезжайте! А то всю ярмарку проспите! — приказала она обозу.

Нестерко спустился по лестнице, прошел темные сени, взял свою торбу и посошок.

Через двор псари вели в сад собак, украшенных черными лентами.

Круглолицая девушка, как испуганная курица металась от попа к приказчику, от окна, в котором торчала барыня, к возам, отъезжающим на ярмарку

Пряча улыбку в мохнатые ржаные усы, Степан распрягал лошадь.

— Как? — подмигнув в сторону барыни, спросил он

— Двух коней требует. Да не простых а в упряжь.

У Степана усы опустились, как бессильные руки

— Жар-птицы она не попросила случаем?

— Делать нечего, поеду с обозом на ярмарку — сказал Нестерко. — Там, видно, опять с тобой свидимся.

— Не журись! — Степан обнял Нестерка — Авось придумаешь какую штуку позаковыристей, а обойдется с конями-то. А нам в Удручаны ехать — ярмарки не миновать, по дороге как раз.

Возы уже скрипели, выбираясь за ворота.

Нестерко быстро зашагал за ними.

В саду, за домом, тявкали псы — начиналась собачья панихида.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

ТРЯСУН И МАРИСЯ

Пан Кишковский уехал из Дикулич, и жизнь в имении Печенки вошла в обычную колею. Печенка как залез на псарню, так и не выходил оттуда — даже ночевать оставался со своими разлюбезными собачками.

Писарь Яким Трясун принялся, как обычно, обходить хаты — требовать себе угощения. Где сел, так уж целый день сиднем сидел, не вылезая из-за стола все дела решал, даже недоимки получал.

Мужики принесли Якиму деньги. Он на столе место расчистил и пересчитывать их начал. Бороденкой туда-сюда вертел, денежку к денежке клал. А бумажку одну прямо у всех на глазах хап в карман, словно ее корова языком слизнула.

— Воры, лапотники! — закричал. — Кто рубль утаил? У кого совесть собаки съели?

— У тебя, пан писарь, — зашумели мужики. — Недоимка сполна отдана. Всем миром считали. Смотри у себя в кармане!

— Придет время, посмотрю, — запищал Трясун и за бороденку схватился. — Но, ежели пересчитаю, пенять на себя будете: еще пяти рублей не хватит. Вы что, сермяжники, меня не знаете?

— Знаем, знаем, — вздохнули мужики. — Ты, Трясун, не только со стола бумажку, с неба луну стянешь и будешь говорить, что так и было. Пусть за нами рубль долгу остается.

В тот день засел писарь у братьев Кириллы и Гаврилы в хате. Пить-есть требовал, уходить не собирался. Братья чуть не плачут — работа стоит, в доме уже никакой еды не осталось, а Трясун требует жареного, пареного и вина вдобавок.

— Пойди, брат, к Нестерку, — сказал Кирилла Гавриле, — спроси совета, как от гостя поганого избавиться, да так, чтобы нам за это от писаря никакой беды потом не было.

…А в Нестеркиной хате Януся с утра ни на шаг не отходила от старшей сестры — все выпрашивала сказку.

— Тата всегда мне рассказывает, — говорила Януся, — а ты не хочешь.

— Что я — бабка старая? — отмахивалась Марися.

— Тата разве старый? — не отставала Януся. — А вон сколько сказок знает! Расскажи…

Пришлось Марисе уступить. Выбрала минутку свободную, села возле хаты, и сразу, откуда ни возьмись, прибежали братья с улицы, за ними другие ребятишки — словно только того и ждали.

— Про котика с золотым лобиком, — попросила Януся.

— Слышали уже! — зашумели ребята. — Лучше про Змея Смока с девятью головами!

— Покатигорошек!

— Волшебную дудку!

— Сегодня — про кошель журавлиный, — сказала Марися, когда все расселись под ракитой. — Давно это случилось. Жили дед да баба. Никого у них на свете не было — ни детей, ни родных. Кормились тем, что просо сеяли. Поле у них было махонькое, как наш огород. Варили похлебку да кашу — проса еле-еле до нового хватало. Каждую крупинку бабка выскребала из чугунка.

— Как ты? — спросила Януся.

— Не мешай! — сказали братья.

— Приходит как-то раз дед на поле, — продолжала Марися, — а все просо побито, помято, потоптано. Словно волы по нему ходили. Решил дед посмотреть: кто яс просо изводит? Ночь просидел, день сидит. В полдень прилетает на просо журавль, да не простой, а громадный — с хату. Только спустился, сразу деда увидел и порх обратно в небо.

Вернулся дед домой, рассказал про журавля. Баба говорит:

«Ты ж, старый, раньше охотником был, зверей стрелял, твое ружье и посейчас где-то в клети валяется. Достань его, почисти да ступай просо стеречь. Как журавля увидишь — стреляй. Хоть мясца-то поедим птичьего».

Так все дед и сделал. Лежит возле поля, ждет.

В полдень журавль опять прилетел. Только дед стрелять хотел, а журавль и говорит человеческим голосом;

«Не убивай меня, старинушка!»

А дед к чудесам непривычен был, испугался: птица человечьи слова знает! Ему уж не до стрельбы — руки дрожат, в глазах туман. Но журавль того не замечает, спрашивает:

«Твое просо, старинушка?» «Было мое, отвечает дед, — а теперь нет ничего».

«Я тебя отблагодарю, — говорит журавль. — Чего ты хочешь?».

Дед только руками развел — сам не знаю. И говорит журавлю:

«Живем мы вдвоем со старухой, кашу да похлебку из проса варим. Больше у нас еды никакой не бывает. Теперь совсем беда. Кто нас кормить-поить будет?»

«Раз так, — отвечает журавль, — то идем со мной…»

Глядь — среди поля дорога появилась, вся зеленой травой покрыта, цветами. Журавль впереди шагает, на старика оглядывается — не отстает ли. Сами видели, как журавли-то шагать умеют, а этот ростом с хату.

Пришли к журавлиному дому. Он горит и сверкает, словно золотой. На все четыре стороны по резному крыльцу. На каждом крыльце стража стоит.

Увидала стража журавля, низко поклонилась.

Повели деда в богатый покой, усадили за стол длинный, с нашу улицу, и чего-чего на нем нет: молока и сала сколько хочешь, каша любая, хлеб прямо из печи.

Поели, попили, журавль спрашивает:

«Много ли ты, старинушка, хочешь за свое просо?».

«Что пан даст, тем и доволен буду», — отвечает дед: его от богатой еды разморило — уж и не хочется ничего.

Тогда журавль призывает слугу своего, приказывает:

«Принесли мой кошель».

Принесли. Кошель как кошель — немного меньше тятиной торбы. Дед думает: «К чему он мне?». А журавль говорит:

«Этот кошель, старинушка, не простой. Как только тебе есть захочется, крикни: «Кошель-кошелек, дай мне каши горшок!» Кошель откроется, и чего только ты ни пожелаешь, любая еда-питье у тебя будет. А когда сыт станешь, прикажи: «Питье да еда, забирайтесь сюда!» Все назад в кошель и спрячется».

Отправился дед домой, а дороги той, по которой они с журавлем шли, нет уже. Плутал дед, плутал, пока к полю своему не вышел. Приходит в хату. Бабка голодная сидит.

«Я думала, говорит, тебя волки задрали либо медведь поймал. Ты где был, старый?».

Рассказал ей дед все по порядку, раскрыл кошель и приказывает…

— Что приказывает, Марися? — нетерпеливо переспросил, кто-то из мальчиков. — «Кошель-кошелек, дай мне каши горшок»?

Но Марися смотрела поверх ребячьих голов — на незнакомого мужика, который подходил к хате.

— Здравствуйте, люди добрые! — сказал мужик. — Нестерко дома?

— Здравствуйте, — ответила Марися, — таты нема. К Михайлову дню дома будет. Пока я за него.

— Сказывай, дочка, сказку дальше, — улыбнулся мужик. — Я тут, в тенечке, у амбара пока посижу. Спор один решить нужно, а мой кум у кузни задержался — телегу свою смазывает.

— Ждите, коли не торопитесь, — сказала Марися. «Кошель-кошелек, дай мне каши горшок!» Ты на этом остановилась! — напомнили ребята.

И как только дед приказал, — продолжала Марися, так сразу перед бабкой появились самая лучшая панская еда, питье и даже бочка квасу. Наелась бабка, напилась, стала журавля хвалить.

Потом и говорит деду:

«Давай-ка, старый, позовем в гости всех, кто есть хочет. У нас, может, сто лет гости не бывали. Пусть хорошие люди поедят, попьют, нас добрым словом помянут».

«Зови, — отвечает дед. — Нам еды не жалко».

Ну и позвала бабка к себе всех, кто есть хотел.

А в той деревне староста был. Вредный, вроде нашего Якима. Всегда голодный ходил — такая уж утроба ненасытная. Он вместе со всеми к деду с бабкой заявился. Оглядел избенку и говорит:

«Откуда у вас, старые, угощение может быть? Сами-то небось лыко грызете, а других в гости приглашаете, голяки».

«Ты сначала похлебай, а потом уже хай, — рассердилась бабка. — Наперед ругать — что себя наказать!»

И приказывает деду:

«Доставай кошель!»

Дед достал кошель и говорит…

— Кошель-кошелек, дай мне каши горшок! — хором сказали ребята. — Марися, ты чего опять остановилась?

— Подождите, братики. — Марися встала, шагнула навстречу бегущему со всех ног Гавриле, спросила:

— Случилось что?

— Хлебца вот… — едва переводя дух, проговорил Гаврила, — от нас с братом… прими, не побрезгуй — сами печем. Тата твой где?

— Чтоб вы все были здоровы да удачливы, — принимая теплый каравай, поблагодарила Марися. Затем подозвала Янусю и велела ей хлеб в хату отнести. — А таты нет, надолго ушел.

— Какая уж нам удача! — махнул рукой Гаврила. — Погибаем вконец. И Нестерка нет… Хоть ты присоветуй, как быть.

Пока Марися разговаривала с Гаврилой, мальчики нетерпеливо ерзали, ожидая продолжения сказки. Они даже начали спорить друг с другом, что будет дальше.

Гаврила вдруг сорвался с места и помчался по улице, словно его ветром понесло. Затем, спохватившись, остановился, поклонился Марисе и снова побежал так быстро, что даже пяток различить нельзя было.

— Молодец, дочка, — сказал мужик, который поджидал в тени амбара своего товарища с телегой и слышал весь разговор Марией с Гаврилой. — Малолетка, а уже вся в отца! Сразу видно — мужицкая дочь, горя хлебнула, беды отведала, в жизни всякого повидала. Хороший совет братьям дала, дочка!..

…Вернулся Гаврила в свою хату, подморгнул Кирилле: все, мол, в порядке, выйди во двор.

Яким кашу с салом — уже третий горшок — уплетал, когда услыхал во дворе шум.

— Хоть ты и старшой, — кричал Гаврила, — а я тебе в обиду не дамся!

— Да как ты можешь, бессовестные твои очи, такие слова мне говорить? — схватился за оглоблю Кирилла.

— Не хочу с тобой жить больше! — сказал Гаврила. — Давай делиться, раз так!

— Делиться захотел? Что ж, давай! Все пополам!

— Да что это с вами? — засуетился Яким. — С чего вдруг? Точно с цепи сорвались!

А сам с горшком каши по избе бегает — боится братьям под горячую руку попасть.

Гаврила с Кириллой тем временем имущество начали делить — каждому по лавке, по три горшка, по одному лаптю недоплетенному.

— И гостя давай делить! — закричал Кирилла. — Отдай мне полгостя! Пусть моя половина гостит в моей половине хаты!

— Ладно, — согласился брат. — Бери свою половину, а я — свою.

— Что вы, мужички, что вы? — начал было отпихиваться руками и ногами писарь.

Но разве с двумя дюжими братьями ему справиться? Ухватили братья Трясуна за руки да ну тянуть в разные стороны! Взвыл писарь, да так голосисто, как не каждому псу удается.

— Ах, так ты мою половину гостя не отдаешь? — Рассердился Гаврила.

— Это ты мою половину не отдаешь! — крикнул Кирилла.

— Ай-ой-уй! — заверещал писарь. — Не надо меня делить! Я сначала у одного побуду, потом к другому перейду! Так на так и выйдет!

— Нет, раз все делим, то и тебя пополам! — дружно ответили братья и снова задергали Трясуна.

Едва удалось перепуганному писарю вырваться из рук спорящих братьев.

Быстро шагал он по улице, испуганно прислушиваясь к доносившимся сзади крикам:

— Где мой гость? Нет, ты скажи, где мой гость?

— Господи, — оглаживал бороденку Трясун, — упаси от таких хозяев! Кыш! — замахнулся он на любопытных ребятишек, шагающих следом. — Чего не видели?

Среди босоногих мальчишек и девчонок писарь, к удивлению своему, не приметил никого из сыновей Нестерка, обычно целые дни проводивших на улице.

«Вот, кстати, где можно перекусить! — подумал Трясун. — Небогато, но сытно. И откуда у этих голопузых что берется? Гроша за душой нет, а живут! Девчонке лет десять, а как взрослая хозяйничает!».

И Трясун заторопился на дальний конец деревни.

А дети Нестерка и их товарищи в это время сидели возле хаты, в тени придорожной ракиты, слушали продолжение Марисиной сказки.

— Так, значит, дед усадил гостей на лавки, приказывает:

«Кошель-кошелек, дай мне каши горшок!»

И сразу же из кошеля появились еда да питье. У старосты даже очи на лоб полезли от удивления. Ну, конечно, он вместе с другими гостями все, что мог, съел, выпил, даже «спасибо» деду с бабой сказал. А сам думу черную затаил:

«Что ж это делается? У самого пана и то такого угощения не бывает, как у босого мужика!»

Утром, только проспался, к пану побежал. Рассказал ему все про кошель. Пан не поверил:

«Пьян ты был, верно. Привиделось!»

Староста посоветовал барину самолично к деду с бабкой зайти, кошель посмотреть.

Старики еще спали, когда пан к ним постучался.

«Заходите, папочек, гостем будете!» — поклонилась бабка.

И староста за барской спиной тоже — ужом — в хату.

«Говорят, у вас кошель есть, вроде скатерти-самобранки, — спросил пан. — Не таитесь, показывайте».

Бабка стянула деда с печи, дед достал кошель и говорит:

«Кошель-кошелек»…

— Ну, вот, опять, — захныкала Януся. — Ты эту сказку никогда не кончишь…

— Вот потому-то сказки вечерами и сказывают, что днем дела делают, — проговорила Марися вставая. — Обождите, братики, обожди, Януся, сейчас доскажу.

К хате Нестерка подъехал на новенькой телеге мужик. Вокруг лошади бегал взад и вперед маленький жеребенок-сосунок. Лошадь не спеша помахивала хвостом, будто отмахивалась от жеребенка.

— Сюда, сюда иди, кум! — крикнул из амбарной тени ранее пришедший мужик. — Посиди минутку, Нестеркина дочь сказку ребятишкам досказывает.

— День добрый, — сказала Марися.

— Уж так и быть, — проворчал приехавший, прошел к амбару и уселся на землю.

— Где мы кончили? — опросила Марися ребят.

— Бабка приказала: «Кошель-кошелек, дай мне каши горшок!» — напомнили братья.

— Верно… Появились всякие кушанья, пан только диву дается: откуда все? Думал, думал и додумался — не иначе, как кошель волшебный. У пана руки загребущи, глаза завидущи. Как это так: у мужика, голого, босого, волшебный кошель, а у него, ясновельможного пана, нет? Взял да и отнял.

Что делать? Дед бабу ругает, баба — деда. Порешили опять к журавлю идти.

Пришел дед на поле, а проса-то уже давно нет: птицы, поклевали, ветры размочили. Сидит дед, ждет 'журавля. День сидит ждет, ночь сидит. Дождался наконец.

«Здравствуй, старинушка. Чего закручинился?»

Рассказал дел, как пан кошель забрал.

«Это не беда, — сказал журавль. — Пойдем ко мне».

Опять среди поля, откуда ни возьмись, дорога с зеленой травой-муравой да цветами появилась. Опять по ней дед до журавлиного дома дошагал.

На все четыре стороны по крыльцу резному и на каждом крыльце стража стоит.

Увидала стража журавля, низко поклонилась.

Зашли в покои.

«Больше кошельков таких нет, — сказал журавль, — но есть у меня бочонок. Не простой, а особый. Как только крикнешь: «Двенадцать молодцов, стать передо мной!», так они из бочонка и повыскочат. А там приказывай им что хочешь».

Поблагодарил дед журавля и пошел до хаты.

Бабка голодная сидит, плачет — ей и кошеля жалко, и есть нечего.

«Иди, — говорит дед, — зови пана в гости. Скажи — чудо заморское ему покажем».

Пан сразу прибежал и кошель с собой принес — боялся, что кошель дворня украдет, пока он в гости ходит. Вот всюду его с собой и таскал.

Дед достает бочонок, приказывает:

«Двенадцать молодцов, стать передо мной!»

Они тут как тут — двенадцать молодцов один к одному и у всех палки-дубинки.

«Давай кошель, — приказывает старик пану, — а то шкуру спущу».

Пан отдал — уж очень испугался палок-дубинок…

В это время писарь Яким Трясун издалека увидел у Нестеркиной хаты ребятишек и телегу с лошадью, возле которой топтался маленький жеребенок. Лошадь и телега были чужие, не дикуличские. Писарь, по извечной своей привычке, захотел подобраться к сборищу неприметнее, прислушаться, о чем речь идет: не о пане ли, не о нем ли, писаре?

Огородами прошел Трясун к Несгеркиной хате, притулился за амбаром. Тихо шел. Мужики приезжие за углом амбара как сидели, так даже и головы на повернули — не слыхали шагов.

Один из мужиков сказал тихо:

— Нестерка дома нет, зря я телегу сюда гнал.

— Телега-то твоя, а лошадь моя, и то я не жалуюсь. Дочка не хуже отца нас рассудит, — отвечал второй, — не смотри, что малолетка: мал золотник, да дорог. Вот пока я тут сидел, Гаврила прибегал, Кириллов брат, — знаешь, возле колодца их хата? Так вот Марися присоветовала, как им от здешнего писаря избавиться… Лучше бы сам Нестерко не придумал!

«Значит, меня обдурили, как последнего кутенка?! — чуть не вскрикнул Трясун, хватаясь за бороду. — То-то я гляжу: братья с ума посходили — делиться вздумали, меня рвут на части! Значит, Марисенька… Ну ладно ж… А ребятишки-то, змеиное племя, чего там слушают?»

Писарь обежал амбар сзади, притаился у другого угла, за кустом бузины.

— …Дед приказывает, — послышался тоненький голос Марией: — «Ну, молодцы, всыпьте пану, на прощанье как следует! Потому, он мужиков часто порет, а сам березовой каши не пробовал!»

Двенадцать молодцов так отдубасили пана, что он едва ноги унес. Дед приказывает:

«Двенадцать молодцов, марш в бочонок!»

Все туда снова и сховались. С той поры пан пороть мужиков закаялся. А где дед бочонок прячет — никому не ведомо. Может, кто из вас и отыщет тех двенадцать молодцов, попробуйте. Вот и сказка вся.

Ребята вскочили, заговорили все сразу. Пятро побежал, закричал:

— Знаю, где журавлиный бочонок спрятан! Мальчики с гиканьем и криком умчались за ним.

«Ага, значит, про барина сказочка! — злорадно подумал Трясун. — Про то, как панов бьют! С девчонки несмышленой взятки гладки, ну а Нестерку за это в ответе придется быть! С его голоса песня!».

В это время Яким услышал тихие слова того мужика, который рассказывал про дележку братьев:

— …принес ей Гаврила ковригу хлеба, потому Нестерко хозяйства не имеет, живет бедно, шестеро мал мала меньше на руках… Сам-то, видно, опять далеко ушел. Помогать нужно малолеткам. Ты мешок с бульбой захватил, как я сказал?

— Хватит с них и полмешка, — проскрипел владелец телеги.

— Эх ты, скареда. Ведь не пану долг отдаешь, а хорошим людям на пропитание! — укоряюще произнес владелец лошади.

— Какое у вас дело, люди добрые? — совсем рядом раздался тоненький голос Марией. — Если вам тата нужен, так он не скоро придет.

Оказалось, что спор между мужиками — владельцем телеги и владельцем лошади — шел о жеребенке. Купили мужики на ярмарке: один телегу, другой лошадь. Домой вместе возвращались. И надо' же так было случиться — ночью, когда все спали, лошадь ожеребилась.

Хозяин телеги сказал:

— Моя телега ожеребилась, и жеребенок мой,

— Где же видано, чтобы телега жеребят приносила? — сказал хозяин лошади. — Это моя лошадь ожеребилась.

Так заспорили, что чуть не подрались. Как раз дорога недалеко от Дикулич шла, вот и решили мужики завернуть, чтобы Нестерко их рассудил.

— Давайте так сделаем, — сказала Марися. — Распрягайте свою лошадь и ведите ее направо. А телегу ведите налево. Ребенок всегда к матери льнет — кто про это не знает? Вот за кем жеребенок побежит, того он и будет.

«Ловко она рассудила! — подумал Яким. — А вот как мне теперь из-за амбара выйти незаметно? Еще, не ровен час, увидят, подумают, что я подслушивал».

Жеребенок побежал за лошадью, а мужик с телегой остался стоять посреди улицы.

— Теперь сам телегу до хаты повезешь! — крикнул ему хозяин лошади, сел верхом и уехал.

«Что эти босоногие щенки придумали?» — забеспокоился Трясун, наблюдая из-за бузины за странной игрой мальчишек.

Сначала ребята мирно стояли возле телеги, которую пытался тащить жадный мужик. Но вот один из них вдруг тихонько отбежал в сторону и юркнул за сарай. За ним последовали второй, третий, четвертый.

«Куда же они все бегут? — заинтересовался Трясун.

Он обернулся и вздрогнул: прямо на него смотрел десяток мальчишеских любопытных глаз. Ребята сидели за плетнем, и к ним, крадучись, пробирался тот мальчонка, который последним отбежал от телеги.

— Проходите, пан писарь, — раздался голос Марией. — Что же вы там стоите?

Трясун смутился было, но, как только вышел из-за амбара, важно выпятил бороденку:

— Зарабатываешь на пропитание? А знаешь, что судить да рядить — то панское право! А знаешь, что пан наш ясновельможный сделает, когда про твои сказки узнает?

— Ох и долгонько же вы стояли в бузине, пан писарь! Даже сказку слышали! — всплеснула руками Марися. — Притомились небось?

— Я тебе все припомню, — затряс бороденкой Яким. — И как меня нынче поделить хотела, и как без пана суд творила, и как…

— Хуже не будет, — сказала Марися и пошла в хату.

— Будет хуже, будет! — затопал ногами Яким. — Ждать Нестерка не станем, возьмем да все ваше племя к пану Кишковскому отвезем!

Писарь хотел еще что-то сказать, но не нашел слов, плюнул, схватился за бороденку и засеменил к панской усадьбе.

— Беда не приходит одна, — обняла Марися Янусю, — сама идет и другую ведет. Опять что-то писарь задумал.

… Пан Печенка сидел у окна и с грустью взирал на осточертевший двор, пыльную дорогу, горбушки деревенских крыш. Мысли в Печенкиной голове роились самые печальные:

«Все панство на ярмарке или у пана Кузьмовского пирует, а я сиди, как сыч… Проклятая бедность! Какая же это жизнь, если вельможному пану каждый день о деньгах думать приходится!»

Борзая собака, лежавшая возле кресла, встала и положила свою длинную голову на панские колени.

— Только ты меня любишь! — вздохнул пан. — А разве это мужичье меня понимает?.. — Он с отвращением взглянул на крыши хат, как стога соломы виднеющиеся вдали. — Ну, даст бог, дядюшка скоро помрет, тогда я вас, собачек, перевезу в псарню панов Кишковских. Вы у меня заживете! — И Печенка погладил борзую меж ушей, а она признательно лизнула панскую руку теплым, шершавым языком.

Во двор торопливо вошел Яким, увидел пана в окне, снял картуз, поклонился, засеменил к крыльцу.

Писарь обязан был каждодневно под вечер являться в усадьбу и докладывать пану обо всем, что в Дикуличах произошло за день. Сегодня Яким пришел раньше обычного.

В панском сердце зажглась надежда: а вдруг, шельмец, измыслил что-либо насчет денег? Тогда завтра же утром — на ярмарку!

Яким был зол, как хорек, упустивший верную добычу. Чуть бороду себе не выдрал, пока рассказывал Печенке про Нестеркину дочь.

— Разве можно вместо пана суд творить? — кричал Яким. — Мужики деньги в усадьбу не несут, они к Нестерку ходят. Каждый день будем считать хотя бы по две тяжбы, вот уже пять рублей можно было со спорщиков взять. Каждый день по пяти! Сколько бы сейчас у вас в кармане было? На ярмарке — хоть всю корчму покупай!

— Да, да, да, — подкручивая ус, согласился Печенка. — Самому пану Кузьмовскому я мог бы штоф вина поднести, а?

— Конечно. — Яким подошел поближе. — И все говорили бы: вот пан Печенка — это барин!

— А-а! — словно от зубной боли застонал Печенка. — Сидишь тут, а мужицкие дочери за тебя споры да тяжбы решают! Отвези нехристей сразу всех к пану Кишковскому, скажи, что я ему их так отдаю… в подарок!

— Не можно, — замотал бороденкой Яким. — Не можно так. Слово свое нарушаете. И пани Дубовская, и пан Кузьмовский, и все панство осудят вас.

— Слово-то мужику дано? — удивился Печенка. — Если бы пану…

— Так-то оно так, но все одно — панское слово.

— Значит, я уже не волен со своими хлопами, с быдлом делать, что захочу? — Усы барина стали дыбом от гнева. — Может, я уже и не пан вовсе?

— Ясновельможный пане, — нежно произнес Яким, — я надумал, как вам обоих щенков легавых получить. Какая пара у вас будет! Паны начнут ездить в Дикуличи смотреть их! Даже пан Кузьмовский приедет, право слово!

— Ну? — заинтересовался Печенка, сразу успокаиваясь. — Что же ты надумал?

Яким спокойно уселся в кресло напротив пана:

— Нестерко щенка, конечно, принесет в срок. Он мужик ловкий. А у пана Кишковского мы щенка на шесть тех же самых душ выменяем. Вот и все.

— А спор как же? — не понял пан.

— Так спор же был какой? Если Нестерко щенка принесет, то эти шесть душ пан Кишковский не получит. Если же не принесет, то мы их отдаем дядюшке просто так, а щенок легавый остается у пана. Значит: Нестерко приносит щенка, дети остаются при хате, а дядюшка — при своем интересе. Так было сговорено, пане?

— Так, — согласился Печенка.

— Я ж предлагаю Нестерка не ждать, а племя его все к дядюшке отправить. В дар. А нам дядюшка подарит щенка. Это уж я на себя беру — уговорю пана.

— Не разберу. — Печенка покрутил один ус, потом яругой. — То ты говоришь, что панское слово нарушать нельзя, то я его нарушить могу…

Яким вскочил с кресла и замельтешил по комнате — начинался самый ответственный момент разговора, и писарь не мог уже усидеть на месте.

— Все будет, пане, как нужно, — застрекотал он. — У меня такая закорюка есть, что и слово ваше останется нерушимо и шесть душ с рук сбудем.

— Не тяни, говори сразу!

— Вы, пане, когда узнали, что девчонка Нестеркина вместо вас суд творит, разгневались…

— Ну, разгневался я, разгневался, дальше что?

— И решили проверить: может ли дитя малолетнее судьей быть? Если может, тогда наказания ей не будет, а если не может, то вон ее из деревни за то, что пана опозорила своими неразумными делами!

— Как же я узнаю, может она судьей быть или не может?

— Это уж на меня положитесь, пане. Я ей такие каверзы измыслю — сам черт в них не разберется! Перед крестьянами опозорим девчонку, да за то, что пана посмела обидеть, себя с ним равняла, накажем, отдадим и другую деревню! Ведь с Нестерком уговору не было, чтобы его детям грехи прощать. Сама виновата — пана не оскорбляй!

— Дело говоришь. — Печенка погладил собаку. — Девчонка, сама во всем виновата… А я, видит бог, ее обижать не хотел.

— Так я, значит, придумаю… позаковыристей что-нибудь, — радостно потер руки Яким.

— Что такое? — привстал пан. — Стражники едут! Писарь бросился к окну. Во двор на запыленных лошадях въезжали двое стражников.

— Беги встречать! — приказал Печенка. Яким метнулся к дверям.

Через несколько минут писарь в сопровождении одного из стражников вернулся к пану. Лицо Якима светилось от улыбки, которую он тщетно старался скрыть.

Сердце Печенки ёкнуло в предчувствии сладостного 'известия. Но хотя новость и оказалась приятной, однако разочаровала пана: на дядюшку, когда он возвращался | из Дикулич к себе в имение, напал разбойник Римша. Римша выпорол лозой ясновельможного пана так, что лежать пану можно было только на брюхе, а сидеть пан вообще не мог.

— Едем к тамошним гайдукам в помощь, — сказал стражник. — Будем лиходея ловить. Переночуем у вас и на рассвете дальше поедем.

— Яким, распорядись, чтобы людей накормили, лошадям овса дали! Ах, какое горе! — стараясь казаться печальным, воскликнул Печенка. — Значит, ни сесть, ни лечь? Хорошо еще, что Римше помешали…

— А то бы засек пана до смерти! — мечтательно вздохнул Яким и повел стражника в кухню.

Печенка опустился в кресло, грустно взглянул в окно.

«Хоть бы этого Римшу ловили подольше! — . подумал пан. — Да и где же его поймать в лесу!.. Нет, он дядю еще высечет, как обещал! Господи, не допусти, чтоб я долго жил в бедности! Пусть разбойнику Римше будет в делах его удача!».

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

БЫЛ ПАН ДА ПРОПАЛ

Обоз пани Дубовской, на котором ехал Нестерко, спешил, чтобы успеть к началу ярмарки. Ехали как могли. Обогнали несколько небольших овечьих гуртов, десяток возов, запряженных волами, две колымаги с гусями, утками, курами.

Солнце стояло невысоко, когда приказчик решил заночевать возле маленькой речки, где уже расположилось несколько распряженных возов.

— Заворачивай! — распорядился приказчик. — Все равно впереди ни одного места хорошего для ночлега больше не будет!

Похрустывал, пожирая сушняк, невидимый при солнечном свете костер — казалось, будто сучья коробятся и чернеют сами по себе.

Мужики, лежавшие в тени телег, прервали разговор и с любопытством оглядывали прибывших.

Нестерко помог возчикам распрячь и стреножить лошадей. За излучиной реки начинались владения пана Кишковского, и большая беда ждала мужика, если бы его коняга сжевала хоть травиночку с панских угодий. Поэтому Нестерко сам проверил путы на ногах лошадей и только тогда уже подошел к костру.

— Доброго добра! — сказал он, опускаясь под телегу, в тень.

— Он из Дикулич, — кивнул головой приказчик пани Дубовской. — Сказочник.

— Из Дикулич? — Мужики переглянулись. Один из них, обросший сизой, как иглы ежа, бородкой, спросил:

— Значит, это от вашего Печенки пан Кишковский ехал, когда его лозой драли?

Тут-то и узнал Нестерко, что вчера Римша в лесу подстерег и высек Кишковского.

Рассказывали так: уже проезжая своими собственными угодьями, повстречал помещик богатого купца, который хотел купить лес. Кишковский смекнул, что на этой купле-продаже можно неплохо нажиться, и, слово за слово; слез с брички, сам повел покупателя по лесу. Кишковский лес хвалит, а купец пана все отводит да отводит в самую глухомань. Зашли в конце концов в такую чащу, где и днем вечер. Купец деревья в обхват меряет — то одно обнимет, то другое. Пан тоже не отстает: обхватил сосну. Тут вдруг купец снимает свой ремень, которым подпоясан был, и пану руки связывает. Так Кишковский и оказался пристегнутым к сосне. В рот пану купец панскую же шапку сунул — потому на дороге возле брички гайдуки стояли, барина поджидали.

— Это, пан, береза или лоза? — спросил купец и прут показал. — Я же продал тебе вола, а не козла!

Понял Кишковский, кто перед ним, да поздно. Бил будто бы Римша пана до тех пор, пока голоса гайдуков, которые барина искать пошли, не заслышал.

— Языком, что решетом — так и сеет, — сказал лежавший рядом с Нестерком приказчик пани Дубовской и перевернулся на другой бок. — Откуда ты, босяк, такого наслушался? Или сам в том лесу был с Римшей этим?

Мужик с ежовой бородкой спрятал под себя босые ноги и испуганно поглядел на товарищей. Все молчали, глядя на костер.

— Мельница мелет, мука будет, — многозначительно продолжал приказчик, — язык мелет, беда будет. Быдло он, Римша ваш, разбойник, богоотступник.

— Вы, пан приказчик, дюже храбрый! — восхищенно произнес Нестерко. — А может, Римша-то здесь, где-нибудь под бережком, сидит, наш разговор слушает, на ус мотает. Память у него хорошая: пана Кишковского обещал не забывать, вот и вспоминает.

Приказчик сел, круглыми от испуга глазами посмотрел на Нестерка. Видимо, ему и в голову не приходило, что он сам может оказаться в положении Кишковского.

— Про случай с одним паном приказчиком, — подмигнул Нестерко мужикам, — не слышали? Вроде как с Римшей дело было. Сколько грехов у того приказчика имелось — не ведаю. Но, видно, в достатке, раз мужики на крайность пошли. До поры ведь жбан воду носит. Так и случилось. Под вечер как-то останавливают в лесу трое молодцов приказчика. А тот смелый был, ничего не боялся. Кричит:

«Кто такие? Что нужно?»

Молодцы отвечают:

«Зовут нас Отойди, Убирайся, Пошел вон. А нужен нам ты, зверь».

Схватили его, высекли, а потом привязали к дереву и ушли до хаты. Ночь стоял приказчик, день. К вечеру идет лесник. Увидел, спрашивает:

«Кто это тебя привязал?»

Приказчик отвечает:

«Отойди, Убирайся. Пошел вон!»

А лесник тоже зверя этого хорошо знал — испугался, думал, тот его гонит, да скорее подальше, дай бог ноги…

— Дальше-то как было? — спросил босой мужик.

— Кто же его знает, — усмехнулся Нестерко. — Может, и добрее стал… Не сказывали.

— Сказывали, — пробормотал растерянный "приказчик, — петух свинье, свинья борову, а боров всему городу. А про добро, что паны вам делают, небось охоты нет сказывать.

— Можно и про добро, — охотно согласился Нестерко и с готовностью встретил подозрительный взгляд приказчика. Столько наивности было в серо-голубых глазах дикуличского мужичка, что приказчик подумал успокоенно:

«Ну, этот, как дитя несмышленое, мелет языком все, что в ухо влетело!»

Приказчик поднялся с земли и отошел к крайнему возу: мол, не хочу с вами, голью перекатной, рядом быть.

Мужики проводили подпанка веселыми взглядами. — Дед мой, — начал Нестерко, — одному ясновельможному пану жизнь спас, а когда и где — не упомню. Барин был добрый, деда землей наделил. «Все, говорит, что вырастишь на ней, — твое». Приказчик на бричке за дедом приехал, повез его надел смотреть. Остановили в поле бричку, вышли. Приказчик говорит: «Вот, борода, твоя земля, кланяйся в ножки ясновельможному пану». Дед говорит: «Приду на усадьбу — поклонюсь, однако где она, земля-то моя?» Приказчик туда-сюда, круть-верть — не может дедовой земли найти. Кругом — панская. «Как же, — удивляется приказчик, — тут вот и был твой надел, сам замерял. Не иначе, козни бесовские». Так они прокрутились чуть не до темени, а потом — делать нечего — сели в бричку и поехали. И только лошадь тронула, приказчик кричит: «Стой! Вот она, земля твоя! Под бричкой была!» Ну, привез приказчик деда на усадьбу, дед поклонился пану в ножки: «Паночек, земли этой мне ненадобно. Слишком ее много, я с ней один не управлюсь».

— Вот я и говорю, — сказал молчавший до сих пор крестьянин в новеньких лаптях, — паны так думают: мужику земля ни к чему, мужику и на панщине хорошо. Вот мужика бы еще от еды отучить, совсем бы полегчало.

— А как мужик пана от еды отучал, знаете? — спросил Нестерко. — Давно это было. Слыхал я от старых людей, а они врать не будут. Пан жил один, детей у него не было, пани свою голодом уморил — такой скаредный барин. И мужиков своих разорил вконец — голодают. Раз заходит он в одну хату. Мужик оборванный, закопченный. Хата курная, сажа кругом — ну черная баня!

Пан удивился:

«Тут и спите, тут и хлеб едите?»

«Спать спим, — отвечает мужик, — хлеба у нас нет».

«Как так?»

«Да так, не едим».

«Может, секрет какой знаете, — обрадовался пан, — чтобы не есть, не пить, а живому быть?»

«Знаем, — мужик-то отвечает. — И вас, барин, научим».

А пан жадный: каждый грош считает, ему хочется не есть, не пить — деньги копить. «Научите», — просит. Но сам не верит: где же такое видано? Приказал за мужиком смотреть, глаз с него не спускать: может, дескать, он все-таки и ест и пьет. Ну, мужик привык голодом сидеть — три дня хоть бы что, даже на панщину выходит.

Барин поверил. К себе мужика зовет, допытывается:

«Как же это ты живешь не евши? Так и богу душу отдать можно».

Мужик ему в ответ:

«Прикажите — научу. Хоть с завтрашнего дня начнем».

Вот на завтра утром мужик взял веревку, приходит в усадьбу, а пан уже ждет. Пошли они в лес. Там в овраге яма, с колокольню глубиной. Откуда та яма — никто не знал. Но кто туда проваливался, сам выбраться не мог.

«Посидите, ясновельможный пан, в этой яме три дня, — говорит мужик, — и вам никогда в жизни больше есть не захочется».

Пан радуется — скорей бы! Мужик его, конечно, спустил туда, а веревку с собой забрал.

На следующий день мужик приходит к яме, спрашивает:

«Как, пане, есть хочется?»

«Ох, хочется!».

«Первый день всегда так, сидите еще».

На второй день приходит:

«Как, пане, есть хочется?»

«Прямо умираю с голоду!» — кричит пан снизу.

«Второй день всегда так, сидите еще».

На третий день приходит:

«Как, пане, есть хочется?»

«Тащи назад, — кричит пан, — помираю!»

«Третий день всегда так, сидите еще».

На четвертый день мужик пришел;

«Как, пане, есть хочется?»

«Хочу», — еле слышно пан снизу отвечает,

«Еще денек, пане, и скоро совсем не захочется», — говорит мужик.

И верно — через день пан и слова вымолвить не может, только пальцами шевелит да очами ворочает.

Тогда мужик его вытащил, привез в имение. Там пан и помер через день. И что ему перед смертью ни подносили, ничего пан есть не хотел. Был пан да пропал. А мужик свое слово сдержал.

— Свое слово всегда держать нужно, — сказал босой крестьянин с ежовой щетиной на лице. — Раз сказал: буду за костром смотреть, так смотри.

Маленький мужичонка в большой, налезающей на глаза шапке, внимательно слушавший бывальщины, бросился к костру, подбросил ломаных сучьев, затем полез на воз, достал из мешка бульбу.

Солнце уже заходило, и далекие крыши имения пана Кишковского алели, словно охваченные пламенем. Приказчик пани Дубовской расстелил кожух, растянулся на нем, словно на перине, даже в сторону костра, возле которого сидели мужики, не посмотрел ни разу.

— Откуда у нас паны пошли, знаете? — спросил Нестерко.

— Змей Смок о девяти головах жил здесь, — сказал мужик в новеньких лаптях. — От него паны и начались.

— Не-е, — замотал головой босой мужик. — Жила в тридевятой земле, в тридесятом царстве баба Каргота. Однобокая, одноглазая, с одной ногой, с одной рукой. На плече — полголовы, на лице — полноздри. Дом у нее обнесен частоколом и на каждом колу — голова. Она вместе со своими дочками людей ела. Потом дочек-людоедок замуж повыдавала. Вот уж паны наши от тех людоедок и народились.

— Мой дед по-другому сказывал. — Нестерко уселся поудобнее, подвинулся к костру. — Послали как-то черта на землю да наказали ему в ад не возвращаться, пока людям вреда какого-нибудь не сделает. Ходил черт, бродил… зашел черт в Полесье, в леса, в болота. Притомился, только собрался поспать, вдруг, слышь, едет кто-то. Выскочил черт на дорогу. Видит; пан в карете, кругом гайдуки, лошадей четверка. Черт стоит, глаза выпучил, удивляется — никогда пана не видел!

«Эй, быдло, с дороги!» — кричит пан. А черт не уходит.

«Дайте хлопу горяченьких!» — приказывает пан гайдукам.

Те кинулись к черту, а он мимо них да к пану. Схватил его и понес над лесом. «Вот, думает, подарок сатане сделаю». Несется черт, а пан тяжелый, с ним высоко не заберешься. Вот и бьется пан о верхушки деревьев. Как о дуб ударится — там сразу пан Дубовский появляется. Другой раз о дуб ударится — пан Дубицкий вырастает, а там и Желудицкий, Желудовский;.0 березу пан стукнется — на земле пан Березовский как гриб выскакивает, а за ним Березинский. О сосну шмякнется — Сосновский рождается, Сосенский, Подсосенский, об осину — Осинский, Осиновский…

Летел черт, летел, аж устал. На пана взглянул — а от него одни ошметки остались! Не нести же их в ад! Черт и побросал их по всей земле. Вот от них-то и пошли у нас всякие Кишковские, Печенки, Почковские.

…Сумерки и вечерний туман подкрались незаметно. Пасущиеся невдалеке лошади стали невидимками — от них осталось лишь фырканье. Приходилось время от времени ходить присматривать за ними, не забрели бы невзначай на луг Кишковского.

Маленький мужик в большей шапке ловко разгреб землю под прогоревшим костром, закопал туда бульбу.

Молча пришел приказчик пани Дубовской, волоча за собой по траве кожух, и улегся между Нестерком и босым мужиком.

Потом ели печеную картошку без соли — что делать, ни у кого ни щепотки не отыскалось.

И до утра все, кроме пана приказчика, спали крепко, без снов.

Приказчик же время от времени вскакивал и испуганно всматривался в стену тумана: ему казалось, что вот-вот выскочит откуда-нибудь Римша с лозовым прутом в руках…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ГДЕ КУПИТЬ ДЕНЬГИ?

Ярмарка начинается за много верст от села.

Телеги, возы, колымаги скрипят по дорогам — на ярмарку!

Овцы, коровы, волы пылят по дорогам — на ярмарку!

Паны, купцы, приказчики, как мошкара на костер, летят на ярмарку!

Гусляры, скоморохи, поводыри медвежьи спешат, кто пешком, а кто с попутным обозом — на ярмарку!

В деревнях окрестных не увидишь уже выложенных на солнце домотканых холстов и рядна, ни одной целой крынки и плошки не найдешь в хате гончара, а кузнец из последнего куска железа выбил две косы и отправил их с кумом туда, куда весь товар идет, — на ярмарку!

Если бы весь ярмарочный товар можно было сложить в одну кучу, то куча бы горой стала и закрыла желтый, похожий на репу, купол сельской церкви. Но так как каждая кучка — будь то морковь или редька, каждая связка — будь то лапти или лук-цибуля, каждая мерка — будь то гречка или просо — имела своего хозяина, то церковь беспрепятственно господствовала над селом, и мужики, едущие на ярмарку, завидев с высоты своих возов крест вдали, вздыхали с облегчением; вот и конец дороги, скоро будем на месте!

Там, где у других дорога кончалась, у Нестерка она только начиналась. Легко на ярмарке купить двух коней, если деньги есть. А где купить деньги? Вот за ними-то, чуяло Нестеркино сердце, придется еще отправляться в трудную дорогу…

Дерет в лесу коза лозу, А волк козу дерет в лесу!..

Скоморох в зеленой рубахе играл на скрипке и пел, а по кругу ходил на задних лапах большой бурый медведь. В носу у зверя блестело кольцо. Конец цепи держал стоящий посередине круга скоморох в красной рубахе.

Нестерко услышал только конец скоморошьего действа.

— Уж лучше медведя встретить в лесу, чем купца на ярмарке, — громко произнес скоморох в красной рубахе.

— Отчего же? — спросил, перестав играть на скрипке, скоморох в зеленой рубахе.

— Мишка, ты что с мужиком сделаешь, коли встретишь? — спросил поводырь.

— А-у-у-а! — рыкнул медведь и два раза открыл и закрыл пасть.

— Съест! — догадались зрители.

— Одним махом! — подтвердил поводырь. — А если мужик у купца в долг товар взял?

— Купец мужика до следующей ярмарки есть будет! — ответил скоморох со скрипкой и снова заиграл плясовую;

Дерет в лесу коза лозу, А волк козу дерет в лесу! Волка дерет мужик Иван, Ивана же — вельможный пан…

Медведь приседал и выбрасывал лапы, мужики хохотали, глядя на ужимки зверя.

Нестерко с сожалением протиснулся из круга. Прислушался к ярмарочному гулу и уловил в дальнем конце еле слышное конское ржание — там, на привычном месте, возле колодца, шла торговля лошадьми.

Если бы можно было, то Нестерко шагал бы, крепко зажмурив глаза. Уж лучше вовсе ничего не видеть, чем смотреть на такое богатство, зная, что даже зернышка просяного купить не можешь!

Как нарочно, все кругом сияло, сверкало, слепило.

Уздечки, сбруи, ножи кос, медные котлы, крынки, плошки, чарки, ложки, сапоги, седла, подковы искрились и горели в солнечных лучах не хуже церковных крестов.

Холм краснобоких сочных тыкв пылал, как закат.

Ярко-желтое просо, радуга утиных перьев, белоснежная россыпь яиц — как тут не ослепнуть бедняку, как не закручиниться нищему хлеборобу!

По дороге к лошадникам Нестерко встретил веселую толпу, которая потешалась над пьяненьким мужиком, обнимавшим белого петуха.

— Меняю петуха! — кричал мужик, едва держась на ногах.

— Какой же это петух! — убежденно говорил красноносый толстяк и подмигивал обоими глазами окружающим. — Это заяц!

— Заяц! — поддерживали толстяка стоящие вокруг. — Не видишь, что ли? Заяц и есть!

— А ну вас к бесу! — отмахивался мужик, одной рукой прижимая к груди петуха. — Шуткуете!

Он пошел дальше. Толстяк с красным носом, продолжая все подмигивать, не отставал ни на шаг. За ними двинулись любопытные.

Нестерку было по дороге. Он смеялся вместе со всеми, наблюдая, как мужик с петухом обращался к встречным с одним и тем же недоуменным вопросом;

— Это… кто? — и протягивал петуха.

Встречные сразу же включались в игру и отвечали:

— Заяц! Косой! Русак!

После каждого такого ответа мужик пристально вглядывался в петуха, крутил головой, таращил глаза и шел дальше.

Звенели ножи кос — ударяя их друг о друга, купцы зазывали покупателей. Как маленькие колокола, гудели чугуны и сковороды. Крики торговцев и песни бражников, пьющих в корчме, смешивались с ревом медведя и мычанием волов.

Ржание лошадей все ближе, громче… Наконец-то вот он, конный ряд.

У колодца истошно вскрикнула бабка в синем платке и запричитала:

— Ой, умрет мой сыночек единственный с голоду! Ратуйте, люди добрые!

Добрых людей, по всей видимости, стояло вокруг колодца много, но они пересмеивались и улыбались. Только двое молодых парней, свесив головы в колодезный сруб, орудовали веревкой.

— Человек в колодец упал, — весело сказал Нестерку лузгающий семечки маленький старичок.

— Чего ж его оттуда не тащат? — удивился Нестерко.

— Да он не хочет! — Старичок протянул Нестерку семечки. — Угощайся… То наш обжора и лентяй Янко. Не увидишь — не поверишь. На нос ему шмель сядет, так он не сгонит, во как ленив! А есть горазд: сколько угодно и еще крынку сметаны. Отец его сбруей да седлами торгует — закормили лентяя.

— Ой, умрет мой сыночек единственный… — снова запричитала мать. — Сидит между водой и землей… Ой, ратуйте, люди добрые!

Нестерко подошел к колодцу, заглянул в него: толстый Янко до дна не долетел, застрял на полпути.

— Веревку бросаем, — сказали парни, — не берет!

— Не застилай света!.. — раздался из колодца глухой голос Янка. — Да скажите моей матке, чтоб дерунов спустила и сметаны.

— Сынку, — почти перекинувшись в колодец, заголосила мать, — вылезай, обед готов. Яночку, солнце мое!

— Не полезу! — донеслось снизу. — У вас жарко, а тут прохладно. Давай есть сюда, а то в воду брошусь!

— Сейчас, сынку! Зараз! — Мать отскочила от колодца и крикнула: — Феня! Тащи деруны и сметану! Яночку кушать просит!

Когда дымящиеся поджаристые картофельные блины и холодная, только-только из погреба сметана были доставлены к колодцу, то Нестерко сказал:

— Сейчас будем его тащить. Сперва он спустил Янку крынку.

— Держи крепче! — крикнул он. — Обеими руками! А рот раскрывай шире. Деруны я буду сначала в крынку макать, а потом тебе в рот опускать!

Сверху если смотреть — словно второй колодец посреди первого появился; это обжора рот распахнул, дерунов ждет.

Нестерко так и сделал: привязал пяток дерунов, спустил, умакнул в сметану, а потом — в обжорный рот.

Янко рот захлопнул, а Нестерко скомандовал парням:

— Тащите его, пока он с конца веревки все блины не сжевал! Рот-то ему раскрыть лень, да и дерунов жалко!

Подтянули Янка, но не до самого верха — блины кончились. Снова, как клюв голодного птенца, открылся рот, веревка выскочила.

Сидел толстяк в колодце, как пробка в горлышке, и крынку обеими руками к животу прижимал.

— Есть хочу! — слышалось снизу.

Опять ему блинов дали. Потом еще. На четвертый раз вытащили. Лентяй даже не поклонился никому, пузо вперед и — к дому, обедать. А мать-старушка сбоку побежала, крестится на церковь, всех мучеников и святых сразу благодарит.

— Его-то и кормить не за что, — сказал Нестерко, — от него ж никакого толку.

— Зачем же ты его, мил человек, тащил? — продолжая щелкать семечки, спросил маленький старичок.

— Мне ваше село жалко стало! — усмехнулся Нестерко. — Откуда бы вы воду брали, если его в колодце оставить?

Пожелал Нестерко людям доброго добра и пошел к лошадникам.

Цыган в желтой рубахе и зеленых штанах, заправленных в сапоги, узнал Нестерка:

— А, кум, зачем пожаловал? Помнишь, кум, как ваш пан Печенка покупал у меня коня? — Цыган всех знакомых называл кумовьями. — Ах, кум, помнишь, какой конь был? Не конь — птица!

— Пану Кишковскому отдали твоего коня! Цыган, блестя глазами, наклонился к Нестерку и сказал:

— Но мой конь не помог пану убежать от лозы, а? Вся ярмарка, кум, уже знает об этом!

Нестерко рассказал цыгану о своем горе, о легавом щенке и спросил, сколько будут стоить два хороших коня.

— Дорого, кум. Пойдем к моим родным, посоветуемся! Эх, такое дело — детей надо выручать!

Продолжая бормотать «такое дело… тьфу… мало еще этой Кишке досталось…», цыган потянул Нестерка за собой.

— Слушай, кум, ты мне не сказал, для какого пана кони нужны, — вдруг остановился цыган. — Если Печенке — так ему что хочешь подсунуть можно, он собаку знает, а лошадь — нет. А вот если этому пану, так ему вместо коня бочку вина дай, он доволен будет.

Высокий помещик в бархатной четырехугольной шапке, расталкивая людей, пробирался к цыгану, крича;

— Вот он, конокрад! Сейчас я тебе покажу, как лошадей уводить!

— Напился, словно свинья, а теперь лает, словно пес! — сплюнул цыган. — Третий раз сегодня на меня кидается, чтоб ему с Римшей в лесу встретиться!

Пан тем временем добрался до спокойно стоящего цыгана и схватил его за подол желтой рубахи:

— Где твой конь, показывай!

— Вы его, пане, уже два раза нынче смотрели! — ответил цыган.

— Знаю я вас, конокрадов! — забушевал пан. — Веди меня к коню!

Пан, цыган и Нестерко в сопровождении зевак направились к стоящим в конце ряда лошадям.

Нестерко поспешил вперед и, кивая на коней, спросил у испуганных молодых цыган;

— Которого из этих красавцев пан за своего принимает?

Цыгане показали на буланого длинногривого коня. Нестерко закрыл коню ладонями оба глаза и так ждал, когда подойдет помещик.

Толпа окружила цыган, барин схватил коня за гриву.

— Мой! Наконец-то я его нашел! Какая грива — никогда не спутаешь!

— Если ясновельможный пан, он ваш, — не отнимая ладони от глаз коня, произнес Нестерко, — тогда скажите; какой глаз у него слепой?

Пан задумался, покрутил ус и сказал уверенно:

— Левый!

Нестерко отнял ладонь с левого глаза, и все увидели, что глаз у коня цел.

— Правый! — закричал пан. — Я же сказал — правый. Нестерко послушно снял правую ладонь. И правый глаз был целехонек!

— Тьфу, — сплюнул пан, — то не мой конь! — И под смех зрителей скрылся в толпе.

— Вот так ко всем пристает, — сказал цыган. — А то, бывает, стражников приведет, лошадь заберет. Как правду найдешь? Ну, теперь-то он к нам уж приставать не станет… Ах, кум, красиво ты его опозорил!

— Добрый конь! — сказал кто-то.

— Коня хвалят после дороги, а пана — когда вытянет ноги! — ответил цыган. — Ну, пойдем, кум, — обратился он к Нестерку, — поговорим.

Цыгане посоветовались и решили, что конюхов пани Дубовской не обманешь, поэтому нужно добывать очень-очень хороших коней.

— Много денег, — качал головой цыган с седой бородой, — ох много! Два раза по пятьсот рублей.

— Я за конями поеду, — сказал цыган в желтой рубахе. — Эх, сам хотел на них деньги нажить — за семьсот рублей любой пан купит такого красавца, да тебе, кум, их приведу. Здесь и встретимся перед Михайловым днем…

Цыган в желтой рубахе вышел из шатра вместе с Нестерком.

— Кум, ты приноси не тысячу, а пятьсот рублей, — тихо сказал он. — В том таборе за этих коней просят тысячу или медведя. Я знаю, где медведя за пятьсот можно купить. Я поеду за зверем, обменяю его на коней. С тебя лишнего не беру — неси пятьсот, кум! Только чтоб старики наши не узнали, большой шум будет, понял?

…Ярмарка гудела и бурлила. Там и тут раздавались предостерегающие крики, толпа расступалась и пропускала то вновь прибывшие возы, то пролетку с важным, усатым, как жук, барином, то косматого попа, степенно шествующего меж торговцев в сопровождении попадьи.

Стоило остановиться двоим, как к ним подходил третий, а где трое — там и четверо, и вот уже толпа, и бегут люди со всех сторон, и каждому хочется увидеть, что делается впереди. А там-то всего-навсегда два мужика из соседних деревень остановились, вспоминают, когда в последний раз вместе к корчмарю заходили выпить 'по чарке.

Толпы как рождались, так же быстро распадались, чтобы через мгновение вырасти в другом месте.

Прямо перед Нестерком, откуда ни возьмись, вынырнул подвыпивший мужичок с белым петухом в руках. За ним следовал красноносый толстяк и несколько умирающих от смеха зевак.

— Сват, ты ли это? — обратился мужик с петухом к Нестерку.

— Я, — согласился Нестерко.

— Купи, сделай милость, зайца, — протягивая петуха, продолжал мужичок. — Дешево отдам!

— Заяц мне ни к чему, — ответил Нестерко, делая вид, что не замечает подмигиваний толстяка. — Петуха бы купил.

— Петуха, сват, нет, — сказал мужик и внимательно поглядел на своего петуха. — Вот заяц есть… Русак!

И он неверными шагами двинулся дальше, а бредущие за ним зеваки остановились, чтобы всласть насмеяться.

Нестерко сошел с площади и оказался на небольшом лужке, загроможденном повозками и телегами. Здесь располагались на ночлег приехавшие на ярмарку мужики, многие из которых были с семьями.

«Как же добыть деньги?» — думал Нестерко.

В этот момент для него, бедняка, гроша медного за душой не имеющего, пятьсот рублей не казались сказочным богатством. Их нужно было добыть во что бы то ни стало — только и всего.

— А ну, кто хочет поучиться, как деньги добывают, — раздался писклявый голосок. — Кому деньги нужны? Подходи, научу!

Из-за телег появился кукольник. Верхняя часть тела его была закрыта круглой ширмой, которая прикреплялась к поясу. Над ширмой размахивал руками маленький мужичок в рваной свитке.

— Коли правду скажу — смекайте, а совру — не мешайте, как состарится моя сказка — так правдой станет!

Мужик выхватил из-под себя заступ и начал копать землю.

— Ай-ай-ай! — заверещал он и вытащил горшок. Это был клад — целая пригоршня золотых монет.

Тут на звон золота, как полагается, прибежал толстый поп с крестом, здоровенной дубинкой и начал кричать;

— Что ты делаешь, хлоп? Почему божий дар в храм не несешь?

— Да вот я его сажаю, — ответил мужик. — Приходите, батюшка, завтра — посмотрите, сколько вырастет.

Поп ушел, а мужик лег и заснул. Поп — видно, ночь прошла — пришел, разбудил;

— Давай золотые копать.

Мужик покопался в грядке — вынул несколько золотых.

Поп кинулся к грядке и стал разгребать землю.

— Хочу и я посеять, — сказал он, — зерно у меня есть…

Поп притащил мешок золота, и они вместе с мужиком его посеяли.

Потом мужик и поп вместе легли спать. Поп спал, храпел на весь огород, а мужик встал, выкопал все монеты, сложил их в мешок, да и унес. Затем вернулся, лег спать рядом с попом.

Утром поп копал, копал — ни одного золотого.

Разбудил мужика:

— Ничего нет!

А мужик отвечает:

— И на просо урожая не бывает, а тут на золото! Земля плохая!

Поп долго гонялся за мужиком, да так и не поймал, А мужик вытащил мешок и пошел на ярмарку… Потом появился уже на возу — вон сколько купил на поповские деньги!

«Деньги-то, конечно, есть у попов, — подумал Нестерко, отходя от кукольника. — Вот бы наняться к богатому попу какому-нибудь в работники. А уж тогда прикинуть, как деньги достать».

— Без причины дерево не сохнет, без кручины молодец не охнет! — раздался голос. — Что задумался?

Перед Нестерком стоял давешний попутчик — босой мужик с ежовой бородкой.

— День добрый! — улыбнулся ему Нестерко. — Продал товар?

— Сразу весь воз! — радостно хлопнул себя по животу мужик. — В корчме был уже… А у тебя как?

Нестерко рассказал — нужны деньги, вот бы к пану или попу на службу пристроиться!

— Видел попа! — воскликнул мужик. — Возле корчмы с приказчиком нашим стоял. Слышал я; ищет работника, чтобы на все руки мастер был.

— Богатый поп-то?

— А бис его знает! Богаче нас с тобой. Да уж ты там сам раскумекаешь. Тот поп, что собаку у нас хоронил.

— Из Удручан? — воскликнул радостно Нестерко. — А работник его где?

— Не ведаю, — пожал плечами мужик. — Небось там, где все поповские возы стоят, — возле церкви, с луговой стороны.

— Ну спасибо, надоумил! — Нестерко бегом направился к церкви.

Минуя дорогу, по которой двигались возы на ярмарку и с ярмарки, Нестерку пришлось остановиться.

Кричали мужики, смеялись хлопцы; телеги, возки, колымаги загородили проезд.

Посреди дороги сидел крутоплечий хлопец в рваных опорках. Он большими круглыми глазами смотрел на свои ноги и, разводя руками, говорил;

— То не я! Я был в сапогах! Где ж я, люди добрые! Оказалось, что хлопец заснул на возу, упал с него, да так и продолжал храпеть среди дороги, а злыдни сняли с него новые, только купленные на ярмарке сапоги и вместо них обули соню в рваные опорки.

Когда кто-то из возчиков разбудил парня, чтоб тот дал дорогу колымаге, парень вставать отказался.

— То не я! — кричал он жалобно. — Я был в сапогах!

Кончилось тем, что парня отнесли в сторону, положили на пригорок, и он заснул, улыбаясь; видно, приснилось ему, что нашлись сапоги, и он вместе с ними…

— Бывают гости нежданные, но желанные! — увидя Нестерка, радостно воскликнул Степан. — А я тебя, брат, вспоминал только что.

— Кого вспоминали, того и увидали, — присаживаясь У прохладной церковной стены, ответил Нестерко. — Вот, брат, какие дела…

И Нестерко рассказал все происшедшие с ним за это время события.

— Солнышко на ели, а мы еще не ели, — сделал вывод как всегда практичный Степан. Его пышные, цвета спелого жита усы от улыбки, казалось, становились еще пышнее: — Мы из батюшкиных запасов сейчас кое-что добудем!

— Откуда же запасы-то? — удивился Нестерко. — Ведь ничего не было?

— Пани Дубовская дала на дорогу. Второй день едим — не убывает! Это кроме денег. Большие деньги хозяин за собачью панихиду получил. Почитай, рублей тысячу.

— Мне нужно полтысячи, — вздохнул Нестерко.

— Знаешь, — схватил Нестерка за плечи Степан, — у хозяина мошна богатая. Сумеешь — добудешь. Иди к нему вместо меня работником! Он меня все выгнать обещает. Так я сам ухожу.

— Куда же ты?

— Меня не учи, на какую ногу хромать, я сам на обе умею. Есть на примете одно местечко — получше поповского.

Со стороны ярмарки вышел и неверной походкой направился в тень церковных стен мужичок с белым петухом на руках. За ним следовали красноносый толстяк и еще несколько человек, едва стоящих на ногах не то от смеха, не то от изрядно выпитой бражки.

— Зайчик ты мой, — прижимая петуха к лицу, бормотал мужичок, — косой мой братец…

И в этот момент петух, верный извечной традиции предупреждать заход солнца, вытянул шею и звонко прокричал:

«Кукареку-у!»

Мужик от изумления шлепнулся на землю. Он открыл рот, да так и забыл его закрыть: можно было подумать, что он кукарекает вместе с петухом.

Зеваки-шутники повалились от хохота друг на друга.

Когда петух прокричал в третий раз, мужик с испугом отшвырнул его от себя. Потом повалился навзничь и заснул.

Петухи во дворах и на возах откликнулись многоголосым эхо.

Их бодрое кукареканье покрыло торговый гул и гомон, ярмарка начала утихать, чтобы назавтра, разбуженная на заре петушином криком, снова зашуметь.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

КТО КОГО

Яким Трясун шел к хате Нестерка. На этот раз он не прятался, а важно вышагивал вдоль улицы. У куста бузины, что рос возле злополучного амбара, Трясун остановился, одернул свой длиннополый армяк, поправил висящие на поясе мешочек с гусиными перьями и чернильницу/

Писарь простоял гораздо дольше, чем требовалось, — уж больно любопытной оказалась игра, которую вели ребятишки.

— Я пан! — подложив под рубаху ком сена и выставив живот вперед, пыхтел Нестеркин Пятро. — Как я родился, так и загордился!.. Отдавай мне золотой самородок!

Золотым самородком была большая картофелина, которую держал в руке «мужик», Микола. Микола так вошел в роль, что глядел на старшего брата — «пана» — с искренней ненавистью.

Чего я тебе, пан толстопузый, золото отдавать буду! — пряча руку с картофелиной за спину, кричал Микола. — я его сам вырастил, сам и съем!

— Золото не едят, — поправил Миколу соседский мальчонка. — Золото меняют на деньги, хлеб и сало.

— Значит, не хочешь? — грозно вопрошал «пан».

— Отдам, если ты Змея Смока трехголового победишь!

— Ладно, — сказал «пан», взнуздал своего «коня», Ивася, и поскакал по улице.

Змей Смок и на самом деле был о трех головах — его играли сразу трое мальчат.

У ребят в сказке все получалось наоборот: «мужик» посылал «пана» биться со змеем, освобождать заморскую царевну, которую изображала Януся, покорять Кощея. «Пан» не смог совладать ни со змеем, ни с Кощеем, и «мужик» сам с ними расправлялся, приговаривая; «Вот как надо».

Заметив, что ребята начинают поглядывать на него, писарь шагнул к хате.

— Змеиное племя, — бормотал он, — вот до чего сказочки доводят. Римши какие-то растут.

Марися пряла холстину.

— Мир дому сему! — ласково молвил Яким. — Здравствуй, девушка-девица, русая косица, хе-хе. Управляешься, как большая: сам не увидел бы, не поверил, ей-ей.

— Здравствуйте, — продолжая прясть, сказала Марися.

— Скоро Михайлов день, — присаживаясь на лавку, продолжал писарь. — Тата твой, небось, уже домой спешит… Приедет, а хата пустая стоит. И о детках ни слуху, ни духу.

— Куда же мы денемся? — с беспокойством взглянула Марися на Трясуна.

— Пана нашего вельможного спросить надобно. Все в его воле. А он прогневался на тебя, неразумница. Говорил я давеча — худо будет. Так и вышло.

— Да что случилось?

— Сама виновата. Не туда нос суешь! Зачем судила да рядила? Только пан ясновельможный может здесь суд творить, споры решать. Выходит, ты, мужицкая дочь, ровня пану? Да он тебя за тридевять земель загонит! Отдаст пану Кишковскому — и весь сказ!

— Тату нужно подождать, слово пан ему давал.

— Твои обиды терпеть пан слова не давал. Щенок щенком. Еще либо принесет его Нестерко, либо нет, а за свои грехи сама и отвечать будешь.

— С бедой разминовались, с горем повстречались, — тихо произнесла Марися.

Яким встал с лавки, улыбнулся ласково:

— Так вот, дочка. Жить от малости до старости — повидаешь и горе и радости. Решил пан тебе милость оказать: испытать тебя. Ежели ответишь на три его вопроса, тогда видно будет. Не ответишь — завтра же к пану Кишковскому поедешь вместе с братьями да сестрой.

Марися молчала, закусив губу.

— Ты, может, с испуга ума лишилась? — усмехнулся Яким. — Слушай да запоминай. Три вопроса тебе: что на свете жирнее всего, что на свете слаще всего и что на свете мягче всего. Завтра поутру приходи в усадьбу.

— Не пойду я в усадьбу, — твердо сказала Марися. — Раз пану ответы мои нужны, пусть сам сюда приходит.

— Да ты спятила! — рассмеялся Трясун. — Где ж это видано, чтоб ясновельможный пан к мужицкой дочери шел?

— А что ему делать остается? — смело посмотрела Марися в лицо писаря.

— Но-но, — погрозил пальцем Трясун. — Ври, да не завирайся, говори, да не заговаривайся. Мала еще!

— Вы-то не хуже моего знаете, — продолжала Марися. — Печенка бы меня на конюшне голодом уморил, да слово панское ему мешает. Михайлова дня ждать нужно, тату ждать. А ждать кому хочется? Вот и надумали мне вопросы задавать. Не ответит, мол, тогда сделаем с ней, что пожелаем.

— Мое дело маленькое, — пожал плечами Трясун. — То пан соизволил…

— Все одно, что пан, что подпанок, — махнула рукой Марися. — Но отвечать я тут буду, в хате, при народе. Чтобы потом вы с паном по-своему не повернули. Вам же лучше: не отвечу, все будут о моем позоре знать.

— Передам вельможному пану твои слова, — двинулся к двери Трясун. — Пеняй на себя, доченька…

— Поклонитесь от меня вельможному пану, — сказала Марися, — просите его утром сюда зайти…

Яким выскочил на улицу и засеменил к усадьбе.

Длинные полы армяка шлепали по коленкам, пыль клубилась из-под опорок.

«Не девчонка, а нечисть какая-то! От горшка два вершка, а все в толк берет, — мысленно ругался он. — Ишь ты, подай ей пана в хату! А ведь верно, придется нам идти. Без испытания ее никак нельзя в бараний рог скрутить! Уж больно слух о ней далеко идет… Ну да ладно, опозорим при мужиках, тогда они все к пану пойдут с тяжбами, а про девчонку позабудут».

Трясун был уже в конце улицы, когда Марися вышла из хаты.

Если бы писарь оглянулся и увидел девочку, то, вместо того, чтобы идти к пану, направился бы он за ней следом. Ах, как бы ему захотелось узнать, куда она так торопится!

Следил бы за ней тогда Трясун до самого вечера и узнал бы, что побывала Марися и у бабки Ганны, и у старого отставного солдата Игната, и у деда Тимохи, и у многих других многомудрых крестьян.

И очень бы удивился писарь, когда б увидел на лице возвращающейся домой Марией уверенную улыбку. Удивился бы Трясун, усомнился бы в неразрешимости своих каверзных вопросов и не сказал бы уже так спокойно Печенке:

— Все в порядке, пане. Завтра мы над малолеткой Нестеркиной поглумимся. Ведь на вопросы-то наши ответов нет. Значит, и ответить на них невозможно. Что бы девчонка ни придумала, мы будем свое говорить: не отгадала, мол, попала, хе-хе-хе, пальцем в небо! И вся недолга!

…С утра возле хаты Нестерка было оживленно. Собрались все, кто почему-либо не пошел на панщину. Деда Тимоху, самого старого жителя Дикулич, братья Гаврила и Кирилла привезли на телеге. Ребята, как воробьи, расселись по всем плетням.

Топот панской лошади заслышали издали. Все почтительно замолчали. Еще бы! Пан к хате мужика мчится-катится!

Некоторые думали, что приедет лишь один Трясун, но когда зеленая бричка показалась в конце улицы, то увидели; пан в ней сидит самолично!

Кучер осадил лошадей прямо перед народом.

Увидев собравшихся, Трясун недовольно буркнул:

— Сходка, что ли?

Барину все поклонились, а он в ответ только ус покрутил.

Печенка был одет по-пански: шапка с треугольным донышком, пояс с витым золоченым шнуром, желтые сапожки. Усы немного загибались вперед и напоминали ухват, которым хозяйки вытаскивают горшки из печи.

— Что — не знаешь, куда лошадей привязать? — заметив, что кучер озирается по сторонам, сказала Марися. — Хочешь — к лету, хочешь — к зиме.

Не только кучер растерялся от этих слов, но даже Трясун покосился на дочь Нестерка подозрительно; нет ли тут какого подвоха?

— Это… про что она говорит? — спросил Печенка, взглянув сверху вниз на маленького и тощего писаря.

— Так ведь кто ж знает, что ей на язык взбредет, — захихикал Трясун.

— Хочешь, привяжи лошадей к телеге, — пояснила Марися кучеру, — а хочешь — к саням… Ясновельможный пане! — обратилась она к Печенке. — Пожалуйте в хату. Только тесно у нас, убого… Да чем богаты, тем и рады!

— Чего я в хате вашей не видал, — ответил Печенка. — Я и здесь могу все решить, не сходя с места.

— Лавку для пана, быстро, хлопы! — закричал Трясун.

Гаврила и Кирилла вытащили из хаты лавку, ее поставили под бузину, и Марися постелила на нее чистое рядно.

Печенка, покручивая ус, сел в тень. Трясун стал рядом. Сейчас, когда пан сидел, а писарь стоял, они стали одного роста, и Печенка наконец мог разговаривать с Трясуном, не наклоняясь, а лишь повернув голову.

— Не желает ли ясновельможный пан, — поклонилась Марися, — отведать нашей мужицкой еды?

— Хм-хм, — оживился Печенка. — Как, Яким?

— Еда, пане, всегда полезна, — поглаживая бороденку, ответил писарь, — особливо по утрам.

— Что вам подать, пане? Убылого или прибылого? Или того, что вверх смотрит? Только убылое в хате давно кончилось, а прибылого еще нет.

Пан недоуменно поглядел на девочку, потом громко спросил писаря:

— Яким, по-каковски это она разговаривает?

— По-нашенски, пане, — изогнулся Трясун. — Просто загадку задала…

— Кто ж тут на вопросы отвечает: я или она? — снова спросил пан. — Загадки какие-то… «Убылого, прибылого»… Что это такое?

— Убылое — это сало, — пояснила Марися. — Ведь если сала в хате много, с ним всякая нужда убывает. А прибылое, — это молоко, прибыль в хозяйстве каждодневная. Ну, а вверх смотрит лук на огороде. Сала и молока у меня нет, а лука целых две гряды.

— Яким, — устало молвил Печенка. — Пусть вопросы разгадывает.

— Марися, дочь Нестерка, — скучным голосом начал Трясун, оглядев собравшихся, — как вам ведомо, вместо пана тяжбы между мужиками решала, незаконно суд правила. Вельможный пан наш повелел ей испытание устроить: достойна ли мужицкая дочь судить-рядить. А ежели недостойной окажется, то соизволит пан ее по собственному своему усмотрению наказать, дабы другим неповадно было. Дали девице три вопроса. Первый: что всего на свете жирнее?

Марися веселыми голубыми глазами взглянула на писаря, и тот беспокойно задергал бородкой.

— Жирнее всего на свете земля, — произнесла девочка. — Ведь она нас всех кормит. Может, пан скажет, что земли жирнее?

Печенка повернул голову к писарю, но не смог поймать его взгляда — глаза Якима бегали, как затравленные мыши.

— Пан… пан скажет, — промямлил Трясун.

— Что? — спросил Печенка. — Гм… первый вопрос, ты угадала.

Крестьяне оживленно зашептались. Кто-то из ребятишек свалился с плетня.

Трясун откашлялся и прокричал, стараясь заглушить разговоры:

— Второй вопрос: что на свете слаще всего? Стало тихо. Трясун так и вперился взглядом в Марисю; неужели и тут она его обойдет?

— Нет ничего на свете слаще сна! — звонко сказала Марися. — Случится беда, накатится лихо, а заснешь — и все на свете забудешь. Может, пан скажет, что слаще сна?

Печенка раздраженно крутил ус. Трясун боязливо покосился на хозяина. Крестьяне опять зашушукались.

— Отгадка отгадке рознь, — произнес Трясун, смотря себе под ноги. — Не угадала ты, девица.

— Да, — приосанился Печенка. — Второй вопрос… да… нет…

— Какой же ваш ответ? — спросила Марися. — Мы люди темные, нам хочется панские слова услышать.

— Яким, — повел усом Печенка, — скажи наши панские слова.

— Нет ничего слаще, чем мед из панских ульев, — важно проговорил Трясун, радуясь удачно пришедшей мысли.

— А? — обвел крестьян взглядом Печенка. — Или не так?

— Так, так, — издали сказал отставной солдат Игнат, поглаживая свою деревянную ногу. — Право слово. Только мед-то вельможный пан от моих пчелок берет. Потому в запрошлом году из последнего улья своего пан приказал конуру сделать собачью. Пчелок-то у вельможного пана нет ныне.

— Гм! — Печенка поглядел выжидающе на писаря. — Нет у меня пчелок, а?

— Я же про тот мед, который у вельможного пана был два года назад, — поклонился Трясун.

— Так если бы у вельможного пана сейчас пчелки водились, — сказала Марися, — я, может, и отвечала бы по-другому.

— Что ж слаще сна-то? — прокряхтел дед Тимоха с телеги и приставил ладонь к своему большому вялому уху.

— Сейчас пан скажет! — крикнул Гаврила.

— Ну? — снова поглядел на Трясуна Печенка.

— Гм… гм… — Трясун переступал с ноги на ногу, словно застоявшаяся на месте лошадь. — Сразу так… гм… и не подберешь…

— Может, вельможный пан прикажет мне на третий вопрос отвечать? — спросила Марися.

— Да, да, да, — закивал пан головой. — Отвечай. Трясун еле слышно, тоненько пропищал:

— Что мягче всего на свете?

— Чего он говорит? — прокряхтел дед Тимоха.

— Тебе, лапоть, повторять не буду! — крикнул писарь.

— Он спросил меня, старинушка, — громко произнесла Марися, — что мягче всего на белом свете. А мягче всего — кулак. На чем бы ни лежал, где б ни спал, а все кулак под голову мостишь. Вот и выходит — он мягче пуха и перины.

— Интересно, — ухмыльнулся Печенка. — Мне и в голову не приходило насчет кулака…

— Гм, гм, — закашлял" Трясун. — То не совсем верно…

— Да я сам всегда кулак под голову кладу! — воскликнул Печенка. — Ну конечно, может, есть и еще что помягче…

— Смотря какой кулак, — сказал Трясун. — Ответ неправильный. Потому панский кулак мягче мужицкого…

Тут взгляд писаря упал на пудовые кулаки братьев Кириллы и Гаврилы, и он снова закашлялся.

Печенка посмотрел на Трясуна: дескать, как быть дальше?

— Завтра, — сказал писарь, — вельможный пан даст задачу потруднее. Не какие-то там загадки, на которые дитенок ответит…

Печенка поднялся, сжал кулак свой, поглядел на него, усмехнулся и шагнул к бричке.

Трясун засеменил рядом.

Когда пан и подпанок сели в бричку и лошадь вынесла их на середину улицы, крестьяне заговорили все сразу:

— Нестерко доволен будет — дочка вся в него!

— А как Трясун кашлял? Слова Марисины ему поперек горла стали!

— Как ты, Игнатушка, не побоялся пану перечить? — Что ж, я в сраженьях не бывал, что ли?

— Чего еще спрашивают, ась?

— Все уже, старинушка, видишь, и пан уехал.

— Ась?

— До завтра теперь, дедушка, — сказала Марися деду Тимохе. — Завтра меня снова спрашивать придут.

— А ты, Марисенька, не пугайся, — погладив девочку по русой голове, молвил дед Тимоха. — До Михайлова дня рукой подать — дождемся Нестерка.

— Нас эвон сколько, — махнул костылем солдат Игнат, — что же, мы дурее Трясуна? Пусть что хочет надумает, мы сами с усами!

И солдат, подмигнув, поправил свои седые усы точно так, как расправлял их пан Печенка.

— Спасибо, — поклонилась Марися, — вы мне отца в беде заменили! Спасибо, родные!

Крестьяне начали расходиться. Загалдели ребятишки и помчались гурьбой по улице. Кое-кто задерживался возле хаты, снова и снова вспоминая все подробности Марисиной победы.

— Вот я слышала, — сказала бабка Ганна, — как пан Кузьмовский своего мужика испытывал. Принес решето с куриными яйцами и приказывает: чтоб посадил мужик на них наседку и к утру вывел цыплят. Да цыплят тех зажарил и принес в усадьбу — пан их съест.

— Известное дело, — покачал головой Гаврила. — Пан сидит на псарне целый день и загадки надумывает.

— Такое уж панское житье! — вздохнул Кирилла. — Труды да заботы — не знаешь, куда от скуки деться.

— Какая ж разгадка? — поинтересовалась Марися.

— Пришел мужик к пану, как приказано было, и принес ему пустой горшок. Пан зашумел, закричал: «Где цыплята?» А мужик отвечает: «Ежели ясновельможный пан утром в бору поле вырубит, выкорчует, вспашет и просо днем посеет, а вечером просо то пожнет да обмолотит, так пусть в этот горшок крупки насыплет — цыплят кормить».

— Пан-то что сделал? — спросил Гаврила.

— Ничегошеньки. Усы помусолил, смеется: «Глупый ты мужик. Разве это можно в один день сделать?» Тут мужик его и прищучил: «А из яиц цыплят в одну ночь можно высидеть?» С той поры пан Кузьмовский с мужиком этим не связывался.

— Да наш Печенка до такого бы и не додумался, — сказал солдат Игнат. — Трясун им командует. Он давно под Нестерка подкоп ведет.

— Я скажу не сказку, а чистую правду, — проговорил дед Тимоха с телеги. — Где это было, я уже не помню — стар стал. А когда волосы выпадают и память убегает, вот так… Пан удумал, вроде как у нас, дочь мужицкую опозорить перед всем честным народом. «Не может крестьянская девка умнее меня быть». Это пан так говорит. И что же приказывает? «Пусть мужицкая дочь придет ко мне не пешком и не на лошади верхом не голая и не одетая и чтоб подарок с собой принесла, но не простой, а который я принять бы не смог».

— Чтоб пан да подарок не принял! — удивился Гаврила. — Не бывает такого!

— Так то ж сказка! — толкнул брата Кирилла.

— Не сказка, а бывальщина, — наставительно произнес дед Тимоха.

— Старшому не мешай — попадешь в рай, — сказал солдат Игнат. — Слышите, брательники? Молчок!

— И еще пан сказал, — продолжал дед Тимоха: — «Ежели она все, что приказано, сделает, я ее к себе в, дочери возьму. Вырастет — паненкой будет». Добрый, значит, пан был. «А если не сделает, что я приказал, то голову с плеч всему семейству». В деревне плачут — жалко мужика с дочкой. Девица тем временем хлопцам наказывает зайца непременно живого поймать, а дядькам — барана привести ей в хату. Рыбакам наказывает сеть посушить к зорьке… Так… Пан утром на крыльце стоит. Видит — по дороге кто-то едет. И народ бежит. Поближе подъехали — батюшки-светы! Мужицкая дочь вместо платья рыбачью сеть на себя набросила. Значит, как приказал пан: не голая и не одетая. Сидит мужицкая дочь верхом на баране спиной вперед. Значит, опять по панским словам: не пешком и не на лошади. А в руках держит живого зайца и кричит: «Это вам подарочек, ясновельможный пане! Берите, коли сможете!» Пан видит — перехитрила его мужицкая дочь. Решил ее собаками затравить. Всю псарню на нее выпустил: «ату, ату». Тогда девица зайца как бросит — так вся псарня за зайцем в лес. «Лови, пан, мой подарочек!» — смеется. Так и пришлось пану ее в дочки брать.

— Ты бы пошла в паненки, Марися? — спросила бабка Ганна лукаво. — В имении бы жила, нас бы на панщину гоняла, а?

— Обижаете меня, — потупилась Марися. — Паны сами по себе, а мы — сами. Мне и в хате хорошо, лишь бы всем вместе жить!

Последними у Нестеркиной хаты остались братья Гаврила и Кирилла да дед Тимоха, который сам идти не мог и ждал, сидя на телеге, когда братья домой поедут и его по дороге завезут.

— Марися, — сказал Гаврила, — ежели тебе что понадобится… Трясун обижать будет либо еще…

— Нам скажи только, — не дав брату закончить, произнес Кирилла и взмахнул тяжелым, литым кулаком, — мы поможем.

— Спасибо, — улыбнулась Марися. — Трудно будет — позову.

— Не забывай, — прошамкал дед Тимоха, — ты дочь мужицкая и должна пана перехитрить, слышь, Марися?

— Постараюсь, дедусь! — весело ответила девочка. Телега заскрипела по улице…

Оставшись одна, Марися согнала улыбку с лица. Что-то будет завтра? Тату бы сюда, вот бы кто во всем разобрался! Трясун, конечно, постарается отомстить за сегодняшнее. Уж такое придумает — не отгадаешь.

Но Трясун был озабочен и растерян: как сделать, чтобы уж точно дочку Нестеркину унизить?

— Ноги моей в деревне больше не будет! — ругался Печенка. — С девчонкой-малолеткой не управились! Позор на все. дворянство! Мужичье какое-то, бабы, шепчутся, смеются. Нет уж, сам заварил — так расхлебывай.

— Понял, ясновельможный пан! — кланялся, как колодезный шест, писарь. — Все будет в порядочке!

Трясун не спал всю ночь, и, как назло, ничего путного не приходило в голову. На рассвете наконец писарю вспомнился один давний рассказ, которым потешал его в детстве сторож церковной школы. В рассказе том пан давал мужику много всяких каверзных задач, но Трясун запомнил только одну: с глиняной крынкой, которую требовалось залатать.

«Подходит! — воспрянул духом писарь. — Ей-боже, подходит! Вот жаль, я ответа не вспомню. — Ну так не мне отвечать!».

Утречком, аккуратно расчесав бородку, писарь взял большую дырявую крынку и пошел к Марисе.

Возле хаты никого не было, кроме бабки Ганны и старого солдата Игната, да играли, как обычно, ребята.

— Что еще хочет спросить пан? — скрестив руки на груди, говорил старшой Нестеркин сын, Пятро.

Младший, Степан, был вельможным паном. Он прижимал к верхней губе пучок соломы, означавший усы. На макушке у него красовался треугольный лопух.

— Скажи мне… что сытнее всего? — тоненьким голоском произнес «пан» Степан.

— Гусь! — отвечал Пятро. — В печке жареный. И баран.

— Верно говорит девица! — хором сказали Ивась, Микола и Януся.

— Тьфу! — сплюнул Трясун и, прижимая крынку и животу, пошел в хату.

— Марися-то на огороде, — крикнула бабка Ганна, а солдат Игнат для убедительности махнул своим костылем в сторону гряд.

— Здесь я уже, — вышла из-за хаты Марися. — Пан писарь нынче один? А где вельможный пан? Не занедужил ли?

— Дело такое, что и одному впору, — зло сказал Трясун. — Изволил пан передать тебе вот это!

И писарь протянул ей глиняную крынку с дыркой на боку.

— Спасибо за подарок! — поклонилась Марися, беря крынку.

— То не подарок, — ехидно проговорил Трясун. — Пан наш вот что приказал: «Раз Нестеркина дочь такая хитрая да на отгадки скорая, то пусть-ка она мне к вечеру залатает крынку». И прибавить еще изволил: «Чтобы заплаты видно не было! Пусть крынка как новенькая будет!».

— Нельзя этого сделать! — сказала Марися.

— Ага! — радостно переступил с ноги на ногу Трясун. — Значит, не можешь?

— Пусть ясновельможный пан сперва вывернет крынку наизнанку, а потом дает латать, — сказала Марися, всовывая крынку в руки писарю.

— Хм-хом, — донеслось от куста бузины, где сидели солдат Игнат с бабкой Ганной.

— Передам. — Трясун бросил крынку оземь, и она разлетелась на множество черепков, тотчас же засверкавших глазурью на солнце. — Завтра жди меня. Посмотрим еще, как дело обернется.

— Зачем же завтра? — улыбнулась Марися. — Заходили бы вечерком. Мужички с панщины придут, вместе и посидим.

— Там видно будет! — Трясун, по обыкновению торопливо, зашагал по улице.

Ребята бросились к черепкам.

— Ох не то сделала, Марисенька, — вздохнула бабка Ганна. — Не то! Зачем сразу отгадку сказала?

— Чего заспешила? — закачал головой Игнат. — Гнались за тобой, что ли? Завтра бы ответ дала. Все денек, глядишь, да наш. Тянула-потянула, до Нестерка бы дело и дотянула. Михайлов-то день не за горой!

— И то верно, — огорчилась Марися. — Да ведь писарь такое придумал, что наша Януся и то сразу отгадает. Вот я и обрадовалась…

— Обрадовался? Перехитрю, дескать, девчонку глупую! — кричал Печенка на притулившегося возле двери писаря. — Ввязал меня, пана, в спор. С кем? С холопской дочерью! С малолеткой! Бороду тебе за это с корнем вырвать нужно!

— Не волнуйтесь, пане! — клялся Трясун. — Уж я такое придумал, что самому Нестерку не отгадать. Вот послушайте…

— Пошел вон! — Печенка с размаху сел в кресло так, что ножки затрещали. — Мне некогда! — И он погладил лежавшую возле ног борзую собаку.

Трясун, пятясь, вышел в дверь.

Действительно, то, что он на сей раз придумал, ему самому казалось трудной загадкой. Ответ на этот раз Яким знал. Потому-то он и уверял барина, что такой отгадки даже Нестерко не придумает!

— Ну-ка, гони самого лядащего барана, — приказал Трясун бабке Гапке, когда пришел в кошару. — Вон этого, у которого шерсть погрязнее. Ты. Гапка, отведешь его к Нестеркиной дочке. Скажешь, что пан прислал. И запомни мои слова: барана этого должна девчонка продать не продать, соли купить да еще целого барана пану вернуть. Повтори!

Бабка Гапка, запинаясь, повторила наказ писаря.

— Еще раз повтори, — недовольно сморщился Трясун. — Ну ладно, помнишь, помнишь… Иди! Да скажи: Утром зайду!

Гапка поклонилась в пояс и погнала покорно блеющего барана по дороге в деревню.

— Хе-хе, посмотрим, как теперь запляшет умница!

Как хочешь, так и решай! Ухитрись-ка упасть и не ушибиться, и козла накормить, и сено сохранить! — хихикал Трясун.

Писарь, очень довольный собой, решил зайти снова в дом: пан-то отходчив, авось успокоился уже, сменил гнев на милость.

Но писарь даже до крыльца не дошел: во двор въехали на запыленных конях два стражника. Не те, что ночевали несколько дней назад в усадьбе по дороге в леса пана Кишковского, а другие, незнакомые.

Печенка из окна увидел всадников и крикнул Якиму!

— Веди ко мне, а лошадям прикажи задать овса! Писарь успел подметить, как пан перекрестился. «Думает, что сбылись его молитвы! — усмехнулся Трясун. — А дядюшка небось здоров еще, что бык!»

— Пан-то Кишковский приказал долго жить! — сказал стражник, соскакивая с коня.

…Тихая усадьба сразу ожила. Печенка то и дело вскакивал с кресла и возбужденно мерял шагами комнату.

Стражники, оказалось, ехали на подмогу уже давно собравшимся гайдукам, которые до сей поры не только Римшу не выследили, но даже и в лес густой въезжать боялись.

Печенка решил было тотчас ехать на похороны, но, обсудив это с Якимом, передумал. Он очень боялся Римши. Кто знает, а вдруг теперь ненависть, которую разбойник питал к дяде, перенесется и на наследного племянника?!

— Он же меня выпорет! — ужасался барин. — А меня никогда не пороли! Это, наверное, больно, а, Яким?

— Да-с, неприятно, — соглашался писарь. — Да зачем вам, пане, ездить? Я хоть сейчас в путь. Панству скажу: пан Печенка с горя заболел. Как услышал о дядиной смерти, так и слег замертво. Ни ногой, ни рукой шевельнуть не может.

Трясун даже шмыгнул носом для убедительности и сделал вид, что вытирает слезы:

— Пан Печенка так любил дядюшку! Больше всего на свете… Ведь они друг у друга единственные на земле родственники были… Так и скажу… Поминки справлю… Стражнички-то закусят — и со мной поедут, им по дороге.

— Поезжай, — облегченно вздохнул пан. — А то… Римша, грубый мужик. Вдруг ему вздумается? Тут и стражники не помогут.

Второй причиной, которая окончательно убедила Печенку остаться дома, было зеркало. Стоило пану взглянуть в него, и Яким получил приказ готовиться к отъезду. Зеркало показало Печенке, что он не умеет владеть своими чувствами. Как пан ни старался казаться печальным, улыбка нет-нет да прорывалась и блуждала под усами до тех пор, пока страшным усилием воли наследник снова не придавал лицу выражение отчаяния и глубокой печали.

«А если я на глазах всего панства не догляжу за собой и улыбнусь? Не по-пански получится! — испуганно подумал Печенка. — Уж пусть Яким едет: он и в бумагах лучше разбирается…»

…Еще не наступил полдник, когда запылила по улице зеленая панская бричка, в которой важно сидел обряженный в новый армяк Яким Трясун. Два стражника верхами сопровождали писаря.

Кучеру Трясун приказал завернуть к хате Нестерка. Писарь хотел потрясти мужиков своим величием, а Марисе сказать, чтоб готовилась к нему в прислужницы идти: Печенка уедет в имение Кишковского панствовать, а кто в здешней усадьбе хозяином станет? Он, Яким!

Но, словно нарочно, никого у хаты Нестерка не было, только ребята грудились возле плетня.

— Марися, Марися! — закричали они, бросая игру. — Пан писарь за бараном приехал!

Вытирая руки тряпицей, появилась на пороге Марися.

— Вы же завтра утром обещали наведаться? — удивилась она. — Но, коли уж приехали, так слушайте. Велено мне было барана продать не продать, соли купить да еще целого барана пану отдать.

— Ну, ну, и как ты решила? — заинтересовался Яким. — Трудное дело!

— Так ведь для кого трудно, а для кого нет. Я барана остригла, шерсть с него продала, на те деньги соли купила, а стриженого барана — назад, к пану. Эй, Микола, гони сюда барана!

— Ох, черт, а не девка! — охнул Трясун. — Словно тебе ворожит кто! Дознаюсь, дай срок! Но теперь пану до твоих дел недосуг. Вернусь я из имения дядюшки, тебя к себе возьму прислуживать. Тогда и разговоры будем разговаривать. Эй, пошел!

— Хоть бы тебя кто-нибудь высек! — в сердцах сказала Марися, но из-за скрипа колесного писарь ее слов не услышал.

Микола уже выгнал барана на улицу. Сестра махнула рукой — мол, пусть пока во дворе побудет, не к спеху.

Петро, оседлав палочку, подскакал к плетню, на котором верхом сидели ребята.

— Я буду Римша, — кричал Пятро, — а вы паны.

— Не хочу я быть паном, — сказала Януся и слезла с плетня. — Их лозой секут. Я к барашку играть пойду…

— Я такой силач, что меня, коли не захочу, ни догнать, ни повстречать, а пан увидит — остановится и шапку долой!.. — несся над улицей звонкий голос Пятро. — Эй, кто пан-то будет? Выходи!

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ВЫКУП ЧЕРТУ

Нестерко вместе со Степаном ночевал на поповском возке. Утром расходились каждый по своим делам. Хотя ярмарка уже заканчивалась, но поп все еще не нашел себе работника по нраву. Степану приходилось и поручения хозяина исполнять и одновременно стараться не упустить нового места, на которое он метил.

Наблюдая за скупым попом, Нестерко начал сомневаться: да есть ли у него в самом деле деньги? Станет ли богатый человек с криком и божбой торговаться из-за луковицы или куриного яйца?

Вечером, укладываясь на возу спать, Нестерко снова и снова начинал расспрашивать Степана:

— Как бы мне с хозяином твоим впросак не попасть. Знавал я вельможных панов без гроша за душой. Вдруг я с попом время зря потеряю?

У Степана выдался удачный день: хозяин наконец выгнал его, а завтра обещали взять на новое место. Распушив усы, Степан подбадривал Нестерка, шутил, вспоминал занятные истории.

— У кого ж деньги, ежели не у попов?

— Что правда, то правда, — успокоился в конце концов Нестерко. — Бывальщину про то, как один батюшка с дьяконом разбогатели, знаешь? Надоело им в бедности жить да на бога надеяться. Задумали такое: дьякон будет воровать и краденое прятать куда-нибудь. А поп в толстые книги посмотрит, вроде гадает, и точно укажет, где можно краденое найти. Дьяк-то ему ведь перед гаданьем говорит, куда что спрятал…

Нестерко рассказывал по-скоморошьи, в лицах. Его голос становился то жуликоватым, когда он говорил за дьякона, то хитро испуганным, когда в разговор вступал поп-гадальщик.

— «Что ж ты перво-наперво украдешь?» — спросил поп.

«Волов! У кузнеца волы добрые. Я их в лесок, к Мокрому оврагу отведу. Утром кузнец к тебе прибежит, ты в книгу зырк — и бери деньги».

Утром прибегает кузнец к попу. Жалуется на кражу-пропажу, вора клянет.

«У тебя, батюшка, сказывала жена дьякона, книга волшебная есть, — говорит кузнец. — По ней все узнать можно. Узнай, сделай милость, как волов отыскать».

«Ты принеси пять рублей да крынку масла, тогда в книгу посмотрю».

Кузнецу что делать? Принес. Поп книгу полистал, говорит:

«В лесу у Мокрого оврага волы твои стоят. Только скорее туда беги, а то воры за ними вернутся и уведут».

Кузнец со всех ног к оврагу, за ним другие мужики. А дьякон в то время, пока все за волами бегали, овцу у одного мужика увел и в кошаре у другого спрятал. И еще дьякон ухитрился свинью украсть.

Дальше — больше, что ни день, то пропажа!

Все бегают к попу, а он сидит, в книгу смотрит. Дьякон рядом — деньги забирает. Жили они так не худо, пока у пана пропажа не случилась. Большие деньги сгинули.

Пан услышал от дворни, что есть поп, который ворованное находит. Приказал лошадей послать. Обещал тысячу рублей — только найди.

Поп с дьяконом заперлись в хате и стали думать: как быть? Ведь не дьякон эти деньги украл!

«Удирать надо от позора, — говорит поп. — В другое село, подальше переедем, там жить не хуже будем. Пану скажем — завтра, дескать, ответ дадим. Пусть ждет пока. А мы утром, на рассвете, убежим».

Панские лошади уехали, поп с дьяконом стали собираться.

А деньги панские украли кучер, лакей и приказчик. Тот кучер сам за попом ездил.

Вернулся, говорит лакею и приказчику:

«Пропали мы. Завтра поп-отгадчик к пану приедет, деньги найдет, нас изловят. Поп этот еще ни разу не ошибался, точно находит».

Надумали они втроем вот что: пойти к попу, все ему рассказать, попросить, чтобы не выдавал. Деньги пусть пан назад получит, а про то, кто украл, — молчок. Попу за молчание от каждого по сто рублей.

Ночью подкрались они к поповскому дому. Кучер первым в окно заглянул. Поп и дьякон за столом сидят: вещи-то собрали, бражку начинают распивать.

«Ну, с почином!» — сказал поп.

Кучер испугался, побежал к своим, шепчет:

«Поп меня узнал! Только я к окну, он говорит: «С почином». Первый, то бишь, есть уже».

«Пойду и я, — говорит лакей. — Может, он меня не узнает?»

Только к окну, а поп с дьяконом по второму ковшу налили. Поп говорит:

«Ну, по второму!»

Лакей скорее к своим, дрожит весь;

«Узнал!»

Приказчик предлагает:

«Что ж, пошли теперь все вместе».

Подходят к окну, а поп по третьему наливает, приговаривает:

«Бог троицу любит!»

Панские слуги — в хату.

Поп с дьяконом перепугались, думали — за ними уже от пана приехали, крестятся:

«Господи спаси!»

А воры на колени упали. Просят их не выдавать. Все. и рассказали.

«Деньги панские где?» — спрашивает поп.

«Мы их закопали в конюшне у входа», — воры отвечают.

На следующее утро тот же кучер на панских лошадях за попом приезжает. Поп взял свою толстую книгу, является к пану.

«Радуйтесь, пане, говорит, узнал я, где ваши деньги спрятаны».

Повел пана на конюшню, опять в книгу заглянул и приказал рыть у входа.

Конечно, нашлись деньги. Только пан не радуется: ему жалко отдавать тысячу рублей попу.

«Как бы, думает этого угадалыцика опозорить?»

Тут мимо муха летит. Пан ее — хоп! — и словил. Подходит к попу:

«Батюшка, что у меня в кулаке? Угадаешь — еще тысячу получишь. Не угадаешь — и той тысячи не увидишь».

Поп погрустнел, рукой махнул, поговорку помянул:

«Вот и у нас так: летела — жужжала, поймали — пропала».

«Верно, муха, — вздохнул пан. — Ох и горазд же ты отгадывать!»

Получил поп две тысячи рублей и поехал к дьякону — делиться да бражничать…

— Вот и кончается сказка, а рассказчику — баранок вязка! — скороговоркой сказал Степан. — Как слушать, так все здесь, а как до баранок…

Вокруг их воза сидело уже человек десять — старики, торговцы, парни.

В темноте рассказчика почти не было видно. Люди пришли сюда на сказку: как усталые и голодные странники сходятся на огонек костра, так они сошлись на услышанное слово.

— Поп хитер, — произнес кто-то из невидимых в темноте слушателей. — Его не обманешь! Они с богом вдвоем кого хочешь проведут. Мужику с ними не потягаться.

— Ну? — насмешливо спросил Степан. — А ты у попа работал? Чего молчишь? Я вот сам попов работник. И без меня хозяин — ни шагу. Потому все от мужика: и печная кочерга и церковная свечка!..

— Как поп обманул мужика однажды, а мужик попа — дважды, не слышали? — спросил Нестерко. — Говорят, это в Полесье было. А может, и в другом краю. Село бедное, такое где хочешь есть. Попу дохода мало, шинкарю плохо — никто в шинок не заходит, беднота кругом. Собрались поп с шинкарем, стали думать, как быть, как деньги добыть. Тут в шинок заходит мужик, щей похлебал, а платить-то нечем. Шинкарь говорит: «Давай что есть!» Пошарил мужик в торбе, достает образок да пол-луковицы. Образок этот ему какой-то купец на ярмарке дал в обмен на мерку гречки. Шинкарь кричать принялся: «Что суешь? Давай деньги за щи!» Но вдруг затих, мужика выпроводил и попу образок показывает;

«Вот, батюшка, через этот святой лик мы деньги заработаем».

Гуторили они меж собой до третьих петухов, уговорились во всем.

Неделя минует, а может, и две — никто не считал. Покос начался. Дни стоят погожие, один другого тише да яснее. Раз в воскресный вечер только зорька погасла, ребятишки с реки бегут, гвалтуют:

«Звезды на воде!»

Прибежали мужики, смотрят — верно: что-то по реке плывет и вроде светится! Попа позвали. Пока поп от церкви шел, свет ближе подплыл. Видно стало — доска, на ней две свечки горят, а промеж них образок лежит. Доска по течению заворачивает, в омуток да к берегу. Поп говорит:

«Чудо нерукотворное! Руками не трогайте, я сейчас вернусь!»

Подобрал рясу — да в гору, к церкви. Спускается уже в полном облачении, а за ним дьякон и весь притч.

И тут же, на бережку, — молебен. А уж потом образок взяли, и в церковь понесли.

Вот с той поры пошли разговоры, что в селе этом икона чудотворная. Народ в церковь повалил, в шинке тоже яблоку упасть негде, шинкарь ходит, ухмыляется, барыши считает.

А у мужика, который образком за щи расплачивался, опять ни гроша, есть хочется, в долг взять негде. Решил он пойти в церковь, чудотворной иконе свечу поставить — авось поможет. Достал где-то две денежки, купил свечку. Протолкался к самой иконе и видит свой образок в богатом серебряном окладе, свечки перед ним горят. Ну, его образок, точно, даже уголок отломан, а на носу святого лика от лука пятно: образок-то лежал в торбе вместе с резаной луковицей.

«Ах вот как! — рассердился мужик на попа. — Последний грош из-за тебя пропал! Ну, я тебе покажу чудо-юдо!»

И надумал попа тоже обмануть. Пошел он к купцу, договорился с ним. Купцу-то все одно кого обманывать, лишь бы доход был.

Дождался мужик, когда поп с дьяконом в лавку пожаловали, и тоже заходит. Пока поп торговался, мужик набрал товара рублей на сто.

Поп толкает дьякона:

«Мужик-то с деньгами! Откуда у него? Тут торгуешься за копейку, а он сразу на сто рублей покупает! Давай подсмотрим, как он расплачивается!»

Купец с мужиком из лавки вышли, а дверь нарочно неплотно притворили.

Поп с дьяконом видят: мужик положил на пол свою рваную торбу, ударил по ней шапкой.

«Уплачено?» — спрашивает.

«Еще бы немного», — просит купец.

Мужик вдругорядь по торбе бьет:

«Теперь как?»

«Да сполна вроде».

Мужик третий раз ударяет:

«Прощевайте!»

«Вот это пан! — говорит купец и достает из торбы кошель. — Умеет платить! Захаживайте почаще!» — и поклонился низко-низко.

Мужик торбу поднял, товар забрал и ушел.

Поп купца спрашивает:

«Что это у мужика за торба, которая сама за все платит?»

Купец им рассказал: мужик, мол, добыл где-то торбу волшебную, как стукнешь по ней три раза, в ней кошель с деньгами. Копейка в копейку сколько нужно.

Поп с дьяконом — на улицу да бежать за мужиком. Догнали его, просят:

«Продай нам торбу. Возьми сколько хочешь. Тысячу дадим хоть сейчас».

«Э-э нет, себе дороже, — говорит мужик. — Я где хочу на любые рубли товар беру, а вы мне — тысячу. Не буду зря язык о зубы трепать: три, не сходя с места».

Тут купец бежит, кричит — тоже вроде купить торбу хочет. Три тысячи с половиной дает. Поп говорит:

«Четыре!»

Купец отступился.

Поп дьякона оставил при мужике — чтобы никто больше торбу не сторговал, а сам — домой.

Получил мужик деньги, поделился с купцом и пошел на ярмарку. Купил себе и коня, и корову, и пану все долги заплатил.

А поп с дьяконом — к купцу. Товара набрали на тысячу рублей, домой отвезли, пришли расплачиваться. Торбу бьют-бьют — никаких кошельков. Ругали мужика, ругали, да делать нечего. Купец кричит:

«Давайте деньги!»

Пришлось им сполна все заплатить.

Прошло, может, года три. Мужик живет, не тужит, над чудом нерукотворным посмеивается, думает: как бы еще попа обмануть?

Мужик ведь такой: ежели над чем думать начнет, пока до конца не додумает — не бросит. Ну, и додумался. Только сам уж попу показываться боялся, соседа подговорил:

«Хочешь, сосед, разбогатеть? Давай чудо рукотворное попу покажем!»

Сделали они так: положили на лавку бабку старую, вроде уж ей смерть пришла. Посылают за попом: ведь перед смертью грехи умирающему отпустить положено.

Приехал поп, а бабка притворилась мертвой.

Как быть?

«Благословите на святое дело, батюшка! — попросил сосед. — Есть у меня дубина, от дедов еще. Ее какой-то мученик освятил, она, говорят, мертвых воскрешает. Ежели этим дубьем три раза по мертвецу стукнуть, он непременно оживет. Лежит дубина у меня давно, ни разу я ее не доставал, но уж тут… очень мне старуху жалко. Благословите, батюшка!»

«Что ж, — разрешил поп, — благословляю, коли так».

А сам от страха — никогда ж не видел, чтоб мертвецы оживали, — в сени вышел.

Сосед приносит дубину, три раза по лавке стукнул — бабка ка-а-ак вскочит!

'Вошел поп в хату, а бабка уже воду пьет, глазами хлопает.

Поп думает:

«Мне бы такую дубину! На похороны зовут часто, платят мало, а если б я мертвецов воскрешал, то-то бы заработал денег!»

Слово за слово, начал батюшка торговаться. Сосед цену держит: три тысячи, и ни гроша меньше.

Поп поехал домой, позвал дьякона, рассказал ему все.

«Давай скорее купим, — заспешил дьякон, — а то он больше запросит».

Заплатили деньги, везут дубинку к себе домой. Мужики деньги поделили, живут, посмеиваются, новое чудо-юдо придумывают. Только ничего у них больше не получилось: поп помер.

Дело было так: как приехали дьякон с попом восвояси, начали спорить, кому дубинку хранить. Схватили ее, каждый в свою сторону тянет. Дьяк выхватил дубину да попа и шлепнул. Тот свалился и умер…

— Я на поминках был, мед-пиво пил, — закончил Степан, — и во рту не было, и по бороде не текло, вот и все! — Хватит полуночничать! — крикнули с соседнего воза. После небольшой, вялой перебранки слушатели легли спать тут же, кто где.

— Чего языки-то чешете? — произнес тихий голос, и Нестерко по голосу признал мужика, чей воз стоял рядом с ними. — Ты-то, Степка, совсем разошелся — орешь ночью… Стражники ходят да гайдуки: опять, говорят,

Римша объявился.

— А мы сказки сказываем, — сказал Степан посмеиваясь.

— Римша-то что, — спросил Нестерко, — опять пана

Кишковского высек?

— Его, — молвил мужик. — Сказывают в бане. Пан занедужил, а Римша-то лекарем обрядился. Пришел, все честь по чести, баньку, говорит, истопить нужно, хворого попарить — вся хворь паром уйдет. Положил лекарь пана на скамейку, руки ему под скамейкой связал, веником рот заткнул и прут показывает: «Это, пан, береза или лоза? Я же продал тебе вола, а не козла!» Пан смотрит — батюшки-светы! — Римша перед ним… Вот так все в точности и было. До сих пор пана выхаживают…

— Я слышал, в лесу его Римша изловил, барина то, — сказал Степан. — За купца себя выдал, в чащобу заманил и высек.

— Не! — Мужик усмехнулся. — Когда же он успел второй раз-то? В бане дело было. Неделю назад. Пан еще и не вставал после той порки…

Мужик исчез во тьме так же неприметно, как явился — видно, пошел к себе на воз.

— Вот и разберись, — сказал Степан, потянулся, стал укладываться поудобнее, — где Римша его настиг. Но высек — это уже точно.

Он заботливо поправил на Нестерке сермягу, которой они оба накрывались.

— Деньги у моего хозяина есть, — жарко зашептал Степан, щекоча усами Нестеркино ухо, — не сомневайся. А как их добыть — не мне тебя учить. Да вот хотя бы собачьи похороны — тысячу, кажется, взял. Я этой тысячи не видел, приказчик сказывал. Теперь другие попы дознались, моему хозяину бороду крутят. Приедешь в Удручаны, попадьи остерегайся. Дошлая бабища. Хитруща — целый день работать заставляет. Ты ее проучи разок-другой, она и затихнет.

…Ярмарка кончалась. Возов на площади становилось все меньше и меньше. Поп наконец взял Нестерка на Степаново место. Он, правда, хотел выбрать себе работника получше — помоложе да покрепче, но рассудил, что осенью и зимой работа не та, что летом, — полегче. Авось и этот Нестерко справится.

По дороге домой, в Удручаны, поп молчал. Нестерко не вытерпел, сам спросил:

— Что, хозяин, закручинился?

— Суета сует, — горестно молвил поп и тряхнул власами. — Завистники всюду, прохиндеи, прости господи черное слово. Собачку схоронил, так их завидки берут, что сами оплошали.

— Не коли, мол, глаз, сам не лучше нас, — усмехнулся Нестерко.

— Да уж у них-то у самих-то и не такие дела бывали, — оживился поп. — Отец Дионисий храм весь растащил, да потом и поджег, чтобы концы в воду упрятать. А отец Павел все золото с образов и кадильниц снял, Да медью заменил. Все знаю! — Поп поднял кулак и погрозил уже едва виднеющейся вдали церквушке. — Не суй носа в чужое просо! Владыке грозятся на меня жалобу подать! Попробуйте! Дьяволы в образе пастырей!

И тут в Нестеркиной голове сложился план, как подступиться к поповским деньгам.

Нестерко рассмеялся. Лошадь прянула ушами и зашагала быстрее.

— Над чем гогочешь? — обиженно произнес поп, обеими руками придерживая на ухабах свою утробу, чтобы поменьше тряслась.

Нестерко оглянулся, и его молодые глаза сверкнули такой веселой голубизной, что поп изумился:

— Ты чего это?

— Ежели владыка на вас разгневается, — сказал Нестерко, — то я его ублаготворю.

— Ну… А не брешешь?

— Никогда брехней на занимался, это дело собачье! — Нестерко вытянул вожжой лошадь. — Эх, спать ночью надо, залетная!.. Да там, хозяин, видно будет, уладим!

…Дородная, под стать попу, попадья встретила нового работника недоверчиво: худой, в летах, раболепия мало. Снял шапку и стоит, как столб, нет чтобы матушке-хозяйке лишний раз поклониться. И глаза какие-то неугодливые. Нет, не умеет батюшка работников нанимать!

Предупрежденный Степаном, Нестерко знал, что матушка-попадья ведет хозяйство твердой рукой, сама на работу посылает, сама кормит. Да кормит хитро — раз в день.

Попадья поставила утром перед Нестерком плошку варева, дала кусок хлеба и стала рядом — торопить, чтоб скорее ел.

— Пойдешь в поле, скирды посмотришь, вывозить, видно, сено пора, а потом на хутор к моему брату, он тебе работы даст. Обед я тебе в поле присылать не буду — хочешь, сейчас прямо и пообедаешь.

«Сразу после завтрака меньше съем, — раскусил хитрость попадьи Нестерко. — Ну ладно…»

— Отобедаю, что ли, — сказал он, — а то завтрак-то с комариный нос!

— Говорила я батюшке, — бормотала попадья, снова наполняя жидким варевом плошку, — не бери худых да старых в работники.

Нестерко опорожнил плошку.

— Может, и повечеряешь одним разом? — вкрадчиво спросила попадья. — Уж зато как воротишься вечером с хутора, так тебе времени не надо будет на ужин тратить, прямо на сеновал спать. А?

— Давай и ужин, — весело сказал Нестерко. — А то есть хочется.

Попадья поставила третью плошку и у нее даже лицо залоснилось от радости: ловко батрака вокруг пальца обвела!

Нестерко поел, губы утер и спросил:

— А где тут, хозяйка, у вас работники спят? На сеновале? Спать мне охота.

Матушка-попадья заорала:

— Как это — спать? А на поле я за тебя пойду?

— Да ты не кричи, хозяйка, пожалей себя, — сказал Нестерко. — Где ж видано, чтобы после ужина работник на поле шел? После ужина, матушка-хозяйка, весь честной народ спать ложится, кого хочешь спроси.

Он вышел из-за стола, прошел сени, взобрался на сеновал и заснул.

Что уж попадья ни делала — и заслонками гремела, и какими только словами Нестерка ни поминала, и все хворобы, какие на свете есть, на его голову призывала, — не помогло. Работник спал до вечера, а с вечера — до утра.

С того дня попадья исправно кормила Нестерка, хотя и впроголодь, но как положено — три раза.

— Отъедаться сюда пришел, — бормотала она, — я это сразу приметила…

На пятый или шестой день Нестеркиного житья-бытья в Удручанах поп пришел домой ни жив ни мертв: беда все-таки стряслась.

Приехал, оказывается, владыка, остановился в соседнем селе, про собачью панихиду всех выспрашивает.

— Ох, быть лиху! — расхаживал по горнице поп, держась за брюхо. — Черт меня попутал с этой собакой!

— Так ведь тысяча рублей за одну панихиду! — успокаивала его попадья. — Сто мужиков похоронишь, таких Денег не получишь! Грешно было собачку упустить, вечная ей память!

— Сана меня за это лишат, тогда ты другое запоешь, — рассердился поп. — Присоветовала бы путное что-нибудь, а то — тьфу! — словами без толку "шлепаешь.

— Так ведь тысяча рублей…

— Молчи, не вводи меня во грех! — закричал поп. — Я бы этой тысячи не пожалел, чтобы только владыка гнев на милость сменил.

— Вы, хозяин, про козла, которого попом сделали, не слыхивали? — спросил Нестерко. — Смекайте-ка, авось и найдется щелка…

И Нестерко рассказал бывальщину о том, как спасся от гнева владыки поп, справивший панихиду по панскому коту.

Помог алчному священнослужителю простой работник. Взял у попа кошель с деньгами, прихватил козла со двора и прямо к владыке.

Как уж он пробрался к нему — история особая, но работник и сам туда прошел и козла провел.

— Прошу, владыка, животину сию в попы посвятить, — сказал работник. — Чем козел-то попа хуже? Недаром говорят: не в бороде, дескать, честь, — борода и у козла есть. Посвящай!»

Преосвященный начал хулу произносить — осквернение, мол, поношение!

Но работник не испугался, вынул кошель с деньгами, положил перед владыкой. Тот догадливый, смекнул что к чему, денежки — под рясу.

«Не подобает сие, — сказал он. надевая крест козлу на шею, — но уж деньги очень нужны».

Повел работник козла-попа домой. Привел, в стойле поставил. Ждут они с хозяином, что дальше будет. А дальше, беда — поповские сплетки хуже плетки. Приезжает владыка для того, чтобы над попом, который кота хоронил, суд править. Только все собрались, владыка хотел уже попа за кошачьи дела анафеме предать, как вдруг слышит — блеет кто-то. Смотрит владыка, а поп-козел с крестом на шее к храму идет, бородой трясет. И работник с ним рядом. Сообразил владыка-го, что дело может для него самого худо обернуться. Ведь он козла попом сделал! Это похлеще кошачьей панихиды будет. Вот и пришлось священника того простить!

— Чудеса! — пробубнил поп, когда Нестерко кончил рассказ. — Да денег таких не добудешь, чтобы владыку ублаготворить… Вот уж воистину: заплел я плетень, а доплетать-то нечем.

— Доплетем, хозяин! — уверенно сказал Нестерко. — Готовьте тысячу рублей. Пятьсот мне, пятьсот владыке. Все обойдется.

Начали поп с попадьей Нестерка обряжать, новенькую свитку ему дали, кошель с деньгами, торбу с едой.

— Запрягай, — закричал поп, — лошадь да гони ее в хвост и в гриву, чтоб скорее у владыки быть. А то я наших попов знаю: они про меня такое ему наговорят, что и пятисот рублей не хватит.

Нестерко на дорогу поел-попил, для лошади овса не забыл захватить, кожушок попросил: ночи-то холодные уже, и поехал.

— Когда вернешься, — сказал поп, — тогда я тебе и твои пятьсот отдам.

Сразу Нестерку к владыке попасть не удалось: то попы какие-то проходят, то купцы, то монахи.

— Тебе что нужно? — спросил Нестерка очень похожий на Якима Трясуна человечек: такие же пронырливых глаза, такие же липкие ручки. — Я при владыке состою. Могу пособить кое в чем.

— Я владыке подарочек принес, — улыбнулся Нестерко. — Владыка тебе, мил человек, благодарен будет, ежели ты меня к нему препроводишь.

— Может, он тебя чем-либо одарит? — Глаза у человечка загорелись. — Тогда пополам. Ну? А то ты тут век просидишь на своем возке.

— Ладно, — согласился Нестерко. — Что в награду получу, тебе половину. Только веди скорее.

Человечек заюлил, исчез, опять появился, снова куда-то пропал — и все в одну минуту.

Потом схватил Нестерка за руку и потащил за собой прямо в комнаты, где владыка остановился.

Купцов человечек плечом оттер:

— Пропустите! Срочное дело!

Возле самых дверей два писаря стояли, только войти к владыке собрались, а человечек с Нестерком перед их носом:

— По личному приказанию!

Владыка, мясистый старец с белой бородой, внимательно оглядел Нестерка.

Человечек стал в почтительном отдалении, готовый по первому знаку рвануться вперед или назад — куда прикажут.

— Собачка тут у нас, ваше преосвященство, преставилась, — начал Нестерко, крутя в руках шапку, — а батюшка ее по церковному обряду погреб…

— Про то ведаю, — сказал владыка хилым басом. — За сребролюбие свое священнослужитель удручанский, свершивший богомерзкое действо, наказан будет.

— Ваше преосвященство, — поклонился Нестерко, — собачка та, усопшая, ведь не простой животиной оказалась.

— Что еще? — удивился владыка. — Чудо какое-нибудь?

«Прикинулся бы волк козой, да хвостик не такой! — подумал Нестерко. — Сейчас ты у меня по-другому запляшешь!»

И сказал:

— Истинно, чудо. Собачка-то всем после себя память оставила: завещание, где прописано, сколько кому рублей.

— Мне тоже? — оживился владыка, и голос его зазвучал неожиданно бодро. — Сколько?

— Пятьсот. — Нестерко смело приблизился к старику и вручил кошель.

— Божья тварь! — молниеносно спрятав кошель, изрек владыка. — Ведь и собаку бог сотворил! Ты что, от этого священника из Удручан, который…

«Догадлив», — усмехнулся Нестерко.

Владыка понял его улыбку и сразу посуровел:

— Можешь передать, что я на него не гневаюсь… Иди!

Нестерко поклонился, но не ушел. — Что еще?

— Просьба у меня к вам, ваше преосвященство. Прикажите мне полсотни горяченьких выдать.

— Розог, что ли? — удивился владыка. — Не понимаю!

— Стой, не убегай! — крикнул Нестерко, видя что человечек с пронырливыми глазами словно вдруг усох, стал еще мельче и хочет шмыгнуть в дверь.

— Да что это такое? — заерзал в кресле владыка. — В чем дело?

— Этот вот, — Нестерко показал пальцем на человечка, — вошел со мной в половинную долю. То есть, все, чем вы меня наградите, пополам. За то, значит, что меня к вам пустил. Вот я и прошу горяченьких — нам на двоих.

Дверь скрипнула: человечек все-таки удрал, подальше от греха.

Владыка махнул рукой Нестерку — иди, мол, бог с тобой.

— Ваше преосвященство, — поклонился Нестерко с порога, — мою долю тоже можете ему отдать, мне не жалко.

Быстро добежав до возка, Нестерко отвязал лошадь, схватился за вожжи и — давай бог ноги! Черт разберется в этих попах, кто там с кого и за что деньги берет!

Нестерко мчался по дороге, не жалея поповской лошадки. С владыкой дело улажено («Он бы и меньше взял», — вздохнул Нестерко с сожалением), пятьсот рублей заработаны!

— Заработаны, заработаны! — встретив Нестерку и узнав, что все в порядке, радостно сказал поп. — Получишь ты свои деньги, работничек, когда наш с тобой уговор кончится. Весной будешь расчет брать, тогда и получишь.

«Хозяйка придумала, не иначе, — подумал Нестерко, глядя на повеселевшую попадью. — Денег стало жалко, хочет их у себя оставить. Авось до весны со мной что-нибудь случится или выгонят они меня за нерадивость…»

— Что молчишь? — спросила елейным голоском попадья. — Благодари батюшку. Да иди свиточку нашу скинь, а то порвешь еще ненароком.

— Там видно будет, — сказал Нестерко и полез на сеновал.

Тихо хрустнуло свежее сено. В полумраке чердака легче думалось.

«Ну подожди же, долгогривый. — сжал кулаки Нестерко. — Я свои деньги у тебя возьму, дай срок… Да в том-то и беда, что срока нет — до Михайлова дня всего ничего осталось…»

Приехал дьякон и, пока привязывал своего коня, крикнул попу, что, мол, всем известно: владыка сменил гнев на милость, гроза миновала.

— Отпраздновать надо событие сие, — басил поп. — Всенепременно!

В поповском доме готовился пир. Даже до сеновала доносились пироговые ароматы и запах жареного гуся.

Нестерко спустился во двор, взял мешок и пошел к реке.

Уже светляки звезд перемигивались в небе, когда живые раки наполнили мешок по самую завязку.

Пьяные голоса доносились из дома. Нестерко тихо прошел в сарай. Поп и дьякон запевали, попадья подхватывала. Свечи, которые поп купил на ярмарке и не успел еще перенести в церковь, лежали в сенях. Нестерко отсыпал часть свечей в полу свитки, отнес в сарай.

Если бы в середине ночи кто-либо заглянул на поповский двор, то он решил бы, что батюшка непременно связан если не с самим сатаной, то, по крайней мере, с целым стадом чертей. По земле ползали огоньки… Казалось, что небо поменялось местами с землей, и по двору движутся звезды.

Когда пьяный поп и едва стоящая на ногах попадья вышли из дома, волоча упившегося дьякона, то они сперва ничего не заметили.

— Меня с деньгами в рай возьмут! — говорил поп. — Я от ада откуплюсь… Дьяволу — кошель. Кому там еще…

— Уау! — раздалось где-то рядом, и странная высокая черная фигура со светящейся большой головой возникла посреди двора.

Только тут заметили поп и попадья огоньки, блуждающие по двору.

Дьякон выпал из их ослабевших рук, шмякнулся оземь.

— Ик… где я? — обреченно спросил поп.

— Уау! — Фигура подпрыгнула и приблизилась.

— Ай! Черт! — воскликнула попадья и упала рядом с дьяконом.

— Значит, в аду, — вздохнул поп. — Так я и знал. Земля горит.

— Пошли, что ли, — тоненьким голоском пропищал черт.

— А в рай нельзя? — спросил поп.

— Хе-хе-хе, — взвизгнул черт. — Денег не хватит. Пошли.

— Сколько нужно? — уже по-деловому спросил поп. — Триста хватит?

— Пошли, пошли! — черт подскочил еще ближе, и поп увидел страшную оскаленную рожу. Рожа светилась каким-то неземным светом.

— Четыреста, — пряча руки за спину, сказал поп. — Ей-богу, больше нет.

— Пошли, пошли. — подпрыгивал черт, дергая за рясу.

— Пятьсот — последнее слово. Даже владыка и тот больше не берет, — запричитал поп. — Хватит и с вас…

— Больше не давай, — пробормотала с земли очнувшаяся попадья.

— Что? — произнес черт грозно. — Кто это? Но попадья уже снова закрыла глаза.

— Нести? — спросил батюшка, испуганно глядя на ползающие по земле огни.

— Давай, — согласился черт и двинулся следом за попом в хату.

В горнице было темно. Только лампадки перед образами светились.

— Ликов святых не боишься? — удивился поп.

— А чего их бояться, — ответил черт, стоя на пороге.

— Так я и знал, — запуская руку за образа, вздохнул поп.

Черт внимательно рассмотрел увесистый кошель и даже внутрь заглянул — не обсчитался ли поп?

Пока черт пересчитывал деньги, поп кулем свалился на лавку. Голова его поползла вниз, борода легла на живот.

…Поутру первым проснулся дьякон. Он удивленно узрел лежащую невдалеке попадью. Но еще больше поразился, увидя на дворе множество раков с погасшими церковными свечками на спинах. Свинья лениво бродила вокруг дома и аппетитно хрустела раками, заглатывая заодно и огарки.

— Ест невареными, — пробормотал дьякон и схватил близлежащего рака. — А человек… что… хуже?

Но рака надкусить так и не удалось: слева на земле лежала круглая голова и скалила на дьякона беззубый рот.

Дьякон перекрестился, сунул рака в карман и на четвереньках подполз к голове. Она оказалась самой обыкновенной сушеной тыквой, которой ребятишки любят забавляться в ночное время. Так же вот вырезают глаза, рот. Когда зажигается вставленная внутрь свеча, то в темноте шар напоминает голову сказочного чудища.

— Кто ж тут забавлялся? — вслух подумал дьякон. — Неужели мы с батюшкой? Ох, грех-то какой!

В это мгновение матушка села, и протирая глаза, сказала:

— Никогда не думала, что черти в лаптях ходят! И не поверила бы, пока сама не увидела!

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

ЧЕРНАЯ БОРОДА

Теперь Нестерко думал лишь об одном: как быстрее встретиться с цыганом и получить у него коней. Удручаны лежали далеко в стороне от главного тракта, и пробираться приходилось по малоезжим дорогам, на которых за день если встретишь одну телегу, так это, считай, еще повезло.

Поэтому Нестерко решил сделать небольшой крюк и попасть в село Заголье, расположенное недалеко от имения пана Кишковского. В Заголье приезжих всегда хватало и легче было найти попутчиков. Кроме того, там проживала бабка Акулина, в случае чего она поможет.

До Заголья Нестерко добирался почти сутки. По дороге услышал, что Римша побывал в гостях в имении Кишковского, высек помещика в третий раз, а тот от розог взял да помер.

— Нас порют, порют, и никто с трех порок не помирал, — усмехались мужики. — А барина лозой вытянули разок-другой, он уж и душу богу отдал. Известно дело: панская шкура не то что наша, она больше к перине привыкла.

Одни говорили, что Римша притворился лекарем и пробрался к Кишковскому в дом, другие повторяли старый рассказ о продаже леса — когда Римша привязал барина к сосне. Третьи утверждали, что Римша открыто приехал в усадьбу на тройке лошадей и крикнул:

— А жив ли еще тот барин, который покупал у меня вола за козла?

Гайдуки и стражники вместе со всей дворней помчались Римшу ловить. А Римша хитер — сам-то незаметно на повороте соскочил, а лошади дальше порожняком помчали. Все за пустой тройкой погнались, а Римша в дом, к пану. Ну и выстегал его, как положено. Дворня вернулась, а пан уже еле-еле глазами хлопает.

«Если это правда, что Кишковский умер, — думал Нестерко, — то в Дикуличах все сейчас дыбом. Печенка переедет в имение дяди, а Трясун начнет хозяйничать у нас… Нужно спешить домой…»

В Заголье Нестерко сразу же, не теряя времени, направился к ворожее — бабке Акулине. Среди серых кособоких построек ее новенькую хату было видно издалека. Вялая, словно сонная, лошаденка, тащившая воз, на котором ехал Нестерко, свернула к корчме. Нестерко поблагодарил за подвоз речистого мужика, всю дорогу на разные лады восхищавшегося Римшей, и пошел к Акулине.

Бабка Акулина многим была обязана Нестерку. Да что там многим, — почти всем. Жила она плохо, на ладан дышала. Хате, почитай, лет сто, в землю вросла, ну — конура песья, и только. Ела бабка корешки всякие, да иногда перепадало ей кое-что от проезжих. Хоть и бедна хата и неказиста, но внутри всегда все вымыто, вычищено, подметено. Бабка никому в ночлеге не отказывала, а ей за то еду давали. Однажды Нестерко заночевал. Видит — плохо бабке. И родных никого нет, и хвороба ее одолевает, и помочь-то некому: соседи сами с кваса на воду перебиваются. У Нестерка ничего съедобного с собой не было. Вот и сидели вечером с Акулиной вдвоем в темной хате, голодные. Печка уже остыла совсем, а дров и в помине нет, последние остатки плетня бабка сожгла. И такое зло взяло Нестерка: совсем рядом пан Кишковский обжирается, корчмарь не вино, а кровь мужиков пьет, хоромы строит, а люди в голоде-холоде сидят!

— Хочешь, Акулина, — спросил Нестерко, — я тебя богатой сделаю?

— Да не шуткуй ты со старухой, — говорит бабка.

— Научу я тебя шептать-ворожить, — рассмеялся Нестерко. — Хочешь?

— А сам-то умеешь?

— Никогда не ворожил. Да это дело легкое, панское. Была бы охота.

— Научи, голубь, научи, — закряхтела бабка Акулина, — есть хочется, голубь.

— Жить будешь, как пани, — сказал Нестерко. — Только помни: шепчи-ворожи лишь панам да подпанкам, барыням да купцам, корчмарям да попам с попадьями. Бедному мужику не шепчи. А если уж очень попросят, то поворожи, но ничего с него не бери. Поклянись мужика своей ворожбой не морочить, на его горе не наживаться!

Что там бабка наговорила — неизвестно, только Нестерко ей поверил.

— Шептать да ворожить любой сможет. Только никому секрета нашего не открывать. Как тебя позовут к больному, — объяснил Нестерко, — ты подуй на него немного и шепчи: «Сигала жил, сигала нет. Сигала здесь, сигала в дверь». Пошепчи так, пока самой не надоест, дай болящему из бутылочки водицы испить. Скажи — святая водица та. Можешь в нее для святости огуречного рассола капнуть. Или на укропе настоять. Или на чем хочешь. Все равно поможет. А не поможет, так сигала его забери. Одним паном меньше. Поняла?

Заснул Нестерко кое-как — с голода-то сон короткий. Утром, чуть свет, проснулся и дальше пошел. И с ним вместе молва пошла, что объявилась, мол, бабка-шептуха, панов лечит очень хорошо. А мужиков не лечит, потому у них кровь другая, не панская.

Первым загольевский корчмарь прибежал — у него е похмелья голова лопалась. Бабка пошептала, дала ему рассола испить — полегчало. С той поры привадились к бабке паны и купцы, попы и подпанки. Бабка новую хату построила, тут сразу и родственники нашлись, племянница приехала из соседней деревни хозяйством заниматься, коровой да курами.

И уже у бабки даже с невесть откуда взявшимися родичами ссоры происходить стали: Акулина беднякам загольевским нет-нет, да и поможет чем: полтиной, куренком, хлебом, а родственники на нее кричат, добро жалеют. Думают, после бабкиной смерти им больше останется.

Подходя к бабкиной хате, Нестерко увидел возле нее красивую бричку, запряженную бурым конем. Кузов у брички был плетеный, верх кожаный, колеса в красный цвет покрашены. Дюжий хлопец в синей свитке, играя кнутовищем, сидел на завалинке.

— Доброго добра! — пожелал Нестерко. — Куда бабку повезешь?

— К пани Кузьмовской, — охотно ответил хлопец. — После поминок по пану Кишковскому занедужила. Съела чего или опилась. У нее это часто. Бабку привезу — барыня и встанет. Только нынче что-то бабка долго собирается. Жду, жду…

В хате Акулины просяному зерну упасть негде было — столько мужиков да баб набилось. Когда Нестерко попытался протолкнуться вперед, то раздались недовольные голоса:

— Обожди, тут не до тебя!

— Чужак какой-то пихается!

— Пусть на дворе постоит!

— Кто это? — слабым, привыкшим к шепоту голосом спросила Акулина, которая сидела в красном углу под лампадой.

— Сигала пришел! — громко произнес Нестерко.

— Господи! — ахнула Акулина. — Гость дорогой! Посторонитесь, люди добрые, то ж сам Нестерко. Теперь все будет хорошо!

— Наворожила! — восхищенно произнес кто-то. Хотя Нестерку и пришлось потолкаться, чтобы протиснуться к лавке, но уже никто не кричал на «чужака».

Только тут он заметил печальные лица людей, плачущих женщин.

Бабка Акулина поведала про горе:

— Была сила, да беда подкосила. Все из-за того, что пан Кишковский помер.

— Потому вы и слезы льете? — удивленно огляделся Нестерко. — Пана жалко? Дюже хороший был?

— Постой, сигала, не торопись, — сказала Акулина. — Ну помер — и царствие ему небесное. Пусть там теперь свои панские порядки заводит. А слезы вот почему…

Оказалось, что дня через два после смерти пана (а умер пан от страха: разговаривал со стражником и доказывал, что Римши не боится; в это время кто-то из дворни крикнул: «Римарь едет, римарь!» Пан вытаращился, тут его удар и хватил. Вот ведь какой недогадливый слуга попался: вместо того, чтобы просто сказать «шорник», «шорных дел мастер», он орал «Римарь!»

В имение приехал новый управляющий, от наследника, от пана Печенки.

Он спросил загольевских крестьян, не хотят ли они обратиться к новому пану с челобитной. Ну, хотя бы насчет того, чтобы уменьшил панщину и подати. У какого же мужика нет такой просьбы? Управляющий намекнул, что если мужики не поскупятся, то тут же составит такую бумагу для нового барина и сам все уладит к общей радости.

Собрали со всей деревни денег, кур, яиц, меду, муки — что у кого было, последнее принесли.

Управляющий развернул бумагу из мешка, что на поясе висел, вынул перышки, чернила тут же при нем оказались, начал писать. Каждого мужика по прозванию прописал и что тот мужик от барина хочет. Кто позволения просит в бору сосен для сруба свалить, кто — хоть на день в неделю от панщины освободиться, кто — недоимку простить, кто — о сене, кто — о грядках, кто — о животине… А управляющий, что писарь — строчит, да так мелко, словно просо сеет. Потом заставил каждого мужика против своего прозвания и просьбы подписи поставить. Накрестили мужики — целое кладбище. Управляющий забрал подношения, бумагу сложил и укатил в имение.

На следующий день корчмарь говорит мужикам:

— Мне долги не отдаете, а сами потихоньку богатеете. Все теперь о вас знаю!

Удивились крестьяне, начали расспрашивать корчмаря, как да что. Он и рассказал: написали, дескать, загольевские мужики прошение к новому барину, чтобы тот на каждый двор подати увеличил.

Мужики только рты пораскрыли: что такое?

Корчмарь смеется:

— Хватит прикидываться! Сам видел: каждый двор что-нибудь барину дает сверх обычной подати. Один вола, другой осьмину овса, третий яиц и кур, четвертый весь урожай с огорода… И расписки стоят.

Поняли тут крестьяне, что управляющий их вокруг пальца обвел: заставил самим себе муку вечную подписать.

Вот теперь и не знают, как быть.

— Пустит она нас по миру, бумага эта, — сказал седой, как голубь, мужик.

— Я на ильин день с Римшей самим в лесу встретилась, — всхлипнула старушка в черном платке. — Внучонок у меня за плечами сидел, а в каждой руке — по курице. Последнее за них отдала, чтоб яйца детям были. Римша-то и говорит: «Давай кур!» Я ему говорю: «Совести у тебя нет, отбирать у меня последнее добро. Ведь это же куры, это и моя земля, и моя корова. Они моих внучат прокормят!» — «Раз так, — Римша сказал, — тогда иди своей дорогой». И еще денежку дал. А управляющий этот обеих кур взял и денежку, да еще мне написал, что я пять кур должна…

— Знаю я этого писаря, — проговорил Нестерко. — Нет у мужика большего ворога, чем ваш новый управляющий. Трясун его прозвище. Он в наших Дикуличах пятый год мужицкую кровь пьет.

Десятки глаз доверчиво смотрели на Нестерка. Может, этот ничем не приметный мужик с белесой бороденкой и голубыми глазами в самом деле спасет их от лиха?

— Давай-ка, Акулина, поговорим одни, — подмигнул шептухе-ворожухе Нестерко.

Хата начала пустеть. Когда последним вышел седой мужик, бабка запричитала:

— Что хочешь придумай, Нестерко! Вся надежда на тебя! Вызволить ту бумагу нужно, иначе крест на село ставь, оголодают люди, сгинут.

— Был бы лес, будет и леший, — сказал Нестерко. — Римша как, говорят, к Кишковскому прошел? Как лекарь?.

— Да не был у пана Римша… В лесу он…

— Я не о том, я про молву. Людская молва просто слова не выдумает. Если мне в имение как лекарю-ворожею приехать? А?

— Шептуном? «Сигала здесь, сигала в дверь»? — удивилась Акулина. — Кого ж там лечить? Новый управляющий третьи сутки горилку тянет. Как зверь стал, на всех бросается.

— Вот я его излечу! Дай только мне бричку пани Кузьмовской. Пусть меня отвезут. Скажем так: еду, мол, к пану Кузьмовскому, а к вам завернул по обычаю — при покойном барине всегда заезжал. Да мне бы только в дом попасть, а уж там-то я знаю, что делать.

— А личность? — озабоченно спросила Акулина. — Личность твою писарь признать может?

— Да, — Нестерко оглядел себя, — может, конечно. Бороду вычернить надобно. И волосы. А свитка у меня и шапка — новые. Поп их дал, когда я к владыке ездил. Да отобрать не успел.

— Господи святый! Ты и у самого владыки побывал? — всплеснула руками бабка. — Бороду-то сажей, что ли, красить? Или дубовыми орешками? Орешками крепче — до коляд ходить будешь смоляным.

Акулина дала новый пояс для свитки, увешанный мешочками с различными зельями. Привязала к посоху Нестерка нитку с собачьими зубами.

— Так-то хитрее, — молвила она, щурясь и отходя к порогу, чтобы лучше рассмотреть нового ворожея.

…Кучер пани Кузьмовской стоял у своей брички, окруженный мужиками. Ему только что рассказали про «бумажное горе», и сердце крестьянского хлопца было полно сострадания к землякам и гнева к вору-писарю.

Когда к бричке подошел чернобородый, голубоглазый мужик, обвешанный мешочками и ладанками, то кучер не узнал путника, недавно пожелавшего ему «доброго добра». И, только услышав Нестеркин голос: «Поехали, мил человек!» — хлопец начал присматриваться к чернобородому.

— Помолодел ты вроде, — улыбнулся наконец он. Долго уговаривать кучера не пришлось — он сейчас не только Нестерка, даже самого Римшу и то бы с великим удовольствием отвез в имение для расправы с подлым писарчуком.

Мягко качнувшись, бричка приняла необыкновенного ездока-лапотника. Застоявшийся конек рванул с места, и через несколько мгновений новенькая хатка Акулины уже исчезла из глаз Нестерка.

— А пани как же? — поинтересовался Нестерко. — Смотри, под розги попадешь.

— Пани наказала без шептухи не возвращаться, — ухмыльнулся парень. — А моя вина, что бабка своих костей никак с лавки не поднимет?

«Признает или не признает? — теребила Нестерка беспокойная мысль. — Трясун не лыком шит. Хорошо, ежели пьян».

— Сколько мне годов? — сняв шапку, спросил лекарь-ворожей кучера.

Хлопец попридержал конька, оглянулся, внимательно оцепил черноголового, чернобородого седока;

— Кто ж знает… Моему брату в солдаты идти на будущий год, так ты вроде чуток его постарше.

Нестерко сказал обрадованно:

— Ловок ты лета угадывать! У меня, мил человек, четыре сына, да дочь. Вот как…

«Если Трясун сильно пьяный — не признает! — решил Нестерко, и на сердце стало легче.

— Пан Кишковский с перепугу помер, — сказал кучер, — от кондрашки. Потому сала в них, панах, скопилось много. Кабы лекарь с пана жир согнал, так, может, Кишковский и посейчас лютовал бы еще.

Нестерко не удержался, вспомнил историю о том, как трех панов лечили от жира.

— Не знаешь? Так слушай! До того паны разъелись — ходить стали еле-еле. Чего только ни делали, жиреют с каждым днем! А бабка-шептуха сказала им:

«Живет в дальней деревне винокур, по имени Адась, он ворожит, на себя чужие грехи берет. Раз грехи, то и ваше сало и жир тоже на себя взять может».

Собрались к нему паны, приехали. Адась брички назад отправил, говорит:

«Поживете у меня, Панове, сколько дней — не ведаю, но худыми уедете».

Паны обрадовались, сели за стол к винокуру, пировать начали. Напились к вечеру и повалились спать. Адась позвал рабочих с винокурни, говорит;

«Вот, надо вылечить панов, помогите».

Рабочие согласились. Переодели спящих панов в одежду мужицкую и перенесли их на винокурню.

Утром паны продрали очи и диву даются: вместо панской одежды на них рваные свитки, на ногах старые лапти! Что такое?

К ним приказчик подходит;

«Кто из вас, хлопы, работать будет? А ну, марш мешки носить!».

Паны начали кричать, а он их плеткой. Паны пуще прежнего орут;

«Мы паны, а не мужики!».

А приказчик думает, что они над ним смеются, и еще сильнее хлещет. Пришлось панам на работу идти. Целый день мешки носили, дрова пилили, едва вечера дождались, поели, да заснули как мертвые. На другое утро — то же самое, только приказчик уже их не стегал, потому паны сами чуть свет вскочили.

Работают они так неделю, другую, им уже кажется, что они панами никогда и не были — вместе с мужиками пьют, едят, спят. Худыми стали, как пугало огородное: свитки мешками висят, лапти и те чуть держатся.

«Хватит, — сказал Адась, — им худеть, а то скоро помрут!».

Тем же вечером панов снова напоили до бесчувствия и перенесли в Адасьеву хату.

Утром паны просыпаются, видят — рядом с ними их панская одежда лежит, никакого приказчика нет, никто их на работу не гонит. А сам Адась с поклоном:

«Пожалуйте, Панове, к столу, закусить чем бог послал!».

Сели паны за стол, едят, помалкивают: сон это или не сон?

«Долго спали, — говорит Адась, — пока я ваш жир на себя брал…».

И показывает им бочку сала — дескать, панское.

Отблагодарили Адася паны, денег ему дали и скорее по домам — как бы снова не заснуть!..

— Вот так бы и нашего пана! — весело сказал кучер. — Может, он бы и к мужикам-то помягчел!.. Эх, с ветерком, милый!

Он хлестнул своего бурого конька, тот стрелой влетел в ворота усадьбы Кишковского и лихо — песок из-под копыт! — остановился перед крыльцом.

Дом Кишковского был не чета дому Печенки. Полукруглые флигеля, как руки гостеприимного хозяина, обнимали въезжающих. Двухэтажное белое здание выглядело так празднично, будто только и занималось тем, что принимало гостей. Не то что у Печенки: там сразу же начинали хлопать двери, металась дворня, разводился огонь на кухне — и все это с криком, перебранкой, грохотом. Сразу было видно: приезд гостя в Дикуличи — целое событие, неожиданное и не особенно радостное для обедневшего барина.

Дворня, видимо, хорошо знала плетеную бричку.

Не успел кучер помочь лекарю-ворожею сойти наземь, как дверь дома распахнулась, и слуга, несколько раз пожевав губами, произнес:

— Целую ноги ясновельможного пана Кузьмовско-го!

— То не пан, — сказал кучер, — то лекарь! Протри глаза, дворня!

— Лекарь? — удивился слуга. — У нас, слава богу, все здоровы! — И вдруг тут же, у дверей, свалился, как сброшенный с телеги мешок.

Кучер удивленно поглядел на Нестерка:

— Чего это?

Нестерка наклонился над упавшим, повел носом:

— Пьяный.

В нескольких шагах от входной двери в полумраке прихожей виднелось еще двое слуг. Они сидели на ступеньках ведущей вверх лестницы, опершись друг на друга, и спали. Откуда-то слышался молодецкий посвист, топанье и разухабистая песня:

Ой не сам я трясусь — Меня черти трясут, Молодые чертенятки Подкидывают… Ух-я! Ух-я!

— Трясуну одному пить скучно, — сказал Нестерко кучеру, — вот он слуг и поит.

— Мне тоже идти? — с некоторой робостью спросил кучер, видя, что Нестерко стал уверенно подниматься по лестнице в панские покои.

— Ты иди сзади да повторяй, что, мол, пани Кузьмовская нас ждет.

Панские комнаты были переворочены вверх дном. Из пузатых комодов торчали пустые ящики, тут же на полу лежали вышвырнутые из них груды всякого добра. Стулья, частью переломанные, валялись тут и там. Лужи разлитого вина, осколки и черепки битой посуды густо покрывали пол.

В зале, за длинным столом, перед остатками обильной еды и кучами грязной посуды, восседал один-единственный человек.

В нем с трудом можно было признать дикуличского писаря: новая богатая одежда и трехдневная пьянка сделали Трясуна почти неузнаваемым. Он опух, лицо побурело, бородка стала совсем тощей и походила на торчащее из подбородка шило.

Из угла зала неслись пьяные голоса:

Ой не сам я трясусь..

Двое слуг, обнявшись, пытались выделывать плясовые коленца, но непослушные ноги заплетались. Трясун хохотал:

— А ну, веселее! Эй, хлопы, давай!

Заметив подошедших к столу Нестерка и кучера, Трясун хлопнул в ладоши:

— Хватит, хлопы!.. Это кто ж такие пожаловали?

— От пана Кузьмовского, — поклонился кучер. Трясун ухватился за бородку;

— Что надобно?

— Я лекарь-ворожей, — сказал Нестерко. — Еду к пани Кузьмовской. Мимо проезжал, решил завернуть, посмотреть: не изгнали еще нечистую силу, что пана Кишковского сгубила?

— Эй, хлопы! — крикнул слугам Трясун. — Кучера пана Кузьмовского признаете?

Слуги подошли поближе.

— Он, — сказал тот, что потверже стоял на ногах. — Их кучер.

Второй слуга, придерживаясь за стенку, подошел к окну и заглянул во двор.

— Бричка пана Кузьмовского, — охрипшим от истошного пения голосом произнес он. — В-о-он стоит…

— Пан ворожей, в бричку пожалуйте! — поклонился Нестерку кучер. — Вас ясновельможная пани ждет! Мне из-за вашей милости на конюшне всыпят, ей-богу!

— Не божись, а иди-ка лучше отсюда подобру-поздорову! — цыкнул на кучера Нестерко. — Жди меня внизу!

Хлопец ушел.

— Ворожей…» — рассматривая Нестерка, бормотал Трясун. — Садись со мной, гостем будешь… Где-то я тебя видел, а?

— Может, я пана врачевал? — спросил Нестерко, садясь рядом с Трясуном.

— Я cроду ничем не болел, — усмехнулся писарь. — Глаза твои мне знакомы… Эх, да у всего мужичья глаз одинаково смотрит… Чего ты мне ворожить будешь? Сначала выпей со мной.

— Мне еще к пани Кузьмовской ехать, — сказал Нестерко, — пить не стану. Да и ворожба тогда не пристанет, ежели я пригублю.

— У гостя не своя воля: угощают — кушай, не угощают — не спрашивай! — тоненьким, осипшим голосом закричал Яким. — Пей — и вся недолга! Я третий день пью, и ничего. Вот, — обвел он рукой стол, — почти полный был, от поминок остался. Не пропадать же добру! Сам все и ем.

— От беса это, — покачал головой Нестерко, — всего не съешь, а душу погубишь. Отдал бы еду да питье тем, кто есть хочет.

— Пусть лопну! — закричал Трясун и бросил чарку об пол. — А все мое! Никому ничего! Пей, когда я тебе подношу! Горилку пей, кваса нет. Был квас, да не было вас!

Яким Трясун сунул чарку в руки Нестерку и, чокнувшись, выпил свою. Нестерко огляделся: не видят ли слуги? Но они мирно посапывали в дальнем углу зала. Затем, пока бороденка писаря торчала колодезным журавлем вверх, он вылил вино в блюдо на остатки какой-то еды.

— Выпил? Вот теперь давай ворожи, — засмеялся Трясун. — А еще лучше — давай в карты играть. На деньги, а? Деньги у тебя есть?

Писарь пытался встать, но сумел только опереться руками о стол и слегка приподняться.

— Деньги-то у меня есть, — сказал Нестерко, — только я в карты не играю: это забава панская.

— Видел я где-то тебя, а, ворожей? — снова задумался Трясун. — Ты в Могилеве, в управе, не служил писарем? А у пана Брыцкого не бывал? Вот уж пан так пан… А я, знаешь, лучше пана буду жить. Паны не умеют из мужичья сок выжать. Я прикажу… всем… пусть знают… Я что хочешь могу придумать…

Нестерко приложил палец к губам, а потом поманил Трясуна и шепотом сказал:

— Бесовское наваждение здесь в доме. Пана покойного сгубил бес и тебя сгубит.

Писарь повертел бородкой, спросил недоверчиво:

— Что ж, я беса-то не чувствую? Нестерко продолжал все так же, шепотом:

— А в очи туман наплывает?

— Наплывает, — кивнул бородкой Трясун.

— Чарка двоится? Смотришь — одна, ан вдруг две?

— Угу.

— Это бес с тобой пьет в сотоварищах! Его чарку ты и видишь.

Писарь внимательно поглядел на Нестерка, потом — так же внимательно — на чарку.

— А чудеса показывать можешь? — спросил вдруг он. — Раз ты ворожей…

— Могу на спор ведро горилки выпить, — спокойно сказал Нестерко. — Пятьсот рублей.

— Ну? — удивился Трясун. — Сразу ведро? А если проспоришь? Ты мне деньги покажи. Может, у тебя их и нет.

Нестерко вынул заветные свои деньги, показал Трясуну.

— Ого! — сказал Трясун. — За них год небось ворожил?

— Пятьсот-то рублей? — усмехнулся Нестерко. — За день. К двум-трем панам съездишь — и домой.

— Пей! — Трясун ткнул пальцем в угол. — Вот там. мера стоит с горилкой.

Нестерко прошел в угол. Пять ведровых мер, похожих на маленькие бадейки, стояли пустые. Одна из них была накрыта деревянной плотной крышкой.

— Нашел? — крикнул Трясун. — Пей теперь.

— Найти-то нашел, — сказал Нестерко, возвращаясь к столу, — а вот твоих денег я не видел.

— Денег у меня сейчас нет, — махнул рукой Трясун. — Но я могу и без них.

— Сам тогда и пей.

Писарь расстегнул сюртук. Под ним на перевязи висела кожаная сума.

— Видел? — Он достал из сумы пачку бумаг/ — Все имение — вот оно!

Потом показал Нестерку свернутый в трубку лист:

— А это поболе тысячи стоит. Загольевские мужички здесь, с детьми и всей животиной. Вот вернусь в Дикуличи там тоже бумагу такую напишу, хе-хе-хе… Барину никогда до этакого не додуматься! Деньги на всем наживать нужно, чуешь?

«Верно, это она, обманная челобитная, и есть!» — подумал Нестерко и пошел к мерам.

Повернувшись на мгновение к писарю спиной, поменял местами пустую меру с полной. Затем отбросил крышку. Крышка покатилась, ударилась о стоящее на полу блюдо и упала к ногам спящих слуг. Те даже не пошевелились.

«Трясун словно двужильный, — подумал Нестерко, припадая губами к пустой бадейке и делая вид, что пьет из нее. — Всех споил, а сам еще языком ворочает!»

Приподняв пустую бадейку, Нестерко опрокинул ее, как молочную крынку — показывая, что горилка кончилась. Затем поставил ее на место и подошел к Трясуну.

— Не верю! — заорал Трясун, одной рукой придерживая сумму, другой хватаясь за бороденку.

— Поди сам посмотри, — усмехнулся Нестерко.

— Не могу, — пытаясь встать, проговорил Трясун.

— Давай деньги, раз проиграл!

— Не дам!

— Ах так! — сказал Нестерко. — Тогда пусть мера снова наполнится горилкой, будто ее никто и не пил!

— Ну? — вытаращил глаза Трясун. — Она будет опять… полная? До краев?

Нестерко пошел в угол, взял целехонькую меру горилки и принес ее к Трясуну:

— Смотри!

— Ай да ворожей! — пробормотал Трясун, уважительно поглядывая на Нестерка. — Пятьсот рублей в день! Да еще чудеса… Знаешь, ворожей, оставайся со мной. Ну их, панов. Сюда Печенка приедет, а мы ко мне, в Дикуличи. Заживем! Село мирное, мужики тихие. Есть один — Нестерко, да не долго ему озоровать. Сживем со свету.

— Слышал я о Нестерке, что не так просто с ним сладить, — осторожно вставил Нестерко.

— Хитрый мужик, озорной, верно, — мотнул головой Трясун. — Но я его чуть не обвел вокруг пальца. Самого послал за щенком, а детей его всех хотел продать. Пан Кишковский умер, а то бы… Ну, это все суета… Ворожей! Поедем ко мне, Нестеркину дочку старшую себе возьмем в прислужницы, а? Утром и вечером ноги нам будет мыть и сказки сказывать. Оставайся, ворожей. Ну, чего тебе шататься? Обзаведешься хозяйством, горя знать не будешь! Ты думаешь — в других деревнях каша да сало на деревьях растут? Нет. А мы посидим в Дикуличах лишь до поры до времени. Под лежачий камень вода не течет, бока у камня мхом обрастают, лежать мягче становится…

Нестерко не слушал пьяной болтовни Трясуна. Как только он понял, что его детям грозила неотвратимая беда, он весь рванулся к дороге, к коням, к родной хате. Может, там Печенка еще что придумал?! А как же мужики загольевские? А что, если так…

— Пан Кузьмовский горилку пьет с огнем! — сказал Нестерко. — Подожжет и пьет! Настоящий пан!

— Я, дай срок, и не таким буду! — стукнул себя в грудь писарь.

— А горилку ты жег?

— Могу! — Трясун вынул из кармана огниво, трут, долго высекал искру. Потом от трута зажег свечу. Горящей свечой водил по мере с горилкой, пока она не воспламенилась.

— Вот! — гордо сказал Трясун. — Горит! Как у пана!

— А-а! — вдруг заставил Нестерка вздрогнуть голос Трясуна. — Кто пожаловал сюда! Иди, иди, красавица, выпей с нами горящей горилочки!

Нестерко оглянулся и увидел маленькую, босую, в серой посконной рубашке девочку, которая испуганно стояла посреди зала. Очевидно, она вошла через боковую дверь и не думала здесь кого-нибудь встретить.

— Не бойся! — стараясь говорить как можно нежнее, манил девочку Трясун. — Я хочу с тобой выпить. И с ворожеем. Будем втроем пить!

Девочка медленными шажками, словно птичка под взглядом змеи, подвигалась к Трясуну.

— Люблю, когда дети пьяные, — хихикнул Трясун в ухо Нестерку. — Паны о мужицких детях забывают. А если всех детей мужицких собрать да потом выкупа у отцов-матерей потребовать? А? Сколько наживем на этом?!

Трясун уже изготовился схватить девочку. Но Нестерко сильно ударил своим дубовым посохом по его руке.

Девочка шарахнулась в сторону.

— А-у! — по-собачьи взвыл писарь.

Нестерко схватил его за ворот, приподнял над креслом.

— Давай сюда суму, гниль!

Трясун только глаза пялил да головой мотал. Нестерко свободной рукой вынул из-за пазухи писаря суму, достал из нее свернутую трубочкой бумагу.

— Говори, гниль, это загольевских мужиков прошение? Говори, не то убью! — прошептал Нестерко.

— Оно… оно, — пролепетал Трясун. — Только душу отпусти… Глаза-то знакомые… Знаю я тебя… А-а, Римша!

Произнеся это имя, писарь вздрогнул, словно его ударили, рванулся из рук Нестерка с такой силой, что грохнулся на пол, ногой задев ведро с пылающей горилкой. Горящий синим пламенем ручей побежал по полу.

— А-а! — вдруг пронзительно закричал Трясун. — Римша!

Слуги в углу вскочили на ноги и уставились на языки синего пламени.

— Римша! — продолжал вопить Трясун, уползая в угол к пустым бадейкам.

— Пожар! — завопили слуги и бросились во внутренние покои.

Нестерко спокойно миновал комнаты, спустился по лестнице, вышел на крыльцо. Бричка стояла наготове. Кучер озабоченно спросил:

— Ну как?

— К бабке Акулине! — влезая в бричку, сказал Нестерко.

— Значит, дело! — улыбнулся кучер. Он тронул коня, но тот уже натянул поводья: — Горит, никак?

Нестерко взглянул на дом. Из высокого окна второго этажа тянулась синеватая струйка дыма.

— Постой-ка, — сказал Нестерко.

Вдруг яркий огонь весело полыхнул во все окно, лизнул карниз и выскочил на свежий воздух.

— Девочка там чья-то бродит, — соскочил с брички Нестерко, — спасать надо! Возьми-ка бумагу да вези ее к Акулине. Будет время — за мной приезжай…

И он бросился в дом.

Кучер спрятал бумагу, огляделся — дворня еще ничего не заметила. Уже занялись черные окна во втором этаже, повалил дым.

— Эх, милый! — хлестнул коня кучер.

Вылетая из ворот усадьбы, хлопец в полглаза увидел, как к дому со стороны псарни и конюшни бежали люди.

…Панский дом вспыхнул, будто его подожгли сразу со всех концов. Старое сухое дерево запылало дружно. Словно нарочно подул ветер, и огонь перекинулся на конюшню, на псарню. Уже дымились крыши коровника, свинарника, сараев.

Дворня толпилась в нерешительности. Протрезвевшие слуги выскакивали из окон первого этажа. Большинство мужчин было отправлено Трясуном из имения на различные работы сразу же после поминок, а те несколько слуг, которые остались, едва держались на ногах от выпитой горилки.

Простоволосая босая женщина рвалась из рук дворовых девушек, кричала истошно.

— Она в саду работала, а ее меньшая бегала-бегала возле, да в панский дом и зашла, — объяснял кто-то. — Сгорит теперь дочка…

— Где ж ее найдешь в таком дымище-то, — говорили люди, — не войти, не пробраться…

Трясуна никто спасать не собирался. Слуги же все успели выбежать из огня и довольно спокойно смотрели, как горит панское добро.

— Крик я слышал, — рассказывал один из слуг, — будто Римша в доме. Сам не видел, а крик был.

— Чего Римше делать там?

— А бумага? Новому пану челобитная?

В крайнем окне второго этажа, откуда дым еще едва струился, показалась мужская фигура с девочкой на руках.

Толпа ахнула, говор стих.

Незнакомый чернобородый мужик одной рукой прижимал к груди девочку, а другой держался за косяк окна.

— Сено несите! — закричал кто-то — Давай сена! Человек десять бросилось к сараю, возле которого стоял неразгруженный воз с сеном.

Еще человек десять бросились к возу и подвезли его под самое окно.

Чернобородый мужик прижал к себе девочку и прыгнул на сено.

— Детонька моя! — бросилась простоволосая женщина к девочке. — Солнце мое!

Она ловко, как кошка, вскарабкалась на воз и схватила дочку. Чернобородый мужик сошел с воза, зашатался и упал на землю. Его окружила дворня.

— Угорел! Эвон как дымищем от него несет! — сказал кто-то.

— Может, это сам Римша? — перекрестилась одна из женщин.

— Ты что ж, Римшу забыла? — удивился кто-то. — Его же дом от тебя третий! Римша русый, льняной даже! А этот…

Чернобородый открыл глаза — они у него были голубые, как будто в них отражалось небо, в которое он смотрел. Потом вдруг глаза приняли озабоченное выражение, он пошевелил рукой, ощупал свитку.

— Деньги! Деньги где?! — воскликнул чернобородый, хотел подняться, но глаза его помутились, и он снова без памяти упал на землю.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

АИСТЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

Нестерка на руках вынесли за ограду усадьбы, но копоть и хлопья сажи or горящего панского дома продолжали падать и там.

— Бричка пана Кузьмовского! — закричал кто-то из мужиков.

Но вместо ясновельможного пана из брички, кряхтя и охая, выбралась с помощью седого мужика шептуха бабка Акулина. Люди расступились. Кучер и седой мужик подвели бабку к лежащему на почерневшей от сажи траве Нестерку.

— Сейчас она его сразу поднимет, — сказала простоволосая женщина с девочкой на руках.

Бабка села рядом с Нестерком, наклонилась к его уху и начала шептать:

— Сигала жил, сигала нет, сигала здесь, сигала в дверь… сигала жил, сигала нет, сигала здесь, сигала в дверь…

Нестерко зашевелился, открыл глаза. Акулина продолжала шептать.

Нестерко улыбнулся широко и радостно:

— Я-то думаю; что такое? Или на том свете уже? Нет, слышу: «сигала жил»! Значит, здесь я… Вылечила меня, бабка!

Нестерко сел.

— Угорел ты, — пояснила бабка. — От дыма.

— Да, голова что-то болит, — согласился Нестерко. — Ну и научилась ты ворожить, Акулина!.. Ого, и кучер здесь!

Вдруг Нестерко вспомнил что-то, руки его зашарили по свитке.

— Не ищи, — сказала Акулина, — пропажа твоя вот она. — И бабка протянула Нестерку завернутые в чистую тряпицу деньги.

— Наворожила! — пряча драгоценную тряпицу поглубже за пазуху, удивился Нестерко. — Спасибо…

— Ты бумагу-то передал ему, — кивнула на кучера Акулина, — а деньги в ней, внутри свитка, оказались. Запихнулись нечаянно. Развернули мы ту бумагу — ан в ней подарок. Я и подумала: не те ли, щенячьи…

— От всего села — поклон! — сказал седой мужик и стал на колени. — Спас ты нас, Нестерко!

— Ну ладно! — Нестерко, охнув, встал сам и помог седому подняться. — Если мужики друг другу помогать не будут, их всех поедом съедят…

Бабка вынула из складок юбки клочок бумаги, испещренный какими-то цифрами и буквами. На ленточке, приклеенной к бумажке, болтался круглый образок.

— Возьми грамотку ворожейную, — просительно молвила Акулина. — Не обижай меня, старуху, Нестерко! Всю ночь рисовала. Помогает от беса, пана и худого глаза.

— Ну, раз и от беса, — улыбнулся Нестерко, — тогда пригодится! — И он бережно спрятал грамотку.

— Стражники едут! — закричали мальчишки.

— Я тут останусь, — зашептала бабка Акулина, — а ты, Нестерко, поезжай скорей. Ни пуха ни пера!

Нестерко влез в бричку, откинулся на мягкую спинку сиденья так, чтобы встречные не видели, кто едет в панской повозке. Кучер лихо присвистнул, и конек помчался по дороге в Заголье.

Стражники едва успели поклониться промчавшейся бричке, даже не рассмотрев, сидел в ней пан или нет,

…Через день Нестерко — все такой же чернобородый и черноголовый — был на условленном с цыганом месте.

— А ты красивый стал, смоляной! Молодой стал! Два дня жду тебя! — сказал цыган, сверкая зубами. — Старики кричат: «Продавай коней, и так на них убыток большой». А я ждал — знал, что ты придешь, кум!

Нестерко отдал деньги, которые долго, всем табором пересчитывали цыгане, получил в каждую руку по узде. Кони были красивые, статные. Вокруг собрался народ. Купцы судили да рядили, для какого барина покупается упряжка.

Нестерко сел верхом и, придерживая второго коня в поводу, поскакал.

За селом его остановил какой-то всадник.

— Кум, обожди! — Это был друг-цыган. — Кум, вот тебе сбруя и седло. Сам шил, плохое, но другого нет. Из табора унес, старики не видели, а то бы крик, словно ветер, поднялся… Тебе далеко скакать, бери1 Послезавтра Михайлов день, я помню…

Пани Дубовская долго рассматривала коней. Созвала всех конюхов, даже стражника разбудила.

— Теперь у всех панов по стражнику живет, — сообщили Нестерку мужики, с которыми он вместе ехал обозом на ярмарку. — Римши боятся!

Приказчик пани Дубовской заглядывал коням в зубы, дул в хвост, стучал зачем-то поленом по копытам. Потом сказал:

— Ты, сказочник, наверное, в цыганский табор поступил, а? Бороду покрасил, коней добыл! Не краденые?

— А тебе что за дело? — ответил Нестерко. — Мои кони, мне и отвечать… Неси псёнка!

Приказчик поднялся к пани, которая милостиво разрешила обменять двух коней на одного легавого щенка.

Потом Дубовская, усевшись у окна так, чтобы ее все видели, прикладывала платок к глазам и всхлипывала:

— Покойный пан так любил этого песика! Он мне никогда бы не простил, что я его отдала!

Вынесли щенка. Нестерко положил его в торбу так, что только голова наружу торчала, и пошел к воротам. Когда, кроме знакомых мужиков, никого возле не осталось, Нестерко рассказал, что сгорело имение пана Кишковского и в нем Трясун, писарь дикуличский.

— Эй, мужичок, — догнала Нестерка круглолицая девица, — барыня кличут!

Нестерко повернул назад.

«Какая еще дурь пани в голову взбрела?» — подумал он обеспокоенно.

— Мужичок, — сказала Дубовская из окна, — я дала тебе щенка? Ты доволен?

— Дали, пани, дали, — поклонился Нестерко. — Пусть вам за вашу доброту прибудет счастья!

— Ну, ступай, ступай, — махнула ручкой барыня. — Вижу, что помнишь о моем добром деле.

Нестерко не успел выйти за ворота, как та же круглолицая девица снова догнала его:

— Мужичок, пани опять тебя требует!

«Да что ж это такое! — начал сердиться Нестерко. — Так я и до Михайлова дня в Дикуличи не попаду!». Пани приветливо улыбалась из окна:

— Мужичок, я боялась, вдруг ты о моем добром деле забудешь. Я дала тебе щенка?

— За деток моих — спасибо. Можно идти?

— Иди, мужичок, помни обо мне.

— Чтоб ты сгорела! — шагая к воротам, ругался Нестерко. — Тут не знаешь, как до родной хаты добраться, а она добротой своей кичится. Двух коней за цуцика — ой щедрая пани!

Нестерко уже вышел из усадьбы и шагал по дороге, когда в третий раз его догнала дворовая девушка:

— Мужичок, барыня назад требует!

— Пусть она из окна выпадет, твоя барыня! — прибавляя шагу, сказал Нестерко.

— Она у нас такая стала добрая, — сказала девушка, — всем про свою доброту напоминает, боится, что о ее делах добрых позабудут… Вот она каждый раз всех обратно и кличет, напоминает, значит.

— Скажи: не догнала, мол, — посоветовал Нестерко. — Да не торопись возвращаться… Я подальше уйду, пусть тогда зовет.

Нестерко был далеко в поле, панский дом едва виднелся среди вековых дубов, когда сзади, на дороге, раздался конский топот. Среди поля укрыться негде, и Нестерко не стал зря прятаться — ведь всадник хорошо видел его на стерне.

— Стой! — заорал стражник, осаживая лошадь. — Барыня тебе приказала вернуться. Заворачивай!

— Хорошо, пан стражник, что вы меня догнали, — вкрадчиво сказал Нестерко. — А то при ясновельможной пани я не мог рассказать вам важного дела.

— Ну, ну? — заинтересовался стражник. — Давай, сказывай.

— Про огонь, — прошептал Нестерко.

— Про огонь? — Стражник соскочил с лошади. — Ну?

— Был я в имении покойного пана Кишковского, — начал Нестерко, — а имения-то уже нет.

— Как это? — удивился стражник.

— Спалили.

— Да что ты! — ахнул стражник. — Неужто Римша опять?

— Говорят, не он. Писарь Яким напился и поджег. Должен я эту новость быстрее пану Печенке передать, наследнику пана Кишковского. А ясновельможная пани задерживает… А, кроме пана Печенки, мне никому не велено про пожар говорить.

— А мне? — сказал стражник. — Мне-то сказал?

— Так то вы — сам пан стражник! Вы же меня должны до Печенки довезти. Так пан урядник приказал. Да ведь не все я вам сказал. Есть еще тайна.

— Скажи, мужичок, скажи! — Стражник от любопытства на месте устоять не мог, переминался с ноги на ногу.

— Яким, писарь дикуличский, приказал долго жить. Сгорел в панском доме.

— Ай, ай, ай! — покачал головой стражник. — Хороший был человек. И вдруг — поджег. Сам себя спалил…

— Ну ладно, лясы потом поточим! — важно сказал Нестерко. — А сейчас давай садиться, поехали.

— Так пани же сказать нужно, что я уезжаю! — забеспокоился стражник.

— Тайна! — приложил палец к губам Нестерко. — Пан урядник приказал мне к Печенке лично добраться… Понял?

Стражник все еще колебался.

Тут Нестерко вспомнил о грамотке и спросил:

— Грамоту разумеешь?

— Нет, — вздохнул стражник.

— Тогда читай! — Нестерко извлек из кармана грамотку бабки Акулины. — Видишь? Подорожное предписание! И печать! — ткнул он пальцем в образок на ленточке.

— Раз предписание, тогда, конечно, — уважительно проговорил стражник.

Он уселся на лошадь, сзади него сел Нестерко, торбу со щенком Нестерко уложил на спине. Лошадь тяжело поскакала по дороге.

…Пан Печенка старательно изображал умирающего от горя наследника. Он лежал в кресле, укутанный и перевязанный, и время от времени радостно улыбался. Но, спохватившись, снова принимал страдальческую мину.

Сотни планов роились в панской голове. Уже был продуман до мельчайших подробностей план перестройки псарни и конюшни в дядюшкином имении, отвод новых угодий под охоту, обмен лишних мужиков с семьями на различные заморские товары… Ах, как сладостно мечтать об истинно панской жизни!

Внизу в людской, послышался шум. Печенка насторожился: что случилось? Там, внизу, сидит стражник, бояться нечего, но все-таки…

— Поздравлять вас, пане, пришли! — сказала с поклоном бабка Гапка. — Дворня и псари!

— Пусть войдут, — милостиво разрешил Печенка.

Псарь, кучер и стражник, чтобы не поздравлять пана с пустыми руками, сложили собранные по деревне яйца в большое решето и гуськом поднимались по лестнице. Условлено было так: псарь шагает первым и несет решето, за ним — стражник, а последним — кучер. Псарь должен был сказать: «Поздравляем пана с наследством!» А стражник продолжить: «И с новым добром!». А кучер закончить: «И с новым богатством! Не забывайте нас своими милостями!»

Пока поднимались по лестнице, у псаря на лапте развязалась обора и потянулась лентой по полу.

Когда вошли в комнату, где пан в кресле сидел, стражник возьми да сапогом и наступи невзначай на обору. Псарь вместе с решетом на пол грохнулся. Перед креслом пана — яичница, а в ней псарь купается.

— Ах чтоб тебе сгинуть, нечистая сила! — в сердцах крикнул псарь.

Растерявшийся стражник гаркнул:

— И с новым добром!

А кучер свое:

— И с новым богатством! Не забывайте нас своими милостями!

— Да вы что, с ума посходили? — заорал пан, и усы его зашевелились. — Чего мне желаете, хлопы?! Вон!

Как поздравители выбрались — сами не упомнят. Стоят на крыльце, меж собой препираются.

В это-то время и въехали во двор стражник и Нестерко верхом на одной лошади.

Новости, привезенные Нестерком, сразу же стали известны всей дворне.

— Кто пану про это скажет, того пан убьет на месте, — причитала бабка Гапка. — И так больной совсем, да тут еще его поздравили наши мужички… Он сейчас, как осиный клубок: ткни его только — ног не унесешь.

Псарь, стражник и кучер смущенно отвернулись.

— Это ваш пан, вы и сказывайте ему новости, — отмахнулись оба стражника — местный и приезжий. — Наше дело усадьбу от Римши-лиходея сторожить.

— Ладно, я скажу, — вызвался Нестерко. — Мне все равно идти к пану, щенка отдавать.

— Только ты того, — посоветовал стражник, — поосторожнее с паном, больной он… Исподволь, не сразу!

— Не впервой мне с панами разговаривать, — сказал Нестерко и вынул из торбы щенка. — Иди, Гапка, скажи ему так: нынче, мол, пане, Михайлов день. А уж потом про меня, слышишь?

Бабка Гапка вошла к пану. А пан в другой комнате сидит — в прежней-то весь пол в яйцах.

— Пане, сегодня Михайлов день.

— Что? — переспросил погруженный в мысли о новой усадьбе Печенка. — Ну и что же? А-а… сегодня Нестерко должен явиться!

— Так он, пане, тут уже.

— Пусть войдет, — покрутил ус Печенка.

— Про него разговор, а он и сам на двор! — раздался голос входящего Нестерка.

Бабка закрестилась мелко-мелко и — от греха подальше — вниз по лестнице.

— Добрый день, паночку! — поклонился Нестерко. — Вот вам щеночек, тот самый, из псарни пани Дубовской!

Печенка так щенку обрадовался, что даже черной бороды Нестеркиной не заметил.

— Был я в имении покойного пана Кишковского, вашего дядюшки, — сказал Нестерко.

— Ну, как там? — продолжая цуцкаться со щенком, спросил Печенка. — Все в порядке?

— Все хорошо, пане. Только блюдо разбилось.

— Какое блюдо?

— Да то самое, в котором для собак пищу готовили.

— Почему ж оно разбилось? — оставив щенка, поднял голову Печенка. — Кто посмел?

— Так ведь, пане, как псарь увидел, что легавая собака Трезорка, вот их, значит, родня, ноги протянула, он блюдо и выронил.

— Что ты плетешь, хлоп? — закричал Печенка, выставив усы, как ухват. — Какая Трезорка? Та самая; лучшая в округе легавая? Говори, а то я душу из тебя выну!

— Что там Трезорка, все собаки погибли, вся псарня. Кониной объелись, потому и померли.

— Какой кониной?

— Ну, мясом жеребцов, лошадей… Известно, какой.

— Ты, Нестерко, может, умом того… а? Кто ж мясом жеребцов собак кормит?

— А что ж с жеребцами делать, если они подохли?

— Как — подохли? Все?

— И жеребцы и лошади, пане. Вся конюшня.

— Ох! — упал в кресло Печенка. — Это ж смерть моя! Это ж десять годов нужно, чтоб снова такую псарню и конюшню собрать!.. Отчего же конюшня сгибла? — Печенка как-то странно посмотрел на Нестерка и взялся руками за голову. — Ну, не таи.

— Да ведь замордовали лошадей, позагнали их.

— Как? Да я… да за это…

— Паночек, как же быть, когда нужно воду возить?

— Воду? На панских жеребцах?!

— Ну так что ж делать, когда свинарник горел?

— Свинарник горел? Ой, погубили! — Печенка даже бледным стал. — Что свиньи?

— Зажарились, пане.

— Отчего же свинарник загорелся?

— Я думаю, паночку, оттого, что рядом с кошарой стоял.

— Значит, и овцы мои сгорели?

— Как одна, паночек.

— Да почему?

— Ветер прямо с коровника на кошару огонь перебросил.

Печенка охнул и сбросил щенка с колен. Нестерко нежно поднял заскулившего щенка, прижал к себе.

— Значит… — Печенка снова взялся за голову, и усы его горестно повисли, — коровник тоже?

— Как корова языком слизнула.

— Огонь-то там откуда взялся?

— Точно не скажу: может, от сараев, а может, от дома.

— Как — от дома? И дом, значит…

— Начисто, одни головешки.

— И вся усадьба?

— Вся. Ну прямо поле, хоть сей, хоть паши. Печенка вскочил с кресла, сделал несколько шагов, снова сел, задышал тяжело:

— Отчего усадьба-то загорелась?

— Думаю, от ведра горилки.

— Какой горилки?

— Какую пьют.

— Кто ж ее пил?

— Яким. Он горилку поджег, а от нее и началось,

— Чего ж он поджигал? — безучастно спросил пан.

— А что ж делать, пане, если жить надоело?

— Надоело? Якиму?

— А зачем же он тогда помер? — спросил Нестерко. — Как влез в огонь, так и не вылез! Сгорел со всеми вашими бумагами!

— Ты что ж, был там? — еле слышным голосом произнес Печенка.

— Даже бороду закоптил, — усмехнулся Нестерко. — Да не горюйте, пане, больше же ничего худого не случилось!

Пан вдруг соскользнул с кресла на пол и сноровисто стал на четвереньки. Один глаз закрыл, а другим уставился в угол комнаты. Усы пана шевелились, словно жили сами по себе.

— Уау, уау! — сказал пан. — Уау, уау, уау!

— Правильно, — поклонился Нестерко, отодвигаясь к дверям. — Уау.

— Как вас зовут? — передвигаясь на четвереньках, спросил пан. — Вы из нашей псарни?

Он направился к Нестерку, но тот успел выскочить из комнаты и припереть дверь плечом.

Пан скулил и скребся, потом снова начал лаять. Стражники, псарь и кучер подбежали к Нестерку:

— Что с паном?

— По-моему, ничего, — сказал Нестерко. — Лается, как всегда! — и отошел к двери.

Стражники вошли в комнату. Пан, свернувшись бубликом, лежал возле кресла, положив голову на руки. Увидев вошедших, слабо тявкнул.

Нестерко, прижимая щенка, пошел к воротам.

Из окон панского дома донесся истошный лай Печенки, крики стражников: «Ты кого кусаешь», визг бабки Гапки. По двору на помощь своим бежали псари, размахивая арапниками.

«Ну, сейчас они все друг друга перекусают!» — подумал Нестерко и ускорил шаг.

…Вечером возле хаты Нестерка собрались односельчане. Приключения Нестерка, события в усадьбе, происшествия с Марисей — было о чем поговорить.

Ребята немедленно окрестили щенка Ежиком; («Это вам подарок от ежика!» — сказал Нестерко, вручая сыновьям щенка) и бегали наперегонки с ним по улице.

— Смотрите, тата! — вдруг прервала рассказ Нестерка Марися. — Аисты!

Птицы летели на юг. И, как обычно, пролетали мимо Дикулич. Неожиданно два аиста отделились от стаи и, расправив крылья, начали спускаться на село. Не обращая внимания на людей, они сели на старое, давно пустующее гнездо на крыше Нестеркиной хаты.

На улице стало тихо. Даже ребятишки замолчали, как завороженные наблюдая небывалое.

— Значит, на будущую весну к нам прилетят, сюда, — сказал Нестерко. — Верная примета!

Аисты закричали. Улетающая стая ответила призывным курлыканьем. Птицы взмахнули широкими крыльями, взлетели и поспешили вдогонку за товарищами.

Обняв Марисю, смотрел им вслед Нестерко.

Радостное лицо его казалось совсем молодым — то ли от все еще черной бороды, то ли от того веселого сияния, которое струилось из его голубых очей…