У меня есть один знакомый олигарх. Ну, не олигарх, немного не дотягивает, а, вообще-то, кто его знает? Я в его дела не суюсь. Знаю, стоит несколько миллионов. Именно — несколько. Более точная цифра мне не известна. Оно может и к лучшему. Таких вещей лучше не знать. Это мы с ним как-то сидели и пили. И уж когда градус достиг достаточной высоты для идиотских вопросов:
— Слушай, Витька, а сколько у тебя денег, если не секрет?
— Почему ж не секрет? Конечно, секрет. Несколько миллионов. Тебе говорю, как старому другу, под большим секретом.
— Долларов?
— А ты думал?
— Действительно.
Откуда у него это всё, — врать не стану. Ну, это что-то с компьютерами. Да если бы он два часа пытался мне это растолковать, я всё равно б не понял ничего. Живёт то в Германии. И в Израиле у него есть дом. Временами в России. Временами в Штатах. А то в Европе. В Израиле я не повидался с ним. Он был в отъезде. А в Москве провёл с ним два вечера. Сперва я был у него дома. Он женат на чудесной женщине, она гораздо его моложе, в дочки годится, и родила ему двоих малышей. Старшая девочка трёх лет и мальчику годик. Это ж надо так повезло старому дураку. И такая хлопотливая, добрая, сердечная хозяйка. Закуска — просто пальчики оближешь:
— Вы кушайте, кушайте, что ж вы совсем не кушаете? Сейчас будет жаркое…
Только не говорите мне, что дело тут в его миллионах. Уж когда она так на него смотрит, на старое это пугало, будто он нерукотворная икона, так не в миллионах дело.
А в другой раз он мне говорит:
— Миш, приезжай тут в одно место, я тебя с женщиной познакомлю. Понимаешь, такая женщина…, — Витька этот, вообще, с молодых ещё лет был порядочный бабник. Так я и не удивился.
— Понимаю, чего не понять.
— Дурак ты. Она, понимаешь, пианистка, ну и… вообще. Хочу тебя познакомить, как друга.
Я его так понял: похвалиться хочет. Думаю, не иначе, Клаудия Шифер, или как там её? Квартирку он ей купил, во-первых, в Центре, да и побольше, пошикарней, чем для семьи. Хорош гусь. Да ладно, это дело не моё. Значит, мы выпили немного, она закуривает, ногу на ногу кладёт, чтоб я её коленками любовался. А такие острые коленки для кикбоксинга совершенно незаменимое дело. Если резко так, и с правильного короткого разворота дать такой коленкой в бедро — считай человек на всю жизнь хромой. И начинает она тягомотину про постмодернизм. Таких фамилий наговорила, что мне и не выговорить.
Я на неё гляжу и думаю. Ну что ж мы за люди, мужики? На какую ерунду покупаемся. Там уж этих подтяжек на роже, каждый год что ль она их делает? Беда. А Витьке всё не терпится:
— Лариса, да ты сыграй. Ну, сыграй чего-нибудь на пианино.
— Виктор, зачем тебе это надо? Вы, ребята уже выпили. Лучше я включу телевизор.
Может и правда, я думаю, посмотрели бы что-нибудь облегчённое. У меня от премудростей современного литературоведения уже и скулы водит. А тут ещё фортепьянная музыка. Для меня это вроде лошадиной дозы феназепама. Помру, ей-Богу помру. Но я не помер. Ладно. Зашуршала она своим парижским платьем и прошла к инструменту. И говорит:
— Эту пьесу небольшую, я написала для Витеньки, я её не исполняю в концертах. Он, с моей точки зрения, очень суетную жизнь ведёт. И вот я, в меру своего понимания… Пьеса называется «Кружение» — а наш Витенька от гордости раздулся, как пузырь.
— Мишка, ты, знаешь что? — закури-ка сигару. Это надо слушать под хороший табак. И давай-ка немного коньячку. Коньячок у меня настоящий. Прямо из той самой провинции Коньяк. И выдержанный.
И мы с ним выпили и закурили сигары. Запах, действительно, хороший, но крепковато с непривычки. Ну, думаю, хоть не усну на крайний случай.
Стала играть она и я так, что-то знаете, задумался. Музыка играет, а я думаю. Зачем я, думаю, жизнь свою поломал? Вот была хорошая баба, я потерял её. Другую ведь на бегах не выиграешь. Жить осталось недолго, а к чему жил? Что такого здесь натворил? Так, пурга одна свистит в ушах. Друга одного вспомнил — его убили в Газе. Ещё был один — его в Осетии случайно зацепили, и до госпиталя не довезли.
И что я делать буду? Поеду сейчас к себе? А где мои дети? Куда-то все разъехались. Где-то, говорят и внуки есть. И даже один внук в Румынии сидит тюрьме. Послезавтра мне ехать в Португалию. Вернусь? Не вернусь? Такая разборка там, что лучше даже и не думать. А музыка эта мне просто душу надрывает. И мне, понимаешь, почудилось, будто мать покойная на ухо шепчет:
— Мишенька, да ничего, ничего. Всё до свадьбы заживёт. Вот мы сейчас Мишутке слёзы вытрем… всё и пройдёт. Мишутка. Мишка-медвежонок…, — это мать мне, бывало, так всегда…
Тут меня чего-то совсем развезло.
— Ну, ты, чего? Вроде и выпили немного.
А Лариса эта подошла ко мне с платком и, представляешь? — слёзы мне вытирает.
— Спасибо вам, Михаил.
— Мне-то за что?
— А ведь для артиста дороже слёз ничего нет.
Да, интеллигенция! Особенно, если настоящая. Приморили их, конечно, а всё ж они тоже люди. Надо с ними поаккуратней.
* * *
Под Рождество, рано утром, ко мне подошёл один нищий. Я его помню ещё с Ваганькова. Бывают же такие люди: Вот, как ему двадцать лет тому назад было под шестьдесят, точно так же и сейчас. А встретил я его в магазине.
— Миша ты случаем не выпить намылился?
— Не. Я за продуктами.
— Вот, зараза, и выпить не с кем.
— Уже насобирал? Время то вроде ещё…
— Да я женился. Больше не собираю. Зачем? Ну, что ты не выкроишь полчаса? Выпьем, я тебе расскажу. И ты расскажи. Мне звонили, ты весной на Ваганькове кони чуть не двинул.
— Слушай, я на улице пить не стану. Я и так кашляю всё время.
— Вот, ты чудила! Зачем на улице? У моей бабы выпьем, она ж здесь директор.
Смотрю я, а дядя Толя что-то совсем на себя не похож. Одет, как молодой депутат от партии власти. И даже брюхо отрастил, и бороду стал так аккуратно подстригать, волосок к волоску, и всё время в руке крутит связку ключей с брелоками. Зубы вставил. В общем, человек вышел на верный путь. Только сколько ж ему лет? Или он бессмертный?
— Она директор чего? Это которая?
— Люська моя, всё та же. Директор магазина этого. Мы ж теперь поженились. И квартиру заимели. А ты как думал? Айда. Ну, чего ты в своих червонцах копаешься? Пошли, давай. Я при ней вроде адъютанта. Делать-то мне здесь нечего.
Когда-то этот дядя Толя со своей Люськой красили оградки на кладбище. И кто-то надоумил их, чтоб они разделились. Люська встала у церкви и не так собирала, как ловила клиентов на покраску. А он красил. А потом поменяются. И дело у них пошло. Тогда у Люськи муж был другой. Этот муж её нигде не работал, только пил и потихоньку умирал. Он, вообще, на кладбище не появлялся. Его там сильно за неё не любили. Он её бил. Толик иногда вступался, но без толку. У того голова была деревянная. Толик уйдёт — он Люську ещё хуже отметелит. Беда.
— Людмила Павловна! — торжественно провозгласил Толик. — К вам тут представитель поставщика. Зайдите в кабинет на минуточку.
— О! — закричала Люська, — Лысый пришёл. А я знала, что здесь недалеко живёшь. Думаю, загордился и не заходит.
Она живо заперла дверь, убрала со стола бумаги и выставила полно всяких деликатесов и напитков.
— И что, Люсь, действительно, твой магазин?
— Да, какой там! Одного молдаванина. Но он ничего себе мужик. Живёт всё время в Кишинёве. Я хороший навар даю, так ему чего?
И так вот мы выпили, закусили и сидели, вспоминали старые времена.
— Если б я руку не сломал, никогда бы просить не стал. Не повезло. Когда этот камень только тронулся в мою сторону, думаю, удержу, а он скользнул по подставке и пошёл весь прямо на меня, — Толик рассказывает в тысячный раз.
— А помнишь, зима была в 79?
— Как забудешь? Пальцы на ногах я отморозил.
— Да мы и на оградках неплохо имели. Бывало, по шесть оградок в день красили, — Люська встревает.
Ещё выпили. Стали они, конечно, ругаться. Но так, не слишком. Не видно, чтобы они особенно грызлись в жизни. Больше в шутку. Особенно Люська напирала на некоторые недостатки, которых у Толика прежде не было, и они носили по его версии возрастной характер.
— Я ж говорю, давай купим виагру, так ты жмёшься. А дорого — тогда не жалуйся.
— А когда Галка идёт на склад, ты сразу за ней — и безо всякой виагры. Так бы и треснула по башке!
Потом они загрустили.
— Детей нет. Разъехались все, кто куда. Были б, Миша у нас дети, теперь уж внуки… А то без детей и на дачу не охота ехать. Иногда навестят. А в Москве, вообще, никого. Зачем тогда это всё?
— Слышь, Лысый, а тут ещё новость. Люська теперь боговерующая. В церковь ходит каждое Воскресение. Не знаю, что она там делает.
— Да, — Люська говорит. — Не понятно там. Красиво, конечно. А всё сходишь, не так скучно. А может ещё и, правда, что-то там есть? Ты-то как думаешь?
— Очень может быть.
— А как здоровье?
— Да что здоровье…
Уж я не помню, кто-то из них спросил меня:
— Ты вот как-то живёшь вроде бестолково, но…
— Что?
— Да ты, будто чего-то хочешь, чего-то у тебя не клеится, стремишься ты, к чему-то, хер тебя знает… Конечно, так время и идёт. А у нас цели нет в жизни. Да! Цель в жизни это, конечно… Денег у тебя никогда нет, а… А ты всё вроде ждёшь чего-то что ли.
Я молчал. Чего это я такого жду? Да ничего. Мне нечего сказать было этим мученикам жизненного смысла. Кто им сказал, что жизнь имеет смысл? Кто их так обманул?
— Люсь, а что это за цветы у тебя такие красивые? Здорово.
— Это один из Мексики мне подарил. Я ему на всю свадьбу поставила продуктов и напитков, он очень доволен был и выписал из Мексики специально. Цветут круглый год. Вот они как называются… У меня где-то записано было. Толян, как они называются?
— А хрен их знает, — сказал Толян, разливая по стопкам.
— От них эти… саженцы я уже два раза продавала. По триста баксов улетают, как не было.
Всё же, что у меня такое есть, чего у них-то нет? Я знаю, что старость у меня вернее всего окажется очень неблагополучной. Но я ещё думаю о некоторых явлениях, в существование которых не верят эти несчастные люди. Кому-то это даётся даром, а кто-то ни за какие труды этого не может получить. И какая-то в этом есть жестокая несправедливость.
Не будучи людьми жадными, не могут они наслаждаться материальным достатком, который дался им каторжным трудом. Никакая виагра любви им не даст, а настоящей любви им не досталось почему-то. Откуда эта пустота в человеческой судьбе? От этой пустоты и не сбежишь-то никуда.
* * *
Я должен был встретиться у метро с одним человеком, а он опоздал на целый час. Он меня предупредил заранее, что может задержаться. И я терпеливо ждал его. Мне было не к спеху.
У метро «Чистые Пруды» мимо меня бежали разные люди, и мне казалось, что они один за другим бегут — что-то вроде френдленты. Кого там только не было! Но я, вообще-то, стараюсь наблюдать за людьми, соотнося их с самим собой. Ведь если б меня там не стояло, то и никого б там не было. И говорить было б не о чем. Я этот давно устаревший философский парадокс усвоил с детства, он мне понравился, и я часто его вспоминаю к месту и не к месту. Выходит, я не столько людей разглядывал, сколько любовался самим собой.
К сожалению, ничего слишком уж привлекательного я не замечал первое время. Много стариков, много пьяных, праздники же, много каких-то личностей, не вполне понятного происхождения, у многих на лицах напряжённое выражение готовности дать отпор кому-то неведомому (это советское), многие имеют дурную привычку время от времени что-то сказать себе под нос, как правило, не очень доброе, и чаще всего — это простое русское ругательство.
Рядом со мной стояли люди в ожидании кого-то или чего-то, как и я. И они все чем-то на меня походили, точнее наверное, я — на них. Просто я, как говорят, был одним из них. Несколько раз ко мне кто-то обращался с разной ерундой. И я отмахивался. Один раз дал два рубля совершенно раздавленному похмельем человеку и злобно промолчал на замечание пожилой дамы о том, что на этом жеребце пахать надо, а не милостыню ему подавать. Она знает! Кому-то я дал закурить. Кому-то объяснил, где тут улица Мясницкая. Мне совсем не было скучно.
И вдруг! Ну что уж вы подумали? Автоматная очередь? Ничего подобного, но вроде того. Останавливается BMB, и выходит очень красивая, молодая женщина. Она некоторое время, улыбаясь, болтала с водителем, потом дверца мягко захлопнулась, и женщина эта, не торопясь, пошла прямо ко мне. Идёт, понимаете, ко мне. Именно ко мне. И смотрела на меня. И когда подошла, обратилась ко мне. Ей было лет 25 или 30 — самые лучшие годы. Не смотря на то, что слегка морозило, шубка на ней была распахнута, ей легко дышалось, и она была молода и сильна каждым своим движением, и свободна взглядом светлых глаз и гордо поднятой головой. И она спросила меня:
— Что, он тебя прислал? Что-то я тебя не помню. Ну… Ну, давай, давай, говори, что там опять стряслось?
— Никто меня не присылал, — сказал я. — Простите. Вы ошиблись.
Ничего мне не ответив на это, она стала кого-то искать в толпе. Никого не нашла и посмотрела на часы. И увидела на часах, вероятно, что-то очень неприятное. Она покопалась в сумочке, вынула оттуда мобильник и набрала номер. Судя по выражению лица, автоответчик не сообщил её ничего утешительного. И вот эта замечательная женщина стояла среди нас, ожидая чего-то. И многие смотрели на неё. Многие, наверное, как и я хотели бы отгадать, чего или кого она ждёт. Ждала.
Потом она снова стала копаться в сумочке, но чего хотела, там не нашла. И снова стала озираться. Время шло. Уже минут двадцать пролетело. Наконец, она снова обратилась ко мне:
— Вы меня простите, пожалуйста, у вас не найдётся… закурить?
А я, как на грех, курю LM, красный. Это сигареты крепкие, и женщины курят их редко. Предложил я ей. Делать-то ей было нечего, не спрашивать же ещё кого-то. И она закурила мои и закашлялась. Тут просигналил её мобильник. Она бросила сигарету и отозвалась:
— Блин, ну что такое опять? Но ты мог бы кого-нибудь прислать, предупредить. Мобильник твой всегда заблокирован… Всегда! Ты это нарочно делаешь. Ну, ладно. Так ты выезжаешь? Когда ты будешь?
Потом она, услышав что-то такое, что, вероятно, оскорбило её, сказала:
— А, пробки? Ладно. Ещё целый час я ждать тебя здесь не стану. А вечером сегодня тебе в жопу забьют пробку. Можешь не сомневаться… Наглая ты скотина. Я сказала, ждать не буду! — закричала она высоким, звонким голосом, так что стали оборачиваться. — Можешь не появляться. Я беру тачку и уезжаю домой.
Она положила телефон в сумочку и собиралась, кажется, поступить именно так, как обещала. Но вместо этого попросила у меня ещё раз закурить. Она кашляла и курила. А время шло. Снова просигналил мобильник в сумочке.
— Чего тебе? Ну… Где я, ты спрашиваешь? — неожиданно жалобно сказала она. — Здесь. Когда ты будешь? Ты подъезжаешь? Правда? Где?
Я уже видел машину, которую она ждала. Я просто догадался, что она ждала именно эту машину, потому что только к таким красавицам приезжают на таких машинах. Я затруднюсь, правда, определить модель этого автомобиля. Он просто сиял, как новенький пятак. Из этого чуда техники с трудом вылез человек огромного роста с сонным выражением лица. Он жевал резинку. И эта женщина! Почему эта женщина закричала ему:
— Лёня! Лёник! Ну, ты меня прости, милый. Я просто ждать уже не могла. Никак не могла. Я тут чуть с ума не сошла. И у меня даже сигарет не было. Я попросила у какого-то тут…, — она оглянулась, не нашла меня взглядом и тут же про меня забыла. — Ты сказал в четыре…, а сейчас уже… Лёничка, милый, ну посмотри на меня. Ну, скажи теперь, куда мы с тобой поедем?
Почему? Что это с ней случилось?
— Да поедем, куда хочешь. Какая разница? — сказал он и потрепал её по щеке. — Застёгивай шубу-то, простынешь. Ныряй в машину. Сейчас что-нибудь придумаем. Только нервы не трепи, ладно?
Так это, что такое всё-таки? Немного поразмыслив, я вспомнил, что подобные явления случаются и даже нередко с мужчинами, как и с женщинами.
У царя олимпийских богов Зевса есть свирепая дочь Афродита. Сама в любви была она несчастна однажды и с тех пор не любит никого и ни к кому не испытывает жалости. Беда, на кого обратиться ясный и холодный взор её глаз, бездонно-синих, будто море из которого она некогда вышла.
* * *
Мне всё время вспоминается Израиль. И вот одна история в связи с этим вспомнилась.
Эта история начинается точно так же или почти так же, как миллионы историй, сложившихся в результате Второй Мировой Войны. И вам придётся прочесть это начало. Конечно, это немного скучно. Ведь если, несомненно, достойна внимания просвещённого читателя «История, которой нет конца», что нам поведал некогда Энде, то вряд ли кому захочется прочесть историю, у которой нет начала. Как тут быть? Наберитесь немного терпения. Иного выхода я просто не вижу.
В марте 1946 года, в Воскресение, таким морозным и метельным днём, когда от сырой стужи стынет сердце и прохожие, поднимая воротники и торопливо проходя оледенелыми тротуарами, не глядят друг другу в лица, будто опасаясь увидеть что-то очень скверное, в Москве по улице Сретенке шёл человек. В тот год таких людей, было много в городе. Вся страна была ими полна. В офицерской шинели со следами споротых погон, разбитых солдатских сапогах и ушанке, как и шинель, сохранившей ещё свежий след снятой красной звёздочки, он топал по направлению к Сухаревке бодрым шагом с резкой отмашкой рук, характерной для строевого военного, и высоко поднятой головой, не глядя по сторонам. Хотя было ему не больше тридцати лет с небольшим, высокий и широкоплечий, он, однако, выглядел больным. Бледный, очень исхудавший, через каждые несколько десятков шагов, тяжело закашлявшись, сбивался с ноги. И всё же решительное выражение лица и твёрдый, строгий взгляд придавали ему вид уверенности и власти.
У кинотеатра «Уран» стояла очередь на фильм «Леди Гамильтон», и женщина продавала горячие пирожки. Он, поколебавшись, купил один, не спрашивая с какой начинкой. Пирожок этот он проглотил мгновенно, но трогаться дальше не спешил.
— Что это, один пирожок для такого мужика здоровенного? Бери ещё.
— Что так закуталась? — одни глаза.
— Потанцуй здесь с самого утра, так и валенок на голову наденешь, — с весёлым отчаянием отозвалась торговка. — А что, глаза-то, не понравились?
— Понравились. Но как-то отогреваться всё ж надо.
— А кто отогреет?
— Сейчас у меня дело тут, на Мещанской. А часа через два освобожусь, и почему б не согреться?
Белозубо, совсем по-молодому улыбаясь, женщина открыла жгучему ветру и незнакомому покупателю круглое, румяное лицо бедовой обитательницы опасных лабиринтов великого мегаполиса:
— Через два часа меня уж здесь не будет. Пирожки холодные. Без толку только морозиться.
Офицер, откинув полу шинели, достал большие серебряные карманные часы с обрывком цепочки, к которой был привязан простой ремешок. С протяжным мелодичным звоном крышка отскочила, и часы сыграли «Ах, мой милый Августин».
— Здесь я буду ровно через час, сорок пять. Раньше не успею. Охота есть — подожди. Только учти: отогреваться будем спиртом. Потому что после контузии я мужик плохой, а точнее вовсе никакой.
На эти слова, сказанные с горькой усмешкой и дрожью, сдержанной мучительным усилием, она совсем не обратила внимания, только глянула на него, неясно улыбаясь, будто не поверила.
— Трофейные? — спросила она о часах.
— Именные.
— Дай, погляжу.
На крышке часов была причудливая монограмма из каких-то нерусских букв, пониже немудрёная гравировка, а вернее просто нацарапано было стальной иглой: «Гвардии капитану Мирскому за геройское командование батальоном при форсировании реки Днестра. 1944 год».
— Комдив вручал, — большим пальцем он указал себе за спину, где был туго набитый сидор. — Есть чем согреться. Хочешь — подожди меня, — повторил он. — Скорей пойду, скорей вернусь. Мужа-то нет?
— Не, откуда? — радостно сообщила женщина.
— Убили?
— Ага. В сорок третьем.
— На каком фронте?
— А кто его знает? Кажись, был на Втором Украинском.
— Мы с ним вроде земляки тогда, — почему-то это обстоятельство обрадовало их обоих.
Он пересёк Сухаревку и по пути несколько раз оглянулся. Пирожница смотрела ему вслед. Не доходя площади Рижского вокзала, он вошёл в круглую просторную арку, пересёк двор и вошёл в подъезд. Лифт не работал. Он медленно, нехотя, долго подымался по лестнице на четвёртый этаж и остановился у двери, аккуратно обитой коричневой кожей. Эта обивка была новая и ему незнакома, он нерешительно потрогал её рукой. Потом вытащил записку, заткнутую за почтовый ящик, и развернул её. Торопливо было написано: «Серёженька, милый, я — на барахолку. Не жди меня, ешь картошку, на плите в кастрюле, я завернула в старый плед, а за окном селёдка, хлеб в буфете. Пей чай, сахару много. Твоего джема ещё целая банка. Я сэкономила для выходного. Целую. Люда». Эта записка не ему была адресована. Не ему предназначалась и картошка в кастрюле, завёрнутой в старый плед, который был новым, когда он покупал его своей жене, много лет тому назад, и не для него за окном была селёдка, и чай с сахаром не для него, и джем, и жена его, Люда, целовала вовсе не его. Он аккуратно сложил вчетверо тетрадочный в клеточку листок и затолкал его обратно за ящик, бережно стараясь не нарушить линии сгибов, чтоб неизвестный ему Серёженька не догадался ни о чём. Он совсем не обиделся на Серёженьку, потому что, тот, вернее всего, тоже был фронтовик — американский джем в то время демобилизованные везли из Германии — и сбежал по лестнице, испытывая одновременно и муки ревности, и облегчение от того, что прошлое миновало безвозвратно, и впереди неведомая свобода. Свобода эта не показалась ему слишком холодна, когда он вспомнил весёлую бабу, возможно, ещё ждавшую его на Сретенке, и тем же бодрым шагом, изредка останавливаясь, чтобы преодолеть мучительный сухой кашель, он пошёл обратно. Торговка всё так же сиротливо стояла у входа в кинотеатр. И она обрадовано помахала ему рукой, издалека увидев его высокую, прямую, но и складную, ловкую фигуру.
— Быстро ты вернулся.
— Дома не застал.
Она держала на сгибе левой руки большую, полупустую корзину с товаром, на которую была накинута для тепла стёганая телогрейка.
— Давай понесу. Куда идём-то?
— Да не тяжело. К подружке моей пойдём? Или к себе приглашаешь?
— А почему к подружке? Дома у тебя кто?
Она со вздохом помолчала и призналась:
— Да там мужик один сейчас. Тебе с ним лучше не встречаться он тебя убьёт, а может и меня.
Он придержал её, и они остановились.
— Слушай. Зовут меня Семён Михайлович Мирский. Майор запаса. Утром приехал. Месяц добирался из Берлина. Ночевать мне негде. Моё место дома уже занято. Убивали меня пять лет и не убили. Если тебе самой мужик этот не нужен, так я могу проводить его. Убивать не буду, а просто провожу, — Семён улыбнулся. — А может и убью. Как получится.
— А меня Фрося зовут, Ефросиния. Такой уж ты в себе уверенный? Человек тот не один. Это жиган, понимаешь?
— Он сейчас на квартире не один, или не один — вообще?
— Вообще — их тут целая Сретенка. Ну, и на квартире с ним может оказаться кто-нибудь, он редко один ходит. В большом авторитете. Учти, у них оружие всегда.
— Знаешь, Фрося, я воюю с сорокового года, как на финскую ушёл, и вот только что вернулся. Уже и забыл, как нормальные люди живут. Тебе, может, нужен этот человек? Тогда я не стану его трогать. А так… Оружие — это к человеку приставка. Если человек — дерьмо, так и оружие не поможет.
В то время жиганов в Москве очень боялись, и Фрося с восхищением смотрела на Семёна блестящими карими глазами.
— Вот именно, забыл, как живут. Нужен — не нужен он мне, а я ему нужна, а главное квартира моя. Они там встречаются. Урки, понимаешь?
— Понимаю. Теперь меня послушай. Я ранен был в сорок четвёртом. Как раз, только успел часы эти получить и к ним ещё орден Красной Звезды, это второй уже, — с гордостью говорил он. — Зацепило-то легко, а сильная была контузия. Я ж тебе говорю, а ты может не поняла? Как мужик я интереса для тебя не представляю.
Она продолжала смотреть на него, и выражение глаз её постепенно принимало какое-то странное выражение.
— Всё будет хорошо. Я знаю, — сказала она. — Что плохого было — пройдёт, а хорошее воротится.
— Ну вот. А ты откуда знаешь?
— Сёма, ты только не пугайся. Я колдую.
Семён засмеялся и закашлялся. Они тем временем шли по Сретенке в сторону Лубянки и, не доходя кинотеатра «Хроника», свернули в переулок.
— Зря смеёшься. Наколдую. Я могу.
— Наколдуй. Я не возражаю.
Они вошли во двор, узкий, длинный, заваленный мусором и снегом, безлюдный и серый. Тёмные окна многоэтажных домов недобро смотрели на них со всех сторон.
— Сёма, теперь уж они знают, что я не одна пришла, потому что в окно всегда следят, и встретят нас прямо в прихожей.
— Вряд ли. Встретят, где им покажется, что я не ожидаю. Ты, Фрося, спокойно проходи вперёд, на кухню что ли. Молчком проходи, и знакомить нас не надо. Мы с твоими дружками сами познакомимся, — сказал Семён.
Действительно, когда Фрося открыла сильно облупленную и много раз чиненую дверь, в прихожей никого не оказалось. Семён снял шинель, аккуратно повесил её на вешалку, где уже висели несколько пальто. После этого он как-то совсем незаметно оказался в ванной и через минуту вышел оттуда. В руке у него была финка с красивой наборной рукоятью.
— Э, есть тут кто живой? Выходи. Человеку нужно помочь, а то он что-то себя почувствовал плохо.
В прихожую из комнаты появился молодой парень, который растерянно спросил:
— А где он?
— Где он может быть? В ванной, конечно. Вы когда устраиваете засаду, старайтесь, чтоб там никто не сопел, как бегемот. Я даже испугался. Думаю, может правда. Купила Фрося бегемота в зоопарке и в ванной держит его.
Тогда из комнаты послышался низкий и хриплый голос:
— Слышь, ты, суета! Гостя проводи к столу, а потом посмотри, как там Кузнец. Может он уже готов? — за этими словами засмеялись сразу несколько человек.
Семён вошёл в комнату, где за столом, уставленным бутылками и закуской сидели впятером урки. Их легко узнавали в те времена по одежде и даже манере поведения и говору. Он спокойно подошёл и положил на стол финку.
— Здравствуйте. Разрешите присесть? Целый день хожу, ноги гудят.
— Садись, рассказывай. Выпей сперва с мороза. Закуси.
— Благодарю, — он налил себе стопку водки, проглотил её и подцепил первой попавшейся грязной вилкой кусок селёдки. — А нож-то, хотя и сделан хорошо, но как оружие — негодный. Это ж не финский нож, ребята.
— Как не финский? Разве ж это не финка? — с интересом спросил его пожилой человек, вероятно, тот, что позвал его в комнату.
— У них ножи были короче и шире. Воткнёт его в левый бок и повернет слегка — всё. Никакая операция не поможет. И, вообще, нож очень сложное оружие, с любым холодным оружием трудно управляться. Учиться надо.
За столом весело переглядывались.
— Гляди, — сказал чернявый, кудрявый, цыганистый красавец, — да ты прямо профессор. А финны вам все ж врезали той зимой.
Офицер помолчал, прожёвывая кусок ветчины.
— Врезал нам тогда Маннергейм, потому что он был дельный офицер русской армии, а наше командование, да и весь наш корпус офицерский — это ж просто шпана. Вот, к концу сорок второго года кое-как научились воевать. А в сороковом что ж… Замерзали ведь люди просто безо всякого толку.
Пожилой с удивлением посмотрел ему в лицо:
— А за такие слова, мил человек, знаешь, что вашему брату бывает?
— Нашему…, а вашему брату, что — всё нипочём?
— Так мне-то нечего терять.
Семён закурил и сказал, усмехнувшись:
— Терять-то нечего и мне.
В этот разговор никто не вмешивался. Вообще, когда пожилой заговаривал, все умолкали. Парень притащил на себе из ванной громадного мужика, белого, как мел, и тихо усадил его за стол. Тот время от времени судорожно икал.
— А свободу не боишься потерять? Слушай, что ты ему сделал? Его кликуха у нас — Кузнец. Амбарный замок может со скоб сорвать одной рукой.
— Ничего с ним не случится. Просто я слегка пережал ему сонную артерию. Ты про свободу спросил. Где она, свобода?
— Вот мы здесь все, люди свободные.
— А по товарищам твоим не скажешь, чтоб они свободны были от тебя. Боятся тебя. Какая ж свобода? А ты сам? Свободный, точно так ли, а?
— Давай-ка выпьем ещё понемногу и поговорим о деле. Мы, видишь ли, сейчас уходим, до среды нас не будет, — он налил две стопки — себе и гостю, а остальные напряжённо молчали. — А в среду квартира эта нам будет нужна. Выпьем?
— Будем здоровы! — сказал Семён, и они выпили. — Ты уж не обижайся, друг, а квартиру придётся новую искать. Жить, похоже, я здесь буду, а такие соседи мне ни к чему, да и вам я не нужен.
Наступило молчание. Фрося ушла на кухню. Совсем было тихо.
— Да ведь это ж смертельное дело, — сказал один из бандитов. — Ты до сих пор-то живой, почему? Понравился нам. С тобой хотят по-людски. А не хочешь — не надо.
Майор Мирский внимательно выслушал его, а потом ударил длинным прямым ударом — через стол. И этот человек упал.
— Он готов, — сказал Мирский. — Удар такой. У него проломлена гайморова полость. Его вытащите, как вы умеете, и спрячете, где у вас принято, а потом похороните. Хотите — так хоть на помойке. Мне всё равно.
— Слушай, — сказал старший, — ты, я понимаю, рассчитываешь, что мы шума не захотим. А нам это ни к чему. Никто не придёт. Мусора сейчас робкие.
— Ещё кончить одного? На мой бы взгляд хватит и этого, — сказал майор.
Тогда молодой, цыганистый парень прыгнул и тут же упал ничком на стол. Столовая вилка вошла ему в шею с правой стороны так, что едва виден был круглый конец костяной ручки.
— Ох, вернёмся, — сказал старший. — Ты ж на всю Сретенку поднялся.
— Добро, возвращайтесь, — сказал Семён. — Кто кого. Только ты пойми. Я воюю с сорокового года, а вот сейчас впервые за себя дерусь, за свою будущую жизнь. Драться буду хорошо.
Через некоторое время, когда Фрося появилась в комнате, никого уже не было. Только Семён сидел за разгромленным столом, задумавшись о чём-то.
Удивительно, что дядя Семён и тётя Фрося живы до сих пор. Я с ними хорошо знаком. Им обоим больше ста лет. И живут они в городе Ашкелоне, в Израиле. Дядя Семён теперь велит звать себя Шимон. Он правда не стал верить в Бога, но строго соблюдает всю иудейскую религиозную традицию, так что ему в субботу и не позвонишь. И они почти совсем не болеют никогда. Я как-то заговорил б этом.
— Так я ж колдую, — сказала тётя Фрося. — Он когда пришёл ко мне, был заколдованный. Ну, по мужской части ничего не мог. Я его сразу расколдовала.
Они оба улыбались.
— А как?
— А вот так, — она крепко взяла старика за лицо смуглыми, почти чёрными от загара пальцами и посмотрела ему в лицо.
— Ладно, хватит, — сказал он. — Детей, однако, родила мне четверых. Один только погиб в Ливане, его жаль очень, самый младший. А остальные живы. Все мальчики, одного ты знаешь, Мотьку. А двое в Штаты уехали. Гийюр она не хочет проходить. Да я за это не стою. Не хочет, как хочет. Она русская.
— А почему вы уехали сюда?
— Момент был подходящий. Я — после ранения. Евреи ехали. Бардак был такой, что особенно не придирались. Отпускали. А эти крысы, может, и по сию пору нас там ищут, — мы все втроём засмеялись так облегчённо, будто опасность только что миновала.
— Пошли к морю, — сказал дядя Семён. — Ты любишь закат смотреть.
По дороге нам встретился какой-то молодой человек.
— Э, Бени! — окликнул его Семён. И он о чём-то спросил его на иврите, а тот, улыбаясь, ответил.
— Его на той неделе призывают на милуим (частичный призыв резервистов). Он танкист. Я его спросил, что делать будем. Он сказал: «Драться надо, пока не поздно. Приказа нет».
— А что, дядя Сёма, миром никак нельзя?
— Может и можно, да никто не знает как. И многие уже не хотят. Слишком много тут крови пролилось. Вот Фроська, ты б наколдовала.
— Нет, — сказала Фрося. — Я не по этой части. Вот, как станет Бени женится, тогда можно наколдовать. Но, я думаю, он обойдётся и так. Я видела его невесту.
Всё время мне вспоминается Израиль. И скоро я туда снова приеду. Но я не знаю надолго ли. Когда туда едешь, лучше не загадывать.
* * *
Тут есть один парень, я никак не сумел его сноску сюда перенести, забыл опять, как это делается. Его прозвище Гарпун.
Это очень трудное и серьёзное чтение. И там много такого, чего б я, может по старческой глупости, молодым девушкам не порекомендовал, бывает страшно.
Но мне очень по душе пришлось. Не мне судить, пишет ли он, собирается ли писать что-то большое по объёму. Но, на мой взгляд, он очень хороший писатель.
Может, он вовсе и не хотел, чтоб я его всем предлагал читать? Ну, тогда, брат, извини. Поделиться хотелось. Я-то читаю, а другие не могут.
* * *
Я хорошо помню, что это было осенью 91 года. Я тогда работал в одном строительном кооперативе снабженцем. И выдался очень тяжёлый день. Я с утра мотался на машине по Москве, выпрашивая что-то у кого-то, подробности здесь не важны. Время было такое — никто ещё толком ничего понять не мог, размеры взяток были совершенно неопределённы, а главное, все старались материалы придерживать на складах про какой-то непонятный чёрный день и твердили, что нет ничего, вообще.
«В качестве производственно-финансового (так что ли?) сотрудничества просим отгрузить столько-то тысяч метров арматуры такого-то диаметра. Наш расчетный счёт в таком-то банке….».
— Давай так. У тебя обрезная доска есть? Должна быть. Стандартная, столько-то миллиметровая. Баш на баш. Отгрузи мне трайлер и завтра я тебе арматуру доставлю, а с документами разберёмся. Ты письмо-то пока забери. Сейчас эти письма ни к чему, — снабженцы, которые в этот момент чувствовали себя как бы в пещере, полной сказочных сокровищ, но ещё не решались или не знали, с каким именно заклинанием ко всему этому подступиться, сразу видели во мне чужого, а это гораздо хуже явного лоха. Ничего у меня тогда не выходило. К вечеру я замёрз, как собака, охрип, валился с ног и ужасно хотел выпить.
Куда, как не в баню? Конечно, я часу в шестом плюнул и пошёл париться. Это были Кожевнические. Не знаю, работают ли они сейчас, но тогда там была отличная парная. Народу полно, но я тогда ещё в московских банях воспринимался как свой. Помню даже, что пространщика звали Колей. И даже он мне места нигде найти не мог, а у него в подсобке сидели чеченцы.
— Ну, они что, не хотят пускать?
— Да ты ж их знаешь…
Тогда я молча вошёл в подсобку, где чеченцы пили водку, завернувшись в дефицитные махровые простыни, и сказал, стягивая штаны:
— Ребята, с лёгким паром. В тесноте, да не в обиде. Так?
Их было четверо. Старик и трое молодых.
Если кто не знает или забыл, прямо в этом самом Интернете можно прочесть побыстрому, что такое делалось в Чечне осенью 91-го, а как чеченцы вели себя в Москве в это время — об этом и речь.
— Брат, у вас ведь как говорят? — сказал старик. — Незваный гость хуже татарина. Так? Нет, брат, не надо молчать, а скажи, так у вас говорят?
Торопливо раздеваясь, поскольку в соответствии со здравым смыслом, уж если драться, так лучше совсем голым, чем полуодетым, я говорил, слегка задыхаясь от не во время расходившихся нервов — я всё ж не Лермонтов и не генерал Ермолов:
— Извини, брат. Я не к тебе в гости пришёл. У меня здесь друг работает. Это его подсобка, а народу, гляди! Куда-то приткнуться мне надо? Я весь день работал. Устал. Я могу отдохнуть? Разве в подсобке места не хватает?
Они засмеялись.
— Мы заплатили, брат. Заплатили за четыре часа попариться и отдохнуть, выпить рюмку. Мы заплатили, сколько нам твой друг объявил. Мы не стали торговаться. Поэтому ты у нас теперь в гостях. Мы тебя как гостя примем. Для гостя всегда место найдём.
Между тем, мой друг Коля подсобку свою запер, и меня вместе с чеченцами, чтоб нам было уютней толковать. А сам смылся.
— У нас так не говорят, как у вас. У нас говорят: Гость — святой человек. Вот, что на этом столе всё твоё. Пей, ешь. Париться будешь? У нас есть веники такие, что и в Сандунах не стыдно. И ничего не бойся. Хорошо?
Я разделся таким образом — остался в трусах и ботинках, которые ещё натуго перешнуровал.
— Ты, наверное, борец? — спросил чеченец помоложе.
— Боксёр, — сказал я, нисколько не надеясь, что мне поверят, поскольку моё боксёрское прошлое, особенно в тот момент, казалось мне уже чем-то совершенно мифическим.
Значит, я встал в угол так, что напасть на меня можно было только вдвоем, да и то в сильной тесноте. Но каждый из них был здоровей меня. И, что немаловажно — килограмм на двадцать тяжелей. Я ж на ринге-то был «мухачом». Это было совершенно безнадёжное дело. К тому же я ничего не ел с самого утра. И не то, чтоб я боялся, а просто у меня почему-то ёкала селезёнка.
— Ну, хорошо, — сказал старик. — Я тебя пригласил. Не хочешь, тогда ты меня пригласи, и давай выпьем. Уже мне надоело. Ты не молодой, а я тебе в отцы гожусь — ты это не в обиду прими — сто лет жизни твоему уважаемому отцу.
Итак, хотя вопрос о том, кто в гостях у кого, остался нерешён, атмосфера слегка разрядилась. Я снял ботинки и трусы и завернулся в простынь, потому что дуло в окно, а с потолка капало. О парной я как-то ещё не вспомнил, но выпить мне уже снова хотелось и очень хотелось есть, а на столе было полно мяса. Я знал, что молодые не тронут меня, пока старик не велит, а ему, видно поговорить хотелось, а вернее, я его заинтересовал. Я ж еврей. И не привычный ему, кавказский еврей или тат, а натуральный ашкеназ. И мы выпили и поговорили о том, что Пророк заповедал не пить сок виноградной лозы, а водка эта никакого винограда содержать не может.
И мы ещё выпили. Тогда старик, глядя на меня своими орлиными глазами спросил:
— Ну, так что ваши говорят про всё это, расскажи нам?
— Ты о ком спрашиваешь, уважаемый отец?
— Разве ты не еврей? Ты не обрезанный, но я вижу — еврей всё равно.
— Никто ничего не знает.
Потом о тех днях по-разному говорили и писали, но в тот момент в Москве мы знали, что сотни русских семей и семей других национальностей, евреев, в том числе, оказались в Чечне накануне зимы под открытым небом. Ещё боевые действия не начались, но стрельба уже шла. И людей убивали. И женщин насиловали. И многих угнали в горы в рабство. Увы, это чистая правда. Хотя мой любимый герой у Толстого — Хаджи-Мурат, а из песни слова не выкинешь.
Мне было ясно, что эти люди приехали в Москву с Кавказа, это не московские были чеченцы, потому что чеченская мафия в нашей столице, как и любая другая, в простых банях не парится, и тогда не парилась.
— Говорить не хочешь или боишься? Сперва ты не испугался.
— Никто ничего не знает, — сказал я. — Евреи не знают, и русские не знают. Вижу, дело плохо.
— Почему это плохо, когда народ хочет жить на своей земле, у себя в горах, и чтоб его никто не трогал?
— Ох, отец, разве ты не знаешь, что из большого легко сделать малое. Но уж потом из малого — большое не сделаешь никак, разве это не ваша пословица?
— Слушай меня, старика. Эта пословица у нас есть, но она не про то. И она к нам пришла издалека. Армяне из Персии, говорят, её к нам занесли.
Молодой чеченец подошёл к дверям и постучал условно, чтобы Коля открыл подсобку. И мы пошли париться. Мы хорошо попарились. Я сам попарил каждого из них, я это хорошо умел, пока не ударил меня инфаркт. Веники у них, действительно были хорошие. Мы распаренные, по моему совету не стали пить водки или пива, а велели Коле заварить крепкого и сладкого чаю.
— Так лучше. Как чаем всё прогреет изнутри, тогда и водочки можно. А холодного — пива или кваса — лучше не надо. Нельзя остужаться, — сказал я.
— Запомню, — сказал старик.
— В Грозном тоже баня есть неплохая, — сказал кто-то из молодых.
— Нет, — сказал старик. — Хорошие бани есть только в Тифлисе, но там по-другому.
И вот мы лежали, накрывшись простынями, чтоб не сразу остывать, а потом ещё выпили.
— Ты меня послушай, — сказал старик. — Я ведь на фронт не пошёл. Сбежал в сорок первом году. Наши многие не хотели воевать за Сталина. А мой старший брат пошёл. Его в сорок четвёртом году расстреляли пред строем за шпионаж, хотя у него была медаль «За отвагу», и он не был шпионом. Он честно дрался. Мы и до сих пор не знаем, где его закопали. Да закопали его они, или так бросили?
Вот стали сгонять народ, мы тогда с отцом, и матерью, и сёстрами и маленьким братом моим жили все в Бамуте… слыхал про Бамут?
Но я тогда ещё ничего не слышал про Бамут и отрицательно покачал головой.
— Большой аул у нас считается или небольшой городок в горах. Согнали всех, а кто хотел отстреливаться, оружие всегда было у наших мужчин, тех сразу автоматами посекли. Погрузили в грузовики, а потом на поезд, в теплушки. Ты мне поверишь? Кого в теплушку затиснуть не получилось, так стреляли прямо на перроне. И увезли. От моей семьи остались живы только моя младшая сестра, а было трое, и я ещё. Братишка маленький был совсем, умер в теплушке, там воды было мало. А все ж Бог не дал им всех нас погубить. А за это наш народ мстит врагам до седьмого колена.
— Это по-мусульмански? — спросил я.
— Нет, это наш горский закон. Я вижу не глупый ты и не злой человек. Что будет, как думаешь?
— Всё утрясётся, — неуверенно проговорил я.
— Нет, — сказал старик. — Нет. Добра уже не будет никогда.
И я сейчас не знаю, что ему ответить. Тогда же я просто молчал и смотрел в потолок. Я тогда ещё думал, будто за всё это сумасшествие просто кого-то нужно и можно посадить в тюрьму. А теперь вижу: Нет. Не будет добра. Хотя посадить, конечно, можно. Может, даже и нужно посадить. Только всё равно добра не будет. Разве только при моих правнуках.
* * *
Вот я похвалился, что в день буду по одной истории посылать сюда, а не выходит. На работе можно было бы — компьютер есть. Да там две мои ровесницы сидят со мной в одной комнате. Они это могут неправильно понять.
Можно только читать журнал «Семь дней» и разгадывать кроссворды. А сочинять нельзя. Почему? Не хочу спрашивать у старух, они обидятся и сразу поймут, что я беглый, а беглых они не любят. Им нравятся стационарные мужчины.
* * *
Сегодня утром я по долгу службы должен был отвезти куда-то какую-то бумагу. Этот важный документ аккуратно уложили в прозрачный файл, а затем ещё и в красивую кожаную папку, и мне велено было его нести в руке, в случае дождя бережно укрыть запазухой и не возвращаться никуда и никогда до тех пор, пока он не будет доставлен по назначению. После чего я получил полное право, не возвращаясь в офис, отправляться до утра на все четыре стороны.
Я был несказанно обрадован тем, что мне не обязательно сидеть целый день за столом с телефоном, который время от времени звонит для того, чтобы кто-то начальственный или наоборот робкий задавал мне вопросы, недоступные моему пониманию, на которые я, однако, научен, отвечать, таким образом, будто имею непосредственное отношение к их решению. Хотя эта работа мне совсем не по душе, но, человек порядочный, я не стану раскрывать профессиональную тайну и не расскажу вам, как это делается. Тут главное не то, что именно вы ответили, а каким тоном — вот всё, что я могу вам об этом сообщить.
Но сегодня утром я был отправлен в город с важным поручением. Первое, что я сделал, это, конечно, проехав для конспирации несколько остановок на метро — вышел наверх. Я вышел из метро, это была Курская, пересёк Садовое Кольцо и в одном из переулков вошел в полутёмное помещение под вывеской «Кафе-бар». Полутьма в этом помещении создаёт интимную обстановку. С той же целью там оборудована ещё и склоняющая к моральному падению коварная красная подсветка, но она почему-то через несколько часов после того, как электрик её исправит, обязательно начинает противно и двусмысленно подмигивать, и её обычно отключают.
Я никому не расскажу, где находится это кафе. Это место не принадлежит мне лично. И я никого туда не приглашаю. Даже любимую женщину, если б она вдруг каким-то чудом оказалась в Москве, я не пригласил бы туда. Впрочем, она вряд ли со мной туда согласилась бы пойти, потому что ей слишком хорошо известно, как выглядят места, где можно встретить моих товарищей по вечным странствиям. Этих моих беглых товарищей она очень не любит, они отчасти и явились невольной причиной нашей с нею горькой разлуки.
— А почему у вас тут так темно? — спросил я, когда попал в это заведение впервые, чуть более года тому назад.
— А это для интима. Не бойся, мимо-то не пронесёшь — Тяжёлым мефистофельским басом ответила мне из-за стойки женщина, о которой я ещё расскажу кое-что. Она меня не обманула. Эта женщина всегда говорит правду. Для того, чтобы солгать, она слишком проста душой. Обстановка в кафе, действительно, интимная, но стопку мимо рта я ещё ни разу в жизни не проносил. Как потом выяснилось, барменша имела в виду вовсе не стопку, а нечто иное, гораздо более интимное. Но и в этом случае у меня редко бывают промахи, разве что спьяну.
Особенно интимно в этом кафе днём, когда там не более двух-трёх посетителей. Там за стойкой стоит самая толстая женщина, из тех, с которыми мне тем или иным образом довелось общаться за долгие годы моей сознательной жизни. Поскольку она никогда не прочтёт того, что я здесь собираюсь о ней написать, я позволю себе признаться публично: такие толстые женщины, никогда не вызывали у меня слишком горячих чувств, поскольку, вслед за Эпикуром, я считаю, что всё хорошо в меру.
Но она мне нравится — не так объёмом форм, как их изысканными очертаниями, темпераментом, каким может отличаться только малообразованная, однако от природы наделённая неистощимой фантазией вакханка, наивным, совершенно детским бесстыдством, а также склонностью к нравственной и даже религиозной философии в самый неподходящий для этого момент, что бывает иногда пикантно, а иногда очень глупо, но тут засмеяться нельзя — она обидчива.
Её зовут Виолетта. С двумя буквами «т». Когда я осведомился в минуту первого знакомства, как мне следует к ней обращаться, она, пытаясь некоторое время понять смысл этой слишком сложной для её простого, трезвого рассудка формулировки, зардевшись малиновым румянцем, наконец, сообщила мне:
— Меня зовут Виолета Фоминична.
Припоминая старинные приёмы искусства обольщения прекрасных дам, которыми я некогда владел вполне удовлетворительно, я спросил её:
— А если просто Виолета?
— Можно и так, — сказала она. — Только нужно познакомиться поближе.
— Познакомимся. Мне здесь нравится, — и тогда я спросил. — А Виолета это пишется с одним «т» или с двумя?
— Ты что? — возмутилась она. — Как это с одним? Только с двумя.
После этого я заказал двести грамм водки и стакан чаю.
— Закусывать надо, — лукаво посоветовала мне она.
— Я после первой не закусываю, — сказал я.
— Вот был фильм! — восторженно пробасила она с горьким вздохом, от которого мощно затрепетали её необъятные перси. — Почему больше таких фильмов не снимают?
— Ну, так страну развалили, чего ж ты хочешь?
— Вот именно. Олигархи.
— Точно, — сказал я. — Это они.
Так мы познакомились с Виолеттой. Виолетта не замужем. Разошлась. Её муж был очень хороший человек, неплохо зарабатывал, любил её и устраивал как мужчина. Но он почему-то каждый день её так бил, что у неё теперь больные почки. Это всё от водки. Человек он был не злой. Так она мне рассказала. А теперь Виолетта, как я выяснил несколько позднее, состоит в браке с хозяином этого кафе, которого зовут Давид. Этот брак, правда, не оформлен официально, хотя и достаточно гарантирован рядом серьёзных практических обстоятельств. Он грузин из Сухуми, у него какое-то тяжёлое прошлое, связанное с обретением независимости самопровозглашённой республикой Абхазией. Я спросил как-то, почему он не уедет в Тбилиси — в Москве у него бесчисленные неприятности с милицией, налоговой инспекцией, мафией, и даже свои грузины как-то не ласково к нему относятся. Поэтому-то его кафе-бар посещают беглые и я среди них, а от нас серьёзной прибыли не жди.
— Какой-то у меня клиент непонятный, — сказал он мне. — Я этих людей не понимаю. Они вроде тебя.
— А я — что?
— Ну, ты… не знаю, — он не хотел меня обижать. — Слушай, что мне делать с этой Виолеттой? Я у неё комнату снял, а она мне спать не даёт. Я очень устаю. У меня жена в Элисте, если уж честно. Жаль только мы с ней не знаем, где наши дети. У нас было трое. Все мальчики. Младшему сейчас уже было бы семнадцать.
Я пожал плечами и сочувственно покачал головой. Я немного знал Виолетту с той стороны, которую грузин имел в виду. А события в Абхазии я комментировать не решился. Мне просто нечего было сказать по этому поводу.
— Я б её уволил — комнаты жаль. Хорошая комната, и отсюда недалеко. Вся обстановка её. Телевизор. Даже компьютер. И она очень хорошо готовит. Я не знаю, что мне делать, — Этот Давид какой-то странный грузин. Редко встретишь нерешительного грузина.
Итак, мы с Виолеттой поговорили о том, о сём, а потом она сказала:
— Миша, тут стал тусоваться один человек, который тебя знает. Ты бы с ним поговорил. Он скоро придёт. Я его что-то боюсь.
— Его как звать? — спросил я.
— Сказал, зовут Рома. Он недавно приехал из Канады. Так он сказал. Только непохоже.
— Почему?
— Прикид не тот у него. И денег мало. Он мне уже должен двести пятьдесят рублей. Пьёт, как слепая лошадь.
— А он откуда меня знает?
— Сказал, вы с ним вместе золото искали где-то. Не помню, как он это место назвал. Только не на Колыме, хотя название похоже. Где-то за границей.
— Ага, в Калифорнии — сказал я. — А откуда он узнал обо мне?
— Спросил, лысый сюда не заходит? Ну, я говорю, сюда лысых заходит много.
— Лысый и небритый такой, с интеллигентным разговором. И ничего, кроме водки не пьёт, — ну, я подумала, что это ты. Кто ж ещё?
— Ты не спросила, как зовут лысого, которого он ищет?
— Конечно, не спросила. Зачем? Он бы не сказал. Вы же все по кличкам. Думаешь, правда, его Ромой звать?
— Не думаю. Когда он приходит?
— Через полчаса будет здесь. Он уже неделю в это время приходит, как на работу.
— Хорошие новости, — сказал я.
— Что?
— Всё нормально. Это старый дружбанок. Ты его не бойся. Налей мне водки, как всегда. И чаю, погорячей и послаще.
— А почему ты всегда водку чаем запиваешь?
— А это я в бане привык. Я раньше в бане работал.
— На пространке? А в каких банях?
— Я уже не помню. Чего ты вяжешься?
В это время показался Рома. Я никогда не знал, как его настоящее имя. А ведь мы несколько лет мыли золото в Калифорнии. Он, во всяком случае, был уверен, что всё было именно так с нами — лет полтораста тому назад. Мы оба были гораздо моложе. Только вот золота было очень мало. Не везло нам. Я не очень ему обрадовался и спрятал свою папку запазуху, как мне велели.
— Это что у тебя? — спросил Рома.
— Просто бумаги.
— Да я вижу, что там не самородки. И сколько это стоит?
— Недорого. Точнее, вообще, ничего не стоит. Это просто перечень какой-то старой техники. Для тех, кто ей интересуется.
Рома выглядел, как настоящий московский бомж. Помимо старого шрама от ножа на лбу, который был у него ещё с тех давних времён, его ещё совсем недавно где-то разукрасили так, что и глаз было не видать. И на нём была старая и сильно рваная куртка, вроде «аляски», которая блестела, будто её гуталином натирали. Я этого человека совсем не боялся. Просто было неприятно, что он явился сюда из такого далека. Я всегда был уверен, что оттуда никто не возвращается. Хотя я-то сам откуда здесь? Может быть тоже из Калифорнии? Хотя, если вспомнить, как следует… И что получится?
— И почём ты продаёшь эти бумаги? — спросил Рома.
— Нипочём. Мне просто велели их отнести. Я вроде курьера.
— Хватит врать. Возьми-ка мне выпить.
Мы выпили, и я всё время ждал, когда же он спросит про долг. А он молчал и курил.
— Слушай, а куда делся тот мексиканец, что к нам прибился, когда мы к этому проклятому водопаду вышли? Забыл я, как называется.
— Я помню, — сказал я. — Водопад Бёрни. Можно прочесть в любом туристическом проспекте. А мексиканца я не помню, как звали. Мало там было мексиканцев? Тебе бы лучше пить поменьше. Опять буянить начнёшь.
— Ты говорил, что моя доля песка была у него, а его потом застрелили на Кубе.
— Говорил.
— Будем мы рассчитываться, чёрт возьми, или нет?
— Ромка, тебе снова надо в дурдом. Отдохнёшь, и вся ерунда пройдёт. Это же просто сказки. Я пошутил один раз, а ты потом стал вспоминать и вот уж тебе кажется…
— Иногда кажется, а иногда — ничего, всё нормально. В больницу-то я не хочу. Но жрать нечего, и ночевать негде. Ты деньгами не подмогнёшь?
— У меня есть пятьсот рублей. Возьми, только сразу не пропивай. Больше нет. А жить негде. Сам живу — там, как сельдей в бочке. Ром, ты извини, но мне пора.
— За деньги спасибо. Хорошая баба эта барменша. Я ей сильно задолжал. И такая толстая — чудо. Вот бы мне такую жену, — сказал он.
— А ты приходи в себя потихоньку. Она совсем не против того, чтоб замуж выскочить. Ты мужик здоровый.
— Ну да, здоровый. Я психический. Ты не знаешь, в 23 больнице, кто сейчас заведующий четвёртым отделением?
— Да я там не был лет десять.
— Так что, уходишь? — спросил он.
— Я опаздаю.
— Так ты всё это про Калифорнию придумал? Это точно?
— Конечно, придумал. Откуда мне было знать, что ты поверишь? Это ж было в психэкспертизе. Ты хотел ограбить сберкассу и нацепил себе на голову женский чулок, как в боевике. Ты просто насмотрелся этих дурацких фильмов. Брось.
— Я уже бросил, — сказал он. — Всё нормально. Мне бы только приодеться, документы получить, и можно было бы искать работу.
— Виолетта, — позвал я. — Давай рассчитаемся. Я ухожу. Ты его не бойся. Он хороший парень. Он мой друг. Ну, ребята, пока!
Когда я уж был в дверях, Рома меня окликнул:
— Лысый! И мы никогда не ловили рыбу на этом водопаде? Ты не помнишь? Там был ещё индеец, который хотел жениться на одной ирландке, его застрелили. Не помнишь?
Я остановился и смотрел на него. Чем можно помочь такому человеку?
— Я вспомнил, — сказал я. — Помню этого парня. Жаль его. Он отстреливался.
— Так это всё правда? Ты не придумал?
— Всё правда.
— А мексиканца застрелили? Что это его на Кубу понесло?
— Да он был с Фиделем. Связался с этими бандитами. Они там много народу постреляли.
— У него было на три тысячи золотого песка. Никак не меньше. Вся моя доля. А когда его застрелили?
— Я не помню. Разве всё упомнишь. Застрелили и всё. Ты не думай об этом.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Я не буду думать. Больше не буду. А то опять засадят в дурдом, чего там хорошего?
— Точно, — сказал я.
* * *
В середине девяностых я работал в Малаховке у одних новых русских, которые одновременно были и давними друзьями, так что обстановка была сносная и хорошо платили. И работа была подходящая для меня. Я был там вроде санитара. У них безнадёжный психиатрический больной, уже взрослый человек, довольно крупный и сильный, которого они ни за что не хотели в больницу сдавать, а я умею обращаться с такими больными, мне это, как ни странно, вовсе не трудно.
Но, помимо меня, там работала большая бригада строителей. Там в то время строился целый замок — трёхэтажный, и три этажа вниз. Бассейн, баня, зимний сад — чудеса. Это были украинцы, столяр, уже пожилой человек, очень хороший специалист, прямо художник — как-то попал к ним из-под Смоленска, а один парень, электрик — молдаванин. Этот молдаванин был очень красивый парень, весельчак, выпивоха, женский угодник. Что ему делать было? Женщина в бригаде была всего одна — штукатур. И хотя она была не очень молода, не очень красива, не очень весела нравом и стеснительна, но он привязался к ней не на шутку.
Да что, в конце концов, — как-то сказал он мне. — Разве дело в роже? Вот она человек, так человек. У неё муж в Полтаве, я знаю, что он, гад, не работает и деньги у неё отбирает. Я, как рассчитаемся тут, приеду, мозги ему вправлю. Пусть баба поживёт, как человек.
Все эти люди, их было около десятка, жили за высоким забором и калитка с домофоном, как в тюрьме, потому что местная милиция, буквально, охотилась за нелегалами и, встретив такого человека, обдирала его нещадно. Тут ещё надо для тех, кто не в курсе, обязательно отметить, что население люберецкого направления среди подмосковных жителей славится просто бешеным характером. Здесь чужих очень не любят. Чуть что — нападают. А милиция, какая-никакая, а всё ж своя. Я среди ментов там не знал не люберецких. Во всяком случае, в патрульно-постовой службе. Да их, думаю, там просто поубивали бы.
Хозяева лето проводили в тот год, кажется, за границей. Охрану я мог вызвать по телефону, и она приезжала всегда минут через сорок, как часы. Со мной оставалась только старенькая мама хозяина, да и она часто уезжала в Москву. Я с моим пациентом, да рабочие, для которых мне приходилось даже продукты закупать, чтоб им в посёлке не светиться. Больше никого. Лето выдалось дождливое. Все мы помещались в старой деревянной даче, которая была уже под снос, это были руины. Крыша текла, латать не успевали. Настроение у всех было дрянь, и по выходным (у них был один выходной) рабочие сильно напивались. Тогда они вполголоса пели свои песни, но когда хохлы грустят, у них и песни невесёлые. Тоскливо было.
Как-то вечером, когда уж я больного уложил спать, в окно постучали.
— Миха, выдь на час!
Я вышел во двор. Это был старик столяр, которого звали дядя Володя. Он, молча, кивком головы показал мне на стройку, где на втором этаже горел свет.
— Ну, и что?
— Когда пошабашили, везде свет погасили. Это кто-то туда пришёл после нас. Сходи. Если какая гнилая заваруха, нам не дело туда соваться. Это ж там прячется кто-то.
— Пацаны туда девок приволокли, перелезли с ними через забор и водку пьют, — сказал я. — Я их сейчас шурану.
— Возьми с собой монтировку. Это не пацаны, и там не пьянка. Прячутся. Потому что тихо очень.
— Вот, зараза! Только этого ещё мне не хватало, — я выругался и пошёл в дом. Монтировки я с собой не взял. Я не люблю этого.
Когда я поднялся по лестнице на второй этаж, в нос мне сразу ударил запах травы, которую продавали в Красково цыгане.
— Э, там есть кто? — послышались нетвёрдые шаги и молодой голос ответил мне:
— Дядя Миша, не бойся, это я.
Ко мне вышел Федька, двадцатилетний сын председателя ДСК. Он был сильно грязный, чёрт знает, где ночевал до этого, и под кайфом.
— Дядя Миша, ты не бойся, — повторил он.
— Никто не боится, а ты рассказывай, давай, пока я тебе по тыкве не наладил.
— Отец здесь будет часа через полтора. Он сейчас в Москве. Или уже сюда едет. Он на Петровке, дядя Миша.
— Это меня не касается, где он, хотя бы и в Лефортово. Он со мной мог поговорить сперва?
— Времени не было. Наших же ребят сегодня всех взяли оперативники. А меня не взяли, потому что я в Люберцы ездил. Так батя срочно, понимаешь? Говорит, скажи Мише, так и так. И пусть меня подождёт. А мне велел здесь сидеть.
— А-а-а! — сказал я. — Вон оно что…
— Ага, дядь Миша. Оно самое. Ты ж не продашь?
— Я не торгую — сказал я. — Слушай сюда. Жду Васильича до утра, а перед рассветом, если он не придёт, сигай через забор и — ходу. Я здесь не хозяин. Мудаки вы сраные, вашу мать! Тоже урки нашлись — с трикотажной фабрики. Свет гаси, я тебе внизу зажгу АГВ, и не совсем будет темно. И чтоб дури я здесь запаху не слышал. Выкидывай папиросу. Жрать хочешь?
— Ага.
После этого я вышел во двор и сказал дяде Володе:
— Слушай, дело очень гнилое, но я без вас разберусь. Только смотри, чтоб ребята не совались из дома никуда. И даже по нужде пускай ходят в ведро. Понял?
— Чего ж не понять? — со вздохом сказал он.
Я принёс Федьке полкило колбасы, хлеба, чаю и сахару, показал, как на крышке АГВ можно чайник вскипятить и ещё раз напомнил, чтоб он не курил траву в помещении, а на двор носа не совал. Он меня понял. Смирный был, как овечка.
Через час, примерно, я услышал звук двигателя и сигнал. Это приехал на своём «Ауди» отец нашего героя. А дело было так. Ребята перепились и ограбили промтоварный магазин в Красково. Долго ждать не стали, а прямо тем же утром стали барахло продавать на малаховской толкучке. Сразу всё стало ясно. В Малаховке и Красково все друг друга знают.
Василий попросил разрешения загнать машину во двор: «Чего она тут светиться будет?» Мы с ним прошли ко мне, я с больным помещался на первом этаже старой дачи. Больной мой спокойно спал. Мы сели на кухне за стол.
— Сухая ложка рот дерёт, — сказал Василий Васильевич и поставил на стол бутылку «Смирновской».
— Ну, ты парня нашёл, где пристроить?
— Постой, давай сперва выпьем. Прямо ком какой-то в глотке встал. Ну что делать, а? Ты, блядь, на гору, а тебя чёрт за ногу! От армии уж его отмазал. Такие бабки зарядил. Что ещё надо?
Мы выпили. Оказалось, что с милицией удалось договориться только так: Федька прячется в Малаховке до выходных, то есть среду, четверг и пятницу. А в субботу его можно будет вывезти в деревню к бабке под Воронеж. Арестованные ребята, конечно, повесили на Федьку всё, что только было можно и нельзя. Вообще перспектива плохая.
— Хозяйка-то не появится?
— Нет, — сказал я. — Раньше вторника её не будет. Точно.
Этот Василий Васильевич был человек, лет сорок пяти, очень сырой, одышливый, с серым лицом и глазами, как у сушёной воблы. И ему было очень тяжело. В связи со строительным бумом, который разразился в Подмосковье с конца восьмидесятых он заработал сумасшедшие деньги, но знал, что является козлом отпущения, и его посадят при первой же необходимости, потому что застраивались участки для этой цели совершенно непредназначенные, а подпись всюду стоит его.
— Так что, поможешь?
— Скажи Федьке, чтоб он сидел здесь тихо, как мышь.
— Об этом даже и не беспокойся.
Как мы решили, однако, не вышло. На следующий день во время работы Фёдор вышел на леса и стал приставать к Лене. Она ударила его мастерком по лицу, а он тогда так ответил ей, что он упала с лесов, сломала ногу и сильно разбилась. Ещё хуже было то, что Степан, так звали молдаванина, вступился за Лену и стал бить парня, а тот стал кричать, и тут же через забор перескочили человек пять Федькиных дружков. Тогда уж бригаде не оставалось делать ничего, как только драться. И мальчишек отделали в лучшем виде, а их родители немедленно позвонили в милицию. Вся несложная операция по спасению юного грабителя была сорвана.
Там был один счастливый человек. Лена. Она сказала мне:
— Но как Стёпка дрался! За меня ведь он дрался, а? Дядя Миша… Может…
— Да может, — злобно сказал я, прикладывая ей ладонь ко лбу, чтоб ей не так было горько это слышать. — Может-то быть всё. Вот, что будет, Лена? Ты уж не ребёнок.
— Нет, он за меня дрался, — упавшим голосом повторила она.
— Точно. Только у него жена в Кишинёве.
Гастабайторы.
* * *
Работает! А я вчера уж думал, плюну и уеду во Францию. Или в Елегино — разница-то невелика. Без ЖЖ здесь просто с ума сойдёшь. Но я вчера не нарезался. Думаю, включат, а я пьяный.
* * *
От судьбы не уйдёшь. Я, кажется, ещё и обсохнуть не успел после ливня разноречивых комментариев моего письма раву Аврому Шмулевичу. Я, однако, снова посылаю в свой журнал запись о ближневосточных делах, правда, на этот раз в некоторой связи с положением в мире в целом и в России в частности. Свой журнал я не закрываю ни для кого. Прошу учесть, однако, что на этот раз я просто не стану отвечать на брань (не только матерную, но даже если она будет написана на французском языке). Оскорблять меня так же бессмысленно. Но это имеет смысл сделать при личной встрече. К подобной встрече я готов всегда, всю мою долгую жизнь. Я таких встреч никогда не боялся. И я от них никогда не уклоняюсь до сих пор. Последний раз в жизни я испугался, кажется, лет сорок тому назад. Это тоже следует учитывать.
Любой встречный на улице современного города, если вы спросите его в понятной простому человеку форме о существе исторического движения, почти наверняка скажет вам, что раньше было лучше, что с каждым новым периодом, который приходилось ему переживать, становилось всё хуже, что перспективы ещё хуже, что лучше вернуться, пока не поздно. Очень немногие в наши времена уповают на спасительное движение вперёд к неясному «свету в конце туннеля». И это меньшинство всё менее способно влиять на настроения миллионов, поскольку речь идёт о технократической интеллигенции, напрочь оторванной от жизненных реалий исторического момента, утратившей ощущение долга обеспечивать плодами своего творчества нужды простого народа, в массе которого крепнет паническое ожидание крушения. Сегодня эти люди уповают на быстроту распространения независимой информации, с помощью Всемирной Паутины, которая якобы способна предотвращать катастрофические социальные и межнациональные конфликты. Однако, в Истории не было эпохи, когда человечеству в той или иной форме не предлагалась бы подобная панацея. Паровой двигатель, а затем двигатель внутреннего сгорания, воздухоплавание, космонавтика — спасения не принесли, напротив они были поставлены на службу зловещему ВПК, который сам по себе возник в качестве их порождения. И огромному большинству населения планеты движение вперёд представляется движением к концу.
Вместе с тем, в конце минувшего тысячелетия на протяжении всего грозового 20 века в мире появилось неясное ощущение того, что наступает некая новая эра. И были подвергнуты сомнению и переоценке практически все устоявшиеся в ходе Истории представления, будь то культура, политика, идеология или наука. В некоторых случаях это привело к неожиданно благотворным результатам — неожиданно, потому что в начале истекшего столетия миллионы людей на планете совершенно серьёзно ждали конца света, имея к тому вполне реальные основания. В других случаях результаты оказались крайне негативными. В частности радикальный пересмотр религиозных взглядов породил чудовищного монстра, борьба с которым в настоящее время идёт для современной цивилизации весьма неуспешно. Культурное человечество находится в глухой обороне, а религиозный зомби наступает, отвоёвывая одну за другой позиции, ещё недавно казавшиеся совершенно надёжными. Фундаментализм — нечто противоположное научно-техническому прогрессу. Оба эти явления, вместе представляют собою нечто настолько опасное и непредсказуемое, что на ум не приходит иного слова, как чума. И уж если я упомянул здесь медицинский термин, следует отметить, что эта болезнь поражает прежде всего молодёжь. Никогда ещё в Истории не было столь бессовестной и безудержной спекуляции молодёжным сознанием, как в наше время.
Когда я впервые услышал о фундаментализме и в связи с чем? Не помню. Хорошо помню, однако, когда оно зазвучало по радио и телевидению, появилось в ежедневных заголовках газет, стало понятно любому школьнику: Исламский фундаментализм — 1979 год, в Иране революция. Религиозный лидер, необыкновенно красивый, величественный, поистине харизматический народный вождь, аятолла Хомейни. Придя к власти, в одном из немногочисленных открытых интервью он дал краткую, предельно чёткую характеристику фундаментализма — возвращение к истокам. Извечная мечта человечества. Мы шли неверной дорогой, вернёмся назад и всё начнём сначала.
Что касается меня, пишущего эти строки, то мне, родившемуся и воспитанному в семье учёных-биологов, само это словосочетание напомнило давний разговор с отцом. Мне тогда исполнилось пятнадцать лет, я начинал размышлять о жизни и смерти. Что такое смерть? Отец, а он был учеником академика Л.С.Берга, сказал мне как-то:
— Знаешь, это, может быть единственный пункт, где человек, верующий в Бога, и атеист, безусловно, сходятся. Смерть — возвращение к истокам жизни. Для верующего это возвращение к Богу, а для атеиста — возвращение к вечно меняющейся неорганической материи. В обоих случаях смерть, прерывает материальную жизнь, возвращая организм в первобытное состояние. Ты постарайся на это не смотреть трагически. Если Бога нет — посмотри, как прекрасно наше море, наши горы, наше небо над миром. Умирая, мы становимся частью всего этого, — меня это не слишком утешило. Философа из меня не получилось, и сейчас, когда мне скоро шестьдесят, я умирать не хочу, боюсь смерти.
Итак, возвращение к истокам — классическая характеристика умирания живого организма. В какой степени это верно для процесса общественного развития? Поскольку общество — живой организм, всякая попытка повернуть его развитие вспять ведёт к истокам, то есть к смерти.
Хомейни, несомненно, был чрезвычайно талантливым и значительным человеком. Можно предположить, что в отличие от большинства своих яростных сторонников, он не был ни твердолобым фанатиком, ни бессовестным спекулянтом. Он видел, что общество, двигаясь вперёд, катастрофически набирает ускорение, а цель впереди неясна — возможно, там пропасть, возможно, мы движемся в сторону неведомого хаоса? Например, прекрасные персидские женщины, о которых Александр Македонский сказал как-то раз, что боится на них глядеть, чтобы не ослепнуть. Пока лицо такой красавицы скрыто чёрной чадрой, и вся она невидима в грубом мешке с головы до пят — соблазн её не коснётся. Американцы хотят одеть её в бикини. В результате древняя строгая нравственность ислама уступит место распущенности и разврату, станет разваливаться семья — опора государственного строя. Налицо явные признаки того, что направление неверно, следует вернуться к истокам. Но ещё сам он не успел вернуться к своим истокам, а уж тысячи ни в чём неповинных людей погибли по его слову или наоборот, сражаясь против него — и те, и другие вернулись к истокам, их больше нет, ушли к Создателю или растворились в неорганической материи.
Прошли годы. Давно вернулся к своим истокам этот загадочный человек, а люди, воодушевлённые его страстными призывами, и те, кто им противостоит, продолжают погибать — возвращаются к истокам. Фундаментализм. Чума.
Долгие годы, когда речь заходила о фундаментализме, имели в виду ислам и общественное движение, цель которого тем или иным способом восстановить утраченные позиции этой системы религиозных взглядов, восстановить его духовное влияние в мире, реконструировать теоретическую базу, пробудить прежний динамизм и боевую инициативу на международной арене. А для этого в соответствии с простой логикой необходимо повернуть обратно.
Между тем, в СССР, а позднее в постперестроечной России что-то похожее происходило и происходит с русским православием — я в особенности имею в виду бурную деятельность покойного митрополита Иоанна, которая, на мой взгляд, принесла весьма горькие плоды. Во всяком случае, всюду, где мне приходилось сталкиваться со сторонниками коммунистического реванша или ещё более решительного перехода к тоталитаризму — немедленно слышалось имя этого одиозного и чрезвычайно популярного деятеля.
Есть народы и целые континенты, исторические судьбы которых неразрывно связаны с возникновением и развитием того или иного религиозного мировоззрения. Для России — это, безусловно, православие. Несомненно, до крещения Руси восточные славяне, селившиеся по Днепру и в верховьях Дона и Волги, не представляли собой национальной общности. И только обретя нормативную и тщательно, в течение столетий теоретически разработанную идеологию, они получили возможность ощутить себя единым народом. Беда, однако, в том, что не прошло и трёх столетий, как Византия была уничтожена, и Россия, ещё только освобождавшаяся от дикого гнёта кочевников, была вынуждена налаживать жизнь в далёком отрыве от всего христианского мира. А. С. Пушкин считал это благом, позволившим русским сохранить национальную самобытность. Н. А. Бердяев наоборот расценивал это как величайшее зло и причину всех национальных бедствий и многочисленных тупиков на пути культурного и государственного развития.
В 2000 году я переехал в Израиль и к своему удивлению обнаружил здесь абсолютно аналогичные явления в рамках иудаизма. По мере того, как позиции древнейшей из трёх мировых религий ослабевали в национальной среде, со стороны той части верующих, которых принято называть ультраортодоксами, крепло стремление реанимировать религиозный диктат в обществе в том объёме, в каком он существовал в течение тысячелетий. Каждому еврею, как и вообще каждому сознательному человеку, свойственно весьма бережное отношение к национальной религии, поскольку религия — важнейшая составляющая национальной культуры, и национальная самоидентификация человека, совершенно отвергнувшего религиозные принципы, сомнительна и трудно осуществима. Однако, на сегодняшний день ультраортодоксы, переходя в наступление, зашли в Израиле так далеко, что их деятельность явно угрожает и безопасности самого государства в условиях мучительной борьбы с исламскими державами, и его нормальному мирному развитию. В стране, более полувека ведущей перманентную войну, слушатели духовных учебных заведений не подлежат воинскому призыву. В Израиле в субботу, в день, когда в соответствии с древними установлениями Торы верующий не должен работать (одновременно это и общегражданский выходной), почти повсеместно запрещено движение какого либо транспорта. Включая телевизор и позабыв задёрнуть шторы, вы рискуете получить субботний подарок в виде камня, брошенного в окно, и тем более опасно выезжать на улицу в автомобиле. Появившись в районе, где селятся религиозные израильтяне, без головного убора, вы попросту можете быть избиты. Магазины, кафе и рестораны, открытые в субботу или продающие не кошерные продукты, платят непомерные налоги, их очень немного, настолько, что в субботу трудно купить пачку сигарет. На улицах израильских городов вы увидите сотни прохожих, одетых, буквально, в маскарадные костюмы — именно так, как одевались евреи в 16–17 веках. Можно представить себе, как смотрят на них сотни всегда вооружённых солдат, готовых каждую минуту в бой, поскольку война идёт всегда и повсюду. Между тем, значительная часть наиболее радикальных ультраортодоксов вообще отрицает государство, хотя исправно пользуется многочисленными льготами, которое им государство предоставляет. Несомненно, такое положение чревато внутригосударственным и внутринациональным расколом. В самый неподходящий момент.
Результаты присутствия фундаментализма в религиозной и общественной жизни еврейской страны принимают здесь формы крайне резкие и угрожающие в смысле возможного поворота от демократии к диктатуре, развитие которой совершенно невозможно прогнозировать. В этом случае гибель Государства Израиль — дело времени, поскольку это оторвёт его от Мирового Сообщества, весьма важной частью которого Израиль является со дня своего возникновения. Это будет иметь и другие катастрофические последствия, так как, на Ближнем Востоке сегодня, помимо Израиля, нет государства с более или менее правильной административной организацией и достаточным культурным уровнем государственных институтов для того чтобы нести ответственность за состояние дел огромного региона, столь важного для жизни всей планеты в эти дни, как и многие тысячелетия назад.
Увы, вопреки остроумным, убедительным и назидательным урокам гоподина amddiffynfa, я не поверил, будто учение и религиозно-политическое движение, во главе которого стоит Рав Авром Шмулевич, является малочисленным и мало влиятельным. Я этому не мог поверить. Не на Северном же Полюсе я прожил три с лишним года! Нет, уверяю вас, я жил в гораздо более реальном Израиле, общаясь с рабочими, как евреями, так и арабами, чем если бы мне предоставили возможность работать в тишине многочисленных академических библиотек и аудиторий. Я этому не поверил и не хотел бы, чтоб этому поверили те, кто читает мои записи в ЖЖ — таких людей довольно много, а среди них значительную часть составляют евреи. Нет, к сожалению, это крайнее крыло правой оппозиции в стране, где и без того у власти находятся правые, и такой человек, как рав Шмулевич, представляет собой серьёзную опасность, открыто высказывая взгляды чреватые эскалацией конфликта, который не угасает и без его усилий.
Несомненно, такая деятельность способна принести сокрушительные результаты, учитывая внешнеполитическое положение Израиля. Это религиозный фундаментализм со всей его характерной симптоматикой. Возвращение к истокам. Смерть.
Вследствие чего религиозный фундаментализм возник именно сейчас, на рубеже тысячелетий? Невозможно найти иного ответа, как только — вследствие общего кризиса религиозного сознания и явной бесперспективности поисков новых путей развития той или иной системы религиозных взглядов. Религия стремительно трансформируется в исторический реликт. Ничего равноценного не выработано ей на смену. Общество стоит перед угрожающей необходимостью существовать в условиях отсутствия идеологии вообще, а это по логике вещей невозможно. Не имея идеологического фундамента, общественное строение не может устоять. А почему, собственно, нельзя вернуться к былым установлениям, которые прочно удерживали всю тяжесть этого строения в течение достаточно длительного периода?
И вот некоторые страны вернулись. Наиболее значительная из них — Иран. Иран, успешно развивающий техническую базу, уже готовый вступить в ядерный клуб. В связи с этим абсолютно непонятно (во всяком случае, глядя с Ближнего Востока) упорное стремление российского руководства поддерживать Иран, в особенности в области приобретения ядерных технологий. Ведь совершено невероятно, чтобы эти технологии не были бы использованы руководством исламского государства в военных целях. Против кого будет использовано иранское ядерное оружие, если Иран его получит? Точно ли против Израиля в первую очередь? Точно ли против США? Ведь исламский фундаментализм в России и ближнем зарубежье имеет, как известно, многочисленных сторонников, а границы в двух шагах.
И ещё один болезненный и даже трагический в современных условиях вопрос. Точно ли совершенно исключено, что назад к истокам может вернуться и Россия? А ведь это будет иметь последствия гораздо более серьёзные не только для самой страны, но, безусловно, для всей планеты и сложившегося на ней в течение истекших двух тысячелетий миропорядка. Между тем, в России то и дело слышишь и читаешь (и далеко не только на заборах): «Не православный христианин не может считаться русским человеком». Что это, если не религиозный фундаментализм? Думается российские властные структуры и общество в целом должны быть готовы к такому повороту событий, когда религиозные фундаменталисты предпримут решительную атаку с целью захватить инициативу в ходе государственного развития. Это чрезвычайно опасно. И, к сожалению, вполне реально. И печально, и возмутительно то обстоятельство, что позиция Московской Патриархии по этому поводу очень неопределённа.
Остаётся только оговориться (невольно повторяясь), что религиозный фундаментализм не есть подлинное возвращение к прошлому, поскольку в прошлом — пустота, там нет ничего живого, только шелестят страницы невозвратной Истории. В действительности же, стремление к истокам, в независимости от побуждений часто искренних но, как правило, сильно оторванных от современной реальности деятелей — просто повод для обскурантистских спекуляций, не более того. Только так расценивая подобную фальсификацию подлинного развития, и можно с этим бедствием бороться. Нет, Хомейни не вернул Иран к могуществу, культуре и национальному величию древней Персии. И не к воссозданию Великого Халифата зовут мусульман бен-Ладен и фанатические последователи покойного шейха Ясина и других вождей арабских экстремистов. И Израильские харидим не собираются реконструировать Царство Давидидов, а восстановление Храма для них не что иное, как популистский лозунг, всегда зажигающий сердца евреев. Все фундаменталисты, независимо от их религиозной ориентации, добиваются узко корпоративных, корыстных целей и беззастенчиво фальсифицируют религиозное наследие прошлого, которое принадлежит национальной культуре и может рассматриваться только в рамках этой культуры.
Разумеется, В. И. Ленин ошибался, а вернее всего, беззастенчиво по своему обыкновению лгал, когда определил религию, как «опиум для народа». Он хорошо знал, насколько важны и необходимы простому человеку религиозные представления его предков. Но фундаментализм — стремление механически вернуться к истокам, к немудрёному, детскому миропониманию далёкой и невозвратной древности — это, безусловно, опиум. Будет ли в обозримом будущем найдено противоядие против этой зловещей отравы? Что-то пока не слышно нигде ни словечка, помимо бессмысленной брани в адрес проклятых обскурантов, а им эта брань только на руку.
* * *
Когда я работал в психбольнице, там произошёл загадочный случай с одним врачом. Друзья его звали Звон — прозвище такое было. А настоящая фамилия, кажется, Звонков. Это не простой был врач, а кандидат медицинских наук, заведовал отделением, человек, склонный ко всевозможным научным новациям в области психиатрии. Он пробовал лечить некоторые заболевания психики цветомузыкой, используя какие-то опыты Скрябина, изучал китайскую медицину и йогу, пытался осмыслить Фрейда в свете новых данных, полученных в результате позднейших наблюдений. Но большой циник, взятки, которые называл гонорарами, брал совершенно безбожно, мог выпить поллитра коньяку и вести приём больных, как ни в чём не бывало. О больных так отзывался: «Они нужны мне для работы, которая — глоток воздуха в этой душегубке — вот и всё». И был он ужасный бабник. В отделении, да и во всей клинике не было молодой женщины, которую он обошёл бы своим вниманием.
— Присылают мне практикантку — я чуть в обморок не упал. То есть, ей восемнадцать лет и такая задница, нежная, и румяная, как персик, только огромный, гораздо больше тыквы понимаешь? Можешь себе представить персик такого размера? А сиськи, как два яблока, величиной с дыню каждое. Знаешь, такие небольшие дыни бывают совершенно безукоризненной формы — сорт «колхозница», а всё остальное… Нет, не могу описать. Куда там Рубенсу. Чистая поэзия. Песнь Песней. Сексуальный бред гениального самодержца. И при этом комплексов никаких. Всё, что угодно — фантазия пьяной нимфы. Нет, это тебе надо лично осмотреть. Хочешь? Я её сейчас вызову. Этого словами выразить нельзя — что-то грандиозное. Понимаешь? Я тебе её настоятельно рекомендую в качестве релаксирующего и стабилизирующего средства при внезапных стрессах и повышенном кровяном давлении, а, также от бессонницы и некоторых застойных явлениях урологического характера, простата, то, сё… Ну, так что, позвонить ей? — в общем, он был мужик в таком стиле.
Поскольку я этого взгляда на вещи стараюсь не принимать, меня он прозвал великомучеником нравственной догмы, хоть я этого, сказать по правде, и не заслуживал в те годы, разве в сравнении с ним самим.
Человек он был очень образованный, остроумный, резкий и точный в определениях, особенно когда дело глупости касалось. Что же до его философских и научных взглядов, то — совершенный материалист, даже с уклоном в ламаркизм, и уж более уничижительных определений, чем мистика или суеверие, у него не было. Мы с ним здорово пьянствовали.
— Если вы, ребята, считаете, что Господь Бог зачем-то залез в горящий куст терновника — согласитесь, не вполне комфортабельная трибуна для подробного отчёта о целом мировом вероучении, вы читали Книгу Бытия? — очень длинно, и вот он из этого пылающего терновника учил Моисея Закону. Если вы, действительно так считаете, если не притворяетесь, как в последнее время принято среди московской интеллигенции, так я вам предлагаю пройти у меня курс лечения. Есть сейчас новые очень эффективные методики, — яростный атеист, единственный случай, когда он действовал, говорил или просто настроен был принципиально.
Мы с ним дружили и, тем более, что я работал в другом отделении, частенько в рабочее время выпивали у него в кабинете. Вот я как-то раз к нему заглянул. Он сестре сказал, чтоб она нас не беспокоила, со стола бумаги убрал, спирт развёл в графинчике, достал из холодильника кое-какую закуску…, и тут ему докладывает санитар, что какой-то больной сильно возбудился.
— Его — на вязки или будете укол делать?
— Это опять Конаков?
— Он самый.
— Что он сейчас делает?
— Да ему что делать, доктор? В туалете речь толкает. Пока ещё никого не тронул, но…
— Хочешь пойти послушать? — спросил меня Звон.
— Артист?
— Ещё какой, — почему-то мрачно сказал он. — Лёха пойди туда, не в службу, а в дружбу, покарауль, мы через десять минут придём.
Когда санитар ушёл, Звон торопливо трясущейся рукой налил себе спирту и выпил почти целый стакан.
— Чёрт возьми! — сказал он, отдышавшись и наливая мне. — Прости, я про тебя-то и забыл. Тут совсем с ума сойдёшь.
— А что такое?
— Да… Пошли, посмотрим. Там покурим.
Мы с ним прошли в туалет. Очень высокий, худой, какой-то жилистый, высушенный человек с мёртво серым лицом местного старожила и яркими, лихорадочно блестящими чёрными глазами громко кричал, распахнув на впалой, ребристой груди пижамную куртку:
— Возлюбите ближнего своего! А ну-ка быстренько возлюбляем ближнего! Все — хором! Ну! Чего непонятно? Просто возлюбите его. Давайте. Как вы только его возлюбите, сразу с неба, — он указал тонким узловатым пальцем в низкий заплёванный потолок, — сразу же оттуда вам, дуракам, на голову свалятся два, нет, целых три ящика «Посольской» водки и станут прыгать голые девки. Все до одной красавицы. И без комплексов, как определяет это состояние женской психики наш уважаемый доктор. Доктор, здравствуйте! Вот я тут, пока вы заняты наукой, вдалбливаю в головы этих баранов простейшие принципы моего вероучения. Это христианство для умственно отсталых. А поскольку отстают в умственном отношении сейчас едва ли не все жители нашей грешной планеты… Да! Про музыку-то я забыл. Девки-то все будут с арфами и виолончелями. А когда голые девки играют на этих музыкальных инструментах… вы хоть понимаете несчастные жертвы отечественной психиатрии, какой при этом открывается вид для человека, опытного и знающего, куда именно следует смотреть в определённые моменты развития музыкальной темы? Но для этого нужно быть меломаном. А вы, кретины, даже нотной грамоты не знаете! И это всё вам с рук сойдёт, только надо ближнего возлюбить — и всё. Ну-ка быстренько все — начали!
Но, доктор, если они будут упорствовать в своих нечестивых заблуждениях, даже такое терпение, как моё, рано или поздно, лопнет, и я смешаю их с содержимым этих вот никогда несмываемых унитазов — не примите это за упрёк в адрес администрации клиники. Смотрите уважаемый доктор, как глупо устроен человек. Ему предлагают вполне определённую альтернативу: Или он напьётся водки, а девицы ангельского звания станут под звуки нежных струн его, совершенно пьяного, услаждать средствами, всегда имеющимися для таких случаев в их распоряжении, или же я властью, данной мне силами нездешнего мира, их сейчас с говном смешаю. Казалось бы, о чём тут можно задуматься? Думают. Смотрите, молчат и размышляют, но как только я одного из них, хотя бы этого, возьму за шиворот и потащу… Вот так, вот так! — говорил он, встряхивая маломощного умалишённого, пытаясь привести его к здравому рассудку.
— Так, — сказал Звон. — Давайте его в изолятор, и сестру зовите. Она знает. Привязать, и там аминазин, и ещё что-то — у неё записано.
— Поможешь? — спросил меня санитар Лёха. — Не гляди, что тощий, а сильный, и дерётся, как-будто его на виселицу тащат.
— А вы меня, куда тащите? Разве не на эшафот? Вы, пособники беззаконной, безбожной власти, прервав проповедь святого учения, волокёте апостола, пророка и великого праведника из сортира, который он избрал местом молельных собраний своих духовных детей… Куда? В омерзительное узилище. Но предвечный Бог воздаст вам за это — можете не беспокоиться. Вы оба, каждый в своё время получите по заслугам. За Ним не заржавеет. Бог не фраер, своих не выдаёт — русская народная пословица.
Мы провозились с больным с полчаса, пока он уснул в изоляторе, накрепко прикрученный вязками к койке. После этого в кабинете у Звона мы ещё немного выпили, и он позвонил в моё отделение, где я, собственно, должен был нести дежурство.
— Евгения Степановна, как там у вас? Спокойно? Ах, вы уже спали, извините, ради Бога. Послушайте, одолжите мне Пробатова до утра. У меня один санитар, и не справляется. Сразу несколько человек пришлось фиксировать, и очень возбуждены. Погода? Возможно, влияет погода. Конечно. Ну, спасибо вам…
— Ну, что? Пить будем? — спросил Звон.
— А спать?
— Спать мы сегодня не будем. Этот Канаков нам устроит такую весёлую ночь, что… спать не захочется. Это очень интересный случай. Только, знаешь что? — он вдруг помрачнел. — Давай-ка сперва выпьем, я тебе расскажу. Что-то странное. Я всё-таки не первый год работаю, и теперь мне уж кажется, что это со мной неладно.
— А с ним всё ладно?
Доктор Звон налил нам по полстакана и развёл ещё целый графин спирта.
— Очень интересный случай у этого больного, — повторил он. — Хотя… В литературе описан много раз. Чертовщина какая-то Типичный маньякально-депрессивный психоз. Разве я в первый раз наблюдаю таких больных? Но… Постой! Слышишь?
Я прислушался. Ничего не услышал, кроме угрюмой музыки тяжёлого храпа полусотни человек, спавших в душных и тесных палатах.
— Послушай. Разговаривают.
И вдруг я совершенно явственно услышал, что в изоляторе кто-то говорит. При чём это не был бред больного. Там говорили о чём-то двое. Один из голосов принадлежал Конакову, а второй, низкий, хриплый бас, был мне совершенно незнаком.
— А где Лёшка?
— Спит, — сказал Звон. — Теперь я прошу тебя, пойдём и послушаем, о чём разговор там идёт. Это повторяется регулярно через каждые пять-шесть дней. В остальное время Конаков спокоен и, по видимости, совершенно нормален.
Мы прошли коридором, свернули в узкий тупичок, где находился изолятор, и остановились. В изоляторе было темно, но свет от уличного фонаря, падая на стол за которым сидели двое, освещал силуэты, а лиц было не разглядеть.
— Чёрт возьми! — сказал я.
— Что такое?
— Да я ж сам его вязал. Когда я вяжу, невозможно развязаться. Этот мужик его развязал. Кто это?
— Не знаю. Послушай.
Они говорили негромко, но внятно и неторопливо. Всё было хорошо слышно.
— Вы, Ваше Сиятельство, уже приняли решение относительно этого человека? Я, признаться, очень устал с ним возиться. Я потратил шесть лет. Что дальше?
— Вчера, наконец, я получил окончательное постановление, и только сейчас он мне стал подсуден. Теперь я буду думать о том, что именно я мог бы сделать для него. Я знаю, что вам очень скучно. Наберитесь терпения. Мы ведь ничего не создаём. Мы разрушаем, а это труд длительный и в большинстве случаев не слишком увлекательный. Расскажите мне о нём поподробней.
— Князь! Мы, безусловно, имеем дело с человеком незаурядным, но очень слабодушным. Он богат. Подвержен многим порокам и ненасытен в их удовлетворении. Но ему свойственна робость перед властью. Он постоянно думает о расплате за преступления и эти помыслы гнетут его.
— Он совершает преступления?
— Постоянно. Он очень жаден. Вымогает деньги у родственников своих неизлечимых больных, а в этой стране это очень строго наказуемо.
— Нет, пожалуй, сначала расскажите мне о его пороках. Так мне проще будет понять его.
— Разврат, пьянство и обжорство. Он склонен с наслаждением принимать низкопоклонство. Сейчас, например, он пьянствует с человеком, которого люто ненавидит за то, что тот, будучи по службе неизмеримо ниже его, считает себя ему равным.
— Странное явление.
— Это связано с политикой. Его собутыльник не хочет служить здешним властям и работает на самых простых, низкооплачиваемых или неуважаемых обывателем работах. Но он имеет силы гордиться этим. Таких людей здесь немало, и возможно в ближайшее время власть станет предпринимать против них строгие меры. Вместе с тем, возможны события, которые власть не сумеет преодолеть, и тогда разразиться хаос, поскольку люди, о которых я только что имел честь Вашему Сиятельству докладывать, не в состоянии сами взять власть в свои руки. Это люди не деловые. Дилетанты. Среди них много пустых болтунов. И большинство из них интеллектуально очень ленивы.
— Забавно. Итак, мой дорогой, поскольку я вижу вам уже не терпится выйти на свободу и развернуть проповедь своего вероучения, которое, боюсь, вызовет смех у людей благоразумных, но это свойство большинства самодеятельных религиозных посторенний, поскольку это так, а мне не хочется вас больше мучить здесь — скажите мне, чего хочет этот человек, которого вы так разноречиво характеризовали. Его пороки мне уже известны, они в порядке вещей. Но такой человек наверняка имеет какую-то сильную страсть.
— Князь! Вы будете смеяться. Он хочет совершить великое открытие.
Князь, действительно, засмеялся:
— У меня в этом на ноготь сомнения не было, — сказал он. — Открытие в области психиатрии, так я понял?
— Именно так, князь, Ваше Сиятельство. Он хочет стать во главе большого научно-исследовательского института, но для этого ему необходимо защитить докторскую диссертацию, которая ему не под силу. Это не настоящий учёный. Он стремится к славе, но путь к славе — он хотел бы его пройти как бы во сне.
— Хочет проснуться доктором наук и директором?
— Точно так, Ваше Сиятельство. И от этого многие судьбы будут искалечены. Многие способные люди будут влачить нищенское существование, а сотни тысяч и даже миллионы больных во всём мире вместо лечения получат нечто шарлатанское.
— Мы это устроим. Это как раз очень просто. И человек того стоит, — произнёс голос князя тьмы.
Звон потянул меня за рукав. Мы вернулись к нему в кабинет.
— Давай-ка выпьем. Я надеюсь, ты всерьёз этого не принимаешь?
— А кто этот мужик?
— Это больной из третьей палаты. Он плохо спит, а Лёшка плохо запер изолятор, там, вообще замок барахлит, — Звон вдруг закрыл лицо ладонями. — Но неужто… Но может быть, действительно? Столько лет, столько лет в этой проклятой дыре…, — я ничего не понял. Сказать по правде, я был уже сильно пьян.
Утром я сменился и ушёл, не повидавшись со Звоном. А когда через трое суток снова вышел на дежурство, напарник меня спросил:
— Ты знаешь, где сейчас Звонков?
— ?
— В остром. Его взяли на вязки. Еле справились. Какой-то припадок у него. На тебя катили бочку. Ты с ним пил перед этим. Всю ночь, болтают, сидели — квасили.
Врач Звонков долго лежал в Долгопрудной, потом в Сербского, потом его перевели в какую-то ещё психбольницу, и я его потерял. Но мне говорили общие знакомые, что он так и не вышел из больницы. И умер в больнице.
А знаете, что я думаю по этому поводу? Никакого князя не было. В изоляторе, действительно, сидел больной, как-то сумевший открыть дверь, а вовсе не князь тьмы. Мы просто очень напились. Они говорили о Звонкове. А что о нём можно было говорить, кроме того, что было ими сказано? Но ему, бедняге, уж очень хотелось. Очень. Пропал человек.
* * *
Я ведь не знаю английского. Утром обнаруживаю на электронной почте какое-то сообщение по-английски. И вот только что пришёл зять и мне объяснил, что кто-то анонимно сделал мой аккаунт платным. Я просто ужасно этим тронут. Не знаю, что сказать по этому поводу, кроме как: «Спасибо, браток (или сестрёнка), дай тебе Бог здоровья», — наши так говорят, я же беглый:)))
* * *
Была у меня одна знакомая, ещё со школьных лет. Звали её Вера. Её и сейчас так зовут, только она живёт в Германии. Живёт она там одна. Не замужем, и детей у неё нет. В Ленинграде у неё, кажется, тётка, но я знаю, что они даже не перезваниваются.
А мы все тогда, в молодости, её звали Верочкой. Она отличалась каким-то ясным, прозрачным, чистым и невинным легкомыслием в отношениях с мужчинами, которым она всегда очень нравилась, и без которых обходиться не могла, и не умела, и не любила без них жить. В этом смысле жизнь её была совершенно безоблачна. У неё не было трагедий, мучительных порывов, душевных потрясений и даже каких-то тяжких объяснений, тем более слёз, истерик, драк и тому подобное. Была любовь. Прошла. Кто-то следующий. И, удивительно — во всём этом не было никогда ничего нечистого или безобразного. Как-то естественно всё это получалось. И так она дожила до тридцати пяти лет. Мы с ней ровесники.
И тут у неё умирает мать, которую она очень любила, хотя и была для неё источником горьких слёз, начиная лет с шестнадцати всё по той же причине — с этого возраста начались у неё отношения, с мужчинами.
И Верочка осталась одна в трёхкомнатной прекрасной квартире в Центре Москвы, и вдруг как-то всем стало ясно, что лимит времени исчерпан, и пора замуж. А то… в перспективе уже клубится непроглядный туман. Но Верочка почему-то к такому положению вещей отнеслась совершенно неожиданно. Она, как княгиня Шерер, вместо того, чтобы свою жизнь налаживать, принялась устраивать чужие судьбы. И получалось у неё это очень удачно — иногда. Но её жизнь изменилась тогда в какую-то тёмную сторону. Она уже не знакомила весело и с некоторым лёгким юмором всех своих друзей с каждым новым возлюбленным.
— А, Верочка, это кто?
— Да так. Он человек неинтересный. Тебе с ним скучно будет.
И я как-то печально задумался о ней, когда она меня спросила однажды:
— Мишка, а ты в принципе, как, вообще, смотришь на групповой секс?
Я ответил ей, что мне самому это не нужно, но я никого не осуждаю. Но потом я сказал, что видел это в Охотске, где, работали на путине только что освободившиеся зэки. И это было очень тяжёлые отношения, и там было много насилия, и злой подлости, и грязи.
— А ты, почему спросила?
— Да есть тут один человек. Ему, понимаешь, это нужно. А он мне нужен, — потом она помолчала и добавила со вздохом. — Вот не знаю только зачем он мне.
— Верка, брось! Хочешь, он у меня все свои зубы на полу пересчитает?
— Нет, — сказал она. — Не хочу. У него очень красивые зубы. К тому же, ещё неизвестно, там чьи зубы кто будет считать.
Однажды она мне говорит:
— Мишка, давай-ка мы организуем тебе личную жизнь.
— Да я ж вроде женат.
— Ты всегда женат. Но ты уже вполне дорос до того, чтоб тебе вести полноценную половую жизнь. На тебя бабы западают, а ты… Это ж необходимо.
— Для чего?
— Пора, молодой человек, мужчиной становиться. Ты знаешь Лору Раеву?
Лариса Раева была женой одного очень известного в то время писателя-невозвращенца, к которому, она ли не поехала, он ли её не захотел взять с собой, а, вернее всего, и то, и другое. Это была удивительная красавица. Денег у неё было немеряно, и она, действительно, на меня западала. Каждый раз, когда мы с ней встречались где-нибудь, она говорила одну и ту же фразу:
— Миша, давайте мы вас оденем, а то вы похожи на несостоявшегося лидера наших советских хиппи. И вы неправильно бороду подстригаете, а от этого вы похожи на несостоявшегося диссидента.
И я отвечал тоже всегда одно и то же:
— Я постараюсь состояться.
— В качестве хиппи или в качестве диссидента?
И я отвечал:
— Поживём, увидим.
Как-то раз мы шли по улице Горького (тогда ещё так) с Лёней Губановым, и где-то мы с ним надыбали червонец. Что это такое, червонец с Губановым в Центре — само по себе уже целый роман. Это был человек, у которого талант лез, буквально, отовсюду, и он пить, даже и напиваться умел талантливо, хотя это бывало страшновато и часто безобразно. Идём мы, значит, по Горького, а с червонцем весь великий мегаполис нам принадлежит. Доходим до угла Манежной, и тут нам надо в подземный переход, поскольку мы собирались первую бутылку выпить в пельменной в одном из переулков улицы Пушкинской (ныне Малая Дмитровка, кажется). Я просто для молодёжи объясняю, что червонец — это нам немного до трёх бутылок не хватало, но такую малость, да ещё выпимши, мы могли легко раздобыть. Как? — было несколько способов, не подумайте, что украсть. Мы не воровали. А можно было спросить:
— Девушка, если вы нам дадите два рубля, услышите гениальные стихи, — время было другое, и представьте, действовало. Нас узнавали — мы были из андеграунда, не нынешнего, а настоящего, из-под земли мы были. Мы были вроде гномов.
Мы с Лёнькой уж собирались спуститься в переход, как вдруг меня остановил голос:
— Мишка! Постой…
Из дверей кафе «Националь» вышла Вера. Дело было зимой, а она выскочила в очень лёгком платьице и даже легче, чем вы, ребята, уж сейчас ко всему привычные, можете предположить.
— Ну, куда тебя несёт? Зайди на минуту ко мне за столик. Со мной там Лариса Раева.
Мы вдвоём подошли к ней.
— Верка, я не один.
— Здравствуйте, Леня. Вы никогда не оденетесь по-человечески?
— Вряд ли, — сказал Губанов. — А что такое стряслось?
И она сказала:
— Вы так одеты, что вас невозможно в это кафе пригласить, — но дело было не в одежде, а просто она его очень не любила.
— А мы не в сюда, — добродушно сказал Губанов. — Мы тут, Верочка, в другое заведение собрались. — Во мне он был уверен. А я оказался предателем. Потому что я подумал о красавице, которая ждёт меня. Ведь это из-за меня Верка выскочила на мороз почти что, в чём мать родила.
Червонец наш был у меня в кармане, и я с унылой харей протянул его Губанову.
— Так ты здесь будешь? Оставь деньги, пригодятся, — сказал он.
— Бери, ну что меня травишь? — он, сочувствуя мне (он умел сочувствовать слабости) и даже с некоторым жалостливым пониманием взял деньги.
Мы с Верой прошли в тепло и ароматный уют знаменитого кафе, а Лёнька остался с червонцем на улице. Никогда себе этого не прощу. Впрочем, сейчас уже поздно об этом думать. И каяться поздно. Просто не перед кем покаяться. Можно перед Богом — но это слишком легко.
Итак, мы прошли к столику, за которым сидела красавица. Я, как только увидел её, и понял, что меня она ждёт, совершенно забыл про своего друга, замерзающего под зарядами сырой московской метели. И, вообще, обо всём на свете я забыл, а только смотрел на неё. Глаза у неё были какие-то зелёные в голубизну — как морская вода.
И тут со мной случилось то самое, что с Кисой Воробьяниновым случилось, у меня язык отнялся, и я ещё вдобавок ужасно покраснел.
— Водки выпью — разойдусь, — подумал я.
И, как Киса, я водки выпил, но не разошёлся. Что-то говорили про котлеты по-киевски. И ещё говорили про повесть Распутина «Прощание с Матёрой». А молчал, как рыба.
— Вы себя плохо чувствуете, Миша? — спросила красавица.
— Нет, всё нормально, — сказал я и выпил ещё стопку водки.
— Нет, ты погляди, как покраснел, — сказала Верка.
— Я вам дам книгу Леви о преодолении стеснительности, — сказала красавица. — Вы прочтёте и больше никогда не станете краснеть.
Тут я вспомнил своего друга, одного на снежных улицах жестокой столицы. И я ужасно разозлился.
— Да во мне, если человеческого что ещё осталось, так это способность краснеть. А ты и это у меня отнять хочешь? — сказал я. Выпил я, всё ж лишнего.
Через несколько дней мы встретились с Веркой, и она сказала мне:
— Ты просто безобразно себя вёл и оскорбил женщину.
— Верочка, не сердись, — сказал я. — Я постараюсь больше так не делать.
— Ага, — сказала Верочка, — так я тебе и поверила. А что Лёнька?
— А что ему делается? — ответил я.
* * *
Была у меня одна знакомая, ещё со школьных лет. Звали её Вера. Её и сейчас так зовут, только она живёт в Германии. Живёт она там одна. Не замужем, и детей у неё нет. В Ленинграде у неё, кажется, тётка, но я знаю, что они даже не перезваниваются.
А мы все тогда, в молодости, её звали Верочкой. Она отличалась каким-то ясным, прозрачным, чистым и невинным легкомыслием в отношениях с мужчинами, которым она всегда очень нравилась, и без которых обходиться не могла, и не умела, и не любила без них жить. В этом смысле жизнь её была совершенно безоблачна. У неё не было трагедий, мучительных порывов, душевных потрясений и даже каких-то тяжких объяснений, тем более слёз, истерик, драк и тому подобное. Была любовь. Прошла. Кто-то следующий. И, удивительно — во всём этом не было никогда ничего нечистого или безобразного. Как-то естественно всё это получалось. И так она дожила до тридцати пяти лет. Мы с ней ровесники.
И тут у неё умирает мать, которую она очень любила, хотя и была для неё источником горьких слёз, начиная лет с шестнадцати всё по той же причине — с этого возраста начались у неё отношения, с мужчинами.
И Верочка осталась одна в трёхкомнатной прекрасной квартире в Центре Москвы, и вдруг как-то всем стало ясно, что лимит времени исчерпан, и пора замуж. А то… в перспективе уже клубится непроглядный туман. Но Верочка почему-то к такому положению вещей отнеслась совершенно неожиданно. Она, как княгиня Шерер, вместо того, чтобы свою жизнь налаживать, принялась устраивать чужие судьбы. И получалось у неё это очень удачно — иногда. Но её жизнь изменилась тогда в какую-то тёмную сторону. Она уже не знакомила весело и с некоторым лёгким юмором всех своих друзей с каждым новым возлюбленным.
— А, Верочка, это кто?
— Да так. Он человек неинтересный. Тебе с ним скучно будет.
И я как-то печально задумался о ней, когда она меня спросила однажды:
— Мишка, а ты в принципе, как, вообще, смотришь на групповой секс?
Я ответил ей, что мне самому это не нужно, но я никого не осуждаю. Но потом я сказал, что видел это в Охотске, где, работали на путине только что освободившиеся зэки. И это было очень тяжёлые отношения, и там было много насилия, и злой подлости, и грязи.
— А ты, почему спросила?
— Да есть тут один человек. Ему, понимаешь, это нужно. А он мне нужен, — потом она помолчала и добавила со вздохом. — Вот не знаю только зачем он мне.
— Верка, брось! Хочешь, он у меня все свои зубы на полу пересчитает?
— Нет, — сказал она. — Не хочу. У него очень красивые зубы. К тому же, ещё неизвестно, там чьи зубы кто будет считать.
Однажды она мне говорит:
— Мишка, давай-ка мы организуем тебе личную жизнь.
— Да я ж вроде женат.
— Ты всегда женат. Но ты уже вполне дорос до того, чтоб тебе вести полноценную половую жизнь. На тебя бабы западают, а ты… Это ж необходимо.
— Для чего?
— Пора, молодой человек, мужчиной становиться. Ты знаешь Лору Раеву?
Лариса Раева была женой одного очень известного в то время писателя-невозвращенца, к которому, она ли не поехала, он ли её не захотел взять с собой, а, вернее всего, и то, и другое. Это была удивительная красавица. Денег у неё было немеряно, и она, действительно, на меня западала. Каждый раз, когда мы с ней встречались где-нибудь, она говорила одну и ту же фразу:
— Миша, давайте мы вас оденем, а то вы похожи на несостоявшегося лидера наших советских хиппи. И вы неправильно бороду подстригаете, а от этого вы похожи на несостоявшегося диссидента.
И я отвечал тоже всегда одно и то же:
— Я постараюсь состояться.
— В качестве хиппи или в качестве диссидента?
И я отвечал:
— Поживём, увидим.
Как-то раз мы шли по улице Горького (тогда ещё так) с Лёней Губановым, и где-то мы с ним надыбали червонец. Что это такое, червонец с Губановым в Центре — само по себе уже целый роман. Это был человек, у которого талант лез, буквально, отовсюду, и он пить, даже и напиваться умел талантливо, хотя это бывало страшновато и часто безобразно. Идём мы, значит, по Горького, а с червонцем весь великий мегаполис нам принадлежит. Доходим до угла Манежной, и тут нам надо в подземный переход, поскольку мы собирались первую бутылку выпить в пельменной в одном из переулков улицы Пушкинской (ныне Малая Дмитровка, кажется). Я просто для молодёжи объясняю, что червонец — это нам немного до трёх бутылок не хватало, но такую малость, да ещё выпимши, мы могли легко раздобыть. Как? — было несколько способов, не подумайте, что украсть. Мы не воровали. А можно было спросить:
— Девушка, если вы нам дадите два рубля, услышите гениальные стихи, — время было другое, и представьте, действовало. Нас узнавали — мы были из андеграунда, не нынешнего, а настоящего, из-под земли мы были. Мы были вроде гномов.
Мы с Лёнькой уж собирались спуститься в переход, как вдруг меня остановил голос:
— Мишка! Постой…
Из дверей кафе «Националь» вышла Вера. Дело было зимой, а она выскочила в очень лёгком платьице и даже легче, чем вы, ребята, уж сейчас ко всему привычные, можете предположить.
— Ну, куда тебя несёт? Зайди на минуту ко мне за столик. Со мной там Лариса Раева.
Мы вдвоём подошли к ней.
— Верка, я не один.
— Здравствуйте, Леня. Вы никогда не оденетесь по-человечески?
— Вряд ли, — сказал Губанов. — А что такое стряслось?
И она сказала:
— Вы так одеты, что вас невозможно в это кафе пригласить, — но дело было не в одежде, а просто она его очень не любила.
— А мы не в сюда, — добродушно сказал Губанов. — Мы тут, Верочка, в другое заведение собрались. — Во мне он был уверен. А я оказался предателем. Потому что я подумал о красавице, которая ждёт меня. Ведь это из-за меня Верка выскочила на мороз почти что, в чём мать родила.
Червонец наш был у меня в кармане, и я с унылой харей протянул его Губанову.
— Так ты здесь будешь? Оставь деньги, пригодятся, — сказал он.
— Бери, ну что меня травишь? — он, сочувствуя мне (он умел сочувствовать слабости) и даже с некоторым жалостливым пониманием взял деньги.
Мы с Верой прошли в тепло и ароматный уют знаменитого кафе, а Лёнька остался с червонцем на улице. Никогда себе этого не прощу. Впрочем, сейчас уже поздно об этом думать. И каяться поздно. Просто не перед кем покаяться. Можно перед Богом — но это слишком легко.
Итак, мы прошли к столику, за которым сидела красавица. Я, как только увидел её, и понял, что меня она ждёт, совершенно забыл про своего друга, замерзающего под зарядами сырой московской метели. И, вообще, обо всём на свете я забыл, а только смотрел на неё. Глаза у неё были какие-то зелёные в голубизну — как морская вода.
И тут со мной случилось то самое, что с Кисой Воробьяниновым случилось, у меня язык отнялся, и я ещё вдобавок ужасно покраснел.
— Водки выпью — разойдусь, — подумал я.
И, как Киса, я водки выпил, но не разошёлся. Что-то говорили про котлеты по-киевски. И ещё говорили про повесть Распутина «Прощание с Матёрой». А молчал, как рыба.
— Вы себя плохо чувствуете, Миша? — спросила красавица.
— Нет, всё нормально, — сказал я и выпил ещё стопку водки.
— Нет, ты погляди, как покраснел, — сказала Верка.
— Я вам дам книгу Леви о преодолении стеснительности, — сказала красавица. — Вы прочтёте и больше никогда не станете краснеть.
Тут я вспомнил своего друга, одного на снежных улицах жестокой столицы. И я ужасно разозлился.
— Да во мне, если человеческого что ещё осталось, так это способность краснеть. А ты и это у меня отнять хочешь? — сказал я. Выпил я, всё ж лишнего.
Через несколько дней мы встретились с Веркой, и она сказала мне:
— Ты просто безобразно себя вёл и оскорбил женщину.
— Верочка, не сердись, — сказал я. — Я постараюсь больше так не делать.
— Ага, — сказала Верочка, — так я тебе и поверила. А что Лёнька?
— А что ему делается? — ответил я.