Рисунки С. ПРУСОВА
Их было четыре миллиона — мужчин, женщин, стариков и детей. Четыре миллиона человеческих жизней загублено гитлеровскими палачами в Освенциме. Минуло почти двадцать лет после окончания войны, но страшные слова Освенцим-Аушвиц до сих пор острой болью отдаются в сердцах миллионов людей, постоянно напоминая о чудовищной сущности фашизма, вскормленного монополиями империалистической Германии.Ал. Лебедев , бывший узник гитлеровского лагеря смерти Освенцим, член Президиума Международного комитета Освенцима
Пепел жертв стучит в сердца людей. Об этом нельзя забывать. В Западной Германии, вся политическая жизнь которой пронизана милитаристским и реваншистским угаром, забыты жертвы, прощены убийцы. Многие из них подвизаются на руководящих постах в боннском правительстве, проводят реваншистские планы, опасные для всеобщего мира, стремятся к ревизии итогов второй мировой войны, рвутся к ядерному оружию.
Народы мира на собственном опыте знают цену мира, жизни и свободы, сознают, кто их друзья и кто враги. Обуздать темные силы реакции, не дать западногерманским и прочим милитаристам и их вдохновителям развязать новую войну — такова воля всех честных людей мира.
В начале 1965 года мировая общественность отмечает двадцатилетие освобождения Освенцима героической Советской Армией. Эта дата не просто дань памяти погибшим — это напоминание живым, призыв к борьбе против возрождения фашизма. На Всеевропейском форуме бывших узников гитлеровских лагерей смерти, посвященном этой дате, снова прозвучит решительное «нет!» атомному Освенциму.
Повесть Н. Коротеева, главы из которой печатаются в «Искателе», — отдельные правдивые штрихи об освенцимском концерне смерти — самом страшном месте, когда-либо бывшем на земле. Это повесть о мужестве и борьбе бывших узников, участников движения Сопротивления, о несгибаемой воле простых советских людей, о выполнении ими интернационального долга.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Он задыхался. Сердце билось из последних сил, а он стоял обессилевший, ощущая, что покачивается в такт сердечным ударам, и страшился одного — упасть.
Глаза его были закрыты. Сквозь веки пробивался яркий свет, который казался красным.
Вдруг земля поплыла под ногами.
«Падаю!» — Мазур с усилием открыл веки и увидел — падает.
Он упал бы, но рука соседа поддержала.
Слабость длилась одно мгновение. Потом от сознания, что могло бы произойти, даже сердце застучало тише. Мазур вздохнул. Но глубже, чем следовало.
Ножевая боль резанула по ране в животе.
Опять, так ничего и не увидев, он закрыл глаза. В красной тьме сомкнутых век было легче перетерпеть боль. Потом он осторожно потянул воздух носом, так нежно, как вдыхают самый тонкий аромат.
— Держись, — глухо, сквозь зубы проговорил сосед, поддерживавший его.
Мазур тихонько кивнул ему в ответ. Потом он нашел в себе силы разогнуться, стать почти прямо и открыть глаза.
Он сразу увидел все небо и землю. Сияющее небо и залитую солнцем землю. И лишь долгую секунду спустя он обрел способность различить остальное, и то не сразу: горы — черную изломанную линию, которая отделяла небо от земли; солнце, заставившее его прищуриться; и опять землю — горы, поросшие коричневым лесом, что тронут первой зеленью, едва сквозившей, ласкающей взгляд; и сразу рыжие параллельные полосы колючей проволоки, перечеркнувшей, отделившей от него весь остальной мир: «Плен?! Плен! Плен…»
Все, что находилось по эту сторону проволоки, как бы наново воссоздавалось в его сознании.
Он увидел, как метрах в двухстах от них новая партия пленных вытягивается в шеренгу, готовясь преодолеть то расстояние, которое Мазуру и другим из его группы удалось пробежать.
Не всем.
Пятеро лежали на этих двухстах метрах: один в нескольких шагах от линии «старта селекции», другие — ближе и ближе к группе, добежавшей до «финиша».
К тому, кто лежал совсем недалеко от старта, уже шел Длинный Отто. Отто был действительно высок и казался еще выше в пузырящихся на бедрах галифе, сверкающий сапогами и — против солнца — казавшийся черным, как рок. И руки его тоже были черными, в перчатках, и правая — длиннее левой. Пистолет был как бы его рукой, одетой в черную перчатку, частью руки, пальцем.
Лицо человека, который лежал на земле, в непросохшей весенней грязи, было повернуто в сторону подходившего Отто. И тот, кто лежал, повернув лицо к подходившему Отто, не мог не видеть, как это видели все, что Отто идет к нему. И тот, кто лежал лицом к подходившему Отто, как и все, знал, что сейчас будет. И тот, кто лежал и видел, что к нему подходит Отто, не шевелился, только голова его по мере того, как подходил — Отто, чуть приметно поворачивалась лицом в грязь, а когда Отто подошел и встал над тем, кто лежал в грязи, он мог видеть только костлявый затылок лежащего.
Мазур слышал, как чавкала под блестящими сапогами непросохшая земля.
Где-то в вышине забился песней жаворонок. Тонко так. И песня птицы была похожа на детский плач.
Отто неторопливо отнял правую длинную руку от бедра, и теперь его черный пистолет-палец смотрел прямо в затылок того, кто лежал ничком на влажной, остро пахнущей весной земле.
Человек не шелохнулся, только руки его, словно в нетерпении, теребили мягкую землю. А после выстрела, прозвучавшего мягко, тупо, пальцы лежавшего судорожно сжались в кулаки и потом медленно отпустили землю, как самую ненужную вещь.
— Отмучался…
Это сказал кто-то стоявший рядом с Мазуром.
Отто шагнул прочь от трупа.
Тогда второй, который лежал неподалеку — к нему направился Отто, — вдруг вскочил на четвереньки и по-крабьи побежал в сторону.
Отто выстрелил, не замедляя неторопливого шага.
Человек на четвереньках взвизгнул, поджал ногу.
Отто выстрелил еще два раза.
Человек упал в грязь и стал кричать надрывно, громко. У него, очевидно, были прострелены руки и ноги.
Мазур дернулся, ослепленный яростью. Но теперь уже две руки схватили его под мышки, так, чтобы со стороны было незаметно, что его держат.
— Крепись, — сказал сосед слева, — крепись…
Соседи Мазура по строю, словно сговорившись, завели его руки за спину.
— Эх, вы…
Ни усталость, ни боль не ослабили его так, как этот непроизвольный порыв ненависти. Мазур почувствовал, что вот-вот упадет. Холодная липкая испарина покрыла тело.
— Эх, вы…
— Крепись.
Длинный Отто, будто забыв о втором обреченном, двигался к третьему. Услышав его хлюпающие шаги, третий, собрав последние силы, повернулся на спину и стал смотреть в глаза приближающемуся Отто. Отто остановился в шаге от ног лежащего на земле. Тот с усилием подтянул руки к вороту куртки и рванул его. Но сил было так мало, что ворот не разорвался. Тогда человек расстегнул пуговицу у ворота, потом на груди и распахнул куртку.
Отто начал поднимать правую, длинную руку с пистолетом.
Человек лежал неподвижно и глядел на Отто.
— Гут.
Это тихо сказал Отто. Его рука-пистолет начала опускаться.
Тогда человек, лежащий на земле, плюнул в Отто. Но и доплюнуть до Отто у человека не хватило сил.
На каменном лице Отто изобразилось что-то вроде улыбки.
— Шлехт. Зер шлехт.
Правая рука Отто быстро поднялась.
Человека не стало.
Отто больше не двинулся с места. Не опуская пистолета, он дважды выстрелил по остальным и, не оглядываясь, пошел к строю автоматчиков, что стояли вдоль проволочного забора, ограждающего лагерь.
— Пустите! — сказал Мазур. Завернутые за спину руки ныли в плечах.
Соседи отпустили его руки.
— Держись, — опять сказал сосед слева. — Не дури, майор.
— Ладно, — ответил Мазур.
На полосе «селекции» по-прежнему выл смертельно раненный человек, второй, которого Отто не добил. Мазур смотрел на него, как и все смотрели, потому что в некоторые минуты люди, помимо своей воли, смотрят на то, на что, казалось бы, смотреть невозможно.
— Почему он его не прикончит? — негромко спросил Мазур у соседа слева.
— В наказание. Пытался бежать.
— Но ведь Отто хотел не убивать третьего. Если бы тот не…
— Спроси у Отто.
— Послушай… — начал было Мазур.
— Молчи! — прошипел сосед справа. — Отто косит в нашу сторону.
Они разговаривали, почти не разжимая губ, но то легкое шевеление в строю пленных, когда Мазура поддерживали, привлекло внимание фашиста. Он меланхолично, по-гусиному поднимая ноги, направился к группе, в которой стоял Мазур.
Мазур уставился в землю. Она была коричневая, влажно поблескивала на солнце. Кое-где в следах от колодок скопилась вода. Поверхность ее мелко рябила под ветром. И тут же Мазур заметил несколько травинок: совсем тонких, ярких, просвечивающих на солнце и бившихся на ветру, как маленькие знамена надежды.
— Надо смотреть прямо, осел.
Мазур услышал эту немецкую фразу, понял, что ее проговорил Отто, чуть качнулся, чтобы расставить ноги и встать уверенней, и поднял голову.
Лицо у Отто было маленькое, гладко выбритое и холеное. Его голубые глаза смотрели спокойно, с чуть приметным любопытством.
В первое мгновение Мазур оторопел. Он представлял себе взгляд Отто ненавидящим, сверлящим, остановившимся и неподвижным, будто глаза змеи. А перед ним оказались человеческие глаза. Это казалось невозможным, противоестественным.
— Надо смотреть прямо, осел, — повторил Отто.
И голос звучал мягко, был гибок.
Продолжая глядеть в глаза Мазуру, Отто поднял руку и ловко, коротко ударил в челюсть.
Мазур почувствовал, как клацнули его зубы. Огненная вспышка на мгновение ослепила его. Но он устоял на ногах.
Отто сказал:
— Гут, — и пошел дальше вдоль строя.
И опять Мазур почувствовал, как с одной и с другой стороны у него под мышками очутились руки соседей.
«Хорошо еще, что он не двинул мне в живот, — подумал Мазур, — разлетелись бы к черту швы на ране… Но бить ты, сука, все-таки не умеешь…»
* * *
От усталости руки казались огромными. Особенно в темноте, когда в бараке погасили свет. Тело словно растаяло, и остались одни руки, тяжелые, набрякшие. Кровь по ним двигалась щекочущими толчками.
Сопение и храп слышались с трехъярусных нар. Пахло мокрой грязной одеждой и потом. Кто-то бредил во сне. Говорил быстро-быстро и каким-то высоким детским голосом. В лопотанье невозможно было разобрать слова.
По толевой крыше гулко стучал дождь. Стук его то убыстрялся и становился громче, то утихал.
«Только бы не уснуть… — думал Мазур. — Не уснуть…»
От голода в голове казалось пусто и светло, будто в комнате без мебели. И бело. Ослепительно, до головокружения бело. И гулко. Мазур словно слышал, как слова, которые он говорил про себя, звучат в голове многократно повторенным эхом.
«Встреча… — думал он. — Вот встреча! Встреча… Встреча… Встреча… В академии вместе учились… Учились… Учились… Саша Белов… Белов… Белов…»
Он встретился с Беловым два дня назад, когда работал в каменоломне. Мазур шел вниз, в карьер, оставив наверху свой камень. А снизу с камнем на плече поднимался какой-то бородатый старик. Они оба поравнялись с автоматчиком, когда Мазур услышал тихое, неуверенное:
— Петр…
Оглянулся. Всмотрелся в лицо того, кто его позвал.
— Лос! Лос! — крикнул автоматчик.
Каждый пошел своей дорогой.
Только в карьере, взвалив на плечо камень, Мазур отчетливо припомнил лицо окликнувшего его человека, но без бороды — молодое краснощекое лицо Саши Белова. Они учились вместе. Закадычными друзьями не были. Просто однажды летом, когда оканчивали третий курс, вышли вместе и решили отправиться в ресторан, отметить успешную сдачу.
Помнится, они тогда попали в «Метрополь».
Им подали котлеты по-киевски. Большие, рыжие, с бумажными финтифлюшками на косточке, чтобы не запачкать жиром пальцев. На тарелке еще стояла маленькая печеная формочка с зеленым горошком в сметане. И картофель. Тонкоструганый, золотистый, хрустящий.
Мазур отодвинул на край тарелки печеную формочку с зеленым горошком в сметане.
Белов спросил:
— Ты что это?
— Не люблю, — ответил Мазур.
— Напрасно.
Яснее ясного предстала перед глазами Мазура эта печеная формочка с зеленым горошком в сметане. Зеленый горошек наложен горкой.
«Об этом нельзя думать. И пора мне…»
Он свесил с нар голову, прислушался в темноте к сопению спящих.
Стал осторожно спускаться. После воспоминаний о еде в желудке стоял жесткий ком, болезненный, будто нарыв. Мазур твердо стал на пол и потихоньку погладил живот, чтобы проснувшийся голод не так терзал.
Потом не торопясь, придерживаясь одной рукой за нары, двинулся к выходу из блока.
Мазур прошел в другое отделение барака, где помещались старшие командиры. Протянув руку, Мазур нащупал край нар. Лежавший на них засопел, отодвигаясь в сторону. Мазур сунул ноги между двумя телами, прикрытыми одеялами, Каждый со своего бока отдал ему по краешку. Сразу стало тепло.
— Начинай! — послышался шепот Белова.
— На рассвете девятнадцатого ноября мы начали наступление. Заиграли «катюши».
— Погромче…
— Тише!
Мазур чувствовал, что рассказывает очень сбивчиво, торопливо.
Заплакал кто-то невидимый в темноте.
Мазур чувствовал, хрипнет его голос. Но слез не было. Глаза были воспаленно сухи.
— Спасибо. Хватит, товарищи, на сегодня.
Белов проводил Мазура до двери. Он благополучно, незамеченным, миновал тамбур, вернулся на свое место на нарах. И неожиданно ощутил, что за время своего рассказа словно отдохнул: руки перестали казаться огромными.
Он быстро уснул.
Ему снился бой.
Удар плетки заставил его подскочить.
— Ауф штеен! Лoc! Лос!
Мазур увидел перед собой раскрасневшееся от крика лицо блокового.
— Лос! Лос!
Видимо, Мазур с такой ненавистью глянул ему в морду, что блоковой еще раз ожег его плеткой, на всякий случаи, и побежал дальше.
Мазур спустился с нар и вместе со всеми потрусил на улицу. В двери толкались: не хотелось получать лишний удар плетью.
* * *
Был субботний вечер.
Теперь, когда их пригоняли из каменоломен в лагерь, бывало еще светло: дни стали длиннее. После ужина, когда до вечерней поверки оставалось полчаса, можно было побродить вокруг барака, переброситься словом.
Если бы лагерь помещался на равнине, то они, наверное, еще видели бы солнце, а тут оно заваливалось за горы рано, и в долину подолгу лился с неба только сумеречный, рассеянный свет.
На западе, на черных в эту пору склонах, начинали мерцать огоньки городка, желтые, трепетные. Там вроде текла обычная жизнь. Но в это не верилось.
Мазур думал, что так кажется лишь ему. Но, всматриваясь в лица других пленников, он видел — и они плохо верили в существование городка на склоне.
— Петр!
Мазур сразу узнал голос Белова.
Они пошли рядом, неприметной парой среди других пленных, шнырявших по посыпанным желтым песком дорожкам лагеря. Это было время, когда узники имели возможность совершать обмен и «сделки»: отдать кусок хлеба и взять две картофелины, сменять картофелину на «затяжку» или «затяжку» обменять на кусочек маргарина в четверть спичечного коробка.
Это было самое удобное время для разговоров наедине.
— Надо, чтобы как можно больше людей в лагере узнало от тебя о битве на Волге. Понимаешь, от участника событий.
— Я стараюсь. Многие меня так и зовут — майор-танкист.
— Вот это плохо.
— Не понял.
— Плохо, что тебя многие знают в лицо. Думаешь, тебе позволят в лагере вести беспрепятственную агитацию? Рассказывать о крупном поражении гитлеровской Германии? За это в лучшем случае расстрел. А в худшем — знаешь, на что способны фашисты.
— Ясно. Буду осмотрительнее.
— По-моему, за тобой установлена слежка. Будем честны друг перед другом. Не все выносят то, что приходится пережить. Кое-кто замкнулся и даже наедине с собой побаивается думать о сопротивлении. А кое-кто потерял веру…
— А иные попросту стали предателями.
— Стали… Но они живут среди нас. Они ждут случая застраховать свою жизнь смертью другого.
Навстречу им двигался краем дорожки доходяга в пилотке с опущенными отворотами. Он шел ссутулившись и казался горбатым и, как горбатый, выставил вперед заостренный подбородок. Рот у него был ощерен, покривившиеся в ослабших деснах зубы выпячивались, а глаза заискивающе улыбались. Доходяга заступил дорогу Белову:
— Помнишь, я тебе котелочек мыл? Помнишь?
— Помню… помню… — Белов достал из кармана корочку хлеба, разломил ее надвое и протянул половинку доходяге.
Доходяга очень ласково, осторожно принял заскорузлую корочку, словно ювелир, принимающий брильянт фантастической величины, тихо отошел в сторонку, присел на корточки и стал посасывать подаяние. Лицо его стало вдохновенным.
— Кремень, казалось, был человек, — проговорил Белов. — Потом карцер, потом еще, еще… И вот сработала фашистская машина. Он почти никого не узнает, всех боится. Только вот меня вроде запомнил. «Я тебе котелочек мыл…» И ведь действительно мыл однажды. Давно, в сорок первом, в декабре, болел я…
Мазур взглянул на Белова и увидел окаменевшее лицо и глаза, голубые, с сероватыми прожилками, как полушария.
Они шли молча.
— Дурень он, — почти весело проговорил, проходя мимо, пленный. — Ей-богу, дурак! Две картофелины за одну затяжку! Нет, цирк! Я ему затяжку, а он, не торгуясь, отдает две картофелины. Может, он в доходяги поскорее хочет попасть?
Говорил молодой парень, говорил, захлебываясь словами. Его просто душила радость. Он двигался быстрее своего спутника и все старался заглянуть ему в лицо, но тот шел нахмурившись.
— А меня сегодня облапошили, — сказал хмурый.
— Говорил, идем со мной! Твоего окурка на десять затяжек хватило бы.
Они отошли. Их разговора не стало слышно.
С болота по соседству начал подниматься туман. Сырость была земляная, пахнущая торфом и пронизывающая.
— Бежать! Бежать надо! — проговорил Мазур.
— Легко сказать…
— Как бы ни было трудно. Добраться до Родины. Снова воевать.
— Помни — за тобой следят.
По забывчивости Мазур поднес большие пальцы рук к поясу, чтобы заправить, как ему показалось, сбившуюся гимнастерку, и, наткнувшись на рядно лагерной куртки, оторопело остановился. Его бросило в холодный пот:
«Плен! Плен… Я в плену!..»
Белов посмотрел на Мазура и сказал:
— Со мной то же бывает.
* * *
— Как агитация?
Отто сидел за письменным столом в своем кабинете. От него пахло духами. Руки Отто лежали на столе и были одинаковой длины.
С потолка кабинета свисала на длинном шнуре большая, трехсотсвечовая лампа. Стены на уровне роста человека были окрашены масляной краской.
«Чтобы кровь отмывать легче было», — подумал Мазур.
— Ты что, сожрал свой язык с голоду? — Отто улыбнулся собственной шутке. — Сожрал?
— Нет.
— Что?
— Нет, господин обер-лейтенант.
— Повтори мне, что ты говорил сегодня у французов.
— Я рассказывал… господин обер-лейтенант, — Мазур чувствовал, как все его существо против того, что он делает. Ему очень хотелось просто плюнуть в длинную морду Отто. Но это значило спровоцировать Отто на выстрел, пойти на самоубийство. — Я рассказывал, господин обер-лейтенант, о том, как меня взяли в плен…
— Зо…
Глаза Отто, голубые, отороченные темными ресницами, казались нарисованными на лице. Что бы ни делал Отто со своим лицом — улыбался, изображал равнодушие, или удивление, или оно просто было спокойным, — глаза его оставались холодно любопытствующими.
— Настоящий солдат в плен не сдается, — сказал Отто.
— Я таранил на танке «юнкерс», когда он взлетал. Взрывом бомбы сорвало башню.
— Таранил самолет? На тайке?
— Да, господин обер-лейтенант.
— Садись.
Мазур прошел к табуретке, что стояла у стола, и сел.
— Храбрый солдат.
Лицо Отто было человеческим, если бы не глаза.
— Ты сказал мне правду?
— Да, господин обер-лейтенант.
— Я знаю, что ты сказал мне правду.
— Потом я очнулся…
— Я все знаю. Сигарету?
— Не курю, господин обер-лейтенант.
— Водки?
— Не пью, господин обер-лейтенант.
— О! Ты русский?
— Украинец.
Отто усмехнулся губами:
— Горилки у меня нет. Извините.
— Не пью, господин обер-лейтенант.
— Нам нужны храбрые солдаты.
— Я пленный, господин обер-лейтенант.
— Коммунист?
— Н-нет… господин обер-лейтенант.
— Нет?
— Нет, господин обер-лейтенант.
— Куда подевались все коммунисты? Все не коммунисты, не активисты. Кто воюет против нас?
— Народ.
— Народ? Против нас только фанатики-коммунисты. Толпой надо управлять. Эта великая миссия возложена историей на нас, представителей высшей расы. Мы та единственная сила, которая способна управлять, быть господами. И приближаем к себе тех, кто разделяет наши взгляды.
Отто вскинул голову.
— «Все для меня. Весь мир для меня создан… Я уже давно освободил себя от всех пут и даже обязанностей. Я считаю себя обязанным только тогда, когда мне это приносит какую-либо пользу… Угрызений совести у меня никогда не было ни о чем. Я на все согласен, лишь бы мне было хорошо». Так, кажется. Ты, русский, скажи, кто это сказал?
— Герой Достоевского. Князь Валковский, — ответил, подумав, Мазур. — Поэтому вы, господин обер-лейтенант и даете читать в лагере Достоевского. Только ведь у него и по-другому сказано.
— Встать!
Мазур поднялся.
Отто приказал сесть, снова встать.
И так продолжалось минут пять. Это был совершенный пустяк по сравнению с тем, что Отто мог сделать с ним, с обычным пленным, которого еще вдобавок подозревали в агитации против армии Третьего райха.
— Что сказал еще Достоевский, скотина?
Отто был розов. Его бледное лицо покрылось легким радостным румянцем.
— Не знаю, господин обер-лейтенант.
— Лечь!
Мазур выполнил приказ.
— Встать!
Приказы следовали один за другим, все быстрее и быстрее, пока Мазур уже не мог так быстро выполнять их, как их выкрикивал Отто.
Отто продолжал кричать уже независимо от того, вставал или опускался на пол Мазур. Лицо его дергалось и корежилось в гримасе бешенства. Только глаза по-прежнему оставались голубыми и ясными.
Отто подскочил к нему, распростертому на полу, стал бить ногами. Потом выпихнул Мазура в канцелярию, подобно кому грязного тряпья.
— Встать! — заорал он.
Шрайбштубисты и еще какие-то люди бросились поднимать Мазура, потому что он все никак не мог подняться и лишь возил руками по полу, стараясь найти опору.
Наконец Мазур поднялся на ноги, но стоял, наклонившись вперед, думая только об одном, чтобы защитить свой раненый живот от прямого удара.
— Гут, — очень спокойно сказал Отто и еще что-то, чего Мазур уже не разобрал, сообразив лишь: больше его вроде бить пока не станут.
Мазур выпрямился почти совсем, и вдруг Отто ринулся к нему, носком сапога ударил в живот…
Он очнулся потому, что губы его чувствовали прохладную воду. Ее было много, и никто не отбирал ото рта чашку. Мазур напился и хотел отодвинуться от воды, но ощутил, что он боком лежит на мокрой приятной прохладной земле. Сверху тоже течет вода.
Тогда он открыл глаза. Увидел отраженный в луже свет лампы почти прямо у своих зрачков. Он хотел пошевелиться, но потом передумал. Не хотелось ему, чтобы кто-то увидел, как он очнулся, и стал мучать его снова. Он очень осторожно вздохнул полной грудью и еще раз подумал, насколько же ему хорошо лежать вот так спокойно под дождем, спорым и теплым, и не шевелиться.
Неярко полыхнуло голубым светом. Гром проурчал добродушно, словно хохотнул невзначай.
Очень хорошо было лежать в луже под дождем.
Ветер потянул. Он пахнул лесом: корой, влажной от дождя, и молодыми листьями — тополем.
— Очнулся. Дышит, — услышал Мазур немецкие слова.
Его толкнули ногой. И, не ожидая, когда толкнут еще раз, Мазур поднялся.
— Руки!
Мазур поднял их над головой.
— За спину!
На кистях щелкнули наручники.
— Форвертс! Лос!
Мазур стал рядом с тремя другими пленными, лиц которых он не видел в темноте.
Охранники в островерхих капюшонах двигались по бокам.
Вдруг Мазур вздрогнул. Он только теперь, пожалуй, сообразил, что группу вывели за ворота лагеря. Они вышли из лагеря. Они шли по дороге, в сторону гор.
Гром ударил с задержкой, резко.
Шатнувшись к соседу, Мазур толкнул его:
— Бежим…
— К богу?
Мазур выругался. Потом подался к соседу справа:
— Бежим! Молния полыхнет — и влево. После вспышки часовые как бы ослепнут на время.
— А, — протянул сосед справа и выругался, — давай. Один черт…
— Предупреди.
— Есть.
Они шли по размытой дороге. Было чертовски темно. Молния медлила. Кашлял часовой. Потом он споткнулся и стал длинно ругаться.
Вспышка ослепила всех. Она не успела погаснуть, когда Мазур, толкнув соседа, словно напомнив уговор, ринулся влево, под откос, поджав ноги к животу, и покатился вниз.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дождь перестал. Рассвет был серым. Частые сосны поднимались черными колоннами.
Беглецы шли тесной группой по скользким после дождя опавшим сосновым иглам.
Они еще не видели лиц и узнавали друг друга по голосам.
Наконец развиднелось.
Послышалась песня зорянки. Мазур остановился на секунду, прислушался. Ему не верилось, что и в этих местах могли быть такие же птицы, как на Украине.
— Что? — спросил Мазура пожилой спутник, который ночью бросил: «К богу?» Видимо, тогда ожидание неизбежной и скорой смерти наполнило его душу безразличием ко всему. Но потом, когда они скатились с откоса и бросились в лес, он первым догадался, что надо держаться вместе, — если кто потеряется в темноте, то насовсем.
— Зорянка, — ответил Мазур.
— И здесь поют птицы…
— Петром меня зовут, — сказал Мазур.
— Сеня. Семен.
Они остановились все четверо. Повернулись лицами вкруг.
— Ричард.
Это сказал совсем молодой парнишка. Едва ли дотянуло ему до семнадцати.
— Англичанин? — спросил его пожилой.
— Из Велева, — ответил парнишка.
— Дура твоя мама, — сказал пожилой. Даже борода была у него совсем седая.
— Мама говорила, что это папа.
— А, — сказал седой, словно этот ответ удовлетворил его, — меня Иваном кличут.
— Надо первым делом, ребята, браслеты снять, — сказал Мазур.
Седой Иван пригляделся к Мазуру:
— Я тебя знаю — майор-танкист.
Уже можно было разглядеть лица. Оборванные до лохмотьев, вывалянные в грязи, заросшие, они походили один на другого.
— Идем разобьем браслеты. — И Мазур пошел к камням, которые выглядывали из-под хвои на крутом склоне. Остальные двинулись за ним.
Седой ворчал на ходу:
— Надо же умудриться! При наступлении в плен попасть.
Резко обернувшись, Мазур почти столкнулся с Иваном и почувствовал: до боли сдавили браслеты eгo запястья.
Ричард протиснулся между ними, спиной к Мазуру.
— Ты, седой, к нему не лезь.
— Видали мы таких храбрых, — усмехнулся стоявший рядом Семен. — Ты же, сука седая, капо сапоги чистил.
— Пошли вы к черту! — сказал седой. — Давайте браслеты снимать.
Они подошли к камням. Мазур опустился на колени и положил сцепленные сзади руки на острую грань скалы.
— Возьми, Ричард, булыгу, стань ко мне спиной и тюкай по браслету.
— Я ж руки тебе разобью.
Тогда Мазур сказал, чтобы Семен и Иван стали по бокам и корректировали удары.
Сталь на браслетах оказалась хорошей. Ричард с полчаса бил то по наручникам, то по рукам, прежде чем разбил оковы Мазура. Потом дело пошло быстрее.
Расковав руки, беглецы спустились к ручью. Они напились и вымылись.
Солнце разогнало облака. Наступал погожий день. Стало тепло.
Вместе с теплом пришла усталость. Только теперь сказалось напряжение ночного бега в темноте. Предательское сонливое безразличие сковало и Мазура. Даже есть не хотелось.
— Идите! — вдруг громко сказал Иван. — Оставьте меня и идите! Идите к черту! Скорее уходите отсюда! Сейчас сюда придут с собаками.
— Ночью был дождь. Собаки не смогут взять след, — ответил Мазур.
Ричард молча поднялся и вошел в ручей. Он стал рвать осоку и обламывать белые сочные стебли, где листья выходили в трубку. Он принес целую охапку:
— Давайте завтракать, товарищи.
Мазур взял белый стебель, сунул его за щеку безо всякого аппетита. Хотя они пили много воды и у ручья жара чувствовалась не так сильно, а лишь размаривала, расслабляла, во рту было сухо. Мазур не почувствовал в осоке никакого вкуса.
В кустах послышался шорох.
Беглецы окаменели. Усталость, сонливость как рукой сняло. Все четверо переглянулись и сжали в пальцах камни, приготовившись дорого отдать свою жизнь.
Ветви ивняка дрогнули. К ручью вышла лань, светло-желтая, словно песок под солнцем. Она втянула воздух нервно шевельнувшимися ноздрями. Фыркнула. Медленно и очень осторожно ушла. Только веточки еще несколько мгновений подрагивали.
— Пронесло, — тихо сказал седой.
Ему никто не ответил. Каждый потянулся к кучке белых стеблей осоки и стал медленно жевать. Только сейчас Мазур ощутил сладковатый вкус травы, островатый даже чуть-чуть и теперь напомнивший детство, тихие заводи реки за садами. И весь мир, окружавший до этой поры Мазура, как декорация, как цвет без запаха и вкуса, без звуков даже, наполнился, неожиданно и радостно, дыханием слабого ветра, тугим пошумом недалеких сосен и духом смолы, сыростью тенистых берегов.
Он заметил, что и его спутники точно ожили, глаза заблестели, движения стали увереннее.
— Идти, идти надо. Я обязательно дойду до России. Счет у меня на фашистов большой. Всю жизнь мстить, и детям останется, — заговорил седой. — Девочку они мою убили. И жену.
— Неуравновешенный вы человек, — сказал Ричард.
— Сопляк ты.
— Разговорчики! — сказал Мазур. — Слушайте. Днем мы сегодня отдыхаем…
— Нельзя! Нас же ищут!
— Прошу не перебивать. Ищут нас на восток от лагеря. А мы ушли на юго-запад. Ночью повернем на север.
Заметив, что седой едва сдерживается, Мазур поднял руку, требуя молчания.
— Мы обязательно пойдем сначала на север. Потом свернем на восток. Выйдем к границам Судетской области. Там начинается Чехословакия.
— А там не фашисты? — не выдержал седой.
— Там прежде всего чехи. Они помогут.
Мазур помолчал, ожидая, что кто-либо возразит, но даже Иван не стал спорить.
— Пойдем ночами. Днем — спим. Дисциплина армейская. Ясно? Что у тебя? — спросил Мазур, поймав тоскливый взгляд Ричарда.
— Может, нам все-таки уйти отсюда? Больно близко от лагеря. А?
— Нет, Ричард. Где гарантия, что через триста метров мы не натолкнемся на местного жителя? На собаку, которая поднимет шум? Движением мы только выдадим себя. И надо отдохнуть.
Они заползли в густые кусты ивняка, в холодок.
Мазур пытался заставить себя уснуть, но сна не было. И усталости тоже не было. Испуг, вздернувший их нервы во время появления лани, пересилил усталость. Мазур подумал даже, что появление лани очень хорошо. Она зашумела в кустах вовремя.
* * *
На поляне в лунном свете стояли странные сооружения. Свет луны был так ярок, что даже издали можно было разглядеть цвет соломы.
— Да это же ульи… — прошептал Мазур, стараясь унять дрожь.
С полчаса назад они переплыли неширокую реку. Вода в ней была еще довольно холодна, и они крепко простыли.
— С-собак вроде нет, — заметил Ричард.
Справа от поляны виднелся двухэтажный дом. Луна касалась краем его острого шпиля. Дом, наверное, был старый — весь из пристроек, переходов, полукруглых башенок.
— Собак немцы больше в комнатах держат. — ответил Семен на замечание Ричарда.
— Подождите, — предупредил Иван и осторожно двинулся к ульям. Он тенью скользнул по поляне и через минуту возвратился с сотами.
— Ук-кусят, — простучал зубами Ричард.
— Ночью пчелы спят, — ответил Иван с полным ртом.
Меду в сотах еще почти не было, жевали воск.
— Можно на разведку, майор? — спросил Ричард.
— Давай.
Ричард двинулся вокруг поляны, держась в тени деревьев. Пробирался он быстро и совсем бесшумно, будто растворился в свете и тенях лунной ночи.
— Понятно, почему его в разведчики взяли, — процедил Семен. — Знает дело.
Неожиданно из тени дерева, у которого они ждали разведчика, прозвучал голос Ричарда, хотя никто не заметил, как он подошел к ним вплотную:
— Идемте!
— Что там? — спросил Мазур.
— Кладовочка. Жратва. Одежи полно.
— Это воровство, — вдруг сказал Иван.
Мазур неожиданно для себя процедил:
— Стой на шухере, — и только почти у самого дома понял, что бросил седому словечко своих беспризорных лет.
Ричард остановился:
— Вот.
Окно в подвал находилось на уровне с землей. Переплет рамы был частый, деревянный. Нескольких стекол вверху и внизу рамы не хватало. Мазур дотронулся до рамы. Она была липкая:
«Медом стекла намазал и выдавил. Чистая работа».
Ричард открыл окно и юркнул вниз. Мазур последовал за ним. Семен тенью двигался третьим. Пошли по узкому коридору, свернули за угол. Ричард рукой остановил их:
— Фонарик зажгу. Я уже раздобыл.
Желтое пятно света, показавшееся ослепительным, уперлось в дверь.
Ричард прошел в кладовку первым, с видом молодого хозяина, уже отлично изучившего то, что ему принадлежит.
— Прежде всего одеться, — приказал Мазур.
Подойдя к шкафу в стене, Ричард открыл дверцу. Там висело костюмов двадцать. Мазур потрогал рукой материал. Он был добротен. Они выбрали костюмы по своему росту. Примеривая, Семен вдруг хихикнул:
— Русский! Костюм-то наш!
Мазур посмотрел на марку отобранного им костюма — французский.
— Не дом — универмаг, — фыркнул Ричард.
Семен, видимо слишком придирчиво рассматривавший свое одеяние при свете карманного фонарика, заметил:
— Не новенькие они, вещички-то. Может, из лагеря какого?
— Хватит болтать! — сказал Мазур. — Рубашки ищите. Белье. Обувку.
И это нашлось.
— Гастроном в следующем зале, товарищи покупатели.
— Брось острить, Ричард, — прошипел Мазур. Ему очень не нравился этот бюргерский, набитый барахлом особняк. Кто знает, откуда натащили все это хозяева, а ты даже подпалить его не можешь — нельзя, шуму слишком много будет.
Открыв один из ящиков, Семен вдруг загремел металлом.
Ричард погасил фонарь.
В доме по-прежнему стояла тишина, словно он был необитаем.
— Парабеллум! Парабеллум нашел! — прохрипел Семен.
— Ну! — воскликнул Ричард. — Живем, братцы!
— Пора уходить, — сказал Мазур. — Главное — оружие достали. Не мечтал даже. А жадничать нечего. Все равно всего не унесешь.
— Еды бы побольше…
— Два рюкзака. Чего жадничать! На жадности все воры влипают, — шепнул Ричард.
— Идем, Семен.
— Иду, майор, иду.
Они выбрались из окна и снова теневой стороной поляны прошли к тому месту, где их ждал Иван.
— Нахапали! — встретил их тот.
— И сотой доли своего не взяли, — ответил Семен. — А лучше ты помолчи.
Мазур несколько секунд стоял принюхиваясь, потом сказал:
— Тут, внизу, вроде болото есть. Туда и пойдем.
Они двинулись вниз. Когда переходили дорогу, за поворотом сверкнули фары автомобиля. Тогда они побежали быстро, задыхаясь от тяжести рюкзаков.
Только через час под ногами захлюпала вода. Беглецы вошли, наконец, в болото. Оно уже окутывалось предрассветным туманом. Продвигались без тропы, часто петляли, обходя топкие места. Мазур боялся одного — что рассвет застанет их на открытом месте.
Они остановились, когда вошли в мелкий ельник, густой и пахучий.
Тут их и застал рассвет.
Ричард достал из своего рюкзака бритвенный прибор, зеркало, ножницы и трое часов.
Умывшись в болоте, беглецы переоделись и приобрели вид вполне цивильных людей, а шляпы скрыли стриженые волосы.
Настроение было бодрое. Однако Мазуру не нравилась излишняя возбужденность Ричарда.
Завтракали по-королевски. Головка сыра оказалась голландской, копченая колбаса, по мнению всех четверых, была явно не немецкого происхождения. Две бутылки вина, оплетенные в соломку, — итальянские.
К десяти часам утра туман над болотом растаял.
Как и предполагал Мазур, они оказались далеко от берега. Кругом была открытая местность с редкими купами ивняка, которая хорошо просматривалась. Это еще больше убедило их в безопасности и улучшило настроение.
— Вы отдыхайте, — сказал Мазур. — Я подежурю первым.
Ему действительно не хотелось спать.
— Приятно отдыхать «под небом Шиллера и Гёте», — сказал Ричард.
— Дурак ты, — отозвался седой.
— Я не шучу, — ответил Ричард. — Над концлагерями совсем другое небо. И над фашистами тоже.
Семен ничего не сказал, только вздохнул. И все замолчали.
Мазур лег на бок и подпер голову рукой. Ему вдруг припомнился очень живо разговор с Отто о Достоевском. Он вспомнил фразу, которую не сказал: «Я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей». Это сказал другой герой Достоевского, из «Сна смешного человека».
Ричард забормотал во сне.
Обернувшись к нему, Мазур увидел разгоревшееся лицо, крупные капли пота, выступившие на висках парня. Мазур подошел к нему и потрогал лоб.
Потревоженный движением, проснулся Семен. Сел. Потряс головой, потер руками лицо.
— Тихо?
— Ричард заболел.
Седой поднял голову.
— Очухается. Надо же нам идти.
— Иди ты… — послал его Семен.
Попробовали разбудить Ричарда. Тот открыл глаза, но не узнавал никого.
— Плохо дело, — сказал седой.
Остаток дня прошел в тревоге.
К вечеру Ричарду стало хуже. Он вскрикивал в бреду, рвался. Холодные компрессы, которые Мазур и Семен прикладывали к его лбу, помогали мало.
После теплого дня над болотом поднялся густой липкий туман. Он казался удушливым даже Мазуру.
Ричард затих, только дышал взахлеб, с присвистом. Его укрыли плащами, но и под ними тело парня билось в ознобе.
— Помрет он к утру, — сказал Иван серьезно.
— Каркай! — окрысился Семен.
Мазур промолчал. По его мнению, Иван на этот раз мог быть прав. Ричард слишком быстро и навсегда поверил в освобождение. Он твердо уверил себя, что с ним не может случиться ничего плохого. У него неокрепшая, неопытная душа, чтобы выжить в этой заварухе, когда каждый день приносит такие повороты в жизни, что и у опытного, закаленного в боях и невзгодах человека порой кружится голова.
Ричард поверил в свое окончательное и бесповоротное освобождение, в то, что они непременно спасутся и выйдут к своим через всю Европу и он опять сможет бороться, но нервы его сдали. Да, просто сдали нервы. Мазур знал и это. Он сталкивался с такими вещами. Бывало, что солдат, проведший не одну ночь в снегу, заболевал в отпуске оттого, что промочил ноги. У солдат на отдыхе часто вскрываются старые раны.
— Темно…
Это сказал Ричард.
Трое подались к нему.
Ричард сказал:
— Умру ведь я… Темно. Вас не видно. Огонечек бы…
Мазур сунул руку в карман, помедлил мгновение, выхватил коробок и чиркнул спичку.
Свет ослепил их, блеклый в радужном ореоле тумана.
— Братцы! — крикнул Ричард, дернулся на огонек.
Спичка еще горела, когда Ричард откинулся навзничь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Поезд шел очень медленно, подолгу задерживался на остановках, тащился еле-еле на перегонах. Оконца товарных вертушек были оплетены колючей проволокой и закрыты наглухо.
Узников так плотно набили в вагон, что не только сесть, но и пошевелиться было невозможно.
Жарким августовским днем в вертушке стояла духота. К вечеру первого дня, как поезд вышел из Праги, от удушья умер сосед Мазура, сухонький пожилой человек, видимо ботаник. В горячечном бреду удушья он беспрерывно повторял по-латыни названия каких-то растений и рвался, крича, чтобы его выпустили из дебрей тропического леса.
Потом он затих и обмяк, но упасть на пол вагона не мог. Просто у него чуть подогнулись ноги, а труп так и висел между живыми. Часа через два наступило трупное окоченение, и бывший профессор ботаники стоял совсем спокойно, не шевелясь и не переступая с ноги на ногу, как остальные.
Прошел еще день пути.
Наконец поезд остановился. За стенками послышались резкие выкрики команд.
Дверь с визгом отодвинулась.
— Шнель! Шнель!
В длинной веренице людей Мазур медленно продвигался к эсэсовцу в белом халате, который осматривал вновь прибывших.
По мере продвижения к столу, за которым сидел человек в белом халате, говор смолкал. Люди с некоторым недоумением и каким-то глухим инстинктивным страхом присматривались к тому, что делает эсэсовец в белом. И перчатки у него на руках были тоже белые. Он деловито ощупывал подходящих, просил открыть рот, осматривал зубы, потом легким движением руки в белой перчатке показывал, куда отойти: направо или налево.
Налево отходили те, кто еле двигался, престарелые, признанные больными.
Подходя к столу, прибывшие старались выпрямиться, выглядеть бодро, потому что на тех, кто отходил влево, было больно смотреть.
Человек в белом дернул рубаху на поясе Мазура, взглянул на живот и махнул влево. Но прежде чем он это сделал, Мазур уже шагнул направо, в полной уверенности, что его пошлют туда.
— Цурюк! — рявкнул эсэсовец.
Мазур остановился, глянул на врача. Тот уже осматривал другого. Мазур для него уже не существовал.
— Шнель!
Мазур сжал зубы и шагнул влево.
Неожиданно врач оторвался от осмотра и сказал:
— Ревир.
Откашлявшись, словно с последним вздохом он проглотил слишком много пыли, Мазур отошел к маленькой группе, толпившейся слева, но отдельно от остальных.
«Значит, еще потяну… — подумал Мазур. — Выкарабкаюсь вроде».
И оглянулся. Огромная низменность, чуть наклоненная в сторону реки, поблескивающей в отдалении, была застроена аккуратными рядами бараков. Скопления строений отделялись одно от другого рядами колючей проволоки. Они образовывали что-то вроде вагонов. На юго-западе виднелся какой-то другой лагерь. Там стояло десятка полтора кирпичных двухэтажных зданий казарменного типа. Около них росли деревья.
Наконец их погнали к баракам. Еще издали Мазур заметил, что у дверей одного строения навалена куча длинных поленьев. Четверо заключенных в полосатых робах брали поленья и аккуратно укладывали в кузов машины. Однако, приближаясь к бараку, Мазур понял, что поленья — это трупы.
Разговоры в толпе идущих смолкли.
Когда проходили мимо кучи трупов, которые грузили в машину, старший конвоя заметил, что новички отворачиваются. Он остановил колонну и заставил всех повернуться лицами к мертвым.
— Всякий, кто переступил порог Аушвица, должен уметь видеть свое будущее, — старший конвоя сказал это без всякой насмешки, тоном человека, повторяющего надоевшую истину вроде: «Мойте руки перед едой». — Форвертс!
Узников погнали к другому входу в барак. Там их выстроили в шеренгу, заставили раздеться и выдали лагерные робы в продольную коричневую полосу. Потом погнали в барак. В помещении было темно и смрадно. Трехъярусные нары до потолка поделены на клетки шириной в метр.
Люди толпились в проходе, не решаясь забираться на грязные нары.
В барак вошел капо, кряжистый мужик с дубинкой:
— На место! По двое в ячейку! Быстро, быстро!
Для вящего примера капо прошелся палкой по головам и спинам близстоящих. Кто-то взвизгнул, кто-то застонал. Остальные с обезьяньей ловкостью стали карабкаться в верхние ярусы, подальше от палки.
Мазур юркнул в нижнюю ячейку. Он по опыту знал, что от палки капо все равно не спрячешься, и постарался только скорее выполнить приказание. Но делал он все машинально, не думая, словно не он, а кто-то другой совершает это, в то время как сам — настоящий Мазур, не его послушная тень — очень внимательно приглядывался к происходящему, стараясь уловить в нем систему, метод, привычки, отличающие этот лагерь от других, виденных им.
В ячейку рядом с Мазуром втиснулся тощий и длинный, будто жердь, чех:
— Простите за беспокойство, но велено лечь по двое. Я не особенно стесню вас. Наверх мне не забраться.
— Ничего, ничего…
Мазур еще несколько раз повторил это слово. Три голодных дня пути, страшное сегодня. Сознание словно качалось на качелях.
Сосед Мазура пылал. От него несло горячечным жаром, словно от печки.
Мазур погрузился в сон, будто в воду.
Его разбудила испанская речь.
— Этот мертвый, — сказал один.
— А тут оба умерли, — отозвался второй.
— Сегодня очень много покойников, — снова проговорил первый.
— Амиго мио! — шепотом воскликнул Мазур. — Амиго мио! Камарада! Вен аки, камарада!
— Ты слышишь? — спросил первый испанец.
— Кто это? — удивился второй.
— Это я! — сказал Мазур и открыл глаза. «Это сон, — подумал Мазур. — Всего только сон», — и очень крепко вслух выругался по-испански, как ругаются только в Мадриде, в квартале Карабанчель.
И вдруг наяву услышал испанскую речь:
— Мадридец? Ты мадридец!
— Я не мадридец. Я русский, — все еще плохо веря своему слуху, проговорил Мазур. Он ответил просто так.
— Русо?
Мазур обернулся так резко, что болью залило весь живот.
— Вы испанцы?
Перед ячейкой Мазура стояли два пожилых человека.
Испанцы переглянулись.
— Ты мадридец? — опять спросил один из них.
— Русский, — ответил по-испански Мазур. — Я воевал в Испании. Я был советником командира танкового батальона Хесуса Аревала. Вы галисийцы?
— Да, — сказал тот, что стоял ближе к ячейке.
А второй поинтересовался:
— Откуда ты узнал, что мы галисийцы?
— В нашем танковом батальоне были галисийцы.
— Плохо, что ты русский, — сказал галисиец, что стоял ближе к Мазуру.
— Русским в Освенциме очень плохо! — подтвердил второй. — А рядом с тобой, тот, кто умер, тоже русский?
— Нет. Чех. Николай Темнохуд, — вспомнил Мазур имя, которое назвал чех. Он потрогал рукой холодное тело рядом.
— Теперь ты Николай Темнохуд. Лежи тихо. Когда спросят, кто ты, отвечай: Николай Темнохуд.
Испанцы исчезли.
Стоило им уйти, как Мазур подумал, что весь разговор был галлюцинацией.
Через некоторое время перед ячейкой появился эсэсовец. Испанец, бывший рядом с ним, взял руку Мазура, закатал до локтя рукав куртки. Эсэсовец проговорил какой-то длинный номер по-немецки и резко, словно предплечье было куском дерева, отштемпелевал игольчатыми штампиками номер: 126326.
— Ты понял, ходячая тень? Ты номер 126326! — сказал эсэсовец по-немецки.
— Ихь ферштейн… Ихь — номер… — И Мазур повторил свой номер по-немецки.
После ухода эсэсовца Мазура бросило в озноб. Теперь у него не оставалось сомнений, что он заболел: даже сквозь вонь барака он чувствовал гнилостный запах от раны на животе.
«Напрасно старались ребята, — подумал он о себе, будто о постороннем. — Напрасно… Все равно мне каюк…»
* * *
— Велел Богдан Хмельницкий застелить огромную площадь соломой, — рассказывал Мазур. — И приказал собрать со всей Украины самых отъявленных лентяев. Явились они в назначенный день на площадь и первым делом прилегли. Гетман тем временем повелел поджечь со всех сторон солому на площади. Подберется огонь лентяю под бок — вскочит тот и бежать. Все разбежались. Остались только двое. Огонь вовсю бушует. Вот и стал один лентяи кричать: «Горю! Горю! Спасите, люди добрые! Горю!» Лень подняться. А сосед толкает его в бок и просит: «Гукне, друже, за мене. Я теж горю!»
Сосед Мазура по кранкенбау Вася Ситников уткнулся в подушку и всхлипывал от смеха. И на койках поодаль, те, кто хоть немного понимал русский, поохивали от хохота. Несколько поляков и чехов стали смеяться чуть позже, когда им пересказали содержание. Последним улыбнулся авиатехник Джон, для которого анекдот про лентяев пришлось переводить на английский.
Мазур остался очень доволен, что ему удалось расшевелить больных.
Кранкенбау, или лагерную больницу, вряд ли можно было считать лечебным учреждением. Но с той минуты, как Мазур с помощью испанцев получил номер чеха, он ни на секунду не переставал чувствовать невидимой, но твердой поддержки. Он не знал, по чьему указанию и с чьей помощью очутился на тринадцатом блоке Штаммлагеря. Ночью, когда он почувствовал себя совсем плохо, около него на нарах появился врач, а утром его уже оперировал хирург-поляк. Он догадывался: те, кто помогал ему выбраться из лап смерти, отлично знали, что он совсем не чех, а советский офицер, и в то же время все делали вид, что он чех и только чех.
Каждый вечер Мазура потихоньку уводили из лазарета в один из блоков. Там в полной темноте он рассказывал и рассказывал о битве на Волге.
Он начинал с того, как их бригада готовилась к наступлению еще осенью, ранней осенью, под Муромом. Он рассказывал, какая стояла осень, как пахли осенние леса, как была организована учеба и построено взаимодействие танков с пехотой, как с тралами учились преодолевать минные поля, как артиллерия, авиация и танки учились работать на пехоту в полосе переднего края и в районе артпозиций противника.
По вздохам, по легкому покашливанию, которое слышалось то вблизи, то в концах блока, Мазур ощущал напряженное до болезненности внимание, с которым его слушали.
И в темноте перед его глазами словно прокручивался фильм — все виденное и запомненное им. Он даже не представлял, что так много помнит всего: и бойцов, и командиров, и какая была погода в тот или другой день; и как к его ногам упала шишка с ели, сорванная белкой; и как белка сердито уркала на вершине; и как пахнут сложенные в поле снопы; и что по утрам стволы танковых пушек покрывались крупными каплями росы, а потом изморозью.
Невероятное количество вещей, оказалось, помнит он. И каждая была большой и главной, была Родиной.
Сегодня поутру в палату к нему зашел Саша Гусев. У него на нагрудном кармане был русский винкель. Мазур вспомнил, что видел его в ту страшную для себя ночь перед операцией, рядом с врачом-поляком. Но каким образом Гусев попал тогда в тринадцатый блок, для Мазура оставалось тайной. После отбоя передвигаться по лагерю запрещалось под страхом смерти. Впрочем, не было проступка для заключенного, который карался бы меньшей мерой. И если в лагере для военнопленных Мазур далеко не сразу и не полно ощущал двойную жизнь лагеря, то здесь он вошел во вторую невидимую, но главную жизнь лагеря.
Пребывание в кранкенбау, которое помогло Мазуру поддержать силы, сделало еще одно большое дело — исподволь ввело его в лагерную жизнь. Если бы не эта проявившаяся сразу поддержка, он не представлял далее, как бы обернулась его жизнь. Вернее, какой была бы его смерть. В Освенциме для заключенного существовал только один выход — на люфт. Работа, физическое истощение и — крематорий.
Пока он находился в кранкенбау, жизнь лагеря еще не коснулась его. И он был уверен: коли в Освенциме есть хорошо организованное подполье, то возможен и побег.
Саша Гусев приходил к нему утром предупредить о выписке: в кранкенбау эсэсовцы наметили проведение селекции. Так называлась акция по уничтожению больных. На блок — двухэтажные здания из красного кирпича, скопление которых Мазур видел с перрона в день своего прибытия, — он попал под вечер. Он шмыгнул в дверь, когда перед блоком еще шел вечерний аппель. Заключенные, сняв колпаки, стояли шеренгами. Перед строем на асфальте лежали три трупа, видимо умерших на работе.
В помещении, пустом и гулком, стояли такие же трехъярусные нары, как и в карантинном блоке в Биркенау, так же разделенные на ячейки. Мазур сделал несколько шагов и услышал тихий вздох:
— О господи!
— Кто здесь?
— А кто вы?
Перед Мазуром стоял согбенный, сморщенный, совсем усохший человек. Когда-то он, видимо, был полным: высохшая кожа свисала со скул.
— Вы дежурный? — спросил Мазур.
— Разве еще кто-нибудь может здесь остаться и не угодить в трубу?
— Цуганок я, новичок…
— Вы думаете, я не вижу?
На нагрудном кармане дежурного Мазур разглядел винкель еврея. Дежурный хотел еще что-то сказать, но на лестнице послышался топот деревянных колодок. Окончился аппель. Дежурный куда-то исчез. К Мазуру подошел заключенный с винкелем русского:
— За углом тебя ждет Гусь.
— Иду.
Спустившись на улицу, Мазур увидел щуплую, совсем подростковую фигурку Гусева. Он прохаживался по дорожке между блоками. Некоторое время шли рядом. Потом Гусев стал задавать вопросы: откуда он, где воевал, кто командовал бригадой, как попал в плен, в каких лагерях находился до Освенцима, как и с кем бежал, где задержан? Мазур отвечал быстро, не задумываясь, сразу признав необходимость подобного допроса и не любопытствуя сам.
Он рассказал, что Иван, отчаявшись выбраться, решил остаться в Чехии, на пивоваренном заводе, где работало много иностранцев. Среди них было просто затеряться. А Семен… Семена убили во время преследования.
— Значит, ваш товарищ погиб. Один остался в Чехии ждать лучших времен, а второй погиб?
— Да. Мы, когда остались вдвоем с Семеном, стащили мотоцикл. Думали, что проскочим километров сто и бросим. Сто километров.
— Наивный вы человек…
— Если бы нам удалось…
— Поэтому и наивный, — сказал Гусев.
— Он не умел водить мотоцикл и сидел позади. Нам стреляли вдогонку.
— Доверчивы вы, майор, — неожиданно сказал Гусев.
— Я вас помню по той ночи.
— Это еще ничего не значит.
— Но вы приходили ко мне сегодня!
— Это еще тоже ничего не значит.
— У вас такая организация, а я не слышал, чтобы кто-нибудь бежал из Освенцима.
— Никакой организации нет.
— Хорошо. Пусть нет, — без споров согласился Мазур. Искоса посмотрел на Гусева. Ему только теперь в голову пришло, что все узники Освенцима похожи на подростков: голова каждого казалась непропорционально большой на узких плечах. Лицо Гусева было невыразительным, будто смазанным, его не приметишь среди сотен. Вот только глаза: голубые, с острыми точками зрачков. Но зрачки его казались острыми не всегда, а в те мгновенья, когда он ждал ответа на вопрос.
— Разве нельзя организовать побег?
— Вы приглядитесь, майор. Штаммлаг окружен такими мощными инженерными сооружениями, что линия Маннергейма. И это уже за столбами в два метра высоты и проволокой высокого напряжения. В двух километрах от первой линии — снова колючая проволока и сторожевые вышки. А еще дальше — патрули автоматчиков и собаки, натренированные на охоте за людьми. Это не так просто.
— Да можно придумать сто вариантов побега!
— Тише. За само слово вас могут засечь на «кобыле». Пойдите на кухню. Там спросите Витю Метра. Он вам передаст котелок с баландой. Вы ели сегодня?
— Нет.
— Вы можете потерпеть. Пойдете в свой блок, найдете там Миллионера. Он еврей. Он один остался в блоке.
— С вашей помощью его сегодня оставили дежурным и не гоняли на работу…
— Догадываться можно, но говорить об этом…
— Хорошо.
— Имейте в виду, Темнохуд, если вас застукают, забьют насмерть.
— Меня проверяли подобным образом.
— Вы все поняли? — спросил Гусев.
— Так точно. Разрешите идти?
— Только не поворачивайтесь по-военному, — чуть улыбнулся Гусев. — Здесь между заключенными это не принято.
Мазур был очень доволен оборотом дела. Если с первой встречи дали поручение, значит, как бы к нему осторожно ни относились, ему доверяют. Для него сейчас это было главным. Ни минуты, ни секунды не хотел он оставаться один в этом лагере. Ни мгновенья! А когда он будет не одинок, то, что бы ни случилось с ним, он будет твердо уверен: он оставался солдатом, он боролся, и гибель его не напрасна.
Он благополучно добрался с бачком до своего блока, даже остановился на минуту у толпы, собравшейся около входа, а потом шмыгнул на второй этаж.
До отбоя оставалось примерно полчаса. Мазур знал, что в эту пору заключенные имеют привычку проводить время на улице, чтобы подышать свежим воздухом, прежде чем их на всю ночь загонят в душный блок. Миллионера надо было накормить так, чтобы никто не видел, иначе ведь придется отвечать на вопросы, где достал баланду.
Сквозь рядно куртки Мазур ощущал слабое тепло бачка, а в нос лез дух распаренной брюквы, густой, казавшийся неимоверно сытным. Ему хотелось как можно скорее отделаться от бачка, который слишком вкусно пах.
— Идемте! — Мазур тронул Миллионера за плечо.
— И зачем я вам нужен, господин?
Мазур сунул под нос Миллионера котелок с баландой. Он не вынимал котелка, а дал понюхать его прикрытым. Миллионер двинулся за ним словно зачарованный.
В уборной, куда они прошли, едко, до пощипывания в носу, пахло хлоркой. Однако даже этот запах не мог победить духа брюквы.
— Держите.
— Вы это все отдаете мне? Вы смеетесь? Или вы думаете, что у меня остались те деньги?
— Ешьте скорее.
— Но у меня совсем нет никаких денег! — Миллионер взял в руки теплый бачок с баландой и прижал его к себе обеими руками. — Или вы ошиблись?
— Ешьте!
— Как можно? Вот так — всё? Вы смеетесь! — Он теснее прижимал к себе котелок с баландой. — Разве так можно? Все сразу?
— Никто не должен видеть!
— Боже мой! Я не могу все сразу — это сокровище! — Миллионер запустил заскорузлую руку в котелок, выловил несколько кусочков брюквы и спрятал их за пазуху.
— Ешьте. Сюда могут войти.
Но Миллионер будто ничего не слышал. Он наслаждался запахом вареной брюквы, он смаковал удовольствие приблизить ко рту еще теплый котелок с брюквенным бульоном.
— Могут. Конечно, могут! — Он, наконец, решился. Согнулся, будто у него не хватило сил поднять котелок ко рту, отхлебнул. Когда поднял глаза, лицо его было в слезах.
— Вы видели когда-нибудь счастливого еврея? Нет? Разве вы могли его видеть? И разве я был счастлив, когда владел миллионами? Да! Вы решили, что я сумасшедший? Нет? Я крупнейший делец из Салоник. Вы мне не верите? Вы верите! Я уже думал, что в двадцатом веке мою семью не постигнет участь моего деда, изгнанного Фердинандом и Изабеллой из Испании. Хорошенький век! Моя Рахиль тоже здесь. В десятом блоке. Я знаю, там ставят опыты…
— Ешьте! Ешьте, пожалуйста!
— Неужели вы не разрешите мне еще чуть-чуть погреть руки и живот? Похлебка совсем теплая.
В коридоре послышался стук деревянных колодок.
Миллионер одним махом выбросил себе в рот жижу от похлебки, и котелок исчез у него под курткой.
Дело было сделано, и Мазур собрался выйти.
— Простите! Простите! — Миллионер загородил ему выход. — И вы думаете, что у меня совсем ничего нет? Что я совсем-совсем беден? Нет! — Миллионер схватил Мазура за рукав. — Я заплачу вам!
— Перестаньте! — растерялся Мазур. — Успокойтесь!
Дрожащая пустыми мешками кожа на скулах, сморщенное и усохшее, в грязных потеках слез лицо старого еврея было в вершке от глаз Мазура.
— Смотрите! Я улыбаюсь!
И он действительно улыбался, широко, безумно-счастливо, и влага слез дрожала в морщинах.
— Сколько стоит здесь улыбка? Вы знаете?
— Спасибо, — очень серьезно ответил Мазур. — Спасибо…
— Печон. Меня зовут Печон? Пока зовут Печон. А разве после смерти меня будут звать иначе?
* * *
Утро было росным.
Против казарм через дорогу ковром стелился газон с бирюзовой травой. Клены выстроились от брамы — входа в Штаммлаг до старого вашерая — бани.
По аллее вдоль газонов узникам разрешалось гулять только в воскресенье, когда эсэсовцы покидали лагерь и отдыхали в коттеджах, построенных поодаль.
На солнечной стороне, у казарм, роса на асфальте уже подсохла, а в тени деревьев осталась и почти точно повторяла их контуры. В траве газона — аккуратной, плотной, подстриженной — сверкали капли.
Мазур шел мимо газона, пошаркивая колодками. Со стороны могло показаться, что он бесцельно прогуливается, стараясь как можно спокойнее провести свободное время. Но Мазур спешил. В конце аллеи, у березки, невесть кем посаженной и прижившейся тут, по воскресным дням собирались русские. Не все, а те, кого приглашали. Для вида играли в карты, а сами разговаривали!
Еще издали Мазур заметил, что под березкой собралось человек пять: все в сборе, и чуть раньше обычного. И он бы не опоздал, да задержал разговором капо: по воскресным дням у Вильгельма бывало хорошее настроение после субботнего посещения пуфа, и он позволял себе минуты две «поболтать». Мазур был рад, что отделался всего тремя зуботычинами. Вильгельму не пришла в голову фантазия заняться им основательней.
Вилли не нацист. Он, пожалуй, ответил бы зуботычиной, если бы кто обозвал его так. Он убийца, но он не нацист. Он служит у нацистов. Он выполняет их приказы, а они пока сохраняют ему жизнь. Вилли наплевать на всякую политику.
Вилли не один. Таких в лагере десятки. Десятки добровольцев, в силу обстоятельств — пособников. Они помогают держать в страхе тысячи. И сами живут под страхом. «Думай о себе! Только о себе! Никто не подумает о тебе, когда настанет твой черед умирать!» — эта мысль постоянно вдалбливается в головы узников. И как только человек почувствует себя одиноким, как только он позволит себе посчитать, что для продления своей жизни имеет право взять кусок хлеба у соседа, он переметнулся к тем, кто уверен, что имеет право отнимать жизнь.
Если нацисты грозили смертью за любое проявление солидарности, то узники платили суровой карой за малейшую попытку спасти себя за счет другого. Украденная у товарища корка хлеба считалась равносильной предательству.
В кругу картежников под березкой Мазур увидел незнакомцев. Их было двое. Судя по винкелям — немцы. Еще один тоже был немцем. Его Мазур знал. Он не раз замечал, как этот третий, Фриц Локман, забегал на склад одежды и о чем-то разговаривал с Гусевым.
Гусев сказал:
— Вот он расскажет, как окружали армию Паулюса.
Один из незнакомцев повернулся к Мазуру:
— И тем не менее он здесь.
У того, кто это сказал, было длинное лицо, а голос полон иронии.
Мазур возмутился. Гусев предупредительно поднял руку.
— Нацисты сильны, — продолжал длиннолицый. — После отступления под Москвой они ответили ударом на юге. После зимнего отступления на Волге, надо думать, начнется ответный удар этим летом. Вы русские. И именно поэтому думаете, что победит Россия.
— Мы в этом не сомневаемся! — сказал Гусев. — Больше того. Где бы то ни было, мы будем делать все для победы.
— Таков ваш патриотический долг, — со спокойной безнадежностью парировал длиннолицый.
— А ваш? — не сдержался Мазур.
— Наш долг — ждать, когда немецкий народ поймет и осознает необходимость социальных преобразований.
«Понятно, — подумал Мазур, — из социал-демократов. Ничего не понял, ничему не научился. Неужели и здесь, дыша копотью крематориев, он верит в социальный прогресс без борьбы?»
Гусев спросил:
— Следовательно?
— Следовательно, борьба при этих условиях — чистейшее донкихотство, — с миной страдальца на лице продолжал незнакомец. — Если вы призовете всех броситься на колючую проволоку под током, это будет просто массовое самоубийство. Нонсенс!
— То, что вы говорите, действительно нонсенс, — очень выдержанно ответил Гусев. — Но организация побегов…
— Шансы — ничтожны, а жертвы велики.
— Когда батальон поднимается в атаку, никто не знает, сколько останется в живых, — сказал Мазур. — Таков закон боя.
— Боя — да, — ответил длиннолицый.
— И здесь бой, а мы солдаты.
Несколько секунд длилось молчание.
— Поймите нас правильно, — проговорил длиннолицый. — Мы не против борьбы. Улучшение условий содержания узников волнует нас наравне с вами. Но то, что предлагаете вы, — авантюризм.
Гусев сказал:
— Мы не собираемся отказываться от вашей помощи. Нам она необходима. Нам необходимо единство.
— Единство…
Мазур отошел от сидящих.
Минут через двадцать он снова направился к березке, у которой еще играли в карты Гусев, Ситников, Локман. Видно, обо всем уже договорились. Расходились поодиночке. Гусев собрался последним.
— Дело есть, — сказал он, обращаясь к Мазуру. — Решили, что подготовкой побегов станешь заниматься ты.
Мазур сглотнул слюну..
— Согласен?
— Спрашиваешь!
— Спрашиваю.
— Да.
— Только уж, пожалуйста, действительно без авантюр: все подготовить по-настоящему. Мы дадим тебе возможность побывать в лагере везде, где сочтешь нужным.
— Даже в Буне?
— О ней стоит больше всего подумать. Там охрана слабее, чем в Штаммлаге.
— Понятно, Саша! Спасибо. Думал я когда-то, что труднее всего из горящего танка выскочить. Ан нет. Есть места, откуда потруднее!
Гусев хлопнул товарища по плечу:
— Заводной ты, Петька! Но теперь крепись. Не мельтеши. Основательно, до тонкостей продумай дело. Потом мне скажешь. Я пошел.
«Значит, есть организация! — подумал Мазур. — И они поверили в возможность побега, несмотря ни на какие постенкетты, патрулей и овчарок. Выходит, это уже не просто мечта! Вырвемся!»
Рука Мазура легла на шелковистый ствол березки. Потом он взял в пальцы несколько веточек. Листья были предосенние, жестковатые, темно-зеленые. Они имели форму сердца с маленькими зазубринками по краям и, нагретые солнцем, пахли Родиной.
Неожиданно Мазур увидел, что прожилки на листьях и зазубринки пронизаны копотью. Жирная черная копоть покрывала листья. Копоть крематория.
«Родина, жди! Мы вернемся к тебе. Все вернутся к тебе. И те, кто выжил, и те, кто погиб. Никто не будет забыт».
* * *
Впереди показалась брама — вход на территорию лагеря. Вдоль шеренг засуетились охранники, колотя палками узников. Справа от входа, у домика вахты под серой шиферной крышей, толпилось, соблюдая чипы и ранги, эсэсовское начальство. На шаг впереди всех стоял комендант Рудольф Гесс. Воротник его шинели был поднят. Так было всегда, даже летом.
Заключенным запрещалось глядеть в сторону начальства. Только в затылок друг друга. Но каждый день каждый видел лицо Гесса при проходе под брамой. И не было на свете казни, которую узник не мечтал применить к этому тощему ремесленнику смерти.
Привычно гремит музыка. Но слух не различает ее. Только ритмичные удары барабана эхом отдаются в сумеречном от голода сознании.
Уханье барабана удаляется. Краем глаза Мазур видит на стене блока косую тень соседнего здания, блеснуло в косо вставленном стекле заходящее солнце. В хорошую погоду аппель не затягивается: он не будет мучением, еще одной пыткой. Другое дело в ледяной дождь и ветер.
Но аппель все же затянулся. Влокфюрер Гейнц приказал вынести к будке рапортфюрера деревянную «кобылу».
Строп узников замер.
У «кобылы» стоял Вилли и, зажав под мышкой железную трубу, обтянутую резиной, меланхолично закатывал рукава.
Наконец выкрикнули номера.
Есть в душе человека предел, который ограждает его даже от страха смерти, если этот страх постоянен. Боль — это сверхсильное ощущение жизни, но и она имеет порог, за которым перестает быть властной. Она настолько сильна, что выключает сознание. И смерть, если она неотвратимо стоит перед глазами, перестает быть устрашающей. Особенно если человек чувствует себя солдатом. А концлагерь не был пленом в его обычном понимании, в его идеальном понимании по статьям Гаагской конвенции. Враг в концлагере оставался врагом, еще более лютым и ненавистным. Менялись условия борьбы, но война продолжалась.
И эти мысли, вернее, чувства переживал Мазур в те минуты, когда его товарищи принимали смертную муку. Только не было даже возможности крикнуть на всю площадь: «Слышу!», как кричал своему сыну когда-то Тарас Бульба. Но каждый знал: склоняется в это мгновенье над смертниками незримая палачам Россия.
Троих забили насмерть. Их положили на асфальтовую дорожку рядом с телами тех, кто погиб сегодня на работе. Двое избитых Вилли еще оставались в живых. Их подняли так же бережно, как поднимают смертельно раненных на поле боя, и отнесли в кранкенбау. И те, кто относил их, были в полной уверенности, что там польские врачи, которые тоже оставались солдатами, сделают все возможное для спасения их жизни.
Мазур направился в бекладайку. Там, на складе грязного белья, у него была назначена встреча с Ситниковым и Гусевым. В полутьме из-за вороха пиджаков, брюк, рубашек и пальто вынырнуло лицо Кости. Мазура всегда поражало его лицо, сохранившее озорное выражение. В этом парнишке из Одессы жил вечный дух Фигаро. Он всем был нужен, и он мог сделать невозможное для всех.
— Порядок! — сказал Костя.
Поднявшись на чердак, Мазур пригляделся.
— Сюда, — позвали его из темноты.
В углу сидели трое. Мазур настороженно остановился.
— Подходи, — снова послышался голос Гусева.
Присев рядом, Мазур старательно стал разглядывать лицо незнакомца.
— Это Курт, — сказал Гусев.
Мазур порывисто протянул руку. Курт ответил твердым пожатием. Лица Курта разобрать было невозможно. Впрочем, Петр Тарасович подумал и о том, что Гусев специально назначил эту встречу так поздно. Осторожность — наипервейшее правило конспирации. Мазур знал, что этому Гусев сам научился у немецких коммунистов-узников. У них в этом отношении был куда богаче опыт, опыт горький, оплаченный десятками жизней. Потому их советы по правилам конспирации выполнялись неукоснительно. За полгода пребывания в Освенциме Мазур привык быть нелюбопытным и осторожным. Однако Гусев все еще считал его чересчур горячим. Мазур пробовал с ним спорить. Гусев отмалчивался. Он умел молчать удивительнейшим образом. Только изредка посмотрит на собеседника, и тот сам почувствует — зарвался, наговорил сгоряча, поторопился, не там ищет.
Шесть месяцев дум, разговоров, предположений не привели Мазура к точному решению задачи организации побега. Каждый раз риск оказывался слишком велик, а шансы почти ничтожны. Лишь последний из разговоров Гусев закончил осторожно:
— Стоит подумать.
Речь шла о попытке вырваться из лагеря через систему подземных коллекторов.
Сегодняшнее свидание тоже не радовало Мазура. Ведь неделя прошла впустую.
— Товарищи одобрили твой план, — тихо сказал Гусев.
Мазур обнял товарища с такой стремительностью, что тот охнул от боли:
— Тихо, тихо! Так и в кранкенбау попасть можно. А еще говорят, кормят плохо.
— Да я сейчас проволоку зубами перегрызу! Столб железобетонный сломаю! — Мазуру казалось, что яркий свет вспыхнул на чердаке.
— Чует мое сердце, — Гусев помотал головой, — подведет тебя твоя горячность.
— Ей-богу, не понимаю тебя, Саша. Никто в жизни еще не считал меня слишком горячим.
— Наверное, вы стали таким здесь, — заметил Курт по-немецки. — Здесь нетрудно стать слишком горячим.
— Может быть, может быть, — согласился Мазур. — Я постараюсь стать сдержаннее.
— Хорошо, — ответил Гусев. Но в тоне его Мазур не ощутил твердой уверенности в том, что это очень уж необходимо. Однажды Саша сам сказал Петру, как заразителен его оптимизм, будто частичка фронта горит в лагере.
Курт спросил:
— Вы знаете электротехнику?
— Простым электромонтером смогу быть. Танкисту и электротехнику надо знать. И токарем и слесарем могу. Радистом — тоже.
— Гут. Зер гут.
— Из Штаммлага нам по трубам вырваться не удастся.
— Почему? — удивился Мазур.
— Не удастся.
— Разве коллекторы, ведущие из Штаммлага, уже обследованы?
— Да, — ответил Гусев.
— Кем? Когда?
— Мною и Громовым.
Это сказал молчавший дотоле Ситников.
— Выходы коллекторов очень далеко. Они, по-видимому, где-то за Биркенау и Буной. В них легко заблудиться, как в пещерах. Это первое. Во-вторых, пробираться по ним надо около суток. Беглецов хватятся. Где гарантия, что эсэсовцы не догадаются, куда и каким способом пытаются беглецы выйти из лагеря? Тогда им останется только перекрыть выходы из коллекторов. Беглецы окажутся в мышеловке.
— Но ведь совсем без риска нельзя!
Мазур прижал руки к груди, словно умоляя товарищей.
Тогда стал говорить Курт:
— По нашим сведениям, в Буне прокладывают подземные газовые магистрали. И электрические тоже. В руках тех, кто руководит работами, должны быть планы коллекторов. Иначе и быть не может. Иначе строители запутаются. А с завода синтетического топлива, возведение которого заканчивается, надо сбрасывать отходы. По всей вероятности, их отводят в Вислу.
Гусев вздохнул:
— То-то и оно! Попробуй попасть в Буну. Команд из Штаммлага туда не посылают. Пробраться в Буну не менее трудно, чем за сутки пробраться по коллекторам туда и не заблудиться. Вот как.
— Опять тупик… — проговорил Мазур.
— Не горячись, — сказал Гусев.
— Да, — протянул Курт, — попасть в Буну очень трудно. Но не невозможно. В конце концов Штаммлаг — это Освенцим-I, Биркенау — Освенцим-II, а Буна — III. Все равно Освенцим. Значит, может представиться возможность из Освенцима-I попасть в Освенцим-III.
— Когда? — не выдержал Гусев.
— Мы не можем сказать точно.
Потом Курт сказал:
— Мы постараемся сделать это как можно быстрее.
Ушел Мазур первым.
Меж казармами дул сырой промозглый ветер. Мазура познабливало. Неожиданно мелькнула мысль, что он может простудиться. И Мазур быстрее засеменил в блок. Он прошел и почувствовал себя так, словно не был здесь давно, и удивился сумраку, мрачности, дикости окружавшего его мира. Ноги подкашивались. Точно лунатик двигался он по проходу между нарами. Подошел Громов:
— Что с тобой, Петро?
— Не знаю.
Он слышал вопрос сквозь ватный туман, и ответил, и повторил:
— Не знаю. Ничего.
Под утро, когда проемы окон проступили легкой, едва уловимой голубизной и вот-вот должен был раздаться сигнал подъема, Мазур вдруг вспрянул, затаил дыхание, но сердце застучало так сильно, что он проклял его стук. Мазур уловил в предрассветной тишине ночи нечто знакомое, но несообразное, не вяжущееся со всем, явно противоречащее известному для него, но в то же время явственное, четкое.
Мазур услышал звук канонады.
Очень, очень далекий, похожий на гром и в то же время непохожий. Стояла ранняя весна. Грома и быть не могло. Взрывные работы? Не похоже. Может, слышится, чудится?
Резким движением Мазур толкнул соседа. А тот спросил:
— Слышишь?
— А ты?
— Я думал, сплю. Проснулся вдруг во сне, а сам сплю.
— Тише.
Звук будто растворился, перестал быть слышимым.
Потом возник опять.
Непонятно почему, но Мазур ощутил: в блоке проснулись почти все. И с каждым мгновением просыпаются все новые узники.
В то утро вошедшие в блок капо были поражены, что не надо поднимать людей дубинками. Они встали сами.
Капо догадывались о многом. Они стали заметно смиреннее.
В то утро, когда узники то и дело останавливались на мгновение, чтобы уловить в тугом воздухе весны звук канонады, многие потеряли жизнь. Эсэсовцы свирепствовали с особенной жестокостью. А узники почти забыли об осторожности.
Но невозможно было понять, почему канонада слышна. Всего день назад польские подпольщики сообщили о взятия Львова. До Освенцима частям Советской Армии оставалось пройти еще много. Намного меньше, чем когда бы то ни было, но еще много. Ждали вечера, чтобы получить хоть какие-нибудь известия.
Сразу после возвращения с работ Мазур бросился разыскивать Гусева, но тот словно сквозь землю провалился.
Только перед самым отбоем Костя-одессит подошел к Мазуру и сказал, чтобы тот прошел к шестнадцатому блоку. Мазур тщательно присматривался ко всем встречным, чтобы не притащить никого «на хвосте». К Гусеву, прогуливающемуся как ни в чем не бывало, Мазур подошел сзади и пристроился сбоку, как бы обгоняя его.
— Товарищи решили как можно скорее выпустить из лагеря группу советских и польских офицеров для связи с польскими партизанами, — сквозь зубы проговорил Саша. — Будь готов.
— Что за стрельба в стороне Малых Татр?
— Толком не известно.
Мазур промолчал.
— Похоже, что карательная экспедиция против партизан.
— Судя по звукам, это перестрелка. И сильная.
— Все может быть.
— А Янек? Ты спрашивал у Янека? — спросил Мазур.
— Совинформбюро ничего не сообщало по этому поводу.
Они разошлись.
С наступлением ночи отдаленный гул канонады словно приблизился, а потом стих. И не возобновлялся.
На другой день капо вымещали злобу за свой испуг.
Погода стояла серая. Ветер, перемешанный с дождем, выдувал из чахоточных остатки жизни. Проблески надежды, мелькнувшие было в душах узников, сделали лагерную обыденщину еще страшнее.
Двое из блока Мазура сами бросились на проволоку.
Через неделю на утреннем аппеле блокфюрер выкрикнул двадцать номеров. Мазур услышал свой, и гусевский, и ситниковский, и громовский.
Мазур шагнул вперед. Сердце екнуло: неужели их действительно переводят в Буну, как обещал сделать Курт?
Потом их построили отдельно.
Смотрели на них с состраданием. Никому еще подобные вызовы не сходили добром.
Конвоир крикнул:
— Форвертс!
Они шли отдельно от других колонн узников, маленькой группой, их повели в сторону Буны.
«Так и есть! Сколько же труда стоило товарищам сделать это!» — подумал Мазур.
Они прошли мимо стоявших у брамы эсэсовцев. Как всегда, Гесс с поднятым воротником шинели находился на шаг впереди остальных. И череп на тулье его фуражки виделся четче и яснее, чем само лицо.
За воротами Мазуру открылся вид всего пространства, занимаемого лагерем, длинные, нескончаемые колонны людей, идущих по дорогам.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Они пробирались на четвереньках. Их руки по локти погружались в жижу отбросов. Они дышали ртами. Так было легче переносить плотный запах.
Стояла темнота. Только у Гусева, двигавшегося первым, изредка вспыхивал фонарик, привязанный на голове веревочкой. Когда вспыхивал фонарик, то становились видны ослизлые стенки бетонной трубы и темная прозелень, свисавшая сверху.
Они пробирались по трубам коллектора к Висле.
Каждый из двенадцати беглецов думал только о том и жил только тем, что через час или два они выберутся на берег реки, быстро переоденутся в гражданскую одежду, узелок с которой болтался на спине у каждого; дождавшись темноты, преодолеют реку и уйдут в синеющие неподалеку Малые Татры. Там они встретятся с партизанами, явки к которым у них были, получат в руки оружие. Они станут настоящими солдатами. Потом они свяжутся с лагерем, чтобы подготовить восстание в Освенциме, и в день, когда узники поднимут оружие, партизанские части придут к ним на помощь. Из всех двенадцати человек, ушедших в побег, Мазур знал лишь троих: Гусева, Ситникова и Громова. С остальными они встретились перед началом побега.
Человек, ползший позади Мазура, глухо охнул.
Беглецы остановились.
Гусев повернулся и посветил фонариком.
— Пся крев! — выругался Вацлав. Из его ладони обильно текла кровь. Потом он опустил в отбросы здоровую руку и достал со дна отбитое донышко бутылки с острыми краями, отодвинул его в сторону. Вацлав хотел оторвать рукав куртки и перевязать руку, но Гусев остановил его:
— Рубашку из узелка возьми.
— Вшистско едно, — заметил Вацлав.
— Рвать куртку не стоит.
— Скоро? — послышалось сзади из темноты.
Наконец Гусев погасил фонарик и бросил через плечо:
— Осторожнее, товарищи.
Теперь, продвигаясь вперед, Мазур почти не отрывал ладоней от ослизлого дна трубы, чтобы, если попадется под руку осколок стекла или зазубренный металл, отстранить его и не напороться.
В темноте трубы маячили у него перед глазами горные куртины, поросшие яркой майской травой, пестрящие множеством цветов одуванчиков, желтых, на мясистых ножках. Именно эти цветы, похожие на крохотные подсолнечники, плыли у него перед глазами в кромешной темноте. Он знал даже, что сделает, когда увидит одуванчик. Он сорвет его, разотрет в ладонях и станет нюхать горький до пощипывания в ноздрях запах.
Блеклый свет фонарика забрезжил впереди. Стал виден зеленый круг трубы и черный проем справа.
— Третий поворот? — послышался голос Гусева. Он всегда спрашивал, какой по счету поворот они проходят, начиная с первого.
— Третий, — ответил Ситников, ползший за ним.
— Здесь нам надо сворачивать.
— Да, здесь, — подтвердил Ситников. Он задыхался. Еще раньше при попытке бежать из Штаммлага ему отбили легкие.
— Да. Нам надо сворачивать в третью трубу налево после четырех поворотов вправо.
Мазур сказал это, не дожидаясь, когда его об этом спросят. Он просто знал — так надо. Так было на каждом повороте. Но это совсем особый поворот — последний.
Они свернули. И невольно поползли быстрее, не осознавая даже этого.
Где-то за извилиной просевшей трубы, впереди, забрезжил свет. Это еще была не отдушина, не выход. Влажные стенки трубы отражали яркий свет дня, свет воли.
Казалось, потянуло запахом реки.
Свет на стенках переливался бликами. Но Мазур понял, что это еще не отражение солнца от поверхности воды, это просто неровности стенки.
— Выход!
Это крикнул Гусев.
И внезапно ведущий остановился. Остальные в торопливом движении наткнулись друг на друга.
— Решетка… Выход зарешечен…
Гусев подался в сторону, словно вжался в стенку трубы, чтобы тот, кто двигался позади него, мог увидеть толстые, в руку, чугунные прутья, преграждавшие путь к свободе.
Увидев чугунные прутья, Мазур тоже подался к стенке вправо.
Однако Гусев, обождав самую малость, опять пополз вперед.
Они доползли до самой решетки. Она была вделана метрах в двадцати от окончания трубы, в последнем стыке.
Нижние ячейки решетки забились. Жижа переплескивалась через порожек и ровно журчала.
Ситников, стоявший рядом с Гусевым, просунул руку сквозь ячейку решетки и помахал неизвестно кому, а может быть, ему очень уж захотелось, чтобы хоть рука его несколько секунд побыла на свободе.
Потом Гусев и Ситников очень тщательно обследовали места, где решетка была вделана в трубу. Замес цемента оказался хорошим. Он нигде не выкрошился. Решетка была совсем новая, почти не тронутая ржавчиной.
— Сработано на совесть.
Это были первые слова после того, как Гусев увидел решетку, а проговорил их Ситников.
Задние, которые не видели решетки, находились в темноте и расспрашивали передних.
— Тише! — приказал Гусев. — Может, здесь над нами пост.
Постепенно все осознали положение, в котором очутились.
(Окончание следует)