Отношение русских к деньгам и богатству весьма своеобразно — сама возможность обогащения как бы не предусмотрена традиционным русским воспитанием и образом жизни; не рассчитан русский человек на богатство. Если же он разбогатеет, то чувствует некоторую растерянность и не знает, что теперь делать. Нередко он начинает блажить, сорить деньгами, как «новые русские». Например, миллионер Савва Морозов финансировал революционные марксистские организации, которые добивались ликвидации Морозова и прочих фабрикантов как класса. Другие богатеи просто швырялись деньгами — жгли их прилюдно, били зеркала в трактирах, шумно пропивали, содержали около себя своры родственников и знакомых, жертвовали на всевозможные общественно полезные и бесполезные нужды.
«На свою деятельность предприниматели смотрели не только и не столько как на источник наживы, а как на выполнение задачи, своего рода миссию, возложенную Богом или судьбою. Про богатство говорили, что Бог дал его в пользование и потребует по нему отчета, что выражалось отчасти и в том, что именно в купеческой среде были чрезвычайно развиты и благотворительность, и коллекционерство, на которые смотрели как на выполнение какого-то свыше назначенного долга. Нужно сказать, что в России вообще не было того культа богатых людей, который наблюдается в западных странах. Не только в революционной, но и в городской интеллигенции к богатым людям было не то что неприязненное, а малодоброжелательное отношение. Даже в купеческих группировках на бирже богатство не играло решающей роли».
Аристократы проигрывали свои состояния в карты, кормили целые таборы цыган, устраивали батального размаха охоты и т. п. «Некоторые из знаменитого российского дворянства считают за помрачение знатности своей сойти до мещанской бережливости. …Умножение долгов почитают они единственным и благороднейшим промыслом», — писал Сумароков.
писал Пушкин об образе жизни Онегина-старшего. Младший, судя по роману, продолжил традицию.
Европейцы с детства знали, как жить в соответствии с достатком. Если доход, скажем, тысяча гульденов, то положено иметь свой дом, если пять тысяч — пару лошадей, если десять тысяч — большой особняк с фонтаном, а если миллион, то иметь коллекцию старинной живописи и проводить лето на Ривьере. Есть правила, как вести себя сообразно со своим богатством. Русские же не умели и не умеют быть богатыми — в обществе отсутствовали стереотипы поведения богатых людей. Этих правил нет и сейчас. Достаточно посмотреть современные российские фильмы-лубки якобы о жизни «новых русских», чтобы убедиться — представления населения о богатстве не изменились с XIX века, когда крестьяне искренне полагали: «На царе-батюшке золотые лапти, бархатные обмотки, везде зеркала да мебель магазинна».
Русские богачи потому и ведут себя странно, что долгое время по-настоящему богатых людей просто не существовало. До XVIII века их было всего-то несколько десятков или сотен семейств, на протяжении большей части XVIII — несколько тысяч (в конце XVIII века, в относительно благополучный период, среднестатистический житель Российской империи тратил на покупки 17 копеек в год), и лишь в XIX веке в провинции стали появляться относительно богатые люди неаристократического происхождения. Откуда им было взять адекватный образ жизни? Ну а XX век снова катком прошелся по социальной структуре, уравняв всех настолько, что тридцатипроцентная прибавка к зарплате казалась уже верхом материального благополучия.
«Желания людей становились все более непритязательны, — пишет Е. Ю. Зубкова о сталинской эпохе, но эти слова характеризуют отношение к богатству на всем протяжении русской истории. — …Набор благ, составляющий для большинства современников „предел мечтаний“, оскудел настолько, что стабильная зарплата, дающая возможность прокормить себя и семью, постоянное жилье, пусть даже комната в коммунальной квартире, уже считались подарком судьбы, настоящим счастьем. Восприятие счастья как отсутствие несчастья формировало у людей …особое отношение к жизни и ее проблемам».
В русском фольклоре не закрепилось особо уважительного отношения к богатству. Если в сказке говорится — «жить-поживать да добра наживать», то под добром подразумевается необходимый набор имущества. Когда в сказке хотят подчеркнуть достоинства героя (даже если он царского рода), то говорят, какой у него кафтан красивый, сабля острая, конь резвый, терем высокий и так далее, — но никогда о цене и количестве символов богатства. Не могло быть в России больших личных богатств, передаваемых по наследству. В условиях, когда система качается то в стабильное, то в нестабильное состояние, мобилизует и перераспределяет, невозможно передавать из поколения в поколение сколько-нибудь значительные накопления.
А возможностей потерять имущество довольно много.
Во-первых, постоянные войны, преимущественно с кочевниками. Война с этим противником более разорительна, чем война с оседлым государством. В оседлых земледельческих странах население делится на воинов (комбатантов) и мирных жителей (нон-комбатантов), боевые действия не являются всенародным занятием. Если два земледельческих государства в ходе военных действий поубивали друг у друга больше половины мужского населения, то война прекращается автоматически — некому пахать землю, урожай падает. Обеднение страны не позволяет содержать армию. Война временно прекращается сама собой из-за того, что войско мельчает. Ждут, когда вырастет следующее поколение работников, которое сможет прокормить следующее поколение воинов. Неудивительно, что в европейской истории были и Столетняя, и Тридцатилетняя, и другие длительные войны.
Английский историк Роуз писал о войнах европейского средневековья: «Мы не должны смотреть на войну той эпохи как на нечто подобное тотальной войне современного общества: она была скорее способна поглотить избыток жизненной энергии общества, нежели обескровить его; она в основном занимала только тех, кому нравилось ею заниматься. И она не была продолжительной: она то вспыхивала, то угасала, особенно на море, где были длительные интервалы, когда ничего не происходило».
Иное дело кочевая война. Технология кочевания такова, что при наличии лошадей для выпаса скота требуется лишь около 20 % мужчин племени. «Таким образом, из производственной сферы (небольшим числом ремесленников здесь можно пренебречь) высвобождался труд восьмидесяти процентов взрослых мужчин. Они могли целиком, профессионально посвятить себя войне. Эта особенность хозяйства кочевников позволяла им… наносить страшные удары земледельческим народам, значительно превосходящим их и численностью, и уровнем культуры». Если в ходе набега племя потеряло 80 % мужского населения, то с экономической точки зрения оно никакого ущерба не понесло. Достаточно по окончании войны разделить всех женщин между уменьшившимся в пять раз мужским населением и продолжать воспроизводство материальных благ и населения. Поэтому война для них объективно является экономически выгодным занятием — понесенные потери компенсируются захватом чужого имущества.
У кочевых народов в войне участвует практически мужское население, вследствие чего в качестве подлежащих уничтожению врагов рассматривается все побежденное племя, включая младенцев. Стереотипы поведения кочевников на войне традиционно кровожадны, они не делят противника на воинов и мирное население. Земледельческий образ жизни ставит экономические ограничения слишком разрушительным войнам, у кочевых народов этого предела нет.
В войне с кочевым народом нельзя было позволить себе потерпеть поражение, это приводило к подлинной катастрофе. Жертвы и лишения мирного населения, угроза потери жизни и имущества в случае такой войны были гораздо серьезнее, чем в войне с оседлым государством. Русская же система управления вырабатывалась именно в годы борьбы с кочевниками. Сначала с хазарами, потом с печенегами, затем с половцами, потом с татарами (причем каждая последующая волна кочевого нашествия была в военном отношении сильнее предыдущей, и в силу большей военной эффективности эти волны сменяли друг друга).
Феофилакт Болгарский писал в X веке о печенегах: «Их набег — удар молнии, их отступление — легко и тяжело в одно время; тяжело от множества добычи, легко — от быстроты бега. Нападая, они предупреждают молву. А главное — они опустошают чужую страну, а своей не имеют. Жизнь мирная — для них несчастье, верх благополучия — когда они имеют удобный повод для войны. Самое худшее то, что они своим множеством превосходят весенних пчел, никто еще не узнал, сколькими тысячами они считаются: число их бесчисленно».
Поход Батыя — лишь одно из бесчисленных кочевых нашествий. Так, лишь за последнюю четверть XIII века, «по подсчетам В. В. Каргалова, Орда провела не менее пятнадцати крупных походов. Многие города (это после Батыя) снова и снова разрушались: Переяславль-Залесский — четырежды, Муром, Суздаль, Рязань — по три раза, Владимир — дважды».
«В 1561 г., когда уже были покорены Астраханское и Казанское ханства и Московское государство вышло к Хвалынскому (т. е. Каспийскому) морю, проникшие через незащищенную степь татары сожгли Москву. Юг оставался крайне опасным до начала XVIII века. Даже в районе Тулы в XVII веке места были заселены слабо, заниматься мирным трудом было практически невозможно. На Руси существовала поговорка „Не хвались в Поле едучи, а хвались — из Поля“». Татарские, и не только татарские, набеги продолжались вплоть до второй половины XVIII века, когда Гирей последний раз вырвался из Крыма.
Когда Россия стала колонизовывать земли на востоке, она фактически находилась в состоянии непрекращающейся войны с кочевыми племенами, защищавшими свои степи. «Вся русская литература последующего (то есть XVIII) столетия полна рассказами об этих постоянных стычках». Русские поселенцы постоянно подвергались набегам. Для чего в киргиз-кайсацкой степи стояла описанная Пушкиным Белогорская крепость, один из многих степных укрепленных пунктов? «Русская крестьянская колонизация была бы немыслима без крепостей, без засечной черты и без помощи бегущих от закона казаков».
Но главной причиной потери имущества населением в военное время был не грабеж со стороны неприятеля, а мобилизационные действия собственного государства, например, введение Петром I разорительной подушной подати на нужды Северной войны, порча монеты и бесконтрольный выпуск бумажных денег во время прочих войн. Да и просто грабежи, если даже своя армия идет через территорию страны, то известно, как это сказывается на материальном положении населения.
А в XVIII веке армию в целях экономии казенных средств расквартировывали по всей территории страны. «…Армия как-то расселилась, и ей приказано было воров ловить, за законностью наблюдать, недоимки выколачивать и самой заботиться о пропитании, дабы „добрый анштальт внесть“, — писал В. О. Ключевский. — Долго помнили плательщики этот добрый анштальт. Шесть месяцев в году деревни и села жили в паническом страхе от вооруженных сборщиков среди взысканий и экзекуций. Не ручаюсь, хуже ли вели себя в завоеванной России татарские баскаки. Армия, расквартированная по стране, вела себя в России, как в завоеванной стране».
Другое бедствие, препятствовавшее накоплению и наследованию богатства, — пожары. Жители большинства западноевропейских стран переселились в каменные дома еще в средневековье. Дома переходили по наследству и сохранялись веками. Параллельно люди из поколения в поколение копили деньги, и через век-другой иной бюргер или даже крестьянин мог получить в наследство вполне приличную сумму и открыть свое дело.
Российское население в силу климатических условий не могло жить в каменных домах. Деревянные дома постоянно горели гораздо чаще, чем в наше время горят деревенские дома, так как в старину они были перенаселены, полны детей и освещались пожароопасной лучиной, выгорали не только деревни и села, но целые города. «Записки иностранных путешественников о Москве наполнены известиями о пожарах. Не проходило почти недели без того, чтобы не сгорали целые улицы. Пожары были, так сказать, привычным, ежедневным явлением, к которому относились довольно равнодушно; если пожар истреблял сотню или две домов, о нем и не говорили много; только тот пожар считался в Москве большим и оставлял о себе память, который истреблял по крайней мере 7000 или 8000 домов». Как только с пожарами ни боролись!
По указу Екатерины II изменили ранее существовавшую круговую планировку деревень (удобную, в частности, для обороны) и стали строить деревни двумя нитками вдоль дорог, как сейчас, — так легче бороться с пожарами. Эти и многие другие меры мало помогали, избы по-прежнему горели. Кроме того, надо учесть, что пожары были еще инструментом уравниловки. Как только кто-то высовывался из общего ряда, начинал раздражать соседей, ему подпускали «красного петуха», то есть попросту поджигали дом, со всеми вытекающими отсюда последствиями. «Лихие люди часто прибегали к особенному средству поживиться на чужой счет: они поджигали дома зажиточных людей, прибегали на пожар будто для спасения имущества и воровали в обширных размерах». Все накопления, собранные за жизнь целого поколения семьи, приходилось тратить на строительство новой избы после очередного пожара. Почти каждое новое поколение начинало копить с нуля.
Другой фактор, препятствующий накоплению имущества и неравенству, — неурожайные годы и вызванный ими голод. Выделяют две крупные страны, наиболее подверженные этому периодическому бедствию, — Россию и Индию. В Индии неурожай связан с тем, что в некоторые года не приходит муссон. В России же, как только земледелие вышло за пределы области смешанных лесов, каждые десять-одиннадцать лет случались засухи. «Исследователи насчитывают за 830 лет (1024–1854 гг.) 120 учтенных неурожаев».
Неурожайные годы были одним из элементов уравниловки. Когда наступал голод, зажиточные люди были вынуждены расходовать свои сбережения на прокормление многочисленных родственников и даже соседей. В голодные годы сглаживалось накопившееся в течение предыдущих урожайных лет имущественное неравенство. У кого амбар полный — тот тратился на содержание родни, у которой амбар пустой. Крепкие родственные и общинные традиции не позволяли утаить зерно от «своих». Да и помещики в неурожайные годы участвовали в перераспределении скудных продовольственных ресурсов в пользу неимущих (помещиков можно понять — им надо было обеспечить выживание не только справных крестьян, но и всех своих крепостных).
Следующим по счету, но не по значению, фактором, уравнивающим доходы и препятствующим накоплению богатства и передаче его по наследству из поколения в поколение, было лихоимство властей, поборы и прямые изъятия имущества представителями государства. Всякий хоть сколько-нибудь приподнявшийся над средним уровнем нищеты сразу становился объектом вымогательства и даже прямого грабежа. Характерным было, например, «бесцеремонное обращение с купечеством — которое никогда не было вполне частным собственником и могло в любой момент быть принуждено государством отвечать своими средствами по принудительным поставкам». Нет необходимости приводить факты — ими полны и литература, и народный фольклор.
Если суммировать перечисленные выше возможные причины потери имущества: война, набег кочевников, армейский постой, помещичий произвол, поборы со стороны властей, вымогательство со стороны родственников и общины, пожары, разорительные неурожайные годы, то становится очевидной невозможность долговременного обогащения и передачи богатства по наследству. Что не отняли чужеземные супостаты — заберет родное государство, что осталось от государства — заберет барин, что не сумел отнять барин — заберет община, что не заберет община — заберут родственники и так далее.
В России богатый, как и бедный, не имел никаких гарантий, никакой уверенности в завтрашнем дне. Не случайны русские пословицы «От тюрьмы да от сумы не зарекайся», «Всех денег не заработаешь», «Деньги что навоз — сегодня нет, а завтра воз» и множество других пословиц и поговорок, пропагандирующих пренебрежительное отношение к деньгам как к временному явлению. Как правило, богатство не обеспечивало своему владельцу физическую безопасность, накопленное имущество не делало жизнь своего владельца продолжительнее и счастливее, чаще наоборот.
Недавний переход к рынку пока не изменил эту ситуацию. «Детальный анализ масштабов и характера мобильности домохозяйств по доходам в России в середине 90-х годов показал неустойчивость экономического положения подавляющего большинства домохозяйств, отсутствие возможности следовать долговременным экономическим стратегиям, растрачивание усилий и ресурсов на оперативное реагирование на внешние воздействия. Не случайно, что в последнее время и население, и исследователи говорят прежде всего о стратегиях выживания, а не о росте материального благополучия. И бедные, и богатые не защищены от „зигзагов“ экономической политики государства. И хотя размеры материальных потерь у них разные, но в том и в другом случае речь идет об утрате социальной перспективы».
Негарантированность материального положения, постоянная угроза разорения выработали в людях «облегченное» отношение к собственности, своей или чужой. Например, в средневековой Руси «…кража для того, чтоб накормить гостя, не считается преступлением».
Уравнительные правила жизни вынуждали зажиточных людей по возможности прибедняться. А раз надо скрывать имущество, то какой же смысл его зарабатывать? Разбогатевший человек не становился более независимым, в каком сословии он родился, в том и помирал. Конечно, были, исключения из правил, предприниматели, выкупившие себя из крепостной зависимости, — Морозовы, Прохоровы, Гарелины, их по пальцам можно пересчитать. Чаще всего барин «видел свою выгоду в том, чтобы такие ремесленники и купцы, оставаясь в крепостном состоянии, по-прежнему несли свои повинности, каким бы ни было их продвижение по социальной лестнице». Разительное отличие от западноевропейских стран, например, от раннефеодальной Англии, где, согласно законодательству, «каждый, владеющий пятью наделами и при этом имеющий щит, кольчугу и отделанный золотом меч, является тэном (т. е. дворянином „начального“ ранга. — А. П.). То же звание жалуется купцу, три раза переплывшему море за свой счет». В более поздние времена «королевские приказы на протяжении XIII и XIV веков принуждали всех лиц с годовым земельным доходом сначала в 20, позднее в 40 и 50, а один раз даже в 15 фунтов (1353) принимать рыцарское звание».
В России стремление к обогащению не являлось столь действенным мотивом в деятельности людей, как это должно быть в нормальной, конкурентной экономике. Представьте, что из западного общества «вынут» желание граждан разбогатеть — все общественное устройство рухнет! А в России представление о неправильности и даже греховности тяги человека к достатку издавна было общепринятым. Как с возмущением писал Ф. М. Достоевский, «я лучше захочу всю жизнь прокочевать в киргизской палатке, чем поклоняться немецкому способу накопления богатств. Здесь везде у них в каждом доме свой фатер, ужасно добродетельный и необыкновенно честный. Вся здешняя семья в полнейшем подчинении у фатера. Все работают как волы и копят деньги, как жиды. Лет через 50 или 70 внук первого фатера передаст сыну значительный капитал, тот своему, тот своему, и поколений через 5–6 выходит сам барон Ротшильд или Комп. Право, неизвестно еще, что гаже: русское ли безобразие или немецкий способ накопления честным трудом».
Когда же свалится в руки обещанный пословицей воз денег? Когда можно разбогатеть? В периоды нестабильного состояния общества, в годы интенсивного перераспределения ресурсов. В аварийно-мобилизационных условиях те люди, которые смогли пристроиться к каналам перераспределения, могут фантастически быстро обогащаться. В переломные эпохи революций и радикальных реформ появляются целые прослойки нуворишей. Так было и при Иване Грозном, и при Петре I, и в начальный послереволюционный период, и сейчас, в перестроечные и постперестроечные годы.
Одни богатели благодаря успешной хозяйственной деятельности (сводящейся, как правило, к перераспределению ранее созданных благ), другие — за счет использования служебного положения, которое в суровые нестабильные годы становилось особенно прибыльным. Как верховная власть ни пыталась бороться с коррупционерами, мобилизационно-перераспределительная деятельность не могла не обогащать администраторов. Например, Петр I прилагал значительные усилия для ликвидации лихоимства, но «цели своей Петр достиг лишь в незначительной степени. Казнокрадство в результате петровской перестройки достигло невиданного прежде размаха, и отыскать казенные деньги, „которые по зарукавьям идут“, ему не удалось». О масштабах казнокрадства того времени «говорят сведения о том, что из 100 собранных податных рублей только 30 руб. попадали в казну».
Даже в годы сталинских репрессий и показной скромности в быту существовали нувориши (разумеется, скрытые). «Почти у любого чиновника сталинской эпохи рыльце было в пушку, и при желании его можно было „прижать“. …Перед реформой 1947 г. в сберкассе при Центральном телеграфе, где традиционно держали деньги кремлевские и цековские аппаратчики, ежедневный оборот увеличился с 88 тысяч рублей до 2 млн 200 тысяч рублей.
На сотни процентов возросла выручка ювелирных и промтоварных магазинов, даже музыкальных. Чтоб сохранить остатки товаров, магазины стали закрываться на переучет. С прилавков коммерческих магазинов, которые торговали по высоким ценам, но без карточек, были сметены колбасы, сыры, масло. После начала реформы 14 декабря 1947 г. банковские местные умельцы стали принимать вклады задним числом. Кто-то на этом попался, но основная масса деньги сохранила».
Если денежная реформа 1947 года продемонстрировала растущую коррумпированность государственного аппарата при плановой экономике, то августовский кризис 1998 года наглядно показал размах коррупции в условиях рынка. «Те, кто заранее получил доступ к информации о точной дате дефолта, смогли сколотить колоссальные состояния, — рассказывает депутат Госдумы Иван Грачев. — Меня поразили суммы, которые перекочевали в карманы недобросовестных фирм и чиновников. Я знал, что многие чиновники играли на рынке ГКО, использовали другие возможности наживаться за счет доступа к конфиденциальной информации, но августовский дефолт стал просто апофеозом…»
Нынешние «новые русские», несомненно, побили все рекорды своих исторических предшественников. Имущественное неравенство в сегодняшней России достигло невиданного прежде уровня. Средний душевой доход 15 % богатых в России в восемь раз выше, чем у 85 % всех остальных российских граждан. При этом те же 15 % имеют 57 % всех денежных доходов, обладают 92 % доходов от собственности, 85 % сбережений, 99 % общих сумм покупки валюты. Привыкшее к уравниловке общество не имеет встроенных механизмов ограничения неравенства, и маятник по-прежнему попеременно движется то к казарменному равенству (в стабильной фазе), то к вопиющей нищете большинства на фоне сказочного обогащения немногих (в нестабильной фазе).
В первую очередь богатеют те, в ком в меньшей степени развиты традиционные стереотипы поведения, люди, не получившие традиционного русского воспитания. Например, не связанные стереотипами уравниловки представители национальных меньшинств. Что касается русских, то чаще других материального успеха достигают люди, в силу каких-то частных причин выросшие не в семье, а, скажем, в спортивном или музыкальном интернате или в какой-то иной необычной среде. Нередко это те, кем еще в детстве судьба распорядилась весьма жестоко, но в качестве скромной компенсации избавила их от балласта устаревших стереотипов поведения.
Собранные в нестабильные периоды богатства, как правило, не удается передать по наследству. Эта фаза потому и является мобилизационно-перераспределительной, что все имущество в конечном счете мобилизуется и перераспределяется. Процесс передела не затихает на первых нуворишах. Так, созданные олигархами в ходе недавних рыночных реформ финансово-промышленные империи были в одночасье сметены августовским кризисом 1998 года. Началось новое перераспределение, судя по всему, не последнее. «Если в 1996 г. борьба за контроль завершилась в 25 % российских корпораций, в начале 1998 г. — в 50 %, то после кризиса 1998 г. опять произошел откат. О вновь начавшемся в 1998–1999 гг. массовом перераспределении собственности в корпоративном секторе говорят данные регистраторов…»
Поскольку наскоро сколоченные в нестабильный период богатства противоречат русским национальным стереотипам уравнительного распределения, получены «неправедным» путем с точки зрения традиционной (то есть существовавшей в стабильную эпоху) морали, то население не может примириться с существованием богатых людей. Отсюда один шаг до морального оправдания грабежей и поджогов их имущества. Еще в 20-х годах XX века популярный психоаналитик А. Б. Залкинд считал, что вечную заповедь «не укради» необходимо толковать с сугубо классовых позиций, заменив ее этической формулой т. Ленина «грабь награбленное», которая является лишь русским видоизменением марксистской формулы «экспроприация экспроприаторов».
Уравнительное распределение и периодические колебания системы управления то в стабильное, то в нестабильное состояние не давали людям шанса разбогатеть и надолго сохранить материальное благополучие. Тем самым блокировалась возможность удовлетворения «относительных» (в терминологии Дж. М. Кейнса) потребностей — стремления получить имущественное превосходство над окружающими, стремления, являющегося важнейший стимулом хозяйственной деятельности.
Оставался второй мотив, заставляющий людей трудиться по возможности более производительно, — работа для удовлетворения «абсолютных» (по Кейнсу) потребностей, для собственного пропитания и обеспечения минимальных жизненных удобств, в крайнем случае, для выживания и простого демографического воспроизводства по принципу «не до жиру, быть бы живу». Однако русская модель управления выработала целый ряд механизмов, делавших излишней заботу о труде ради собственного существования. Перераспределение ресурсов позволяло и работящему, и неработящему, и умеющему, и неумеющему выжить примерно с одинаковой вероятностью. Механизмы такого перераспределения были различны в разные эпохи, имели отраслевые и региональные особенности, но суть их оставалась всегда одна и та же — каждый должен иметь возможность выжить независимо от того, успешно или неуспешно он работает.
Начать с воспринятого православием и ставшего распространенным языческого обычая толоки — помощи, когда безлошадным или просто бедным крестьянам «мир» вспахивал землю, строил дом, выполнял за них те или иные работы, предоставлял хозяйственный инвентарь и так далее. Мероприятие это было, как и последующие коммунистические субботники, добровольно-принудительным. «На работу должны идти все, не желающего может принудить староста». Причем помощь-толока, в соответствии с обычаями, была оформлена не как унизительная милостыня, а как праздник; на нее даже приходили в нарядной одежде, и заканчивалась она всеобщим угощением (ну точно как субботник!).
Крепостное право практически обеспечивало пьяницам и дармоедам выживание, так как крепостные «души» стоили денег, являли собой собственность, барин не хотел их терять и вынужденно их содержал. Бедные бесплатно пользовались общинными благами, в частности, школами и церквями, построенными преимущественно за счет зажиточных общинников.
Как и во всякой замкнутой социальной системе, где действует уравнительное распределение и ресурсы перераспределяются в пользу неэффективных хозяев, в крестьянской общине постепенно увеличивалась доля бедняков, не имевших возможности самостоятельно обработать свой надел.
«В Англии в конце XVIII века рабочая лошадь получала в год 120–130 пудов овса, то есть примерно 5,7 кг в день. В России в то же время в сутки лошадь получала 1,4–1,65 кг овса, а „неработающим лошадям“ через сутки (!) полагалось по 1,3 кг. Естественно, что крестьянские лошади были мелкими, слабосильными и весной буквально падали от бескормицы. Ранний сев составлял трудную проблему — надо сеять, а лошадь еле стоит на ногах. Только побыв на подножном корму, лошадь становилась пригодна к пахоте.
А время упущено: поздний сев ставил урожай, особенно овса, под угрозу ранних осенних заморозков. Кроме того, резкий переход к зеленому корму нередко вызывал у лошадей болезни. Недаром уже в пору развития капитализма в России в 70–80-х годах XIX века в центральных ее районах число безлошадных хозяйств достигало четверти всех крестьянских дворов, а к 1912 г. в 50 губерниях страны насчитывалось уже 31 % безлошадных хозяйств. Число безлошадных и однолошадных хозяйств достигало в конце XIX — начале XX веков 55–64 % всех дворов».
В России можно было прожить, не работая вообще. Например, нищенствовать. В Западной Европе нищенство как антиконкурентное явление преследовалось. Человек, который не участвует в конкуренции, но получает доход, тем самым подрывает общественную мораль и трудовую мотивацию. Он перераспределяет прибавочный продукт не в ту сторону, в которую нужно обществу. Милостыня забирает часть дохода у эффективного хозяина в пользу неэффективного, а надо наоборот. Поэтому нищих, как правило, преследовали. В средневековой Англии королева Елизавета издала специальный закон о бедных — бродяжничество считалось преступлением. Были организованы работные дома, фактически каторги, где бродяг и нищих заставляли работать. Во Франции подобные заведения мягко именовались воспитательными домами, в Германии они откровенно назывались смирительными домами, но по существу они представляли собой тюрьмы для бродяг и нищих.
По мере развития европейской цивилизации отношение к нищим ухудшалось прямо пропорционально степени развития рыночной экономики. Как писал Гастон Рупнель, «В XVI веке чужака-нищего лечат или кормят перед тем, как выгнать. В начале XVII века ему обривают голову. Позднее его бьют кнутом, а в конце века последним словом подавления стала ссылка его в каторжные работы».
Вот краткий перечень предусмотренных европейскими законами XIX века санкций в отношении бродяг и нищих.
Англия: в соответствии с актом 1824 года, «праздношатающимся» грозила тюрьма с тяжелыми работами сроком до одного месяца, для изобличенных вторично срок увеличивался до трех месяцев, неисправимые бродяги отсиживали в тюрьме до одного года с присоединением по усмотрению суда телесного наказания.
Австрия: в 1885 году был принят закон, согласно которому бродяжничество наказывалось арестом сроком от одного до трех месяцев, нищенство — от восьми дней до трех месяцев.
Италия: принятый в 1888 году закон был менее строг к бродягам. Сначала они «подвергались предостережению». Суд назначал срок, в течение которого осужденный обязан был найти работу и жилье. В случае неисполнения — тюрьма до одного года.
Германия: во второй половине XIX века бродяги арестовывались на срок от одного дня до шести недель. Для помощи им устраивались «станции призрения», где в уплату за продовольствие и ночлег призреваемые были обязаны работать до полудня следующего дня.
Швеция: бродяга, попавшийся в первый раз, получал предостережение от местной администрации. Вновь изобличенный в течение двух лет в том же поступке мог быть отдан в принудительные работы на срок до одного года (закон от 12 июня 1885 года, статья 3).
Франция: согласно Уголовному кодексу конца XIX века, нищим и бродягам, задержанным переряженными или при оружии, грозила тюрьма на срок от двух до семи дней.
Норвегия: нищий, задержанный в первый раз, попадал в тюрьму на срок от трех до сей дней или в работный дом до двух месяцев, во второй раз — тюрьма на пять-десять дней или работный дом до четырех месяцев, в третий раз — тюрьма на восемь-пятнадцать дней или работный дом от шести месяцев до одного года (законодательство второй половины XIX века).
В России не было ничего похожего. Еще «Домострой» предписывал: «И нищих, и малоимущих, и бедных, и страдающих приглашай в дом свой и как можешь накорми, напои, согрей, милостыню дай, ибо они заступники перед Богом за наши грехи». В последующие эпохи законодательство (при полном одобрении православной церкви) продолжило эту традицию. Так, Александр I в указе от 1809 года предусмотрел строгие кары не против бродяг, а против виновных в «несмотрении за ними». Самих же бродяг полагалось препровождать к месту жительства «без всякого стеснения и огорчения».
«Русский человек, всегда готовый помочь сам, не считает предосудительным попросить помощи и для себя. Поэтому во всех сферах русского народного быта, где житейские понятия еще не захвачены потоком новой цивилизации, налаживаемой под европейский тон, прошение пособия Христовым именем не считается позорным, хотя, конечно, и не особенно почетным; во всяком случае, не настолько унизительным, чтоб предпочесть ему даже малое лишение».
С нищими странниками уважительно обращались, кормили-поили, слушали их байки. В северных деревнях были специальные приспособления, облегчающие процесс нищенствования. В домах ставили специальный желоб, похожий на те, что применялись в советских овощных магазинах для засыпки картофеля. Желоб выходил из дома с той стороны, где не было окон, чтобы нищего не было видно из дома. Нищий стучал клюкой в стену, подставлял мешок, и по желобу ему «вслепую» сбрасывали еду. Как тогда говорили, «чтобы бедный не стыдился, а богатый не гордился». То есть старались обеспечить бродягам максимум психологических и физических удобств. «Русское богатство» в 1879 году писало, что в Новгородской губернии «даже погорельцы не ходят за подаянием, а ждут и уверены, что каждый сам придет к ним с помощью по силе и возможности». Помещики тоже не оставались в стороне. Например, «граф П. А. Румянцев предписывает оказывать крестьянам-погорельцам коллективную помощь, поясняя, что ее „всякому взаимно ожидать надлежит“».
Неудивительно, что количество нищих и бродяг в стране было огромно, что отмечалось иностранными путешественниками еще в средневековье. В последующие эпохи нищие продолжали составлять немалый процент населения. В конце XIX века 70–80 % нищих составляли профессионалы, для которых попрошайничество было более легким, чем работа, способом заработать на пропитание. «В сельской местности существовали целые нищенские гнезда — деревни, все жители которых жили за счет профессионального нищенства. Доходы опытного нищего определялись в 15–20 рублей в месяц (что равнялось заработку квалифицированного рабочего)».
Так, в конце XIX века крестьянами одного только Лужского уезда Санкт-Петербургской губернии ежегодно тратилось на милостыню (в пересчете на рубли) не менее 70 тысяч рублей. Ежедневно в каждую деревню приходило по четыре-пять человек нищих. Крестьяне подавали милостыню хлебом, кормили нищего в доме и предоставляли ночлег. Население уезда составляло 136 тыс. человек.
«В Москве с давних пор было ходовым слово „пожарники“, но имело совсем другое значение: так назывались особого рода нищие, являвшиеся в Москву на зимний сезон вместе со своими господами. Помещики приезжали в Москву проживать свои доходы с имений, а их крепостные — добывать деньги, часть которых шла на оброк в господские карманы.
Делалось это под видом сбора на „погорелые места“. Погорельцы, настоящие и фальшивые, приходили и приезжали в Москву семьями. Бабы с ребятишками ездили в санях собирать подаяние деньгами и барахлом, предъявляя удостоверения с гербовой печатью о том, что предъявители сего едут по сбору пожертвований в пользу сгоревшей деревни или села. Некоторые из них покупали особые сани, с обожженными концами оглоблей, уверяя, что только сани и успели вырвать из огня. „Горелые оглобли“, — острили москвичи, но все-таки подавали».
Неудивительно, что в нестабильной фазе системы управления государство, озабоченное проблемой повышения трудовой мотивации, начинает бороться с нищенством. Так, Петр I энергично взялся за нищих. «Нищим по улицам и при церквах против прежних указов милостыни не просить, никому не давать, по улицам нишататься; понеже в таковых многие за леностями и молодые, которые не употребляются в работы и наймы милостыни просят и от которых ничего доброго, кроме воровства, показать не можно, а ежели кто даст милостыни нищему, будет с него взят штраф 5 рублей». Помещика, допустившего нищенствовать своего крепостного, ждал штраф в пять рублей (по указам 1702-го и 1722 года). По тем же причинам в сталинском СССР в республиканские Уголовные кодексы были введены статьи, карающие за бродяжничество и нищенство.
Но в целом на протяжении большей части русской истории преобладает доброжелательное отношение к нищенству. Более гуманное, чем в Европе, отношение к нищим обусловлено обилием причин, по которым русский человек мог оказаться без средств к существованию, — «от тюрьмы да от сумы не зарекайся!». В западных странах нищий с большой вероятностью являлся либо бывшим преступником, либо просто асоциальным человеком, ленивым и бессовестным, и общественное мнение так его и воспринимало.
В России же вполне нормальный человек мог оказаться бродягой и нищим. Причины перечислялись выше: война, лихоимство властей, пожар, неурожай и т. д. Поэтому окружающие относились к нищим как к безвинно пострадавшим, им помогали, а не преследовали. Вносило свою лепту и православие. «…Церковь не делила бродяг на достойных и недостойных. „Справедливо или несправедливо он просит, и куда бы он ни употребил то, что ему дано, — в том ему судья Бог“ (Иоанн Златоуст)».
Не случайно из всех более или менее развитых христианских стран только в России сохранился обычай материальной помощи родственникам. В Европе уже давно забыли, что такое голод (а в Америке никогда и не знали). «Голод был почти неведом на Западе, по крайней мере, на крайнем Западе в XIII веке». В Европе «в XIV–XV веках калорийность дневного рациона питания колебалась от 2,5 до 6–7 тысяч калорий у богатых. Этот рацион вполне достаточен, и на протяжении трех столетий происходил устойчивый рост населения». Конечно, и в европейских странах время от времени отмечалась нехватка продовольствия, но в целом ситуация была гораздо более благополучной, чем в России. Поэтому там отношения между родственниками не несут на себе отпечатка необходимости материальной помощи.
Если в западной стране подросшие дети уходят из родительской семьи и начинают жить самостоятельно, то они не подвергают тем самым свою жизнь и здоровье опасности. Возможно, они будут вынуждены экономить на всем, у них будет более скромный стол и обстановка, но голодать им не придется. В России, периодически переживающей трудные годы нестабильного режима системы управления, помощь родственникам вплоть до самого последнего времени являлась абсолютной необходимостью. Если родня не помогала, то наименее устроенные в жизни люди могли просто умереть.
Поэтому традиции родственной взаимопомощи у нас по инерции сохраняются. До сих пор считается, что плохие родители — это те, кто не может дать своим внукам (о детях и говорить нечего) высшего образования. Иностранцев удивляет, когда они сталкиваются с патриархальностью материальных отношений в русских семьях, где взрослые дети, сами имеющие детей, не стесняются принимать материальную помощь от своих родителей. На Западе так не принято.
«В современном российском контексте это нередко выражается в том, что родители продолжают содержать даже женатых детей. Поддержка детей и внуков вообще выходит за рамки рыночных отношений — как прямых, так и косвенных», — пишет английский исследователь Теодор Шанин. Генетическая память народа еще помнит голод, и помощь родственниками воспринимается как жизненно необходимая вещь. Такое положение дел, естественно, затрудняет функционирование системы материального стимулирования. Молодежь долгие годы «ищет себя», сидя на родительской шее, вместо того, чтобы по-настоящему работать и зарабатывать.
Упорный труд не давал ощутимого повышения уровня жизни, особенно в условиях бесплатного или фактически бесплатного предоставления населению важнейших благ: образования, здравоохранения, жилья, коммунальных услуг, общественного транспорта и т. д., как это было в СССР. «Даже в 1987 году средняя советская семья расходовала лишь 0,3 % своего бюджета на оплату всех видов бытовой энергии, получая тепло, горячую воду и газ почти бесплатно, оплачивая счета за электроэнергию по тарифам, не менявшимся с 1947 года. На оплату жилища расходовалось в СССР лишь 3 % бюджета семьи, а это самая низкая цифра среди всех стран мира».
Тот же уравнительный эффект имело и поддержание государством искусственно заниженных цен на основные продукты питания и многие виды товаров и услуг. «Для поддержания низких цен на молоко в размере 36 копеек за литр, при себестоимости производства молока в 380 рублей за тонну, правительство расходовало на эти цели в год около 15 миллиардов рублей. Это было в три раза больше ежегодных расходов на войну в Афганистане. Субсидии низких цен на мясо составляли в 1986 году около 40 миллиардов рублей, то есть составляли 10 % расходной части бюджета». Десятки миллиардов рублей прямых и косвенных дотаций ежегодно фактически отнимали трудовые доходы хороших работников и членов их семей в пользу всех остальных.
В 90-е годы сменился социально-экономический строй, а государственный подход к социально-трудовым вопросам мало изменился. Как пишет директор Института социальной политики Высшей школы экономики С. Смирнов, «продвигаемая ныне государственная модель управления процессами на рынке труда основывается на расширении сферы экономического и социального патронирования. А усиление патерналистских тенденций в госполитике приводит прежде всего к росту иждивенческих настроений».
В общем, существовали и существуют сотни разных способов благополучно прожить, не работая вообще или же работая плохо. Поддержит барин, община, родственники, соседи, потом государство, родной колхоз, трудовой коллектив. Не дадут сдохнуть — и дом поправят, и коммунальные удобства проведут, накормят, обогреют, бесплатно вылечат и обучат, отвезут и привезут, на худой конец, в дом престарелых пристроят. Все как положено.
Странно, что люди вообще соглашались работать. Первый стимул — работа для обогащения — отпал в силу уравниловки, второй возможный стимул — работа для поддержания существования — отпал в силу благоприятного устройства русского общества, когда все помогают ленивому, пьяному и убогому. Лень была экономически обусловлена и не могла не стать чертой национального характера.
Наши соотечественники используют любую прореху, любое послабление системы управления для снижения интенсивности труда. Примеры из дореволюционного времени: «Отдел металлообрабатывающей промышленности общества заводчиков и фабрикантов Московского промышленного района разослал своим членам циркуляр с анализом работы предприятий общества за полгода. В нем констатировалось: введение 8-часового рабочего дня, то есть сокращение его на 20 %, не только не компенсировалось повышением качества и интенсивности труда, но и сопровождалось их понижением на 96 % предприятий.
На Московском арматурном заводе производительность труда упала на 35–45 %, на котельном заводе Донгауера, механическом заводе Кайзера — почти наполовину. Рабочие завода Кайзера заявили, что „теперь они себя так „ломать“ не станут (хотя их зарплата за полгода выросла в два раза, а рабочий день сократился до 8 часов)“».
Как в русском языке звучит увольнение с работы? «Уволить», то есть дать волю, освободить, облагодетельствовать. По-английски невыход на работу в прямом переводе звучит как «отсутствие» (абсентеизм), без какой-либо эмоциональной окраски этого факта. В русском языке в данном случае употребляется особый термин — «прогул», от слова «гулять», то есть праздновать. Невыход на работу как праздник! Это только в официально одобренной песне звучало: «Трудовые будни — праздники для нас!». Русский язык не обманешь, он откровенно показывает, что для нас праздник. В общем, как гласят популярные поговорки — «Работа не волк, в лес не убежит», «Работа дураков любит».