Костер для сверчка

Прохоров Борис Александрович

Часть первая. ШАГ В БЕСКОНЕЧНОСТЬ

 

 

«Мир и так достаточно велик и сложен, чтобы впутывать еще всевозможную чертовщину».

Румяный, как поджаристый сухарь, лоскут ситца провисел недолго. Разношерстные отряды переполнили далекий город, шумно просочились на окраины, наколобродили по усадьбам и — разом выплеснулись дальше — в сторону гор.

Напирающие по тракту колонны людей, раззадоренные редким сопротивлением, в несколько дней прошли по волости, а затем покатились к самой границе, более никем не сдерживаемые.

Селение тяжко перевело дух, в очередной раз освободившись от вооруженного мужичья — несговорчивого, отупевшего от гражданской бесприютности, раздраженного зудом немытого тела, в безвременьи растерявшего равновесие духа. Однако желанного спокойствия не наступило.

По окрестностям жителя стерегла новая пагуба.

Накипью поверх крутого варева ходила банда «черных». Обесценились керенками, отощали до размеров почтовой марки, извечные человеческие связи. Банда поспевала на десятки верст в округе, скрадывала всякого, кого нужда или иная потреба уводила из села, обухом топора выкрещивала жизнь любого, отличного от собственного, цвета: белого ли, красного ли, зеленого — все равно.

В окружающих село перелесках убивали: за пару поношенных сапог, да скромный харч, наконец, чтобы избыть собачью горечь за рвущуюся под ногами землю.

Слухи ходили страшные. От них ртутью тяжелела в жилах кровь. Стиснутые страхом улицы жались одна к другой. Ночью никто не выбегал на двор, облегчались осторожно, в сенях, над приготовленной с вечера бадейкой.

Минул месяц, как тощавший отряд Манохина отошел за Аю. Восьмерка людей, считая с Павлом Пантелеевичем, береглась стычек с нахрапистым противником. Отчего засела в глуши. Немного навоюешь с тройкой латанных бердан да штучным ружьем учителя против пулемета и двадцати сабель подпоручика Рожнова. Конечно, манохинцы — народ не случайный, кряжистый, по-мудрому лукавый. Но и подпоручик три года германской не кантовался в тылу, окопной мурцовки хлебнул по обе ноздри. Такой голым задом на угли не сядет. Зажал... сиди за пеньками да жуй рябину без сахара. Оно известно: пустая ложка силу тянет.

В распадок, где постились партизаны, и прежде мало кто заглядывал. Место скучное, в стороне от звериных троп. По бокам — темно от прошлогоднего боданового листа, еще не траченного на заварку и похоронно свисающего меж трещиноватых каменных лбов. Снег не держался, сползал с чуть не отвесных склонов, притапливая понизу изъеденные грибом березы, за которыми проглядывал молодой осинник. Вода в заболоченном ручье противилась вялой зиме и продолжала плескаться через подпруживающий русло валежник...

Резь в желудке слегка отпустила, когда в распадок заявился Коляныч.

Манохин маялся животом вторые сутки. Иногда боль сходила на нет. Тогда разом легчало, хотелось действовать, что-то предпринимать. Но вскоре рези возвращались, выматывая душу, старшой начинал скрипеть зубами.

Коляныч примостился на пеньке у шалаша. Оглядев nocepeвших с лица отрядников, сочувственно вздохнул.

Манохин заворчал:

— Наведешь паразитов, леший. Нанесет твоим следом подпоручика. Даром рази держит подле себя Штанаковых? От тех братовьев не оторвешься... Хоть лисьим хвостом обзаведись, достанут гузно.

Коляныч сморщился, спрятал по-молодому острые глаза, а мужики выжидающе посмотрели на тощую дедову торбу.

— Нету, страдальцы, нету хлебова. Нынче весело соваться, что на погост без отпевания. Тама-ка Посельский лютует. Аж начальником милиции. Он, — Посельский, — нынче правой рукой у подпоручика и ко мне его веры нет.

Новость выходила скверной...

Прокопий Посельский был из коренных. Знал предгорья лучше своего двора. Эка, выпрыгнул нечистик из табакерки! И не то горе, что обликом похож на засохшую садушку, а то беда что волчара! Еще при Временном дубленой кожи кержачье, — сплошь медвежатников, — в липкий пот вогнать исхитрялся.

— А болтали, вовсе Прокопий затих?!

Старик помотал головой, точно сохатый, которого донял паут.

— Энтого прапорщика сам черт не возьмет. Чуть оклемался, так кузнеца Куликова исповедал. Вовсе не по-людски. Наказал связать да сунуть головой в горящий горн. О-о-ох! Сам-то меха раздувал; пока плоть угольями не изошла...

Слушатели окончательно помрачнели.

— Да-а-а, суетлив начальник, — продолжал Коляныч. — Какой слух поймает, так при одном мундире за версту сбегать не считает в тягость. Ну, а коли до чьего подворья добег — беда!

— Вот рассомаха! — озлились партизаны. — Придет наша очередь, придумаем милиции кару!

Насели на старика:

— Что ж теперь? Велишь загибаться с голодухи?

Тот покосился на Манохина. Старшой терзал на подбородке щетину.

— Мужички, кто-кто, а я вас сюда не загонял. Своей охотой залезли. Теперь разберись с вами всеми... Чего люди не поделили? Зверствуют друг над дружкой... Ишь придумали! — Красить народ в разные цвета.

— А у тебя к какому цвету глаз лежит? — Павел Пантелеевич выделил зрачками-шильями оратора. — Чего таскаешься до нас, если тебе один хрен?

— Жалостно. Как, к примеру, мне тебя бросить? Ежели я твоему покойному батюшке добром обязан. Грех оставить вас...

Манохин поскучнел, взялся холодом с нутра.

— Так получается, если бы ты задолжал фамилии Посельского, то сейчас держался против меня? Да за такое пришибить — в самый раз. ' Гость отодвинулся на край пенька. Противоречить огорченному мужику не получалось. Опять же, не след уступать собственному норову. Мало ли чего. Вслед убегающему бирюку и худая дворняжка смела, того гляди цапнет.

— Меня пугать — малый риск. Надо мной геройствовать легче, чем над милицией, в портках не отсыреет. А насчет, чьей стороны держаться, так мыслю: добро нельзя забывать.

Остыли отрядники. Глупо на деда кидаться... Без того бобыля потоптала жизнь. По-всякому доводилось. Правда, одной истории, якобы случившейся с Колянычем, не давали веры.

Лет десять назад простился Коляныч с бабкой. До поздней седины билась-мучилась она бок о бок с мужем, на отшибе от людей. Всю жизнь провела на заимке, там и легла, близ сосны под одиноким крестом. Не пустил старик опочившую спутницу на сельское кладбище, где отдыхать бы её уставшему телу в большой компании родни да ровесниц. Скучал Коляныч по бабке. Далековат казался старый погост, трудно мерить туда дорогу. Оттого вырыл могилку под боком. Чтоб почаще наведывать усопшую.

Батюшка построжился на стариково своевольство — но смирился. В положенный срок отслужил сорокоуст. Стал притерпеваться к горю и сам старик. Ан! Настигла другая беда.

Ясным днем лишилась заимка жеребца. До того не слыхали в волости про угон коней. Опасное занятие. На подобное власти смотрели строго, да и сами хозяева в этом случае оборачивались лютым зверьем. Оттого ли, по какой иной причине, но среди местных не находилось вора. А заезжий человек на виду. Чужим подхода не было.

Сразу, как свели жеребца, мужики Колянычу посочувствовали. Хотя он ни с кем на селе дружбы не водил. Но тогда, обратись он за подмогой, никто бы не отказал. Только кинулся старик в погоню без товарищей...

Угонщиков было двое. Колянычу и одного бы за глаза: силу и проворство растерял давно. Крепко побили его конокрады. А потом привязали к дереву у муравейника и скрылись.

...Лют таежный муравей…

Крупные рыжие твари набросились беспощадно на жертву, усеяли одежду, проникли под белье, к теплой податливой коже, сотнями просыпались за шиворот, наполняя воздух кислотными парами, до крови ущемляя губы и веки.

Коляныч из последних сил рвался на свободу. Упирался затылком в шершавый пихтовый ствол. Выгибался дугой. Однако сыромятные ремни все глубже врезались в тело. Порвать их не сумел бы десяток мужиков. Страдалец проклял день, когда нарезал эти вожжи, осторожно работая ножом, избегая случайных надрезов в тугой свежевыделанной коже. Теперь рачительность обернулась к нему черной стороной.

Вскоре муки сделались нестерпимыми. Поедаемый заживо Коляныч охрип от крика. Сукровица из поврежденной в драке головы мешалась, с холодным потом, затекала в глаза. Пот и кровь ярили насекомых. В исступлении они, лохматили ткань одежды, странным образом не трогая ремней, сковывающих человека. Будто ведали, что освободившаяся от вязок жертва перестанет быть добычей.

Запах плоти приманил гнуса. Он налетал звенящим облаком, отлетал прочь, избегая жвал азартного таежного убийцы — муравья.

Солнце сползло за верхушки лиственниц, когда погибающий ненадолго очнулся и не глазами — кожей лица ощутил движущуюся тень. Низкие солнечные лучи редко пробивались сквозь густые кроны, и все-таки тень была резко очерченной. Коляныч вновь потерял сознание, снова пришел в себя, а тень не исчезала. Сердце умирающего со звоном перекачивало остатки крови. Сквозь этот оглушительный звон старик расслышал шаги. «Зверь?»

Он почти с радостью ждал нападения хищника. Надеялся, что острые клыки хищника оборвут мучения. Шаги приблизились вплотную. Старик напрягся, и, тотчас его поглотил обморочный мрак...

На следующий день Коляныч объявился в шабановской лавке. Без коня, без упряжи. Первое время помалкивал. Когда знакомые сельчане поднадоели старику расспросами, они услышали невероятную историю...

Вообще-то Коляныч не слыл брехуном, а считался человеком обстоятельным, серьезным хозяином. Однако многие усомнились в достоверности его рассказа.

Честно говоря, в предгорьях всегда брехали о чуде, подобном тому, которое якобы произошло с бобылем. Лишь замрет одна байка, невесть откуда выскочит другая. Чергачакский учитель взялся было записывать побрехушки, да вскоре оставил. Старожилы ему такого нанесли — учитель в ужас пришел. Опять же со священником у него вышло недоразумение...

Отец Петр — даром что молод — считался служителем благолепным, на миру уважаемым. Имея лик благообразный, характер настойчивый, священник, случалось, и про задурившую власть отзывался неодобрительно. Иной раз батюшка даже анафемствовал в отношении высоких особ. Многое Петру Галактионовичу сходило с рук по начальственному добродушию. А может благодаря родственным связям матушки. Она была не из простых, перед батюшкиной независимостью преклонялась и стояла за него горой.

Одна странность водилась за батюшкой Петром: обожал махать кадилом. Работал им сверх всякой меры — точь-в-точь прорубщик топором. Надымит в храме — чище махры. Сам раскраснеется, ловит ладанный дым широкими ноздрями. С того, за глаза и прилюдно, звали заступника христова... Кадилом. Почтение-почтением, а коль кличка родилась, то и присохла.

Попенял батюшка учителю. Мол, негоже заниматься побрехушками и вводить, мирян в соблазн, ибо любые чудеса, кроме тех, что исходят от Спасителя и святых угодников, являются происками лукавого.

Отчитав учителя, пастырь приструнил и Коляныча. А до того учинил старику допрос. Но мало чего добился. Коляныч сообразил, что может стать посмешищем и от всего отказывался. Дескать, ничего особенного не помнит. И конокрадов в глаза не видел, и не бил его никто, и к дереву не привязывал. В доказательство своих слов наклонял перед священником сивую башку. На которой действительно отсутствовали шрамы или другие приметы побоев. Но любопытно! Батюшка, невесть с чего, усомнился в дедовых заверениях. Придрался к Колянычеву волосу, в котором-де убавилось седины. А под конец заметил неловко, что старик после пропажи коня стал в движениях довольно проворен, молодому впору...

Пятый день «черные» ожидали неизвестно чего. Пятеро заросших жестким волосом бандитов маялись от безделья. Рыжий дезертир — унтер ворчал на главаря, из-за причуд которого кисли мужики.

Последний раз банде довелось потешиться с неделю назад. Тогда прямо на стан черных, крытую лапником глубокую землянку, вышла женщина в добротной шубе.

Изголодавшиеся по бабам бандиты отвели душу. Натешились вдоволь.

Женщина слабо ворочалась обнаженным телом на утоптанном снегу, мычала разбитым ртом, натуго заткнутым меховой рукавицей дезертира.

Унтер, которому жертва расцарапала щеку, разгорячился. Самолично, никого не подпуская, взрезал женщине горло плоским австрийским штыком. Помочившись перед этим на истерзанное лицо лежащей... Свежая кровь пузырилась в страшной дыре на горле женщины, пока бывший унтер ржал мышиным жеребчиком, переламываясь в пояснице от восторга. Шубу, убитой он позже взял себе.

Молчаливый главарь был тогда недоволен. Скрытая досада замечалась в блеске раскосых глаз да, пожалуй, в большей жесткости костлявых скул. Застав компанию в конце веселья, он не сказал ни слова. Стоял неподвижно, пока его присутствие не остудило возбуждение банды. Дождавшись, когда отсмеявшийся дезертир вытрет о снег забрызганные кровью руки, свернет в узел добычу и пойдет мимо, он резко ударил идущего кулаком в висок, а затем подхватил оглушенного унтера за шиворот и пнул в широкий зад, точно набезобразничавшую дворнягу. От пинка унтер пролетел оставшееся до землянки расстояние на четвереньках, уткнувшись в конце полета головой в порог.

Все это время вожак держал левую руку в кармане пальто. На оторопевших бандитов такой жест произвел большее впечатление, чем бешеная ругань посрамленного унтера. Тем более, что в ругани последнего слышалась опаска, а ругавшийся, похоже, не претендовал на немедленное сведение счетов.

Вожак обвел глазами притихших бандитов, досадливо дернул уголками бледно-розовых губ, натолкнувшись на обезображенное тело. «Убрать!» Его беспокоила мысль — каким образом незнакомая женщина вышла к лагерю? Погода стояла тихая и сбиться с наезженной дороги она никоим образом не могла. Здесь было что-то другое. Но попробуй теперь узнать! Тем более, что ни о чем не говорили вещи убитой. Правда, тонкое белье наводило на некоторые мысли, ну, хотя бы, о городском происхождении несчастной и о том, что принадлежало оно женщине состоятельной.

Молчаливый главарь раздумчиво взглянул на вход в убежище, где исчез унтер с узлом. А впрочем... Вряд ли самая богатая шуба способна назвать имя своей хозяйки и цель ее появления здесь... «Черные» стянулись к костру. «Проклятые кобели! Могли бы прежде расспросить задержанную». Сам он не испытывал тяги к слабому полу, как и к той бурде, которой захлебывались остальные при каждом удобном случае. Он вообще не любил шума. И в банду пришел тихо, будто выполз из-за широкого пня и подсел на огонек, никого не спрашивая, без приветствия. На окрик — «Кто будешь?» ответил не вдруг. Медленно поводил пучком сухой травы по хромовым голенищам сапог. А потом отбил всполошенные, пытающие взгляды уколом узких зрачков.

Также неприметно оттеснил он горластого дезертира. Никто не возмутился, не высказал сомнения в его праве. Чужаку, избегающему сквернословия, единственно влюбленному в надраенные, плотно облегающие тонкие чуть кривоватые ноги сапоги, подчинились просто. Всегда побеждает молчащий, и черные скоро убедились в правоте этой истины. Редкие указания главаря неизменно приводили к успеху. Они же спасли банду от рейдов милиции Посельского, давшего слово в том, что милиция раз и навсегда покончит с разбоем в окрестностях села. Но проходили дни, а Посельский метался по логам и перелескам, не в состоянии настичь ни черных, ни манохинцев.

В то же время Павел Пантелеевич и его отрядники даже не помышляли о существовании банды, озабоченные отсутствием провианта, и тем, как уцелеть между молотом и наковальней — Посельским и Рожновым.

А предводитель черных держал своих людей у входа в извилистый узкий распадок. Причем ни один из бандитов не насмелился поинтересоваться — зачем торчать в столь гиблом месте? Однако вожак продолжал сидеть здесь, упорно теряя время, хотя у тракта могла подвернуться богатая добыча.

Четвертая сторона лишь смутно догадывалась о намерениях первых трех. Сельчане опасались всех. Хотелось власти законной, по-мужицки понятливой, не слишком тягостной. Иной раз мыслилось, что во власти вообще нет нужды. Поскольку все последние ее представители были суматошны, ни на грош не соображали в крестьянском хозяйстве и все как один напоминали того цыгана: «Хозяйка, а хозяйка! Дай водицы напиться. А то, так есть хочется, что аж переночевать негде». Белые уже реквизировали по возможности. Бандиты ухватывали, что придется, с шерстью и мясом. Партизаны утверждали — им сознательный мужик отдаст сам, по потребности. Обитатели села никому ничего не хотели отдавать. И своей волей подавали, только батюшке.

...Коляныч засады не ожидал. Оттого испугался сильно. Испуг перешел в ужас, когда он признал главаря бандитов, выскочивших наперерез старику. Тот улыбался, глядя на застывшего столбом пасечника. Поглаживая левой, в цветастой приличной женщине варежке, рукой заиндевелый ствол нагана.

Появление бандитов было необъяснимым. К манохинцам лыжник шел иной дорогой. Обратный путь распадком он выбрал обдуманно. Похожее советовал и Павел Пантелеевич, чтобы сбить с толку охотников Посельского. Проследить Коляныча по дороге в отряд тоже не могли: весь день поддувал свежий ветерок и лыжню от пасеки быстро замело...

Колдобины измучили путника. Носки лыж без конца спотыкались о трухлявые, притаенные снежной зимой пни, о крест-накрест поваленные осиновые стволы, убитые избытком летней влаги, наскакивали на гребни болотных кочек... На появившиеся перед ним фигуры лыжник отреагировал с опозданием. Опомнившись, он кинулся влево через ручей.

Еще была возможность уйти. Достаточно вбежать на противоположный берег, а там, будучи прирожденным лыжником, он запросто оставил бы позади любого — тех же бандитов, не удосужившихся встать на лыжи и теперь черпающих снежную крупу унтами.

— Стой! Стой, сука! — унтер оказался проворней. Блестящее лезвие штыка сверкнуло у глаз беглеца.

— Снимай унты, отбегался. — Резкая боль пронзила Колянычеву челюсть, рысья шапка отлетела в снег.

— А-а-а! старый бурундук...

Чувствовалось, дезертиру не терпелось разделаться со стариком. Бандит дрожал в азарте. Поигрывал, штыком. Бесноватые глаза высматривали подходящее, место на теле обреченного, дабы, покончив с ним, не испортить добротной одежды.

— Не трогать! — улыбка главаря расширилась. Но поза оставалась угрожающей, и не располагала к веселью.

— Сказано — не трогать! Нам с дедом о многом следует потолковать...

— Признал меня, дедушка? — к Колянычу.

Пойманный судорожно всхлипнул:

— Как не признать. — Выпалил. — Разбойник!

— Удивил ты меня, старик. Удивил и обрадовал. Странную историю мне про тебя рассказывали. Очень странную. Невероятную... Смягчился:

— Мы погорячились с тобой... тогда. Так ты извини. Коня я тебе возмещу. Конечно, жеребец твой — дрянь жеребец. Но получишь, как за арабского скакуна — слово! Бандит перешел на вкрадчиво-насмешливый тон. — Ко всему гарантирую, что ни Посельский, ни рожновские головорезы не прознают, куда и к кому ты бегал с харчами.

Черные загоготали.

— Ведь Посельский диковат натурой. Он, бывший мой знакомец, может расстроиться из-за твоего непослушания. Вот и получается, крути не крути, а нам с тобой надо договориться... Внезапная разговорчивость главаря удивила черных.

Они сообразили — пришел конец сидению в землянке.

...Удачный для бандитов день, для милиции оказался вовсе счастливым.

След от лыж старого пасечника, как надеялся Манохин, да и сам Коляныч, почти на всем протяжении замело. Сохранилась видимой самая малость.

По логам белые языки поземки не сумели дотянуться до лыжни. Куски ее отчетливо выделялись в тусклом свете короткого дня. Вот этих уцелевших отпечатков и хватило для опытных таежников.

Посельского обнадеживало то, что лыжня тянулась и тянулась, нигде не раздваиваясь. Выходит, старик до сих пор находился там, куда направился с утра. Было бы скверно, если он заметил милицию на обратном пути и успеет предупредить бандитов. Именно бандитов. Прапорщик не видел никакой разницы между черными и манохинцами. Что те, что другие — были разбойниками, нелюдью. Осатаневшими дикарями, которые покушались на нечто устоявшееся, на родное сердцу прапорщика.

Правом менять устои должны обладать либо святые, либо люди, осененные общим доверием, в том числе — доверием Посельского. То есть — люди, способные предвидеть последствия предстоящих перемен. Которых доверие обязывает. Все остальные в состоянии вызвать только разруху. Привести народ к страданиям, перед которыми поблекнет Апокалипсис... Библейские ужасы? Он уже пережил нечто подобное в Августовских лесах. И позже — случайным образом уцелев, после газовой атаки немцев. Наконец — в Киевском ЧК...

Тогда, в семнадцатом, он понял правоту солдат полка, самовольно покидавших фронт. Посельский ушел с ними. Не подозревая, что и они, и он несли в себе заразу апокалипсических напастей — убийство и ненависть.

Отечество день за днем предавало своих сыновей. Земля делалась чужой. Менялись местами обычные с виду понятия и вещи.

И, в отличие от знаменитого правила арифметики, менялась сумма, вслед за перестановкой слагаемых.

Часто в похмельной тоске он клял тот день, которым появился на свет. Жизнь стала излишеством, так как силы притяжения между людьми вытеснялись силами отталкивания. Начальник милиции кидался в пучину повседневных дел, словно в запой. Жизнь приучала, что самые сложные человеческие проблемы можно решать наиболее простым способом — уничтожением себе подобного. Убивали черные, убивали партизаны. Убивал и Посельский. Все творили насилие. Становясь его жертвами. Увлекая за собой других, еще не окрашенных в контрастные цвета животной междоусобицы. Стала сдавать, не выдерживая дикой нагрузки, психика населения. Людьми завладели психоз и истерия. Ибо духовное здоровье народа подвержено расстройствам не в меньшей степени, чем психическое здоровье отдельной личности.

Прапорщик сознавал, что выбор его случаен. Что возникли иные обстоятельства, он, некогда благородный и щепетильный в вопросах чести мог оказаться в лагере теперешнего противника. Выбор случаен? Тем хуже для всех! Тем ожесточенней он будет защищать избранный путь. А пока выйдет на логово, где скрывается крупная дичь, и захватит ее врасплох.

...Едва цепочка милиционеров повернула вверх от реки, прапорщик забежал вперед. Сутулый на ходу, долговязый милиционер Арыков остановился.

— Поворачиваем.

— Но... — Арыков имел в виду, что след указывал в другую сторону.

Однако Посельский не стал вдаваться в объяснения. Уж он-то знал, какая ловушка могла их ожидать.

— Поворачиваем, — повторил прапорщик.

Долговязый милиционер первым высмотрел противника. Осторожность изменила черным. Для их спасения достаточно было одному из бандитов поднять голову и посмотреть на взлобок, где неприкрыто, в полный рост, поднялся отряд Посельского. Бандиты этого не сделали. Увлеченные беседой, они не видели как высокий лыжник в дохе махнул рукой, а продолжали слушать унтера, прихлебывая чай из жестяных закопченных кружек. Ведерный чайник перекипал над пламенем костерка, искусно прикрытого со стороны долины.

— Шшш-и-и-ах-ах, — звуки залпа прокатились поверх распадка, увязая в заснеженной глубине Черные попадали, не успев встать на ноги.

Через мгновение близ костра немо застыли те, кого настигли пули. Легко раненый дезертир уронил посудину с остатками горячей, душистой влаги и перевалился за сушняк. Вскоре оттуда встречь милиции защелкали выстрелы.

Сопротивляющиеся били с двух точек: из-за кучки припасенного сушняка и от низкого лаза в землянку.

Посельский, подобрав полы полушубка, съехал вниз. Распластался за огромным обломком скалы. Камень взвыл, срикошетив попавшую в него пулю.

Через минуту к прапорщику присоединилось двое, остальные проворно залегли у входа в распадок. Капкан захлопнулся. Открытым оставался только склон горы, позади землянки, простреливаемый на всем протяжении. Кольцо окружения туго сжималось. Притаившийся за сушняком бандит утратил выдержку. Заспешил. Унтер видел много чужих смертей, потому боялся собственной. Садист, по наклонности, он не усматривал оснований для того, чтобы другие поступили с ними иначе. Ужас выгнал его из укрытия.

Он бежал, вихляя, бросаясь из стороны в сторону, чтобы увернуться от прицельного выстрела. Бежать было трудно. Подошвы то и дело срывались. Раз-другой он припал на колени. Снизу его отчаянная попытка виделась беспорядочной пляской на одном месте.

Посельский плавно опустил мушку и нажал на спуск. Он не нуждался в пленных. Беглец запрокинулся, обхватил руками расколовшийся затылок и сполз в глубокий снег. «Ноги коротки от пули бегать», — зло подумал про убитого начальник милиции. И перенес внимание на землянку.

Освободившаяся от лыж милиция обложила убежище черных, словно медвежью берлогу. Проваливаясь по пояс в снежную массу, милиционеры переходили от дерева к дереву, ближе и ближе к темному, парившему жилым теплом лазу. Они уже поняли, что имеют дело не с плохо вооруженными партизанами, а наткнулись на неуловимую банду, отчего наступали осторожно, основательно прошивая из винтовок видимую часть землянки, палили часто — на убой. Те, кто затаился под крышей убежища, не показывали носа, отстреливались наобум, тянули время перед расплатой.

Вскоре сопротивление прекратилось. Но прежде в землянке стукнул еще выстрел и послышался крик: «Сдаюсь!». Прапорщик выпрямился. Навстречу ему вылез пошатывающийся от пережитого волнения бандит.

— Я сдаюсь!

— Поздно, лапушка, поздно, — протянул Посельский. — Коль не хватило духа застрелиться, придется посодействовать.

Черный вскинулся, торопливого замахал руками:

— Да погодите, прапорщик, со стрельбой. Эка вам не терпится. Аль не настрелялись еще? Ей-же-ей, Посельский, глупо резать курицу, способную нести золотые яйца...

— Господин Посельский, — поправил начальник милиции. — Вынужден не согласиться с вами, гражданин бандит. Вы больше напоминаете ощипанного петушка. Бывшего задиру-петушка... Что? Петушок больше не хорохорится? он пробует петь?

— Посельский... Ладно-ладно, господин Посельский, вы — дурак? Или прикидываетесь?

Прапорщик повеселел. Заинтересованно взглянул на пленного. Похоже тот успел отдышаться, коли стал спокоен, даже холоден. Любопытно узнать причину столь редкого хладнокровия перед лицом смерти, ибо предсмертного мига ужасался любой. Прапорщик, как говорится, видывал виды. Позы, жесты, гордые речи перед расстрелом или виселицей — это для девиц, для романтических юнцов, для всех тех, кто не убивал сам или не встречался вплотную с насильственной смертью. Дайте человеку возможность наперед проникнуться сутью подступающего небытия и... вы сломаете его.

Схваченный бандит выглядел редким экземпляром, раз спокойствие его было настоящим. Глаза... И самых волевых людей выдают глаза. А у этого типа они оставались невозмутимыми.

— Ладно... Где пасечник?

— Там, — пленный кивнул в направлении лаза. — Хочу предупредить — его секреты перешли ко мне.

Начальник милиции покривился:

— Колянычевы секреты малоинтересны. Любопытно другое — ваша внешность. Мне она кажется знакомой...

Смеркалось. Осмотр землянки провели скоро. Больших ценностей ни в помещении, ни в карманах подстреленных не оказалось. Если они все-таки имелись в банде, то были скрыты в другом месте.

Милиционеры оставили тело старика внутри, там, где его обнаружили. Схваченный бандит сказал правду: на спине убитого чернело входное отверстие от револьверной пули.

Посельский, брезгуя, перешвырял бандитское тряпье. В узком луче фонаря казалось оно жалким. Задержала добротная женская шуба. «Так, значит, так». Но вслух от ничего не сказал, а положил шубу обратно...

Партизаны томились. Минул срок, а вестей по-прежнему не было. Тревога терзала Павла Пантелеевича. Вечером того дня, когда пасечник побывал в отряде, партизан подняла на ноги далекая пальба. Ослабленный расстоянием ружейный треск доносился с полчаса, потом все стихло. Оставалось гадать: между кем велась перестрелка? Кроме манохинцев, в округе не было других партизан, а появление пришлых вряд ли было возможным. Место, в котором основался Павел Пантелеевич с людьми, при некоторых достоинствах отличалось тем, что не имело подходов с трех сторон. Распадок заканчивался тупиком — своеобразной ловушкой. За исключением спуска к реке, во всех направлениях дыбились горы, труднопроходимые даже летом. Зимой же любая попытка их преодолеть была самоубийством.

Залезая в коварный распадок, Манохин полагался на скудоумие противника. Кому, мол, придет в голову искать партизан именно здесь.

Его предположения оправдались только наполовину. Рожнов не полез в распадок, но на всякий случай выставил у реки заслон. Теперь партизаны могли маневрировать сколь угодно, благо позволяли размеры и рельеф местности. Однако их не тешила свобода в пределах клетки. Единственную тропу в обход заслона знал лишь главарь черных, о чем не подозревали ни Манохин, ни Посельский, ни старик-пасечник, появление которого у реки стало известно прапорщику спустя два часа...

Лагерь манохинцы сменили. Новая зимовка, загодя присмотренная Павлом Пантелеевичем, находилась в столь хитром закутке, сотворить который способна только природа. Но больше возможного нападения отрядников страшила затянувшаяся голодовка. Уже теперь от скудного рациона, нет-нет, да и запрыгают перед глазами метляки. В какой-то степени спасали поставленные на зайцев петли. Помимо зайчатины ели все. Угодил в котел и бурундук, гайно которого попалось на глаза учителю.

* * *

Недоедание лишало тепла; отрядники зябли, выползая на белый свет по нужде да затем, чтобы приготовить топливо или проверить ловушки. За последним отправлялись охотней.

Еще задолго до Рождества придумал Манохин просить о подмоге Кибата. Действовать прикинул через священника. Благо батюшка к партизанам относился без укора. Метавшийся бешеным кобелем прапорщик ни с доглядом, ни с гостеванием на подворье к священнику не лез. Напротив — чуждался, хотя каким-то краем доводился Богданову сродни. Не то начальник милиции старался обносить обочь божьего храма свои кровавые грехи. Не то по какой иной причине. По той, например, что притих битый начальник после недавнего налета красных. Правда, неизвестная кучка храбрецов, выдержав остервенелую стычку за околицей села, отошла в глубь долины. Но без потерь. В противовес прапорщиковым архаровцам. Как есть пять душ вычеркнул он из списков. Подранков не пришлось пересчитывать: партизаны пуляли в противника, будто на белковании. По окончанию боя, до глубокой с хиусом ночи прапорщик шатался по селу, иссиня-черный от дурной смеси браги и араки. А в дальнейшем, похоже, поджал хвост.

Придумка Манохина по-всякому казалась надежной. Учитывая, что батюшка был вне подозрений и, пускай, лично не мог наведаться к Кибату, — больно был на виду, его отсутствием озаботились бы сразу, — но имел возможность послать к алтайцу верного человека. И мука, и соль, и кое-что другое имелось у лавочника. Мельницу Луки пожгли в первом переполохе, но обозы в село шли без помех. Есть хотелось всем, морить голодом село у властей не было резона.

Тракт милиция пасла неусыпно. При Посельском ошивались зоркие мужики, взять Тогунакова или брательников Штанаковых. Но какой спрос с алтайца, если набьет вьюки продовольствием? Ведь инородцу другой раз и недосуг заглянуть в русскую лавку. Кибат всегда прикупал необходимое с запасом. В общем, крепко полагался Павел Пантелеевич на инородца. Дружба у них велась давняя. Еще до войны наезжал Манохин к внуку престарелой Хатый. Год за годом — привязался бровастый чергачакский мужик к легкому на ноги, приветливому Кибату, тот, в свою очередь, стал Павла Манохина почитать за брата.

Не брезговал Манохин и угощением друга, свои разносолы были победней, как-никак — девять душ в семье. В ответ на гостеприимство делился мужик ружейным припасом. Чего проще, коли мельник Лука приходился Павлу Пантелеевичу крестным и за помощь на помоле отдаривался огневым припасом.

* * *

Каменная обитель стояла на отшибе. Коляныч воровски держась забора, проник на церковный двор. Мороз усилился, плотно утоптанный снег повизгивал под ногами. Священник жил при храме, в одной ограде с божьей обителью. Жилую часть загораживал притвор, и пасечник обогнул его с западной стороны, убедившись перед тем, что сумеречная улица позади пуста.

Кадыл сидел в жарко натопленной горнице и просматривал «Епархиальный вестник» от прошлого года, изредка касаясь строк кончиком карандаша.

Гость потоптался, отдал поклон, держа шапку в руках. Батюшка тонко улыбнулся:

— Без церемоний, без церемоний, не на исповеди.

Последний раз Коляныч исповедовался лет десять назад. Батюшка знал о том со слов своего предшественника. Старик смущенно хмыкнул, отчего священник совершенно развеселился.

— Уж не безгрешен ли?

— Все мы люди. На каждом грех лежит.

— То верно. «Если говорим, что не имеем греха, — обманываем самих себя, и истины нет в нас». Все так! Другое тяжело: ныне к обычным добавился смертный грех — грех братоубийства. И нет нам прощения, ибо мы не люди уже. — Священник посуровел.

Гость смешался, не зная, как после такой отповеди начать деликатный разговор.

Но вопреки его сомнениям, Богданов к просьбе партизан отнесся спокойно, отмахнувшись от уверений в том, что его содействие Манохину зачтется в дальнейшем. Если... Если партизаны когда-нибудь возьмут верх:

— Доброго для прихожан ни от тех, ни от других не жду. Лично в покровительстве не нуждаюсь. Я служу Господу, ему меня карать или миловать. Однако морить живое голодом — непотребство. Потому не отказываю. — Он задержал старика, обрадованного скорым согласием. — Пусть люди Манохина учтут: коренные обитатели сих мест ныне, недоверчивы. Опасаясь, алтаец может усомниться в посыльном. Лучше иметь знак, который удостоверит личность гонца.

Коляныч спохватился. Павел Пантелеевич словно в воду смотрел, когда давал наказ старику. Небольшой узкий сверток показался на свет из глубины пасечниковой дохи. Священник принял сверток, вновь усмехнувшись:

— Просящему подают?

А потом вторично попытал гостя:

— Не хочу быть суетным, но полюбопытствую: уж не тот ли это Кибат, который якобы воскресил одного из моих прихожан?

Вопрос остался без ответа. Кадыл остро глянул на поскучневшего Коляныча и сменил тон:

— Странно, но похожую сказку приходилось слышать от нескольких особ. В том числе — от инородцев. А они, будучи склонны к чудесным вымыслам, все ж таки не суесловят втуне. Находятся даже очевидцы воскрешений и уверяют в одном — чудесным даром обладают-де только мужчины из рода алтайки Хатый. Кибат доводится ей внуком. Не так ли?

Пасечник безмолствовал...

* * *

Что приключилось той ненастной ночью, когда, отчаявшись дождаться алтайца, манохинцы прокрались под самым носом у милицейского дозора к селу, никому углядеть не довелось. Какого рожна выглядишь в беззвездной темени, схоронясь за глухими, на толстых кованых болтах, ставнями?

Только... Едва ночь перевалила за середину, перекатилась в сторону реки под растерянный собачий брех частая стрельба.

Минут десять порох жгли густо, как по доброй мишени. Уверенно так, вроде прицельно. Смолкла пальба резко, как и не начиналась.

Новости пришли утром. Дескать, милиция начисто прибрала манохинских бандитов.

Новая победа вызвала торжество Посельского. По светлому стало видно: прапорщик с напарником обходит по берегу Катуни подстрелянных. Солдат работает штыком, словно вилами.

Ткнет в тело наотмашь — замрет, выжидая. Идущий следом начальник в каждом сомнительном случае палил в голову лежащего из нагана. Медленно так: стянет зубами рукавицу, держит ее, словно кобель поноску — палец на спусковой крючок — выстрел. Потом, так же, не спеша — рукавицу на место. Иного партизана, пристывшего к наледи, валенком упершись, перевернет. На предмет опознания. Глядеть муторно! Оно — хоть и мертвяки, а все-таки люди — не маралятина.

К обеду прапорщик появился на улице в непотребном виде. Останавливал каждого встречного и похвалялся: «Вот дубье манохинское. Вышли сослепу — точь-в-точь на наряд...»

Тешился начальник милиции. Сучил от радости ногами, аж бородавка на левой щеке подпрыгивала. Пьяно качался из стороны в сторону, и, мало кто примечал, как морозно, испытующе прощупывал Посельский собеседника узкими щелочками зрачков, в которых не было признаков хмеля. Позднее шестерых мужиков сволок прапорщик на Большую улицу. Где в бывшем здании приходской школы дотемна выколачивал душу из неосторожных.

Ан, невзирая ни на что, задворками, огородниками пробежал шепоток: «Если темень подвела партизан, что ж милиция — сычьего глаза? Такой ночью, как нынешняя, можно лбами промеряться, а не разобрать, то ли кум, то ли кто дальний попался встречь... В такую темень человека от телка не отличишь...»

Многие мужики не имели приязни к партизанам, однако досадливо крякали: «Как хошь, шабер, но не обошлось без Каина. Нет».

Трупы партизан пролежали на берегу дней пять. По приказу прапорщика убитых держали на виду для устрашения, однако близко не подпускали никого. Наконец кто-то прикопал манохинцев. Похоронил, крадучись, в мерзлой земле. Кто именно, о том любопытствовать опасались. А спустя месяц стало не до погибших...

Каждый день по тракту сновали отряды. Раз ниже села забухало орудие, выпустило пяток снарядов по незримой цели и быстро снялось с позиций. Ствол у орудия оказался расстрелянным вконец. Шальной снаряд залетел в село, рванул у маслобойни — в воздух метнулись комья серого подтаявшего снега и мерзлой земли, просыпалась дранка с крыши.

Сумятица продолжалась не один день. А когда все установилось, то вслед за наступившим теплом народ смутился окончательно — объявился живым Манохин.

Объявился Павел Пантелеевич заполдень, едва-едва спал дневной жар.

Зинаида перемывала посуду, увидев мужа, просыпала ложки.

— Господи! — Заколотилась в плаче. — Мы же тебя похоронили! В поминание занесли... Да как же?!

— Ну, Зинаида, ...ладно тебе... потом...

Она ходила за ним по дому, шаг в шаг, и говорила не переставая, прерывая причитания плачем:

— Что теперя будет? Из ваших токо учитель и спасся. Так он сразу явился, как рожновцев прогнали. А где ты столь пропадал? Али весточку подать не мог?

Павел Пантелеевич замер. Зинаида уткнулась носом в мужнину спину. Рубаха была влажной от пота, пахла дымом, конским седлом и чем-то незнакомым.

— Чо молчишь? Али у какой бабы отсиживался? А я одна... с эдакой оравой...

— Сказываешь, учитель живой?

— Живой, живехонек. Он...

Манохин перебил жену:

— Кадыл-то... в селе?

— У батюшки горе — матушка пропала. Она допрежь того, как ваших побили, с дома вышла и потерялась. Батюшка доси горюет. — Прорвался очередной приступ слез.

— Остынь, Зинаида!

— Во, заладил... Что отстывать-то? Уж и рада я да смутно перед людьми... Ишь, скажут, сам-то вернулся, а мужиков погноил. Завел, скажут, на погибель. Людям-то языки не привяжешь... Смотри, ишо ваши власти прицепятся... Ведь почитай с той ночи болтают, мол, предал какой-тось ирод мужиков.

Такого оборота воротившийся не ожидал.

— Отскочь, Зинаида! Нет за мной пакости. Одна вина — в чем-то дал оплошку. Будет время... Все разъяснится.

Павел Пантелеевич присел и супруга ахнула: через всю лохматую башку мужа прочерчивался бугристый, словно из-под топора, сизый шрам. Рубец шел по обе стороны черепного свода, самую малость не захватывая шеи. Даже крепко повоевавшие старики вряд ли бы припомнили, чтобы человек, пусть медвежьего склада, сумел отбояриться от смерти при этакой ране. Рассказать кому, так посчитают за брехню. Но собственным глазам верить приходилось.

— Павлуш, как же ты...?

— И не спрашивай. У меня тогда память из головы выбило. Начисто. Одно запомнилось: реку льдом перешли, а дальше... ни синь пороха. Учителя, кажись, в дозоре оставили... На худой случай, если следом кто нагонит. Мужики голодные, в село рвались, один охотой не остался бы. Принудил я учителя, он спорить был слабее других...

Нет, не хитрил мужик перед супругой. Запомнилась ему картина — он в горах у Кибатовой бабки. Выходила она, значит, Манохина. Много дней он ощущал во рту вяжуще-горький вкус травяных настоев, которыми потчевала Хатый.

Неродным ей языком старуха едва владела. Но из ее бормотания Манохин понял, что знахарка подобрала его близ аила. Леший донес мужика до тех мест? Туда же конному сутки бежать. Чудно! Но, выходит, добрался, кровью изойти уберегся, хотя себя и не сознавал.

Едва в разум вошел, пристрастился беседовать со старухиными земляками. Старики-алтайцы навещали каждый день. Говорили о разном. Лишь позднее заметил, что в присутствии старухи инородцы прятали мысли, уклонялись от прямых ответов, теряя под взглядом Хатый немногие русские слова.

А вскоре до Манохина дошло — не одинцом он попал в горы. Еще совсем свежей была захоронка, где бабка прикопала его попутчика, обложив холмик большими камнями. Откуда силы у нее взялись? Высохшая от времени, скрюченная — почти карлица, дунь, за версту унесет, бабка наворочала такого дикарника, что Павлу Пантелеевичу пришлось бы неделю таскать.

Старики толковали про его спутника нехотя, с отвращением. Сплевывали. Не усматривали в приключившемся добра. По их словам, тот, кто привез Манохина, был черт-чертом: черный — головешкой из костра, ростом — до конского седла не доставал, волоса — белые, а вместо глаз — темные дыры. Даже конь пугался черта, кричал по-человечьи. Потом поводья порвал и убежал к перевалу.

Старики пропажу коня приняли с облегчением. Чужого им не надо. А уж такого жеребца, на котором черт катался, и подавно.

Кое-что аильчане утаили от хворого. Ну зачем русскому знать, что старуха каждое утро ходит к свежей могиле? Сядет возле, у самой глаза сухие-сухие, будто кожа змеи. Сидит, плачет без слез, ругает умершего, да зовет... Кибатом! Видно погас ум старой алтайки. Разве будет живой спорить с усопшим? Можно ли внука перепутать с чертом? Э-э-э! Годы дают человеку ум, слишком большие годы его отнимают...

На следующий день после возвращения Павла Пантелеевича вызвали в Совет.

Рябой боец загораживал вход, сидя на нижней ступеньке крыльца. Приоткрыв от старательности рот, он выбирал крупинки махры среди мелкого сора, накопившегося в карманах коротко обрезанной шинели. Битая винтовка белела свежеструганным прикладом. Занятый делом вояка слегка отстранился корпусом, пропуская посетителя. «Аника-воин», — ругался Манохин, зацепившись носком сапога об шинельную полу. «Иди знай», — окрысился рябой. «Иди, колчак, щас тебе пропишут». Павел Пантелеевич задохнулся от возмущения, но смолчал.

В помещении пахло самосадом. Вырезанные из газет и наклеенные на картонки лики Троцкого и Маркса казенно взирали с бугристой стены. Картонки висели криво, отчего казалось, будто вожди подглядывают за присутствующими через узкую щель, морщась от боли, причиняемой пробившими картонки гвоздями. Троцкий морщился сильнее: шляпка гвоздя приходилась ему в центр лба.

Одного из находящихся в комнате Манохин знал. Очкастого следователя из Бийска видел впервые.

Очкастый сидел вольготно, закинув ногу на ногу, посверкивая сквозь слоистый табачный дым хромовыми голенищами.

«Видать занозистый фендрик», — мелькнуло в голове у вошедшего. Но очкастый до поры до времени не вмешивался. Следствие вел, вернее тащил сарлычьей ношей, Корчуганов. Который то и дело ищуще поворачивался к представителю из города. Допрос заколодило тотчас.

— Здорово, воскресший!

Пантелеич угрюмо кивнул.

— Обскажи-ка нам чего-такого. К примеру, почему, приехавши, глаз, не кажешь?

— Пришел же.

Полное, с тяжелым подбородком лицо Корчуганова зло покраснело. Он стукнул ладонью по столу. Потревоженный рой мух снялся с засаленного сукна, покружил над головами людей и примостился на бороде Маркса.

— Ты, твоего бога... шутки брось! Отряд положил... Сам невесть где скрывался... Теперь заявился на готовенькое, и прикидывается телком. Обсказывай все как есть!

У Манохина в горле еж забегал. Набычился. Приподнялся со скамьи. Жуткий шрам налился лиловым. Очкастый вперился в шрам выпученными глазами.

— А ты не попрекай! На жилу не дави. Ты у себя дома... Сопляков своих пугай. — Допрашиваемый загреб руками воздух.

— На го-о-ото-ю-овенькое! Тебя возле нас не было, когда Рожнов, наперебой с милицией, из нас пыль выколачивал, да голодом травил.

В комнате зависла тишина.

Первым шевельнулся следователь. Голос его звучал доброжелательно, однако был шершавым, похожим на скрежет напильника.

— Вы поймите, Манохин, никто вас не чернит. Просто надо разобраться, и, если отряд кто-то выдал, нужно сволочь определить, а затем покарать по всей строгости советского закона. Последние слова звучали строго. Подошедший к окну часовой, едва не касавшийся носом стекла, отпрянул, вернулся на цыпочках, к крыльцу.

Павел Пантелеевич утомился от трудного разговора; осип:

— Что помнил, доложил. А сказки сочинять, извиняйте, не мастак.

— Ну, на нет и суда нет. — В отличие от Корчуганова очкастый казался довольным. — Предлагаю в другой раз нашу беседу продолжить в иной обстановке.

Он явно набивался в гости. Манохин откинул намек и вышел, не попрощавшись.

...День-другой трясли священника. Служитель культа стоял твердо, не выказывал робости, был скорбен по пропавшей супруге. Открещивался от обвинений, упирая на святое писание....

В иные моменты отец Петр сильно крепчал голосом, гневался на суесловие питателей, набирал пену на синюшных от хвори губах. Мудрый батюшка уповал на прихожан, толпящихся за окном.

Утверждал батюшка, что не видел никого в ту немилосердную ночь: ни Манохина, ни алтайца. А иногородца Кибата ожидал. Дабы выполнить отчаянную просьбу партизан. С тем к алтайцу матушку отправил, и по сей день горюет по пропавшей супруге да по загубленным людям. А всему сказанному им тот же мирянин Манохин свидетель.

Свирепел на собственное бессилие перед священником Корчуганов. Матерился сквозь зубы, неуклюже марая бумагу. Лапал ручищей без нужды маузер. Следом за Богдановым треть села перетаскал на допросы, начиная с мельника Луки и кончая лавочником.

За время следствия не раз и не два Корчуганов негодовал очкастому начальнику на злоехидное мужицкое словоблудие. Зато позже отвел душу на убогом псаломщике.

Последний убоялся сердитого сельсоветчика, прятал на допросе глаза и жалко юлил. Накрошил намеками семь верст до небес и все лесом. Пока не заблеял, вконец, такое, что очкастый следователь челюсть уронил и принялся протирать очки, запотевшие от смеха.

Словом... И метались будто за прапорщиковым родичем черные следы, но ухватить — пальцы свихнешь. Опять же обиженные за батюшку мужики стали бурчать в бороды — долго ли тут до смуты.

Загадкой осталось для властей и исчезновение Посельского. Если рожновцы успели пробиться в Манчжурию, то следы прапорщика улетучились много раньше, задолго до первого тепла, когда красных и в помине не было.

Милиция перевернула село, отыскивая своего начальника, но остались ни с чем. Искал прапорщика и Корчуганов, но тот словно в Катунь унырнул...

* * *

Во все последующие годы стала примечаться за Павлом Пантелеевичем Манохиным одна странность: часто среди ночи пугал супружницу жалобным криком. Закричит, вскочит разом мокрый от холодного пота, как мышь. Запалит лампу и смотрит на огонь, а у самого лоб морщинами трескается да застарелый шрам набухает чернильной синевой.

Ладно дети остепенились, разлетелись кто куда. Раньше и они пугались родителевых стонов. Правильно говорят, знахарское лечение не без сглаза.

Зинаида уже не лезла к мужу с расспросами. Зная неизменный ответ: «Отпрыгни, Зинаида! Спи!» Рявкнет, будто самому невдомек — какой уж тут сон?

Любопытствующих Павел Пантелеевич не терпел. Тотчас зверел, коли кто подлезал назойливой мухой. Обругает, повернется к досадившему спиной и уйдет. Стыдно делалось за него перед людьми. Ну чтобы спасительницу свою не навестить? Хоть раз за многие годы? Так нет. Он учителева двора чурался, воротил в сторону сивую бороду. А ведь Пархомцевы приходились знахарке сродни. Старый учитель — отрядник Манохина прибрался быстро. Учительствовать стал его сын, женатый на внучке Хатый. Потому странной казалось Манохинская неприязнь к учителеву семейству.

К кому только Зинаида не бегала по причине мужниной дикости...

Однажды попользовать старика упросила она заезжего доктора. Больной встретил лекаря таким образом, что опешивший врач чуть калитку с собой не унес, спасаясь от бешеного пациента. Покидая двор доктор скверно ругательствовал. Грозил желтым домом. И долго не мог отдышаться.

Делал к больному заходы и местный коновал. Позже, успокоившись чекушкой рыковки, он пучил трахомные глаза и заверял, проще-де выхолостить в непутанном состоянии племенного быка, чем лечить сумасшедшего ветерана.

Ладно коновал — брехун известный. Хотя его опасались и не попрекали во вранье. Разобраться, так каждый знал за собой какой-нибудь грех перед властями, пускай незначительный. От такого знания смелости не прибывало. А ветеринар знал грамоту, и вполне мог приписать к действительной провинности изрядную долю напраслины. Доносов, начирканных его рукой, видать не видали. Но очередного его обидчика рано или поздно ждала неприятность. Примеры тому имелись. Потому, если коновалу и досаждали, то втихую. Даже прозвище его упоминали вполголоса. Шепнут: «Вон идет московский жулик», больше ни гу-гу.

Очкастого следователя видели на селе еще пару раз. Приезжая, он непременно заходил к Манохину. Толковали следователь с Павлом Пантелеевичем без свидетелей. А о чем? Этого не знала и Зинаида. В конце концов приезжий начальник отступился, перед упрямством старика и больше не показывался.

А вот священника Богданова со временем замели. Заявили, мол, в притворе церкви обнаружился склад оружия. В церковное оружие прихожане не верили и втайне сочувствовали батюшке. Через несколько дней Кадыла отправили в Бийск. И ни слуху, ни духу...

«То, что судьба тебе решила дать.

Нельзя не увеличить, ни отнять».

Безымянный труп «московский жулик» обнаружил в логу... Некогда на этом месте образовалась узкая промоина с глинистым дном. Прошла сильная гроза, перемежающаяся градом, потом другая и промоина переросла в овраг.

Стенки поднимались тем выше, чем глубже проседал грязно-желтый поток дождевых и талых вод. Вскоре со дна оврага забили ключи.

Стылая, отфильтрованная песчаной толщей влага, очистила, облагородила ложе, промыла его до щебня, иссякая лишь изредка в редкое по сухости лето.

Постепенно, шаг за шагом, стены и дно бывшей промоины освоила травянистая зелень, березовая и осиновая молодь.

...Местами трава достигала человеческой груди. Заросли закрывали от взора ручей, огненно обжигали крапивой, которая перемежалась стеблями дикой малины. Через какой-то десяток шагов крутые стенки сменились отлогим склоном, затененным березняком. Здесь раздолье грибному охотнику. Иной год склон усеивает семейками волнушек, сыроежек и подгруздков...

Труп был старый, скорее не труп — скелет, едва прикрытый клочьями полушубка, бридж и кителя. Белье сгнило полностью и не мешало костям проглядывать сквозь дыры...

Пустая случайность вывела коновала к непогребенному праху. Потянувшись за переспелой ягодой на другом берегу ручья, где обычно не ходили, избегая крапивы, он и наткнулся на скелет.

* * *

В хорошем хозяйстве ничего не пропадет зря.

Органы заинтересовались костями, найденными ветеринаром. Дело получалось серьезным, так как среди остатков нашли серебряные часы. На задней крышке часов имелась надпись: «...от боевых соратников по Киевскому ЧК». Фамилия владельца отсутствовала, спиленная чем-то острым. Поддающиеся прочтению слова пострадали меньше.

Останки привели к аресту доброй дюжины сельчан. До этого бог миловал. Про то, что где-то кучами выявляли «врагов народа» доносилось глухо и представлялось событием далеким — почти на другом конце, света, а, следовательно, не имеющим отношения к здешним местам. За все годы, помимо Кадыла, забрали только придурковатого деда Холодова. Так того взяли за дело. Не единожды дед дивился: «С чего жизнь такая пошла? Глянешь в газету, а там — одни вредители! Ведь что получается? Сегодня, значит, шабер тебе кумом приходится, а назавтра он, паразит, во враги прописывается? У того же Николашки супротивников было помене, нежели у Советской власти. Так оно выходит?»

Сбрехнул дед по дряхлости разума при коновале. Не остерегся. Известно: окромольничал народ до поры, навык обрел в ругательстве, подзапутался меж царем, да временными, да адмиралом, да красными, да зелеными — страх утерял.

Ростиславова отца забрали в субботу днем. А спустя неделю пришли за матерью.

Отец вернулся домой через месяц. Ему в общем-то повезло. Дед Холодов, к примеру, не объявился вовсе. Возвратился отец больным. Похудевший, с лица желтый, он пил соду ложками, охая от рези в желудке. На улицу выходил мало, больше лежал и со дня на день ждал жену. Следователя, закрывшего на него дело, вспоминал без ласковости, хотя служивый на Пархомцева не напирал, но преимущественно иронизировал: «Человек — в твоем положении — звучит подло».

Мать приехала уже весной, когда стаял снег.

Многие ночи потом Ростислав, просыпался от горячечного шепота родителей. |

...Перламутровые блики лунного света ползали по стене противоположной кровати. Эти блики пятнали жестяную морду кошки на ходиках; кошачьи глаза посверкивали белками, и чудилось — это не кошка, а следователь, о котором шептались родители и, который ехидно посматривал на Ростислава через светящиеся стекла очков. Делалось знобко. Хотелось с головой спрятаться под одеяло от пронизывающих Жестяных глаз...

* * *

До отбоя в камере прибавилось обитателей.

Поступившие — трое вялых мужчин и интересная, с, подергивающимся узким лицом, женщина — разместились у дверей. От скученности стало тоскливей.

Вновь прибывшая тратила одну папиросу за другой, жестко царапая ногтем гладкий картон «Казбека».

Соседка Пархомцевой, грузная, отечная швея, покосилась на курящую и забарабанила по крашеному железу двери. В открытом глазке мелькнула фуражка дежурного.

Тебе чего?

— Выйти бы... по нужде.

Дежурный помешкал:

— Погодь, конвойного позову.

Швея растерялась, села голосом:

— Зачем... конвойный-то?

— А не положено без охраны.

И окошечко захлопнулось.

Новенькая криво усмехнулась в сторону стучавшей:

— То-то. Опасных преступников подселили к вам, затем и конвой... Опасные — это я. В вагоне один симпатичный уголовничек отметил — указники мы! Вот он — уголовничек этот — для власти не опасный. Он, сердешный всего-навсего двоих «замочил». Чохом. Эдакий шалунишка! А вот от нас органам одно беспокойство. Взять меня... Я, к примеру, побывала под немцем.

Женщина улыбнулась левой половинкой рта:

— Имела я удовольствие познако-о-о-миться с германцем. Непривычное «германец» привлекло общее внимание.

— Пока мой кадровый супруг осваивал на фронте «кутузовский маневр», я с детьми, — задохнулась, — я «прислуживала», — передразнила она невидимого собеседника, — германцу за кусок хлеба.

— Трое их у меня — дочек! Ну... Месяц назад выхлопотал нас муж к себе. На предмет воссоединения семьи. Соединили, ничего не скажешь...

Она поперхнулась табачным, дымом:

— Деток... деточек — ему, а меня — сюда!

Женщина повернулась к пепельно-серому мужчине, прибывшему, вместе с ней:

— Где же вы раньше-то были, подлюги?! Почему нас под немцем оставили? Защитнички-и-и...

Пепельный поднял больные, пьяные от душевной боли глаза.

— Видите... Видите, граждане, этому заср...ому «арийцу» советского розлива не нравится здесь. Он думал, что раз он — советский офицер и воевал против «родственников по крови», то ему спецучет не обязателен. Не-е-ет! Наши доблестные органы быстро разобрались с ним...

Давно не бритый фронтовик задергал щетинистым подбородком, прохрипел изуродованным горлом:

— Я им бл...м, тыловым с-с-сукам сказал... У меня четыре ранения, две контузии. Я гаду в комендатуре... рыло разбил. 3а что кровь проливали? — Он звонко всхлипнул и снова замолк.

Вечером швее дали свидание. Она, вскрикивая, теребила в руках обмахрившийся платок:

— Игнат! Была я у начальника, Игнат... Кричал на меня начальник. Сказал, бумагу мне готовят... на Колыму! О-о-ох, Игнат!

Видя сломленное лицо мужа, заспешила:

— Если меня отправят... ты сразу женись. Для детей женись... Я ведь там... Я все равно тогда жить не буду... Удавлюсь. Ты, Игнат, женись... если!

А в камере приблатненный парнишка утешал пепельного фронтовика:

— Ты, дяденька, не скули. Не дрейфь. Хрен с ними! Пускай отправляют на Магадан. Мы оттуда в Америку удерем. Там, говорят, Америка совсем рядом... смоемся.

...Люди в камере то и дело менялись и, чем больше сидела супруга учителя, тем меньше понимала, что нужно от нее следователю.

На допросы ее вызывали редко. Да и сами допросы мало походили на таковые. Она часами сидела у стены, пряча руки с отросшими ногтями, а хозяин кабинета молчал и не предъявлял обвинения. Он потирал глубокие залысины на костлявом черепе, позевывал, глядя мимо подследственной, — всем своим поведением выказывая малую заинтересованность. От его поношенной фигуры наносило скукой и какой-то казенной предопределенностью. Казалось: много лет тому назад следователя убедили в личном бессмертии, и он стал просиживать часы, не зная, что делать с навязанным ему непомерным временем, даже крохотной частью своей не вмещающемся среди безликих стен.

«Клоп», — определила в первый день Пархомцева. Действительно, следователь напоминал плоское насекомое. Паразита, затаившегося в глубокой трещине штукатурки. Высохшего от бескормицы. Безразличного к любым проявлениям действительности, кроме... добычи. Такое двумерное нетленное существо готово таиться и год и два, пока не почувствуется запах живой плоти. Тогда следователь-клоп выйдет из летаргии, зашевелит тонкими, в щегольских сапогах лапками и, выбравшись из щели, будет упорно ползти по беленой глади, зависая вниз спиной, дабы прыгнуть, броситься, упасть на безмятежно спящую жертву.

Обычно часа через два-три Клоп сигналил конвойному. И тот вел женщину узким коридором, мимо одинаковых, как близнецы, дверей, по крутой лестнице с липкими перилами, заворачивая в конце ее влево, где размещалась общая камера.

Ни о найденных в логу останках, ни о безвестном владельце серебряных часов, ни о дарственной надписи на самих часах она ничего не знала. Но похоже от нее и не ждали никаких сведений.

Встрепенулся следователь лишь на одном из предпоследних допросов-бесед. Снял очки в аккуратной никелированной оправе — прорезались острые, умные глаза.

— Выходит, бесследно пропавший Кибат приходится вам кузеном? То бишь приходился? Это «вам» и незнакомое слово «кузен» смутили Пархомцеву. Она подсознательно ощутила опасность, исходящую от Клопа.

— Ах да! — Он тут же изобразил смущение. — Кузен... Кузен? Ну, если попросту — доводился ли Кибат тебе, — он сделал упор на «тебе», — двоюродным братом? — скорее не спросил, а отметил обладатель залысин.

— Что ты можешь пояснить по поводу исчезновения названного родственника?

Напряжение следователя передалось ей:

— Как что? Он умер...

— Кто тебе сказал об этом? — Вопросы следовали один за другим. Следователь выстреливал ими так, словно от ответов на них зависела его жизнь. — Кто? — С каждым вопросом он подходил к ней ближе и ближе.

— Органами проверены показания престарелой инородки, — вновь резануло слух. — В означенном ею месте не мог быть похоронен Кибат. Этому же противоречат показания сельчан. С этим расходится и заключение эксперта. Останки, погребенные близ жилища Хатый, вообще не являются человеческими останками.

— А чем же? — Мысли в голове Пархомцевой смешались. Что он говорит — этот оживший Клоп? Бабушка не станет лгать, как не испугается и угроз любого следователя. Почему органы так интересуются Кибатом? Получается... получается, что Кибат жив, но скрывается? Но, если он прячется от властей, значит в чем-то виноват?! Но в чем?

Холодные струйки пробежали по ее спине. Мать Ростислава была моложе двоюродного брата и никогда его не видела. Когда Кибат якобы умер, а по мнению следователя — исчез, Пархомцевой исполнилось восемь месяцев. Она не помнила ни отца, ни матери; Хатый ей заменила родителей. О событиях гражданской войны она знала только по рассказам односельчан. Неужели Кибата подозревают в предательстве отряда, который возглавлял Манохин? Но тогда, как понять самого Павла Пантелеевича Манохина? Объяснить его приход к Пархомцевым?

...Павел Пантелеевич явился к ним затемно. Пришел незваным гостем. Сел на подставленный, скрипнувший от тяжести табурет и минуты три молчал, не глядя на хозяев. Когда старик, наконец, поднял голову, стали видны стылые слезы на его щеках. Она хорошо запомнила, как чудной визитер скрежетнул крепкими, несмотря на возраст, зубами:

— Вспомнил, кажись... — Манохин поклонился хозяевам, а уходя, тронул жену учителя корявой ладонью за плечо — не то приласкал, не то пожалел? С тем и дверь за собой затворил. Ушел, оставив хозяев гадать о причине своего визита. А гадали они, потому что спросить было некогда. Следующей же ночью Манохин скончался. Кто бы наперед подумать мог!

Дал Павел Пантелеевич старухам повод для пересудов. И то и се, и усопший-де перед выносом оказался без шрама на голове, стало быть подменили...

Следователь внимательно следил за Пархомцевой. Реакция подследственной на сообщение ему не понравилась и он стал расхаживать по кабинету, рассуждая вслух. Следить за ним было утомительно. Сообразив это, он вернулся к столу, как всегда свободному от бумаг.

— Та-а-ак... Кажется настоящая судьба Кибата вам действительно не известна, — он вновь перешел на «вы», сочтя излишним ответить на ее молчаливый вопрос. Или выжидал, когда арестованная спросит вслух, что же обнаружилось в могиле вместо праха ее двоюродного брата? — Вот и супруг ваш... Нет-нет, сидите. Сидите, вам говорят! — почти прикрикнул он. — Супруг ваш, который давно на свободе, и с которым вы, возможно, на днях встретитесь, он тоже утверждал нечто подобное.

Следователь помедлил, будто взвешивая — продолжать или нет:

— У нас нет особых претензий к вашему братцу. Разве... Разве что... Уж больно любопытен факт, его исчезновения, аккурат в ночь гибели манохинского отряда. Загадочного исчезновения, — закончил следователь тихо. Но тут же спохватился, выпрямился и надел очки. Преобразившись в голодного затаившегося клопа.

Закончил он с угрозой в голосе:

— Надеюсь, вы нам сообщите, если узнаете что-нибудь новое о пропавшем родственнике. Утаивание интересующих следствие сведений не в вашу пользу. Нам не хотелось бы, чтобы ваш единственный — повторяю, единственный! — сын плохо думал о своих родителях...

Спустя неделю Пархомцеву освободили.

С поезда сошел неприметный человек. Одетый в потрепанную «москвичку» он выглядел стариком, хотя был не по летам крепок и стремителен. Большой запас сил, наряду с редкостной реакцией мышц, скрывался под невзрачной оболочкой и не проявлялся стороннему глазу.

Приезжий ничем не выделялся среди окружающих его людей. Он достиг высшей степени безликости, когда сама неприметность не переходит границы, за которой начинает обращать на себя внимание именно отсутствием индивидуальных черт. Изо дня в день он жил мелкими, животными заботами других, восторгался тем, чем восторгаются они, ненавидел их ненавистью, говорил на их языке. Искусство мимикрии, временами, давалось с большим трудом, отнимало желания и силы. Порой он ощущал усталость и боязнь бесследно раствориться в толпе, потерять себя. Последнее чувство обострялось в моменты, когда приходилось делать самое неожиданное — поворачивать к опасности лицом и идти ей навстречу. То есть — уподобляться бабочке, вылетевшей на ярко освещенное место. В такие моменты, требовалось полное перевоплощение, оно-то и могло стать необратимым. Вот и здесь, на небольшой, затерянной меж безлесых сопок станции, требовалось тщательно спасать себя. Именно в провинции чужака видно за версту. Тут прохожие откровенно приглядываются: мол, кого это угораздило в такую глушь?

Несмотря на изощренный ум, проявившуюся с годами способность предугадывать события, он давно попал бы в сети. Ведь даже логика бессильна там, где торжествует произвол. Самая опасная система — это отсутствие системы. Ну, разве он мог предположить, что приказ об аресте последует в выходной?

К бегству он был готов всегда. Надежные, словно лобовая танковая броня, документы имел при себе. Нет смысла хранить их в укрытом месте, до которого в случае внезапной угрозы не успеешь добраться.

На этот раз его спасла привычка время от времени поглядывать в окна да, пожалуй, самоуверенность тех, кто шел по его душу. А то, что шли за ним — он понял сразу. Понял потому, сколь целеустремленно пересекала двор тройка мужчин. По их походке, свойственной охотничьим собакам да известной породе людей, походке сбивчивой, готовой перейти на бег. Это были ряженые. Их выдавала общая беда всех выжлецов — неспособность утаить под партикулярным обличьем казенно-хватательную суть. Таких с первого взгляда «снимал» любой базарный ханыга.

В дополнение к грубой маскировке, военные оперативники (а это были точно армейские, хотя бы оттого, что ставили ногу всей подошвой враз) допустили элементарную ошибку — открылись уже по подходе к многоэтажному дому. Им бы идти не через ворота, но подобраться со стороны соседнего здания, куда смотрела глухая стена многоэтажки. Результат? Оперативники едва миновали песочницы и качели, а он был уже на лестничной площадке.

В коричневой телогрейке, старых диагоналевых брюках и цигейковой шапке, прикрывшей остатки волос на крупном изжелта черепе, преследуемый обождал под лестничным пролетом первого этажа, пока шаги трех пар ног загрохотали выше. Тогда он покинул подъезд, разминулся с пожилой теткой, изнемогающей от груза дерматиновой сумки, и не спеша направился к трамвайной остановке, старательно подволакивая ноги в ботинках на чертовой коже...

Падение Лаврентия громом отдалось в органах. Начавшаяся чистка походила на избиение. Голодные хищники травили еще не насытившихся. Кто успевал, жег, прятал бумаги, скрывал концы, менял фамилию, позже выныривая далеко от знакомых мест приемщиком вторсырья, либо заслуженным ветераном на пенсии.

Ему была безразлична дальнейшая судьба сослуживцев. Ни у одного из них не осталось к нему подходов, в то время как он сохранил, так на всякий случай, несколько адресов нужных ему людей. Так что на этот счет он был спокоен. Мучило другое.

По-прежнёму отодвигалась в будущее главная цель жизни. Сорок лет топтания на одном месте! Долгие годы он мог лишь наблюдать за переменами в державе, подмечая всеобщую утрату профессионализма. Государством правили те, кто превозносил политические способности кухарок. Под сурдинку в верхах и повсеместно приживались кухонные нравы, свирепствовали коммунальные страсти. Всюду торжествовали любительство и дилетантизм. Что сулило скверные последствия в будущем. Скверные — для многих, но не для него. Он был рад подступающему кризису, как древесный грибок проступившей сырости. Приезжий искал, вынужденное бегство усложнило поиск, ибо требовалось нарастить свежую кожу и ждать, ждать, ждать...

Дверь отворилась не вдруг. Вначале дохнуло жилым теплом через образовавшуюся щель, за которой угадывался недоверчивый глаз. Затем щель расширилась. Еще и еще... Она разрасталась судорожными рывками, пока не открылась примерно на треть темная пасть дверного проема — только-только протиснуться боком.

Приезжий потянул ручку на себя и переступил порог. В сенях раздался придушенный вскрик, затем торопливый топот переместился из сеней в глубину дома... Седогривый неряшливый обитатель жилья пытался достать бескурковку над изголовьем кровати. Удар свалил старика на пол, он сполз, увлекая за собой толстое лоскутное одеяло, с грудой разнокалиберных подушек и подушечек.

— Оставьте! Стрелок из вас... аховый. — Приезжий стоял над упавшим, широко расставив ноги.

— О душе бы подумали, божья коровка. Сказано: «не убий!» А вы собирались поднять руку на своего спасителя. Ведь именно я, а не кто-нибудь другой, когда-то уберег вас от погибели.

Старик заворочался. Покривился. Видно у него свело поясницу, потому что поднялся он с трудом, не разгибаясь. Кое-как примостился на край развороченного ложа. Сказал убежденно:

— Душегубец вы!

Собеседник не согласился:

— А есть ли она — душа? — мужчина снял полупальто, поискал глазами вешалку, не отыскав, бросил полупальто на стул и со вкусом разместился на диванчике.

— Какая может быть душа, если человек не способен помнить добро? Взять хотя бы вас. Вы чуть не продырявили мне голову за мою же доброту.

— Доброту!? Я всю жизнь пребываю в страхе и мучениях по вашей милости. Всякая власть от бога, но вам никакая не угодна. Мне многое довелось узнать про вас: и дореволюционную власть вы гневили, и при адмирале убойствовали, и, когда ваши же единоверцы утвердились в стране, вы и на них пошли с оружием. А теперь ополчились на нынешнюю власть. Иначе зачем вы, без формы? Зачем в столь убогом облачении? Опять же... вон и пистолетик в кармане лежит.

Приезжий тронул внутренний карман костюма; подосадовал на собственную несдержанность. Эк, уел старик!

— Догадываюсь, — заговорил досадливо, — догадываюсь, кем вы проинформированы... — Он поморщился.

— Припоздал я тогда. Но кто бы подумать мог, что он, — приезжий сделал ударение, — доверится именно вам.

Оба помолчали. Старик застегнул рубаху, сокрушенно задергавшись пальцами на месте вырванной с мясом пуговицы.

Потрескавшаяся кожа дивана сухо скрипнула — приезжий изменил позу.

— Что же не сообщили обо мне?

Хозяин покачал головой:

— Вы сами знаете. Доносительство — грех! Пусть вас Бог простит.

С дивана донеслось:

— Его бог уже простил.

Лицо приезжего выразило нечто, отчего старик торопливо перекрестился.

— О власти можно толковать долго, — размышлял незваный визитер. — Незаконной власти нет, ибо сама она — закон! Власть — это идея. — Он говорил как начетчик, звонкими, рублеными фразами. — Любая идея не способна удовлетворить всех и каждого. Какой бы прекрасной она не являлась. Разные мы... непохожие. Каждому подавай свое. Следовательно, у любой идеи найдутся противники. Чем меньше идей, тем больше несогласных. А если идея всего одна, то и противников у нее — неисчислимое количество.

Услышанное возмутило хозяина дома:

— Зачем же плодить несогласных? Не мешайте каждому искать свое, и все будут счастливы.

— Э-э-э, нет! Счастье содержится в истине, а истина всего одна. Множественность идей опасна, рано или поздно она погубит человечество. Постоянное несогласие тормозит движение к всеобщему счастью. Среди множества учений правильным является одно-единственное, лишь за него необходимо бороться.

— Но куда вы денете противников этого, единственного учения?

Потрескавшаяся диванная кожа смеялась, потрескивая:

— Хе-хе-хе... Людям от природы положено преследовать непохожих. Чужое, отличное от меня, вызывает опаску — все, что «не я» — может быть моим врагом. И тут существует два выхода: или переделать тебя, или уничтожить заранее, на случай возможной угрозы с твоей стороны. Второй путь — легче, потому предпочтительней.

— Вы хотите крови?!

— Мы хотим равного счастья для всех и не боимся затрат на этом пути.

Оратор разомлел в тепле. Вяло продолжил:

— Хотите вы или не хотите, но будете нам помогать. А делать придется следующее...

* * *

Внизу стояла прохлада. Ледяная вода родника накапливалась в чаше из серого в розовую крапинку камня, стекая через край. От родниковой воды пронзительно стыли зубы. У дна чаши кружились редкие песчинки, отстреливая слюдяным блеском.

В шаге от ручья тело охватывало душным перегретым воздухом. Одиночный по здешним краям комар нынешним летом наплодился в изобилии и зависал тучей. Дни оказывались теплыми, влажными, а значит — грибными. Подгруздок кучками лепился у берез, проступал вокруг кочек, напоминая увесистую черно-зеленую гальку.

Экономя место в рюкзаке, Ростислав срезал только шляпки, отбирал гриб без изъяна — один к одному. Кое-где встречались поздние валуи — круглоголовые, тугие, скользкие на ощупь.

Гуще всего гриб высыпал у входа в распадок. Ростислав тут прежде не бывал, и, вряд ли бы пошел сюда снова. Местность навевала мрачные мысли. Перезрелый, поваленный ветрами да старостью осинник гнил среди частого подроста, в свою очередь погибающего на корню от выделений разложившихся предшественников. Пробраться между посеревших, без обычного зеленого блеска стволов можно было с трудом. И то, если позволяли: сплошной бурелом, когда и не сообразишь куда ставить ногу, и целые полотнища грязной паутины, облепляющей лицо.

Грибник решил было вернуться, однако что-то привлекло его внимание. Прямо у основания склона темнел, заплывающий с боков землей, прямоугольной формы провал.

Ростислав подошел к краю провала. На поверку он был мельче, нежели показалось вначале — просто широкая яма, по краям которой свисали древесные корни. Правильность контура указывала на искусственное происхождение провала, а количество ссыпавшейся земли — на значительную давность событий. Ничего особенно интересного в яме не было. Правда на дне среди чахлой травы и гнилых жердей высовывалось что-то лохматое. Падаль? Непохоже.

Спускаться в грязную яму не хотелось. Однако любопытство пересилило...

Рыхлый грунт продавливался под тяжестью тела, налип комьями на кеды. Ростислав взмахнул руками, ухватился за прочный корень, шагнул ниже, туда, где земля слежалась и держала подошвы. Заинтересовавший его предмет оказался жалкими остатками меховой одежды, когда-то перевязанной в узел. Мыши и сороки потрудились над узлом. Остальное довершила непогода, и время. Было из-за чего пачкаться в грязи. Но измазаться сильнее только предстояло, выбираясь из ямы.

Ростислав досадливо пнул кучку испорченного меха. От удара из прелого мусора вылетел тряпичный сверток. Сердце подростка екнуло.

В свои тринадцать с небольшим лет Ростислав был достаточно рассудителен. Но в моменты подобные этому он волновался не меньше сверстников. Поэтому кинулся и поднял сверток, не думая, что содержимое находки может оказаться опасным.

Гнилая ткань легко поддалась. Внутри оказался... нож!

Слегка синеватое лезвие сидело в кожаных ножнах, распавшихся по шву на две половины. Хищной формы клинок был чист от ржавчины. На сияющем, будто вчера отполированном металле не имелось ни единого пятнышка. Ребристая костяная рукоятка отливала благородной желтизной. Она удобно ложилась в руку, буквально врастала, и, завершалась мастерски выточенным копытцем. Копытце украшал узор в виде переплетенных еловых лапок. Ростиславу не приходилось видеть что-нибудь подобное. Такую вещь заслуживал редкий счастливчик и подросток решил во что бы то ни стало сохранить ее у себя.

Дома за грибы похвалили. Мать ссыпала их в чистое деревянное корыто и залила свежей водой. Она уже вытерла руки цветастым передником, когда Ростислав решился показать нож. Секунд десять мать смотрела на диковинный предмет, меняясь в лице. Наконец ее взгляд сделался осмысленным, но таким колючим, что подросток опешил. А она схватила его за плечо и втолкнула в избу, где он едва не сбил с ног ничего не понимающего отца.

— Ты где взял этот нож?!

— Нашел в лесу... — Ростислав взялся было рассказывать, но встревоженная мать не дослушала, прервала на самом интересном месте:

— Ты его показывал кому-нибудь?

Он потряс головой:

— Не-е-ет.

— Слава богу!

— Да в чем дело? — вскипел отец, не намеренный и дальше играть роль стороннего наблюдателя.

— Вы мне скажете, что случилось? Он что-то нашел? — Обернулся к жене. — Не вижу в этом, ничего страшного.

Побелевшие губы матери задрожали: «Такой нож был у Кибата!»

Отца Ростислава всегда уважали за выдержку. Если в школе иные учителя кричали на провинившихся, то Пархомцев ни при каких условиях не повышал голоса. Предпочитал осаживать оболтусов шуткой. Но и в шутках его не было ни сарказма, ни подчеркнутого превосходства. Приятели Ростислава говорили: «Батя у тебя что надо».

Вот и теперь отец в первую очередь постарался успокоить мать:

— Ту уверена, что нож принадлежал Кибату? Мало ли на свете похожих ножей.

— Если бы. Только я знаю точно, таких ножей было всего два. Их делали по заказу моего деда. Один нож он подарил моему отцу, другой Кибату...

— А нож твоего отца?

— Он сломался. Вот тогда отец и упомянул про второй. Не помню... забыла подробности, но один из двух ножей имел какой-то секрет.

Она внимательно осмотрела клинок и ручку ножа.

— Мне запомнилось корытце и узор на нем. У нашего ножа лопнула рукоятка. Выточить другую вроде лопнувшей никто не взялся — работа старинная, трудная да и такой кости уже не найдешь. Нет! Я не сомневаюсь — это вещь Кибата.

Мать снова принялась за сына, выспрашивая подробности. Услыхав про место, где лежала находка, родители переглянулись. Им похоже что-то была известно про дальний распадок. Что-то такое, во что они не хотели посвящать Ростислава.

— Надо... — начала мать.

Отец не согласился:

— Ничего не надо! Теперь другое время и бояться глупо. Следователя того давным-давно нет и в помине.

— Того нет, другого черт принесёт. Все они одним миром мазаны.

— Ну-ну, тем более незачем лезть волку в пасть? — Он вновь сделался похожим на того отца, каким он был после ареста — то же озлобленное лицо, таким же нетерпимым стал голос. — Пускай ищут, если захотят, а я им не помощник.

Погрозил пальцем сыну:

— О ноже — молчок! И к той яме больше не ходить. Грибов и ближе найдется.

Следом к великому огорчению подростка шикарная находка исчезла в кармане отцовских брюк.

Снова встрепенулась мать:

— Постой! Раз Кибатов нож оказался там, возможно...

— Тс-с-с. Не будем гадать. — Родители вышли шептаться во двор. Секреты взрослых не волновали Ростислава. Слишком огорчительной была утрата ножа.

В последующие дни отец вел себя более чем странно. Он достал из сарая старые охотничьи сапоги. Наточил штыковую лопату, хотя копать в огороде было рано. Заинтересовавшемуся его хлопотами сыну ответил, что думает накопать червей. А причем тут лопата? Червей подручно копать вилами. На задах скотного двора их можно наковырять видимо-невидимо, знай клади в банку. И каких червей! — красных, толстых и совсем целых. Вот штыковкой больше изрежешь, чем наберешь. Ясно, что про рыбалку придумано наспех.

Подозрения Ростислава оправдались. В воскресенье отец исчез вместе с лопатой, обув высокие сапоги. Он ушел довольно рано, пока сын спал, и вернулся в сумерках. Налипшая на сапоги брюки и даже локти отцовской куртки грязь Ростиславу показалась знакомой. Но обиженный недоверием родителей подросток промолчал. Зато успокоилась мать. Она весело шутила, поливая испачканному отцу теплой водой из ковша.

...Кто любит копать морковку? Это вам не картошка. С той проще: возьмешь землю на штык, перевалишь, а кортофелины — как поросята! Одна к одной. Три-четыре куста — и ведро. А вот с морковкой много возни. На нее учительской семье вечно не везет. Из года в год вырастает густая да чахлая, корешки — тоньше пальца. Уж и прореживала ее мать, а толку чуть.

С улицы кто-то окликнул Ростислава:

— Парень! А парень!

За забором стояла женщина, еще не старая, но обильно накрашенная.

— Передай отцу письмо. Ведь учитель, математик тоись — твой отец?

От женщины шел сладковатый винный запах. Его силились перебить вызывающие ароматы дешевой косметики и пота. «Букет» был крепким. Ростислав сморщил нос. Гримаса на его лице не ускользнула от внимания Мегеры, как он определял ее про себя; Женщина действительно напомнила фурию. Ее приторный голос и деланная улыбка могли ввести в заблуждение лишь слепоглухонемого. Вместе с тем внешность Мегеры вызывала и нечто вроде жалости — неподвижные зрачки ее злых глаз заполняла слепая боль.

Мегера сунула Ростиславу запечатанный конверт:

— Не потеряй, передай своему отцу, а то знаю я вас...

Он постарался остаться вежливым:

— Меня знать вы не можете. Я вас тоже вижу в первый раз. И надеюсь, в последний, — этого он вслух не сказал. Зато съязвил:

— А вы наш новый почтальон?

Женщина заторопилась:

— С чего ты взял? Я... так. Меня просили передать, я и передала. Ладно, привет родителям. Чао, бамбина! Найдешь деньги, пересылай по моему адресу...

Какие деньги? Куда пересылать?.. До него не враз дошло, что Мегера пошутила. Вот ведьма! Ростислав развеселился: один ноль в ее пользу.

На письменном столе громоздились стопки тетрадей, крестообразно положенные друг на друга; Уже проверенные отец перекладывал на свободное место. Над иной тетрадью он хмурился, нервно покусывая нижнюю губу. А иногда усмехался и густо правил записи красными чернилами.

Ростислав стукнул дверью — вечное перо рвануло бумагу...

Письмо не имело обратного адреса. Учитель покрутил конверт, вопросительно взглянул на сына. Выслушал, потом срезал край конверта. В конверте лежало два исписанных листка. На меньшем грубой бумаги, явно пожелтевшей от времени, виднелось несколько карандашных слов. Прочитав которые, адресат пожал плечами и перешел к сложенному вдвое большему листу.

Частые строчки убористого текста покрывали бумагу. Отец долго вчитывался, беззвучно помогая губами. Вскинулся. Перечитал снова. Ростислав видел как темнело его лицо, землисто грязнились щеки. Много позже он воспоминал эти минуты и казнил себя за недогадливость. Ведь отца можно было спасти, сообрази Ростислав задержаться возле него. Но он лишь удивился перемене в лице сидящего за столом и вышел докапывать проклятую морковь.

Когда Ростислав вернулся в дом, отец уже не дышал. Он лежал на полу возле упавшего стула и незряче глядел в потолок. Знакомые сыну черты лица были изломаны болью.

Рядом с мертвым отцом среди просыпавшихся тетрадей серел пепел от сожженного письма. Неизвестно отчего, но был уничтожен даже пустой конверт. В оставленной перед смертью записке отец не объяснял причин такого поступка. А может просто не успел, так как писал, чувствуя близкий конец. Писал первой попавшейся под руку ручкой, которую заполняли красные чернила, отчего неровные буквы казались начертанными кровью: «Немедленно переезжайте. Не оставляйте нового адреса никому. Переезжайте в...» Дальше красная, оставленная пером черта тянулась до края бумаги. Сама ручка так и осталась зажатой в отцовской руке...

 

«Раздувающий костер не должен жаловаться на то, что искры жгут ему лицо».

Прогулка не задалась. Отпотевший снег лип к лыжам. Серые комья набивались под ботинки, резали шаг.

Горьковато наносило оттеплевшей корой. Подсевшие заносы тронулись налетом черной ряби; поверх ее проглядывали хвоинки, лоскутки палых листьев, заячьи катышки — весь скопившийся за год лесной мусор.

Ростислав взмок, поднимаясь рваной лыжней до двух понурых берез, растущих на срезе каменистой осыпи, удивительно похожей на огромный свесившийся вниз язык.

Местами над кремнистой мелочью выступали серо-зеленые глыбы валунов. Ниже проглядывало узкое полотно тракта, которое делило село на две неравные части. Еще дальше — пятнами народившихся прососов и залысинами льда ощущалась Катунь. А уж за ней — часто ежились осинником подступы к двурогой вершине Бабыргана.

Стоя у свилеватых березовых стволов, опираясь грудью на лыжные палки, Ростислав задумался....

Сегодняшняя разрядка была просто необходима: как-то все не ладилось в последнее время. Прошло уже два года, как он, схоронив мать и разорвав узы неудачного супружества, вернулся на родину. Но по сей день не мог успокоиться. Какое спокойствие, когда к прежним бедам добавились новые неприятности.

Перво-наперво пропал дядин нож. Ростислав с таким трудом отыскал его после смерти отца. А дней пять назад нож пропал снова. Его не оказалось в ящике стола, не было его и на полке за книгами. Пархомцев перевернул в квартире каждую вещь, не пропустил ни одного угла, но пропажа не обнаружилась. Если предположить, что нож украли, тогда непонятно — кто? Не станешь же заявлять в отделение. Нож, тем более охотничий, является холодным оружием. В данном случае — не зарегистрированным. Объясняй потом. Хорошо, коли обойдется внушением. А то могут и штраф припаять.

Отчаявшись в поисках, он перебрал в уме всех, кто приходил, к нему за прошлую неделю. Удивительно, но за эту неделю никто из знакомых его не навещал. Ничего нового не сообщила ему соседка. В его отсутствие приходил только один человек, какой-то молодой парень. Нет. Ей он не знаком. Но, судя по всему, этот парень — заочник. Так ей показалось. «Забавный такой парень».

Незнакомый молодой человек долго стучал в дверь учительской квартиры, пока соседка не крикнула ему, что Ростислав уехал в район и вернется не раньше вторника.

Неприятной получилась та поездка. Знать наперед, так не поехал бы. Но директриса ка-те-го-ри-чес-ки настаивала. А ерунда! Уж от нее он мог бы отговориться. Например недомоганием: март — время повального гриппа. И уж вовсе ни к чему было заводить спор с наробразовским костюмом, который заполнял собою крошечный кабинет и готов был разойтись по швам от негодования. Действительно: «на грош амуниции, на рубль амбиции». Чем меньше кабинет, тем плешивее и спесивей начальство, сидящее в нем.

Ростислав ничуть не сомневался, что побывавший недавно в школе инспектор успел накляузничать. Ибо сказано: «... плюс фискализация всей страны». Впрочем Пархомцев сам хорош: нужно было ему дразнить гусей. За версту видно было, что инспектор — злой дурак, что он ни единого дня не работал в школе. Недаром шутят: «Не можешь работать учителем, значит будешь инспектором». Сколько их — инспектирующих? Обремененных дорогими портфелями натуральней кожи? Несть надзирающим числа!

Кабинетный костюм имел апломб. Он не говорил, а изрекал, по-плотницки отрубая слово:

— Вы, Пархомцев. Не уполномочены. Говорить. От имени. Коллектива. Да! Вы — не коллектив! И не вам. Предоставлено. Право. Вносить изменения. В программы. Среднего. Учебного. Заведения.

«Да, мы — не милостью божьей», — устало мелькнуло в голове педагога. Вслух же он сказал:

— Извините! Я — не коллектив, он — не коллектив, мы — не коллектив. Каждый в отдельности и группами — все не коллектив. Коллектив — это когда все вместе, большой толпой? Эфемерида какая-то получается. Что? На собственное мнение мы не горазды?

Костюм затвердел:

— Собственное. Незрелое мнение. Можете. Держать. При себе! Если оно. Противоречит. Официально. Утвержденной. Программе. Утвержденной. Министерством. Просвещения!

«Во-во! Горшки ночные обжигают только боги».

А костюм по-прежнему «колол дрова»:

— Вы. Пока еще. Советский. Педагог. И все. Эти ваши. Прения. С руководством. Педагогического. Коллектива...

Услышав это, Пархомцев наконец-то осознал: «Ах, уважаемая и обаятельная, товарищ директриса! Ваших ручек шариковых дело. Так вот где зарыта моя собака...»

— ...Коллектива. Носят. Демагогический. Склочный. Характер. Не туда. Идете. Не надо! Брать. На себя. Так много.

Следом снисходительно:

— Вы работаете. В советской. Школе. И будьте добры. Прислушаться. К. Рекомендациям. Минпроса. К. Советам. Старших. Товарищей!

Гипсовая жесткость костюмной тройки стала настолько явственной; что слышалось потрескивание ломающегося каменного панциря на сгибах монументально движущихся в пространстве рукавов. Ощущался шорох мелкой крошки, осыпающейся при этом, густо пачкающей линолеум пола. Воздух наполнялся мелкой покалывающей бронхи пылью. Раздосадованный улыбкой посетителя, голос стал лить свинец:

— Несмотря на. Отдельные трудности, У нас одна из. Лучших! В мире! Система. Образования. — «У нас», — прозвучало должным образом: именно — у нас, но не у вас.

Система, о которой оглашал пространство монументальный костюм, представлялась Ростиславу зрительно. Это было что-то вроде железобетонного привокзального туалета, на гусеницах, с парой подслеповатых окошечек наверху, голыми дверными проемами и огромными кричаще-мрачными буквами «М» и «Ж» на фасаде. Буквы то и дело забеливаются меняются местами. Отчего мятущийся клиент путается. Лезет не туда, куда ему положено природой и соответствующим анкетным пунктом, который определяет некоторые особенности строения, организма. В дверные проемы видны задумчиво-важные лики и напряженные торсы исполняющих потребности, углядывается часть стен, любительски оформленных под «Окна РОСТА», но с более приземленным содержанием. Нет на виду лишь срама сидящих, так как посетители подобных общеполезных мест «срама не имут».

Движется такая система по стране, оставляя позади загаженную, исковерканную гусеницами землю...

Из глубокой задумчивости Пархомцева вывел скрип костюмных суставов:

— Лозунг: «Нет плохих. Учеников. Есть. Плохие! Учителя!» Выдвинут. Самой. Жизнью. Всем. Советским! Народом... И никакая перестройка. Его. Не. Отменила.

«Вот пошло иезуитство!» — задохнулся Ростислав от возмущения. «Конечным результатом» в педработе можно «зарезать» любого неугодного. Сами чиновники за работу «на конечный результат» спокойны. Их «конечный результат» — бумага. То-то они ее наворачивают!

Любопытная метаморфоза происходит в стране с «конечным результатом». «Результат» есть, продукта не имеется. Как ни горько, но совершенно прав в желчной ярости своей Мих-Мих...

* * *

Мих-Мих, приятель Ростислава, каждое лето наезжал в здешние места на отдых. Если можно назвать отдыхом карабканье по скалам с тяжелым грузом на спине. Мих-Мих считал себя живописцем, отчего всюду таскал за собой громоздкий мольберт.

По мнению Пархомцева, Мих-Мих не был художником. Ну можно ли считать картиной то, где изображение человеческого лица служило скорее подспорьем для доказательств знаменитой теоремы о «пифагоровых штанах». Вот с пейзажем у приятеля дела обстояли... еще хуже. Зато спорщиком он являлся отчаянным.

Убеждая кого-либо, Мих-Мих имел привычку тыкать указательным пальцем в нос оппонента, что было отнюдь не безопасным для последнего. Говорил художник громко, без оглядки на окружающих:

— ...Ростик, молви от души, отчего у нас невозможен Салтыков-Щедрин? Не спорь — не-воз-мо-жен! Вот Маршак возможен. Исаковский — вполне. Ивановы — возможны в любом количестве.

— Даже эмигранты, вчера проклинаемые, ныне публикуются. А наш внутридержавный Щедрин невозможен! Что это? Отчего? — Мих-Мих щурился старой дворнягой, вылезшей из темной будки на яркое солнце.

— Что, появлению нынешнего Щедрина бюрократы помехой? Крупное начальство? Партидеологи? Чушь собачья!..

— Критическую мысль способна затоптать лишь толпа — так называемые «массы». Бюрократ — одиночка, даже самый высокопоставленный, на подобный «подвиг» не потянет...

— Десятки лет пестуется «коллектив». Сегодня с новой силой призывают к единению, к консолидации. Кто призывает? И почему? А потому, что в тотальной заединщине не остается щелочки для критики.

Мих-Мих сверкнул глазами:

— Талантливому сатирику нет места среди нас — воинственных коллективистов и общественников. Его тотчас растерзают такие, как мы с тобой. Нам только скомандуй: «фас»!!! Мигом: «А-а-а, ты больно грамотный. Ты много знаешь? А мы по-твоему — дураки?!» И вдрызг! «Умри ты сегодня, а я завтра». Ведь мы — нация, в которой выхолощено чувство личностного, индивидуального. Нация — лишенная духовности. Нация, где вор и убийца в почете, если вор накрал миллионы, а убийца лишил жизни многие тысячи. История для нас — пустая фига. Живем десятки лет без корней, без прошлого, будущего, Иванами не помнящими родства. Живем, в разводе со всем миром...

* * *

Занятый грустными мыслями, Ростислав не расслышал зловещего шороха. Встрепенулся он с опозданием, когда широкая снеговая кромка, карнизом нависающая над обрывом, уже оседала под его ногами, стремительно увлекая в сторону осыпи. Лыжник было рванулся. Но его уже втянуло в сумасшедший вихрь летящего камня, острого, словно фарфоровые черепки, щебня, колючей морозной пыли...

Слепящая боль рвала Ростислава на части, под угол обвала и треск ломающихся лыж. Раз или два он попытался прервать падение, но не нашел опоры. В следующий миг перед глазами мелькнули рваные грани скалы. Бешено пронеслись по кругу земля и серое небо, потом новый удар сплющил тело упавшего. И наступило безмолвие...

Сознание натужно пробиралось сквозь толщу вязкой и жгучей фиолетовой мглы. Мгла переходила в сиреневые сумерки. Ускользала от глаз. Разбегалась пульсирующими волнами. Сгущалась вновь.

Ростислав то приходил в себя, то опять погружался во тьму. Очнувшись впервые, он попытался сесть, но его руки сразу же подломились, а разбитые кости обдало горячей болью.

Пархомцев охнул. Завалился на бок...

Сломанной оказалась, и правая нога; стеариново-белый обломок кости проглядывал через дыру в штанине. Увиденное наполнило его ужасом. От которого избавило очередное беспамятство.

Всякий раз, открывая глаза, он видел над собой, белесо-сумеречное небо, а чуть ниже — две березы, скорчившиеся, словно от нестерпимой боли. Потом и небо, и березы исчезали за голубым туманом, в глубинах которого чередили радужные пятна и фонтанировали хрустальные токи.

Он забывался, чтобы вновь очнуться под звонкий рокот в ушах. Приходя в сознание, он мучился от того, что может закоченеть или истечь кровью.

Ростислав не хотел умирать. Оттого вновь и вновь пытался подняться. Но всякий раз повторялось одно и то же.

...Волокнистые струйки сливались в сплошную серебристо-сиреневую пелену, пронизанную снопами, каскадами, созвездиями искр и ярких огней. Жаром полнились вены. Плоть зудела. Зуд поднимался из глубин естества, словно миллиарды небольших электрических разрядов заставляли дрожать мышечные волокна. Дрожание было частым, казалось от затылка до пяток служил проводом высокого напряжения...

Дальнейшему Пархомцев поверил с трудом...

Вечерняя тень от обрыва проглотила осыпь больше чем наполовину. Отсыревший за день наст утрамбовало морозцем, отчего заледенела спина. Лыжник передернулся от озноба. И... сел!

В прорехах одежды виднелась неповрежденная кожа. Целыми казались руки и ноги. «Почудилось?»

Занемевшие пальцы ломали спички. Загорелось не то четвертая, не то пятая... То, что он увидел, вызвало повторный, более сильный озноб: на правой ноге, там, где был перелом, с неестественной быстротой бледнел и оглаживался багровый рубец.

Ростислав зажмурился, потряс головой. Зажег три спички разом. Но ничего не изменилось, вернее кое-что менялось и менялось основательно: рубец вытеснялся розовым пятном здоровой кожи. Это было невероятно, однако все происходило на самом деле, и размозженная, кровоточащая ткань на глазах исчезала под наступающей на раненое место девственно-чистой эпидермой...

Позднее он не мог восстановить в памяти все детали исцеления. Хорошо помнил лишь, как долго разыскивал лыжи, которые запропастились куда-то вслед за палками еще в начале падения. Неизвестно куда улетела шапочка, без которой стыла голова...

Вспаханный обвалом снег затруднял движение: идущий тонул в нем по пояс. Немногим легче, стало, когда лыжник выбрался на взгорок: по прежнему мешали камни, плохо различимые в сумерках, Пархомцев спотыкался о выступающие плиты и под конец выдохся до предела.

...Опустевшая ночная улица вела к дому. Трехцветный нахально-широкозадый кот мягко свалился по эту сторону штакетника. Урча, он потерся о ноги хозяина и шмыгнул в прихожую, где принялся обнюхивать углы…

Кот хотел мяса. Еще он любил, вопреки своей хищной природе, свежие картофельные очистки, но только от тщательно вымытых клубней. Если хозяин чистил картошку так — прямо из подпола, то редкого окраса привереда начинал злиться и доставал ногу человека острыми когтями через штанину.

Вспыхнул свет. Кот фыркнул, дико посмотрел на хозяина круглыми, фосфорически светящимися глазами. А через мгновенье юркнул под кровать.

Ростислав прямо в обуви прошел к трюмо. В зеркальной поверхности отразились чужие темно-сиреневые глаза. Лоб и щеки были красными, точно облученными дугой электросварки, а по вискам проглядывал налет седины, которого еще вчера он не замечал...

* * *

Хатый встретила правнука спокойно, и держалась так, словно она и Ростислав прожили под одной крышей многие годы, не разлучаясь ни на час. Прежним осталось и прабабкино жилище, виденное Ростиславом лишь однажды, в далеком детстве: те же старые, затканные паутиной, просмолившиеся до антрацитового блеска балки над головой, тот же задыхающийся от старости камелек, который сплевывал копотью при малейшем сквозняке, как и раньше меж трещиноватых балок пушистой рысью гатилась тишина. Такая же звероватая тишина, просачивались отовсюду. Застоявшееся безмолвие чудилось осязаемым, нежным на ощупь, наподобие золотисто-кадмиевого мха, каким обрастают многолетние пихтовые стволы. Мнилось — небольшой аил скрывается от многофарых глаз беспокойной дороги, не одобряя истеричного скрежета тормозов и суматошного гула двигателей. Тех искусственных звуков, которые неуместны среди извечного покоя лесистых хребтов, на фоне сторожкой поступи дикого живья.

Речь Хатый, малопонятная из-за скудною запаса русских слов, стала вовсе неразборчивой, глухой и монотонной, как глухариное токование. Но двигалась она живо, вопреки представлениям о старческой убогости. Трудно поверить, но владелица ветхого дома управлялась по хозяйству без посторонней помощи, в одиночку пилила и колола дрова, носила с речки воду в десятилитровом битом-перебитом ведре, по-мужски сноровисто стригла овец.

Первые дни Ростислав отсыпался, а в перерыве между сном хлебал, не ощущая вкуса, прабабкино варево. К исходу дня он усаживался подле огня и подолгу глядел на мерцающие угли. Постепенно выяснилось, что под темными веками старой алтайки, в зябких щелочках раскосых, глаз проступало большое недоступное другим знание. Это знание было настолько чужеродным и потусторонним, настолько отвлеченным и качественно иным, что суть его ускользала от восприятия обычного человека.

...Уход Пархомцева из школы не вызвал особых хлопот. Засекретившая возраст за непроницаемой маской из косметических средств директриса сочла его заявление даром руководящей судьбы и подписала не раздумывая. На прощанье она пыталась сказать нечто напутственное и назидательное, но наткнулась на взгляд неуживчивого учителя и передумала. Наградив его мысленно: «Наглый стервец!» На большее ее недостало.

Последний школьный день быстро утерялся в ряду других. В памяти осталась потухшая фигурка биологички, вздыхавшей по Ростиславу, да липко навязшая в ушах сентенция коллеги: «Вот это лепо!» Пущенная в спину, фраза догнала, застряла где-то внутри дребезжащим повтором: «Лепо-нелепо... лепо-нелепо...» Он уже ехал автобусом в горы, — а фраза-панегирик все перекатывалась за его спиной, пока не отстала где-то по дороге...

Телеграмма бывшей жены отыскала Пархомцева в доме прабабки. Каким образом Светлана установила его адрес? Об этом он подумал и, как выяснилось в дальнейшем, совершенно напрасно.

Вечером, накануне его отъезда, Хатый заговорила. Неожиданные слова ее были внятными и предостерегающими:

— Э-э-э... Мало, сынок, в тебе нашей крови. Зачем ты едешь к женщине, которая трещит словно сорока? «У сильно стучащей подковы гвоздя не хватает», — так говорили отцы наших отцов.

Седые пряди волос посунулись на лице Хатый из-под края меховой шапки. Концы лисьих хвостов на верхушке шапки покачивались в такт словам.

— Но, бабушка, ты же совсем не знаешь Светланы. Почему решила...

Сухой палец старухи указывал на телеграмму:

— Слишком много букв на маленькой бумаге. Когда женщина тратит много слов — это значит, что она не верит даже собственным словам. Знаю... Темны для тебя мои речи. Ведь недаром люди считают меня безумной, а начальники — больной...

Он смутился.

— Ну что ты, бабушка! Ты совсем крепкая, дай бог любому, — он осекся, прабабка хихикнула.

— Хвали, внучек, хвали, помолодею от твоих похвал и еще кому-нибудь в невесты сгожусь... Да, я пока не утратила вкус к сурчиному свисту, к раннему реву маралов. Но никто уж не прислушивается ко мне. Разве Кибат послушался своей бабки?

Ростислав насторожился.

— Э-э-э... Отруби собаке хвост, все равно не станет овцой. Разве будут мои слова защитой тебе? Но все-таки скажу... Только слабое сердце допускает к себе змею жалости. Что ж, кто ворошит костер, тому искры жгут лицо. А разве останется румяной кожа, тронулся огнем?..

Хатый подняла лицо, но правнук не увидел его: на месте лица лежала темно-синяя тень.

— Ох-хо-хо! Мужское сердце порой мягче камня, а камень с годами уступает лишайнику и рассыпается в прах. Скажи мне, сынок, где твоя жалостливая мать? В каких горах заблудился твой отец? Не видишь? А я вижу: напрасно люди думают, что Хатый слепа.

Она улыбнулась. Хотя голова ее тряслась от напряжения.

— Я вижу. И мне не нравятся люди, которые спрашивали о тебе. Зачем они интересовались тобой — моим внуком?

Странно. Кому понадобился Ростислав?

— Когда это было, бабушка? Кто эти люди?

— Мне неизвестны их имена. Знаю одно — нет у них к тебе добра.

Оба молчали. Было заметно, что Хатый устала. Но, передохнув, она все же закончила:

— Будь сильным, сынок, не поддавайся жалости. Искры сочувствия к людям сожгли моего прадеда и моего внука. Будешь жалостливым — сгоришь! Не забудь, что ты — последний мужчина в нашем роду.

С этого момента и до самого отъезда правнука старуха не произнесла ни слова. Уходя; Ростислав обернулся к ней. Она сидела на пороге и глядела ему вослед. Наверно показалось, но сгорбленная фигурка прабабки была пронизана жалостью к Ростиславу — той самой жалостью, которую так презирала Хатый.

* * *

Он предполагал пролежать на полке до утра. Но человек предполагает, а располагает... кто-то другой. Внизу долго галдели. В купе собралась большая компания аграриев, пробирающихся на внеочередной региональный слет. Аграрии пережевывали исконную российскую проблему: давать или не давать.

Пожевать проблему хотел каждый, рано или поздно склоняясь к мысли, что давать не следует. Ибо, если придется дать, то, что останется селу взамен. Ведь с разрешением проблемы исчезал предмет векового спора и оставалось одно — пахать землю. А как раз этого аграриям и не хотелось. Они желали руководить.

Двое дембелей — флотских, ненужно прописанных в купе согласно купленным билетам, тосковали в углу. Запах морской соли на их тельняшках тонул в мощной струе запахов парной земли и кабинетного навоза. Флотские не нуждались в удобрениях, им мерещились мили и импортный ром...

Пархомцев уже дремал, когда его потянули за ногу. Тянули настойчиво, хотя и без нахальства. Ростислав свесил голову в проход — цыганка!

— Погадать, золотой?

— Ага! Добавь еще — бриллиантовый, изумрудный... Без твоего гаданья вся жизнь впотьмах.

Пригляделся внимательно. Похоже и не цыганка она. Глаз, правда, с искрой и влажный, но разреза — непривычного. Ох, что ей Ростислав? Кто он для нее? Никто. Он — человек случайный, проезжий, безвременный, небогатый. Что такому нагадаешь? Когда он — кругом бывший: бывший учитель, да и супруг тоже бывший.

Ростислав не стал на «цыганку» досадовать. А предложил: .

— Давай лучше я тебе погадаю. На темную ночь... На горячую кровь... На бабью долю...

Пестрая девица от предложения уклонилась. Шмыгнула прочь. Не задержалась. Не было в ней веселой цыганской привязчивости, а было в ней нахальство, нечистое, базарное. Узел, и тот, она держала иначе. У прирожденной кочевницы узел словно приросший, не подскакивает на ходу. У этой же и содержимое ноши — не таборный товар: пасхалии, да фотографии женские, нескромные до обалдения — банные посиделки в пьяном виде.

Исчезла ходячая лавка. На смену ей выпрыгнула крошечным желудьком под огромной фуражкой проводникова голова:

— Чаю?!

Пассажир переждал несусветный визг встречного поезда:

— Не требуется!

Голову — желудь притопило. Пархомцев глянул, а вагонный служитель уже выставил из-под столика собачий зад и потянул пустые бутылки из угла. Эх, сиротство эмпээсовское! Семейство-то кормить надо. А дома «Нива» бензина просит, а бензин-то нынче почем? Ну, и Надежда.. фармацевт из Днепропетровска... Та ничего не просит, но ей сам принесешь. Тьфу! На убогость нашу. Зарплата нам дана для смеха лишь.

И в тамбуре пассажирам не было покоя. Торчала у грохочущей стенки дама многозначительного возраста, в черной шляпке, съехавшей на один глаз. Дама раз-другой покосилась на вошедшего, скривилась. Повела рукой, блеснув меж пальцев хрусталем, и, вытряхнула в слепо напомаженный рот флакон «Тройного». Мутная капля одеколона упала на задранный подбородок. Дама вытерла каплю и обратилась к Пархомцеву:

— Мужчина, угостите папироской?

Пришлось откупиться.

Женщина курила, буравя взглядом скучную внешность попутчика.

— Куда едем?

— Вам зачем знать?

— Ва-а-амм, — передразнила. — Культурный, паразит! — оскалилась прокуренной пастью:

— Надо, коли спрашиваю.

Она подошла так близко, что его замутило. Чем-то узнаваемым сквозило от хмельной попутчицы, зачастившей полушопотом:

— Кинь сотенную, сниму лапшу с ушей.

— Аферистка! — Ростислав отстранился в спасительную глубь вагона, ежась от долетевшего из тамбура мата...

В поезде сильно укачивало. Вагоны мотало на битых рельсах. Неужели скверные дороги у нас в традиции? Поездом, автомобилем -одинаково выматывает душу. А может и не душу, может мы давно неодушевленные? И строим без души? Вот латаем дороги, латаем... Посыпаем гравием... Покрываем асфальтобетоном... А толку-то! По-прежнему — выбоина на выбоине, а целые прогоны — гармошкой. Рыдание горькое — не езда? Кажется, еще верста, еще толчок и — конец всему. Но притерпелись люди. Боятся прослыть привередливыми, пот-ре-би-те-ля-ми. Не спрос, а производительность у нас в почете. Производим невесть что, черт его знает в каком количестве и неизвестно для кого... Едут, трясутся на плацкартных местах бесформенные, непритязательные, безликие, напуганные люди. Шмыгают меж них фальшивые цыганки да поношенные сударушки, с ацетоно-одеколоновым перегаром изо рта. Летит, содрогаясь, состав не то до ближайшей станции, не то в поставарийное бессмертие...

* * *

Дорогу указала пара трофейных, образца русско-финской войны, старичков.

Старички суетились на задах продовольственного магазина, опытно и щедро тратя гвозди о неподатливые березовые планки.

Работа шла бойко.

Старичок пониже наращивал штабель отремонтированных ящиков. Штабель рос с одного бока, тут же уменьшаясь с другого. Другой пятикопеечный дед весело таскал стопки готовой продукции за угол. Приезжий поинтересовался плодами кипучей работы. Потрогал присобаченную лихим Дедом дощечку. Дощечка осталась в руке. Ростислав хмыкнул. Очумело глянул на ремонтника:

— Ты что творишь, старик?!

Тот, не оставляя в покое громадного молотка, добродушно прогудел:

— A то как же. Тара нуждается в порядке. Справная тара везде нужна. Как же без нее, без тары-то? Упаковка и человеку требуется. Человека без упаковки на тот свет-то не спроводишь. Не-е-ет, во всяком деле без тары... каюк. На то есть порядок...

Трофейный работник «токал», будто малым молоточком подстукивал в лад большому:

— Опять же, заработок... пятирик медью-то с кажинного ящика.

Дед умолк я задолбил дятлом. Аж пот на носу. Что значится при деле человек.

Расспросив про дорогу, Пархомцев свернул за угол. И остолбенел... Другой дед, который без молотка, споро швырял справную тару в гудящий пламень костра.

Пархомцев моргнул раз-другой:

— Эй, старик! Никак заболел? .

— A-то как! — отозвался высокий дед. — Территория... она порядка требует. Иначе захламленность получается. Ныне без порядка-то никуда. Пожнадзор-то не дремлет. Да оно и того... За уборку двора-то наряд полагается. Как-никак копейка, — и попрыгал дальше деловой гриб...

* * *

Валерик был простодушен до наивности и затейлив обличьем. Смех брал при виде его гримасничающего лепешистого лица; с охряными, выпуклыми как у карпа глазами. С первых же минут знакомства он привлекал неожиданностью слов и поступков.

Доподлинный гуран по происхождению, Валерик не сохранил черт характерных для предков по материнской линии, но смотрелся курортным, нахалом, с модным золоченым крестиком на смуглой литой шее.

Случайно познакомившись с Ростиславом, Валерик, взялся опекать приятеля всем жаром своей неуклюжей души. А то, что он был именно неуклюж — это замечалось сразу. Верно поэтому Валерику и не везло «по всей жизни». Незатейливая опека станционного аборигена тронула Ростислава. Как разжалобила его и трудная судьба знакомца, подкинутого еще «в расцвете грудной юности» на попечение деду, злющему от дремучести ума и лет Змеегорычу. Зиновия Егоровича — Валерикова деда Пархомцеву уже доводилось видеть на приступке рубленного «в лапу» дома. При виде посетителя Змеегорыч цедил изжеванными полосками губ не то угрозы, не то жалобы и уходил скачками за сараюшки, кося назад кровянистым глазом.

Жалок был этот старик и невзрачен, словно истрепанный ветром жухлый тополиный лист, одним словом — небыль. Зато его веселый внук заверял Пархомцева, что даже не женится «по причине деда».

— Ведь этот старый кикимор кого угодно может забормотать. Сглазить может любого. Нашто уж я привычный, и то опасаюсь, когда этот колдун начинает сепетить. Про собственную мать приятель отзывается еще короче:

— Сука! Шляется по Сочам, а по ней Колыма слезами плачет.

Так же просто Валерик судил про все остальное:

— Эх! Лучше Северный Кавказ, чем южный Сахалин. Век свободы не видать! Мне бы... тыщ пятьдесят, показал бы я Продовольственной Программе задницу. Погулял бы, пока хром на мне не полопался.

Змеегорычев внук уважал закавыристые словечки, цеплял их походя словно репьи. И они липли, прирастали к нему, так густо замешивая Валериков лексикон, что он уже не мыслился без загогулистых выражений. Впрочем, этот его волапюк, составленный из жаргонизмов и мудреных терминов, создавал Валерику «имидж» и придавал ему универсальную коммуникабельность. Настолько универсальную, что после минутного знакомства Валерик мог бы свободно «общаться» с первым попавшимся люмпеном из самого дикого уголка Папуа-Новой Гвинеи.

Валерик любил все загадочное, И то! В каком захолустье приходилось ему обретаться. Ну чего хорошего он видел? Обшарпанный вокзальчик? Появившийся бог весть когда, черт знает зачем. Что еще? А что может быть в подобной глуши! Вон на бугре — непременная привокзальная водокачка из темно-красного кирпича, посаженная на попа толстым шестигранным карандашом. Слева — продовольственный магазин, где фауна отдает океаном, а далее «Ставриды» счет не идет... Скучнеет глаз, переползая беременным тараканом по пустым полкам, на которых некогда красовались: «Ставрида в томатном соусе», «Ставрида пряного посола», «Ставрида бланшированная с добавлением масла» и прочий «автоматно-масляный» ассортимент. Ныне ж здесь: унылый копеечный недовес, притаенный в подсобке дефицит, избито косящая на полделения вперед стрелка весов, у которых глазок уровня давно облюбован мухами в качестве отхожего места... Сразу за бугром, поодаль от ограды «Заготзерно» царит жирная грязь территории машинно-тракторных мастерских. На территории изобилие ржавеющих, рассыпающихся утопающих в промышленной жиже скоростных плугов, кормораздатчиков, разбрасывателей, перебрасывателей, борон, пневмопогрузчиков — застарелых отечественных неликвидов. Когда-то выбитых, выцарапанных, отпущенных скрепя сердцем, навязанных согласно договорам, просто свалившихся с неба наконец.

Да. В тоскливом месте жил Валерик.

Как выяснилось сразу, приезд Пархомцева на станцию был просто нелеп: никакой телеграммы Светлана не отправляла и при встрече разговаривала с ним так, словно он нарочно сочинил эту телеграммную историю, дабы иметь повод увидеться с ней. Ему даже показалось, что в ходе разговора она старательно скрывала свое торжество. Это еще обозлило и он решил уехать тотчас. Но шли дни, а он по-прежнему торчал в поселке, все больше удивляясь самому себе.

Снятая на месяц квартира обошлась в общем-то недорого. Наследники уютного, хотя чуть обветшавшего домика обрадовались квартиранту: охотников купить избушку не находилось и было хорошо уже то, что она какое-то время будет под присмотром.

Вместе со стенами и крышей над головой приезжий получил в пользование всю обстановку, включая деревянные ложки. Новые владельцы не прельстились ископаемой рухлядью; и остались догнивать по углам тяжеленные комоды да шкафы, дверцы которых тонко повизгивали на петлях, а задние стенки светились частыми ходами древоточцев. Зато стекла комодов, оправленные безвестным краснодеревщиком в резные, рамы, радужно замутились и были совершенно непроницаемы для глаз.

Переход приятеля на квартиру возмутил Валерика:

— Е-мое, на кой тебе это вшивое бунгало? Жили бы у нас, ловили бы кайф.

Он обиделся не на шутку. Отошел лишь на другой день:

— Ладно, как хоть... Мне лично бара-бир, тебе же хотелось как лучше.

Вот Светлана в свою очередь решила, что Ростислав задерживается единственно в надежде на примирение с ней. Лишней скромностью бывшая супруга Пархомцева не страдала никогда.

Рано лишившись матери, Светлана воспитывалась отцом. За годы своей супружеской жизни Пархомцев видал тестя раза три-четыре, не больше. Но и за столь короткий срок успел понять жизненную мудрость тестя, которая заключалась в присказке: «Гордым был и козел. Сказал: «Умру, но останусь козлом.» Да вышла не та натура — осталась козлиная шкура». — В общем Светланин родитель оказался странным мужиком… Как сказал бы Валерик — чудом природы.

В магазин тесть ходил с обычным мешком: загружался скоро черствеющими буханками сразу на полмесяца. Экономил он на всевозможной дряни, одевался во рванье: кирзовые сапоги со сбитыми набок каблуками, замызганную фуфайку и некогда синие, но напрочь обтрепавшиеся галифе. Юдоль!

Кому придет в голову, глядя вот на такого убогого товарища, что он — владелец огромной усадьбы, где только сад занимает... эдак гектара два. А в саду яблони, груши...

По сибирским условиям, да по прежним временам на одних только фруктах можно было нажить целое состояние. И тесть не церемонился. Он, можно сказать, сдирал с покупателей скальпы. А сад берег от ребятни крепче, чем другой жену от искусителя. По всему периметру садовой ограды, сбитой всплошную из двухметрового теса, тянулась колючая проволока. Под током.

Опыт по использованию «колючки» садовладелец приобрел еще до войны. Приключилась с ним в году 193... большая неприятность, а именно — прописали будущему тестю работу на свежем воздухе, непонятно за какой грех. И прописали общим сроком на пятнадцать лет, с последующим ущемлением в правах. Ан вскорости выясняется, что дело бедолаге пришили настолько туфтовое, по которому не причитается и года отсидки. Почесали органы в затылке, выдали пострадавшему честь честью положенные в таких случаях бумаги, и, — за ворота. Возвратили ему и ордена — полный иконостас! А под конец выплатили компенсацию, в больших рублях, за все годы ударного труда на лесосплаве — живи не хочу!

Однако не прошли для Ростиславова тестя бесследно пять лет нечаянного заключения, кончилась его вера. Орденоносец, и патриот в прошлом, он после лагерей вернулся скопидомом. Да таким, что родная дочь стеснялась папаши.

Светлана, в противовес отцу, по любому поводу ссылалась на «людей». Люди умели. Люди доставали. Люди обеспечивали достаток в семье. Разумеется, Ростислав «к людям» не относился. И в результате, можно сказать, пострадал «за людей», потеряв семью. О чем вряд ли жалел через год после развода.

Пожалеть себя ему еще только предстояло...

* * *

Уже не первый вечер Ростислав ежился, ощущая вкрадчиво постороннее присутствие.

Вскоре он удостоверился в слежке. Кто-то неотступно следил за ним. Пришлось раз-другой обернуться, неожиданно замедлив шаг, прежде чем преследователь обнаружил себя и в свете луны на мгновение раздвоилась мохнатая тень забора, а щеку тронуло легкое, словно детский волос, дыхание.

Пархомцев замер. Судя по смещению замеченной им тени преследователь отступил за широкий тополиный ствол.

— Кто здесь? — голос Пархомцева дрогнул.

Улица молчала. Ростислав на цыпочках двинулся к тополю стараясь не шуметь. Он одолел половину расстояния, отделявшего его от тополя, когда едва различимое пятно скользнула в проулок. Оставив колебания, Ростислав перешел на бег. Преследуемый и преследователь поменялись местами. Теперь Ростислав настигал незнакомца, похоже обладавшего кошачьим зрением, но слабого на дыхание. Вскоре убегающий оценил по достоинству преимущество Пархомцева в беге и затаился. Неясная тень исчезла, затихли звуки шагов. Пархомцеву показалось, что неизвестный даже затаил дыхание: сколько Ростислав ни вслушивался, не мог уловить ни единого звука. Оставалось одно из двух — отступить или двигаться дальше наугад, прижимаясь спиной к забору. Он выбрал второе.

На Ростиславово счастье судорожный всхлип долетел до него прежде, нежели он почувствовал пустоту за спиной. Противник стоял в проеме калитки. Не ожидая ничего подобного, Пархомцев столкнулся с незнакомцем. Ударился о него корпусом. Откачнулся. Жгучая боль пронзила руку. Одновременно послышался звук упавшего на землю металлического предмета.

Незнакомец вырвался из рук ошеломленного болью преследователя. А через считанные секунды дробный стук подошв затих вдали и Пархомцев остался один.

Ростислав, пересилив боль, нагнулся и пошарил под ногами. Пальцы наткнулись на что-то острое — это было лезвие ножа. Запоздалый озноб прошел по телу — только чистая случайность уберегла его от смертельного удара, подойди он к калитке лицом вперед, клинок пришелся бы в, левую сторону груди и тогда!..

Дома боль, утихла. Хотя рана на первый взгляд казалась довольно серьезной.

Отточенное как бритва лезвие проделало длинную прореху в рукаве. Поврежденная рубашка намокла от крови и липла, к телу. Тут Ростислав вспомнил о ноже. Поистине неожиданность следовала за неожиданностью — нож был его, а вернее — его дяди. Да-да, тот самый нож, что был украден у Ростислава за тысячи верст от этой станции.

Мысли раненого путались. Вне всяких сомнений эта вещь еще месяц назад принадлежала ему, у нее те же хищные очертания клинка, та же ручка желтой кости, завершающаяся изящным копытцем. В вёрхней части которого была треугольная выбоина. Хотя... Глубоких царапин на медном пояске, где кость переходила в лезвие, прежде не было. Эти царапины говорили скорее всего о попытках отделить рукоятку от клинка. Попытках безуспешных, ибо стык между костью и медью остался целым. Некто, пытавшийся разъединить детали ножа, или сильно сомневался в успехе или проявил достаточную осторожность, опасаясь испортить красивую вещь.

Ростислав терялся в предположениях.

Никакого смысла в разборке ножа он не находил,...

Дядин нож поразил Валерика. Поначалу он даже оторопел; «Ну ты даешь!» Дальнейший рассказ, связанный с историей ножа он выслушал, приоткрыв рот. Но Валерик не был Валериком, если тут же не выдал бы очередную фантастическую идею. Вообразить, что в ручке ножа хранится клад сам Ростислав, например, не сумел бы. Но вот теперь, слушая домыслы Валерика, он вспомнил, как мать упоминала про какой-то секрет, оборудованный в одном из двух ножей. Впрочем, у него достало здравого смысла промолчать о материных словах, так что Валерик ушел раздосадованный, почувствовав скрытность приятеля.

Странные дела творились в этом мире. За ночь порез на руке Ростислава исчез. Казалось бы — чудо! А он сидел и штопал распоротый рукав. Вот и получается: человек не достоин чуда, которое способен сотворить.

Он шил, а за окном скулила соседская собака. По весне беспородную псину задело колесом грузовой машины, повредив хребет. С тех пор пес волочил зад, а вечерами жаловался на судьбу. Увечная псина сохранила приветливость к людям, считая, что ее добрый характер хоть как-то компенсирует увечье. Однако окружающим было недосуг вникать в собачьи переживания. Оттого Кешка симпатизировал приезжему. И новый знакомый не скупился на хлебные корки, щедро посыпанные сахаром. Сочувствия себе подобных Кешка ждал зря. В собачьем сердце, при ярко выраженном индивидуализме отдельно взятой натуры, преобладали коллективные устремления. Сильного опасались все, и всей разномастной стаей пресмыкались перед ним, Также единогласно собачье общество отвергало ущербных. Кешка стал инвалидом, оттого Пархомцев замечал, как ему выражается презрение представителями поселково-дворняжьей общественности. В чистопородной, элитной среде изувеченному псу было бы лучше: его просто не видели бы в упор; побрезговали бы связываться или проявили бы снисходительность. Но ни овчарок, ни эрдельтерьеров на станции не держали.

А тявкали по дворам, чесали пузо, отлавливали блох, азартно щелкая зубами, слонялись по улицам, поднимая ногу у каждого столбика и водоразборной колонки куцелапые, со свалявшейся шерстью, невоспитанные псы, настолько малофотогеничные, что казались треухими, а то и безухими вообще.

Еще не так давно поселковые собаки считали Кешку равным себе, а поэтому не простили ему падения. Четвероногие аборигены рассуждали без затей: беда, случившаяся с другим, могла случиться и со мной, но пока к счастью дело обстоит иначе, так почему бы не отвести душу. Ведь если, не дай бог! Беспомощным стану я, то по отношению ко мне остальные поведут себя не лучше... Что ж, поселковых дворняг можно было понять и простить. Ведь они же... собаки.

Кешка тоненько взвзизгнул.

Ростислав отворил дверь. Очевидно к непогоде собачьи муки усилились и досаждали так, что Кешка, работая передними конечностями, переполз порог и оказался на кухне.

... Человек глядел на пса. Чёрная без единого пятна шерсть, лохматые уши и хвост, длинный торс, на несколько коротковатых лапах — все это окукливалось в светло-фиолетовый туман. Кешка трясся, скулил и пытался бежать, но мышцы ног не слушались его.

Пархомцев иссыхал от внутреннего жара. Выйти из странного, угрожающего ему состояния удалось не вдруг. Его качало, половицы под ногами уходили то вправо, то влево и он вынужден был цепляться за край комода. Дело дрянь!

Действительно, если приступы этой «болезни» участятся, ему несдобровать. Впрочем, не стоило называть «болезнью» тот бред, который с ним происходил. Ростислав уже догадался — это тот злой дар, про который толковала Хатый и который погубит его, если он не будет беречь себя.

Когда человек очнулся, пес уже стоял и стоял на четырех лапах. Он схватил на лету брошенный ему кусок хлеба и шмыгнул под стол...

На улице зашумело. В комнату проник свет одинокой фары. Спустя минуту от входа потянуло сквозняком.

Вошедший был тем самым крепышом, со сросшимися на переносице мохнатыми бровями, кого менее всего желал бы видеть хозяин квартиры, накануне слыхавший от Валерика, что некто «бровастый» ухаживает за Светланой и, как утверждают, не без успеха. Разобраться, так Ростиславу не было дела до личных привязанностей бывшей супруги. Но это в обычной ситуации. Сейчас он оказывался в положении навязчивого мужа, однажды отвергнутого. Мог ли он объяснять всем и каждому истинную цель своего приезда, объяснить, что телеграмма, якобы отправленная ему Светланой, была злобной шуткой неведомого недоброжелателя. Как он мог растолковать окружающим, что продолжает торчать в этой глуши по причине душевной растерянности, будучи не в силах решить куда ему податься, ибо никто и нигде его не ждал. В конце концов он сам понимал всю нелепость своего положения. Случайно или нет, но настораживалась очередь, когда он появлялся в магазине. Казалось, очередь ждала от Ростислава какой-то экстравагантной выходки. Может он ошибался, а здешние провинциалки просто-напросто чимеру обились? Ну кто их поймет — этих аборигенок! Порой они из-за пустой луковой шелухи такой базар заведут, что чертям тошно. А их страсть к пересудам! Упаси нас, Господи! стать объектом сплетен. Затопчут. Изгадят с Головы до ног. Потом поди, узнай кто бросил камень первым. Нет никого! «Все говорят». Среди «всех» концов не сыщешь, исхода не найдешь. Остается выскочить на люди в банный день, рвануть на груди ситцевую сорочку румынского пошива и заводить покаянно: «Не могу-у-у больше! Бейте меня, товарищи-граждане, аморального типа по лупетке, по ребрам, по печени. Терзайте насмерть, ибо нет мне веры!» Сколько отменных репутаций из-за сплетен пошло на макулатуры. Сколько супружеских уз не выдержало натиска возбужденной общественности...

В общем-то Ростислав ничего не имел против густобрового Галкина. Что Ростиславу Гекуб и что Гекубе Ростислав? Он желал Светлане только добра. Пускай этим добром будет Галкин, Пархомцев ничуть не возражал. Однако появление бровастого гостя именно сейчас было излишним: он вошел в момент когда хозяин дома осматривал вновь обретенный нож.

Пархомцев спрятал нож за спину. Спохватился: мятая в пятнах крови рубашка висела на спинке стула. Убирать ее был поздно. Оставалось прикрыть стул и висевшую на нем рубаху своим телом. Что Ростислав не замедлил сделать.

Галкин, набычившись, встал у порога:

— Вот... зашел... поговорить. Томатного цвета губы едва двигались.

— Уехал бы ты! Я... Мы... Ну чего тебе тут? — Гость поймал воздух хрящеватым носом, нырнул правой рукой в карман.

Хозяин напрягся. Обмяк, увидев, как Галкин достал сигарету а потом сжал меж пальцев. Тонкая бумага лопнула и золотистая табачная пыль опустилась на пол.

А Галкин запыхтел по новой:

— Вот... Значит мы...

Хриплые звуки его голоса раздражали барабанную перепонку, больно отдавались в голоде. «Ну что он мычит, будто жевку сосет?» — поморщился Пархомцев. До того сделалось гадко, будто слизью обволакивало.

Удавиться бы! Заползти в темный угол и повеситься. Какого рожна им надо? Чего лезут... со своими проблемами? С нелепыми претензиями? Кому я мешаю?

Что-то нехорошее проступило на лице хозяина дома. Иначе отчего Галкин завяз на полуслове, оторопел, установившись в одну точку? Он увидел нож! О котором Пархомцев совсем забыл и теперь держал перед собой.

По сияющему клинку бегали голубые блики; металлический отсвет падал на лицо Ростислава.

Светланин ухажер попятился. Уткнулся спиной в дверь. Из-под стола выметнулся Кешка. Красными от ярости глазами пес окинул людей, потом насел на отступающего Галкина. Незадачливого посетителя защитила хлопнувшая перед собачьим носом дверь...

Снова зарычал Кешка. Теперь он рычал на Валерика, влетевшего как всегда без стука. Было за новым приятелем такое: появлялся без предупреждения, начинал разговор с полуслова, ходил вприпрыжку, будто с шилом в заду. Вот и в этот раз — тотчас же забегал, зажестикулировал. Заиграл всеми мышцами разом. Кешка даже увял от такого напора, вернулся в безопасное место.

— Вот те бимс! Никак мордедутие было? То-то Галкин отсюда понесся... Лично мне эта птица... бара-бир. Но если он к тебе что-нибудь имеет... Только намекни. — Хохотнул. Поймал зрачками предплечье Ростислава.

— Ого! Рана-то тю-тю! С возрастающим удивлением оглядел собаку. Картина получилась забавной: в полутьме под столом оскалившийся пес, а напротив — Валерик с приоткрытым ртом.

— Слушай... Я твоего кобеля знаю. Он же...

Врать не хотелось. Ростислав помялся и начал...

Рассказ получился долгим.

Приятель слушал, стараясь не дышать. А рассказчик будто заново переживал случившееся. Пожалуй в ходе повествования он волновался больше и ощущал все острое, чем сразу после ранения.

Он рассказал, как намочил и осторожно снял повязку. Влажный бинт открыл почти не тронутый кожный покров, на котором замечался припухший розовый рубец: Но и тот на глазах бледнел, рассасывался, делался уже. Все происходило точь-в-точь как тогда — на лыжной прогулке. Кожа по соседству с рубцом, казалось, существовала вне зависимости от остального тела; едва приметное движение ее верхнего слоя продолжалось до полного исчезновения розового пятна. Ростислав завороженно следил за чудом, сжимая в пальцах грязный комочек бинта...

* * *

Узнав секрет Пархомцева, Валерик замаялся вконец. Принялся строить лихие планы, без стеснения отводя в них себе главные роли. Он фантазировал. Накручивал сказочную карусель хлопотливо окрашивая каждую деталь. В своих прожектах он завирался до степеней изумительных и порой так увлекался, что сам приходил в испуг. За его причудами, грандиозными и наивными, отходила душа хозяина дома.

Однако судьба по-прежнему испытывала бывшего учителя.

... В пустоте комнаты на углу столешницы белело письмо. Ростислав вскрыл конверт и пробежал глазами текст, Неровные строки сползали наискось тетрадного листа; «Здравствуй пока Пархомцев. Двое уже на том свете. Очередь за тобой, жди в юне али укатывай, выродок предателя. Знаешь поди про деда?»

Автор письма по умыслу или по малограмотности избегал запятых. Читая, Ростислав подставил их мысленно, стремясь вникнуть в текст. На обратной стороне листа имелось решение какой-то алгебраической задачи. Очевидно пишущий использовал страницу из первой попавшейся тетради, что не один год провалялась где-нибудь в сарае или на потолке. Бумага была желтой и пыльной, а фиолетовый текст на изнанке листа порядком выцвел. На конверте не имелось подписи и обратного адреса.

Адресат предположил, что «в юне» — означает в июне месяце. Большего из письма нельзя было выжать.

Дикое послание укладывалось в ряд нелепых событий, свалившихся на Пархомцева в последние недели. Письмо являлось вполне логичным шагом для того, кому приезжий, сам того не ведая, крепко насолил. Смущало иное — несоответствие между текстом письма и полученной ранее телеграммой. Имелся ли смысл куда-то заманивать человека, чтобы позже прикладывать столько усилий, дабы выпроводить его обратно? А какая роль в преследовании Ростислава отводилась дядиному ножу? Чего же хотел злоумышленник?

Ледяной холод поднялся от ног к сердцу. Словно судорогой свело скулы. Стоп! А смерть отца! И то первое письме! Выходит, не простые угрозы, а обвинение в предательстве деда убило отца? Обвинение ничем не подтвержденное. Но не-е-ет... В том послании имелось что-то еще. Похоже отец получил весомую улику против деда — тот небольшой серый клочок бумаги. Неужели дед Ростислава выдал манохинцев милиции? Но зачем? Зачем он направил партизан в лапы этого... как его? ага! прапорщика Посельского? Но ведь, предупредив Посельского об отряде, дед становился самоубийцей. Прапорщик не мог бы открыть секрет предателя другим милиционерам. Посельский был бы круглым идиотом, если бы доверился кому-нибудь. «Есть тайна двух, но тайны нет у трех, и всем известна тайна четверых». А будучи не в курсе грязных дел начальника, подчиненные в ночной неразберихе вполне могли ухлопать и осведомителя. При таком раскладе выходило, что погубил партизан не дед. И был ли вообще предатель? Отряд Манохина мог стать жертвой одной из бесчисленных случайностей, подстерегающих любого из нас на этом свете.

Нет, нужно во чтобы то ни стало найти автора писем. Ростислав обязан сделать все возможное и невозможное, но оправдать деда...

Узнав про письмо, Валерик хихикнул:

— Муть! Это не Галкина работа.

Он оставался в неведении относительно второй части послания. Ростислав опасался, что приятель по причине своего легкомыслия может поверить обвинениям, содержащимся в письме. Поверили же другие. Иначе откуда среди односельчан появилась неприязнь к Пархомцевым? Неприязнь, внешне ничем не выражаемая, но растущая как растет раковая опухоль, медленно и неотвратимо. Нет уже и в помине причин, обусловивших начало страшной болезни, и сам заболевший живет прежней — дораковой жизнью, а где-то в печени или пищеводе скрытно множится, плотоядно членится взбесившаяся клетка. И вскоре окружающие начинают примечать на лице пораженного печать смертельного недуга.

— Пантелю до автографов ни в жисть не додуматься, — продолжал Валерик, поводя выпученными глазами. — Ты чо, Пантелю трусишь? Правильно, Пашка Галкин — жук еще то-о-от! Он же с приходами, Пантеля-то, — говоривший повертел пальцем у виска. — Кого хошь спроси, чокнутый он...

Успокоил:

— Плюнь! Слюной. В случае чего я Пашку вмиг достану.

Заегозил. Сделался вкрадчивым Валерик:

— Да забудь ты про дурацкое письмо. Мало ли на свете дураков. Мне вон тоже писали...

Он разумеется соврал. Но ложь его была во спасение.

Я што хотел сказать? А-а-а! Давай рискнем... Ну... насчет исцеления.

Выжидательно посмотрел на Ростислава:

— Чо тебе на собаку тратиться. Давай кого... посерьезней. Во — у Наташки пацаненок при смерти. От него уже врачи отказались. Мол, неоперабельный... Они отказались, а мы — тут! Так дескать, и так. Приходим — ба-а-ац! Наташкины родичи на радостях нам — тысяч пять. У самой-то Наташки денег не очень, а у родичей есть.

Толкнул плечом заскучавшего собеседника:

— Ты чо! Не веришь? Думаешь, не раскошелятся? Ну уж не-е-ет! Дадут да еще спасибо скажут.

Погрустнел от внезапно произнесенной мысли:

— Да мне деньги... бара-бир! Плевал я на них с высокой ели.

Валерик смутился, не видя поддержки. Запутался окончательно.

— Не хочешь как хочешь. Тебе же они... На поправку. Ну и мне... не помешало бы... кучей. Эх! При деньгах — и бабы наши и никакой амортизации. Отметил бы случай... Указ нам не в указ!

Рассвирепел, заметив иронию в глазах у Ростислава;

— Мы ж не воровать собираемся! Нам за это дело памятник полагается. Подумаешь... деньги! Что мы хуже других?

Убежденно подвел черту:

— Все начальство прет в четыре руки, А пролетарии завсегда на фу-фу пролетают.

— Так уж все начальство ворует, — усомнился Ростислав.

— Все! — отрубил увалень. Не было уже в нем простецкой живости. Напротив, четко обозначались скулы да зрачки полыхнули разинским огнем.

— Я бы этих, которые при шляпах!

— Ну-ну, ты сам шляпу носишь, — попробовал урезонить приятеля Ростислав. — Сам рассказывал, что красуешься на Доске почета.

— Моя шляпа наследственная. Не в ней дело. И физию мою вывешали потому, что не хмырь какой-нибудь. На мой счет много кой-чего причитается. И не прогуливаю, и вкалываю, дай бог каждому, а ни дачи, ни машины. Зато возьми зава... в «Заготзерно»... Крадет подлюга, словно багдадский вор. Не-е-ет! Если я пролетарий, ты мне дай!

— Разошелся! — Ростислава взяла досада. Он, видишь ли, пролетарий. Знаешь, что воруют и молчишь? Держишь фигуру в кармане.

— Ага, держу. Я оттого и в почете, пока молчу, не возникаю. Заикнись я хоть разок...

— Трусишь!

— Я не трус, но не дурак. Где-то я читал, что лучше быть живой собакой; чем дохлым львом.

Валерик округлил глаза. Забегал по комнате. Потом присел на кровать, ехидно поглядывая на хозяина. Начал настырно:

— А ты... смелый? Я бы на твоем месте... Я бы столько жизней спас!

Нет не прост, совсем не прост Змеегорычев внук. Попал в самую точку.

Ростислав даже самому себе не желал признаваться в собственной слабости. А между тем им все больше и больше овладевал безотчетный страх. Скорее подсознанием чем рассудком он предчувствовал, что необыкновенное состояние, благодаря которому им совершается очередное чудо, вызывает необратимые изменения в его организме. Присущий живому инстинкт подавал сигнал опасности. Чего-нибудь стоило и предостережение Хатый.

По здравому размышлению, он не был прирожденным трусом или эгоистом. Но не имел привычки бросаться очертя голову в пустоту, в неизвестность, туда, где отсутствовали привычные ориентиры.

Сейчас он слушал, но не слыхал приятеля. Их тени размазывались на стене: пляшущая тень не умолкавшего ни на минуту Валерика и неподвижная его. Тени явственно менялись в размерах. Тень Пархомцева съеживалась, расслаивалась, постепенно тощала, поедаемая соседкой, которая густела. Росла. Поднималась к потолку. Пока не накрыла собой большую часть стены. Гигантская, она конвульсивно дергалась, старалась вырваться за пределы комнаты. Подмятые ею предметы исчезали из поля зрения и рассеивались, словно призраки, а тень — колосс сделалась единственно материальным в этом фантомном мире...

Вдруг резануло ухо. Ростислав сморгнул набежавшие слезы прислушался — Валерик порол несусветную чушь.

— ... Ты — пришелец!

— Ну тебя к лешему, — рассердился хозяин дома. — Лечиться тебе надо; совсем очумел. Плетешь черт-те знает что. Сам ты пришелец с фермы! Люмпен от алхимии!

— Нет... ты погоди. Если ты — не пришелец, тогда пришельцы — твои родители, а не то — дед с бабкой. Не может быть таких способностей у нормального человека.

Ошалел Валерик. Выпялился на Ростислава, аж побелел, смех, и грех...

«...Зло во имя добра!

Кто придумал нелепость такую?»

За кустами у реки имелось свободное пространство, недоступное для постороннего глаза. От поселка укромное место закрывалось порыжевшей от зноя сопкой. От края сапки до полосы кустов оставалось метров двести сравнительно ровной земли, засоренной короткой, жесткой травой. Так что для тех, кто искал уединения на берегу, в случае тревоги всегда имелась возможность уйти незамеченным, прячась за стеной из тальника.

В тихий полдень людское присутствие в зарослях выдавали только приглушенные обрывки фраз.

— ... надо проверить...

— ... Теперь ясно, что нож совершенно ни причем. — Второй голос строжился. — Признавайтесь, что со слежкой вы наглупили. Так не упорствуйте в своей глупости, если человек дурак, то это надолго.

Первый голос больше оправдывался:

— Я делал так, как вы сказали. Он мог меня узнать...

— Перестаньте кричать. Хотите, чтобы нас услышали?

Плохо различимая за ветками фигура поднялась во весь рост.

— ... незачем много знать.

— А потом? — надтреснутый голос дрожал.

— Ничего не попишешь... Насколько мы сумели разобраться, он обречен и без нас. В любом случае. Но не думайте... Я не вурдалак и по воскресным дням не ем младенцев. Мне его тоже по-своему жалко. Вольно или невольно он стал целью всей моей жизни, и я почти сроднился с ним. Первый голос грустно подвел итоги: — Это оттого, что у вас не было детей. Правда, случается, когда и родные дети приносят одни горести.

— Бросьте! Что за мерихлюндии? — строгий ободрил.

— Завтра… — он перешел на шепот. — Он должен понять, что деваться ему некуда. Что у него нет и быть не может другого выхода...

Молчание собеседника строгий голос принял за согласие. И вскоре на прогалине остался лишь один человек. Держа прямо спину, он долго сидел, положив руки на колени. Человек вспоминал. Он оживлял в памяти то, о чем не стал бы откровенничать ни с кем, даже с собственной тенью...

* * *

Тогда, в Киевском ЧК, он не случайно выбрал Посельского. Уже в то время он предполагал, что ему понадобится свой человек в местах, откуда был родом спесивый прапорщик. Что-что, а в людях обладатель строгого голоса разбирался и ошибался редко. Прапорщик судя по всему считал себя человеком чести, а такой не позволит забыть про оказанную услугу. Если только сохранение жизни и свободы можно назвать услугой.

Приходилось спешить. Противник захватил мост и растекался по улицам правобережья. В этой бестолковой войне даже ответственные дела выполнялись наспех, в самую последнюю минуту. У него не оставалось времени, чтобы подготовить для прапорщика солидные документы; пришлось взять то, что было под рукой...

В просторном, превращенном в камеру подвале, пленных почти не оставалось. Две вечерние партии основательно разгрузили помещение. Среди оставшихся выделялся артиллерийский капитан, который вопил не переставая. За день он охрип, но продолжал кричать. Его белые глаза невидяще остановились на вошедшем. Капитан считал себя расстрелянным. Ему было непереносимо оставаться среди живых, и он вопил, умоляя его похоронить. Безумец опасался прихода жены. Ей надлежало навестить уже прибранную, с холмиком, обложенным дерном, могилу мужа. Она не должна была видеть его вздувшийся беспризорный труп, способный вызвать отвращение. Такого она не перенесет. И, капитан торопил с погребением.

Артиллерист знал, как выглядят брошенные мертвяки в военной форме. Он это не раз видел, и, будучи покойником, требовал могилы. То есть — того, что в страшную пору достается далеко не всем: Счастливец! Лишившись разума, он не успел узнать про жену, расстрелянную неделей раньше.

... Враг обладал большим числом сочувствующих. Приходилось лишать его поддержки. А опорой врагу являлось множество людей: недобитые аристократы, матерые спекулянты, поповский сброд и черноризники, злопыхатели из обывательской среды, студенты, доценты, профессора, бывшие офицеры — в первую очередь...

Несколько выстрелов разбросали арестованных по подвалам. Посельский продолжал стоять, ожидая своей очереди, своего конца, который пытался встретить достойно. Но обстановка мало благоприятствовала гордой встрече со смертью, и тоска замутила глаза обреченного.

— Посельский, возьмите документы. — Ствол пистолета указал на дверь.

— Советую вам вернуться в родные края и сидеть там тихо, главное — не забывать, что долг платежом красен.

Еще не веря, прапорщик шагнул к выходу.

— Смелее, черт вас дери! Да забудьте про офицерское прошлое. Карта таких как вы, бита. На случай же запомните, меня зовут... — ухо арестованного щекотнуло.

— Теперь бегите! Надеюсь, вы найдете, где отсидеться на первых порах. Бегите, черт вас!

По-прежнему сомневаясь, прапорщик вышел во двор. Сзади было тихо. Он прибавил шаг, свернул за угол и быстро исчез в направлении моста...

Невзирая на былое благородство и офицерскую спесь прапорщик все-таки обманул ожидания спасителя. Нет-нет, он сохранил бывшему чекисту жизнь, но отказал в помощи, и что хуже того — держал под стражей.

Вырваться удалось хитростью. Вместо спрятанных ценностей Посельский получил в горло остро заточенный трехдюймовый гвоздь. Долгие часы пленник раскачивал, а потом точил о каменку извлеченный из стены металлический стержень, который обнаружил над полком бани, послужившей ему тюрьмой. Царская каторга научила многому, и он воспользовался этой наукой.

Прапорщик еще агонизировал, когда убийца, забрав оружие, столкнул безжизненное тело в лог. Глубокий снег раздался под тяжестью мертвеца и сомкнулся вновь.

Много позже он понял, что Посельского подвела не корысть. Как ни странно, но начальник милиции был равнодушен к земным благам. В его опустошенной душе осталось место единственной страсти — ненависти. Именно ненависть толкнула прапорщика на риск. Он желал лишний раз унизить пленника видом награбленного барахла. И остался гнить в лесу. Только спустя долгие годы отыскался его скелет, а вместе со скелетом и часы. Кто мог знать, что Посельский носил с собой отобранную у арестованного вещь? Впрочем, все хорошо, что хорошо кончается: дело о найденных останках попало к «спасителю» Посельского и на том все закончилось.

* * *

Свет горел вторую ночь подряд. Наташа сбилась с ног. Лицо сына с каждым часом серело все больше. Чаще и чаще приходилось ставить обезболивающее, но без того большие дозы, казалось, уже не действовали.

По тому, как сильно, словно от судорог, передергивались жилки на щеках мальчика, она видела, что боль не оставляла его ни на секунду.

Измученная женщина кипятила шприц, управлялась по дому, в панике ожидая, когда кончится лекарство, полученное с таким трудом. Три печати и пять подписей стояло на рецепте, прежде чем сухопарая аптекарша подала Наташе легкую картонную коробку. Пока аптекарша, волоча нога, шла в подсобку, пока открывала и с резким стуком закрывала сейфы, наконец, пока коробка совершала обратный путь к окошечку — все это время аптекарша сохраняла недовольный вид. Стервозное выражение ее лица не изменилось даже в ответ на подавленное, усеченное Наташино «Спаси...» Получалось так, что одетую в белый халат ведьму молили о спасении, а она не располагалась кого-либо спасать, уже наспасавши уйму народа и теперь еле двигаясь от изнеможения.

Наташа долго колебалась: надо ли забирать сына из больницы, как предлагал смущенный врач. Решилась она не враз. И кто знает, правильно поступила или нет?

Сашёк был безнадежен. Эту безнадежность врач не мог спрятать за нарочитой деловитостью. Она противилась обреченности, решив, что возле нее мальчику непременно станет лучше. Ей очень хотелось и она уверилась в том, что боль, которую ощущает сама — часть страданий сына, принятых ею на себя. А иногда приходило в голову иное: она не в состоянии помочь сыну так, как помогли бы в больнице. Ведь наверно есть какое то лекарство, запамятованное медиками и способное сделать чудо — поставить Сашу на ноги. Следом опять вспоминались виноватые глаза онколога и бессилие окатывало Наташу. Отпадало желание куда-то бежать, неизвестно кого просить, что-то предпринимать.

Часто заходили родственники и знакомые. Родственники была дальними, а знакомые — просто знакомыми. Визитеры ограничивались прихожей, не входя в комнаты и не задерживаясь. Она понимала их, когда, уже на улице, они вздыхали с облегчением, становясь совсем чужими для нее и ее мальчика. В какие-то моменты она даже завидовала им. Ей тоже хотелось покинуть дом, напитанный странными, нежилыми запахами, хотелось бежать по привычным, не давящим мозг и сердце делам.

Заходил и Валерик. Его смущала близость смерти для одного из обитателей дома. Пучеглазый шалопут, он в чем-то убеждал Наташу, а она смотрела на наго чуть раскосыми темными глазами, не понимая сказанного им. — Некогда Валерик приятельствовал с Наташиным, мужем. Но не это вызывало досаду. Злило то, о чём Валерик говорил: «Мы всегда сидим втроем». «Третьим» была бутылка.

Разумеется, глупо было винить во всех своих бедах собутыльников мужа. Вина лежала на самом Николае, который быстро спился, стал занимать деньги и, зная, что ему она водку не отпустит, начал подсылать в магазин кого придется.

Она попробовала не давать спиртное посыльным мужа и нарвалась на скандал. Первый же «обиженный» молоденькой продавщицей «подсыл» закидал ее матерными словами. Где наиболее обидными были: «От настоящей бабы мужик не запьёт».

Единственный на пять сел в округе, помимо станционного поселка, участковый Жапис — покрыл расхамившегося пьянчугу. Сам участковый чаще заглядывал в стакан, чем следил за порядком. И этот участковый Пил-Кертон ей же сделал внушение:

— Твое дело крутиться за прилавком и угождать клиенту. Отказывать гражданам в покупке спиртного законного права ты не имеешь. Тем более когда граждане держатся на ногах и предъявляют необходимую наличность.

Красномордый участковый начитывал ей долго и нудно. А посланный Николаем хмырь ехидно выглядывал из-за его плеча. В конце концов у стоящих в очереди, женщин лопнуло терпение. Первой заругалась родная тетка хмыря. Женщины только заводились, а ее уже понесло. Она была собой массивная, про каких говорят — легче перепрыгнуть, чем обойти, но голосом обладала тонким и режущим, словно лист осоки. Вскоре от теткиного визга боксерский Жаписов нос пошел складками, а племянник иссох бодячным кустом.

— Это какой-такой гражданин? Сестрин оторва что ли? Так он срамец, и бери больше — геморрой на семейском теле. Он у сестры как есть все шабалы попропивал...

Через полминуты ни хмыря, ни участкового в магазине не стало.

Указу Наташа обрадовалась. Однако «для нее так ничего и не изменилось, муж пьянствовал по-прежнему. Теперь он пил даже то, к чему прежде не имел склонности. Да и спиртное продолжало поступать в поселок неведомыми до властей путями. Хотя — почему неведомыми? Один путь был хорошо известен каждому: вином спекулировала мать Валерика. Она моталась из поселка в город, из города — обратно на станцию, скоро проматывая наторгованное, и, не засиживаясь в отчем доме. Даже не заглядывая туда. Валерик мать не жаловал, а Змеегорыч прямо указывал ей на порог тому уж лет пять и крепко держался своего.

Проклиная дочь-пьяницу, старик сочувствовал молоденькой соседке. За склонность к выпивке он часто ругал Николая, а заодно единственного внука. А когда Николай утонул, Змеегорыч впервые поднял руку на Валерика. Наташа видела как старик хлестнул внука по щеке, перекрестился и торопливо ушел в избу. Валерик проводил деда злыми и одновременно растерянными глазами.

Еще задолго до гибели собутыльника молодой сосед подкатывался к Наташе. Но то ли похороны Николая, то ли дедова пощечина убили в нем охоту поглядывать за соседский забор.

И вот он стал заходить снова как ни в чем не бывало. Странно, но сейчас он не вызывал антипатии. Ну было... ухаживал. Что с того? Разве только он подкатывался к ней. И Наташа получила пощечину от Николая, за несколько часов до того, как его не стало. От неожиданного удара ее бросило на угол кухонного стола и, если боль в скуле едва почувствовалась, то поясницу, казалось, раздробило. А муж, выскочив во двор, голыми руками высадил стекла в оконной раме. Затем он убежал, а на вагонке — обшивке стены, на кривых клиньях стекла по краю рамы остались подсыхать мазки и частые брызги крови. Такие же кровавые полосы, нашли у края майны, где утонул Николай.

На похоронах она плакала без слов.

Во-первых не знала приличных случаю причитаний. Во-вторых — стеснялась своего голоса. А он был грудным, с легким придыханием в нос, отчего звучал мягко, интригующе. Она же смущалась и на людях больше отмалчивалась.

«Бедному Ванюшке везде одни камушки». Чуть жизнь пошла на лад, едва Наташа свыклась с участью вдовы и к своему удивлению задышала свободней, набежала новая беда...

Повозила она Сашка по больницам.

Что только врачи ни говорили. И так, и сяк. Все, кроме правды. Они Долго определялись в диагнозе. Успокаивали, дескать, подозрение на опухоль — еще не опухоль и не всякая опухоль — злокачественная. Она старалась верить. Боялась не верить. Да можно ли испугом улестить беду...

Наташа постояла у двери.

Пересилила себя, заглянула внутрь.

Сашок лежал маленький, незнакомый. Уж лучше бы не приходил в сознание до конца. Уж лучше — сразу! Она вернулась на кухню.

О чем сегодня толковал Валерик? Ломило, голову и она плохо слышала сказанное им. Звуки его голоса казались придавленными, словно Валерик говорил уткнувшись лицом в подушку.

Так чего он хотел от нее?

... Картофелина оказалась квелой, в пятнах и червоточинах. Нож буравил в клубне круглые дыры и вместо картофелины получалось что-то жалкое, модернистое, в дополнение к кучке обрезков и кожуры.

У Ростислава кончились деньги. Пора было что-то предпринять, а он оттягивал и оттягивал решение. Возвратиться на родину? Как бы не ошибиться вновь. Слишком поздно приходит к человеку озарение. Можешь добрый кусок жизни проскочить под обманом, во весь мах, и вдруг остановиться в тяжком изумлении. Ничего и никого вокруг! Водишь рукой, а между пальцев — кисель, влажная дрянь. И понимаешь, что настоящее отвратно, а будущее мрачно. Но ведь не закричишь, не застонешь: «Обманули-и-и». У нас на покаянные вопли мало кто способен. Человек может признаться в дурной привязанности, во внутренней некрасивости, в крае начатой чекушки через открытое окно, даже в убийстве... Лишь в собственном легковерии и в собственной глупости признаются редко и с большим трудом. Такова человеческая природа. Нам недостает многого, но только не ума. Если некто, допустив глупость, постучит себя по лбу: «Эх, дурак я, дурак!» — это вовсе не значит, что он действительно считает себя таковым. Ума-то при нем — палата, да не удосужился, знать, сумничать лишний раз, поскромничал. Всего и делов-то.

* * *

За миллионы километров от маленькой станции потянуло солнечным ветром. Взметнуло плазму в черное пространство. Погнало эфирную рябь... Спустя секунды качнулся от легкого прилива крови к голове водитель грузовой автомашины, даванул ногой на педаль без нужды, тотчас управился, отпустил «газ». Ревущий машинный вопль полетел вдоль улицы...

Резкий звук проник в избу. Продребезжало оконное стекло. Наташа замерла у плиты. Она вспомнила, о чем говорил Валерик...

Ростислав поморщился от рева машины. Уронил нож в груду очисток. Мельком подумал, что кто-то должен прийти. Если верить приметам, гость будет мужского пола.

Сегодня к нему уже стучали. Он поднялся на стук: «Войдите». Никто не откликнулся. Вскоре дробный звук повторился. Пархомцев вышел на двор. На крыльце, у калитки — везде было пусто. Зато стук слышался отчетливей. Он завернул за угол. Вверху сруба под самым карнизом сидела яркая птица и быстро-быстро кивала головой. Когда она переставала кивать стук обрывался и только легкая древесная труха продолжала плавать в воздухе. «Дятел!» Ростислав на цыпочках вернулся в дом, пускай себе стучит. Приятно близкое соседство лесной птицы... Осторожная дробь вновь достигла слуха. Мягкое постукивание напоминало звук, с каким вспугивают замершую секундную стрелку ручных часов, легко касаясь выпуклого стекла подушечкой указательного пальца. Снова дятел?

В этот раз Пархомцев ошибся — на пороге стояла худенькая женщина.

— За вами я, — она тоскующе, глядела из-под низко обрезанной челки.

Ростислав опешил.

— Спасите Сашу!

Он недоумевал. О каком Саше она ведет речь?

Женщина встрепенулась, видя его растерянное лицо. Запинаясь, пояснила:

— Наташей меня зовут. — Дверь позади нее оставалась открытой. — Валерик говорил...

Сразу пришло озарение. Во-о-от оно что! Ну Валерик! Ну трепло! Интересно, что он наплел матери умирающего мальчика? Почему умирающего? Это понял бы каждый, взглянув на посетительницу.

История в которую влипал Пархомцев по вине приятеля отдавала авантюрой, а именно авантюр Ростислав всегда опасался. Он давно был сыт ими по горло. Вот Мих-Мих питал к ним слабость. Взять последний его приезд.

...Глаза художника светилась желчью:

— Ах-ах-ах! Демагогия... Авантюра... Вешать ярлыки — привычная для нас метода в борьбе с еретиками. Подчеркиваю — с еретиками, но не с ересью.

Ростислав увернулся, спасая нос от обличающего жеста оратора. Мих-Мих удивленно покосился на собственный не нашедший цели палец и с возмущением продолжал:

— Хорошо так-то существовать. Покойно. Провел инвентаризацию, раздал этикетки и ... на покой. Сиди и жди, пусть думают вожди!

Слушателя повело, точно бок лимона куснул. А голос Мих-Миха набирал свирепость:

— Гарантии, видишь ли, ему нужны. Гарантируйте ему, что радикальные перемены в обществе не вызовут большей катастрофы. И все тут! Торгуется, как на базаре: вы мне — гарантии, я вам — свою веру. Да пойми ты, требуха с мозгами, история не ведает гарантий. Развитие общества — это нескончаемый эксперимент. По-твоему же — натер мозоль, так не надобно ходить? Лучше стоять, чем ходить. Лучше сидеть, чем стоять. Лучше лежать, чем сидеть. Лучше умереть, чем лежать?

Художник послал палец вперед. «Когда-нибудь по его вине я окривею», — увернулся Ростислав.

— Подлинным авантюризмом, Ростик, является одно — стремление тащить за собой людей, не обладая при этом талантом. Многовато у нас поводырей... Как жить-то хочется. И сладко кушать тоже хоца. А утруждаться лень. Пускай чуни скрипят мозгами. Пускай кто-то другой натирает мозоли. Наше дело руководить? Толковал я тут с ним... микронаполеончиком. Печи, спрашиваю, ложить умеешь? Нет! Землю копать? Тоже нет! Музыку писать? Нет, нет, нет! Мне отвечает, это ни к чему. Я, говорит, руководитель. Опять спрашиваю: «Что значит — руководитель?» Так он даже вскипел. А то, мол, и значит, что надо работать, а не болтать. — Мих-Мих многократно подырявил воздух указательным пальцем. — Оказывается наш микронаполеончик сам ровным счетом ничего не умеет. Его дело призывать и заставлять работать других. Лично он усвоил только ту истину, что надо работать... другим. Он с этой истины живет. Он, захребетник, за право эксплуатации названной истины любому горло перегрызет...

Ростислав вернулся на грешную землю. Бог с ним, с Мих-Михом. Вот Валерика следует немедленно остановить: взял себе право решать за других.

— Ох, Наташа. Напрасно вы слушаете Валерика. Погодите. Погодите... Что с вашим сыном?

Губы, молодой женщины шевельнулись. По краткости выдоха он угадал ответ и содрогнулся.

«Помогите». Она покачнулась. «Христа-бога ради! помогите».

…Тусклое пятно детского лица утопало среди подушек. Ростислава било, свивало жгутом в затхлом пространстве спальни. Сознание его балансировало между явью и небытием. Не раз и не два срывался Пархомцев из реального мира и полз по мокрой, зеленой от слизи доске над чернильной жутью провала, зависая то одной то другой ногой над бездной, и заходясь в тоске и ненависти. В страхе перед падением он цеплялся подошвами за хлипкую, порушенную гнилью опору. Но метр за метром двигался вслед скользящей собственной тени. Временами тень подпрыгивала, проявляла прыть, изворачиваясь, демонстрировала мрачный оскал на месте лица. И тогда прогибалась доска под ногами, вставала дыбом, колотилась в судорогах, а в сизой дымке бездны проступала неясная картина.

...Низкая уродливая тень прыгала по терке рваного морозом льда. По краю которого высверкивало серебро плеч и каленая сталь ружейных стволов. Тут, там, за буграми метились мохнатые овчинные шапки, да висели в стылой пустоте поверх прицельных рамок слюдяными пластинками выбеленные ожиданием глаза...

Метался у реки Ростислав в поисках укрытия, в виду выпрыгивающих полос огня. Бежал встречь цепочке корявых фигур, скользящих по наледи. А частая гребенка огня уже опрокидывала мечущиеся фигуры, причесывала в упор, линовала истоптанное полотно замерзшей реки. И река хрипела разъятым горлом, не принимая выплеснувшуюся, скоро индевеющую на холоде влагу...

Очнувшись, Ростислав увидел руки. Обтянутые подсохшей, как у мумии, кожей, с лиловыми ногтями руки хватали пустой воздух. Это казалось невероятным, но руки были его! Содрогаюсь, он опустил их и перевел взгляд.

Мальчик забился в дальний угол кровати, пытаясь закричать в испуге. Он вздрагивал бледно-розовым пятном на фоне цветистого ковра. Стоящий посреди комнаты человек внушал ему ужас. Но кричать Саша не мог, потрясенный внезапной переменой в организме. Он только беззвучно хватал напрягшейся грудью воздух, ставший на изумление чистым и не причиняющим боли.

Ростислав шагнул назад. Выругался — сбоку лез Валерик, переполненный восторгом. Приятель гремел стулом, хватал целителя за плечи и тянул вниз. «Кажется я падаю», — мелькнуло у Ростислава в голове. Он бы сполз со стула, но чьи-то горячие, обжигающие тело руки удержали его. «Обидно», — он попытался поймать ускользающую мысль. «Обидно! Почему я должен страдать, спасая чужого мне человека? Мальчишку, который, возможно через год, ну через два и думать забудет о принесенной мною жертве»... Сколько людей на Земле ежеминутно уходит из жизни? Сколько не стало, пока я спасал одного? Кой прок в уплаченной цене? В чем назначение моей жизни?..»

Стул расползался под ним. Известковыми натеками оплывали покосившиеся стёны. Мир сворачивался ореховой скорлупой, внутри которой была пустота.

Ростислав противился натиску. Сдерживал плечами кристаллизирующуюся твердь. А наваливающаяся тяжесть крушила последнюю опору. Кряхтела, расщепляясь, лакированная древесина, с шорохом лопалась обивка, сыпались шурупы, вожделенно чмокая, отскакивали планки... «Жертвенность?! Но зачем? Стоит ли корчить из себя блаженного технократической эры?»

Иллюзии придуманы для простаков. Бездушные мельницы человеческого эгоизма давным-давно. Перемололи донкихотов — этих юродивых, одетых в маскарадные рыхлого папье-маше доспехи. Принадлежностью джентльменского, набора стало чувство локтя, уткнутого в подреберье ближнему. На знаменах флибустьеров от политики красуется: «Простота хуже воровства».

Что есть феноменология духа перед непререкаемым: «Если нельзя, но очень хочется, то можно»? Еще греческая торговка рыбой одинаково хладнокровно: заворачивала обжаренный на оливковом масле товар и в лист лопуха и в лист «Никомаховой этики».

Тиски коллапсирующего мира ослабли. Ростислав поднялся, выбрался наружу, задевая плечами косяки, и побежал. Он не видел счастливых, Наташкиных глаз, не слышал дудевшего в самое ухо Валерика, который перекатывался рядом на усеченных, кривоватых ногах...

...Пархомцев бежал в изуродованном мире, где так мало синевы, где все заполнено стоном автомобильных гудков, где далекий горизонт прорван гнилыми зубами обветренных сопок, по-воровски прижавших поселок к железнодорожной насыпи, где, наконец, вместе с несуразной, истерической собачонкой, непонятной породы и масти, под ноги бросаются настороженные дворы…

Ему лишь чудилось, что он бежит. На самом деле он брел разваливающейся старческой походкой, опираясь на Валерика.

* * *

Сон был не легче яви.

Змеегорыч в наглухо застегнутом до пят плаще вел Ростислава меж могил, крепко держа его одной рукой за ворот рубахи и помахивая огромным, с салатную вазу, кадилом в другой.

У надгробий старик замирал на мгновение, ощеривался по-собачьи, жгуче касаясь Пархомцева косым багровым взглядом. И всякий раз над кладбищем отдавало колокольным набатом. Звуки лиловыми волнами расходились вокруг, мгновенно отражались, искрились на прутьях оградок, мелко пощипывали кожу... Кладбище заполняла пестрая толпа. Люди скапливались в проходах, прудились в могильных оградках, попирали ногами надгробные плиты. И ни в одной паре глаз изумленный воскреситель не встречал радости или восторга. Лишь недоуменно путалась в кадильном дыму.

Ростислава нагоняли, дергали за рукав, просили о чем-то, крыли свистящим шепотом, больно лягали ногами. Пучеглазая волосатая харя хихикнула ему в самое лицо. Поодаль от него пожилая женщина тупо отталкивала, от себя изможденного, давно оплаканного мужа, поминутно озираюсь на другого, ныне здравствующего. А тот стоял обочь, с нервически подергивающееся щекой. Блеклая джинсовая мегера, взбычивая платиновой шевелюрой, тыкалась лбом в орденские планки на груди осанистого покойника и вскрикивала:

— Папанька! Избу-то мы продали! А деньги... на «Ниву» ушли. Кто же мог знать, что вы воскреснете? Что ж вы, папанька? Ну спросите хоть у Анатолия... продали мы избу-то. Анатолий, иди сюда! Анатолий!

Некто усеченный, со скипидарно-жгучей прической и в узкой щеточке усов нехорошо выглядывал из-за спины, озирался чутко, мельтешил, хищно суетился. Потом пал за могильные холмики. Взлягнул отставшим задом и пополз, раздирая животик и круглые, не мужские, колени о заграждения из ржавеющих венков. И тут же завилял, намокая со спины от близости канта на милицейских брюках.

Громадная, лохматая от раковых выростов, мозолей пятерня загребла подбородок Ростислава в горсть, рашпилем рванула кожу:

— По какому праву?! За что?!

Ростислав полетел от рывка, ударился позвонком об острую кость змеегорычева плеча. Тотчас сбрякало кадило на черный полированный камень плиты, траченной надписью: «Незабвенному Коле от любящей супруги» и увенчанной мордатым портретом, который скорчился от попавшего в ноздри грязно-зеленого дыма».

— По какому праву? — растерянно переспросил Пархомцев. В самом, деле — по какому?

— А справка у тебя имеется?.. — гудел неожиданный голос.

— Документ? Удостоверение? Иначе каждый, кому не лень, что угодно начнет ворочать, без документов-то.

— Но ведь я — не каждый... Я чудесным даром владею... При чем здесь документы?

— Обязательно! — припечатало в ответ. — В отношении обязательного согласования ставлю в известность о необходимости уведомления на предмет дальнейшего изучения и последующего утверждения для передачи в соответствующие...

— Но это же чудо!!! — перекрыло магнитофонный голос нечеловеческим воплем. — Он способен сотворить чудо!..

... Перед Нами явление трансцедентальное, изучению, не поддающееся!

— Лженаучно. Рекомендаций на этот счет не имеется. Эдак всякий. — Однако, пришельцы...

Размеренный голос продолжал назидать:

— Ни слова о пришельцах! Кто сказал о Пришельцах? Это не Наши слова. Такое противоречит Установкам и Положениям.

И Пархомцев заплакал. Соленая, как океаническая вода, влага щипала ему веки. Он глох от шума. Оправдывался:

— Я людям жизнь могу... Бессмертие...

— Идиот, — шипел, потрескивая, голос. — Ты что, обезумел! Какое бессмертие? Намерен мертвецов вернуть в круг живущих? Воскресить всех, чохом? Чистых и нечистых? Несчастную жертву и озверевшего выродка? Честного труженика и за подлевшего карьериста? Всех... винегретом? Аль по выбору? Ну, а если с разбором, то какими критериями намерен руководствоваться? Анкетными данными? Опросом общественности? Личными симпатиями и антипатиями? Поведай нам, благодетель!

Кружилась голова чудотворца. Жарко было ему при ясном солнце, среди сбившихся в кучу могил, подле раскаленных оградок. Вызывали удушье приторно-фальшивые ленты, испятнанные скорбными надписями. Фальшь была единственно живой на земле мертвых, над которой бушевали голоса и дикие взвизги полумертвой толпы.

— Зачем человек живет? — простонал Пархомцев.

— Вот это вопрос! — хрюкнуло в самое ухо. — Бэкона и Спинозу читал, а ответа не знаешь? Зачем тебе смысл? Живи! И думай...

Голос сменил тон на экзаменаторский:

— Признаешь ли идею о бессмертии души? Или хочется бессмертия тела? Желается познать бесконечно глубокий смысл своего существования? Так познай сначала смысл воскресшений!

Бытие, извлеченное из прошлого — не есть ли мнимая величина? Не есть ли это попытка трансформации бесконечного в предельное? Взгляни вокруг — на дело рук своих, и ты увидишь бездну.

Потрясенный Ростислав огляделся. Заледенел. Как бывшие, так и будущие мертвецы тускло отсвечивали скелетами, полуприкрытыми слоистой фиолетовой пеленой. Ряды скелетов смещались на перспективе, распадались, поглощаемые энтропией. А сгустки распадающегося пространства — материи словно щупальца ткнулись к чудодею. Ближе... Ближе...

Пархомцев застонал, и проснулся.

Комнату наполнял едкий дым обугливающейся краски, бумаги и тряпья. Першило в горле. Жгло глаза.

Ростислав скатился с кровати, встал, и отпрыгнул в сторону — тлеющая ткань половиков ужалила подошвы ног. Не видя ничего перед собой, он метался по комнате: остатки сна у него в голове мешались с реальностью, одно переходило в другое. Задыхаясь, он не мог найти выхода из квартиры, прежде казавшейся бедно обставленной, а теперь переполненной бесчисленными стульями, комодами и столами — лабиринтом из мебели, которая с грохотом встречала его среди дыма. Получалось, что двигался не Ростислав, но великое множество громоздких предметов хороводило по комнате, пытаясь погрести под собой угорающего.

Надрывно кашляя и обжигая пятки о проклевывающиеся снизу жальца огня, он пытался нащупать дверь. Но проклятый параллелепипед комнаты, казалось, замкнулся наглухо плотно запечатавшись на местах дверного и оконных проемов.

Говорят, что в последние минуты жизни человек вспоминает все. Может быть. Однако мозг задыхающегося Ростислава был занят одним — выжить!

В очередной раз уткнувшись в стену, Ростислав коснулся пальцами выключателя. Вспыхнувшая у потолка лампа проступила чуть приметным световым пятном. Этого тусклого пятна хватило, чтобы взять верное направление...

Широкий сосновый косяк оказался буквально в двух шагах.

Но он успел пару раз упасть, запнувшись сначала о кухонный порог, а следом о неизвестно как оказавшееся под ногами ведро с водой, прежде чем достиг выхода.

В дверь уже ломились из сенок. Было слышно, как что-то бубнили снаружи. Радуясь скорому избавлению, он не стал вслушиваться, попытался откинуть крючок. Однако крючок был свободен, дверь удерживал врезной замок, в скважине которого отсутствовал ключ!

Новая неожиданность привела. Пархомцева в ярость. Он колотил крепкие плахи кулаками, разбивая в кровь руки, толкал дверь плечом, пинал с разбега ногой — все напрасно... Странно, почему он забыл про окно? Но не менее странно, как ему подвернулся топор, обычно стоящий за печкой?

Ржавое щербатое, лезвие вслепую крушило дверь. Топор лязгал, отскакивал назад, сталкиваясь с металлической ручкой, а Ростислав рубил... рубил... рубил... Он рубил до полного изнеможения, пока, не сообразил, что лезвие топора скорее отожмет замок, нежели проделает дыру в толстой плахе.

Замок уступил не враз. Раз-другой лезвие сорвалось, скрежеща о металл. Наконец топорище вырвалось из рук. От удара дверью охнул и заматерился ломившийся навстречу Валерик...

Пожар не причинил большой беды: вскипела в трех местах краска по половицам, выгорел рваными кусками половик, да обгорела стойка журналов под столом.

Запыхавшийся Валерик подтер воду и окинул приятеля подозрительным взглядом:

— Во, офонарел что ли? Пожег кого?

— Джордано Бруно! — скаламбурил Ростислав. Незадачливому квартиросъемщику приходилось отказывать в изяществе стиля, и Валерик счел за благо сообразить это.

— Лады, не злись. — Не стерпел-таки, зашелся в хохоте.

— Умора! Погляди на себя в зеркало... огнепоклонник! Вся рожа, как есть черная.

Заспешил:

— Мойся по шустрому, и бежим.

— Куда еще?

— Закудахтал! Договорились ведь...

— Когда и о чем мы с тобой договаривались?

Валерик деланно изумился:

— Мозги что ли у тебя пригорели? Про што вчера толковали? Ты Сашку спас? Спас! Сам пострадал из-за этого? Пострадал! Думаешь Наташка для тебя денег пожалеет? Ну-ну-ну, что ты на меня кидаешься?! Вот так всегда: бей своих, чтобы чужие боялись. — Его опять понесло.

— Что ли не вижу, что на мели. А за свое доброе дело брать не хочешь.

Ростислав безнадежно махнул рукой. Попробовал отделаться шуткой:

— У нас здравоохранение бесплатное,

— Во-во. Ты что в конце концов, наших бесплатных живодеров не знаешь? Ме-е-дики... Мне в прошлом месяце поясницу лечили... В процедурке сестра укол делала. Ка-а-ак пырнет иглой! Буравит она, значится, мне зад, а сама каляк-маляк с другой такой же свиристелкой. Ажно взвизгивает: «Бананы-то, бананы! Югославские... не то румынские. Такая вещь! Такая! Тут карман, тут карман, тут...» И хлопает себя подлючка по толстой заднице, жир уминает. А в моей — иголка хрустнула! Целых пять сантиметров застряло. Едва вытащили... пассатижами.

От столь наглой брехни Ростислав закусил полотенце. Прикрикнул: «Будешь чепушить! Если только у Наташи возьмешь деньги, не погляжу, что друг...» — Переменил тему.

Окончательно уверовав в свои способности, Пархомцев по-прежнему тревожился по поводу неведомого преследования. Вceми фибрами души он чувствовал опасность, подступающую все ближе и ближе. В то, что случаи: и с ложной телеграммой, и с украденным у него ножом, и с подброшенным ему посланием — являются чьим-то розыгрышем, в это больше не верилось. Взять хотя бы сегодня... Ключ от двери так и не отыскался. Он словно провалился сквозь землю. Опять же: до сего дня Ростислав не пользовался замком, и успел привыкнуть, что ключ просто торчал из замочной скважины, ничего не затворяя. Нет как не крути, а следовало поберечься.

Он раздумывал, не зная, можно ли положиться на Валерика в серьезном деле? Да и совестно была, а ну если навлечет на приятеля беду. Вот кое-что разнюхать Валерик, пожалуй, мог бы без лишнего риска.

И Валерик с энтузиазмом приступил к выяснению обстоятельств загадочных случаев. Но толку было чуть. Он обещал. Божился. Поднимал суету. И... только. Лишь сегодня принесенные им новости смогли заинтересовать временного хозяина ветхого особняка.

Про то, что Пархомцев спас Наташиного сына, уже знал весь поселок. То-то улица, на которой квартировал исцелитель, заметно оживилась. Всяк проходящий мимо дома, где обитал загадочный приезжий, сильно тянул шею, пытаясь заглянуть в окно. Пришлось плотно задернуть шторы. Кому приятно, когда его пытаются разглядывать подобно заморскому премьер-министру. Вполне вероятно, что последнему также досаждает любопытство зевак, но министерские проблемы мало задевали Ростислава. Впрочем, в назойливом обывательском любопытстве не было ничего особенного. Новое, и тревожное содержалось в слухах, собранных Валериком. Недаром он мялся и многое утаивал, не желая расстраивать друга.

Но серьезнее всяких слухов казалось иное — никто к Пархомцеву не заходил. Он уже приготовился к наплыву посетителей. Настроился не поддаваться на их мольбы и просьбы. Уж больно коварный дар ему достался: помогая другим, он убивал себя. Итак он ждал страждущих. Однако шли часы, но никто не приходил, никто не стучал в дверь. Очень, очень странно!

Прошли еще сутки...

Край неба наливался влажным вишневым цветом. Погода, судя по всему, портилась. Мошкара плясала над землей, облипала нагревшийся за день сруб, срывалась в воздух, собираясь в беззвучно вращающийся столб. Мошкариные столбы кружили по двору, кренились на ходу, выравнивались и рассыпались в прах. Редко взлаивали собаки, подавали голос, чтобы тут же замолчать, прикидывая: «А не дурак ли я? Коли гавкаю в такой вечер, когда даже зевнуть лень?».

Ростислав лежал, не зажигая света. Лежал, вглядываясь в красноватый сумрак за окном, слыша тяжелый ток крови в висках. Щемящая душу истома копилась по углам. Она окислялась в тревожном воздухе, обретая цвета побежалости. Яркие золотистые и пурпурные дона плавно переходили в фиолетовый, стекая в подпол глянцевито-смоляными струйками...

Налившуюся дрему прогнал скрип. «Почудилось?» Хлипкие половицы в сенях тоненько скрипели, заглушая вкрадчивые шаги.

«Где же нож?» Последнее время он хранил его под подушкой. Ростислав сидел в темноте, сжимая в руке оружие. Но даже наличие ножа мало успокаивало. Требовалось решить: способен ли он, пусть защищаясь, ударить ножом человека? Пархомцев сильно в этом сомневался. Оставалось надеяться, что один вид заостренного металла может остудить пыл нападающего. Ну, а если нападающий не один? Если их двое? И сейчас, в эту самую минуту, его сообщник затаился у окна?

Ледяные струйки побежали по спине Ростислава. С дрожью в теле он покосился в сторону ближайшего окна. В зачерненном сумерками стекле могло привидеться что угодно. Включить свет? Тогда с улицы он будет как на ладони. Хотя... Встречать опасных гостей без света ему тоже не улыбалось: не исключено, что стоящий за дверью обладал кошачьим зрением и хозяин квартиры окажется совершенно беззащитным.

— Кто там?! — Вспыхнувший свет ослепил стоящую в дверях Наташу.

— Извините... Я пришла... — Она растерянно застыла на пороге….

Чертовы рукава захлестнулись в узел.

— Да вы проходите. — Ростислав кое-как управился с рубашкой.

Пережитый страх вызвал приступ у него неловкости, суетливости. Он попытался взять себя в руки, отчего сделался вовсе смешным. Подвинутый им стул больно задел ногу гостьи, которая невольно поморщилась.

Молодая женщина была хороша: светло-кремовое, облегающее в талии платье самую малость полнило ладную фигурку. Возвращение к жизни сына придало ей врожденный блеск, тот самый, что не колет окружающим глаза и вместе с тем делает его обладательницу миловидной.

Стоило проклинать себя за мятое трико. Как Ростислав ни старался, пузыри на коленях проступали; он заметил улыбку на губах Наташи и окончательно расстроился.

— Что Саша?

— Ой! Вы знаете, — гостья посерьезнела, хотя улыбка нет-нет да и возвращалась к ней при виде сконфуженного хозяина. — Знаете, он совсем здоров и очень вам благодарен.

Здесь она на секунду сбилась, но все равно ему стало приятно.

Решив, что заминка осталась незамеченной, гостья продолжила с прежним воодушевлением:

-Сашок сейчас у соседей. Они часто меня выручают. — Горло ее перехватило. — Мы с Сашком для вас... все-все-все!!! Возьмите, пожалуйста...

— Она протянула разноцветный рулончик. У Пархомцева зарделись щеки, лоб сделался горячим.

— Уберите! Не надо мне денег! Ничего не надо! Вы что!?

Обозлился:

— А Валерику я морду набью.

— Это не из-за него: он не говорил...

Обоим стало неуютно.

Беспричинная, вместе с тем конфузливая улыбка, невпопад скользившая по Наташиному лицу, угнетала Пархомцева.

— Можно я вас поцелую?

Разом пересохло во рту. Он качнулся навстречу, когда она приблизилась вплотную, а затем потянулась вверх, привстав на носки, чтобы найти его губы...

Ростислава била дрожь. Он гладил послушные плечи женщины, отвечал на поцелуи, забыв обо всем. «Пожалуйста... свет». Мигнув, погасла лампа.

В окутавшей его тьме прошелестело сбрасываемое платье, теплые руки нашли его, и, пальцы Ростислава коснулись гладкой обнаженной кожи...

Предутренний мрак набирал силу, когда Наташа стала, собираться. Ночь сблизила их, слила в единое целое и он тоскливо ждал, что опять останется в одиночестве. Она почувствовала его состояние, словно подслушала мысли, шепнула улыбчиво: «Завтра будешь ждать?» Мягкие пряди волос щекотнули его щеку.

Вряд ли она видела, как он готовно, поспешно даже, кивнул, но угадала ответ, потому что склонилась над изголовьем, и в поцелуе резанула зубами изнанку губ. Она хотела повторить, промахнулась, попала ему в нос. Хихикнула.

— Я смешон?

— Почему вы так думаете?

— Не вы, а ты. Это во-первых. — Он обнял невидимые бедра.

— Ну хорошо, ты. А во-вторых?

— Во-вторых, глядя на меня, ты каждый раз улыбаешься. Темнота прыснула смехом:

— У вас, ой! У тебя рубашка была застегнута не на те пуговицы.

Призналась:

— Я тебя страх как боялась, но увидела рубашку... Спасибо ей, иначе и поцеловать не насмелилась бы.

Вот-те раз! Сообрази-ка, где найдешь, а где потеряешь? «Доволен?» — обратился к себе Ростислав. «Что называется, и капитал приобрести и невинность соблюсти» Деньги ты конечно не взял, но на большую жертву с Наташиной стороны согласился весьма охотно. Уж не думаешь ли ты, что молодая интересная женщина скоропостижно в тебя влюбилась? Тэ сэзеть, любовь с первого взгляда? Чушь собачья! Просто Наташа поняла, в чем он нуждался больше всего. Поняла и... пожалела…

Жалким и униженным видел себя Ростислав. Он казнился всю ночь, нетерпеливо ожидая утра, за которым последует мучительно долгий день, но зато потом наступит вечер и снова придет Наташа.

А ночь не кончалась. Напротив, тьма в комнате сгустилась сильней, и будто кто-то чужой задышал во тьме. Кешка в сенях молчал. Но хозяин дома мог поклясться, что кто-то пробрался в комнату и этот кто-то не мог быть возвратившейся Наташей: неизвестный дышал шумно, всхрипывая траченными легкими.

— Спокойно, Пархомцев, не дергайтесь, — раздалось в темноте. Так шелестит ножовочное полотно, врезаясь в податливый металл. — Стоп! Вот это уже ни к чему!

Хватка ночного визитера была крепкой. Костяная ручка выпала из онемевших пальцев лежащего. Неизвестный в самом деле обладал отличным зрением, однако Ростислав был уверен, что гость носит очки: в верхней части неясной фигуры замечался блеск стекла.

— Что такое?! Кто вы?!

— Объясню. Обязательно объясню. А пока ответьте, кто здесь был до меня?

— Не ваше дело! — Ростислав собрался с духом.

— Хм, скверная привычка — грубить старшим. — Судя по всему неизвестный старался быть покладистым.

— И все же вам придется ответить на мой вопрос, иначе разговора не получится.

Смешная угроза. Нашел чем пугать.

— Я вас не звал, и в разговоре не нуждаюсь!

— Логично. Однако, если я сейчас уйду, то в проигрыше окажетесь вы, а не я. — Незнакомец заговорил жестко.

Подобный тон не располагал к колебаниям. Было ясно, что избежать беседы с ночным посетителем не удастся и Ростислав решил подчиниться. В конце концов, кто знает, возможно предстоящий разговор прольет свет на некоторые из предыдущих событий. Ведь не лезут посреди ночи в чужую квартиру лишь затем, чтобы одолжится у хозяина трешкой до получки.

— Итак?,

— Поймите, не знаю как вас там? У меня находился человек, назвать которого — было бы непорядочно с моей стороны.

— Неужели? — легкая ирония слышалась в голосе гостя. — Похоже речь идет о женщине? Тогда я пас. Вы правы, чужие сердечные тайны меня не касаются. Но это до тех пор, пока они согласуются с моими собственными интересами. Ибо я заинтересован в вашем полном участии к предложению, с которым я пришел сюда.

Ого! Может гость и имеет слабости, но скромность среди них отсутствует. При эдаких претензиях неизвестного Пархомцеву доследует поберечься.

— В чем должно выразиться мое участие?

— Об этом чуть позже. Вначале не мешало бы вас в некотором роде подготовить.

— Кто вы?

— Кто я? Сложный вопрос. Вас удовлетворит, если отвечу кратко — я человек Идеи, способный сделать счастливыми большинство людей...

Многообещающее начало.

— ... Люди, —продолжал невидимый гость, —малопригодный материал для претворения Идеи на практике. Слишком высок процент человеческого шлака в обществе.

Ростислав насторожился:

— Шлака?

— Именно! Шлака, который нужно удалить, Да-да, молодой — человек, удалить посредством самого широкого насилия. «Когда мысль держится на насилии, принципиально и психологически свободном, не связанным никакими законами, ограниченными, препонами, тогда область возможного действия расширяются до гигантских размеров», — гость явно цитировал.

— Фашизм!

— Бросьте игру в термины, Пархомцев, — оратор начинал сердиться. — Здесь дефиниции неуместны. Беда не в насилии. Беда в том, что наши предтечи остановились на полпути, оставаясь рабами ими же надуманной морали. Они не сумели подняться над застарелыми человеческими слабостями, и раз за разом предали Идею. Нельзя стоять по колено в крови, нужно: или утонуть в ней, или достигнуть другого берега, переродившись на пути. Мои прежние соратники не сумели этого. Пришлось выбирать других, но человеческая жизнь недопустимо коротка...

«Он сумасшедший! Скорее бы рассвело... В крайнем случае его можно отшвырнуть ногами», — лихорадочно размышлял Ростислав. Он подобрал ноги, изготовясь к защите. «Главное — не допустить его к ножу.»

«Хорошая мысля приходит опосля». Время Ростиславом было упущено. Зловещий гость уже завладел оружием.

— Где вы взяли этот нож, Пархомцев?

«Лучше его не злить. Надо еще потянуть время, скоро утро, а там, глядишь, забежит. Валерик и мы утихомирим безумного».

— Дядин нож? Я нашел его в детстве... на родине... в распадке. Ходил по грибы и...

— Любопытно! Весьма любопытно...

На улице начинало брезжить. В призрачном свете, проникающем через окно, незнакомец выглядел старым, чего нельзя было сказать о его голосе. К сожалению лицо гостя по-прежнему оставалось, в тени, отчетливо виднелись только металлическая оправа очков, да острый выступающий вперед подбородок.

Ночной гость повертел в руках нож, сильно надавил копытце и довернул его на девяносто градусов. К удивлению владельца ножа рукоятка издала щелчок и копытце сдвинулось. Под ним ощутилась полость, так как, палец незнакомца на треть проник в ручку. В воздухе остро и пряно запахло.

— Мумие. Редкая разновидность горной смолы. Впрочем... этого следовало ожидать. — Незнакомец бросил оружие в ноги вздрогнувшего хозяина.

Теперь можно было переходить в наступление. Без оружия гость казался таким безвредным, таким недотепистым, — ну просто слабогрудый бухгалтер на пенсии. Уже решившись было, Пархомцев вспомнил железную хватку незнакомца и остыл. Лучше повременить. Неизвестно еще, что представляет собой этот сумасшедший тип на самом деле. Нередки случаи, когда психически больной человек проявляет недюжинную силу, вопреки тщедушному на вид телосложению, А уж этот-то — непременно псих!

— Откуда вы знаете про секрет дядиного ножа?

Безумец не выказал смущения:

— Приходилось раньше видеть подобные игрушки. Опять же не -стану отрицать, мне известно и многое Другое, интересующее вас. Но сейчас рассказывать что-либо преждевременно.

— Настаивать не имело смысла. Пархомцев пожал плечами в знак вынужденного согласия. Его непритязательность тотчас дала плоды: собеседник сделался словоохотливым:

— Поверьте, мне чужд дилетантизм в истории. Мне претят наивные байки о мирном переустройстве общества. Претят не оттого, что я кровожаден, но в силу принципиальной несогласности. Ненасильственные реформы да перестройки — перекрас, да перепляс для шутов демократии. Коренное изменение общества нуждается в быстрой смене поколений. Быстрая смена — скорое переустройство. И долой шлак! Ведь сами переустроители живут и формируются, чтобы изменить. Ломая старое, они сами являются частью этого хлама и влекут его за собой в будущее. В облике разглагольствующего визитера начало проступать нечто знакомое: и очки, и бриджи, заправленные в узкие голенища хромовых сапог, и пронзительные в полумраке глаза...

— Возьмите новоселов. Вселите их в архиблагоустроенную, ультрасовременную квартиру, они и туда потащат навыки прежнего быта: мелкие склоки, духовную неопрятность — всю коммунальную дрянь...

— Такова диалектика. Ее славят. С ней носятся как с писаной торбой, да и... в жесткий чехол ее! А эта дама не терпит корсетов. Ей любой чехол жмет в талии. Она, молодой человек, вроде светлого кванта, существует пока движется.

Ростислав не утерпел:

— А вы — гений? Вы знаете безошибочный способ совершенствования людей?

— Напрасно, напрасно иронизируете. Ну, на что вы нынешние надеетесь? На то, что всякое лыко само в строку ляжет? У вас разбойник Разин едва ли не в марксистах числится, горластое вече выдается за вершину демократии, а горлодратие записных крикунов трактуется за предел гласности. Ублюдочные воплецы! Вырожденцы! Вот вас!

Незнакомец явно зарвался, но быстро нашел силы остановиться.

— Способ такой есть. Нужна личность со стороны. Личность иного времени. Нынешние сами себе — по пояс. Где взять новую личность? Из прошлого! Да-да! Нельзя родиться дважды, но можно… воскреснуть.

«Нет, он точно... того», Ростислав сел, свесив голые ноги, будто невзначай придвинулся к ножу.

— Извините, но вы меня не убедили. И причем здесь я?

— Думайте, Пархомцев, думайте. — У незнакомца замечалась неприятная привычка — всякий раз обращаться к собеседнику по фамилии. — Думайте... Боюсь лишь, у Вас мало времени для раздумий. Так спешите присоединиться к нам, за нами будущее.

— А вы что же — пророк? — Собеседник незнакомца вспыхнул. — По-моему пророки несвоевременны во все времена. Справедливость их пророчеств обнаруживается непременно с запозданием. Да и как иначе. Предсказателей всегда больше, чем требуется и не многие из них вещают истину. Ко всему — истинность всякого пророчества способно выявить только будущее, когда в самом пророчестве уже нет нужды. Так есть ли человечеству необходимость в пророках, и во всей великой шумихе вокруг них? Есть ли нужда в пророчествах, хотя бы, того же Христа, не говоря уж о вас, если цель подобных предсказаний недостижима для ныне живущих? Для меня, например, ваши предвидения подросту неинтересны...

Гость ушел, а Ростислав остался ломать голову над его словами. Была очевидна ненормальность посетителя и все-таки... Для безумного он был чересчур сообразителен: в его высказываниях улавливалась железная последовательность, хотя слушателем не постигалась скрытая суть сказанного им. Чего он добивался от Ростислава? Как сказал очкастый перед уходом: «То, что нам нужно от вас — нельзя украсть или отобрать». Что невозможно отобрать или украсть у человека? Неужто ее он имел в виду? Бред какой-то.

«Если хочешь помочь правде,

Распознай ложь».

«Похоже придется стряхивать пыль с ушей». Вообще-то Валерику было не до шуток, но на картофельной ботве действительно скопилось столько пыли, аж свербило в носу. Укрытие оказалось не ахти, однако приходилось терпеть и надеяться, что полный зад не выступает над ботвой.

Он не забыл просьбу приятеля, и добрую часть дня выслеживал очкастого незнакомцу, от самых дверей дома, где квартировал Ростислав, до окраины поселка.

Вначале «очкастый змей» забился в покинутый склад на окраине станционного поселка и проторчал там часа три. Подобраться ближе, чтобы заглянуть внутрь, представлялось рискованным предприятием: в складе таился сумрак и рассмотреть что-либо, находясь на улице залитой лучами полуденного солнца, вряд ли бы удалось, зато сам Валерик оказался бы как на ладони.

Ближе к обеду незнакомец выбрался наружу с заспанной рожей и начал, таскаться по задворкам, тщательно избегая встреч со станционными обитателями.

Моцион выслеживаемого затянулся и, если он нагуливал аппетит, то ему давно полагалось проголодаться. У. Валерика, например, уже урчало в животе. С раннего утра он не проглотил даже маковой росинки, если не считать тройки переспелых огурцов, съеденных «на халяву», когда он в несчетный раз перебегал огороды в погоне за незнакомцем. Здоровенные огурцы отливали краснотой, имели дряблое, нутро и чуть кислили. От съеденных семенников звуки в Валериковой утробе превратились в стоны, словно кишка кишке била по башке. Приходилось опасаться, что утробный рев выдаст Валерика очкастому старику.

A излишняя осторожность в самом деле не помешала бы. Натренированный жест, которым «очкарик» касался пиджака на левой стороне груди, цепко озираясь при том, очень и очень не нравилось идущему следом, «Холера. Неужели старый змей при оружии?» От подобной мысли захватывало дух. И не будь приятель Пархомцева столь азартен, он наверное бросил бы опасное хождение по пятам незнакомца.

Валерик вновь раздвинул в стороны бугристые картофельные стебли. «Очкарик» уходил за сопку. Поверх склона еще выступала его непокрытая голова, увенчанная плешью, но тело старика скрылось из вида.

Валерик подтянулся и перебросил тело через жердь, прибитую на уровне пояса к столбам; которые окружали картофельное поле.

Когда он обежал край сопки, фигура впереди уже исчезла за длинной полосой кустов, которая тянулась, изредка прерываясь, берегом реки.

Преследователь выругался от досады: место перед ним было ровное словно столешница, и слева, и справа глаз не находил ничего, что могло послужить хотя бы видимостью укрытия. Валерик выругался еще, а затем решился.

С беззаботным видом он двинулся полем в направлении обратном тому, в котором исчез незнакомец. Валерик двигался не спеша помахивая на ходу подобранным с земли прутиком и насвистывал первую пришедшую на ум мелодию. От волнения он не чувствовал жары, напротив, его знобило, а внизу жива копилась слабость. Он шел, а кусты, казалось, двигались одновременно с ним, ничуть не приближаясь...

Валерик прорвался через заросли. Он наверстывал упущение и шел напролом, подминая гибкие прутья к воде. Впрочем между водой и кустами оставался проход, достаточно широкий для одиночного пешехода.

Неизвестный не мог раствориться бесследно, и, действительно отпечатки его сапог отыскались быстро. Шаг у «очкарика» был мелкий, но отчетливый: узкие остроконечные вмятины следов шли одна за другой, нигде не сбиваясь.

«Однако, ходок». Такой размеренной поступью, какой владеет обладатель остроносной обуви, обычно проходят большие расстояния, и преследователь вздохнул, готовый к затяжной ходьбе.

Время от времени он нагибался, тщательно всматриваясь, едва ли ни обнюхивая землю. Так ведет себя мышкующая лисица: те же ухватки, та же готовность к внезапному прыжку, схожая устремленность глаз.

Холодная вода приятно освежила рот. Валерик оскользнулся спешке, чувствительно ударился коленом. Пить хотелось долго, но живительную влагу, сбегающую от самых белков, не наглотаешься взахлеб. Приходилось цедить помалу, терпя зубную ломоту и теряя драгоценные минуты.

Задержка у воды оказалась однако как нельзя кстати. Незнакомец был в пяти метрах от Валерика и, продолжи последний свой бег, уткнулся бы носом прямо меж лопаток преследуемого.

... Ивовые заросли во всю ширину рассекала прогалина, словно здесь проехал дорожный каток. Причина разрыва зарослей была необъяснимой и предполагать можно было всякое. Добро бы тут изо дня в день ходила скотина или почву прохладило бы шалым огнем, напитало бы солью, но нет — ни того, ни другого, ни третьего.

Много загадочного имеется в отчей земле. В иных краях и на суглинке овощ да хлеб родится на диво. На том суглинке, опять же, рабочих рук раз-два и обчелся. А на нашей святой земле-великомученице во сто крат больше тружеников, агрономами гектары обставлены, за каждым пахарем по два доглядчика ходит... Ан! Все не в нюх! Да неужто только в числе доглядчиков дело? Коли так, то пиши пропало. Их не убавить. Не без причины умный человек сказал: «Бюрократов сокращать, что ворон пугать. Погалдят, и на новом месте сядут...».

«Очкарик» стоял в прогалине, спиной к берегу. Прислушивался.

Валерик упал на живот, точно ударенный шершнем. Отполз назад. Хрящеватые, почти без мочек, уши неизвестного уловили подозрительный звук, однако в следующее мгновение из тальниковой чаши, по-кошачьи взвизгнув, выметалась крупная птица с узким длинным хвостом. Следом просыпалось сорочье тарахтенье.

Подскочившие было плечи «очкарика» расслабились, а в его опустившейся правой, руке Валерик со страхом увидел револьвер. Перепуганный до тошноты, он что есть мочи прижался к земле, даже заныли ребра. Лежа в тени кустов, он ощущал себя объемной, превосходной мишенью и, содрогаясь, ждал выстрела.

Но выстрела не было, а носки хромовых сапог вернулись в прежнее положение.

Минут пять Валерик крыл по-черному неизвестного. Он уже ненавидел незнакомца и клялся, несмотря ни на что, докопаться до секретов «старого змея», «Он у меня в сапогах провернется», — раскалялся новоявленный следопыт. Злость лишила его боязни, он продолжил преследование, изредка нагибаясь и замирая, когда останавливался неизвестный. Постепенно Валерик обнаглел до такой степени, что едва не наступал на пятки впереди идущему.

Местность вокруг менялась. Оставалось даваться диву, как «очкарик» находил дорогу среди безымянных сопок, похожих друг на друга, словно шайбы, нарезанные одним и тем же резцом. Крутые склоны сопок серебрились картинками полыни, остальная площадь щетинилась кремнистыми иглами невысокой травы, названия которой Валерик не знал. Дно межсопочных, впадин состояло из чистейшего, мелкозернистого песка. В сухую погоду: в таком песке. Вязнет нога, однако слабенький дождь, любая морось придает ему твердость асфальта и шагать по песчаному грунту делается сплошным удовольствием.

За добрых два часа блужданий им не встретилось ни единой души. Охотников полюбоваться на окружающий ландшафт было меньше чем никого. У Валерика горели пятки. Урчание в животе стихло, вместо него слышалось тонкое попискивание, словно целая дюжина живых цыплят разместилась; в желудке и жалобно подавала голоса при ходьбе. Валерик грустно думал о том, что изображать собой инкубатор — малоподходящее занятие для здоровенного мужика. Зато его врагу долгий пост был нипочем. Незаметно для себя Валерик попал в сырую низину. Большие лепешки кукушкина льна приятно пружинили под ногами. Противоположный край низины встретил изгородью из багульника и дурники. Не приметь он проход, которым преодолел заросли и знакомец, пришлось бы поблуждать.

Низина сменилась подъемом. Последив взглядом, в каком правлении удобней продолжить преследование, утомленный Валерик посмотрел вниз...

Больно стянуло щеки, густая слюна наполнила рот — по всему склону краснела застоявшаяся клубника. И какая! Такая ягода могла лишь присниться — величиной с грецкий орех! И была это не во сне, а наяву, ему вовсе не казалось. «Кому кажется, тот крестится. Он же крестится не стал, а прямо на ходу начал подбирать и проглатывать душистые сладкие ягоды.

Как Валерик ни жадничал, больше двух клубничек во рту одновременно не помещалось. Липкий сок смачивал губы, пятнал руки, подбородок и грудь голубой сорочки. Через какие-то десять минут пожиратель ягоды настолько пропитался клубничным ароматом, настолько вымазался в густом растворе фруктозы, что за ним увязалось с десяток яростно атакующих пчел. Когда пчелы, удовольствовавшись легким успехом, оставили Валерика, на нем не было живого места: одно ухо пламенело потолстев и развернувшись под девяносто градусов, левый глаз полностью заплыл, впору спички подставлять. Такого унижения Валерик давно не испытывал. Заодно он успел убедиться в ложности устоявшегося мифа: пчелы вовсе не думали погибать после укуса. Наоборот, потраченный яд, похоже, придал им дополнительную порцию бодрости: они жалили, отлетали и возвращались вновь, радостно жужжа. В то время, как жертва стонала от боли, ярости и удивления: гигантизм местных пчел не уступал клубничному.

Из-за ослепшего глаза он не заметил ловушки и растянулся, чувствительно ударившись больной коленкой. Досужая брехня, что снаряды не попадают дважды в одно и тоже место. «Бедному Ванюшке везде одни камушки» — вот уж справедливо. Увалень застонал от досады. Ловушка была — своеобразной: в густой траве змеились мелкие витки проржавевшей колючей проволоки. Поодаль догнивал упавший от старости столб. Жестянка на вершине столба полысела от дождей и солнца, так что надпись на ней не читалась. Хорошо сохранилось лишь изображение черепа, поверх скрещенных, не то говяжьих, то бараньих мослов. Во всяком случае ничего берцово-человечьего в тех нарисованных мослах не было, а череп больше напоминал кошачий.

Череп Валерика смутил. Да и весь рисунок разительно походил на: «Не влезай, убьет!» «Что за лабуда?» Убиваться ему было рановато, но лезть «за колючку» необходимо. Оставалось уповать на любителя хромовых сапог. Что-то он не походил на самоубийцу. «Очкарик» скорее успокоит десяток других, чем покончит с собой. Вряд ли он обзавелся револьвером для того, чтобы свести счеты с собственной жизнью.

Трава по другую сторону ограждения ничем не отличалась от зелени на остальном склоне: лопушистые листы, яркий сочный цвет. Одинаковые и тут и там запахи струились в теплом воздухе. И сколько Валерик ни сравнивал, ничего нового за «колючкой» не было. Те же, обезобразившие физиономию Валерика, пчелы беззаботно улетели вверх по склону, где танцевали неприлично крупные, но убедительно невредимые бабочки.

Сразу за вершиной сопки склон обрывался отвесно. Обширный котлован внизу напоминал, собой отработанный карьер.

Груды бута и щебня слежались, окрасились снаружи разноцветными кружками лишайников. Прямо под обрывом валялась искореженная вагонетка. Опрокинутая вверх колесами, она походила на дохлого жука. В отсутствие рельсов, бывшая узкоколейка едва угадывалась редкими черточками полузасыпанных, полузаросших дерниной березовых шпал. С устройством пути здесь в свое время не мудрили: березовые чурки укладывались как попало. Устроителей не смущало даже наличие коры на примитивных шпалах, с кучеряво взлохматившейся по периметру берестой. Можно было подумать, что дорога устраивалась на день-другой, не больше.

Глубина карьера казалась значительной и мелкие детали на дне его плохо просматривались. Но не попадался на глаза и «очкарик», обладавший примечательной внешностью, хорошо затаиться для которого в пустом карьере — было делом невозможным.

Из предосторожности Валерик решил спуститься в обход имеющейся дороги. Перед спуском он полежал, затаив дыхание, и, цепко ощупывая взглядом каждый бугорок в карьере, каждый подозрительный выступ на его стенах. Но неизвестный словно растаял.

Спуск прошел быстро. Правда, подкашивалась ушибленная нога, но это был сущий пустяк по сравнению с тем, что могло ожидать Валерика, в случае обнаружения его незнакомцем с револьвером.

Вблизи карьерное пространство смотрелось захламленным; лет двадцать здесь не было живых, деятельных рук. А в отсутствие человека природа навела свойственный ей порядок. Природе не достало зим и лет, чтобы полностью исправить безобразие, совершенное грубыми механизмами и взрывчаткой. Зато она преуспела в другом, — замаскировала картину разрушения: где-то присыпала слоем пыли, смочила, заплела корневищами травы. Доброго слова заслуживал подорожник. Там, где он вырос, место выглядело вовсе нетронутым.

Валерик покрутился, у вагонетки, уже без внимания озирая каменную стену, с вершины которой спустился. Глянул еще... подобрался, как перед прыжком. Центральная часть стены была из бетона. Мало отличная от естественной породы, не имеющая правильных очертаний площадка выделялась зольно-белесым цветом затвердевшей смеси песка, гравия и цемента низкого качества. По причине скверного состава бетонная кладка кое-где обшелушилась и была корявой. Некогда заподлицо оштукатуренная дверь выказывала, рассекреченный узкой щелью вход.

Бронзовые петли двери сработали. Он сунулся внутрь, ожидая окрика, удара, чего-то еще. Тьма встретила тишиной и затхлостью.

Тотчас за порогом ощущался каменный пол, не успевший впрочем выветриться, и оттого гладкий. Помещение внутри имело небольшой объем, звуки шагов глохли, не успев возникнуть. Вытянутые в стороны руки подтвердили догадку: кончики пальцев касались противоположных стенок комнаты? коридора? тоннеля? Этого он определить не мог.

Он брел в темноте, держа правую руку наготове. Свободное пространство замыкалось новой дверью, тоже металлической, на таких же массивных петлях, что и наружная, от которой Валерика отделяло пятнадцать шагов.

Он нашел ручку и потянул на себя. Толстая железная пластина чуть помедлила и плавно отошла. Перед глазами забрезжил далекий свет. «Следующий проход тянулся под тупым углом к предыдущему. Малопривычный воздух заполнял искусственную щель, вырубленную в толще породы. В воздухе было много озона, или чего-то еще, придающего свежести. Это было лучше, чем обычная подземная затхлость вначале. По крайней мере отсутствовала опасность задохнуться.

Последний проход вел в комнату. Именно из комнаты выходил красноватый свет, замеченный Валериком. Источником света служило два десятка горящих свечей, расставленных определенным образом: на длинном, под бордовым сукном столе, в карминного цвета нишах, на вишневом полу. Алое, красное, багровое, пунцово-золотистое присутствовало всюду, отчего комната казалась раскаленной от жара, словно засыпанной грудами пламенеющих угольев.

«Во дурдом!» — подумал Валерик. «Ну чудики». Действительно четверо сидящих в комнате мужчин своим обликом могли вызвать столбняк: ярко-малиновые кители и галифе сливались с окружающим фоном, сверкающая кожа сапог — и та пламенела, невзирая на черноту кожи. Белыми были только полумаски на лицах четверки. В холодной белизне которых отражались оранжевые струи от горящих свечей.

Одним из ряженых был «очкарик». Переодетый, он утерял индивидуальность и стал безымянной куклой, участвующей в каком-то нелепом представлении. Незаметное появление Валерика пришлось в самый разгар выступления высокого малиновомундирника, которого выдавала знакомая плешь.

— ... сделано многое. И сделано ничтожно мало.

Прочие собеседники отреагировали без досады:

— Чего еще ждем?

— Пора, пора, товарищи, заняться основным объектом.

— ... чушь! Какова вероятность успеха?

Плешивый высоко поднял руку. Язычки огня на свечах метнулись в разные стороны.

— Вероятность стопроцентная. Наши люди консультировались с лучшими специалистами. Видите ли, товарищи, я не разбираюсь в разной там анатомии — физиологии, в белках, сахарах и углеводах. Мне это ни к чему... — В комнате одобрительно посмеялись.

— ... Но спецам можно верить. До определенной степени... До определенной степени. Тут уж, — как говорится, — доверяй, хотя и ...проверяй. Ответственно заявляю, никто из мозгачей — ученых ни слухом, ни духом не подозревает о настоящей цели заданных нами вопросов. Сидящий слева от стола чернявый привлек к себе внимание коллег:

— А нельзя ли консультантов несколько... э-э-э, проигнорировать, что ли? Во избежание... на будущее, э-э-э?

Плешивый незнакомец помотал головой.

Заверил:

— До сего дня такой необходимости не было. А впрочем стоит подумать. Береженого бог бережет. И так... Результат получается весьма обнадеживающий. Я не стану зачитывать, слово в слово, ученую муру. Доложу кратко, по существу. Нам достаточно иметь всего-навсего одну клетку. Его, к примеру, костные ткани, и он возродится; как... как птица Феникс.

Каламбур имел успех. От гогота, хихиканья, ржанья перегретый густо-красный воздух заколебался и выплеснулся в коридор. Затопил ноги стоящего за углом Валерика до колен.

— В одной — единственной Его клетке содержатся все необходимые для восстановления личности сведения, иначе говоря, имеется полная информация, потребная для реконструкции его организма.

— Он будет помнить все, что было с Ним в прошлом? — тройка слушателей напряглась. И получив успокоительный ответ, расслабилась вновь.

— Будет. Будет. Но не исключаются отдельные подчистки памяти... В разумных пределах, конечно.

Самый полный из сидящих за столом, мокрый от обильного пота, тактично переменил тему:

— А каковы успехи по вербовке «воскресителя»? Лично я сомневаюсь, что ваш Пархомцев согласится пожертвовать собой ради Идеи. — Скорбно вздохнул. — Нынешняя молодежь не любит жертвенности. Высокие чувства для нее — пустой звук. Вам удалось полностью изолировать Пархомцева?

Незнакомец поднялся. Стал расхаживать взад-вперед. Слушатели провожали его глазами. Сейчас, когда они согласно крутили шеями, трое ряженых здорово напоминали галчат, ожидающих корма. Невольный свидетель загадочного обряда потешался про себя. А «очкарик» продолжал:

— Из близких родственников Пархомцева в живых осталась только прабабка. Друзей-приятелей у него, — Валерик навострил уши, — двое. Обоих мы держим под контролем.

— «Сука»! — скрывающийся в темноте парень сжал кулаки.

А толстяк не унимался:

— Нам понравился способ, с помощью которого вы в свое время устранили (простите, у нас здесь все свои, и я позволю себе точные формулировки) папашу будущего воскресителя. Надеюсь, что и в дальнейшем...

— Вы надеетесь! Думаете мне легко? Да, отец Пархомцева был, по счастью, старомоден. А сейчас? Кто ныне стыдится за своих отцов?! Кто, тем более, умирает позором родителей, где они — совето-послушные потомки?..

Незнакомец морализовал минут десять. Разглагольствовать он мог до бесконечности. Приличествующая его внешности манера держать себя покинула любителя хромовых сапог.

Закрывшись белой полумаской, ой словно обрел настоящее лицо — лицо цинично-назидающего ментора.

Слушать пустые сентенции надоело. Потрепаться Валерик уважал сам, а от чужих нравоучений его тошнило. Декламаторство плешивого оратора отдавало школьными годами. От такого можно было сбеситься.

Шли минуты за минутами, ноги Валерика медленно чугунели. Травмированная коленная чашечка ощущалась горячей гирей. А из красной комнаты сыпались и сыпались напыщенные, придуманные горячечным воображением слова.

— ... пусть тело Его, крадучись; вынесли из отведенного историей места. Пусть обратили в прах. Пусть замуровали под камнем. Он восстанет из праха и одолеет врагов, ибо он вечен, как нетленна Идея, создавшая Его...

«Никак они молятся?» Человек во тьме коридора опустился на корточки. С трудом удержался от стона — стрельнуло занемевшее колено.

— ... Вождь с нами! — глава собрания замолчал. В следующее мгновение Валерик содрогнулся: в наступившей тишине явственно прозвучал хруст раздавленного стекла под сто каблуками. Только теперь он разглядел, что каменный пол коридора не был чистым, поверх пыльного слоя валялись клочья старых бумаг, колотые электролампочки, тряпичные лоскуты...

Он выпрямился, и вовремя. В помещении со свечами поднялась легкая паника. Не оставалось, сомнений, что предательский хруст услышали. Толстяк завизжал первым:

— Там кто-то есть!

На площади ряженых раздались щелчки, ранее не имевший дела с оружием, Валерик не то подсознанием, не то посредством какого-то, доселе дремавшего в нем, органа проникся — взводились курки.

Стараясь идти бесшумно, он начал отступать задом. Когда в пламенеющем проеме вырос силуэт плешивого незнакомца, до поворота было совсем близко.

И вновь Валерика выручила интуиция. Кто бы мог объяснить его очередной маневр, если он сам не знал причины, по которой вдруг присел…

Дребезжащий грохот прокатился по тоннелю...

Пули с завыванием отражались от стен, чиркали по шершавому потолку, подскакивали, встретившись с полом. Всё вокруг гудело, казалось, ревел камень, шевелилась бетонная толща, расседалась, шурша, скалываясь и стеная. Барабанные перепонки разрывало болью…

Еще не стих обвальный шум выстрелов, а виновник переполоха, где ползком, где на четвереньках, достиг выхода и стремглав взлетел по откосу.

В изнеможении он распростерся неподалеку от карьера. До него доносились встревоженные крики; вскоре перешедшие в негромкую перекличку. Голоса то приближались; то удалялись, а он оставался неподвижен, жадно насыщая загнанные легкие кислородом.

Из близкого разговора сделалось ясно: малиновомундирники успокоились, решив, что тревога вызвана случайно забежавшим в тоннель животным и обыскивали местность больше для порядка. Они уже посмеивались, над собственным испугом и спрашивали у плешивого незнакомца, скольких собак он успел продырявить, опустошив барабан револьвера? Плешивый нехотя отругивался.

Наступил момент, когда голоса полностью смолкли. Валерик поднялся. Вокруг не было ни души. Предзакатное светило закидало ложбины теплым сумраком. Затихло жужжание пчел и шмелей. Пестрядь клубничного склона обрела ровный бурый тон. Дорога к дому намечалась смутным существованием реки у самого горизонта. И Валерик потащился туда, петляя и нет-нет сбиваясь с верного направления...

* * *

Петухи взяли скверную моду: едва начнется ночь, а они уже кличут утро. Ростислав жил короткими и ослепительными, словно дуга электрического замыкания, часами. Они с Наташей расставались все позже и позже, почти белым днем. Его радовало, что она уходила нехотя. Он ошалел от этой ее неохотности и не желал замечать, какими взглядами провожали Наташу поселковые старожилки. Как оживлялись женщины у колонки, при виде его самого, как заполошно, точно крылья пуганого воронья, трепыхались за их спинами коромысла. Будь полная воля местных сударушек, лежать бы Ростиславу с Наташей у водоразборной колонки грудой перемытых костей. Но Наташа не прятала улыбки, и он стал забывать прежние страхи. Зловещие события отходили в прошлое, делались далёкими, будто кустик полыни у границы степи — еле различимая черточка, зазубринка-точка на бледно-аметистовом полотне.

Она целовала часто, не насыщаясь. Ростислав не поспевая за ней, сбивался, падал навзничь на кровать, принимая в объятия ее легкое тело.

На третью ночь Наташа сунулась разгоряченным лицом к его уху и шепнула: «Любишь?» Он поддразнил: «Конечно... нет». Смеясь, она дернула его за ухо: «Любишь, любишь! Охота врать?» Ростислав приподнялся на локте: «Знаешь... давай... поженимся». Смех стал громче.

— Вот те раз! А мы что делаем?

— Не о том я...

Она посерьезнела.

— Я ведь не одна.

Такой случай грех было упускать:

— Смотри-ка, а я и не подозревал. Ну тогда... Разумеется. Тогда не стоит.

— Ой, Ростик, не прогадай. Слишком легко отказываешься. Могу и сама навязаться. Придется тебе убегать от меня.

Ростислав с минуту помолчал. Его переполняло счастьем:

— От тебя не побегу.

— Зайчишка ты...

Она его поддразнивала, нашептывала ему колкости, а он только жмурился в ответ впервые за многие месяцы чувствуя себя умиротворенным.

... Валерик объявился взвинченным; как с цепи сорвался. От него наносило многодневным винным перегаром, и заскочил он к Ростиславу — потертый, истасканный, под глазами изжелта-зеленые тени. Казалось, не с улицы зашел, а вылез из какого-то затхлого чулана, где тьма и плесень, и паутина, а по углам отдает мышиной мочой и чем-то кислым.

При виде замызганного приятеля Пархомцев сделал большие глаза. На что тот сразу же огрызнулся:

Мне бы ваши заботы!

Потупился:

— Говорят, вы с Талькой подженились?

Наступила очередь смутиться Ростиславу:

— Ты знаешь... не очень. Касаемо Наташи мог бы и поделикатней...

— Да мне собственно бара-бир. И. без ваших дел голова болит... Я ведь просто... к слову, помянул.

Погонял желваки:

— Сегодня повстречал твою супругу... Только с поезда слез, а она навстречу. Свирепая, как тигра неразлинованная. Аж перекосило всю.

Валерик, похоже, представил себе описываемую сцену и захихикал. Откуда-то в его лице появилось злорадство. Значит бродила в нем похмельная злость, зрела бесприцельная досада на окружающий мир, если прогладывали в опухших глазах остервенело-мятежные светляки.

— Передай, говорит, — продолжал он, — своему дружку... Ха! Она так шипела, будто хотела проглотить тебя сырьем... Передай, мол, что порядочный (чуешь!) человек на его (Твоем то есть) месте давно бы уехал и не портил приличным людям нервы, не строил бы из себя клоуна. Так-то.

Исполнив «дружеский» долг, Валерик хмыкнул:

— Чаем бы угостил, что ли.

Чайник был горячим, с отпотевшей никелированной крышки слетали злые капли. Ростислав заплясал на месте, зачертыхался.

Приятель употреблял приторно-сладкий напиток. Вот и сейчас насластил так, что за сахаром не ощущалась растительная горечь крепкой, смоляного цвета заварки, от которой шершавели десны.

Валерик пил, и на смуглых его щеках выступала влага, шалые глаза светлели, становились осмысленными.

— Хорошо! Бог напитал, никто не видал. А кто видел, тот не обидел. — Пустая чашка легла на стол вверх дном.

— Э-э-эх! Жить мне без покаяния, умереть без прогрессивки и выходного пособия. — Шутка давала добрый знак, указывала на возвратившееся к нему благодушие.

— Ну? — Хозяин дома заерзал на стуле.

— Чо — ну? Чо — ну? Запонукал.

Валерик потянул еще с минуту:

— Грозится твоя бывшая. К участковому собирается. На предмет твоего выселения. Раз он-де (ты, значит) проживает длительный срок непрописанным, то пора взять тебя за шкирку.

Новость была малоприятная. Впрочем, Ростислав и без Светланы понимал, что нужно определиться. Однако, в настоящее время ни прописаться, ни уехать он не мог.

Неожиданный выход подсказал Валерик:

— Пошли ты к лешему Светку-то. Заделывай выписку по почте и устраивайся здесь насовсем. Уж мы тогда... — Хитро покосился. — Обженим тебя на Тальке. Коммерцию разведем...

Здесь пыл приятеля угас. Его вновь одолела похмельная дурнота. Щеки обнесло зеленью. Зрачки замутнели, стали похожими на пятнышки выступившей селитры.

Качнувшись, Валерик метнулся к помойному ведру, где его и вывернуло чулком.

«Сикось-накось, кол в кишках», — облегчившейся баламут из-под руки, которой упирался в стену, поглядывал на Ростислава. Будто тот, а не кто-нибудь иной являлся причиной валериковых мук. В сгорбленной фигуре страдальца читались еще и тревога. Но уж она не имела никакого отношения к его похмельному состоянию.

— Чо я хочу рассказать...

Хозяин дома проявил снисходительность:

— Отдыхай, алкоголик-любитель. Рассказал уже. На работе хоть знают про твой загул?

— Мне работа бара-бир. «Ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем». Тут другая катавасия... Как бы тебе... Вот черт!

Кто-то хлопнул входной дверью.

... Тракторист не просил. Он сидел в углу кухни и ждал. По складкам у рта было заметно, что ему неловко в чужой тесной кухне, которой не добавлял тепла даже солнечный свет, попадавший со двора через окно. Эго была на удивление проходная кухня, где вечерами зябко проскальзывали вдоль стены озабоченные мыши, скучно, по одной лишь застарелой привычке опасающиеся кого-то, хотя в доме уже давным-давно выветрился малейший намек на коварный кошачий запах.

Открытый ворот рубахи тракториста демонстрировал несвежую майку. И сам проситель был сер и робок, как кухонная мышь. Примечательным в нем казался только бас, мало подходящий к столь ординарной внешности. Бас существовал в большом объеме, нежели сам обладатель низкого, мощного голоса. Отчего тело тракториста служило скорее приложением к голосу — эдаким хлипким резонатором.

Из редких, но сильных сотрясений воздуха Пархомцев уяснил суть просьбы. Он приготовился к решительному отказу, однако дальнейшее поколебало эту готовность. Багровый от неловкости мужчина сполз с табуретки и встал на колени. «Будь человеком, выручи».

Ростислав смешался. Его конфузила поза просителя, да, к тому же, присутствие Валерика в соседней комнате. И хотя он по-прежнему намерен был отказать, язык его не поворачивался. Онемел он еще и потому что на месте неловкого просителя он на миг представил... Наташу!

Ростислав захолодел с головы до ног, вообразив собственное «нет». Отныне перед ним, куда бы он ни обернулся, стояло зеркало, которое с безжалостной обстоятельностью предъявляло каждый его шаг. Этим зеркалом была его любовь к Наташе. Ведь что ни говори, а он был мужчиной, и не желал падать в ее глазах, наподобие мямли Галкина. Уж коли ему суждено закончить жизнь чудотворцем, он готов.

— Далеко идти?

Тракторист преобразился: готовно вскочил:

— Самую малость! Минут двадцать ходьбы. Сразу за Титовской сопкой... Я бы вас на «Беларусе» подкинул, да чего-то движок...

Явственно пахнуло спиртным. Человек в замызганной майке отвернул лицо, пропуская вперед хозяина, затем суетливо забежал сбоку.

Валерик вышел следом, поймал приятеля за рукав:

— Куда собрался?

— На кудыкину гору, мышей ловить, тебя кормить.

— Ты шутки кончь. Перешептаться надо... А ну, отойди! — прикрикнул он на серого просителя. Который чуть нахмурился, но подчинился.

— Слушай, не ходи!

Удивил что называется, приятель.

— Чего ради? То сам надоедал...

— Мало ли что! А вот сейчас советую, не ходи за Титовскую... Валерик придвинулся вплотную:

— Мне то бара-бир. Ты рискуешь. Вдруг перекинешься с этих своих фокусов, да шпаны полно... за Титовской одни высланные! Заметят, что чужой...

Пархомцев высвободил руку.

— Нашел, чем пугать.

— Э-э-эх, дурак! Получится: «Шел, нашел, едва ушел. Хотел отдать, но не успели догнать. Догнали б, еще дали б». — Оглянулся на тракториста и скосил рот:

— Ну, на кой он тебе сдался, вместе со своей бабой? Они же — татаре! Один вред от них.... папуасов. Кабы не мы... Пусть скажут спасибо, что мы их научили стоя сс...ть. Вот еще ср...ть стоя научим...

Брякнул Валерик, будто колом по голове, — слушатель взорвался с пол-оборота:

— Прекрати, демагог портяночный! Отыскался ариец голубых кровей! Моя мать тоже, к примеру, из майминцев...

— Да ты чо? Чо ты? Мне бара-бир, что он — татарин. Я за тебя опасаюсь...

Валерик распространялся еще минут пять. Однако по дурным его глазам было заметно — крутит, много в нем еще парши, если копнуть. Действительно, жалки боги убогих!

А убогий ли он? Может, просто глуповат? Подрастет, так поумнеет? Ой ли! Чем взрослый человек отличается от ребенка, если с возрастом и глупость растет? Вспомнишь; пожалуй, Мих-Миха: «Сила сильных в скудости нашего ума. В пещерной боязни нового... Основа основ любой идеологии — насилие над инакомыслящими... Только демократия дает шанс бескровного сожительства индивидуальностей. Однако духовно убогим опасна даже демократия, как дуракам и грамота вредна. У нас любая бестолочь способна повести за собой толпу, чтобы жечь, бить, резать всех у кого иной акцент, другой разрез глаз, отличный покрой штанов, кто, наконец, молится не нашему богу.

Но выход есть! Надо споспешестовать духовному развитию большинства. Надо стучаться в душу человеческую, доискиваться жалости его, гордыни его, великодушия, корыстолюбия, умиления...

Нужен живой человек. Земной и грешный, во весь рост и без идеологической скорлупы. Нужна личность, не прибитая из-за угла надуманной Идеей. Пусть всякий уверует в себя такого как он есть. Пусть всякий возвеличится собственным достоинством, и тем спасется. Напротив, не надо унижать человека пожизненным клеймом. Не надо натравливать одну часть общества на другую, мотивируя травлю высокими целями. Никакая даже самая высокая цель не стоит человеческого достоинства, не стоит человечной жизни...

Что ж, Мих-Мих снова прав; всякий идеал отрицает личность. Можно стремиться к совершенству. Но бессмысленно опасно загонять реального индивидуума в совершенную форму. В результате такой подгонки он или сломается или погибнет.

Деформация духа обязательно приводит к моральному уродству. Духовная сущность разумного существа допускает лишь филигранное воздействие, согласно с содержанием самой сущности.

Поэтому не стоит подходить к Валерику слишком строго. Мусор в его голове с избытком окупается врожденной добротой.

Досада Ростислава на приятеля прошла. Порой и другим мы прощаем так же легко, как и себе самим. Но при условии, если этот другой является отражением нашего «я».

«Коль ты умен, пойми ты,

что все деянья с их причиной слиты».

Он все-таки послушался Валерика и не пошел на ночь глядя в Титовку.

Успокоенный им тракторист отправился один, чтобы ждать Ростислава утром следующего дня. Блеклый от затылка до пят проситель исчез, точно слился с пыльной колеей разбитой дороги.

... Гусеницы машин жестоко изорвали грунт сразу же после весенних дождей. С тех пор земля успела закаменеть и напоминала большую стиральную доску, о которую ломались ноги, поэтому Ростислав, предпочел шагать целиной, вдоль задушенной травой обочины.

Если бы можно было взглянуть на окружающую местность с большой высоты, то в первую, очередь бросилась бы в глаза, высокая сопка. С огромным, неизвестно как попавшим на вершину, валуном, она являла собой точную копию молодой женской груди, когда округлость еще обманчиво туга, глядит розовым соском вверх и в сторону, будучи до поры до времени не отягощенной материнским молоком.

Сопку огибает безлюдная в эту пору дорога, местами прижимающаяся к самому склону, дабы избежать встречи с узкой расщелиной, по дну которой бежит мутно-желтый ручей. Но несмотря на все дорожные ухищрения, в одной из точек расщелина все-таки сталкивается с полотном грунтовки, отмечая этот факт бревенчатым мостом.

Ростислав одолел большую часть пути и был уже в двух шагах от моста, когда заметил людей. Верхняя часть окоренных лиственничных хлыстов, стянутых железными скобами, лохматилась щепой, следами тяжелой техники. У входа на мост сидело двое крепко сложенных, коротко стриженых парней.

Он отметил про себя вольные позы, сидящих, их простые не без приятности черты лица. Одни из парией был прямо-таки хорош, ловко затянутый в черную кожу крутки. Одежду второго рассмотреть не удалось.

Пархомцев; почти миновал ребят, когда, удар в левую скулу выбил искры из глаз.

В первую секунду он сохранил равновесие. Но следующий удар пришелся в висок и вырвал землю из-под подошв. Он мог бы наверно еще устоять, если бы не туфель. Носок которого зацепился за выступающий комель бревна.

Ростислав полетел боком на мостовой настил.

Парни бросились к нему.

Соприкосновение ребер с настилом оглушило лишь на миг. Затем он перекатился, увертываясь от пинков, и вскочил. Ростислав кое-что мог и, поднявшись на ноги, не замедлил продемонстрировать это.

Хулиган в кожаной куртке молча присел, когда нога обороняющегося достала низ его живота. Следом Пархомцев сменил положение, встречая другого, парня, но кулак попал в пустоту.

Реакция второго парня превосходила его собственную. Стало ясно, что выучка плечистого, с виду добродушною типа разительно отличалась от провинциальной манеры махать кулаками. Плечистый не суетился и не нервничал, деловито выполняя броски, и Ростислав мог поклясться чем угодно, что на протяжении всей схватки нападавший невозмутимо улыбался.

Зато удары улыбчивого парня никак нельзя было назвать щадящими. Раз-другой удалось уйти ему под правую руку, но за тем игра кончилась. Лицо Ростислава встретилось с кулаками высокого парня. Клацнули зубы, и Пархомцева отбросило с дороги, будто пушинку.

И снова он не отключился; сел. Тронул распухшие окровавленные губы. Они выпирали вперед, словно накаченные воздухом. А парни уже подходили к нему, чтобы, добить. Иначе зачем «черная куртка» приготовил нож, узким лезвием от себя. Кстати, теперь улыбался и он.

Вот только Ростиславу было не до смеха.

А его противники не спешили. Задергались, прикуривая. Добыча была у них в руках, отчего же не покуражиться.

Их плотные фигуры контрастно выступали над дорогой. Бесцветное пламя вспыхнувшей спички потерялась на свету. Ростислав спросил, адресуясь к парням. Спросил и слова гулко отозвались у него под черепным сводом:

— За что?

Дорога отозвалась благодушно:

— А ни за что. — И добавила — Сидел бы ты дома, не высовывался. Понял?

Он приподнялся, опершись на руки. Парни шагнули к нему. Теперь они двигались вкрадчиво, как ходят сильные, опасные плотоядные.

Соединительная скоба шевельнулась под рукой. Он сомкнув пальцы, потянул — тяжелая двузубая деталь вышла из пазов.

То, что Пархомцев вскочил, мало встревожило хулиганов. Яркое солнце светило им в глаза и мешало правильно оценить ситуацию.

Конец скобы ударил по запястью руки, держащей нож. «Черная куртка» охнул.

Вслед за ножом упала на землю скоба.. Теперь обороняющемуся пришлось совсем худо. Пинки и удары следовали один за другим. Он привставал на локтях и тут же зарывался лицом в землю... Со стоном опрокидывался на спину и терял сознание...

Знакомый голос не сразу достиг ушей. Лишь когда подбежавший к нему Валерик помог встать на ноги, он узнал приятеля.

— Ну что я говорил?

— Ты!?

— Я, я. Дай, думаю, провожу одного фраера. И чуть было не опоздал... Пришел бы тебе крышец.

— А где... эти?

— Ха! Их я крепко приласкал.

Рядом с Валериком валялась длинная березовая палка.

— Они... они ждали Меня.

— А я что тебе обменял? Заманивал тебя татарин; никакая баба у него не болеет.

Трудно дыша, Ростислав оперся на приятеля.

— Спасибо тебе! Но зачем я им?

— Чо не знаю, того не знаю. Правда, кой-какие мысли у меня имеются. Откатаешься, расскажу.

Все-таки Валерик молодец! Но фантазер неисправимый. Насочиняет воз и маленькую тележку...

Дома боль притупилась, вполовину спала опухоль на верхней губе. Однако Наташа не выдержала и вскрякнула при виде его покалеченного лица.

Валерик, ворча, оставил их наедине...

Прикосновение тонких пальцев к израненной коже было приятно.

Он скривился в сторону Наташи. «Боже мой!» Кровоточащие ранки быстро бледнели, на глазах исчезали синяки… Но самое поразительное, что на месте выбитого рослым хулиганом резца у Ростислава рос новый зуб. Рос с фантастической скоростью. Верхняя губа Ростислава подрагивала от натиска увеличивающегося до нормальных размеров резца.

В ужасе Наташа смотрела на возлюбленного…

* * *

Не иначе незнакомец караулил Наташин уход. Едва Ростислав проводил ее, как застал незнакомца восседающим посреди комнаты.

Сегодня хозяин дома мог рассмотреть «очкарика» без помех. Гладко выбритые, впалые щёки создавали впечатление, будто гость сосет леденец и никак не может сглотнуть накопившуюся слюну. Отчего острое, топориком, адамово яблоко гостя спазматически двигалось, а закинутая одна на другую нога неизвестного размеренно качалась, в такт затрудненному дыханию. В любом случае это выглядело именно так.

— Вас можно поздравить с законным браком?

Гость явно лез не в свое дело. И Пархомцев не стал скрывать недовольства:

— У вас есть право интересоваться такими вещами?

Так как «очкарик» смолчал, то хозяин квартиры пошел дальше:

— Скажите, что вам вообще от меня нужно? И скажите вразумительно. Ибо в противном случае...

— Постараюсь. А вы пока подумайте, Пархомцев, чего не достает человеку, чтобы оставаться таковым всегда?

Он выделил, словно подковал, последнее слово. И сам же дал ответ: — Бессмертия, дружок! Человеку не хватает только бессмертия. Напыщенность стиля говорившего смущала. Психически нормальные люди, как правило, избегают изъясняться высоким стилем.

— Дело в том, что оно нам крайне необходимо.

— Что такое — оно? И кому это — нам?

Гость повел рукой, дивясь непонятливости собеседника. Подчеркнутое движение жилистой руки было настолько вещным что помстилось, будто за обшлагом рукава протянулся в воздухе тускло-ртутный след.

— Бессмертие нам нужно. Ну, не совсем абсолютное (мы люда разумные и установленные природой пределы чтим) бессмертие однако… Дайте, дайте, Пархомцев, бессмертие, и мы создадим на земле рай.

— Ваше время ушло!

Гость переломился со стула по направлению к Ростиславу;

— Ошибаетесь! Оно еще впереди! Мы нужны всегда, когда наступают смутные дни. Ныне мы нужны, и мы готовы к борьбе за сохранение великой державы. Моисей сорок лет водил свой народ по пустыне, на пути, к земле обетованной. Мы ждали дольше! И мы придем из далекого прошлого в настоящее. Придём полузабытые, осененные проклятиями и легендами, овеянные будоражащими кровь ветрами. Мы перейдем из истории в историю, как сказочные персонажи — несгибаемые революционеры железной когорты. Готовые на все ради общего счастья. Мы вернем людей в прошлое, до той отметки, начиная с которой народ пошел неверным путем. Нам суждено исправить недомыслие истории и масс, и мы сделаем это!

Чем дальше Ростислав слушал, тем сильнее тосковал.

— Лишь умершим открыта дорога в прошлое. Живым дорога туда заказана. Но опять спрашиваю: зачем вам я?

— Как зачем?

Незнакомец, встал, тяжко ступил каблуками по шаткому полу, поймал стеклами очков солнечный луч, и очки зарделись.

— Вы плохо знаете свои возможности, Пархомцев. Ваши знахарские кунштюки вас не достойны. Вы способны на великое! — Гость почти кричал. — Ваше имя останется в памяти поколений, а ваши статуи украсят города, уж мы позаботимся об этом.

— Посмертно, не забудьте, посмертно! — Пархомцев тоже, кричал, заходясь от ярости. — И сколько еще трупов вы нагромоздите, когда станете загонять людей в ворота вашего бредового рая? Мне известна притча о Моисее. Только старый пророк был мудрей и человеколюбивей вас. Он старался сохранить естественный путь развития общества. Вы и вам подобные вряд ли станут считаться с целесообразностью.

Его слова остудили гостя, который скучно заулыбался:

— Нам известно, что насильно мил не будешь. Но мы знаем и то, что наступит час, когда вы сами придете к нам; мы будем ждать этого часа.

— Не дождетесь!

— Не спешите Пархомцев. Уж вы-то — не пророк, не Моисей; И не вам судить, что будет завтра. История выбрала вас, так будьте достойны выбора. — Он извлек из кармана массивные серебряные часы.

— Мне пора.

Часы повернулись на цепочке, стала видной полустертая надпись на выпуклой, с узорчатой каемкой, крышке: «... от..... Киевскому ЧК».

Ростислав впился взглядом в крышку. Где-то он уже слыхал про подобные часы, с такой многозначительной дарственной надписью. Весьма жаль, что незнакомец их так быстро убрал. Крепко озадачил плешивый монстр бывшего учителя...

После обеда тревога Пархомцева усилилась.

Большая стрелка хромого на одну ножку будильника накрыла собой маленькую, показывающую на облезлом циферблате вместо цифры «два» круглую дырочку. Прежде будильник держался большим молодцом. Но годы укорачивают не только человеческие жизни. В схватке со временем отскочила и затерялась в щели задняя ножка бывшего красавца. С потерей устойчивости часы, как говорят китайцы, потеряли и лицо, разбив в одном из падений уже не прозрачное, как прежде, стекло. Тогда же погнулись стрелки. Выправленные потом старческими дрожащим пальцами, они вместо часа стали показывать нечто близкое «норд-норд-ост».

Желая успокоить Наташу, он нашел в себе силы пошутить заглянув в ее мокрое от слез лицо:

— Мне Галкин бара-бир. Однако хорошо, что ты решила уехать. Махнем к моей прабабке. У меня оригина-а-альная прабабка. Перебьемся первые дни у нее, не пропадем.

Он загорелся переездом.

— Обживемся, Натка, милая. Пригласим к себе Мих-Миха. Это злой, но отличнейший мужик. Мих-Мих напишет твой портрет. Потом вызовем Валерика...,

Ее плечи дернулись:

— Не надо его.

— Хм, не надо, так не надо.

Она постаралась смягчить отказ...

— Пьяница он, Валерик. Крученый какой-то. Его и Змеегорыг не любит.

— Потому крученый, что никого не любит. И я бы одурел без твоей любви.

— Абы да кабы во рту росли грибы, — повеселела Наташа. Добавила как можно мягче. — Только пожалуйста не смотри больше так, как вчера. Словно из-под земли.

И она содрогнулась,

Ростислав не нашелся с ответом.

«Они поклялись именем бога — самой страшной клятвой, что тот, кто однажды умер, уже не воскреснет более».

«Дыши огнем, живи огнем,

Пусть правды убоится тайна.

Случайно мы с тобой умрем,

Все остальное не случайно,

Я вижу над твоим крыльцом

Гнездится час твой черной птицей

Не лги, а то умрешь лжецом!

Не убивай, умрешь убийцей!".

«Кешка! Кешка!» — Пес не отзывался.

Характер собаки после чудесного исцеления сделался скверным. Она не признавала своего благодетеля, злобно рычала на Пархомцева, затевала склоки с соседскими псами, скалила зубы на прохожих. Заносчивости так и перла из нее.

Долго искать собаку не пришлось. Кешка лежал, во дворе, в трех шагах от калитки, фосфорически отсвечивая глазами. Приподнятая верхняя губа обнажала белые клыки. Кешка молчал. В широкой ране разбитой головы копошились синие мухи.

А вечером того же дня Ростислава взяли.

Конопатый милицейский чин, широко расставив локти, составлял протокол. Время от времени он морщил покрытый золотисто-бурыми веснушками лоб, отрывался от нудной писанины, выжидательно поглядывая, то на занятого обыском сослуживца, то на ошарашенного, хозяина, в отдалении от которого переминались с ноги на ногу понятые. Одного из понятых, остроносого механика, Пархомцев знал, он не однажды сталкивался с ним у своротка в переулок. Другого, прокуренного до изумления, видел впервые.

Минуты обыска растягивались. Мнилось, что они беззвучно истекали, вытягивались, скользили по полу, нащупывая выход — длинные, как огуречные плети.

Начиная с момента, когда предъявили ордер, Ростислав силился осмыслить, происходящее. Пришли. Сунули под нос ничего не значащую бумажку, и он перестал быть самим собой. Чужие руки копались в его вещах, роняя на пол журналы, выгребая из шкафа белье, а он лишь жался при виде собственных застиранных носков, будто нарочно извлеченных напоказ. Пархомцев было привстал, но вновь упал на стул, наткнувшись на недобрый взгляд конопатого.

Вскоре раздалось задорное «есть!».

Моложавый сотрудник вылез из-за печки.

Пыльная паутина налипла комочками к форменной фуражке, левая сторона мундира пятнилась от сажи.

Черт знает, где он там отыскал сажу? Однако мазки красовались даже не шее обрадованного сыскаря.

«Вот он!». Присутствующие потянулись взглядами к металлическому предмету, извлеченному из паутинного закоулка. Старший представитель правоохраны принял предмет, повертел перед глазами. Конопушки лягушатами запрыгали по его лбу и по щекам — это означало милицейский смех,

— Все верно — калибр 7.62. Стоило ли дальше запираться, Пархомцев?

Заломило голову. Хотелось протянуть руку и сгрести со смеющегося лица мерзких крошечных земноводных, чтобы швырнуть их в разверстую пасть сыскаря.

Ростислав отвернулся от своего мучителя, вгляделся в обводы находки и… застыл. На столе лежал револьвер!

Оружие было пошарпанным, утратившим воронение, незнакомой для него системы. Из развязанного рядом мешочка выкатилось на стол несколько промасленных, снаряженных тупорылыми пулями патронов.

— Но это не мое! — у него пискнуло в горле. Ну, конечно, это чей-то дурацкий розыгрыш. Вроде той истории с письмом. Что, они не понимают? Нет. Нужно просто успокоиться. Сейчас он им все объяснит. Ведь это глупо — искать что-то общее между ним и каким-то допотопным пугачем. Сейчас... Он только соберется с мыслями...

— Где ты прячешь ценности?

— Вы что, очумели? Какие еще ценности?

Гладкорожий милиционер сделал неуловимое движение, осёкся, осторожно покосился на понятых:

— Вот те раз! Козе и то понятно. Где деньги, рыжевье (тьфу!) — золото, то есть? Где колечки, сережки?

Понятые окаменели.

«Во кино!» — остроносый механик был в восторге. Он вытянулся стрункой, покачиваюсь на цыплячьих ногах, сунутых в жесткие джинсы. Участие в столь необычном деле его вдохновляло. Мысленно он продолжал обыск Ростиславовой квартиры: рвал полы, простукивал стены, извлекая новые и новые груды украшений и бриллиантов. Он уже почти любил Пархомцева, благодаря которому хоть на время прервалась тягомотину поселковых будней, вызывающая тошноту даже у местных свиней. Иначе с чего бы они начинали кидаться из конца, в конец улицы, — застревая меж заборных кольев?

Вместе с тем механик был зол на Ростислава. Он чуть не застонал, когда услышал слова конопатого милиционера: «Известно, Пархомцев! что вами захвачено добро на восемьдесят тысяч рублей». От такого кого угодно бросит в пот. Какая же сволочь — этот приезжий! Заявился, сачкует месяц с лишним, крутит бабам мозги, а у самого денег куры не клюют. Да механику хотя бы, половину названной суммы!

Арестованного разобрал дурацкий смех:

— Мои тысячи? Гляньте под подушкой, может и найдете чего? Тут же осекся, похолодел: из-под матраса, вслед за дядиным ножом, про который он и думать забыл, показался увесистый пакет.

Надорванная с конца газета выдавала содержимое. Деньги! Увесистая пачка крупных купюр.

— Ну-у-у, —протянул сыскарь. Делает наивняк, а у самого — целый бандитский склад. Но недолго музыка играла, недолго фраер танцевал... А перышко-то деловое, с секретом.

Подошел к Ростиславу ближе:

— Выкладывай, что в ручке ножа заныкано? Наркота?... Молчишь! Лады. Будет еще у тебя, желание говорить, будет. Все расскажешь.

Но Пархомцев молчал.

Когда арестованного вывели, солнце уже сползло за сопки, убегая багрово-черной тучи. Диск светила обрезался снизу сопкой, а сверху был прижат краем тучи, отчего походил на выбритую до блеска голову, втянутую между плеч.

У забора липли зеваки. Те, кто посмелее, стояли против калитки. Их физиономии в предгрозовом освещении сливались в единую рдяную полосу. Но чем ближе подходил конвоируемый, тем рельефней означались детали лиц, явственней прорисовывались желтые точки любопытства, злорадный металлический блеск и студенистые пятна отвращения в глазах,

На самом выходе Ростислав укололся об усмешку. Придерживая за локоть Светлану, Галкин неприкрыто торжествовал: вызывающе шевелились его мохнатые, высоко поднятые брови.

Горечь хлестнула через край. Ростислав просто давился ею. Ему хотелось, бить и бить подлую, криво ухмыляющуюся рожу, пока ее не изуродует страхом и болью.

Штакетник хрястнул под тяжестью Галкина. На высокой ноте взвыла толпа и расплескалась в стороны. А с другого края улицы тут же заполошно выметнулось «Зарежет!» Но у Ростислава не было оружия. Он хрустел суставами, выкручиваясь из тренированной хватки конвоиров, тянулся к поверженному Галкину.

Еще рывок, и Ростислава подняли. Навалившиеся ломали руки, кто-то перехватил ему горло. Пархомцев запрокинулся; первые холодные капли дождя разбились о его лицо...

* * *

Короткий, но свирепый ливень захлестал грунтовку тягучей как сырая резина, грязью. Походило на то, что конопатый служивый не отважился тронуться в ночь. Он решил заночевать вместе с арестованным и хамоватым помощником, в промокшем до маточного грунта станционном поселке, где, попущением начальства и небрежением судьбы не имелось даже мало-мальски приличного отделения.

Участковый, обликом грузинистый еврей, коптился в тоскливой, подобно всем присутственным местам комнатке при сельском Совете, так как поселковый Совет находился далеко от центра, торговых точек и располагался скорее в селе, нежели в поселке. Местные жители, давно притерпелись к подобным обстоятельствам и даже не задумывались над постоянным блужданием административных зданий и ведомственных границ.

Жители совершенно запутались, в смене аббревиатур, наименований и постановлений. Когда-то поселковая граница означалась вымоченным столбом, на вершине которого по праздникам подвешивались либо пара кирзовых сапог, либо бутылка «Пшеничной». Остро нуждающиеся в поименованном товаре карабкались за призом, сдирая при спуске живот о гладкое дерево.

Постепенно исчезали кирзачи, а «Пшеничная» улетучилась за недостатком стеклотары, и столб свалили за ненадобностью. Опрокинутый, он перестал быть порубежной вехой. Вслед за столбом рухнула исторически сложившаяся граница...

Поселково-колхозный рубежи стали плодиться во множестве. Они появлялись, в самых неожиданных местах, делили надвое полосу отчуждения железной дороги, рассекали станционные пути, межевали кучи отбросов и фекалий на свалке... То граница переползала охотный двор, и обрадованная поселковая власть чесала в затылках, не зная, что делать с дюжиной отощавших скотин — отныне подведомственных новой власти. То случалось, что за границей оказывался станционный буфет, отчего путейцы предпринимали демарш и угрожали ответной экспансией. То... Передвижка рубежей умножала власть...

Власть раздергала границы.

При неизменной диспозиции участкового, он ежемесячно переходил из рук в руки. Положение запутывалось окончательно, когда в выборной неразберихе часть депутатов оказывалась в обоих Советах одновременно...

В комнатушке помещались: стол, с кисло отставшей фанеровкой на беременных бумажным хламом тумбах, да тройка стульев. Здесь и состоялся предварительный допрос. Далёкий, впрочем, от взаимопонимания..

Допросчик часто отдувался. Топорщил щеточку усов, могущую

служить влагозащитной полосой, и нахально упирал на «ты».

Значит, сюда ты ехал поездом?

— На верблюде! И не тыкайте, я с вами свиней не пас.

— Верно, не пас. Ни свиней, ни «культтовары» в Куэнге. А насчет «ты» да «вы» не получилось бы" у тебя, как у того хохла: «Шо вы меня тыкаете? Я привелегию маю, сельским писарем служу». «Ну, а я — становой пристав!» «А-а-а! Ну тогда тыкайте, тыкайте».

Следователь повысил голос:

— Проездной билетик сохранил?!

— Ага! В следующий раз, если у меня «отыщут» за печкой какую-нибудь завалящую, гаубицу, я буду в состоянии предъявить билеты даже на метро.

Конопушки сыскаря долезли одна на другую:

— Следующего раза не будет, Пархомцев. А хамить кончай. Ты -человек образованный, как никак учитель. Так пошевели мозгами. Револьвер у тебя нашли? Именно револьвер, не мортиру, и не зенитное орудие. Бо-ольшущая диковина в наше время — твой наган. Редкость.

Он сделал паузу, продолжил с угрозой:

— Но самое интересное: — пульки, выпущенные из твоего нагана, проклюнулись сразу в нескольких местах. И скверно проклюнулись. — Конопатый истязатель вздохнул.

— Вы мне его подкинули! — взвился Ростислав.

— Но-но-но, ты это брось. Не поможет. Ты, наверно, знаешь о бритве Акама?

— Оккама, — механически поправил арестованный. — Принцип Оккама гласит: «Сущности не следует умножать без необходимости». Но причем тут схоласты?

Его прервало перханье начитанного службиста. Тот от души веселился, глядя на арестованного, как на игривого котенка, от которого в очередной раз ускользнул конец дразнящей ленточки.

— Или ты, Пархомцев, псих и тебя надо лечить, либо ты валяешь ваньку.

Посерьезнел. Заговорил быстро, не давая опомниться:

— Зачем убил художника?

— Какого художника? — Ростислав не верил собственным ушам.

— Михаила Михайловича...

— Мих-Миха убили?!

Всему есть предел. Наступил он и для Пархомцева. Конопатый посинел от удушья, бессильный оторвать пальцы арестованного от своего горла. Вбежавшие на шум участковый и гладкорожий милиционер только мешали друг другу.

— Не смейте бить! — Пархомцев прижался в угол. Все плыло перед его глазами, у которых мохнатая пятерня держала квадратик газетного текста.

— Читай, сволочь!

Мелкий шрифт двоился: «Вчера в ... часов вечера выстрелом затылок, убит ... М. М. Убитый в … году привлекался, в качестве диссидента. Прокуратурой… ведется расслёдование».

Удар был страшным. Бедный Мих-Мих! Кому он перешел до рогу в этот раз?

— Я не убивал. Михаил Михайлович был моим другом. Можете проверить — в момент убийства, я находился здесь, на станции.

— Брехня! Участковый не видел тебя в течение пяти дней.

— Если не видел, — значит пьянствовал. Он алкоголик, ваш участковый.

Жапис не замедлил вмешаться: «Вот гад! Убил да еще и выкручивается».

Удушающей болью взорвался низ живота. Ростислава согнулся вдвое. Следующий удар сапога пришелся в правый бок, против печени. Его вырвало. С позеленевшим лицом он сполз по стене на пол жадно хватая воздух широко открытым ртом.

— Закрой рот, кишки простудишь, — участковый продолжал кипятиться.

— Но я никуда не ездил, спросите хотя бы у Валерика. Я никого, не убивал и не грабил…

— Спросить у Валерика?! Твой! дружок, тот действительно жрет водку аж с пятнадцатого числа и, наверно, до сих пор не очухался. По нему тоже… давно тюрьма плачет.

— Кстати — вмешался конопатый, — Валерик — имя или кличка?

— Клички у собак!

— Тебе, Пархомцев, лучше быть поскромней. Так что не возникай. Береги нервную систему, она тебе скоро пригодится. С такими статьями как у тебя — дело подрасстрельное.

Арестованный скрипнул зубами:

— Одно из двух; или вас ввели в заблуждение, или вы зачем-то меня провоцируете. Поймите, нету за мной вины! Я и по убеждению — пацифист...

— Чего, чего? — гладкорожий милиционер привстал от удивления.

Пришлось объяснить:

— Пацифист — убежденный противник любого насилия.

— Чего же ты распсиховался, кинулся с кулаками на Галкина, раз ты такой убежденный ненасильник?

Объяснять было пустой тратой сил...

До утра его заперли в кладовой.

Из соседней комнаты ему издевательски пожелали спокойной ночи, затем щелкнул ключ, и арестованный остался наедине с решеткой, прихваченной к окну невидимыми в темноте, мохнатыми от ржавчины гвоздями. Он стоял у окна и думал, что сделал правильно, не назвав Наташу, Конечно, она могла, подтвердить его алиби. Могла бы... Но ведь неизвестные провокаторы не постеснялись бы запутать и ее; Поэтому Ростислав боялся Наташиного прихода в отделение. Узнай она о его беде, обязательно прибежит. А он сомневался, что садисты в униформе будут вежливы с женщиной.

Большой ошибкой явилась растерянность, которой на первых порах поддался Ростислав. Ему следовало учесть, что помимо Наташи, есть очкастый незнакомец. Уж он-то не из тех, кто испугается дешевых провокаторов. Он должен помочь Ростиславу, раз последний необходим ему. Правда... Вначале неизвестного нужно найти. А как, если он — неизвестный? Арестовавшим ровным счетом ничего о нем не известно: ни адреса, ни фамилии. Что сказать следователю? Ищите, мол, плешивого мужчину в очках, преклонных лет, обутого в начищенные хромовые сапоги? Идиотское положение.

От окна треснуло сквозняком. Тихо звякнула решетка.

Но зря потешался гладкорожий. Насилие — не метод. Даже помощью насилия он не добьется от Ростислава самооговора. Знать бы, кому понадобилась смерть Мих-Миха? И что с Наташей?..

Эх! Надо было послушаться ее и уезжать тотчас, вместе с ней и Сашей. Подкузьмила его привычка долго раздумывать перед тем, как предпринять что-либо...

Решетка задребезжала. За окном что-то хрустнуло. Донельзя знакомый голос прошептал:

— Ростислав, ты где?

— Здесь.

— Вылезай, да поскорее, — торопил незримый Валерик. Выбираться пришлось на ощупь. Он сунулся головой вперед, завис, поймавшись животом за гвоздь, торчащий в подоконник. Беспомощно завис, шаря руками в поисках опоры, затем вывалился, словно куль, едва не сбив с ног Валерика…

Несмотря на всю трагичность ситуации, приятель выругался шепотом, затем коротко хохотнул.

...Они бежали тесными от мрака и дождя улицами. Скользили. Увязали в грязи, натужно, пробивая путь. Вокруг них колыхались и дрожали едва различимые тени. По-кошачьи мягко ночь гасила нескромный свет заблудившихся окон, то здесь, то там.

Осыпало звездным мусором четыре стороны света; смешались верх и низ. Осталась одна безоглядность. Исколотая острыми вершинами далеких гор, где жила прабабка Ростислава. Да оставалось теплое женское лицо, заблудившееся среди непогасших огоньков. А следовательно, оставалась и надежда.

Шаги впереди стихли. Валерик предупредил: «Пересидишь у нас, в сарае. Змеегорыч не помешает. Отсидишься, а там видно будет».

Ростислав кивнул. Поднял руку, не сообразив, что часы отобраны при аресте. Но и без зеленовато-голубого свечения цифр, было ясно — время близилось к полуночи.

— Наташе бы сообщить...

Приятель шмыгнул носом.

— Слышишь?

Валерии неохотно выдавил из себя:

— А ты не знаешь разве? Хотя откуда тебе знать. Уехала Талька.

— Как уехала? Когда?

Только-только шмон в твоей хате начался, она собрала чемодан и... тю-тю! Даже сына подлючка, бросила у соседки.

— И не сказала, куда?

— Не-а.

Словно обухом трахнуло по затылку. Ростислав стиснул зубы. Около самого сарая его нога попала в лужу, но он остался безучастен. Молча дождался, пока Валерик отыщет керосиновую лампу, потом сел на ящик у входа и застыл. Его не тронул скорый уход приятеля. Также равнодушно он встретил внезапное появление в сарае чокнутого незнакомца. Вошедшему пришлось потрясти Ростислава за плечи, чтобы привлечь к себе интерес. Но, взглянув на незнакомца, беглец снова впал в состояние летаргии. Владелец хромовых сапог растерянно потоптался на месте и тоже исчез...

Вскоре чадящая лампа закашляла. Жестяное нутро десятилинейки пересохло и, фукнув очередной раз, она погасла.

Первородная тоска вдруг охватила Пархомцева и подняла на ноги...

Остановился он у Наташиной избушки. Набежав, словно на зубья бороны, на частокол тревожных звуков. В доме был свет! Он проникал через щель между ставен, ложась серебристо-лиловой дорожкой на сиреневый куст.

Вкрадчивые звуки повторились.

Осторожно, чтобы не чавкнула грязь под ногами, он подкрался к окну. Задержав дыхание, глянул в щель.

В комнате сидели двое.

На узкой Наташиной кровати по-хозяйски расположился «очкарик». Обочь горбатилась спина сидящего на стуле… Змеегорыча! Только теперь на лице старика не было заметно привычной одурелости, оно казалось скорбно и умно.

В спальне шел негромкий разговор. Улавливались только отдельные фразы, смысл которых доходил не тотчас.

— Вы не человек. Допустив ваше появление на земле, Господь даже не испытует, он проклинает нас, переставших быть людьми, утративших последнюю искру из вложенного им в человека.

— Опять мерихлюндите, батюшка.

Даже так! Отчего «очкарик» обращается к Змеегорычу подобным образом? Ростислав легонько тронул ставню на себя. Слышимость сразу улучшилась.

— …послали его. Я не знал о том, что готовится... Иначе не допустил бы. — Бескровные губы старика дрожали. — Непростительный грех на моей душе... проговорился о манохинцах, однако я никому не желал зла. Мной руководила тревога за... супругу. Вы обманули... обещали помочь в поисках...

Брови незнакомца сошлись. Он явно соболезновал старику:

— Что ж, вы хотите правду... открыть. Супруга ваша погибла в тот самый день... Убийство ее... Я не успел. Да и не имел права рисковать собой, открываясь тогда. Ведь я рисковал не просто жизнью — делом!

Змеегорыч плакал. Он плакал без слез.

Подслушанный разговор ошеломил беглеца. Однако дальше он открыл для себя еще более поразительные вещи. Оказывается, супруга Змеегорыча, перед тем как исчезнуть, имела при себе нож Кибата. Отсюда выходило, что это на ее останки наткнулся Ростислав в далеком детстве?

А собеседники продолжали:

— Ваше дело... Разве стоит он человеческой жизни. Построенное вами зиждется на грехе, на преступлении, на обмане. Ваш храм основывается на песке. Когда-нибудь он рухнет, и погребет под своими обломками множество ни в чем не повинных...

Незнакомец, волнуясь, снял очки. Без них он выглядел совсем стариком, много старше Змеегорыча. Но это была нетленная, законсервированная старость, когда можно дать и семьдесят, и восемьдесят лет, а то и вовсе вечность. Так выглядит перезимовавший репей — ветхим, но без возраста. Когда с первого взгляда становится ясно, что он давно мумифицировался и держится лишь за счет солей кремния, скопившихся в порах клетчатки, однако не скажешь точно, когда он засох — год, два или даже три тому назад.

— Эх, батюшки! Оставшимся в живых безразлично какой ценой устроено чудо на земле. При значительном сходстве наших побуждений и помыслов господа бога надо учитывать разницу в методах и результатах... Люди жаждут немедленного счастья. А вы им только сулите, предлагая нескончаемый и равно тернистый для каждого путь. Вы заразили массы верой в чудо. Нам же достало его сотворить для достойных. Поэтому мы нужны толпе. И ей наплевать, какие будут на нас мундиры. Крикни мы уже сегодня: «Кто с нами? Кто хочет равенства?» миллионы поддержат наш клич. Если массы мечтают о чуде, значит они ждут нас. Если массы требуют молниеносных перемен, значит пробил наш час...

Незнакомец выронил очки, и не заметил как они упали.

— Нам безразлично, под каким именем нас будут встречать. «Измы»-хлам! Чего стоят громогласные обещания любой из партий? Выжмите воду из их программ и вы обнаружите один и тот же остаток — популизм. Существенное содержится только в методах. А тут нам нет равных, ибо мы не брезгливы, и готовы на все.

Густые, выбеленные до синевы волосы Змеегорыча встали дыбом. Он слушал, отчаиваясь. Вместе с ним был весь внимание и нечаянный слушатель за окном.

— И не радуйтесь, батюшка, нынешнему послаблению властей. То от бессилия. Дайте, власти окрепнуть, и... вновь храмы пойдут под заклание. А поделом! Помните о монополии на чудеса.

Собеседник отозвался хрипло:

— Уж вы-то постараетесь!

— Можете не сомневаться.

— Вы — убийца!

— Ложь! Я не организую убийств ради убийства. Пархомцев — старший умер сам. Художника, бездарного мазилу — это правильно, его устранили... Но я не давал таких полномочий... Хотя ничуть не жалею, художник мешал нашему делу. Как мешала и женщина, труп которой вам, именно вам, предстоит сегодня убрать.

Незнакомец шагнул в глубь спальни. На полу лежала бесформенная груда тряпок, небрежно накрытая простыней.

Плешивый старец откинул простыню, разбросал мягкую одежду и выпрямился. Змеегорыч перекрестился: «Господи! Прости мя!»

— Наташа!!! — Ростислав кинулся в дом.

Крючок, на который была заперта дверь, отлетел сразу же, и Пархомцев оказался внутри. Вид его мог ужаснуть всякого: потемневшая до синевы кожа лица, заострившиеся скулы, донельзя ввалившиеся глаза и перепачканная суглинком обувь.

Наташа лежала на боку ничем не прикрытая. Ее неподвижный зрачок был направлен прямо на Ростислава, слепо отражая белизну противоположной стены. Запрокинутая голова открывала шею с черными следами пальцев на ней. Чувствовалось, что тело успело остыть и трупное окоченение завладело его изломами.

Книжная полка помогла ему устоять на йогах.

— М-м-м, — свет застилала сиреневая пелена.

«Опоздал?» — он видел только Наташу. — «Меня не хватит. Наташи больше нет. Есть труп, холодная кукла... Наташи нет, я, похоже, все-таки хочу жить. Жить! Кто я? Подлец! Слабый обыватель? Уехать бы далеко-далеко. В глушь... В тайгу... Где нет никого. Где меня не достанут... «Уеду! Валерик не выдаст, он поможет мне... Стану ловить рыбу.. Грибы собирать... Дышать воздухом... Прости меня, Наташа! Я не могу... Бежать! Сейчас же бежать!».

Сиреневые пряди скручивались в искрящие нити, растягивались, переплетались в большой кокон. Кокон саваном опутывал задушенную женщину. Ее зачугуневшие черты расплывались, а на мертвом лице происходили непостижимые перемены. Перед Ростиславом возникли усталые глаза Мих-Миха. «Ты — вульгарный эклектик», — сказал Ростиславу Мих-Мих. «Предоставь людям право оставаться свободными, сохраняющими достоинство и в слабостях своих. Мораль должна соответствовать наличествующей нравственности. Расхождение тут недопустимо. Ростик, ты — эклектик...». Мих-Мих был прав. «Я такой же как все», — ответил Пархомцев и тоже был прав. «Невелико отличие между мной и монументальным костюмом из райОНО. Мы оба живем самообманом; он — верует в ложные установки, но с пользой для себя лично, я — тешащим меня фрондерством, но себе во вред. А результат один — все остается по-прежнему. Я — это кабинетный костюм наизнанку, тот же назем, издали привезен».

Пульсировал лиловый кокон. Лиловым узором расцвечивались стены... Издалека доносились слова старой Хатый: «Слаб мужчина в жалости. Хрупки жилы его сердца. Ломает их чужая боль, как осенний ветер паутину. Слабый мужчина — не опора моему роду...» А мгновением спустя померещился вскрик: «Внучек! Жеребенок, мой!»

Понял Ростислав, что в этот миг оборвался последний вздох старухи.

Горюющей по нему прабабки. Осознал, перегорая в пламени сиреневого факела.

... И он кинулся прочь, чтобы спастись. Он бежал через палисадник, проулком, скользкой дорогой, ведущей через поселок... Он бежал, оставаясь в комнате возле Наташи. «Человек я! Человек!».

Опомнившись, бросился к нему незнакомец в хромовых сапогах, отшвырнул с дороги Змеегорыча.

— Оставь его! Именем Господа нашего... прокли...

Лезвие ножа вошло старику в живот. Змеегорыч сунулся ниц; теплая алая струйка пробивалась меж губ на крашеные половицы.

Плешивый задержался над стариком, сипевшим: «Постой… буду кадыть... кадыть...».

Это не Змеегорыч, это Кадыл, — отстраненно подумал Ростислав.

А хрипящий от злости незнакомец уже был возле него.

— Прекрати-и-и! Зачем тебе эта сука? Нам... дай молодость и силы.

Хрипение перемежалось мольбами:

— Помоги нам — верни вождя и ты получишь все... Получишь огромные деньги… Не бумажные, нет — золото!

Разъяренно взмахнул ножом:

— А стерво! Не хочешь... Такой же выб…к, как и твой дядька. Получи.

Ростислав перехватил жилистое запястье, выкрутил нож. Поразился ножу, изъятому у него при аресте. Затем подмял ослабевшего противника, ударил плешивым затылком об пол раз, другой. У него еще достало сил отползти в сторону и подняться на коленях. Непонимающе и дико глядела на происходящее Наташа. Ростислав улыбнулся ей и... охнул от жгучей боли в голове… На секунду поник, слыша прорвавшийся женский крик.

Косо сдвинулись над ним стены. Размягченные гудроном, просели под коленями половицы. Он стиснул зубы, силясь смахнуть кровь, которая заливала глаза.

«Человек я!»

Вновь что-то тяжелое обрушилось сверху. Уловился дрязг ломающейся кости.

Он запрокинулся, вытянул руки, пытаясь поймать ребристый арматурный прут, занесенный Валериком для нового удара.

— Ты-ы-ы! Наташа, беги!

Валерик споткнулся о лежавшего без чувств Незнакомца, и Ростислав успел схватить обезумевшего приятеля за ногу. Тогда тот обернулся и стал пинать Ростислава свободной ногой, одновременно; нанося удары прутом. Но изуродованный чудотворец держал преступника, словно клещами...

Хлопнул короткий выстрел. Разъяренный незнакомец целился в беззащитную жертву.

От новой вспышки, показавшейся на конце потертого ствола Пархомцев вздрогнул.

А затем сделал шаг. Первый свой шаг в бесконечность.