ПРЫЖОК В ТЕМНОТУ
Софрон всю зиму лежал на печи. Он боялся простуды. Только один раз, в феврале, старик вышел из дома, чтобы побывать у зятя Ильи и запастись самосадом. У Ильи табак всегда был крепкий, душистый, смешанный с цветами донника. Не ленивый по натуре, но очень стар был Софрон, и потому — тяжел на подъем. Его мучила одышка, иногда беспричинно знобило, в ненастную погоду ныли суставы.
Но вот на Десне началась подвижка льда, и Софрон оставил печку, как медведь берлогу. С открытой реки потянуло запахом свежей рыбы, над широкими плесами со свистом рассекали воздух первые утки. В жилах старика сильнее забродила неугомонная кровь охотника.
Солнечным утром Софрон вышел к реке осмотреть свою лодку, еще с осени опрокинутую на берегу вверх дном. Он законопатил щели паклей, просмолил днище и столкнул посудину в воду, чтобы как следует замокла.
В субботний день к Софрону из города приехали два приятеля: врач Андрей Павлович Гитарин и секретарь заводского парткома Иван Пестов.
— Уж извини, Софрон Алексеевич, мы опять нынче к тебе на открытие охоты, — сказал Андрей Павлович, здороваясь со стариком. Лицо доктора так и светилось праздничной радостью. Первый день охоты!
— Куда же от вас денешься, — с нарочитой грубоватостью отвечал Софрон, хотя в душе был рад гостям. — Видно, на добруньских-то лиманах вы счастье полагаете. А зря.
— Что так? — спросил врач.
— Вода в этом году большая. Птице и негде задержаться, идет дальше. Думать надо, охота будет неважная.
Праздничное выражение на лице Андрея Павловича сменилось тревогой, почти испугом. Он вопросительно взглянул на Пестова: как быть? Но Пестов не придал никакого значения словам Софрона. По широкому рябоватому лицу его скользнула улыбка. Флегматик по характеру, Пестов, как всегда, был спокоен. К тому же он знал манеру Софрона приуменьшать до поры до времени охотничьи богатства добруньских лиманов. Не хвались, мол, по пустякам.
К вечеру охотники, обремененные амуницией, спустились к реке. Нетерпеливый Андрей Павлович первым забрался в лодку и взялся за весла.
— Нет, ты садись впереди. А ты, Ванюшка, в весла, — по-хозяйски распорядился Софрон, решив, что спокойный и широкоплечий Пестов более надежен в качестве гребца, чем суетливый Гитарин.
Щуплый, маленький Софрон уселся на корме и ловко орудовал рулевым веслом. Все лицо его заросло бурыми волосами, из которых едва были видны серые глаза да плоский фиолетовый нос. Огромная клочковатая борода почти полностью закрывала узкую грудь старика. Он был похож на лешего.
Тихая в обычное время Десна теперь стремительно гнала мутные воды, подмывая глину правого берега и разливаясь по низине левобережной поймы. Не без труда охотники пересекли русло реки и углубились в лиманы. Вода далеко разошлась по лугу. Десятки образовавшихся островков, поросших тальником, ракитами, живописно отражались в неподвижной глади вешнего разлива. Из зарослей, близких проток доносилось кряканье уток…
Лучшие места у заводей Софрон распределил гостям, помог им подготовить скрадки, посоветовал, где надежнее привязать подсадных уток. Сам он поплыл на дальний остров, чтобы заготовить дров для ночлега, а уж потом тоже «побаловаться с ружьишком». У старика не было подсадных, он охотился с манком.
Когда солнце начало спускаться за вершины соснового бора, доктор Гитарин услышал слева от себя первый выстрел. «Пестову посчастливилось», — ревниво подумал доктор, нервно поглядывая во все стороны. Подсадная мирно кормилась у берега, ныряла, потом с шумом отряхивалась. Ее молчание приводило Гитарина в раздражение. Он не переставал курить. Вдруг утка притихла, прислушиваясь, втянула шею и несколько раз подряд крякнула. Тотчас над ней закружил селезень, потом с характерным звуком шлепнулся на воду в двадцати метрах от берега. Андрей Павлович взял его на стволы и нажал курок. Но выстрела не произошло. Охотник забыл сдвинуть предохранитель. Селезень, услышав шорох, мгновенно снялся, а через несколько секунд слева опять послышался выстрел. Видимо, Пестов на этот раз ударил влет. У доктора нервно передернулась щека.
…Неторопливого, спокойного Пестова связывала с доктором долголетняя дружба. Они были очень непохожи по характеру, но их роднила страсть к охоте. Надо сказать, что на охоте Пестов был всегда удачливее, чем его нервный, подвижной друг. Это вызывало у доктора зависть, иногда даже неприязнь к товарищу. Впрочем, такие чувства Гитарин переживал лишь в критические моменты охоты. Как врач он уважал Пестова прежде всего за спокойный характер, высоко ценил его скромность. Пестов был Героем Советского Союза, но за многие годы Андрей Павлович лишь один раз видел на его груди Золотую Звезду.
Охота длилась более часа. Когда стало темнеть, на лиманах водворилась тишина, неожиданно раздались всплески Софронова весла. Он посадил в лодку охотников, торжественно поздравил их «с полем». Доктор «взял» за вечернюю зорю три селезня, а Пестов — двух. Сегодня, оказывается, он сильно «мазал».
— А ты, Софрон, добыл что-нибудь? — спросил Гитарин.
— Да вон несколько скрипунов, — небрежно ответил старик.
На дне лодки лежало восемь чирков.
— Я их больше уважаю, чирков-то, — сказал Софрон. — Они скуснее, да и на манок лучше идут.
Под дуплистой ивой пылал костер. За удачное начало охотники выпили по стаканчику, поужинали и теперь готовились пить чай. Софрон ушел посмотреть новые места на утреннюю зарю.
Постепенно лес затихал. На деревьях птицы допевали свои вечерние песни. Охотники полулежали у костра и тихо перебрасывались немногими словами. Внезапно за спиной Пестова раздвинулись кусты, он сильно вздрогнул, порывисто обернувшись назад. Из кустов вышел Софрон. Старый охотник умел ходить без шума…
Даже при тусклом свете костра доктор заметил, что лицо Пестова сильно побледнело.
— А нервы-то, оказывается, и у тебя шалят, голубчик, — заметил спустя некоторое время Гитарин.
— На нервы не жалуюсь, — ответил Пестов. — Просто испугался. Он так неожиданно вышел…
Софрон бросил возле костра небольшую охапку сухой травы, постелил плащ. Доктор налил в кружки чаю. Старик быстро напился и тотчас лег спать, с головой укрывшись полушубком. А Иван Пестов держал кружку в руке, словно забыв про чай, и задумчиво смотрел на костер. Тихая весенняя ночь и огонь в лесу, мимолетная тревога, вызванная внезапным появлением Софрона, монотонный треск коростеля, раздававшийся где-то вблизи, — все это живо напомнило ему партизанский лагерь. Как будто это было совсем недавно, вчера. Обстановка перенесла Пестова в мир воспоминаний.
Андрей Павлович не был на войне. Но, заметив, как неожиданно побледнел, весь преобразился Пестов, тоже думал сейчас о партизанах. Он старался представить себе, каким был Пестов в той, необычной обстановке.
Друзья сидели молча. Пламя костра медленно потухало. Высоко над головой прокурлыкали журавли. И хотя их голосов в небе слышалось много, прозвучали они в полуночи одиноко и грустно.
— Чай у тебя остыл, — сказал доктор, — давай подолью горяченького.
Он бросил несколько сучьев в костер, добавил в кружку чаю и плеснул немного коньяку. Спустя несколько минут доктор заговорил:
— Много лет мы с тобой знакомы, а вот о партизанских делах не рассказывал ты. А ведь нелегко приходилось вам, я думаю.
— Всякое бывало, — тихо ответил Пестов.
— Как ты попал в партизаны?
Пестову не хотелось рассказывать, молча смотрел в темноту, на головешки в костре, подернутые пеплом. Но доктор просил, и Пестов уступил.
— В марте сорокового года меня ранило на Финском фронте. Осколком гранаты повредило ногу. Из Ленинградского госпиталя я опять вернулся к себе в Казань и по-прежнему начал работать в Министерстве местной промышленности экономистом.
Военкомат зачислил в нестроевые. Началась Отечественная, а меня не берут, хотя я не хромал и здоровье было завидное. Несносное положение! Казалось, все горожане смотрят на меня с подозрением. Даже на работу старался ходить рано утром и возвращался в сумерки, людей стыдился.
Война разрасталась, как лесной пожар, бедой ползла в глубь страны. Новости с фронта ошеломляли. Это не столько пугало, сколько оскорбляло. Обидно было за свою страну, до боли в сердце. Чувство оскорбления перерастало тогда в ожесточение. Как будто фашист оскорбил лично меня, и не терпелось отомстить ему. А тут на фронт не берут…
Позднее и такое было у меня опасение: после боев под Москвой, казалось, вот-вот кончится война. Как я буду смотреть в глаза вернувшимся с фронта товарищам, что скажу им?
Несколько раз ходил в военкомат. Отказывали. Военком как-то даже нагрубил мне. Идите, мол, и работайте. Без вас знаем, кого следует отправлять на фронт…
Пошел жаловаться секретарю обкома комсомола, а тот предложил ехать в Москву для какой-то службы, связанной с войной. Что это будет за служба, он не сказал. Да я и не допытывался. Лишь бы уехать поскорее из Казани.
Родных в городе не было, и я уехал незаметно, ни с кем не простившись.
Вместо двадцати часов поезд шел до Москвы пять суток. На каждом полустанке мы освобождали путь военным эшелонам. На открытых платформах стояли танки, пушки, покрытые брезентом и морозным инеем, а в товарных вагонах дымились железные печи. Из полураздвинутых дверей доносились протяжные солдатские песни. И люди, и оружие, и песни — все двигалось к фронту…
Наш пассажирский поезд шел медленно темными муромскими лесами, глубоко утонувшими в сыпучих снегах.
В Москву приехали вечером. Тихо, как по воде, подплыл состав к вокзалу. Бросилось в глаза, что нет здесь обычной суеты. В полумраке встреченные спокойной и молчаливой прислугой вокзала пассажиры так же молча расходились.
На площадь я вышел, когда уже совсем стемнело. Жутко было видеть с непривычки, как ползли по темным улицам черные автомобили с синими подфарниками, под самым носом возникали силуэты пешеходов и тут же пропадали. А в небе, как шмели, гудели невидимые самолеты, зловеще ползали, скрещиваясь в зените, лучи прожекторов.
Меня, конечно, никто не встречал в Москве. Да и вообще из нашего поезда никого не встречали. Я сошел с тротуара и остановился в полной темноте, боясь сделать шаг, словно перед пропастью.
Вспомнил, что идти мне ночью некуда, знакомых — никого, и я вернулся на вокзал переночевать.
Утром, как только рассвело, вышел в город. К тому времени Москва уже пережила битву под своими стенами, и я искал на лицах москвичей знаки торжества победителей. Но их не было и следа. Рано, стало быть, торжествовать-то.
Холодной и неприютной показалась тогда Москва. Окна многих домов глядели тусклой фанерой, впервые увидел я остовы зданий, разрушенных бомбежкой. Всюду из окон дымили узкие железные трубы. Люди обогревались такими же печурками, какие топились в солдатских вагонах.
Улицы расчищались только в центре. А вдоль тротуаров снежные откосы вздымались так высоко, что с середины улицы не видно было людей, идущих тротуаром. Не знаю почему, но не разрушенные дома, а вот эти сугробы да самоварные трубы в окнах вызвали жгучую боль в сердце.
Много было в городе военных. Они шли куда-то колоннами, ехали на машинах, стояли на углах и перекрестках улиц. С завистью глядел я на их аккуратные белые полушубки и серые малахаи с цигейным мехом. С радостью сменил бы на такое одеяние свое драповое пальто с высокими плечами и узкой талией, модные в то время.
В Орликовом переулке застал резкий вой сирены. Я не знал, что это такое, и устремился за людским потоком. У входа в бомбоубежище милиционер глухо повторял: «Быстрее, быстрее!» В зубах у меня была папироска, поэтому я задержался, чтобы раза два затянуться поглубже. Около милиционера стоял мальчик в серой, аккуратно сшитой шинельке, солдатской шапке, с ученическим ранцем за плечами.
— Дядя милиционер, пропустите, а? — молил он. — Тут два шага до нашей школы, успею добежать. Я ж дежурный сегодня…
Милиционер сердито приказал:
— Иди в убежище.
Пригрозив, он отвернулся от мальчика, и на лице его появилась улыбка. Я вмешался и посоветовал отпустить мальчика, поскольку бомбежки пока не слышно. Милиционер остановил долгий взгляд на высоких плечах моего пальто, и суровость на его лице была уже непритворной. Я не решился дожидаться его ответа, поспешно спустился в убежище.
После отбоя добрался до ЦК комсомола. Там уже собралось человек тридцать таких, как я. Между прочим, тут я неожиданно встретил своего знакомого, некоего Игоря Перламутова, который приехал с путевкой раньше меня. Он жил со мной в одном доме. Высокий и красивый парень. По специальности спортивный тренер, он побочно работал еще репортером в газете. Я знал, что Игорь всеми силами увертывался от мобилизации. Однажды ему вручили повестку, приглашали в военкомат, но как раз в этот день в нашем доме кто-то заболел тифом, наложили карантин.
Игорь позвонил в военкомат и сообщил, что не может явиться ввиду карантина. Вечером он пришел ко мне и не без хвастовства рассказал, как ловко объегорил военкомат. Из этого доверчивого рассказа я с ужасом и омерзением понял, что Игорь считает меня сообщником по отлыниванию от фронта. «В этой войне главное — выжить», — любил говорить он.
И вот здесь, в Москве, опять судьба меня столкнула с этим человеком. Но я подумал, что и у него совесть заговорила.
Мы жили в общежитии на Бронной. Дня через два к нам приехал полковник и собрал всех в большой комнате. Он сел за стол, отрекомендовался представителем Центрального партизанского штаба и начал откровенный разговор:
— Мы пошлем вас, может быть, на явную смерть…
После такого вступления, которое я и теперь помню во всех деталях, полковник встал, положил правую руку на ладонь левой и внимательно осмотрел свои ногти. А я в это время украдкой стал приглаживать волосы.
Полковник спокойно оглядел нас и равнодушно, словно речь шла о прогулке в Серебряный бор, добавил:
— Выбросим вас с самолета в тыл к немцам.
И опять я почувствовал, что у меня рассыпается прическа, а в груди появился какой-то совершенно новый для меня холодок. И еще сказал он, чуть-чуть повысив голос:
— Люди нам нужны сильные, крепкие духом и телом. Если кто из вас чувствует слабость, может… нездоров — заявите. Мы отправим обратно, на прежнюю работу. Претензий — никаких.
Заключительная фраза была большим коварством со стороны полковника. После его слов мне вдруг Казань представилась самым уютным и милым на земле городом. И возвратиться в нее так легко и просто: на прежнюю работу и — никаких претензий!
Какое-то время мысль работала только в этом направлении. Хорошо бы сидеть сейчас дома, а не перед полковником, от слов которого шевелятся волосы. Представляю себе, как уже еду обратно. Вот поезд прошел Зеленодольск, прогрохотал под колесами волжский мост. Прямо с вокзала я иду не домой, а в свое учреждение. «Здравствуйте, вернулся».
«Почему?» — это меня будто спрашивают товарищи по работе. И тут вдруг я испугался вторично. Да, пожалуй, сильнее, чем при первых словах полковника. Оробел от простого вопроса: «почему?» И еще испугался — не заметил ли полковник, как я поправлял свою прическу.
Но, к счастью, полковник уже надевал шапку, остальные зашумели стульями, поднимаясь. Полковник обещал приехать часа через три и советовал каждому подумать за это время.
Вернувшись в комнату, я долго стоял у окна, смотрел на Москву, но не видел ее. Нечего греха таить, я боялся лететь в тыл, но еще больше боялся возвращаться в Казань. Отступать было поздно. Окончательно решившись, я несколько успокоился.
Вскоре явился в общежитие Игорь, исчезнувший куда-то вслед за полковником. Одному, наверно, только черту известно, как он, приезжий человек, сумел за полтора часа получить три справки ст разных врачей: о слабом зрении, расширении сердца, гастрите и еще каком-то серьезном заболевании.
Откровенно говоря, я даже был доволен, что мы расстаемся с ним. Да и опасен такой спутник в трудном деле — непременно бросит тебя в тяжелую минуту. А он стал мне рассказывать, как за последнее время у него сильно обострилась одышка. Даже с улицы Баумана на Чернышевскую (в Казани) Игорь может подниматься, только пятясь задом. От этого, оказывается, страдания больного уменьшаются. Грешный человек, не удержался я, пошутил, что, мол, задом воевать трудно, поэтому лететь ему не следует. Пусть возвращается домой со своим гастритом.
Вечером приехал полковник и стал приглашать нас поодиночке для беседы. Некоторых задерживал у себя довольно долго, иных отпускал через две-три минуты. Подошла и моя очередь. Признаться, меня опять охватило смятение. Видно, полковник заметил это и с ходу спросил:
— Охотно ли вы идете?
— Да… то есть… — осекся вдруг я, не зная, что говорить дальше. После короткой заминки полковник низко склонился над бумагами. На лице его появилось равнодушие. Видимо, он уже принял свое решение обо мне. Мы встретились взглядами, и я понял, что ему неохота разговаривать со мной… Это возбудило во мне враждебное чувство к полковнику.
— Во-первых, я солгу, если скажу вам, что на явную смерть иду охотно. Во-вторых, обратно не поеду! Я — коммунист!
Утром узнали мы, что восемь человек возвращаются домой, в том числе, конечно, и Игорь. Полковник был к ним на удивление чуток, беседовал вежливо. Малейшую причину к возвращению находил уважительной и легко отпускал каждого. Говорят, он только не подавал им руки на прощанье.
В Москве мы пробыли более месяца. Обучались партизанским ремеслам. В Тушино сделали несколько тренировочных прыжков с самолета. Наконец наступил день нашего отправления. Вернее, не день, а ночь. Накануне мы подготовили свои солдатские мешки, уложили продукты, табак, белье, запасные патроны, тол. В середине дня в последний раз пошел я по городу с новым своим другом белорусом Кондратом Сколабаном. Ему предстояло лететь в свое Полесье, а мне — в Брянские леса.
День был морозный, ясный, а на душе — тревожно. Думалось: через несколько часов мы окажемся далеко от Москвы, к которой так скоро привыкли. Где-то высадишься сегодня ночью? Не приземлишься ли прямо на штык фашисту? Ведь он там, в незнакомой Брянщине, хозяин, завоеватель…
Молча шагали мы с другом по Москве, залитой морозным солнцем. Очень грустно было сознавать, что никого у меня нет в Москве из близких, чтобы с кем-нибудь попрощаться. Грустно. В какие-то моменты я готов был крикнуть первому прохожему: да знаешь ли ты, чудак, что я сегодня ночью прыгну по ту сторону фронта? На явную смерть!
А москвичи проявляли к нам полное равнодушие. Тем более, что одеты мы были скромно, хотя и добротно: стеганые ватники, шаровары, валенки и шапки-ушанки. А в то время вся Москва так одевалась.
Забрели мы на Тишинский рынок и купили бутылку водки за 700 рублей. По тем временам это была очень сходная цена. Потом вышли на Тверской бульвар. И тут я предложил распить бутылку около памятника Пушкину. Мой друг возразил: зачем, дескать, на морозе? Зайдем в какой-нибудь магазин да и выпьем в сторонке. Но я настаивал. Хотелось мне тогда чем-нибудь «отличиться».
Деликатный полешанин согласился. Мы сели прямо на гранитный постамент. Мой друг достал из кармана кусок копченой колбасы, неторопливо выбил пробку и подал бутылку. «Тяни перший», — сказал он деловито. После того как раза два «потянули», настроение повысилось, холода уже не чувствовалось. Мы сняли меховые рукавицы, говорили о боевой дружбе, о том, что посла войны будем вспоминать нынешний день.
А поблизости женщина работала — обметала площадку вокруг памятника. Хотя она не смотрела на нас, но я заметил, что нарочно пылит снегом в нашу сторону. Экая, думаю, ехида баба. А она с каждым взмахом метлы подвигалась все ближе. Подошла и крикнула, не глядя на нас: «Пшли вон!» Как на щенков! Каково это было нам? Мы считали себя чуть ли не героями, а тут… Начали, конечно, возражать. Вдруг женщина обернулась к нам и сурово взглянула. Широкоплечая, краснощекая, одетая в брезентовый плащ поверх полушубка, она стукнула черенком метлы об асфальт, спросила: «С какой радости кутите? Порядочные-то люди кровью умываются, а вы…» И пошла, не взглянув на нас.
Растерянный и пристыженный, я молчал.
— Знала бы она, так небось… — обиженно проговорил Сколабан.
Мы шли домой с испорченным настроением, отрезвевшие, как после холодного душа. Подойдя к общежитию, Сколабан вдруг расхохотался весело.
— Как она нас, а?
Видя, что я не разделяю его настроения, Сколабан добавил:
— Чего ты так переживаешь? Подумай, ведь это вполне естественно. Она же не знает, кто мы такие, чтобы с нами церемониться.
Он опять добродушно рассмеялся.
Вечером мы поехали на аэродром. Грузовик тихо двигался по затемненной Москве, а будущие партизаны сидели в кузове нахохлившись.
На аэродроме вышла заминка, и мы прождали часа три. Кто-то звонил по телефону, справлялся о маршруте, о погоде. А мы ждали, настороженно прислушиваясь к телефонным разговорам. Наконец в два часа ночи приехал наш знакомый полковник. Он сообщил, что сегодня мы летим не через линию фронта, а только на подскок. Загадочное словечко это означало, что мы отправимся на один из аэродромов, лежащих близ фронта.
Таким «подскоком» оказался для нас город Елец, куда мы прибыли на рассвете. От него до фронта было двадцать верст.
Небольшой старинный городок на реке Сосна выглядел необычайно молодым. Улицы кишели народом. В маленьком здании театра ежедневно шли концерты, танцы. Часто веселье прерывалось из-за бомбежек, но после отбоя снова возобновлялось.
По пять, по десять раз в сутки, даже днем, налетали вражеские самолеты на Елец. Нередко новые бомбы попадали в старые воронки, все было изрыто вокруг вокзала и возле моста через Сосну. А городок лихо отбивался, встречая фашистов грохотом зенитных пушек и снопами трассирующих пуль. Таким и остался у меня в памяти Елец тех дней, многолюдным, оживленным, смело бросающимся в драку с врагом.
Несколько дней в Ельце прошли для нас незаметно. И вот снова грузовик, темная дорога, ночной аэродром. В тот февральский вечер была сильная оттепель, сырой туман окутывал все кругом. Такую погоду считали нелетной, и, откровенно говоря, теплилась надежда, что мы опять вернемся в полюбившийся Елец.
В теплой землянке летчики дружески угощали нас крепким чаем. Когда кончили чаепитие, командир корабля взглянул на часы, потом на нас и коротко бросил: «Пора!». Солдаты провели нас в темноте к самолету. По фюзеляжу звонко стучал дождь, а в районе вокзала опять загрохотали зенитные орудия, в воздухе, словно шпаги, скрестились голубоватые лучи прожекторов.
После отбоя загудели моторы нашего самолета, машина вздрогнула и пошла… Даже не заметили, как оторвались от земли. Вскоре в окна увидели яркие звезды и поняли, что тучи уже под нами. Чистое небо и звезды подействовали как-то неожиданно успокаивающе. Мы закурили.
Монотонно гудели моторы, к звуку которых мы скоро привыкли. Вдруг по сторонам самолета появились беззвучные огненные вспышки. Это рвались снаряды. Но за гулом моторов мы даже не слышали разрывов.
Потом в люки хлестнул свет прожектора, пилот сделал резкий вираж в левую сторону, и мы все попадали с лавок. Машина стремительно пошла вниз, все больше накреняясь… Признаюсь, подобную минуту я пережил единственный раз в жизни и вряд ли ее когда-нибудь забуду. Впоследствии мне приходилось попадать в разные переплеты, но никогда я не испытывал такого ужаса, какой сковал меня в этот момент.
Мы уже отсчитывали секунды, оставшиеся нам, чтобы долететь до земли и разбиться, как самолет постепенно стал выравниваться. Спустя несколько минут из рубки вышел командир. Он спокойно, что нас очень удивило, сказал, что летим уже над лесами, места безопасные. Заметив, вероятно, что мы еще в состоянии обалдения, командир улыбнулся.
Настала пора прощаться. Под нами был лес, черный, таинственный Брянский лес, над которым шел наш самолет. Командир корабля тихо сказал: «Приготовиться».
Ближе всех к люку стоял руководитель нашей группы Александр Ермаков. Он оглянулся назад, скупо улыбнулся и вдруг исчез. В темном проеме люка только мелькнул квадратный мешок парашюта. За ним выпрыгнул радист Васильев, а потом была моя очередь. Я прилагал все усилия, чтобы держаться спокойно. Поспешно приблизившись к дверке, я выпрыгнул — будь что будет! В последнее мгновение прозвучал хороший напутственный голос летчика: «Пошел, ребята, пошел!»
Мы все пятеро сравнительно «кучно» приземлились в лесу. Только наш радист повис на дереве, зацепившись стропами. Мы помогли ему спуститься на землю, а потом Ермаков приказал нам сложить парашюты, забросать их снегом.
…Пестов остановился, надолго замолчал. Он достал из кармана портсигар, закурил:
— Вот эти эпизоды больше всего и запомнились мне за всю войну.
Доктор, ни разу не прервавший его во время длинного рассказа, спросил;
— Скажи откровенно, очень боязно было на землю-то садиться?
— Конечно, трусили, — признался Пестов, простодушно улыбаясь. — Главное дело, внизу черно, ничего не видно.
— Ну, а дальше что было?
Пестов продолжал:
— Мы решили ждать рассвета, чтобы днем разыскать партизан. Замаскировались в густом ельнике, приготовили оружие. Уже начали дремать. Вдруг совсем близко послышались голоса и шаги. К утру подморозило, и наст громко хрустел под ногами. Мы замерли в ожидании.
Люди шли большой группой и свободно переговаривались. Неожиданно один из них сильно, по-разбойничьи, свистнул. Мы не ответили.
— По-русски говорят, — тихо шепнул радист Васильев.
На это Ермаков так же тихо ответил:
— Есть и полицейские русские…
Странно было слышать такое. Не хотелось верить, что человек говорит на русском языке и может выстрелить в тебя.
Командир насчитал восемь незнакомцев, все были вооружены винтовками. Они прошли недалеко от нас. Мы пропустили их, раздумывая, что за люди: друзья или враги?
Через несколько минут в темной глуши леса смолк скрип шагов и голоса. На рассвете, уже с другой стороны, появились еще двое.
— С двоими не опасно, — шепнул Ермаков, — приготовьтесь. — Он выждал момент, потом крикнул: — Стой, стрелять будем!
Те не смутились. Не двигаясь с места, улыбаясь, сказали, что разыскивают парашютистов, приземлившихся ночью.
— Какой отряд здесь расположен? — спросил Ермаков.
— Кутузова, — ответили партизаны. — Кто из вас будет Ермаков?
После довольно длительных переговоров, «хитроумных» вопросов мы убедились, что попали на партизанский отряд.
Мы пришли в лесную деревню Вздружное. В жарко натопленной избе Васильев развертывал рацию, чтобы связаться с Москвой.
С этого утра и началась наша партизанская служба в здешнем лесу.
— Все хорошо, что хорошо кончается, — философски подвел итог пестовскому рассказу Гитарин.
— Теперь давай немного вздремнем, — сказал Пестов, — а то Софрон скоро поднимется.
Охотники устроились возле костре и замолкли. Они знали, что старый Софрон не проспит зарю. А она уже загоралась, славная весенняя заря на добруньских лиманах.