Разные бывают встречи в жизни. Иную забудешь тотчас, а другая поживет какое-то время и погаснет, словно ее и не было. Но зато выдастся иногда такая, что врежется в память на всю жизнь, будто шрам от сабельного удара.
…Дело было давно, четверть века назад.
Первая встреча с Селиверстовым случилась у меня в необычной обстановке, на территории, оккупированной фашистами.
Со своим другом Ефремом мы всю ночь были в разведке, а поутру я собрался уходить в отряд. Ефрем остался. Прошел слух, что ожидается новая часть фашистов, надо было узнать о ней поподробнее.
Оврагами, кустарником я пробирался в сторону реки Неруса, за которой лежали Брянские леса. День был хмурый, тяжело и низко ползли тучи в сторону леса и лениво кропили землю мелким дождем. Всхолмленные поля с редкими кулигами осинника выглядели пустынно. На протяжении двухчасового пути я даже издали не увидел человека.
Чтобы попасть на левый берег Нерусы, мне предстояло пройти через мост у деревни Глинищи. Обычно днем мы избегали открыто бывать в селах, но на этот раз я решил заглянуть в село. Да, правду сказать, и голод понуждал меня зайти в крайнюю избу — может, удастся чем-нибудь разжиться. Я знал, что в Глинищах жил староста, при нем — небольшая группа полицейских. Они держались тихо, боялись партизан. Так что я шел спокойно, но, конечно, с предосторожностями.
Незаметно, прибрежным ольховником подошел к крайней избе, держа наготове автомат. Из трубы шел густой дым и по сырой тесовой кровле сползал вниз, на землю.
Без стука и разрешения я вошел в избу и поздоровался с женщиной, встретившейся у порога. Не ответив на приветствие, она попятилась к кровати, на которой лежал мужчина. Казалось, женщина хотела заслонить его, защитить…
— Почему хозяин долго спит? — спросил я, чтобы прервать молчание.
— Инвалид он, больной, — холодно ответила женщина. — А ты кто такой будешь?
— Партизан, — ответил я напрямик, пристально наблюдая за мужчиной.
— От наказание! — воскликнула женщина. — Как партизан, так к нашему дому прется! Не миновать нам петли через вашего брата.
— А ты молчи, — вдруг простуженным басом оборвал ее мужчина. — Не твоего это ума дело.
— Что молчать-то? Говорю тебе, повесят нас из-за них, за связь с партизанами.
Опасения женщины были обоснованны, я чувствовал правоту ее слов.
— Есть, поди, хочешь? — спросила она все тем же сердитым тоном.
— Не прошу, — сдержанно ответил я.
— То-то вот, не просишь, — недовольно отозвалась она. — Тогда ради чего заявился? Шел бы вон к соседям.
— А ты, браток, не слушай дуру бабу, — добродушно посоветовал мне хозяин. — И на меня не смотри подозрительно. Я инвалид, безногий. — Он откинул одеяло и показал тупой обрубок ноги.
— Я давно говорю ему, — опять начала женщина, — надо переехать нам в другой дом. Половина изб пустует, любую занимай. Узнают немцы, что к нам то и дело ходят партизаны, пристрелят.
— Не слушай ее глупых речей, — повторил свой совет хозяин. Свесив с кровати ногу, негромко, но властно приказал: — Покорми человека.
Я стал отказываться. Но вдруг заметил, что по лицу хозяина скользнула страдальческая гримаса Он осуждающе посмотрел на жену.
— Не сердись на нее, — попросил хозяин. — Смерти боится баба. Сам знаешь, как лютует немец.
Хозяйка молча поставила на стол горшок молока, нарезала ржаного хлеба и, неожиданно смягчившись, тоже стала просить:
— Не гребуй нашим хлебом-солью. Прости на глупом слове.
Я сел за стол и вдруг увидел в окно мужчину, идущего через улицу к соседнему дому. Одной рукой он вел за повод лошадь, в другой нес полное ведро воды. У него была широкая светлая борода с рыжеватым оттенком. Твердая, упругая походка, однако, была совсем не стариковская.
— Что за человек?
— Сосед, — равнодушно ответил хозяин, глянув в окно.
— Не полицейский?
— Нет, сапожным делом занимается.
— Как фамилия?
— Михайлой зовут, а фамилии не знаем. Нездешний он. Из окружения зимой вышел, да и прижился. Кто-то сказывал, будто командиром был в Красной Армии.
— Женился, наверное? — спросил я.
— Какая женитьба? Пристроился к солдатке и пасется у нее на добрых харчах.
Человек заинтересовал меня. Я решил выяснить, кто он такой. К сапожнику и повод был зайти: сапог поправить.
Михайло встретил меня сдержанно, настороженно.
— Небольшое дело есть, — обратился я.
— Слушаю вас, — коротко, по-военному ответил он, косясь на мой автомат.
— Каблук оторвался у сапога. Не поможете?
— Это можно, отчего не поправить. Дело мастера боится.
Он, видимо, овладел собой, и теперь в его речи звучала наигранная певучесть.
В избе было тепло и уютно, от большой русской печи шел вкусный запах мясных щей. Кровать с горой взбитых подушек аккуратно убрана. Все это дело рук женщины. Но ее самой не было видно в доме. Только на печке лежал глубокий старик. Он часто позевывал, крестил рот и равнодушно смотрел на меня выцветшими глазами.
Низкий стол, заваленный обрывками кож, гвоздями, колодками, стоял около окна. Я снял сапог. Михайло принялся за дело. Он не спрашивал меня, кто я такой, откуда появился. Мы разговаривали о погоде, о разных пустяках. Но беседа шла натянуто. Казалось, Михайло и сам догадывался, что говорить нам надо не о погоде.
— Вы окруженец? — спросил я неожиданно.
У сапожника даже молоток выпал из рук. Он с тоской взглянул мне в глаза и глухо ответил:
— Да, окруженец.
Мы долго молчали. Было слышно, как жужжали в кухне мухи.
— А почему вас это заинтересовало? — спросил наконец сапожник.
— А сами вы не догадываетесь?
Михайло не ответил. С преувеличенной силой колотил молотком по каблуку, видимо, соображая, что сказать гостю.
В это время я увидел, что из чулана за мной наблюдают два тревожных глаза.
— Что вы мне предлагаете? — без обиняков спросил сапожник.
— Во-первых, — ответил я, — следовало бы вам вступить в партизанский отряд. Во-вторых, побриться. Партизаны подозрительно смотрят на молодых бородачей.
Из чулана вышла молодуха и, на ходу набрасывая на плечи одежду, направилась к двери.
— Скажите ей, чтобы она подождала, пока я не уйду, — тихо потребовал я.
— Феня, вернись! — крикнул Михайло.
— Что. разве я под арестом? — вызывающе спросила женщина, держась за скобу двери.
— Вернись, тебе говорят! — крикнул с раздражением Михайло.
Она молча вернулась.
— А кем вы меня поставите? — спросил Михайло, стараясь придать вопросу шутливую интонацию.
— Рядовым.
— Это командира-то? — опять шутливо.
Я не ответил, а он задумался. Спустя некоторое время, подавая готовый сапог, спросил:
— А если я не пойду к вам?
Я неторопливо навернул портянку, надел сапог, поблагодарил мастера, а уж потом ответил:
— Не пойдете — расстреляем.
— Но ведь я ранен! — он показал на шрам, рассекающий бровь. — И под лопаткой сидит осколок.
— Ранение зажило, пора в строй, — сказал я. — Иначе это похоже на дезертирство.
— Сурово вы разговариваете, — не с упреком, как-то задумчиво проговорил сапожник.
Михайло поднялся с табуретки и, открыто взглянув мне в лицо, сказал:
— Я все понял. Но дайте подумать. Можно?
Собравшись уходить, я вспомнил про лошадь.
— Знаете что, — обратился я к сапожнику. — Мне надо срочно в отряд. Одолжите вашу лошадь.
Женщина, неотступно следившая за нашим разговором, услышав про лошадь, мгновенно вылетела из чулана, словно ее кто вышиб оттуда.
— Зачем тебе наша лошадь? Мы за нее деньги платили!
Сапожник молча метнул в нее взглядом, и она тотчас скрылась за дверью. Видно, Михайло обладал сильным характером.
— Я вам дам лошадь, но с условием…
— Вы находите удобным ставить мне условия?
— Тогда — просьба, — поправился он. — Доедете к себе, отпустите ее. Она придет сама. Хозяин лошади вон на печке.
Я обещал отпустить его коня.
Мне казалось, что Михайло непременно придет к партизанам. Увы, это предположение не оправдалось. Мы встретились с ним снова, но уже не в Глинищах, а в селе Болотное, что в западной части Брянской области.
Была глубокая осень. Наши войска гнали фашистов на запад. Партизаны выходили из лесов, шумно и радостно встречали воинов. Нередко целые отряды спешно переодевались в форму и вливались в регулярные войска Советской Армии.
В селе Болотном, расположенном в стороне от больших дорог, скопилась большая группа полицейских, потерявших своих хозяев…
Наш отряд наткнулся на них случайно и потребовал сложить оружие. Но полицаи дрались отчаянно, с яростью обреченных. Партизаны ворвались в село и провели свой последний бой на родной земле сурово и яростно.
Усталые, мы шли с Ефремом по улице. Вдруг через плетень увидели в саду человека. Озираясь, полусогнувшись, он пробирался между голых кустов вишенника. На окрик не остановился, и я выстрелил по саду короткой очередью. Но сознательно взял выше, чтобы не задеть человека.
После этого незнакомец поднял руки. Еще не остывший после боя, Ефрем крепко выругался, перемахнул через плетень и сгоряча размахнулся. Но я успел схватить его за руку.
— Подожди, Ефрем.
В это время человек поднял глаза.
— Михайло?!
— Эге, да это и мой старый знакомый! — воскликнул Ефрем, пристально глядя на растерянного человека…
По трусости, по другой ли причине сапожник Селиверстов не побрился и не пришел к партизанам. Разговаривать с ним у меня не было ни времени, ни желания. Но мог ли я тогда подумать, что судьба в третий раз сведет меня с этим человеком через десятилетия. Да еще в каком месте!
Летом 1966 года я был в командировке в Киргизии. Сижу в колхозе «Чон-су», под Иссык-кулем, и беседую с председателем. Вдруг в кабинет вошел белобрысый мужчина. Левый пустой рукав гимнастерки, заправленный под ремень, плотно прилегал к боку.
Пришелец был русским, но с председателем свободно говорил по-киргизски. Белесое лицо его что-то смутно напомнило мне. Почувствовав на себе пристальный взгляд, он нервно передернул бровью. Правый глаз его прищурился. Мне показалось, что, взглянув на меня, он чуть вздрогнул и тотчас отвернулся.
Где я видел этот прищуренный глаз с прозрачным белым шрамом поперек брови? Разговаривая с председателем, он уже явно старался не смотреть на меня. И только уходя, еще раз кольнул резким прищуром глаза.
Оставшись вдвоем, я спросил Атабекова, кто это такой.
— Наш зоотехник.
— Давно живет в колхозе?
— С войны остался. Хороший работник, между прочим.
Подробно расспрашивать председателя было неудобно. Но меня преследовала мысль: где я видел этого человека?
Ночевал я в том же колхозе, в доме приезжих. И вот вечером в комнату вошел тот самый белобрысый человек.
— Извините, вы меня узнали, конечно?
— Да, — ответил я не очень уверенно.
Минуту мы стояли молча. Я ждал, чтобы гость заговорил первым.
— Моя фамилия Селиверстов. Помните наш разговор в Глинищах? — спросил он.
Вот, оказывается, где я встречался с ним! Вся картина мгновенно ожила передо мной.
— Если бы я не встретился с вами вторично, в 1943 году, — заговорил Михайло, — то, наверное, все сложилось бы иначе.
— То есть?
Он задумался, а потом продолжал:
— Помните, с вами был Ефрем, щербатый такой парень? Так вот с этим самым Ефремом мы земляки, оба из города Белева.
— Минутку, — остановил я Селиверстова. — У вас, помнится, была возможность перейти к партизанам. А вы…
Мой собеседник поднял высоко согнутую руку и, прижав ее к щеке, пояснил:
— Вот он, локоть, близок, а не укусишь. Откровенно говоря, я тогда был очень растерян. Казалось, все погибло, а фашисты прут и прут.
Селиверстов замолчал.
— Значит, потеряли уверенность в нашу победу? — спросил я.
Он виновато посмотрел на меня.
— Стало быть, могли быть на службе у врага…
— Пощадите меня, — взмолился Селиверстов. — От этого я все же был далек.
Он тяжко задумался, глядя в одну точку.
— Сначала я колебался насчет партизан, все оттягивал, раздумывал. А время шло. И с каждым днем удалялся от них, хотя и жил рядом с ними. Потом стал бояться встречи. Все равно, думаю, расстреляют они меня за уклонение от войны. Тогда решил уйти в степные районы, подальше от лесов. Сознавал, что гибну, а другого выхода не видел. Только о том и думал, как спасти свою жизнь…
Селиверстов стал углубляться в философские размышления, а мне не хотелось затягивать разговор.
— Что же дальше-то было? — спросил я.
— Вы, вероятно, помните, из Болотного нас всех отправили в воинскую часть. Попал я в маршевый пехотный полк. Никогда не забуду этого счастливого дня!
Селиверстов глубоко, облегченно вздохнул, и на лице его я впервые увидел сдержанную улыбку. Она как-то неприятно перекосила тонкие, бледные губы, образовала глубокие складки в углах рта.
— Командир роты задал мне несколько вопросов, — продолжал Селиверстов. — Я хотел ему начистоту рассказать все о себе, но он махнул рукой и крикнул: «В строй!» Через полчаса обрядили меня в воинское, вооружили винтовкой, и я с удовольствием шагал на левом фланге.
Селиверстов оживился, стал подробно рассказывать, как служил в полку, был два раза ранен.
— После каждого боя, и особенно после ранения, — воодушевленно продолжал он, — у меня на душе становилось все легче и легче, словно тяжесть постепенно снималась с плеч.
Он опять криво улыбнулся и, сдерживая возбуждение, продолжал:
— В сорок четвертом мы уже были в Германии, и в самом центре Пруссии! Откровенно скажу, втайне я даже жалел, что война идет к концу…
Он с опасением взглянул на меня, сознавая, что говорит неладное.
— Я, конечно, понимал, что это эгоизм. Но, думал, совершу геройство, окончательно оправдаюсь перед своими.
На лице его снова легла печать тяжелого раздумья. Он умолк, как бы не решаясь продолжать рассказ.
— И все-таки, — воскликнул он, — очистить совесть мне так и не удалось!
Эта фраза показалась несколько риторичной. Селиверстов заметил мою сдержанную улыбку.
— Нет, я не рисуюсь.
Рассеченная бровь его судорожно передернулась от нервного напряжения.
— После второго ранения я получил отпуск и поехал домой, на побывку. И мать, и жена встретили меня с большой радостью. Вечером, когда мы остались вдвоем, жена вдруг спросила, где меня встречал Ефрем? Верите ли, у меня даже потемнело в главах.
Оказывается, еще год назад Ефрем прислал домой письмо и сообщил, что встретил Селиверстова в селе Болотном.
— Лучше бы он застрелил меня тогда!
В долгую ночь Селиверстов все честно рассказал жене и на другой день уехал на фронт. И самым тяжелым для него было в то утро настроение жены. Она не высказала мужу ни одного слова упрека, но и не удерживала его… Только мать, ничего не знавшая, молча плакала.
— Утром я ушел на вокзал один. И матери, и жене провожать запретил. Многие годы прошли, и нет покоя моей душе. И даже вот здесь, в горах Тянь-Шаня, я живу и постоянно боюсь, что кто-нибудь покажет на меня пальцем: это тот самый, что скрывался от войны…
Селиверстов умолк, взял фуражку. Настроение его подавляло меня. Я припомнил Ефрема, погибшего на фронте. Это был горячий, бесхитростный и в сущности очень добрый парень. И уж, конечно, он не предполагал тогда, что будет причиной многолетних душевных страданий своего сверстника.
— Ну, вот и все, — сказал Селиверстов.
— Как все? — встревожился я. — Говорите уж до конца.
— Больше говорить нечего. Под Прагой я был ранен. Потом очутился здесь, в городе Пржевальске, в госпитале. Рана скоро зажила, а там и война кончилась. Бывало, хожу по тополевым улицам тихого Пржевальска и все думаю над своей судьбой. Вот выпишут, куда я пойду? Домой ехать не мог.
— Где же ваша семья?
— Мать умерла, а жена и теперь в Белеве, вероятно.
Он опять присел на стул и задумчиво проговорил:
— Дело тут, конечно, не в Ефреме. Я слыхал, что есть у нас такой закон: если провинившийся вернулся в строй и в честном бою получил ранение — его прощают. Считается, что вину свою перед Родиной он смыл кровью. Сам я не читал этого закона, но если он действительно существует, то лишь для юридического оправдания. А совесть! От нее куда спрячешься?