Движение народнической молодежи было близко Халтурину своим боевым духом, революционной страстностью, самоотвержением, но в самом начале оно не захватило Степана в свой водоворот. Халтурин по приезде в Петербург в первое время оказался в стороне от практической революционной деятельности народников. Степану трудно было разобраться в сумбуре народнических идей, его смущала беззаветная вера интеллигентов в крестьянина. Даже перед самим собой остерегался Степан критиковать эту влюбленность народников в крестьян. Он считал, что его собственный жизненный опыт и запас знаний недостаточен для того, чтобы противоречить таким вождям, как Лавров, Бакунин. Но знакомство с вятской деревней, с крестьянами настраивало Степана скептически. Он верил в рабочего, но на первых порах эта вера основывалась на интуиции, а не на твердом знании, хотя книги сделали свое дело, и чем больше Степан читал о положении рабочих в России и за границей, тем больше проникался убеждением, что рабочий еще скажет свое слово в революционной борьбе.
Осень 1875 года была для Степана порой колебаний, порой настойчивых исканий, радостных открытий и разочарований. Случайный, временный характер работы Халтурина не позволял ему завязать тесные знакомства, найти людей, которые могли бы ответить на те «тысячи вопросов», которые роились в голове. Оставались книги. Но как трудно было их доставать! В библиотеки не проберешься, они не для таких, как Степан. А если даже и сумеешь проникнуть в какую-либо, то разве достанешь там нелегальные издания? А легальная русская пресса или молчит по поводу социальных и политических проблем, или отделывается либеральной жвачкой, вегетарианской жижицей звучных и ничего не значащих слов. Приходилось обращаться к букинистам.
Букинистические книжные лавки рознятся друг от друга, как политические идеи. На Невском они пестрят шикарными витражами античной мифологии, французскими романами для вечернего чтения воспитанниц Смольного, иллюстрированными изданиями. Мало у Халтурина денег, живет впроголодь, но он уже знаком с книготорговцами университетской набережной, знают его букинисты, торгующие прямо на тротуарах с рогожки на Выборгской стороне. Здесь покупатель попроще, а продавец похитрей, он знает, что молодежь интересуется нелегальными изданиями. И они всегда имеются в запасе у книжных барышников.
Каждое воскресенье кипит книжная биржа. Здесь встречаются книги Флеровского, Лаврова, заграничные издания народников, Чернышевский, Герцен, Михайловский. Часами роется Халтурин в печатной ветоши, выискивая нужную ему книгу. Букинисты заметили этого плечистого, красивого рабочего с тонким, одухотворенным липом интеллигента. Их не удивляло, что рабочий покупает книгу, они привыкли к этому. Среди петербургского пролетариата было немало страстных любителей чтения. В Халтурине книгопродавцов поражало другое — его удивительное умение читать. Таким умением обладали немногие. Очень скоро Степану перестали предлагать сочинения по естественным наукам, они его не трогали, хотя букинисты знали пристрастие к этим наукам у многих рабочих. Не интересовало Халтурина и легкое чтение. Зато исторические работы, книги по общественно-политическим вопросам им покупались охотно. Когда не было денег, Степан приходил в убогие книжные лавочки, чтобы хоть посмотреть нужную ему книгу. Ему и в долг доверяли, а то давали почитать напрокат, за пятачок в день. Залога не брали, верили — книга не пропадет.
Пока не наладились связи с рабочим миром столицы, Халтурин читал запоем, усваивал новые факты, обогащался новыми мыслями. Иногда, усевшись на стопку книг, Степан подолгу беседовал о прочитанном с продавцами или словоохотливыми студентами, роившимися вокруг книжных лавок. И обычно собеседники Халтурина поражались ясности суждений Степана, умению в простых, доходчивых словах изложить самые, казалось бы, запутанные теории. Халтурин не был краснобаем, не обладал он и даром оратора: окая по-вятски, делая паузы для подыскания наиболее выразительных слов, Халтурин все же держал собеседника в напряжении, часто радуя его неожиданной игрой мысли, взлетами фантазии.
Была и еше одна особенность в этом «особенном рабочем» — его целеустремленность. О чем бы ни зашла речь — будь то история Французской революции 1789 года или конституционное устройство западных стран, — Халтурин в конце концов сводил разговор к положению русского рабочего, его нуждам, его будущему. Он умел мечтать, мечтать вслух, и картины, нарисованные его фантазией, поражали своей реальностью, казались достижимыми. Особенно охотно на эту тему беседовали рабочие Василеостровского патронного завода.
К зиме меньше стало рогожек с книгами — холодно. Только на Литейном по воскресеньям шла бойкая торговля. Букинисты с Литейного величали себя антикварами, были развязны с покупателями, умели с первого взгляда отличить любителя книги от «празднолистающего страницы». Предлагали одно, продавали другое, цену назначали в зависимости от того, какая была погода и насколько внешность покупателя импонировала продавцу. Халтурина тут не знали. но «по одежке» принимали за разночинца-студента «из кутейников».
Именно здесь и произошла случайная, но знаменательная для Степана встреча с учителем, наставником и другом вятской молодежи, настроенной пореволюционному.
Степан купил «по случаю» Лассаля и торопился на перевоз — посидеть, почитать, ведь в такой холодный день вряд ли кто захочет переправляться через Неву на лодке, значит свободного времени будет достаточно. Спрятав книгу, Халтурин зашагал к набережной. Когда его кто-то окликнул, он сперва решил, что ослышался, «кому бы меня знать-то в Питере». Но вот опять сзади знакомый голос позвал:
— Халтурин! Степан! Обожди, не могу за тобой угнаться.
Степан обернулся и бросился навстречу пожилому человеку, сутуловатому от многолетней привычки долго сидеть за столом. С разбегу Халтурин схватил его в объятия, да так сжал, что тот взмолился.
— Пусти! Ты никак с ума сошел, да разве ж можно так ребра ломать старому человеку?
— Дорогой, вот уж радость-то, вот не чаял вас встретить здесь!
— А это почему-с, молодой человек? Почему не чаяли встретить, а?
— Да как же, вы же в Вятке были.
— А ты что же, всю жизнь в Петербурге прожил?
Степан засмеялся. «Все такой же Котельников, шутит, шутит да шуточками правду говорит».
* * *
С Котельниковым Степана связывала давняя, теплая дружба. Василий Григорьевич преподавал в Вятском земском училище для распространения сельскохозяйственных и технических знаний основные предметы: сельское хозяйство и технические науки. Это был человек самых разносторонних знаний, прекрасный педагог и, что главное, отзывчивый товарищ учащихся. Ему было чуждо высокомерное отношение учителя к ученику, наставника к подопечному.
Именно такие, как Котельников, Песковский, Постников и некоторые другие учителя, удерживали в Вятском училище учеников. Вообще же попечением начальства режим училища был настолько строгий, а придирки властей до того раздражали, что многие ученики теряли интерес к занятиям, покидали училище. Степан Халтурин, попав в училище, сначала с рвением взялся за изучение всех предметов, но постепенно пыл пропал и у него. По русскому языку, закону божьему Халтурин не вылезал из двоек. Только по столярному ремеслу он один из немногих имел круглые пятерки, и его прозвали «Степан — золотые руки».
Халтурин уже и тогда много читал. Это заметил Котельников и стал неприметно (чтобы не обидеть самолюбивого юношу) руководить чтением Степана, а также друживших с ним Амосова и Башкирова. Учитель помог им устроиться в городские библиотеки, которых в Вятке было всего три: одна частная, затем публичная и епархиальная. Частную «Библиотеку для чтения» открыл Александр Александрович Красовский. Халтурин с благоговением относился к Красовскому, ведь это был единомышленник и последователь Чернышевского, за что он подвергся аресту и высылке.
В библиотеке Красовского Халтурин вместе с Башкировым и братом своим Павлом прочел «Очерки фабричной жизни», «Огюст Конт и положительная философия», «Политическая история нового времени», «Шаг за шагом», «Политическое движение русского народа», «Работник Сибири» и многие другие книги, указанные Котельниковым.
* * *
В этот день Халтурин не вернулся на перевоз, не пришел и на следующий. Котельников активно вмешался в судьбу своего ученика. Несколько дней Степан жил у него, с наслаждением вытягиваясь на чистой постели, вкушая домашние обеды. В задушевных беседах они вспоминали Вятку, товарищей. Котельников ушел из Вятского училища, так как полицейский надзор за учителями и учениками стал просто невыносим.
Однажды, сидя за столом и неторопливо попивая чай, Халтурин пожаловался учителю, что в Петербурге очень тяжело сходиться с людьми, все какие-то замкнутые, сторонятся друг друга. Сколько раз он пытался завязать знакомства со студентами Хирургической академии или рабочими патронного завода, но те отшучивались и больше не пользовались его лодкой.
Василий Григорьевич, хитровато улыбаясь, поглядывал на Халтурина. Он откровенно любовался его молодостью, пылом, той страстностью, с которой Степан рвался к практической революционной деятельности.
Но сам Котельников сочувствовал лавристам и поэтому скептически относился к проявлениям бунтарства со стороны его знакомых в мире революционной интеллигенции. От лавристов Котельников перенял и принципы строгой конспиративности. «Безумное лето» 1874 года попросту напугало его, и теперь он колебался — стоит ли сводить своего ученика с петербургскими революционными кружками. Ведь Халтурин человек действия, об этом свидетельствовало хотя бы и то, что он организовал поездку за границу, добился паспортов. Котельников решил немного охладить пыл Степана, внушить ему необходимую осторожность, а затем уже вводить в среду революционеров.
— А знаешь, Степан, какое мнение о тебе и тебе подобных учениках нашего училища составило начальство, причем начальство из полиции. Ты, конечно, Селенгина из банка помнишь?
— А как же, Василий Григорьевич. Ведь у него на квартире собирались, чтобы потолковать о книгах да с политическими повстречаться.
— Ну так вот, Селенгин через своего родственника раздобыл копию рапорта вятского полицмейстера.
— Михайлова, что ли?
— Его. Сейчас я тебе прочту, сохранил на память о Вятке и об училище.
Котельников достал из стола папку, полистал ее и вытащил большой лист бумаги, сложенный вдвое.
— Вот послушай: «…ученики Вятского земского училища для распространения сельскохозяйственных знаний и приготовления учителей, проживающие на своих квартирах…», а ведь ты, кажется, на своей жил?
— Своя да не своя. Жили мы с Николаем Котлецовым в доме Кошкаревой на Семеновской улице.
— Во всяком случае, не в казеннокоштном общежитии. Так о вас-то Михайлов и пишет: «Ведут себя не как бы следовало по правилам, утвержденным Советом училища, или как требуется для воспитанников учебного заведения, а напротив… служат заразою для учеников других учебных заведений. Они собираются в кружки и проводят время в пьянстве и картежной игре».
— Врет, Василий Григорьевич, врет эта шкура полицейская! Никогда мы не пьянствовали, а в карты я и по сей день играть-то не умею.
— Знаю, что врет, да ведь поверят ему, если вдруг кто-либо из начальства запрос о тебе сделает. Но слушай дальше: «10 мая в квартире на Владимирской улице в доме Родыгиной у учеников Платона Глазырина, Феофана Попова и Павла Зверева было сборище…» Постой, тут опять о пьянке. Вот, нашел: «На всех сказанных собраниях, кроме пьянства и картежной игры, проявляются между ними стремления к распространению противоправительственных идей. Приобретая разными путями книги противоправительственного содержания, они передают их для чтения из рук в руки, стараясь не только посеять преступную мысль в среде своих товарищей, но и домогаются проникнуть в народ». Так-то, брат, Степан!
— И тоже брехня, Василий Григорьевич, насчет книжек и антиправительственных идей — верно, слов нет, распространяли, а в народ не ходили, там нам делать нечего.
— Вот сюда смотри — список видишь? А ну, погляди № 69, чья фамилия? «Степан Халтурин». А вот и дружок твой, Николай Котлецов. Молодо, да зелено, шуму много, а пользы никакой. Зачем, спрашивается, вы с Башкировым песни революционные распевали на улице или вслух рассуждали о революции при незнакомых людях? Вот такие, как ты, Амосов, Башкиров, ринулись в семьдесят четвертом году в деревню, ну и нарубили дров, а теперь в предвариловке сидят.
Степана задело за живое. О хождении в народ он не только слыхал, даже знал кое-кого, кто сам побывал в деревне пропагандистом, но считал, что начинать нужно было не с этого. Хотя спроси Степана тогда, с чего начинать, он бы не сумел ответить, но был уверен, что «ходить» не следовало. Между тем Котельников рассказал Степану о лавристах.
«Странные были это люди, лавристы, — писал позднее С. Кравчинский. — Им нельзя было отказать ни в добрых намерениях, ни в широте теоретических взглядов. Но они были сухие и холодные доктринеры, без энтузиазма, который сообщал такое обаяние пропагандистам-бунтарям. В них соединялись крайние политические и социальные теории с нерешительностью, со страхом перед малейшим рискованным шагом, с органическим отвращением ко всему, что нарушало методический порядок их мерных занятий. Постепенно из них вырабатывались революционеры-мумии, бесплодные» зачастую комичные, а в конечном итоге бестелесные поборники невинного либерализма».
Слушая Котельникова, Халтурин двоился; с одной стороны, жажда знаний влекла Степана к этим людям, которые, по словам его учителя, очень много знали, но с другой — темперамент бойца отталкивал его от праздных мечтателей, увлекал на сторону тех, кто активно боролся.
Через несколько дней Котельников познакомил Степана с лавристами. В Петербурге у лавристов был свой кружок — человек двадцать. Во главе кружка стояли Л. С. Гинзбург и А. Ф. Таксис, а членами его были В. В. Варзар, автор популярной и нашумевшей брошюры «Хитрая механика», А. С. Семяновский, Н. Г. Кулябко-Корецкий, Мурашкинцев и другие.
Петербургские лавристы являлись главной литературной и финансовой опорой издаваемой за границей газеты «Вперед», редактором которой был сам Лавров. В отличие от бакунистов-бунтарей лавристы на первое место в своей пропаганде ставили не крестьянина, а городского рабочего, хотя и видели в рабочем только распространителя социалистических идей «в народе». В рабочей среде лавристы вели пропаганду этих идей и, естественно, в большей мере, чем бунтари, могли удовлетворить потребность передовых рабочих в знаниях, в знакомстве с западноевропейским рабочим движением.
Халтурин стал усердно посещать собрания кружка лавристов, читал их сборники «Вперед». Начиная с первого тома в этих сборниках печаталась капитальная работа Лаврова «Очерк развития Международной ассоциации рабочих». Халтурин жадно впитывал в себя факты деятельности I Интернационала, о которых сообщал Лавров, изучал выдержки из газеты «Voksstaat», в которой сотрудничали Маркс, Энгельс, Либкнехт. Именно в первом томе сборника натолкнулся Степан на Эйзенахскую программу германской социал-демократической партии, сыгравшую в дальнейшем такую большую роль в формировании политических взглядов Халтурина.
Лавристы дали Степану много, и он всем сердцем привязался к этим «добродушным мечтателям».
Петербургский кружок лавристов имел неплохую библиотеку, хранившуюся у Мурашкинцева. Купеческий сын Мурашкинцев был легальным, в его обширной квартире было достаточно места для того, чтобы спрятать книги. Именно с Мурашкинцевым Халтурин сошелся ближе всего, аккуратно посещая библиотеку. Здесь, на квартире Мурашкинцева, бывали и другие петербургские рабочие. Библиотека лавристов была чисто интеллигентским предприятием, рабочие хотя и пользовались ею, но не имели никакого касательства к ее работе.
У Мурашкинцева познакомился Халтурин с Лукой Ивановичем Абраменковым. Лука Иванович был на четыре года старше Степана и уже шесть лет работал ткачом на различных фабриках Петербурга. В последние годы Абраменков отошел от лавристов, но продолжал пользоваться их библиотекой, так же как и его друг Василий Иванович Мясников, рабочий-столяр с Семянниковского завода. Вероятно, через Мясникова и Абраменкова Халтурин сошелся с Дмитрием Николаевичем Смирновым. Это был выдающийся рабочий, ко времени знакомства с Халтуриным ему было уже двадцать восемь лет. Хороший слесарь, Смирнов с 1873 года слесарил в инструментальном отделе Трубочного (патронного) завода. На патронном заводе существовал рабочий кружок, в который входило человек сорок, имелась и своя библиотека.
Чаще всего Халтурин и Смирнов встречались где-либо в трактире на рабочей окраине. Заказывали чай или бутылку портера, кое-какую закуску и беседовали. Смирнов был своего рода живой летописью рабочего движения начала 70-х годов в Петербурге. Халтурин слушал его молча, с горящими глазами.
— Да, Степан, не много лет прошло с тех пор, как я свел знакомство с интеллигентами из свободомыслящих, а сколько воды утекло, скольких людей узнал — и не счесть. Я еще в семьдесят втором году стал посещать занятия кружка студента Медико-хирургической академии Низовкина. Собирались у него на квартире на Астраханской улице. Народ подобрался выдающийся, приходил Виктор Обнорский, слыхал о таком?
Халтурин кивнул головой. Конечно, слыхал. Многие знали одного из организаторов Южнороссийского рабочего союза в Одессе. Степану даже удалось прочитать программу этого союза. Она произвела на него неизгладимое впечатление, провозглашая создание самостоятельной рабочей организации, с отличными от народников задачами и целями.
— Вот и Мясников, твой дружок, тоже начинал в этом кружке. Но больше всего было нашего брата, с патронного: Алексей Петерсон, Графов, Виноградов, Семен Волков, — этих ты еще не знаешь, дай срок, познакомишься, народ стоящий. Сходки устраивали в трактире «Петушок». Там бильярдная есть, так мы из нее свой клуб сделали. Бывало, соберется человек двадцать, двое играют да нарочно погромче кричат: «Туза направо в угол!», — а один вполголоса листовку читает или о политике толкует. Там, над трактиром, один наш рабочий жил, так в апреле 73-го года у него человек тридцать сошлось, вот я тогда предложил свою библиотеку и кассу самопомощи основать. Согласились. По рублю с человека ежемесячно стали собирать, а меня кассиром избрали. Библиотека наша славилась на весь рабочий Питер. Ее сначала на квартире Низовкина держали, а как он в семьдесят третьем же году отъехал из города, роздали по районам: в Василеостровский, Выборгский, Колпинский, Невский. Большое дело начиналось. Ведь как бы своя рабочая организация нарождалась. Бунтари нами заинтересовались, Кравчинский да Чайковский лекции читали, князюшка Кропоткин приходил. А других мы не пускали, уж очень ребята неодобрительно смотрели на их проповеди в народ идти. Тут есть один рабочий, Иван Бачин, прелюбопытнейший мужик. Интеллигентов не любит, страсть. Князя Кропоткина прямо-таки травил, а нам заявлял, что «от студентов следует брать книги, а если они будут учить вздору, то их за это надо бить». Но это зря, конечно.
Халтурин жадно слушал. Теперь для него прояснялось прошлое рабочего движения Петербурга. И что поражало Степана, так это стремление рабочих и здесь, в столице, и на юге создать свою рабочую организацию, отличную от народников.
А народники только-только стали задумываться, что им нужна своя партия.
Постепенно в голове Степана стал складываться план действий. Пока это даже и планом назвать было трудно — мечты. Халтурин уже мечтал создать свою рабочую организацию, свой союз, объединить в нем как можно больше членов, весь рабочий люд столицы — вот тогда они сила. Но Степан понимал, что до этого еще далеко. Самому Халтурину нужно было еще как следует войти в рабочую среду, к людям приглядеться, познакомиться с такими, как Смирнов, Мясников, о программе поговорить. Работы непочатый край, но Халтурин работы не боялся.
Однажды Мясников повел Халтурина на Выборгскую сторону в трактир «Петушок».
«Петушок» ничем не отличался от других, подобных ему трактиров. Полуподвальное помещение, хотя и просторное, несколько комнат, где стоят столы для обедающих. Никаких скатертей — клеенки, пахнет кислыми щами, водкой, душно и шумно. Из окон видна мостовая, по которой громыхают телеги. Из бильярдной валят клубы табачного дыма, раздаются взрывы хохота, заглушающие щелканье шаров.
Когда Степан и Мясников разделись и вошли в трактир, первый, кто им бросился в глаза, был Смирнов, сидевший за столиком с каким-то молодым человеком, судя по внешности — студентом. Их окружал добрый десяток рабочих. Смирнов был сдержан, зато студент горячился.
— Кто это? — тихо спросил Халтурин у Мясникова.
— Повезло тебе, брат, это Михаил Родионович Попов, бывший студент Хирургической академии, он из Ростова проездом. Не смотри, что молод, а толковый малый, говорит интересно, давай послушаем.
Между тем Попов разошелся:
— Вы говорите — рабочий, ему будущее принадлежит. А где этот ваш рабочий? В России восемьсот тысяч промышленных рабочих и сто миллионов крестьян. Кто же, по-вашему, будущее российское сотворит? Оно, брат, в навозе деревенском золотом просвечивает, а не стелется по небу дымом из фабричных труб! Так-то!
И не успел его собеседник возразить, как Попов замахал руками, затряс головой, схватил Смирнова за лацкан пиджака и с неожиданной силой повернул к окну.
— Вы посмотрите, толкуете, что Питер купцом завоеван, фабричными стенами от мира отгородился, как тюремными кордонами, а много ли вы увидите рабочих через эти окна? А ведь мы на рабочей окраине.
Халтурин и Мясников невольно повернули головы к окну и сначала ничего не поняли: в окна были видны только ноги людей, проходящих мимо. Приглядевшись, Халтурин заметил, что редко-редко перед окном мелькал сапог мастерового или какая-нибудь более изящная обувь. Зато как часто заслоняли скудный свет, проникавший в окно, простые деревенские лапти. И, как бы подтверждая это наблюдение, Попов воскликнул:
— Видите, видите лапти! Нет, нет, вы смотрите, смотрите на эти лапти! Они Русь олицетворяют, и прошлое ее и будущее.
— Да погодите, Михаил Родионович, — откликнулся до сей поры молчавший Смирнов. — Лапти-то пол-России носит, это верно, да только наполовину верно, в отношении прошлого, а вот насчет будущего я с вами не согласен. Вы лучше ответьте мне на вопрос, зачем это сермяжному лапотнику в Питер понадобилось, Питер не деревня, на Невском огородов не разведешь, а на Садовой не посеешь хлебушка. Лапотник сюда пришел, чтоб на работы наняться, издалека пришел. Вон, видите, прошел в лаптях, на туфли похожих, это чуни-опорки, в них белая кора березки с ярко-зеленой чередуются вдоль и поперек, ковер напоминают. Это тамбовские. А вот вам и другие пожаловали. Эти сделаны поосновательней, подошва в них, видишь, подковырена в три лыка, слой на слое туго, а кроме того, еще слой — самый нижний — из крепко скрученных кудельных или крапивных веревок, чтоб век износа не было. Эти лапти повсюду встретить можно. Тут по лаптям все российские губернии познаешь. Вон, видите, лапти с кочетами— это мордовские, их в воскресенье в церковь надевают. А вот на будущий год эти самые лапти сапогами обернутся, и ваш крестьянин хваленый рабочим на фабрике сделается. Вот и выходит, что хоть крестьян на Руси-то и много, да уменьшается их сословие, а число рабочих день ото дня растет и все за счет того же лапотника.
— Вы, Михаил Родионович, не глядите, что мы меньше вашего прочли, а все же читали, и не одни ряженые брошюры, мы и Чернышевского знаем, Лассаля с Прудоном тоже почитывали. И все же не верится как-то, что сельский житель социалист да, как вы изволите говорить, человек будущего. Мы, рабочие, на себя больше надежды имеем. Ваш брат, интеллигент, вон в народ ходил, а что выходил — крестьяне-то не взбунтовались. Да о чем толковать, сами знаете. А поглядите, что в это время в городах, на фабриках и заводах делается? Обо всей России мне неизвестно, да вот в одном Питере в семьдесят четвертом году было десять стачек, да в этом году на Семянниковском заводе две с половиной тысячи рабочих бастовало, а в январе волнения были на Максвелле, и это после того как многих рабочих, кто был связан с вами, арестовали, выслали на родину.
Степан сидел на кончике стула, внимательно слушая собеседников, посматривая на них исподлобья умными глазами, в которых по временам появлялось выражение добродушной насмешки.
— Михаил Родионович, в прошлый раз, когда мы виделись с вами, вы собирались в Мелитополь в народе агитировать. Как сходить-то удалось? — В словах Смирнова была скрытая ирония, он собирался продолжить спор с Поповым и подзадоривал его.
Но к удивлению слушателей, Михаил Родионович расхохотался, невольно заражая весельем рабочих.
— И не говорите, вот «сходили» так «сходили», едва ноги унесли. Я-то еще ничего, к деревне привычный, а у меня дружок один, в Павловском училище на офицера готовился, потом утопил свой мундир в Неве да и подался с товарищем за Дон, на рыбную ловлю наниматься. А надо вам заметить, происходит он из богатой дворянской семьи и делать толком ничего не умеет. Пожил он этак недельку в рабочем бараке и нашел на своей рубахе вшей. Удивился.
«Первый раз, — говорит, — белых блох вижу», Ну, конечно, рабочие его на смех…
Трактир так и грохнул хохотом, из бильярдной выскочили игроки послушать, что рассказывает студент. А Попов продолжал:
— Застал я его на берегу Дона, где мы должны были встретиться. Смотрю, что за чертовщина, бегают два здоровенных детины друг за дружкой, один визжит, а другой, ровно как гусак какой, гогочет. Пригляделся, вижу в руках у одного змея, мертвая, конечно, и вот он старается змею эту за шиворот моему другу засунуть. А тот бледный и удирает во все лопатки. Окликнул их, спрашиваю: «Что это вы делаете?» А тот, кто змею держал, и отвечает: «А вот подготавливаю его в народ. Боится змеи, что за народник из него!»
Хохот в трактире заглушил последние слова Попова, стекла и посуда жалобно звенели.
Халтурин, смеясь со всеми, никак не мог понять, почему Попов, убежденный пропагандист, ходивший в народ, чуть ли не издевается над неприспособленностью и незнанием народа со стороны своих товарищей.
Между тем это было не случайно. Из «большого похода в народ» в 1874–1875 годах народники возвратились обескураженные, значительно растеряв свои ряды в результате правительственных репрессий. Крестьянин не поднялся на бунт и не внял социалистической пропаганде. Это вселяло уныние и растерянность. Кое-кто пытался себя утешить: «де-мол, крестьяне нас не поняли», но большинство пропагандистов честно признались, что не знают крестьянина, не понимают его. Народники, обращаясь к крестьянам, проповедовали им бунт во имя социализма, а крестьянина интересовала земля. Ему мерещилась и воля, но деревня ее понимала по-своему. Вольные — значит свободные от тягостных выкупных платежей, невыносимого состояния «временнообязанных», все еще гнущих спину на помещичьей запашке. Вольные от помещичьей кабалы — дальше этого крестьянин и не заглядывал. Такие неутешительные выводы требовали перестройки всей работы с народом, изменения тактики.
Пересматривая тактику, решили, что нужно вместо пропаганды социализма и анархии вести агитацию на основе «народных требований» сегодняшнего дня. Крестьянин мечтал о земле и воле от помещика— это было его требование, оно должно было стать требованием народников, их программой. Второй вывод напрашивался сам: нельзя расшевелить крестьянина на бунт «кавалерийским наскоком», «летучей», «бродячей» пропагандой. С «истинным социалистом» необходимо длительно работать, общаться ежедневно, ежечасно. А потому не хождение в народ, а поселение в народе — вот новая тактика, новый способ действия.
Теперь, как бы опомнившись, народники заговорили о необходимости крепкой централизованной организации, которая направляла бы деятельность поселенцев, помогала бы им деньгами, литературой, охраняла бы от репрессий правительства. В 1876 году началось создание такой организации, которая позже, с появлением журнала «Земля и воля», получила то же название. Создателями народнической партии были Марк Натансон, Александр Михайлов, Дмитрий Лизогуб, Георгий Плеханов, Валериан Осинский, немного позже к ним присоединились Вера Фигнер, Юрий Богданович и многие другие.
Но «хождение в народ» оставило неприятный осадок в умах этих людей. Поколебалась вера в народ, в крестьянина, появилось смутное сознание своей оторванности от народа. И, как бы страхуя себя и будущее революционное движение от «инертности масс», землевольцы резервировали в своей новой программе пункт, говорящий о «дезорганизаторской деятельности» против правительства, пока еще стыдливо скрывая за этими словами допустимость и необходимость борьбы террористической, борьбы с отдельными представителями царской администрации, но не террора во имя завоевания политической власти. Об этом пока еще не думали. «Террор был заговором интеллигентских групп. Террор был совершенно не связан ни с каким настроением масс. Террор не подготовлял никаких боевых руководителей масс. Террор был результатом — а так же симптомом и спутником — неверия в восстание, отсутствия условий для восстания». Так наметился теоретический отход народников от народа, практически же это означало ослабление их деятельности прежде всего в среде городского пролетариата.
* * *
В конце 1875 года Халтурин при помощи все того же Котельникова устроился на работу в мастерскую наглядных пособий, организованную нечаевцами Л. и П. Топорковыми. Но эта работа совсем не удовлетворяла Степана. Проводя целый день в мастерской, где трудилось еще несколько распропагандированных нечаевцами рабочих и бывших студентов, Халтурин чувствовал себя одиноким, оторванным от рабочего мира фабрик и заводов Петербурга. А он уже не мог быть вне рабочей среды. Период ученичества в революционном пролетарском движении для Степана заканчивался. Халтурин сознавал, что он может быть полезен этому движению и искал более широкого поля деятельности. Поэтому в марте 1876 года Степан переходит работать столяром на Александровский механический завод Главного общества российских железных дорог.
Первый раз в своей жизни Халтурин очутился на большом предприятии, где работало более тысячи человек. Столяр из Степана был отличный, и среди рабочих его скоро признали и как мастера своего дела и как душевного, хорошего человека. Халтурин всегда был готов помочь товарищам. Лишних денег у Степана никогда не водилось, но, видя нужду многосемейных, он всегда делился с ними последней копейкой, помогал в работе.
Александровский завод привлек внимание Халтурина еще до его поступления туда. Рабочие этого завода как бы открыли счет стачкам 1876 года. В январе они бурно протестовали против новых правил, введенных управляющим заводом американцем Проттом.
Халтурин, освоившись на заводе, стал разыскивать людей, которые, как он был уверен, подготовили выступление 7 января.
Как-то раз, засидевшись в трактире с рабочим Алексеем Агафоновым, Халтурин с удивлением узнал, что тот недавно вернулся из тюрьмы и с трудом был принят снова на завод.
— А за что же тебя в тюрьму-то посадили?
— Как за что? Иль ты новенький на заводе?
— То-то и оно, что новенький, в начале марта нанялся.
— Ну, а о бунте нашем, январском, слыхал, конечно?
— Слыхал, но ты расскажи по порядку.
— Да дело обычное. Протт отличился, как всегда. Этот американец только тем и живет, что нашего брата прижать норовит посильнее. Новые правила ввел, это уже третьи с тех пор, как я на заводе. Если кто теперь во время работы какое увечье получит и в больницу поляжет, так тому денег не платят, а ранее мы половину жалованья получали. Потом, значит, даровой проезд по железке для нас отменил, а сам знаешь, чего билет стоит. Но главное, ныне все на жалованье, а раньше поштучно задельную получали… Ну вот, седьмого января рабочие, как по сговору, на работу не пошли. Собралось нас с тыщу у ворот и «кошачью свадьбу» управляющему учинили. Свистели, выли, матерщиной его обкладывали, а я громче всех. Часа в три нас разогнали, а я, Мишка Евстигнеев, Федька Дроздов, Василий Петров да Сашка Тимофеев заарестованы были.
— Эх вы, «кошачья свадьба»! Нужно было сговориться-то раньше промеж себя да стоять потом за один. Требования начальству на стол выложить и не расходиться.
— Э, малый, да ты, как я погляжу, дока бузу тереть. Только смотри, народишко у нас на заводе темный, начальников страх как боится, за свою рубаху держится, с такими не сговоришься.
— Ну, это ты напрасно, народ у нас такой же, как и на других заводах, а что темный, так сами виноваты. Много есть книг, где о нас, о рабочих, писано, вот и почитали бы!
— Какое там «почитали»! Небось половина рабочих наших «аз» да «буки» через пень колоду складывают, не то чтобы книги мудреные читать. Деревенских много, и все неграмотные.
— А ты бы взял и почитал. Читать-то умеешь?
— Плохо.
— Хочешь, я тебе сейчас сказку одну прочту, написал ее золотой человек, он за народ всей душой стоит, народу глаза на правду открывает.
— А ну, давай. Эй, ребята! — закричал Агафонов рабочим, закусывающим за столиками. — Слушай сюда, да не гомоните.
Рабочие замолчали, с интересом ожидая, что будет дальше.
Халтурин немного смутился, ведь это было его первое «публичное выступление» среди настоящих рабочих людей. Рабочие ждали, Агафонов подпер ладонями подбородок и смотрел Степану в рот.
Халтурин достал из кармана тетрадку, где была переписана «Сказка о копейке», сочиненная Сергеем Кравчинским. Начал читать, голос от волнения прерывался, иногда глох или внезапно звучал звонкими, чистыми нотами;
— «…Стал черт думать крепкую думу: как бы ему испортить род человеческий. Семь лет думал черт, не ел, не пил, не спал… и выдумал попа. Потом еще семь лет думал и выдумал барина. Потом еще семь лет думал и выдумал купца. Тошно тебе жить от помещиков, попов и начальства всякого, а от купцов да мироедов и того тошней. Содрал с тебя поп поросенка, а купец уже тут как тут: один содрал с тебя улей меду, а другой так и портки с тебя снял. Заставил тебя барин плотину чинить, а купец уже тут как тут — сруби ему избу. Поп сдерет блин, купец — каравай. Барин сдерет сноп, купец копну…»
— Вот я и говорю, под помещиком да попом легче живется, чем под купцом! — воскликнул, не дослушав до конца сказки, здоровенный детина в лаптях, черной косоворотке, подстриженный в кружок. В нем все выдавало вчерашнего крестьянина, еще не освоившегося с жизнью в городе, с работой на заводе.
— По сказке выходит так… — растерянно протянул Агафонов и недоумевающе посмотрел на Степана.
В первый момент Степан даже растерялся, он никак не ожидал такого вывода из сказки. Для него самого вывод был ясен, хотя автор и не сформулировал его. Но через секунду Халтурин понял, что эти рабочие, недавно пришедшие на завод из деревни, никогда ничего не читали, не задумывались над будущим, ни о чем не мечтали, кроме как бы землицы побольше приобрести да податей уплачивать поменьше. Жизни же без барина, без попа они себе просто не представляли.
Между тем в трактире воцарилась настороженная тишина. Если б Степан не был так взволнован, то, наверное, заметил бы, как несколько пожилых рабочих прятали в усы добродушные улыбки, с хитроватым любопытством поглядывая на Халтурина — как он вывернется. Но Степан видел только растерянный, недоумевающий взгляд Агафонова, а в ушах звучали его безнадежные слова: «выходит так…»
— Да нет же, не выходит, ужели ты не понял, это же так просто. Никто с тебя ни порося, ни караваев, ни копен брать не будет, когда всех попов, бар да купцов в шею прогонят. А кому гнать-то, дяде? Нет, брат, если ты, я, все мы за них не возьмемся, сами они не уйдут.
— А может, и без нас выгонят, студенты да земцы всякие, они грамотные, знают, как за бар браться? — Степан обернулся на голос. Перед ним оказался плотный стройный рабочий. Высокий лоб закрывала копна белокурых спутанных волос, рубаха на груди была расстегнута, глаза смотрели с откровенной насмешкой.
Степан взорвался. При всем его уважении к интеллигентам, революционерам-народникам Халтурин не верил, что они могут обойтись без народа и прежде всего без рабочих. По этому поводу Степан не раз спорил с Котельниковым. Тот прямо обвинял Степана, что он «недолюбливает интеллигентов». Но это было не так. Халтурин умел отличать модный революционизм от искренних революционных убеждений. И если у Халтурина была известная настороженность к интеллигенции, то это было просто недоверие рабочего к представителям угнетающего класса, а не революционера к товарищу по борьбе.
Халтурин хотел было отчитать белобрысого рабочего, но, еще раз взглянув на него, вдруг понял, что перед ним типичный недоучившийся студент из числа тех, кто бросил учебные заведения и ушел в народ, работая на фабриках, в мастерских, засев писарями в волостных правлениях. В Халтурине заговорил молодой задор, он чувствовал, что может помериться силами с этим переодетым студентом.
— Ваш брат, студент, играет в революцию, устраивает вспышки, пока в университете учится, а как добьется диплома, то и забывает о том, что проповедовал в студенческие годы-то.
Рабочие сочувственно загудели, им явно понравился этот молодой задорный малый, так ловко осадивший переодетого студента. Между тем белокурый не обиделся, а, весело хлопнув Степана по плечу, подсел к его столу.
— Давай-ка, брат, поближе знакомство сведем, я тут всех знаю, а вот тебя приметил впервой. Как звать-то?
— Халтурин, Степан.
— Ну, а меня Андреем. Ты, брат Степан, не то место выбрал, чтобы сказочки такие читать. Это тебе не про попа и балду, тут недолго и самому без головы остаться. Заходи-ка ко мне, побеседуем.
Халтурин с интересом рассматривал нового знакомого. Теперь он уже не сомневался, что перед ним студент, разночинец, и даже его нарочито простоватая речь не могла обмануть Степана.
— А где ты работаешь?
— У Голубева, слесарем.
— А учился где?
Андрей опять засмеялся. Ему нравилась настойчивость нового знакомца, его верный глаз на интеллигента.
— Так и быть, скажу. Из студентов я, учился сперва в Гатчинской учительской семинарии, а потом в Петербургском учительском институте. Только не доучился, с первого курса на завод ушел.
Халтурин понимающе кивнул головой. Ведь и он не окончил Вятское училище, ушел, чтобы заниматься насаждением революционных, а не сельскохозяйственных и технических знаний, к чему его готовили.
Так произошло знакомство с Пресняковым, а уже через несколько дней Степан сделался членом общества друзей, куда входили наиболее передовые и влиятельные рабочие столицы.
На квартире Андрея Корнеевича Преснякова, жившего на Выборгской стороне, Степан познакомился с рабочими. Здесь бывал Степан Андреевич Шмидт, слесарь с Балтийского завода. Халтурин любил с ним разговаривать. Степан Андреевич, бесспорно, был одним из самых образованных рабочих своего времени. Он не только много читал, но охотно делился приобретенными знаниями. Одним из первых среди рабочей «интеллигенции» Шмидт прочел первый том «Капитала» Маркса и стал пропагандировать его экономические идеи. Среди членов общества друзей оказался Дмитрий Смирнов, а также Алексей Петерсон с патронного завода, токарь с завода Макферсона Василий Шкалов, слесарь с Балтийского Александр Фореман, Николай Обручников и другие. Среди этих передовых рабочих окрепли и проявились во всем блеске скрытые до поры до времени способности Халтурина. Степан не любил «душевных излияний», близко сойтись с ним можно было только на деле. В этом отношении Халтурин ничем не отличался от большинства рабочих, которым вообще некогда вдаваться в те бесконечные собеседования, которыми любит услаждаться «за чаем» «интеллигентная» публика, выворачивая наизнанку душу. Это не значило вовсе, что Халтурин не любил побеседовать, нет, но никогда в разговоре Степан не изображал из себя парня «душа нараспашку». Более того, Халтурина можно было назвать человеком сдержанным. Даже среди рабочих во время кружковых собраний Степан выступал редко и неохотно. Но если дело не клеилось или когда собравшиеся говорили что-нибудь несообразное, уклонялись от предмета обсуждения, Халтурина прорывало. Без лишних слов, просто, толково, но горячо, он как бы резюмировал выступление, и, как правило, после него говорить уже было не о чем.
Мало-помалу кружковцы привыкли к тому, что речью Халтурина завершаются прения. Вначале, когда еще Степан только знакомился с членами рабочих кружков на Балтийском заводе, Василеостровском патронном, Семянниковском, товарищи, впервые слушавшие Степана, удивлялись — ведь и среди них были люди, знавшие не менее, чем Халтурин, некоторые и за границей побывали, а вот, поди же, никто не может так хорошо уловить общее настроение, так отчетливо сформулировать практические задачи. И дело было не только в исключительности Халтурина, хотя, познакомившись с ним, землевольцы Кравчинский, Попов, Натансон считали Степана личностью выдающейся. Тайна огромного влияния, которое Халтурин вскоре приобрел в рабочей среде, заключалась в том неутомимом внимании, которое проявлял он ко всякому делу. Если предстояла сходка, то задолго до нее Халтурин не ленился обойти участников, где бы они и как бы далеко ни жили, переговорить со всеми, настроения выяснить, потом самому все обдумать. В результате Степан всегда оказывался лучше всех подготовленным, выражая не только свое личное мнение, но и общие настроения. Халтурин был человек скромный и даже застенчивый, но уже к лету 1876 года его влияние в рабочей среде стало исключительным. Связанные с рабочими землевольцы стали в шутку называть Степана «диктатором».
Как-то само собой получилось, что молодой, девятнадцатилетний рабочий был признан старшими товарищами руководителем. Те же, кто вступал в рабочие кружки заново, знакомясь с Халтуриным, и не предполагали, что Степан сам недавно был в положении «ученика».
Перед Халтуриным раскрылась вся сеть рабочих кружков, существовавших в столице. Их было несколько в различных районах города и на отдельных заводах. Все эти кружки связывались друг с другом посредством центрального кружка, в который входили рабочие, ведущие пропагандистскую деятельность с 1872–1874 годов, люди с революционным опытом и закалкой.
Обычно центральный кружок собирался по воскресеньям на квартире рабочего Балтийского завода Антона Карпова, проживавшего на 15-й линии Васильевского острова в доме № 20. В конце мая 1876 года на одном из таких собраний была основана библиотека, подобная той, которую раньше создали Смирнов и Низовкин, но пока еще только для членов центрального кружка. Решено было собирать с рабочих по рублю в месяц на покупку книг. Кассирами библиотеки избрали того же Дмитрия Смирнова и только что выпущенного из тюрьмы без права выезда из Петербурга Семена Волкова.
Семен Волков до своего ареста работал слесарем в инструментальной мастерской Василеостровского патронного завода и называл своих приятелей по заводскому кружку «наша аристократия». Аристократы» с патронного, такие, как Алексей Петерсон, Дмитрий Чуркин, Савельев, Карл Иванайнен, Антон Городничий, Игнатий Бачин, были люди начитанные и в революционном движении уже не новички. Их хорошо знали чайковцы, через них поддерживалась связь с «Землей и волей». На квартире Волкова иногда ночевал Кравчинский. Нелегальный с 1873 года Сергей Михайлович после участия в Герцеговинском восстании и волнениях в Италии не мог, конечно, рассчитывать на снисхождение русских властей. Приходилось чуть ли не каждый день менять места ночевок, но Кравчинский не унывал. Когда Халтурин сошелся с ним поближе, Сергей Михайлович с большим юмором рассказывал Степану свои приключения:
— Вы, Степан Николаевич, меня за неосторожность корите, оно, может, и правильно, да не вы первый. Еще в семьдесят третьем году князюшка Кропоткин прозвал меня младенцем за то, что я о своей безопасности думаю мало. А когда о ней думать? Иногда мне кажется, что чем больше о спасении собственной шкуры печешься, тем скорее в лапы полиции угодишь. Помню, такой случай. Я на сходку опаздывал, а идти далеко было, если темными переулками пробираться. Свернул на Литейный, а там народищу на тротуарах — не протолкнешься. Выскочил я тогда на середину улицы и марш-марш галопом. Смотрю, на меня озираться стали, даже останавливаются. Что, думаю, удивительного в том, что человек опаздывает, а потому бежит. Вдруг слышу: «Гляньте, вор, ей-богу, вор, только под мужика наряжен». Мать честная, ну, решаю, влип Сергей Михайлович, ведь забыл о том, что на мне полушубок, валенки да шапка-ушанка. Вот тут я припустил, уж не помню, как до дому добрался…
Халтурин смеялся, но продолжал дружески журить Кравчинского. И не случайно заговорили они о безопасности тех, кто занимался революционной деятельностью. Летом 1876 года участились аресты, коснулись они и некоторых членов центрального кружка. Так, полиция арестовала Луку Ивановича Абраменкова за распространение нелегальной литературы. Дмитрий Смирнов заметил, что за ним усилена слежка. Сначала Халтурин никак не мог понять, каким образом полиция пронюхала о собраниях на квартире Карпова, но потом, сопоставив факты, пришел к выводу, что полицию навели на след кружка землевольцы, ведущие занятия с рабочими.
Подготавливая «большой процесс» над народниками, правительство выпустило некоторых из них на поруки, без права выезда. Этим «либеральным жестом» царизм хотел привлечь на свою сторону симпатии общества, а заодно, установив слежку за очутившимися на свободе революционерами, выявить их связи, нащупать организацию, чтобы потом одним ударом расправиться с ней.
Вырвавшиеся из тюремных застенков народники вновь с головой окунулись в революционную работу. Некоторые перешли на нелегальное положение, жили по фальшивым паспортам в Петербурге или тайком покидали столицу, чтобы поселиться в деревне, ведя длительную, настойчивую пропаганду среди крестьян.
Центральный кружок рабочих, создавшийся без помощи и участия землевольцев, только использовал народников в качестве лекторов-беседчиков. Далеко не все землевольцы знали о существовании кружка. Здесь бывали «Очки», как прозвали рабочие Марка Натансона; «Дед», под этим прозвищем среди рабочих был известен Николай Николаевич Хазов, имевший действительно роскошную черную бороду; своим человеком был и Кравчинский, хотя Сергей Михайлович захаживал на собрания реже других.
Натансона уважали, но недолюбливали. Марк Андреевич все еще считал рабочих темными, невежественными людьми, которых нужно просвещать, и по-прежнему стремился соблазнить их поездкой на поселение в деревни, даже деньги на этот случай обещал. Натансон читал «Хитрую механику», «Пугачева», а рабочие подсмеивались над ним и с нетерпением ожидали Деда.
Хазов же действительно пользовался любовью этих передовых пролетариев столицы. Он всегда рассказывал что-то новое, обычно черпая материал из иностранной прессы, обобщая опыт пролетарского движения на западе. Николай Николаевич подчеркивал, что только открытая борьба пролетариата Англии и Франции позволила им добиться улучшения своего благосостояния, уменьшения рабочего дня и т. д. Иногда Натансон и Хазов приходили вместе, и один, слушая другого, не выдерживал, начинал возражать, завязывалась дискуссия, в которую втягивались и рабочие. Эти дискуссии лишний раз показывали Халтурину и другим кружковцам, что им не по пути с бунтарями-землевольцами. Но, с другой стороны, Халтурин и его товарищи чувствовали себя еще недостаточно сильными, сплоченными, чтобы вырваться из объятий народников, выйти на самостоятельную дорогу пролетарской классовой борьбы.
В П. Обнорский.
П. А. Моисеенко.
К лету 1876 года Халтурин пришел к выводу, что пора сливать все кружки Петербурга в одну организацию, в рабочий союз. Эту мысль одобрили члены кружка. У Халтурина не было еще четкого плана создания союза, не хватало и опыта. И то и другое было в запасе у замечательного деятеля рабочего движения России 70-х годов Виктора Обнорского.
О Викторе Павловиче Обнорском знали почти все члены различных кружков пролетарского Питера, но мало кто из них мог бы при случае описать его внешность или похвалиться, что в такой-то день и час разговаривал или встречался с ним.
Обнорский вел очень замкнутый образ жизни, Целиком посвятив себя революционной деятельности. Если Виктор Павлович устраивался на завод или фабрику, то не потому, что не мог жить без работы, а чтобы завязать связи с рабочими, создать кружки. У Обнорского не было тех организаторских способностей, которые отличали Халтурина, зато он обладал более глубокими теоретическими познаниями, имел широкие и разнообразные связи с русскими и иностранными деятелями революционного движения. В 1873–1874 годах Обнорский побывал за границей, познакомился там с Лавровым, вошел в контакт с эмигрантскими кругами русских революционеров. В 1875 году, вернувшись в Россию, Обнорский принимал участие в создании Южнороссийского рабочего союза, хотя практически в нем не работал, уехав за границу. В 1876 году Обнорский несколько месяцев жил в Петербурге, принимая участие в деятельности рабочих кружков.
Обнорский долго приглядывался к Халтурину, некоторое время не выдавая себя. Он привык к конспирации, с людьми сходился только после всестороннего изучения человека. Но обаяние Степана, его порывистость и энтузиазм революционера очень скоро преодолели осторожность Виктора Обнорского, и Халтурин с удивлением и восхищением узнал, что под именем скромного рабочего Козлова скрывается Обнорский. Теперь Степан знал, к кому обращаться за советом и поддержкой. План создания рабочего союза обрел ощутимые формы.
Виктор Павлович подсказал Халтурину и его товарищам по центральному кружку организационные формы сплочения пролетарских сил не только столицы, но и других промышленных центров страны. Создать в России организацию наподобие I Интернационала было еще невозможно, поэтому Обнорский считал, что организационные формы Южнороссийского союза будут наилучшими и для других городов.
Степан Халтурин деятельно принялся за сколачивание этой организации. Центральный кружок вскоре превратился в руководящий центр, направляющий всю работу местных, районных и заводских кружков. Каждый местный кружок по мере сил своих и возможностей вовлекал новых членов, приобщал их к пропагандистской деятельности, но не связывал с центральной, руководящей группой. Только это ядро организации знало все кружки и их членов.
Халтурин ревниво оберегал независимость возникшей рабочей организации от землевольцев. Правда, интеллигенция особо не вмешивалась в дела местных кружков, она лишь доставляла рабочим книги, помогала подыскивать конспиративные квартиры для заседаний, выступала в качестве лекторов.
У землевольцев своих дел было по горло, они только-только приступили к организации поселений, особенно на Дону среди казаков, а также между старообрядцами. Народники по-прежнему игнорировали рабочих как революционную силу, в этом они были последовательны, и потому снова и снова пытались «раскачать» крестьянина. Только небольшая группа землевольцев, которая так и называлась «рабочей», продолжала поддерживать связи с фабричным людом, по-прежнему стараясь склонить его поехать на поселение. Но теперь среди рабочих было еще меньше охотников слушать эти призывы. Они связывали свои надежды на будущее с растущим, оплачивающим свои ряды рабочим союзом.
Даже те из рабочих, которые недавно пришли из деревни, после нескольких лет работы в городе на заводе неохотно возвращались домой.
В конце 1876 года, как всегда в воскресенье, на квартире Карпова собралась руководящая группа центрального кружка. Ждали Натансона, он предупредил, что сообщит важные новости. Пока Очки запаздывал, Халтурин, не теряя времени, расспрашивал товарищей о работе районных кружков. В комнате было жарко, накурено, тесно.
Натансон, появившись и не успев даже поздороваться, закричал, размахивая каким-то письмом:
— Вот слушайте, несколько дней назад из Саратова наши написали, что уехавшие с ними на поселение рабочие с Семянниковского завода устроились кузнецами и уже ведут агитацию. Их слушают куда охотнее интеллигентов. Я же вам говорил, что только среди крестьян вы найдете тучную почву, на которой взойдет революционная нива.
В этот момент дверь в комнату широко отворилась и показался Игнатий Антонович Бачин. Он слышал последние слова Натансона и, не обращая внимания на шумные приветствия товарищей, направился прямо к нему. Натансон невольно попятился. Кто-кто, а он знал Бачина еще по семьдесят третьему году и, надо сказать, побаивался его. Бачина только в июле 1876 года выпустили из тюрьмы, где он просидел полтора года за ведение «пропаганды в империи». Выйдя из тюрьмы, Игнатий Антонович отправился к себе на родину в Петергофский уезд, чтобы выправить новый паспорт. Появление Бачина у Карпова было для кружковцев неожиданным.
Между тем Бачин, загнав Натансона в угол, встал перед ним в позу бойца кулачного боя и начал отчитывать:
— Нива, говорите, революционная в деревне взойдет, нас сеятелями туда зовете. Старые песенки, слыхали их в семьдесят третьем и семьдесят четвертом годах, да не подпевали. А я вот вчерась из деревни своей приехал, так едва ноги от ваших революционеров навозных унес.
Халтурин не знал Бачина, хотя слыхал о нем, слыхал, что тот люто не любит интеллигентов и всегда старается их задеть. Опасаясь, что Бачин может наскандалить и окончательно испортить взаимоотношения с интеллигентами, что вовсе не входило в планы рабочей организации, Халтурин подошел к Бачину сзади, схватил за плечи и могучим движением обернул к себе.
— Вот ты каков, забияка, а ну, расскажи, что у тебя там в деревне сотряслось-то?
Бачин с удивлением смотрел на молодого красивого человека с одухотворенным интеллигентным лицом. «Откуда он взялся, словно хозяин какой распоряжается, на студента похож, да больно лапы здоровые». Вид у Бачина был такой озадаченный, что рабочие рассмеялись и даже порядком напуганный Натансон не выдержал. На Бачина посыпались колкие реплики;
— Давай, давай, Игната, выкладывай все беды свои, а Марка Андреевича не трожь, а то ты как что, так в кулаки лезешь.
— Ему, видно, самому всыпали, недели дома не высидел.
Наконец Бачин, махнув рукой, расхохотался вместе со всеми.
— Вам хорошо тут ржать, а мне не до смешков было, как в деревню свою притопал. Только это я до хаты, с отцом-матерью поздоровкаться успел, гостинцы поднес, вдруг, глядь, в избу староста лезет, а с ним «старички». Ну, и пошла писать губерния, слово за слово, распалились, на крик перешли. Они с меня «недоимки по платежам» спрашивают, я же им толкую, что из мира давно вышел, никаких податей не плачу и за прошлое платить не собираюсь. А «старички» навалились на меня, враз скрутили руки да в «холодную». А вечером объявили, что стегать при всем народе будут. Ну, тут я им показал. «С ума, — говорю, — вы сошли. Да попробуйте только тронуть меня, я и деревню-то всю сожгу, да и вы-то голов не сносите: сам пропаду, да уж и вы пожалеете, что связались со мной». Испугались, решили, что я в тюрьме совсем ошалел, выпустили. Ну, я оттуда дал тягу. Нет, я по-прежнему готов заниматься пропагандой среди рабочих, но в деревню никогда и ни за что не пойду.
Натансон приуныл, вновь убедившись, что пропаганда идеи поселения в народе не находит отклика, народники все более и более отдаляются от рабочих.
Рабочие, выискивая свои собственные пути в революционном движении, не понимали еще, что крестьянин должен стать союзником рабочего класса. Рабочее движение не могло еще тогда выделиться из общего потока народничества, хотя уже и противостояло ему. Стараясь освободиться от народнической опеки, рабочие отвергли самую суть народнического учения, центральный пункт доктрины «крестьянского социализма». Это и определило в то время отношение рабочих к крестьянину.
Когда к осени 1876 года рабочая организация Петербурга окрепла, Халтурин поставил перед центральным кружком вопрос о необходимости открыто заявить о своих правах. Пока не была выработана программа союза, только открытое выступление, «политическое действие» показало бы пролетарию столицы, что у них есть своя организация. Это, несомненно, привлекло б в ряды союза новых членов.
Опыт народнического движения подсказал формы этого открытого выступления. Такой формой могла быть демонстрация с речами, со знаменем. Еще в марте 1876 года народники устроили торжественные похороны студента П. Чернышева, просидевшего около двух лет в тюрьме и умершего от чахотки.
Демонстрация эта, речь на могиле, произнесенная студентом Викторовым, произвели большое впечатление не только на учащуюся молодежь, но и на рабочих. Халтурин и его товарищи хорошо понимали, что если выбрать момент, то своя рабочая демонстрация привлечет пролетариев, будет способствовать их сплочению.
Поздней осенью такой момент наступил. В Петербурге, на заводах и фабриках, началось сокращение производства, хозяева пачками выбрасывали рабочих на улицу, устроиться на работу стало почти невозможно. Рабочие были возмущены — самое время заявить о своем недовольстве открыто, посредством демонстрации.
Центральный кружок деятельно взялся за подготовку демонстрации. Особенно активно агитировал среди рабочих Петр Анисимович Моисеенко. Моисеенко почти одновременно с Халтуриным приехал в Петербург из Орехово-Зуева, где принимал участие в работе кружков, и сразу же вошел в кружок Халтурина, вскоре по праву заняв свое место среди руководителей рабочего движения столицы. Небольшого роста, белокурый, с рябинками на лице, Моисеенко поспевал всюду. Для того чтобы демонстрация состоялась, нужно было провести большую работу среди пролетариев. Центральный кружок с конца ноября целиком посвятил свои усилия организации демонстрации. Ее предварительно наметили на 6 декабря и решили провести как чисто рабочее предприятие. Придут народники — хорошо, нет — не надо, лишь оратора решено было пригласить из интеллигентов.
Вечером 4 декабря состоялось последнее совещание. Здесь решился вопрос, быть или нет демонстрации, о которой так много спорили.
Народу собралось порядочно, пришли и народники, все больше бунтари, так как лавристы были против демонстрации. Зато рабочие районы столицы представляли самые влиятельные люди, тут были Митрофанов, Моисеенко, Халтурин, Пресняков.
Кое-кто из бунтарей опасался, что на площадь интеллигенты не придут, так как уже не верят в демонстрацию после того, как несколько раз откладывали выступление у Исаакия.
Пресняков высказал мысль, общую для всех присутствующих на собрании рабочих:
— Пусть не приходят, демонстрация состоится и без них. Мы, рабочие, ее задумали, мы и проведем, если явятся хотя бы несколько сот человек.
Моисеенко, целыми днями бегавший из района в район для переговоров с руководителями рабочих кружков, был уверен, что придут не сотни, а тысячи рабочих. Халтурин немного охладил пыл своего товарища, но тоже был уверен, что народу хватит, нужно только позаботиться об ораторе.
Натансон обещал достать оратора. Халтурин предложил поднять над демонстрантами знамя.
— Со времен Стеньки Разина народ, поднявшийся против царей, осенял себя красным стягом, и мы должны поднять его.
Натансон не согласился:
— Наша задача — привлекать к борьбе с правительством все элементы общества, вплоть до офицеров армии, либеральной профессуры, деятелей земств. Красное же знамя подействует на них, как на испанского быка. Они только разъярятся, но после этого не тронутся с места, так как хорошо понимают, что за куском материи таится тореадор в образе Третьего отделения, он несет им гибель.
Халтурин возмутился:
— Мы знамя не для быков подымать хотим, а для людей, для рабочих, а быки могут рвать и метать сколько им угодно, и без них обойдемся.
Натансон только плечами пожал. В который раз он убеждался, что перлы красноречия не трогают рабочих, от ораторов они ждут не образа, а четкой, ясной мысли. Хотя надо признать, что сравнить трусливого либерала с боевым быком испанских коррид не совсем уж удачный ораторский прием.
Вопрос о красном знамени был решен. Но бунтари стали настаивать, чтобы на этом стяге были написаны слова: «Земля и воля». Рабочие протестовали.
— Как же так, — горячился модельщик Колпинского завода Вальпер, — земля-то это так, землю точно надо дать крестьянам, ну, а какую еще им волю-то, волю они в шестьдесят первом году получили?
Натансон опять не выдержал, стал горячо убеждать Вальпера, что крестьянин ждет социалистической воли.
Халтурин откровенно смеялся.
— Марк Андреевич, да ведь мы-то демонстрировать будем не в деревне, а по Питеру. Поэтому скорее слово «воля» будет понятно, ну, а земля уж совсем ни к чему, рабочему она не нужна, да и вам, бунтарям, в городе с этим кличем делать нечего.
Рабочие в конце концов уступили, они хотели, чтобы и народники пришли на помощь, а лозунг «Земля и воля» привлечет их. Пусть себе «Земля и воля», лишь бы знамя было красное, да своего заводского люда под ним побольше собралось.
5 декабря Халтурин, Моисеенко и другие обходили в последний раз кружки. Для рабочих, членов кружков, демонстрация имела смысл агитационной попытки, и было ясно, что они придут обязательно, но не затронутые еще пропагандой фабричные смотрели на нее по-иному. Для «деятельного» участия в демонстрации у них не было никакого повода, и ожидать, что эти люди придут 6-го на Казанскую площадь — было трудно. Разве что невиданное зрелище привлечет их туда.
Наконец настало утро 6 декабря. Было холодно. Прохожие зарывались носами в теплые воротники, шарфы, башлыки и спешили по домам. С паперти Казанского собора было видно, что в церкви почти нет молящихся. Прихожане в такой мороз предпочли взять грех на душу и отсиживались в тепле. Члены рабочих кружков подходили дружно, особенно из гаванских заводов. С патронного явилась целая инструментальная в составе 45 человек. Все это были знакомые друг с другом люди. Учащаяся молодежь, студенты Медико-хирургической академии и Горного института также собирались большими стаями. Но сил было еще мало.
Рабочие разбрелись по ближайшим трактирам погреться немного, подождать, когда соберется народ. На площади у соборной паперти осталась только группа наблюдателей, студенты же зашли в собор. Между тем обедня в церкви кончилась, прихожане собирались разойтись по домам, как вдруг заметили наплыв необыкновенных богомольцев. Одетые кое-как, кто в пальто и шляпу, кто в полушубок и треух, с длинными волосами, многие в пенсне или очках, веселые, непринужденно разговаривающие, нарушая церковное благочиние, они заполнили почти всю церковь. Обеспокоенный староста поинтересовался:
— Что вам угодно, господа?
Кто-то из бунтарей, не задумываясь, ответил:
— А мы желаем отслужить панихиду.
Староста аж отшатнулся, услыхав такое кощунство. День-то ведь царский, разве мыслимо в такой день панихиды служить. Разве что по усопшему императору Николаю Павловичу, отцу ныне здравствующего монарха.
— Нельзя, господа, никак нельзя сегодня служить панихиду, сами ведь знаете, что ноне царский день.
«Бунтари» чуть не прыснули со смеху, вот так угадали! Но староста был неумолим, а время необходимо было выиграть, не привлекая к себе внимания бесцельным шатанием по площади. Сентянин, землеволец, недавно приехавший в Петербург и выделенный народниками для работы среди рабочих, подошел к молодому студенту, державшемуся немного в стороне, поближе к рабочим, тоже забежавшим в собор.
— Я пойду закажу молебен, — шепнул он ему.
— Идите заплатите попам за наш постой, — рассмеялся студент и протянул Сентянину трехрублевую бумажку.
Сентянин нашел старосту, сунул ему в руки деньги и попросил отслужить молебен. Староста еще колебался и искал предлога, чтобы отказать этим необычайным богомольцам.
— С превеликим удовольствием бы исполнил вашу просьбу в другой день, да ведь я уж говорил вам, что панихиды сегодня служить нельзя, в царский день только поминают усопших государей.
— А молебен во здравие?
— Это можно, но во здравие ныне положено только тех поминать, кто наречен именем Николы.
— Вот и хорошо, отслужите во здравие Николая, сына Гаврилова.
Староста пожал плечами и не тронулся с места.
— Ну, что же вы стоите или мало руку позолотил?
— Да, надобно бы прибавить, служба-то уже закончилась, батюшка запросит.
Сентянин добавил еще трешку. Скоро церковь наполнилась гнусавым голосом священника. Из его речитатива можно было понять только слова о здравии и имя Николая Гавриловича.
«Бунтари» с трудом сдерживали улыбки. Халтурин прислушался и чуть не расхохотался. «А ведь ловко придумали, в царский день служить в соборе о здравии Чернышевского».
Когда молебен кончился, все вышли из храма и разместились вокруг, частью на площади, частью на портиках и ступенях паперти. Из соседних трактиров стали подходить рабочие, смешиваясь со все увеличивающейся толпой. В ней было много и просто праздных зевак.
Но пора действовать. К студенту, дававшему трешку, подошел рабочий Василий Яковлев:
— Георгий Валентинович, собралось народу не густо, рабочих двести-триста человек, студенты, ну и публика прохожая. Вы слово-то скажете?
— Скажу, Василий, предупреди только всех, чтобы держались потесней, а то полиция прорвется, и мне несдобровать.
— Сейчас Митрофанова кликну. — Яковлев нашел Митрофанова, и они вместе стали обходить группы рабочих, приглашая их образовать плотное кольцо вокруг студента.
Над толпой раздался звонкий голос:
— Друзья! Мы только что отслужили молебен за здравие Николая Гавриловича Чернышевского и других мучеников за народное дело. Вам, собравшимся здесь работникам, давно пора знать, кто был Чернышевский. Это был писатель, сосланный в 1864 году на каторгу за то, что волю, данную царем-освободителем, он назвал обманом. Не свободен тот народ, говорил он, которому за дорогую цену дали пески и болота, невыгодные помещику; не свободен тот народ, который за эти болота отдает и царю и барину больше, чем сам зарабатывает, у которого высекают розгами эти страшно тяжелые подати, у которого продают последнюю корову, лошадь, избу, у которого забирают лучших работников в солдатскую службу.
Нельзя назвать вольным и работника, который, как вол, работает на хозяина, отдает ему все свои силы, здоровье, свой ум, свою плоть и кровь, а от него получает сырой и холодный угол да несколько грошей. За эту святую истину наш даровитый писатель сослан в каторгу и мучится в ней и до сих пор. Таких людей не один Чернышевский — их было и есть много: декабристы, петрашевцы, каракозовцы, нечаевцы, долгушинцы и все наши мученики последних лет…
Они стояли и стоят за то же народное дело. Я говорю— народное, потому что оно начато было самим народом. Припомните Разина, Пугачева, Антона Петрова! Всем одна участь: казнь, каторга, тюрьма. Но чем больше они выстрадали, тем больше им слава. Да здравствуют мученики за народное дело! Друзья! Мы собрались, чтобы заявить здесь перед всем Петербургом, перед всей Россией нашу полную солидарность с этими людьми, наше знамя — их знамя; на нем написано: «Земля и воля крестьянину и работнику». Вот оно — да здравствует земля и воля!
Гром рукоплесканий, дружное «ура» приветствовали появление над толпой красного знамени, крики заглушили полицейские свистки.
К Халтурину подбежал Митрофанов:
— Ну, Степан, как речь-то?
— Хорошо, кто это говорил?
— А ты не знаешь?
— Нет.
— Так это Плеханов, студент Горного, он давно с нами связан, толковый малый.
— Ты вот что, поди к нему да присматривай, а то полиция зашевелилась.
Митрофанов побежал. Протолкавшись к Плеханову, сдернул с него шапку и напялил какую-то фуражку, затем башлыком закрутил голову.
— Ну, вот так, пожалуй, не узнают, только теперь пойдем все вместе, иначе арестуют.
И действительно, полиция при помощи дворников пыталась пробиться к оратору и знаменосцу. Когда трижды повторенный натиск «представителей власти» был отбит рабочими и причем с заметным ущербом для полиции, городовые стали хватать тех, кто оказался в последних рядах. Над возбужденной толпой раздалась чья-то звонкая команда: «Стой! Наших берут». Демонстранты остановились, затем человеческая масса подалась назад и стала растекаться, в воздухе замелькали кулаки, по Невскому неслись глухие крики:
— Бей их! А-а-а… Гони… Так им! Чтоб не повадно было!
К демонстрантам присоединились прохожие, и порой уже было трудно разобрать, кого бьют. Полиция отступила, а потом побежала по Казанской улице, дворники юркнули в ворота своих домов, но, разгоряченные столкновением, гордые одержанной победой, рабочие увлеклись. Отбив арестованных, они бросились преследовать убегающих полицейских. В это время новые наряды полиции и городовых спешили и по той же Казанской и со стороны памятника Кутузову. Демонстрантов начали окружать. Прекратившаяся было схватка вспыхнула с новой силой, но теперь демонстранты отбивались от полиции, расчищая себе, дорогу к отступлению. Халтурин, Митрофанов, Василий Яковлев прикрывали Плеханова и знаменосца, молоденького семнадцатилетнего рабочего Якова Потапова, — он все еще крепко сжимал в руках древко знамени, вызывая ярость городовых.
— Сверни знамя, а палку мне дай. — Митрофанов быстро сорвал полотнище, сунул его Потапову и, вооружившись древком, бросился на полицию. Халтурин прикрывал тыл их маленькой группы, работая кастетом. Рядом с ним дрался высокий стройный студент. Несмотря на мороз, он был без шапки, и его черные волосы растрепались, спадая на лоб длинными потными прядями, легкое пальто расстегнулось, косоворотка на груди была разорвана. Он наводил ужас на полицию и дворников. Зажав в обеих руках по кастету, студент разил направо и налево и скоро очистил себе дорогу в переулок. Следом за ним бросился Митрофанов, уводя Плеханова и Потапова. Халтурин остался среди сражающихся.
На место происшествия приехал петербургский градоначальник Ф. Ф. Трепов. Полиция уже успела захватить нескольких рабочих и интеллигентов, но Трепов, увидев, что число арестованных не превышает десятка, возмутился и набросился на полицейских:
— Хватайте, хватайте как можно больше!
— Так они же уже разбежавшись, ваше превосходительство.
— Идиоты, а это что, вон в очках и пледах — студенты, поляки, они бунтовщики… Взять!
И по Невскому пронесся слух: «Поляки бунтуют!», «Хватай кого попало!» Полиция набросилась на праздношатающихся зевак, стала бить их, женщин хватали за волосы, в ход пошли обнаженные тесаки. Теперь уже завязалась драка между полицией и столичными обывателями, женщины озверело рвали полицейские шинели, кусались, царапались.
Полиция не могла похвалиться победами, в этот день ей удалось арестовать 32 человека, из которых только трое были действительно участниками демонстрации и лишь один Яков Потапов — активный ее организатор и знаменосец.
Потапов попался случайно. Выбравшись из свалки, он встретил Веру и Евгению Фигнер. Они пригласили его к себе обедать и, весело болтая, двинулись по Невскому к Садовой. Но на углу Большой Садовой на Потапова набросились выследившие его шпионы. Сестры Фигнер ничем не могли ему помочь и, воспользовавшись суматохой, скрылись.
День 6 декабря клонился к вечеру, но в Петербурге только и было разговоров о демонстрации. Шепотом передавали друг другу слухи, как-то проникшие из полицейских застенков, что арестованных продолжают избивать в участках, бьют ногами, эфесами сабель, одну беременную женщину убили ударом сапога в живот.
От царя скрыли нерасторопность его полиции, зато дворников Третье отделение выдало за народ, и Трепов в своем докладе Александру II писал: «Народ, не успевший разойтись из собора, бросился на толпу производивших беспорядок и деятельно помогал в задержании их».
Император был доволен, на полях треповского донесения он пометил: «Весьма утешительный признак».
Зато лавристы да и некоторые бунтари были возмущены… но не зверствами полиции, а демонстрацией. Натансон и его друзья спешили оправдаться, заявляя, что они пошли на Казанскую площадь под давлением рабочих.
Халтурину было очень обидно встретить в своих друзьях-интеллигентах такое непонимание, даже враждебное отношение к политическим действиям рабочих, к требованиям политических прав для себя. Народники не признавали борьбы за политические права, а лавристы, у которых Степан прошел «начальную ступень обучения» социализму, отрицали даже какое-либо активное действие, кроме «тихой» пропаганды.
Через несколько дней Халтурин встретил Мурашкинцева. С таинственным видом тот сообщил Степану, что под Новый год на квартире одного студента состоится сходка. Будут бунтари, некоторые рабочие, Хазов и «кое-кто из старой гвардии».
Мурашкинцев любил иногда напустить на себя таинственность, а поэтому счел возможным только намекнуть, что «гвардеец» этот сбежал из-под полицейского надзора по месту жительства в городе Орле и прибыл в Петербург, когда до него дошла весть о подготовке Казанской демонстрации.
Халтурин был заинтригован. Зная, что Мурашкинцев человек влиятельный среди лавристов и хорошо информированный, Степан ожидал, что на сходке встретится чуть ли не с самим Лавровым, уж очень загадочно-непроницаемо было лицо Александра Андреевича. Обрадовала и предполагаемая встреча с Ха-зовым: после демонстрации тот скрывался. Николай Николаевич Хазов ближе других народников стоял к рабочим, лучше, чем многие из интеллигентов, понимал всю бесплодность попыток привлечь рабочего к крестьянскому социализму, а потому, задумываясь над судьбами русского революционного движения, Хазов приходил к выводу, что революционный класс России не крестьяне, а рабочие.
31 декабря студенческая квартира была полна. На столе стояли бутылки водки, различная закуска и даже новогодний гусь. Алексей Петерсон, Моисеенко, Митрофанов, Пресняков чувствовали себя здесь как дома. Мурашкинцев суетился вокруг высокого плотного человека лет сорока пяти, с острым профилем и с пышной, прямо-таки могучей копной совершенно черных волос, выглядевшей немного странно по сравнению с окладистой седеющей бородой. Человек этот был страшно близорук, стеснялся своей близорукости и, пытаясь скрыть ее, смешно косил глазами из-под густых бровей. Это и был «представитель старой гвардии» — Петр Григорьевич Зайчневский. Его имя гремело по всей России, когда в ответ на крестьянскую реформу Петр Григорьевич выступил со страстными призывами к революции, уповая на войска и молодежь. «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, красное знамя, на котором будет красоваться клич: «Да здравствует социальная и демократическая республика русская», — писал Зайчневский в прокламации «Молодая Россия».
Халтурин подсел к Хазову. Николай Николаевич был задумчив и грустен. Он собирался уезжать в Москву и сегодня пришел попрощаться с друзьями. Плеханов спорил с Пресняковым и в пылу увлечения накручивал на указательный палец бородку.
Казалось, новогодняя вечеринка обещает быть самой непринужденной, в меру пьяной и достаточно веселой. Но Зайчневский все более и более хмурился, — поглядывая на Плеханова, Хазов весь ушел в свою огромную черную бороду, и только изредка его быстрый взгляд отмечал приход нового человека или удачно сказанное словцо из спора Плеханова с Пресняковым, которые совсем разгорячились.
Пора уже было провожать старый год, но никто так и не притронулся к водке и закускам.
Зайчневский, воспользовавшись тем, что Плеханов вышел в другую комнату, начал с возмущением говорить о Казанской демонстрации:
— Я внимательно слежу из своего орловского захолустья за тем, как развертывается и организуется революционная работа. Не удивляйтесь, из провинции оно виднее, нежели на месте, в столице. Развертывается хорошо, а организуется никуда не годно. Доказательством тому — эта злосчастная демонстрация, ради которой вы видите меня здесь. Кто ее организовал? Члены партии? Землевольцы? Тем хуже для них. Они плохие организаторы и несерьезные революционеры. К чему, спрашивается, понадобился весь этот «крестовый поход под предводительством козы и гуся», как изволят выражаться господа из «Вестника Европы»? Вы что же, рассчитывали на активную поддержку народа? Безумие. Ужели многие десятилетия героических усилий одиночек не убедили вас в инертности нашего народа. Народ безмолвствовал, когда на Сенатской площади гремели орудия, посылая тучи картечи в декабристов, народ молчал, когда над Чернышевским ломали шпагу, народ отверг вас, когда вы пошли к нему, раскрыв объятия.
— Но, позвольте, — вскипел вернувшийся в столовую Плеханов, — демонстрация — не крестовый поход, а действенный способ политической агитации, и если мы, землевольцы, держимся иных взглядов, чем рабочие, участники демонстрации, на политическую агитацию, то это не значит, что интеллигенция не должна была принимать в ней участия.
Зайчневский с удивлением оглядел этого горячего молодого студента, усмехнулся и, обращаясь к Мурашкинцеву, спросил:
— Слыхал я, что оратором на демонстрации выступал какой-то юнец, выступал экспромтом, в нарушение договоренности не выступать, если соберется мало народу.
— А разве вы принадлежите к числу организаторов демонстрации? — с нескрываемой иронией отпарировал Плеханов.
Прения принимали явно резкий характер. Халтурин и его рабочие-друзья едва сдерживались, чтобы не наговорить Зайчневскому и сочувствующим ему интеллигентам неприятных истин, когда вдруг раздался спокойный, убежденный голос Хазова:
— На Казанской площади собрались не крестоносцы, не гуси и козы, а рабочие, прежде всего рабочие, и собрались для того, чтобы заявить друг другу и тем, кто имеет уши, что дело народного освобождения, перейдя теперь в руки самого народа, становится на твердую почву. Да, да, в политической жизни России произошел новый сдвиг, в нее сознательно вмешался, начал сознательно участвовать русский рабочий класс. А те господа либералы, которые ныне негодуют, что сделали они для завоевания политических свобод? Самое большее, самое страшное их действие— это угрожающий кукиш в кармане. Посмотрите на их самодовольное подмигивание друг другу; «вот-де мы какую ведем с правительством тонкую политику и скоро, скоро, ох, как славно его проведем». Ерунда! Зайцу не провести волка! А наши друзья лавристы? Не поняли они внутреннего смысла события 6 декабря, как не поняли, к сожалению, и бунтари, участники демонстрации. Слушая их толки, невольно приходит на мысль Обломов. Лежит он на диване и презрительно улыбается: «Так это такая-то ваша революция. Нет, моя не такова…» И начинает рисовать в своем воображении картины революции: тут все прекрасно организовано, все идет ладно и успешно, как представление в театре, — тут много, много публики, и все сочувствующие, тут народ, в лице дворников, лавочников и извозчиков, не кидается на собравшихся, нет, он сам готов броситься на полицию и даже на войско, но это ему не приходится совершить, потому что войско и полиция кричат «ура, социальная революция» и братаются с народом… И Обломов кричит: «Да, вот что я называю моей революцией». Успокойтесь, господа Обломовы, попомните, что галушки сами лезут в рот только в сказках, а в жизни они должны быть добыты трудом, упорным, тяжелым, среди постоянных помех, непредвиденных случайностей и собственной неопытности. Нет, господа, дело наше не так скоро делается и выигрывается, и для того, чтобы произвести подобную перемену в мозгу и привычках этого народа, нужно проделать не одно, а много таких собраний.
— Да, господа, — Хазов поднялся, — новая животворная сила встает, наконец, в России на ноги. Она еще не окрепла вполне, но роста ее не удержать никакими кулаками, судами, клеветами.
Хазов тяжело дышал, обтирая потный лоб. Халтурин смотрел на него как зачарованный. Пресняков, Карпов и другие рабочие дружно аплодировали. Зайчневский встал и вышел в переднюю, бунтари шумели и негодующе потрясали кулаками.
Звездная новогодняя ночь спустилась над столицей, мягкий снег приятно скрипел под сапогами, пустынные проспекты убегали вдаль ровными рядами газовых фонарей. Степан шел, не замечая улиц. Новый, 1877 год начинался новыми мыслями, новыми исканиями.