Утром 3 апреля Керчь проснулась от необычной тишины. Все уже привыкли к тому, что после убийства императора в дни траура в церквах шли непрерывные службы за упокой «великомученика», в Бозе почившего. Попы выдавливали слезы, плакали навзрыд богомольные старушки, дамы из местного «общества»».
И вдруг колокола умолкли.
Тишина угнетала.
В гимназии не слышно веселого гвалта учеников. Педагоги спешат в учительскую, стараясь подальше обойти актовый зал, закрытый на большой замок.
Первоклассники присмирели.
Старшие классы настороженно шушукаются.
Еще только восемь часов, а в девять?! «В девять там, в Петербурге…» — и не договаривают. Одно имя у всех на языке, но о нем говорят недомолвками. Смельчаки подбегают к застекленной двери зала и читают на «золотой доске» гимназии это имя — «Андрей Желябов».
Он учился здесь. Учился! О нем уже говорят только в прошедшем времени. По нему не объявят траур, и в день его казни молчат колокола.
Но его еще не стерли с доски.
Он еще был жив утром 3 апреля.
* * *
В шесть часов апрельское утро прикрыто сумраком. Но в Доме предварительного заключения дробно хлопают двери, лязгают замки камер, звучат приглушенные команды. Смертников по одному приводят в управление и в особой комнате переодевают в казенное. На Желябова натянули серые штаны, полушубок, сапоги и фуражку с наушниками, а сверху арестантский армяк.
Последние часы жизни… Андрей старается не думать об этом, но весь маскарад невольно возвращает мысль к виселице. Хочется еще раз побыть с Перовской. Она спасла тогда день, но теперь заплатит за это жизнью. Он не мог представить Соню мертвой, умерщвленной таким диким способом. Первая женщина, возведенная на российский эшафот! Но последняя ли?..
Желябова вывели во двор. Как хорошо! Можно полной грудью вдохнуть свежий воздух апреля. В туманном Петербурге уже пахло весной, хотя еще подмораживало и иногда падал мокрый снег с дождем. Посреди двора два экипажа. Позорные колесницы на огромных деревянных колесах без рессор. Так! Палачи решили придать церемонии казни средневековую пышность. Какая отвратительная бутафория! Вспыхнувшее возмущение было непродолжительным. А не все ли равно! Впрочем, даже забавно. Когда-то на таких вот шарабанах подвозили к костру ведьм и колдунов.
Вывели Перовскую, Кибальчича, Тимофея Михайлова, Рысакова. Кибальчич и на сей раз спокоен. С отсутствующей улыбкой он кивнул Желябову, потом стал разглядывать облака. Перовская держалась прямо. И в эти последние мгновения она не могла оторвать глаз от Андрея. Желябов опять возмутился. Хамы! Напялили на Соню какую-то хламиду, тиковое платье в полоску. При чем тут полоски, когда эта женщина идет на смерть? Арестантская шинель сидит на ней неуклюже.
Из подъезда, пошатываясь, выходят трое. Желябов всматривается. Да, это Фролов — палач — и его помощники. Террористы добирались до него, чтобы отомстить за казнь Преснякова и Квятковского, но их постигла неудача. Фролов совершил ограбление, был судим, «упрятан», а затем «прощен». Русая борода и красные, вывороченные веки, глаз почти не видно в темных провалах надбровных дуг. Альбинос из семейства людоедов! Одет франтоватым кучером: синий кафтан, непременная красная рубаха навыпуск, а сверху черный жилет с массивной золотой цепью поперек брюха.
Желябову скручивают за спиной руки, ведут к колеснице, сажают в нее. Ноги, туловище привязывают ремнями, на груди черная доска с надписью «цареубийца». Ему все равно. Рядом Рысаков. И этим теперь уже нельзя оскорбить Андрея. Пусть палач задушит предателя. Желябов приходит в себя от голоса Перовской. Она в другой повозке, с Кибальчичем и Михайловым. Андрей не видит ее, он не может повернуться, но слышит, как Софья Львовна говорит жандармскому офицеру:
— Отпустите немного, мне больно…
— После будет еще больнее.
Андрей рванулся, ремни впились в тело.
Палач в карете выехал к месту казни, за ним, громыхая, двинулся позорный кортеж.
Шпалерная забита народом. Гул толпы несмолкаем. К нему нельзя оставаться равнодушным. Желябов преображается. Скопище людей всегда волновало его. Он умел обращаться с ними, вести за собой. Какое необозримое море голов, к концу улицы оно сливается в безликую колышущуюся массу! Кто-то навалился на соседа, усилие передалось другим, и вот уже плещется человеческая волна от берега к берегу, и нет сил ее остановить.
Желябов забыл все. Нет колесницы, глаза его горят, ноздри вздрагивают. Вот этой стихии людей не хватало им 1 марта. Он бы знал, куда направить ее неиссякаемую энергию. Желябов порывается что-то крикнуть, и в ту же минуту взвод барабанщиков, сопровождающий колесницы, заглушает все звуки отвратительной, бессмысленной дробью. В этом грохоте тонут крики улицы, люди становятся бессловесными манекенами, они разевают рты, машут руками, но беззвучно. Барабаны леденят душу, напоминая об эшафоте. Желябов видит, как на углу Надеждинской и Спасской какая-то немолодая женщина дважды махнула платком, встав на тумбу у фонаря, и тут же была сметена толпой. Андрею кажется знакомым ее лицо, но он не делает усилий, чтобы вспомнить. Опять кто-то в печальном приветствии поднял руки, и снова озверелые дворники, лабазники, переодетые жандармы хватают и передают на растерзание толпе неизвестного друга.
Рысаков все время гримасничает. Ему, видимо, больно от ремней, колесницы подскакивают на ухабах и рытвинах. Андрею противно на него смотреть.
А барабаны режут слух.
Перовская спокойна, минута слабости прошла там, во дворе. Ее не трогает безумие людей, собравшихся на их последнем пути. «И к могиле революционеры должны проследовать как триумфаторы». Где она об этом читала? Ну, да ладно! Михайлов что-то выкрикивает, но разве услышишь за этой дробью. Он хочет сказать, что нас вчера пытали! А им не все ли равно, ведь это толпа. Андрей всегда ее любил, а она не понимала. Но в этой толпе должны быть друзья — те рабочие, которых она организовывала в боевые группы для освобождения Желябова. Может быть, они сегодня попытаются освободить их всех? Перовская пристально всматривается. На Литейном она ищет кронштадтских офицеров, может быть, они пробьются к колесницам? Нет, вот и Литейный позади.
Ревет толпа, хрипят барабаны — впереди Семеновский плац.
Четырехугольник, вычерченный шпалерами войск. Барабаны смолкают, и внезапная тишина нестерпимо режет слух. Толпа на Семеновском молчит, и только из далеких улиц доносится гул людского прибоя.
Желябов разглядывает эшафот. Черный квадрат помоста на два аршина возвышается над землей, небольшие перила. Три позорных столба с цепями и наручниками, подставки для казни; их выбивают из-под ног. Шесть колец. Почему шесть? Ведь их пятеро! А Геся?
Вон и гробы, они тоже черные, набиты стружками. Который же предназначен для него?
Колесницы остановились у эшафота. По одному палачи вводят их на помост. Фролов на лестнице — крепит петли. И все это медленно, спокойно. Площадь молчит. Солдаты лейб-гвардии Измайловского полка стоят как окаменелые в двух саженях от помоста. Лица их бледны, чувства стерты.
Появляются власти. Градоначальник, генерал-майор Баранов, прокурор судебной палаты Плеве, прокурор окружного суда Плющик-Плющевский, товарищи прокурора Поставский и Мясоедов, обер-секретари Семякин и Попов.
Людей не слышно, только посвистывает ветер.
* * *
Насветевич с карандашом и альбомом приехал на плац заранее. Флигель-адъютантские погоны расчистили дорогу к подножию эшафота. Если бы он мог предполагать, что утро будет такое солнечное, то сменил бы карандаш на фотоаппарат, теперь поздно за ним возвращаться.
Площадь наполнялась народом и войсками. Насветевич в ожидании осужденных неторопливо осматривался. Прибыл палач. Очень занятная натура, руки сами потянулись к карандашу. Только Фролов все время крутится. Насветевич просит его минуту постоять спокойно. Готово! Что же, можно зарисовать виселицу, гробы, ступени. А вот явились и судейские с градоначальством, с ними попы. Насветевич спешит. Какие пятна! Вся эта сверкающая аксельбантами, мундирами и ризами компания будет великолепно контрастировать с черным эшафотом и белыми саванами смертников!
А вот и они. Насветевич впился глазами в цареубийц. Он видел и рисовал их в зале суда, освещенных неверным петербургским полусветом из-за зашторенного окна. В солнечном мареве они иные. Но как спокойны Желябов, Перовская, Кибальчич! У Перовской легкий румянец на щеках, ни один мускул не дрогнет на лице, взгляд остановился на эшафоте. Желябов даже улыбается. Рысаков и Михайлов страшно бледны.
Смертников взвели на эшафот и поставили у позорных столбов. Насветевич опять рисует. Столбов — три, обреченных — пять. Карандаш быстро набрасывает: Перовская у среднего столба, Желябов справа от нее, слева Михайлов, Рысаков и Кибальчич по краям — у перил эшафота. Какая жалкая и противная гримаса на лице Рысакова, светло-рыжие волосы слиплись от пота и вылезли из-под черной арестантской шапки. Насветевич запоминает цвета, чтобы потом передать их красками.
Площадь замерла. Градоначальник объявил прокурору Плеве, что все приготовлено для свершения «правосудия». Плеве что-то шепнул обер-секретарю Попову. Тот вышел вперед и громким голосом без выражения стал читать приговор. Насветевич не слушал, вглядываясь в Желябова: «Он смеется, да, да, смеется! Вот что-то говорит, обращаясь к Перовской, потом Михайлову».
Мелкая дробь барабанов возвестила окончание чтения. На помост взошли священники.
Желябов продолжает смеяться, и сколько иронии в его легкой улыбке, не хватало, чтобы он, так же ухмыляясь, поцеловал крест! Так и есть! Желябов что-то говорит священнику на ухо, потом целует крест, трясет головой и опять смеется. Ясно — этот поцелуй предназначается для толпы, иначе эти темные, суеверные люди сочтут революционеров выродками. Насветевич не может не восхищаться: «Черт бы их побрал, этак к лику святых причислят этих великомучеников!» Карандаш рвет бумагу.
Наступают последние минуты. Желябов сделал шаг к Перовской и долгим поцелуем простился с ней. Михайлов последовал его примеру. От Рысакова Перовская отшатнулась.
Палачи натягивают белые саваны. На Кибальчича уже надели башлык. Насветевич подался вперед, чтобы разглядеть эту чудовищную одежду. Башлык закрывает голову, а шея остается голой. Отвратительно!
Вот одевают Желябова.
Последнее, что увидел Андрей, — кусок серого неба: холщовый капюшон заслонил мир. Шею обдувал ласково прохладный ветер. В эти конечные минуты жизни исчезают мысли, живут только ощущения и видения прошлого. Будущего нет.
Желябов не ждал очереди, не слышал дроби барабанов, глухого падения тела дважды сорвавшегося с петли Михайлова, рокота возмущенной толпы. Минуты проходили за минутами, но их уже никто не считал: не хватало времени. В холщевой полутьме глаза бессильно искали тот кусочек неба, который был последним и еще светился, угасая, перед остановившимся взором. Это был отблеск вечности, он стер лики людей — кругом пустыня.
И вечность не хотела оставить его без последнего прости. На голую шею медленно, тихо, как выкатившаяся слеза, откуда-то упала бессильная снежинка — последний привет бурной зимы. Упала и растаяла.
Минут больше не было…