«Не принимать во избежание зловредного влияния на студентов» — так гласила резолюция управляющего делами министерства просвещения Делянова.
Дорога в университет закрыта. Но Желябов занятий не бросил.
За год в Одессе произошли большие перемены. На улицах та же толчея, выкрики, тот же предпринимательский ажиотаж. Но духовная жизнь города схоронилась за стенами респектабельных адвокатских квартир, затаилась в студенческой кухмистерской, библиотеке.
В теоретических взглядах, в настроениях — страшная мешанина: лавристы, бакунисты, либералы-украинофилы, сектанты.
Каждый кружок не столько оттачивает свои идеи, сколько спорит с соседями. Спорят с русским ожесточением, одесской находчивостью и чисто интеллигентским верхоглядством.
Андрей старался познакомиться со всеми кружками сразу. Чаще всего он появлялся в кухмистерской. Но его уже не удовлетворяют чисто академические требования с налетом радикализма. Протестующая струнка деятельной натуры дает себя знать.
Терпение не относилось к числу достоинств Андрея. Прочитав какую-либо книгу, Желябов сразу бросался искать аудиторию, с которой можно поделиться новыми знаниями.
Как и в прошлом году, он пробует заняться пропагандой среди рабочих. Проповеди в духе Лассаля об экономической необеспеченности пролетариев находят широкий отклик.
Но Желябова лихорадит от нетерпения. Видимо, сказывается год, проведенный в глуши. Он никак не может примириться с тем, что даже рабочие так медленно, так туго усваивают идеи социализма. Но дело было не в рабочих. Дело было в Желябове. Он искал не аудиторию, а себя. Метался. Возмущался консерватизмом других. Но не хотел признать неопределенности за собой.
В кухмистерской Андрей часто сталкивался с какой-то странной фигурой. Не то студент, не то так, приставший к студенческому клубу интеллигент. И явно — неудачник.
Полный, неуклюжий, со светлыми волосами, он первым приходил сюда, встречал радушно посетителей в кухмистерской. Он же был и последним, кто гасил свет. Присмотревшись, прислушавшись, Желябов понял, что Иван Ковальский пользуется огромным влиянием среди студентов. И он незаменим в кухмистерской. Готовит чай. Моет полы. Убирает. Заодно, немного заикаясь, подтрунивает над Чудновским, которому нелегко дается «грязная работа».
В руках Ковальского касса. Он же буфетчик. Чрезвычайно щепетилен: за неимением весов продает виноград по ягодке. Всегда готов оказать услугу товарищу. Но сам никогда не обращается с просьбами. Денег у него нет, в кухмистерской питается бесплатно. Приятели его — шумливые радикалы. Но у них ни твердой теоретической основы, ни серьезного влечения к пропаганде. Чаще всего Андрей слышит, как они рассуждают о сектантах. Считают их хранителями истинно народных начал антицаристских настроений в крестьянской массе. Но это все не для него.
Соломон Чудновский видел метания Желябова. Искренне хотел помочь ему, но не знал, как это сделать. Между тем Соломон успел уже освоиться среди одесских социалистов. Завел связи с людьми, серьезно изучающими вопросы экономической и социальной жизни России. И вместе с ними готовился к тому, чтобы ближе познакомиться с народом.
Чудновский стал членом кружка, организованного Феликсом Волховским.
Волховский вступил в революционное движение давно, привлекался к процессу нечаевцев. Человек огромной эрудиции, талантливый литератор, по своим взглядам он примыкал к лавристам. В 1872 году идеи Лаврова наибольшее; распространение имели на юге, и этому немало способствовал Волховский. Его кружок завел нелегальную библиотеку, ряд небольших и тоже нелегальных школ.
Волховский обладал какой-то чудодейственной силой обаяния, редким остроумием, великолепной памятью. После почти двух лет, проведенных в одиночке, он страдал жестокими головными болями, но сохранил поразительную работоспособность. И при этом был необыкновенно нежным, ласковым и очень деликатным человеком.
В отличие от Ковальского Волховский требовал, чтобы кружковцы соблюдали дисциплину и строгую конспирацию. Попасть в его кружок мог не всякий.
Кружки кружками, а полиция остается полицией. К тому же нет денег. Полиция не спускает глаз с Андрея, интересуется, на какие средства живет, с кем встречается, не ведет ли антиправительственные разговоры. Андрей возмущен этим попечительством. Да, он живет случайными уроками, ни в какие кружки не входит.
Бедно, очень бедно жил Желябов. В бытность свою студентом он никогда не испытывал такой нужды. Товарищи зазывали на обеды, друзья предлагали деньги. Предложить Андрею помощь?.. На это могли решиться самые близкие люди. Но он отказывался.
И когда ему подыскали выгодное место на выезд — давать уроки дочерям известного в Одессе сахарозаводчика и землевладельца-капиталиста, гласного городской управы Семена Яхненко, — Андрей согласился. По крайней мере он получит деньги за труд; а потом ему казалось, что работать учителем у Яхненко не зазорно и социалисту.
Желябов, как, впрочем, и большинство одесских радикалов, почитал Яхненко чуть ли не революционером. Но это был просто чрезвычайно энергичный, сравнительно честный и бескорыстный человек. Его побаивались городские гласные. Ни лестью, ни лакейством, ни подкупом, ни наградой его не соблазнишь. Характер у Яхненко своенравный, крутой.
И, несмотря на все положительные качества общественного деятеля, он не был лишен самодурства, присущего буржуа. По своим политическим убеждениям Яхненко монархист, хотя он не против расширения прав земств в области самоуправления, увеличения ассигнований на просвещение, печать. Но и только…
Завод помещался в Киевской губернии, в небольшом поселке Городище. Здесь и в помине нет той патриархальности, которая царила в Горках. День расписан по часам.
Городище уже давно стало одним из культурных украинских центров. Сахарозаводчик тесно связан с украинской буржуазией, ее интеллигентскими националистическими кругами. Молодое поколение Яхненко настроено радикально, поддерживает связи с социалистическими кружками.
Дочери Яхненко, Ольга и Тася, почти все время проводят в Городище. Ольга недурно играет на фортепьяно, у Таси чудесный голос.
Сюда съезжаются гости, здесь так же, как и во всех интеллигентных семьях, спорят, играют в карты, устраивают любительские концерты. Ольга и Тася — главные исполнительницы.
Поздняя осень роняет золотые листья, они устилают дорожки сада, шуршат, потревоженные ветром. Последние астры устало склоняют головы к бордюрам клумб. Вечерние зори подернуты красными отблесками и затуманены тучами. Еще не хлынули противные, сырые ливни, еще днем пригревает далекое солнце, но ночи холодные, ясные, ветреные.
В степи редко мигнет огонек, и на десятки верст только ветер и тьма… Внешний мир не тревожит уюта помещичьего дома.
Вечерние часы заполнены музыкой. Задумчивые, немного грустные и безмерно широкие ноктюрны Шопена. Сказочные ритмы Грига.
Высокий женский голос старательно выводит сложную мелодию, ему вторит приглушенный баритон. Баритону тесно в доме. Он рвется в степь.
Тася всегда готова поспать. Андрей и Ольга могут музицировать до утра.
Днем уроки. Иногда поездки в Киев. Лукулловы обеды. Ужины с нагрянувшими друзьями.
Ольга Семеновна любила общество, любила блистать. Ей хотелось аплодисментов, восторженных похвал и, конечно, обожания. Учитель красив, остроумен, весел. Музыку любит до самозабвения. Ольге хочется, чтобы он так же любил и ее. И он любил. Но не так, по-своему, немножко по-крестьянски. Его коробило кокетство, и он более чем сдержанно относился к ее успехам в концертах. Это не мешало ему всегда быть ласковым. Иногда возникало желание позлить ее. И тогда трудно было найти лучшего актера. Однажды это кончилось слезами и бурным объяснением.
Потом заговорили о свадьбе.
Андрей должен стать зятем капиталиста, удачливого землевладельца. Мужем очаровательной женщины. При связях Яхненко, природном уме Желябова, его широком взгляде на вещи карьера Андрея могла быть блестящей, шумной, завидной.
Но Андрей честно зарабатывал хлеб, оставаясь учителем своей будущей жены. Труднее стало проводить уроки. Откровеннее стали разговоры. Ольга Семеновна безучастно относилась к социалистическим симпатиям мужа. Она не знала, что такое голод, изнуряющий труд, неравенство. Ей хотелось, чтобы Андрей занял положение в обеспеченном обществе, блистал в нем своим умом так же, как она своей игрой на фортепьяно.
Это предвещало в будущем разлад, а пока он был счастлив.
Андрей оставался в Городище и охотно проводил время с многочисленными гостями. А гости были разные, были и интересные. В былые годы у Яхненко находил приют Тарас Шевченко. На заводе работал деятель украинского движения член киевской «Громады» Чубинский. Он близко стоял к администрации всех производственных и торговых предприятий Яхненко и мог устраивать на заводах пропагандистов социалистического толка, сам оставаясь в тени.
Недалеко от Городища учительствовал Иван Белоконский, тоже причастный к радикалам. Да и семья Яхненко, состоявшая в родстве с Львом Симиренко, имела своего представителя среди одесских социалистов. Лев Петрович Симиренко близко сошелся с Андреем и был его гидом в кругу новых людей.
Из Городища ездили в Киев. Яхненко очень любили в киевской «Старой громаде» — этом широко известном кружке профессоров университета, преподавателей гимназии, либеральных адвокатов. «Старая громада» не была единой. Значительная часть ее членов преследовала культурно-националистические цели, занималась украинской литературой, историей, этнографией. Другая, меньшая, во главе с профессором Драгомановым, склонялась к идеям политической борьбы за «возрождение Украины».
Во всяком случае, Драгоманова считали социалистом, наиболее доверенные люди знали о его связях с политической эмиграцией в Цюрихе, Женеве.
Драгоманов был знаком с учением Маркса. Много занимался историей, политэкономией и все же при этом оставался типичным либералом-украинофилом. До встречи с Драгомановым Андрей, как, впрочем, и большинство социалистов, произносил слово «либерал» с иронией и с явным недоброжелательством. Драгоманов поколебал предубеждение Желябова. Это был интересный человек, его мысли о необходимости политических перемен в России звучали для истинного социалиста ересью, но поражали логичностью доказательств, широтой выводов.
Желябов впервые увидел Драгоманова на квартире Ивана Рашевского. Первое, что услышал и чему поразился Андрей, переступив порог квартиры, было характерное постукивание сапожных молотков. Андрей чуть со смеху не покатился. За длинным столом сидят престарелые «нигилисты», и волос длинный и очки на носу, «а la Чернышевский». Сосредоточенно прилаживают заплаты к подошвам, а голенищ-то нет. Один ходит, показывает…
«Готовятся в народ идти, зарабатывать на жизнь честным трудом», — подумал Андрей, но все же было смешно. А в комнате рядом руководитель одного из киевских кружков «чайковцев» Аксельрод спорит о судьбах грядущей революции с моложавым господином. Аксельрод горячится.
Чего уж там? Первый номер журнала Лаврова «Вперед» прочитан, программа ясна. Вот только какова эта действительность, с которой придется столкнуться тем, кто стучит сейчас сапожным молотком?
Иногда в комнату забегают «сапожники» — за чаем, за табаком, прислушиваются, потом молча исчезают.
Моложавый господин прибыл из Цюриха. Он понимает, что все его призывы к борьбе за политические свободы, как там, в Цюрихе, так и здесь, в Киеве, кажутся ересью. А ведь свободы политические — только трамплин для дальнейшей успешной социалистической деятельности.
Это был чистый «конституционализм».
Желябов не вмешивался в беседу. Моложавый господин был Драгоманов. Он не знаком с Желябовым и вряд ли даже заметил его присутствие.
Гораздо проще чувствовал себя Андрей среди членов «Киевской коммуны». В ней преобладала молодежь. Квартира «коммуны» скорее смахивала на помещение студенческого землячества. Здесь и жили, здесь и заседали, здесь мог заночевать любой заезжий революционер. Здесь скроют от полиции, хотя и не всегда смогут накормить.
В «коммуне» долго не засиживаются, все время одни уходят, другие приезжают. Постоялый двор какой-то…
Те же споры о социализме, пропаганде, но молодая кровь не терпит доктринерства. «Коммунары» — бакунисты-«бунтари».
Желябов познакомился здесь с Владимиром Дебагорием-Мокриевичем, Екатериной Брешковской, Яковом Стефановичем.
Но Андрей не склонен к «вспышкопускательству», увлекающему его новых друзей, поэтому он отмалчивается, только иногда позволяя себе иронизировать по поводу пышных букетов фантазии молодых Брутов.
Ранней осенью 1873 года Желябов вернулся в Одессу. Он был уже женат. Ольга Семеновна ждала ребенка. Андрей подыскивал место, чтобы иметь заработок: жить на деньги тестя ему не хотелось. Ольга Семеновна поступила на курсы акушерок. Она все-таки заразилась взглядами мужа и готовилась начать трудовую жизнь. Жили они на краю города, угол Гулевой и Дегтярной улицы. В комнате два-три стула, расшатанный стол, еле-еле держащаяся, расхлябанная кровать с тюфяком-блином. Но Ольгу Семеновну по-прежнему тянуло в общество, к фортепьяно — ведь когда родится сын, а это будет обязательно сын, долго не придется выступать.
Между супругами уже нет былого согласия, но еще ничто не предвещает разрыва. Только Андрей все реже и реже появляется в своей убогой комнате, только Ольга все чаще и чаще ходит с красными, заплаканными глазами.
Желябов очень болезненно воспринимал семейные неурядицы. Он не хотел, чтобы его жена «услаждала, — как он говорил, — слух аристократов и плутократов». Но он видел, как тянет Ольгу к людям ее круга. Андрей знакомил жену с теми, кого знал сам и кто мог прийтись и ей по душе. Так, они стали бывать в доме Семенюты — журналиста, радикала, старого приятеля по Одессе. Ольга Семеновна охотно в этой милой семье играла, пела. Желябов и Семенюта спорили.
* * *
Из-за границы вернулся Чудновский. Кружок Волховского поручил ему доставку нелегальной литературы, и Соломон сумел договориться с контрабандистами, наладил явки, обеспечил хранение. Чудновский ведал и сношениями кружка с Петербургом, Москвой, Киевом. Из столицы в Одессу приезжали представители «чайковцев» и прежде всего Николай Чарушин. Он предложил выработать договорные пункты, так сказать, союзнических отношений между кружком Волховского, «чайковцами» и другими кружками. Чарушин много странствовал по России и возбужденно рассказывал о том, как растет оппозиционное настроение интеллигенции. Чарушин был на стороне анархизма и поражался, что Волховский не склонен к нему; Чудновский же — откровенный «государственник», признающий прогресс человечества не иначе, как в рамках того или иного государственного строя, обеспечивающего общую дисциплину и законно-уполномоченную власть. Чарушину это казалось ересью, как, впрочем, и некоторым товарищам Соломона по кружку.
Чудновский искал новых людей, которые разделяли бы его взгляды. Желябов представлялся ему именно таким человеком, тем более что Андрей основательно «потерся» в кругах украинских либералов и должен был, как казалось Соломону, отрицательно относиться к идеям анархизма.
Между тем Андрей, используя связи зятя, устроил близкого своего товарища Владимира Зотова директором Одесского городского сиротского дома, подобрал ему штатных учителей. Среди них были Дмитрий Желтоновский и Андрей Франжоли — тоже члены кружка Волховского.
Чудновский хорошо знает Франжоли еще по Херсону, ведь это их родной город. Там по сей день существует самая модная аптека Миллера. В этой аптеке и служил в качестве аптекарского помощника Андрей Франжоли.
Его всегда тянуло к научной деятельности, но для «помощника аптекаря» путь заказан. Тем более что Франжоли не обладал практической жилкой. Он идеалист, человек увлекающийся, о таких говорят — «не от мира сего».
Андрей Франжоли — итальянец, но трудно найти еще одного такого истинного сына России. Франжоли болеет скорбями и печалями ее. Он бесповоротно отказался от надежд на ученое поприще, чтобы целиком уйти в революционную деятельность. Такой быстро распропагандирует кого хочешь.
Соломон познакомил Андрея с Волховским, настоятельно рекомендовал принять Желябова в кружок. Порешили, что Чудновский поговорит с Андреем.
Разговор был откровенный. Главное состоит в том, уверял Соломон Желябова, чтобы в скором времени двинуться в народ, внести в темную крестьянскую массу светоч знания, раскрыть ей глаза на несправедливость социальных и экономических условий жизни.
Андрей слушал внимательно. Не новые это были мысли. Новым и радостным было известие, что есть кружки, которые готовы поставить идеи социалистического преобразования общества на практическую ногу.
Чудновский не скрыл от товарища, что вступление в кружок сопряжено с риском — ведь кружок принадлежит к разветвленному по многим городам «Большому обществу пропаганды».
Андрей догадывался об этом. «Общество пропаганды» в основном состояло из кружков так называемых «чайковцев». Они были названы так в честь одного из основателей центрального кружка в Петербурге. Кружок Волховского примыкал к «чайковцам», как и некоторые другие в Киеве, Москве и т. д.
Волховский — лаврист, между тем в кружке есть и бакунисты. Пока ни то, ни другое направление не испробовано на практике — нет и слишком большого антагонизма. Ведь и лавристы и бакунисты — просто мечтатели, они верят в народ, верят в народное восстание, верят, что крестьяне в один прекрасный день снесут голову и самодержавию и буржуазии, ликвидируют государство, эксплуатацию.
Бакунисты отрицали государство вообще, но все сходились на том, что народ нуждается в экономическом благе и социальном равенстве. Все были убеждены, что преследуют вполне мирные цели.
«Розовая, мечтательная» юность не позволила долго колебаться. Но конспирация и мрачные предупреждения Соломона несколько смущали.
Когда Чудновский, исчерпав свое красноречие, замолчал, ожидая от Андрея решительного ответа, Желябов энергично зашагал по комнате, похрустывая пальцами. Изредка останавливался, смотрел на Соломона, как будто собираясь что-то сказать, потом опять мерил шагами комнату.
Так прошло с четверть часа.
— Как бы ты поступил, — вдруг глухим голосом спросил Андрей, — как бы ты поступил, если бы на твоих руках была нежно любимая семья: отец, мать, братья и сестры, благосостояние которых всецело зависело бы от тебя, и тебе при этих условиях было бы предложено примкнуть к такой организации, принадлежность к которой сопряжена была бы с серьезным риском и могла бы во всяком случае лишить тебя возможности быть полезным любимой семье?
Соломон понимал всю важность поставленного перед ним вопроса, в Херсоне у него тоже была семья. Но этот вопрос он решил для себя раньше, еще в Петербурге, и уже успел познакомиться и с полицией и с положением поднадзорного.
— Помимо любви к семье и родителям, есть более повелительное чувство долга перед родиной и народом…
И снова Андрей ходит по тесной комнате Соломона.
— Мне нужно три дня на размышления. Прости, но сейчас я уйду.
Чудновский не удерживал.
Три дня Желябова не было видно в кухмистерской, не появлялся он и в рабочих кварталах, словно внезапно исчез из Одессы. Соломон стал опасаться, что слишком круто поставил перед Андреем вопрос. Ведь одно дело сочувствовать революционным идеям, говорить с рабочими о социализме, другое — войти в революционную организацию. Чудновский знал Желябова — тот не умел делать что-либо наполовину. Для таких людей принятые решения — дело всей дальнейшей жизни.
Через три дня Желябов вновь в комнате Чудновского. Он осунулся, как будто все это время не ел и не спал. Крепко пожав руку и пристально глядя в глаза Соломону, Андрей сказал:
— Рубикон перейден, корабли сожжены. Я окончательно и бесповоротно примыкаю к вашему кружку и всецело предоставляю себя в его распоряжение.
Чудновскому не нужно было клятв. Андрею и в голову не могло прийти давать их. Он стал нетерпеливо расспрашивать о тех, кто составляет кружок.
Соломон рассказал о Викторе Костюрине, Леониде Дическуло, Мартыне Лангансе, Анне Макаревич, ее муже Петре.
И вот первое заседание, на котором присутствует Желябов.
Как и положено прозелиту, Андрей слушает скромно, благоговейно. Говорит Волховский. Усилием воли Желябов тушит огонек задора: он, Андрей, мог бы сказать ярче. Но много новых, свежих мыслей.
Волховский, несомненно, романтик, даже поэт. Обсуждается программа журнала «Вперед», лавристская программа, а он говорит о ней как о поэме.
Кружок поручил Андрею работу среди городской интеллигенции. Желябов взялся с охотой, но не порывал и с рабочим миром, хотя успел к этому времени немного разочароваться в пролетариях. И не случайно. Рабочее движение еще только-только нарождалось, заметить его специфические классовые особенности было попросту невозможно. Социалисты, и в их числе Желябов, видели в рабочем только вчерашнего крестьянина, завтрашнего вольного сельского хозяина — ведь капитализм не должен победить в России, не должен развиваться, как на Западе, а значит, и будущее не за рабочим.
Но Андрея иногда коробили собственнические инстинкты этих будущих социалистов. Сам живя впроголодь, в сырой, грязной квартире, никогда не имея за душой лишней копейки, Андрей поражался, как укоренилось в некоторых из них чувство собственничества.
Как-то раз, прочитав и разъяснив рабочим брошюру Лассаля, Андрей внезапно обратился к своему лучшему ученику:
— Что бы ты сделал, если бы кто-нибудь дал тебе, ну, скажем… пятьсот рублей?
Вопрос не застал рабочего врасплох: видимо, думка о деньгах давно гнездилась в его голове.
— Я? Я бы поехал домой и снял бы там лавочку… От неожиданности Андрей не сразу нашелся и уже не рад был заданному вопросу.
Интеллигенты, врачи, учителя, юристы тоже доставляли много хлопот. Их не проймешь брошюрами, они читают Прудона, читают заграничные издания русских социалистов, знакомы с «Капиталом» Маркса. И у каждого обязательно свое мнение, свои выводы. К мнениям прибавляется и самомнение, ведь они творцы истории — эту лавровскую идею интеллигенты восприняли прежде всего.
В Одессе, по примеру Киева, также создалась своя «Громада» с чисто национальными — вернее, даже националистическими планами. Андрей связан с ней. Националистическое движение мало затрагивает вопросы социальные и экономические: прежде всего политические свободы, самостийность Украины, украинская культура, преподавание на украинском языке.
Украинские радикалы особенно увлекались деяниями своих предков. Гайдамаки и сечевики, лихая вольница, над которой не стоит государство, демократический круг, сообща решающий все вопросы, избирающий атаманов…
Эти настроения были не только среди членов «Громады». И Волховский и Желябов ведь тоже украинцы, во всяком случае у Андрея мать казачка.
Память Андрея жадно впитывала все, что рассказывалось о прошлом казачества. А гайдамаки и сечевики не были социалистами, и восставали они не с брошюрами в руках, а с оружием.
Между тем по всей России социалисты готовились к походу в деревню.
Готовились и в Одессе и в Киеве. Но здесь было больше романтики, больше лихости, больше бунтарства, чем на «чопорном» севере.
И все же Андрей не поддался общему увлечению, стихийному порыву. Он еще окончательно не нашел себя. Был просто рядовым членом кружка, убежденным социалистом, демократом, прекрасным пропагандистом. Но знакомство с либералами — украинскими националистами оставило свой след. Андрей иначе, чем большинство правоверных социалистов, относился к идеям политическим. Это он почерпнул у либералов, хотя его возмущала трусость и продажность этих людей.
Андрей не считал себя еще революционером, да в Одессе и не было революционеров-профессионалов. И Волховский и Франжоли — все занимали определенные должности и жили легально. Пропаганду Желябов не рассматривал как революционное деяние. Ведь революции политической социалисты не признавали — значит, они и неповинны в антиправительственных действиях. Это было заблуждение, а не самоуспокоение. Искреннее и так дорого стоившее впоследствии…
С перевозом литературы через границу было много хлопот. Часто «транспорты» попадали в руки полиции.
В начале января 1874 года нависла угроза и над Чудновским. Ему стало известно, что «транспорт», в котором находилось восемь пудов всевозможных изданий — Маркса, Чернышевского, Лаврова, две тысячи экземпляров журнала «Вперед», — задержан на русско-австрийской границе. Но контрабандист уверял Соломона, что эти слухи ложные, что литература доставлена и лежит в надежном месте.
Соломон решил рискнуть и явиться на встречу с «доверенным лицом» в винном погребе, с тем, чтобы отправиться за литературой.
Желябов и Петр Макаревич вызвались его сопровождать и проследить, нет ли здесь подвоха.
27 января в семь часов вечера Соломон спустился в погребок, где его уже поджидал контрабандист Симха. Желябов и Макаревич заняли соседний столик. Ничего подозрительного они не обнаружили. Чудновский был хорошо загримирован, на верхней губе красовались пушистые черные усы, подбородок окаймляла черная борода, а наклейка увеличивала его и без того немалый нос почти вдвое.
Симха вел себя спокойно, и у Соломона исчезли всякие подозрения, но он все-таки предупредил контрабандиста, что в случае предательства ему, Симхе, не уйти живым из Одессы.
Вышли из погребка и сели на извозчика. Желябов и Макаревич наняли другую пролетку и осторожно последовали за Соломоном.
Ехали долго в направлении к Большому вокзалу. Улицы здесь в ухабах и рытвинах, газового освещения нет. Пролетка с Желябовым отстала.
Когда Андрей с Макаревичем, поторапливая извозчика, подъехали к какому-то темному проулку, куда свернул экипаж Чудновского, до них донесся крик: «Кончено!»
Андрей узнал голос Соломона. Значит, ловушка. Он и Макаревич ничем не могли помочь. Нужно было скорее убираться подальше от этого проклятого места.
Соломон Чудновский стал первым «политическим» в Одесском тюремном замке.
Но не последним…
* * *
И вот наступил этот год, это «безумное лето» 1874 года. «В народ!» — набатно призывал Лавров. «В народ!» — вторил Бакунин.
В народ, в народ!..
И шли тысячи. Из Москвы и Петербурга, Киева и Одессы, с Дона на Волгу, с Волги на Дон. Шли кружками и брели попарно, переодевались в крестьянские платья, захватывали с собой пилы, топоры, сапожные колодки. Это было движение молодежи. Как новый крестовый поход, но не с именем Христа на устах и не в Палестину к гробу господнему, а в глушь, в деревню, с открытым сердцем и верой в скорое восстание, бунт, в социалистические преобразования. Немногие успели «уйти в народ». Третье отделение большую часть пропагандистов упрятало в тюрьмы.
В Одессе тоже стало тише, кое-кого сцапали жандармы, большинство разбрелось по соседним уездам, давно облюбованным деревням и селам.
И Желябов готовился к этому походу. Братья Жебуневы, приехавшие из Киева, открыли мастерскую сначала в Одессе, а потом в селе Васильевке, в шестидесяти верстах от нее. Здесь обучались ремеслу, в основном кузнечному. Это было «сплеча» Андрею.
А из провинции между тем уже приходили драматические вести. Переодетые студенты спали на рогожах, сознательно голодали, опасаясь, что., «взявши в руки посох, нельзя есть селедку». Но крестьяне с недоверием слушали восторженные проповеди миссионеров социализма, принимали их за барчуков-помещиков, недовольных батюшкой царем за то, что он крепостным «волю» дал.
Андрей тяжело переживал первые неудачи «хождения» и появление первых трещин в здании социалистических теорий, как только эти теории соприкоснулись с крестьянами, с жизнью.
Петр Макаревич деятельно обучался сапожному ремеслу, мечтал скорее пойти в народ. Если жандармы попытаются арестовать его, он будет стрелять. Сапожная колодка и револьвер! Мечты закончились для Петра арестом. Кружок Волховского тем временем был разгромлен. Почти всех схватили по доносу предателя. Андрея не тронули.
24 сентября 1874 года арестовали и его, но по делу Макаревича.
Аресты шли по всей России. Только в течение 1874 года было привлечено к следствию 770 человек, из них 265 содержались под замком, 452 жили без права выезда, ожидая суда. А сколько сотен заподозренных в сочувствии было административно выслано!
Обыск на квартире Андрея ничего не дал жандармам. Не опознала его и доносчица.
Андрея отпустили с подпиской о не выезде. Потом снова арестовали.
Вот и он в Одесской тюрьме. «А за что? За слово, правды, за веру в будущее, в народ?» Следственные власти рассуждали иначе.
Перехвачено письмо в Петербург к жене Макаревича — Анне. Оно шифрованное, но его прочли:
«На случай вашего ареста загодя просите своих родителей взять вас на поруки или внести залог, предстоит такое чудесное предприятие, что я этому письму не хочу доверять, но для успеха нужны деньги. Я уже телеграфировал в Киев, не знаю, вышлют ли».
В письме подробно рассказывалось о показаниях, которые дал следствию Петр Макаревич, чтобы, на случай, жена знала, о чем говорить.
Письмо написано рукой Желябова, им же и зашифровано. Но суд не скоро, улики против Андрея слишком незначительны. Он зять Яхненко. Под залог в две тысячи рублей его отпустили.
Начальник жандармского управления Кнопп донес в Петербург: «Желябов ничем не уличается в принадлежности к кружку Макаревича… Участие его в деле Макаревича имеет характер, очевидно, личный, основанный на его к ней чувствах привязанности…»
А то, что Желябов никого не назвал, отказался от знакомства с Волховским, Франжоли и другими, Кнопп объяснил рыцарским увлечением «относительно понятий о чести».
Генерал Слезкин не был «рыцарем». 11 ноября из Петербурга пришла телеграмма: «Андрея Желябова следует немедленно арестовать».
Скучно тянутся зимние дни в Одесской тюрьме. Уже через неделю режим ее становится невыносимым. А время ползет, ползет. Вызывают на очные ставки, допросы, предлагают составить письменные показания. Улики шаткие. Вдова-предательница рада услужить властям, но на очных ставках несет явную чушь. Видите ли, у Петра Макаревича, поселившегося в Одессе в конце 1873 года, собирались какие-то интеллигентные люди, но с инструментами, вели себя тихо. Вдова слышала несколько раз, как называли фамилию Желябова. Она думает, что у Макаревича подделывали ассигнации.
Сложнее с этим злосчастным письмом. Всякое знакомство с революционерами он, конечно, вновь будет отрицать. Это тактика, и не им выработанная.
А с Анной они друзья еще с гимназических лет. Когда она, будучи уже в Петербурге, попросила через одного знакомого сообщить о показаниях мужа, мог ли он отказать? Ему тогда и шифр передали, показания же доставило случайно «одно лицо». Нет, фамилию он не назовет.
А какое «чудесное предприятие» намечалось?
Боже мой, ну, он хотел устроить Анне свидание с мужем, для этого нужны были деньги.
«…Повторяю, что вполне сознаю себя неправым перед законом, скрывая фамилии лиц, соприкосновенных с делом, и только сознание, что выдавать их безнравственно — причина такого умолчания. Вся вина моя: дружеские отношения к Анне Макаревич и неведение того, в чем обвиняется она совместно с мужем своим…»
В марте 1875 года под залог в три тысячи рублей Андрей вновь оказался на свободе, впредь до суда.
Между тем хождение в народ потерпело крах. У одних это вызвало отчаяние, разочарование в идеях, отход от революционной борьбы. Другим казалось, что принесенные жертвы не бесполезны, но результаты слишком мизерны по сравнению с ценой, уплаченной жандармам.
Когда прошел первый приступ уныния, уцелевшие взялись за анализ.
Каждый промах, каждая ошибка оценивались, делались выводы. В походе постарели многие юные энтузиасты. Умудренные опытом, они сожалели об идеалах молодости, о своих заблуждениях насчет крестьян, о наивной вере в быстрые и блестящие результаты. И чем больше было энтузиазма и веры, тем сильнее оказалось разочарование.
Теперь они поняли, что роковые промахи начались с того, что не было организации, не было конспиративности. Они ломились в открытую дверь с открытой душой, нарядив в крестьянские лохмотья тело. А крестьянин не верил в лохмотья, не понимал души проповедников. Пропагандисты уверяли крестьян в любви, крестьяне не знали, за что их любят, и предусмотрительно хватались за карман: мало ли что… Или выдавали полиции, били.
Кто виноват и что делать дальше? Этот вопрос волновал и тех, кто попал в тюремные застенки, и тех, кто остался на свободе.
Затихает революционное движение, исчезают товарищи в ненасытных молохах тюрем, заселяется каторжная Якутия.
Как возродить революционную борьбу? Кто должен ее продолжать? С кем быть в союзе? И много других вопросов толпилось в беспокойной голове Желябова.
Социалисты пострадали, либералы остались в стороне, украинофильские националисты активизировались.
«Старая громада», киевская, тянет к либералам, обособляется в украинском национализме. Молодые «Громады», и в том числе одесская, еще близки к революционерам. Здесь нет разницы между русскими и украинскими кружками.
Андрей понимает, как важно именно теперь слить воедино два этих потока — южных социалистов и украинофилов. Но кто это может сделать? Ответ приходит сам собой. Он.
Он близок к тем и другим.
И снова кружки, поредевшие. С новыми людьми. Социалистические, украинофильские.
Желябов считает, что объединение должно привести к полному слиянию. Но с этим не согласны украинофилы. Они отстаивают федеративные начала в организационных отношениях. Эти разногласия убеждают Андрея, что украинофилы недостаточно революционны, напуганы разгромом тех, с кем им теперь предлагают слиться.
Неудача не обескуражила Андрея, она заставила еще пристальней вглядываться в людей, прислушиваться к их мыслям, идеям.
* * *
Лето 1875 года внесло новое оживление, новые надежды. Они пришли из-за рубежа. В Герцеговине сербы подняли восстание против турецкого владычества.
И хотя в восстании не было ничего социалистического, хотя русский царизм во многом использовал его как прелюдию новой войны с Турцией, молодежь горела симпатиями к братьям славянам. Восстание-то было национально-освободительным.
Либеральная печать взывала к панславизму. Русский официоз до поры до времени скрывал истинное отношение правительства к восстанию. Социалистам казалось, что царизм боится распространения революционной заразы, а в том, что движение на Балканах революционное, они не сомневались. Это еще больше взбаламутило молодежь. Легальные, полулегальные и вовсе тайные комитеты и организации помощи далеким славянам росли день ото дня.
Шло формирование добровольческих дружин, собирали деньги. Особенно активно выступил юг: Балканы — соседи.
В Киеве комитет чисто украинский, в Одессе в него вошли и сербы, и украинцы, и русские, и поляки.
А душа его — Желябов. Он надеялся, что борьба славян всколыхнет дремлющие силы русского народа и пробьет час революции в России.
На Балканы уехали известные пропагандисты и бунтари Сергей Кравчинский, Михаил Сажин, Дмитрий Клеменц, Иннокентий Волошенко.
Желябов тоже собирался. Воображение рисовало романтические картины боевых биваков в горах, лихих набегов, горячих схваток с янычарами. Впервые в руках Андрея появился револьвер.
В это время в Одессу приехал Драгоманов. Теперь он был уже признанным главой киевской «Громады», и его очень интересовали попытки сближения с социалистами и украинофилами в Одессе.
В нелегальном славянском комитете состоялось очередное заседание. Остро выступил Желябов. Драгоманов слушал, отмечая про себя: «Энергичен, весел, увлечен, душа предприятия, чрезвычайно привлекателен».
После окончания прений Желябов подошел к представителю поляков Магеру. Завязался разговор об общеславянском революционном движении.
— Почему польская молодежь проявляет такое холодное отношение к социалистическому движению в России? — в упор спросил Андрей.
Магер не стал уклоняться от щекотливой темы.
— Для польских революционеров представляет огромную важность национально-политическая программа, то есть вопрос о независимости Польши, а русские революционеры отдаются «чисто экономическому социалистическому» направлению.
— Возьмите тогда инициативу на себя, ставьте свой национально-политический вопрос, — не унимался Желябов.
Драгоманов вмешался:
— Польские революционеры должны отказаться от требований независимости Польши в ее «исторических границах», то есть со включением Правобережной Украины, и должны признать права Украины как страны, равноправной с Польшей и Россией…
Драгоманов не договорил.
— Да! Да!.. — поддерживает Желябов.
Социалисты не знали об этой беседе. Они бы осудили призывы Андрея к решению политических вопросов в ходе революционной борьбы. Но Желябов достаточно повращался в кругах либералов и националистов, чтобы задуматься о политических проблемах.
Желябов уходил вперед, обгонял и пропагандистов и бунтарей, хотя опять-таки это была скорее стихия настроений, чувств, увлечений, чем продуманная система взглядов.
Герцеговинское восстание доставляло много хлопот. Денег собрали мало, поток добровольцев убывал по мере того, как выяснялось, что сербы ждут помощи не столько от русских революционеров-дружинников, сколько от регулярных царских войск. Мало-помалу выплывали наружу и махинации царской дипломатии.
Но если не сбылись надежды Желябова на то, что восстание славян поможет революционному воспитанию русского общества, он все же был удовлетворен: сербы и черногорцы, болгары и герцеговинцы добиваются успехов в борьбе за свободу и независимость.
Так проходил 1875 год.
* * *
Наступил 1876-й. Андрей мелькал в Одессе, уезжал в деревню и подолгу оставался там, занимаясь хозяйством. А хозяйничать он любил и умел. Ольга Семеновна акушерствовала, заботилась о сыне, которого в честь отца назвали также Андреем. Отец любил сына, но не баловал, хотя ему едва исполнилось два года. Он часто с улыбкой наблюдал, как карапуз, смешно переваливаясь с ноги на ногу, бесстрашно бродил среди сытых коней, которых заботливо выхаживал отец.
Кое-как наладились и отношения с Ольгой. После рождения сына она уже не искала шумных компаний, пьянящих аплодисментов. Андрей видел в ней доброго товарища, мать семейства, помощницу в работе. К семейным обязанностям Желябов относился серьезно, по-крестьянски.
Среди близких и добрых знакомых-односельчан Андрей не пытался пропагандировать, хотя его уважали, к мнению его прислушивались.
Желябову были ясны причины неудачи хождения в народ, провал «летучей пропаганды». И он, быть может, одним из первых, еще не осознавая того, начал новую страницу истории «народничества». «Народники», как стали именовать тех, кто ходил в народ, подумывали о длительных поселениях в деревнях для повседневной пропаганды.
Из Петербурга в Крым долетали скупые, нерадостные вести.
В революционной столице шла переоценка ценностей. Это привело к выработке новой народнической программы, к созданию фундамента первой народнической организации с элементами централизма.
В 1876 году закладывались основы общества «Земля и воля».
Главный тезис новой программы гласил, что революционная деятельность в народе должна отталкиваться не от теоретических формул, а «от присущих ему в данный момент отношений, стремлений и желаний». И на своем знамени новое общество должно написать самим народом осознанные идеалы.
Прежде всего, земля. Веками крестьянин поливал ее потом, кровью, слезами, а возросшим урожаем пользовался помещик. Он отобрал у крестьян землю и при «освобождении». А она — дар божий и должна принадлежать тем, кто трудится на ней. Земля — крестьянам, крестьянским общинам. Это осознанный народом идеал и бесспорное требование всех социалистических доктрин.
Народ должен в конце концов понять и свое бесправие, убедиться, что нечего ждать от царя, кроме плетей, штыков, ссылок, тюрем. Народ сам должен добывать себе лучшее будущее. Революционеры только способствуют пробуждению в крестьянине чувств гражданина. Для этого нужно жить в народе, пользоваться его доверием, каждый день соприкасаться с крестьянским бытом, устранять из него водку, подкуп, защищать права бедноты, оттеснять мироедов, поднимать значение мирской сходки, развивать в крестьянах дух самоуважения и протеста. Народ еще не осознал необходимости для него подлинной воли, но к ней он тянется стихийно. И ее написали на знамени. Воля — разве не к этому сведены все социалистические учения?
На знамени не написали надежд революционеров. Их обсудили на сходках в узком кругу. А надежды сводились к одному — от легального протеста народа к народной революции.
Народ не понимал, зачем нужна революционная организация, ее создавали для него, но помимо него. Не осознал он и необходимости нанести «центральный удар» в столичных городах, удар динамитом, удар кинжалом, удар по царю и его присным. И террор, на первых порах названный «дезорганизаторской деятельностью», тоже не написали на знамени, но отметили в программе.
Андрей ничего не знал об этой программе, как не знал и людей, ее составивших, — Марка Натансона, его жену Ольгу, Александра Михайлова, Георгия Плеханова, Юрия Богдановича, Боголюбова, Трощанского и некоторых других.
Долетали вести о рабочих стачках. Они ширились день ото дня. Пришло известие о демонстрации — первом открытом политическом выступлении рабочих совместно с народниками у Казанского собора 6 декабря 1876 года, о петициях студентов. Он хозяйничал, но хозяйство уже все меньше и меньше интересовало Андрея — этому во многом способствовало его более близкое знакомство с крестьянином.
Нет, в народ, в мужика Андрей верил, считал его высшим мерилом всех поступков, надежд, теорий, но он уже не верил в социалистические инстинкты крестьян, тем паче что на юге, в Крыму, не было общины — главной иконы «социалистической религии» народников.
Его с каждым новым днем все больше и больше тянуло в Одессу, ведь он только изредка бывал в ней наездом. Опять начались нелады с Ольгой. Работая на огороде, она вдруг припадала к грядкам и навзрыд плакала, вспоминая рояль, концертные залы…
Желябов, оторванный от товарищей, сомневающийся в правоте своих взглядов на революционное переустройство общества, раздражался. Его тяготило хозяйство, мучило отсутствие какой-либо практической общественной деятельности.
Нет, так дальше нельзя! Нужно уезжать из деревни.
Но об отъезде позаботились жандармы. Его арестовали в жаркий июльский день 1877 года и привезли не в Одессу, а в Дом предварительного заключения в Петербург, к новым товарищам, томящимся уже долгие месяцы в ожидании суда.
Готовился грандиозный процесс.