В час, когда проявления человеческой натуры огорчают и угнетают нас, кажется, будто рать пороков бесчисленна. В действительности пороков много, но количество их конечно. И сколь бы ни были они пагубны и неприятны, над всем, что поименовано, человек имеет некоторую власть.
Самое большое, вялое, всеобъемлющее страдание доставляют нам не ясно определимые качества, а те поступки, слова, отношения к нам, которые и назвать-то однозначно трудно. Порок, имеющий имя — это ясная и отчетливая форма поведения' или души. Но мы живем отнюдь не в мире определившихся форм. Наш удел — постоянное вращение в смутных, невыразительных, удушающих касаниях бытия. Иногда кажется, будто люди вообще не поступают. Они только делают вид, что живут, на деле не придавая своей жизни никакой формы — ни порочной, ни добродетельной. Мир наполнен тихой и безымянной подлостью, укромным и заглазным злоречием, кротким отступничеством и благодушной черствостью. Все как будто нормально, все имеет неплохой вид, но каким безмолвным, стелющимся, тихо дышащим злом полны эта нормальность и этот хороший вид!
Невыносимость жизни проистекает не от злодеяний, не от ужасных проявлений порока. Между добродетелью и пороком, доблестью и низостью простирается необозримая равнина, окутанная глубоким туманом. Он недвижим, в нем не видны очертания предметов и даже звуки без следа исчезают в нем. Такова наша повседневность. Она не убивает — душит, не ранит — разлагает, не бросает вызов — отравляет. И мы — ее творцы.
Мы безмерно низки, ибо каждодневно совершаем то, что никто не назовет подлостью, но что на деле и есть самое подлое, что может быть. В наших поступках, мыслях и словах чуть-чуть лжи, немножко хитрости и лицемерия, капелька равнодушия и тупости, маленькая примесь жадности и едва ощутимая печать жестокости. Всего по чуть-чуть: в едва заметных, почти неразличимых дозах, нимало не нарушающих общей благопристойности, порядочности, ответственности. Но этими незаметными примесями испорчено все. И потому там, где как будто течет нормальная, даже хорошая жизнь, мы произносим в себе: "жизни нет". Мы не делимся этим сокровенным печальным знанием: потому что, во-первых, оно никому не нужно. И еще потому, что нечего назвать: нет имени, ясной формы и вида у той щелочи, которая разъедает нас — нет виновного, нет злодеяния, совершается только допустимое и дозволенное. И кому какое дело, что в дозволенных и допустимых вещах подчас больше бесчеловечности, чем в явных преступлениях. И, наконец, мы не делимся своим откровением, потому что всем оно известно и каждый открыл его в себе самом и вокруг себя.