Катулл

Пронин Валентин Александрович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

I

Ветви платанов покрылись юной листвой. Шелестели упруго серебристые тополя. Голосами птиц звенели яникульские парки, лесистые холмы Лация и Тускула.

Плебеи готовились к заклинанию лемуров, опасных духов, зыбкими привидениями крадущихся во тьме. Защиты от них молят у повелительницы призраков, мрачной Гекаты, принося ей в жертву черношерстных животных. Рои зловредных нежитей множились в теплую весеннюю пору, подобно комарам-кровопийцам. Меняя свой облик, текучий и неосязаемый, они проникали в жилища, принося болезни и толкая на преступления: желтые, тухло смердящие духи болотной лихорадки, постыдные видом, неотвязчивые духи запретного сладострастия, красноглазые, клешнястые, ядовитые, как скорпионы, духи смертельной, необоримой зависти. Особую силу вся эта нечисть брала ночами – вилась над кладбищами, клоаками, выгребными ямами… Но ранним утром, когда над Тибром истаивал туман и в пригородных усадьбах кричали петухи, нечисть пряталась, а в городские ворота сотни повозок ввозили душистые снопы только что срезанных цветов. Густой аромат наполнял римские улицы, будто они превращались в росистые фиденские луга или пренестенские плантации. Жимолость, жасмин, фиалки, маки, гиацинты, глицинии, багровые, белые, пунцовые розы… в деревянных ведрах, глиняных кувшинах, медных тазах расставлялись на ступенях храмов, прямо на мостовой, у тибрской пристани Эмпория.

Нежная заря золотила крыши палатинских дворцов и многоярусных плебейских «клоповников», городские стены, колоннады и цирки, торжественный выход консула с ликторами и свитой, разодетых матрон, спешивших в свой день рождения к храму Юноны, и трупы гладиаторов, гниющие на поле между Эсквилинскими и Кверкветуланскими воротами.

Корнелий Непот встал с рассветом. Он надеялся пройти к Форуму по спокойным и сонным улицам, – есть своя прелесть в утреннем безлюдье самых оживленных обычно мест. Непот думал в числе первых оказаться у книжных лавок и найти на заваленных хламом полках что-нибудь из интересующих его редких книг. Но Рим уже наполнился энергичным движением и шумом.

Всю ночь к рынкам тянулись обозы. И сейчас еще повозки, скрипя, вкатывались в городские ворота. Из широкодонных барок, подплывавших к пристани, служащие работорговца Торания высаживали грустных невольников с вымазанными мелом ногами и гнали их к храму Кастора, где был постоянный невольничий рынок.

На Велабр – рынок съестных припасов – везли снедь со всей Италии, со всего света.

Торговые ряды расположились нескончаемой лентой по обеим сторонам Субурры, по Виа Дата, пересекавшей город из конца в конец, около Форума, на самом Форуме и на многих улицах и площадях.

Повсюду толкаются и шумят римляне и те, кто теперь тоже считают себя римлянами. Воинственные марсы и латины, вспыльчивые самниты, хитрые круглолицые этруски – знатоки древней мантики, приземистые, медлительные умбры, храбрецы луканы, грубые оски, сицилийские, тарентские, неаполитанские греки, светловолосые цизальпинские галлы и другие племена и народности, населявшие издавна долины, горы и побережья Авзонии.

А между ними ходят люди из дальних стран, приехавшие сюда временно или навсегда. Греки из Афин, Коринфа, Спарты, Фессалии и Эпира, греки со всех эгейских островов, с Кипра и Крита, и даже прибывшие из Тавриды и Сарматии – вездесущий народ Средиземноморья: купцы, философы, грамматики, ювелиры, врачи, поэты, актеры, музыканты, гадатели и гетеры. И, конечно, рабы, десятки тысяч греков-рабов.

Встречаются в Риме иллирийцы, фракийцы, македонцы. Это люди простого нрава, предпочитающие изобилию республики свои бедные горные деревни. Они хорошие пастухи и гладиаторы, – вспомним, что Спартак был фракийцем. Попадаются нередко иберы и лузитаны – жертвы испанских походов Помпея и Цезаря. Женщины этих народов нередко красивы, но у них нет лоска, общительности и приятной живости гречанок. На фракийцев и македонцев походят белокурые, голубоглазые, высокорослые варвары из косматой Галлии.

Бронзовые, угловатые египтяне – знатоки драгоценных камней и ядов. Их хрупкие женщины умеют петь тонким голосом, играя на арфе, и владеют тайнами немыслимого обольщения. Египтяне чаще притворяются, будто располагают волшебными познаниями древних, но так же, как и далекие предки их, злопамятны и коварны. В торговле детей Нила оттеснили их властители, александрийские греки; они привозят в Рим пестротканые покрывала, ароматы и снадобья, львов для травли, обезьян для забавы, чернокожих эфиопов и монеты с профилями Птолемеев.

В римской толпе мелькают горбоносые лица, клобуки и тюрбаны сирийцев, арамеев, персов, армян и прочих людей Востока, покоренного однажды Александром Великим и теперь, после победоносных походов Суллы и Помпея, вновь вынужденного прийти в тесное общение с Западом. От них несколько отличаются иудеи – не обликом, а особой племенной замкнутостью, нетерпимостью к чужим обычаям и обрядам. Впрочем, среди иудеев немало оборотистых и богатых торговцев; говорят, к ним благоволит Цезарь.

Когда-то вероломный и подобострастный Восток с его застарелой вонью, кудлатыми бородами, постыдной невоздержанностью был презираем до гадливого отвращения бодрыми и суровыми сыновьями Квирина. И вот Восток влился в жизнь римлян, развратил их, изнежил, заставил даже беднейших искать роскоши и безделья.

Опустели храмы Юпитера и Марса. Толпа устремляется в восточные святилища, кликушествуя в непристойных мистериях. Нелепые суеверия увлекают даже образованных и рассудительных людей. Теряют своих приверженцев философские возвышенные учения эллинов. Сенаторы, сколько ни противились, вынуждены разрешить отправление иноземных культов, потребовав только, чтобы их мерзостные капища строились подальше от римских храмов, за городской стеной. Большего не смогли сделать поборники старого уклада и государственной религии; их жены и дочери, не скрываясь, направляются в храмы Сераписа и Изиды и тайно – в святилища Кибелы или Астарты.

Непот мысленно беседовал с самим собой. Где бы он ни находился, он чувствовал свое одиночество; связанное с ощущением бесспорного духовного превосходства, оно являлось итогом глубоких и целенаправленных размышлений. Умеренным образом жизни и воспитанием воли Непот поддерживал в себе эту внутреннюю сосредоточенность. Он не желал отдаваться праздности и грубым соблазнам, как Гай Катулл, который никогда не молит Муз о подлинном вдохновении. Катулл увлекается, пустословит и веселится, а вдохновение приходит к нему чаще всего по какому-нибудь ничтожному поводу. В глубине души Непот осуждал такое отношение к творчеству. Он продолжал питать свои размышления плодотворной пищей греческой мудрости. Историк как бы мысленно вглядывался в лица давно умерших героев, чтобы отыскать среди них прообразы своих будущих «Жизнеописаний».

Солнце давно поднялось. Непот перебирал пыльные свитки и переходил от одной лавки к другой. Пройдя почти полностью торговые ряды Аргилета, Непот неожиданно увидел Катулла, будто не случайно только что о нем вспоминал. Катулл смеялся, слушая болтовню какого-то развязного молодца.

Иной раз Непот огорченно думал о том, что столь щедро одаренный поэт растрачивает здоровье в оргиях, а скромные средства в модном мотовстве. Для поэзии ему не хватает времени. Непот ценил пытливую свежесть его ума и чистоту сердца. Но, будто нарочно, он удивлял друзей своим безграничным сумасбродством. Преданный и ласковый, как ребенок, Катулл вдруг мог проявить обидное высокомерие или в споре быть нестерпимо грубым. Потом он раскаивался, но ненадолго. В представлении веронца о честности не укладывались сложности политических ситуаций, в которых подчас оказывались некоторые из членов «александрийского» кружка, – любое проявление изворотливости приводило его в бешенство.

Катулл великолепно знал греческую и римскую литературу, он легко постигал недоступный многим поэтический смысл и красоту стихотворной формы. Поэзия была его сущностью, для выражения своих мыслей он всегда находил единственно точные, изящные и образные сочетания слов. В то же время он раздражал изысканных знатоков пристрастием к нескромным песенкам и примитивным притчам простонародья. С одинаковым увлечением он торопился на представления классических трагедий и уличных мимов, восхищаясь теми и другими, будто рыбак с Бенакского озера. Стихи Катулла были полны той же непосредственной откровенностью, что и его поведение, претившее благовоспитанным людям. Однако проницательный Непот терпеливо ждал от Катулла необычайного и не преувеличивал его видимых пороков. Он знал, что большей частью все это эффектная поза, вихрь безрассудной молодой бравады. Непот только спрашивал себя: когда наконец гений, посланный с Геликона, заставит взбалмошного Гая запеть иным, божественным голосом?

Заметив историка, Катулл обрадовался и потащил к нему своего приятеля.

– Милый Корнелий! – кричал Катулл на весь рынок. – Вот взгляни-ка, это редкостный болтун из рода Флавиев. Познакомьтесь.

Непот без особого удовольствия пожал руку краснолицему весельчаку.

– К своей знатности он относился с безразличием и не желает преуспеть на трибуне Форума, – продолжал трещать Катулл. – Дар Флавия состоит в удивительной памятливости на всякие уморительные сплетни…

– Да, тут уж меня не переплюнешь, – самодовольно согласился Флавий.

Оба были слегка навеселе: возбуждены и вертлявы, как ящерицы.

Непот улыбнулся со снисходительным добродушием:

– О каких же интересных событиях ты можешь рассказать нам, любезный Флавий?

– Флавий, не опозорься! Двинь-ка вовсю, чтобы умник Непот обомлел! – Катулл приплясывал от предвкушения забавы, как шаловливый мальчишка.

Флавий встал напротив Непота в комически-величественную позу и закинул узенькую пенулу через левое плечо.

– Итак, первое, драгоценнейший Непот. Когда гаруспикам привели быка, чтобы они по бычьей печени определили – стоит ли возобновить войну с Парфией, случилась невероятная вещь. Подойдя к жертвеннику, бык поднял хвост и вывалил здоровенную лепешку. Гаруспики засуетились, стараясь оттолкнуть быка в сторону, но он стоял, как скала, а из-под хвоста у него лилось и шлепалось, пока весь жертвенник не оказался заляпанным навозом. После этого бык повернул к гаруспикам морду и явственно промычал: «М-Марк Красс».

Непот не удержался от смеха:

– Что же из этого следует?

Флавий «честно» округлил глаза и ответил:

– Гаруспики прекратили гадание и отпустили быка пастись на лужайку. Ведь и так стало ясно, что военные действия против Парфии вновь начнутся, когда во главе наших армий встанет Красс. История правдивейшая, не вызывающая никаких сомнений. Теперь – второе. Когда жрецы-авгуры насыпали пшеницы священным курам, чтобы определить по их клеву, как успешны будут заседания сената, то случилось еще более удивительное знамение. Три самых крупных курицы разогнали остальных и склевали всю пшеницу, хотя петух возмущенно клохтал, а обиженные куры жалобно стонали. Вот уж этому указанию богов объяснение дать проще простого. Тем не менее авгуры не смогли вразумительно его объяснить.

– Ну, мой Непот? Каков Флавиций? – веселился Катулл. – Он ведь не выдумывает эти истории, а только пересказывает то, о чем болтает народ.

– И последнее, самое достоверное известие… – заспешил Флавий, несколько разочарованный сдержанностью историка. – Умоляю, выслушайте! Говорят, Цезарь тайно посылал в Египет своих агентов… А зачем? Не догадаетесь никогда! Чтобы они проникли в гробницу Александра и отрезали у трупа указательный палец…

– И что же?

– Палец доставлен в Рим. Цезарь приказал оправить его в золото, носит на груди под туникой, словно детскую буллу, и надеется, что к нему придет слава непобедимого македонца.

– Катулл, мне кажется, эта тема пригодится тебе для эпиграммы, – усмехнулся Непот.

Беседуя, молодые люди двигались вдоль книжных лавок. Непот искал на прилавках исторические заметки Платона.

– Ты напрасно теряешь время, – сказал Катулл. – Найти сейчас в Риме редкую книгу – невозможно. Прошло время, когда книгами интересовались библиофилы и любознательная молодежь. Ныне разбогатевшие отпущенники, чванливые тупицы и спекулянты скупают все ценное из-за пустой похвальбы или корысти. Ты прольешь ручьи пота в розысках и сорвешь голос, уговаривая наглых барышников. Даже если у тебя достаточно денег, надежда слаба. Нужно иметь мощь Геркулеса, чтобы расчистить эти авгиевы помойки…

Улыбнувшись, Непот произнес из Еврипида:

– Нет в мире положенья столь ужасного, Нет наказания богов, которого Не одолел бы человек терпением.

С сомненьем покачав головой, Катулл принялся показывать историку свитки. Хозяин лавки пытался расхваливать свой товар, но Катулл сердито замахнулся на него.

– Взгляни-ка, – говорил он Непоту, – назидательные поэмы Энния лежат на самом видном месте. А вот тяжеловесные трагедии Цесия, Аквина и других нынешних бездарностей… Сборники речей Цицерона, Катона, Гортензия, Красса… Напыщенные трагедии Пакувия… Трактат Варрона о распределении сельских работ на доходной вилле… Его же речи, исторические труды… Философия Полибия… О боги, опять Цесий! Это что? «Пчеловодство» Гигина. Гм, как сладко издано… Труд о сельском хозяйстве карфагенянина Магона – и в двадцати восьми книгах! Чтоб тебе провалиться в Эреб! Магистраты еще жалуются, что папирус дорожает, и египтяне дерут за него шкуру! Стихи, стихи… На греческом… О, «Сиракузянки» Феокрита! Ты прав, мой Корнелий. Вот первая стоящая находка!

– «Сиракузянки» – прелестная комическая идиллия, – сказал Непот, заглядывая через плечо Катулла, и прочитал вслух заключительные слова простодушной героини Феокрита:

– Время, однако, домой. Ведь муж мой не завтракал нынче. Он и всегда-то как уксус, а голоден — лучше не тронь!

– Эти слова необыкновенно точно относятся ко мне, – заявил Флавий, со скучающим видом переминавшийся с ноги на ногу. – Я устал. Я мечусь все утро среди толпы, словно мышь в ночном горшке…

– Удачное сравнение, – фыркнул Катулл. – Как видишь, и ты не лишен литературных способностей.

– Не смей толкаться… Мне неудобно за твое поведение перед воспитанным и выдержанным Непотом. Правда, я предпочитаю выдержанное фалернское… Как, ты не плачешь, расставаясь со мной, о, каменное сердце?

– Ты успеешь надоесть мне завтра, пьянчужка.

– Не корчь из себя стоика. Ты не меньше меня любишь попойки и всякие безобразия. На другом видишь вошь, а на себе клопа не замечаешь. Я покидаю вас, почтенные книжники, и отправляюсь на Табернолу, в таверну Плокама. Всего наилучшего!

Когда Флавий скрылся, Непот посмотрел на Катулла своими спокойными, серо-голубыми глазами и спросил:

– Не понимаю, где ты находишь таких… одаренных приятелей?

– У Флавиция есть остроумие уличного мима. Временами он смахивает, правда, на кабацкое отребье, хотя по рождению принадлежит к палатинской знати. С его помощью я изучаю нравы.

– Знатность происхождения ничего не значит, даже наоборот. Нынешние аристократы настолько опустились в отношении нравственности, что перестали стыдиться не только своих рабов, но и других людей. Поведение и разговоры самых блистательных матрон часто отдают рынком и лупанаром.

– Пожалуй. Ведь стыд и честь – как платье: чем больше потрепаны, тем беспечнее к ним относятся.

 

II

К полудню солнце становилось жестоким. Оглушительно вопили лоточники, предлагая прохожим жареные бобы и медовое печенье. Другие наливали в глиняные кружки ватиканской кислятины, соблазняли дешевыми украшениями и, подмигивая на угол, ласками веселых девиц.

На Палатине толкотни было меньше, чем в плебейских кварталах, однако группы аристократов, прогуливающихся в сопровождении клиентов и рабов, создавали и здесь заметное оживление.

Возле одного из патрицианских особняков, под великолепным портиком, у решетки, увитой плющом и виноградом, гудела толпа. Катулл и Непот подошли ближе. Оказалось, хозяева особняка отмечали какое-то семейное торжество, и любопытные собрались поглазеть на знатных гостей. Среди уличных бездельников выделялись элегантно одетые молодые люди, проявлявшие особое нетерпение. Эти щеголи торчали здесь, чтобы хоть таким способом увидеть светских красавиц – предмет своей безнадежной страсти. Влюбленные вздыхали и волновались. Остальные зрители перебрасывались дерзкими замечаниями, без стеснения разглядывали гордых нобилей, обсуждали наряды и драгоценности матрон.

Катулл нашел знакомых и вместе с ними издевался над тучными животами и красными от возлияний лысинами сенаторов.

– Послушай-ка, – обратился к нему Непот, – ты, кажется, спрашивал меня однажды про жену Метелла Целера Клодию…

– Я как-то видел ее издали, да ничего не разобрал.

– Она необыкновенно хороша. Можешь взглянуть на нее поближе. Вон две матроны, окруженные светскими хлыщами. Одна из них чуть повыше ростом, с черными волосами, – это Волумния, жена сенатора Агенобарба, а другая, светловолосая, и есть Клодия.

Продолжая смеяться чьей-то удачной остроте, Катулл повернул голову. Он не заметил прелестной Волумнии. Не отрываясь, остановившимися, будто от ужаса, глазами, он смотрел только на Клодию. Катулл не чувствовал суетного и жадного любопытства. Он был готов преклонить колени и молиться, уверенный, что к нему приближается олимпийская богиня. Но не такая, какой ее изобразили в мраморе суровые, рациональные стоики: с маленькой целомудренной грудью и мускулистым животом атлета, а в совершенном расцвете женственной красоты.

Клодия рассеянно взглядывала на толпу синими, чуть косящими глазами Венеры.

Пронизанную солнцем, полупрозрачную столу жемчужного цвета соткали в невообразимо далекой стране серов и доставили в Рим через Индию и Египет будто лишь для того, чтобы, надев ее, Клодия не могла скрыть ни одного изгиба своего прекрасного тела… В это верили все, в их числе и обомлевший Катулл.

Беседуя с Волумнией, Клодия подошла ближе. На груди ее переливался огненно-красный опал, на руках блестели золотые браслеты.

Катулл перевел взгляд на белоснежный паллий, волочившийся по отшлифованным плитам, потом на золоченые туфли с сапфирами в виде крошечных звезд. Вожделение не шевельнулось в нем. Для чувственного влечения требовалась более ограниченная красота, лишенная такого неправдоподобного совершенства.

Сердце билось тяжелыми, гулкими ударами и вдруг так резко и больно сжалось, как будто смерть приблизилась и коснулась его волос. Он с трудом перевел дыхание. Тело его покрылось потом, руки и ноги заледенели. Непот что-то говорил ему, – он ничего не понял. Словно оглох. И потерял способность соображать.

Восхищенный ропот следовал за двумя красавицами, как скрежет гальки за волной, отхлынувшей в море. Катуллу нестерпимо захотелось продлить терзающее его наслаждение. Он бросился вперед, но перед ним сомкнулся ряд несокрушимых римских спин, и никто даже не заметил его молчаливого буйства. Будто за милю вспыхнула белокурая тиара волос. Клодия простилась с Волумнией, улыбнулась сопровождавшим ее поклонникам и села в свою роскошную лектику, задрапированную виссоном. Статные рабы разом подняли ее и легко понесли.

Забыв о Непоте, обо всем на свете, Катулл помчался к Аллию. В дверь он колотил ногами и руками и бешено рвал кольцо из бронзовой львиной пасти. Встревоженный раб, открыл с опаской, а узнав, приветливо поклонился.

– Где твой господин? – закричал Катулл. – Замолчи, подлая птица! (на ручную ворону, каркнувшую из клетки «сальве»).

– Но господин в бальнеуме… – растерянно начал раб.

– Все равно!

– Я не могу отлучаться. Эй, кто там? Эвмен! Проводи друга нашего господина в бальнеум.

Лежа в горячей воде, Аллий отмокал после ночного пира. Это было прекрасное средство для восстановления сил. Исчезла тяжесть в затылке, тошнота и угнетенное состояние духа. По телу разливалась приятная, безмятежная сонливость.

Вбежав, Катулл рухнул на пол и обхватил Аллия за шею. Толстяк испуганно уставился на него. Катулл тяжело дышал, вода лилась через край бассейна на его щегольскую пенулу.

Наконец Аллий вымолвил:

– Что случилось, Гай? Откуда ты свалился?

– Не сердись! Прости мою бесцеремонность! Прости и помоги мне! – причитал Катулл.

– Ничего не понимаю… Что ты мелешь, дружок?

– Я не подозревал, что это может случиться со мной! И вот сегодня стрела Амура жестоко пронзила мое сердце…

Аллий осторожно высвободил шею из объятий Катулла, покрутил головой и опять вытаращил на него припухшие глаза. Постепенно его тучное тело стало колыхаться, и, закатившись приступом хохота, он повалился в воду.

Обессилев и еще издавая заключительные стонущие звуки, Аллий взглянул на Катулла. По бледному лбу веронца струйками стекал пот. Исступленный взгляд, стиснутые зубы, излом бровей, как на трагической маске, говорили об искреннем страдании. Он не замечал своей вымокшей одежды.

– Кликни-ка Эвмена, – сказал Аллий сердито.

Он приказал вошедшему рабу взять у Катулла одежду, высушить ее и принести холодного велитернского.

– Наливай, и приступим к делу, – сказал Аллий, когда раб подал вино. – Объясни толком, каким образом я могу тебе помочь?

– Клянусь Юпитером Капитолийским, я никогда не думал о какой-то невероятной, роковой страсти. Мне казалось, что все эти муки и вопли существуют только в трагедиях Еврипида. И вот страсть вонзилась мне во внутренности, как вертел. Чтобы увидеть возлюбленную еще раз, я готов пойти на убийство и поджог.

– Примерно то же ты нес, когда вздыхал о потаскушке Постумии.

– Нет, нет! – закричал Катулл. Он заметался по бальнеуму. Аллий посмотрел на его босые пятки, шлепающие по мокрому мрамору, но не улыбнулся.

– Ты и вправду не можешь без нее жить? – спросил он. – Кто же она?

И тут Катулл замялся. Ему стало стыдно своей несдержанности.

– Она патрицианка, первая красавица Рима… – бормотал веронец.

Аллий продолжал глядеть вопросительно: мало ли какую патрицианку Катулл считает первой красавицей?

Катулл сел на скамью и виновато, но с надеждой сказал:

– О Луций, золотой, милый, добрый друг… Только ты можешь познакомить бедного транспаданца с божественной Клодией, женой Метелла Целера…

– Что?! – Аллий уронил чашу с вином.

Катулл сидел, сжав голову руками, и глядел исподлобья, пока Аллий выбирался из воды, розовой от пролитого вина.

Молчание длилось. Они сидели рядом: поджарый, взлохмаченный Катулл и толстяк Аллий, красноватый, с большим животом и мясистыми плечами.

– Я многое мог бы тебе рассказать про жену Целера, – начал Аллий, – но вижу, что это совершенно бесполезно и еще больше тебя расстроит. Ты думаешь, будто познакомиться с Клодией можно лишь при помощи аристократических связей? Ты ошибаешься. К ней не без успеха может подойти и… Ну, хорошо, я умолкаю, не бросай на меня свирепых взглядов. Клодия, так Клодия. Тем более что она ослепительно красива и весьма неглупа. Раз ты просишь, я сведу тебя с ней.

– Когда? – спросил Катулл и поцеловал Аллия в мокрое плечо.

– Нечего подлизываться, я и так тебе помогу. За несколько дней до июньских календ будет праздник в доме сенатора Вариния. Палатинская знать соберется к нему. Я думаю, там мы найдем и жену Целера.

– Ты исцеляешь меня! – радостно закричал Катулл, внезапно помрачнев, он спросил: – Как ты находишь, я не слишком уродлив? Есть у меня хоть малейшая надежда понравиться?

Аллию надоело утешать Катулла. Весело подмигнув, он принялся разглагольствовать:

– Нельзя сказать, что ты красавец. Однако тебе не откажешь в привлекательности. На лице у тебя нет прыщей, оспин, гнойных язв и шрамов – это уже хорошо. У тебя живые и блестящие, как у обезьяны, глаза. По их выражению можно заключить, что ты не дурак, а также, что ты ненасытен и развращен. У тебя наглая улыбка и оскал зубов, как у кусачей собаки. Все это обычно нравится женщинам. Что касается фигуры, то, конечно, ты не очень похож на статую Мирона или Лисиппа… Впрочем, ты довольно строен, хотя и несколько суховат. Но это не должно тебе повредить, потому что всякому известно: хороший петух всегда тощ.

– О боги, – простонал Катулл, – за что вы послали мне в друзья такого бессердечного человека!

 

III

В назначенный день они отправились к дому сенатора Вариния. Обширный особняк находился у подножия Палатинского холма. Напротив сияли белизной храмы и базилики Форума.

Сенатор Публий Вариний, седой, но еще крепкий мужчина, стоял при входе с женой и двумя старшими сыновьями. Родственников и друзей он радостно обнимал, с высокопоставленными гостями обменивался рукопожатием, остальных – приветствовал поднятой рукой.

На круглой площадке, окруженной миртами и кустами роз, бронзовая нимфа обольщала дельфина, который орошал ее зеленое лицо изогнутыми чистыми струйками. Позади фонтана музыканты наигрывали на кифарах и флейтах неназойливые мелодии. Мальчики, загримированные под мифического Ганимеда, разносили сладости.

Катулл и Аллий остановились, разглядывая гостей. Одетые в латиклавы с пурпурной полосой, в расшитые сирийские ткани и полупрозрачный шелк-серикум, блистая драгоценностями и благоухая восточными ароматами, нобили и матроны медленно прохаживались по дорожкам сада.

– Ну, гляди, где тут твоя Цирцея… – сказал Аллий.

Катулл взволнованно озирался, но Клодии нигде не было видно.

– Давай-ка я покажу тебе кое-кого… – предложил Аллий. – Ты ведь впервые попал в такое сборище знати. Вот, например, рыжий и противный лицом Фавст Сулла, сын незабвенного кровопийцы. Видишь, как он радостно скалит зубы? Фавст счастливый жених, ему обещана дочь самого Помпея. А вот и она в паре со своей распутной сестрицей. Что сделаешь, мой милый, потомство тиранов стремится объединить наследственные качества грабителей и убийц…

Оживленно беседуя, вошли двое сенаторов: один среднего роста, густобровый и бледный, с острым подбородком и запавшими щеками, другой – высокий, красивый, нарумяненный и напудренный, по виду несколько старше своего собеседника.

– О, достойнейшие мужи! Decora et ornamenta saeculi sui! – воскликнул Аллий. – Это Варрон и Гортензий! Варрон хмур от ненависти к триумвирам и бледен от ночных бдений, во время которых он пишет философские и агрономические трактаты, исторические анналы, речи, памфлеты, трагедии, комедии, поэмы, элегии… Ну, что вообще можно еще писать? А Гортензий, бывший когда-то соперником Цицерона, теперь малость скис, растерял свою славу и политические позиции. Зато он на склоне лет стал увлекаться радостями жизни – составляет кулинарные рецепты, покупает девочек и сочиняет легкомысленные стихи.

Тем временем Варрон отошел к группе гостей. Аллий схватил Катулла за край тоги и поспешил представить его Гортензию.

– Очень рад, – улыбаясь, говорил знаменитый оратор, – мне нравится твоя непосредственность, любезный Катулл. Не выношу напыщенных моралистов в поэзии. Живем один раз; после смерти – ничто, а богов не интересует жалкая суета людей, как учит Эпикур. Я тоже не чужд поэтических занятий именно вашего «александрийского» толка. Как-нибудь с удовольствием приду в собрание одаренной молодежи. Теперь у меня много последователей, желающих перенять не только приемы красноречия, но и мой опыт в разведении павлинов. Что ты скажешь об этом, Аллий? Надеюсь, ты не считаешь мое увлечение ничтожным?

– Как ты мог подумать только о подобной дерзости с моей стороны! – воскликнул Аллий. – Все, что увлекает великого Гортензия Гортала – блестящие риторические обороты или созерцание сказочных индийских птиц, – всегда значительно и изящно.

– Благодарю, милый Торкват. Я оставляю вас, юноши. Кстати, вот и еще один ваш собрат по кружку…

К Катуллу и Аллию подошел Гай Меммий с лавровым венком на голове.

– Что случилось? Почему ты такой надутый и в венке? – удивился Аллий; он хитро сощурил глаза, предчувствуя нечто забавное. В ответ Меммий недовольно пожал плечами.

– Дядя умолил меня написать дифирамб для Вариния, – сказал он. – Я и сочинил сдуру длиннейшее славословие в подражание Ариону. Старики пришли в восторг и нацепили на меня этот проклятый венок. Да еще забота: сейчас явится толстуха Фульвия с тощей Мунацией и красоткой Клодией… Я обещал их сопровождать до начала пира.

Аллий хихикал, но Катуллу было не до смеха. Услышав, что скоро увидит поразившую его воображение красавицу, веронец побледнел и стал беспокойно оправлять складки своей тоги. Он показывал Аллию глазами, чтобы тот расспросил о Клодии, но Аллий слишком увлекся сплетнями. Заметив наконец гримасы Катулла, он обратился к Меммию без всяких уловок и предисловий:

– Веди сюда Фульвию и матрон, что придут с нею. Я хочу познакомить с Клодией нашего Катулла. Он увидел ее неделю назад и страстно влюбился.

Катулл вспыхнул, но Меммий не выразил ни удивления, ни иронии.

– Хорошо, сейчас приведу, – только и сказал он.

 

IV

Плавную музыку кифаредов перебили звонкие удары кимвал. Ворвались мимы и танцовщицы, одетые сатирами, силенами и вакханками. Кривляясь и высоко вскидывая ноги, они закружились вокруг фонтана. Гости, успевшие приложиться к фалернскому, со смехом глядели на их непристойные ужимки. Представление «Шествие Вакха» длилось довольно долго и исчезло так же стремительно, как и началось.

Поглядывая на смуглых девушек, танцевавших томный восточный танец, гости лакомились фруктами, привезенными из Африки, и обсуждали скандальные новости Форума.

Катулл, словно издалека, слышал вокруг себя манерные интонации причудливо переплетавшихся женских и мужских голосов. Еще дальше раздавалось глухое постукиванье бубна. Эти звуки доносились сквозь охватившее его оцепенение, и то, что должно было произойти с минуты на минуту, представлялось ему несбыточным.

– А, вот они идут… – произнес Аллий.

Катулл обернулся и увидел Меммия рядом с Фульвией в бледно-лиловом пеплуме и Мунацией в пурпурном паллии. Справа от них плыло видение белоснежного невесомого облака, освещенного лучом солнца, – такой показалась Катуллу Клодия.

С приветственным восклицанием Аллий поспешил им навстречу. Сдерживая лихорадочную дрожь и растянув губы в улыбке, Катулл шагнул в том же направлении. Матроны приблизились. Аллий горстями разбрасывал шутки и похвалы. «Вот наш Катулл, шалуньи… Помните его? То-то. Теперь и Клодия будет его знать. Чего же ты молчишь, Гай? Скажи что-нибудь жене сенатора Целера, да не опускай голову так низко, а то еще упадешь…» – веселье круглолицего Аллия было неисчерпаемо.

– Ты не даешь Катуллу слова сказать, – насмешливо перебила толстяка Клодия.

Веронец вдруг заговорил торжественно и несколько невпопад:

– Смертному невозможно не преклоняться перед твоей красотой. Кажется, будто видишь Венеру, выходящую из пены волн на золотой песок Амафунта… – Он старался быть возможно любезным и предпочел выражаться в приторно-вязком тоне.

– Ну вот, такие гимны поют мне все мужчины с утра и до вечера… – сказала Клодия с безмятежной откровенностью.

– Гораздо удачливее те, что поют их тебе с вечера до утра, – прибавил хитрым голосом Аллий.

Оба рассмеялись этой пошлой двусмысленности, как дети, которым надоело вести себя благовоспитанно. Клодия не чванилась, не кокетничала и не сдерживала себя ни в чем, уверенная, что все сделанное ею будет вполне достойно ее красоты.

Среди аристократов стало модным подражание безыскусственности простонародья. Разве не увлекательно сочетать утонченность ума и роскошные привычки с солдатскими остротами и замашками прачек? Клодия тоже предпочитала самую смелую, даже вызывающую манеру поведения.

Катулл тяжело вздохнул, стараясь отогнать мысль о ее доступности. Он не мог преодолеть благоговения перед внешним совершенством и очаровательной доброжелательностью патрицианки:

– Я не сказал тебе ничего более возвышенного, прекрасная матрона, потому что волнение помутило мой разум, язык прилипает к зубам, и в глазах темно, – пробормотал Катулл. – Я ревную тебя ко всем мужчинам и женщинам, дерзко глядящим на твою божественную красоту…

Пожалуй, это не совсем походило на приевшуюся любезность светских волокит. Что-то покалывающее нервы было в словах и облике бледного, порывистого веронца. Клодия пристально разглядывала Катулла.

Глухой голос поэта, произносившего изысканные признания, обаяние его ума и поэтической славы начинали действовать возбуждающе на ее капризную и развращенную волю.

Жужжали голоса гостей, гремела музыка, актеры плясали, распевая «кантики» из комедии Плавта, а Катулл готов был плакать, задыхаясь от невысказанной любви.

– Если бы я мог надеяться, что снова увижусь с тобой, о Клодия, – проговорил он сдавленным голосом, – если бы твоя милость ко мне была хоть… с тысячную долю унции, то я считал бы себя счастливейшим из живых существ, обитающих на земле, и счастливее тех, кому суждено жить после нас.

Клодия немного удивилась, но приняла его тон и ответила ласково, хотя и с легкой насмешкой:

– Хорошо, Валерий, я прикажу своему ювелиру взвесить столь ничтожную частицу золота, сделать цветок и послать тебе как знак моего благожелательного внимания.

– Бедняга не сумеет сработать такую мелкую вещицу, даже если ему пригрозить распятием, – вмешался Аллий. – А знаете ли, – продолжал он, – ваши возвышенные разговоры и похотливые взгляды меня раззадорили. Пожалуй, я побегу сейчас же к задастенькой отпущеннице Ливии…

– О, похабник! – с искренней яростью вскричал Катулл.

Клодия рассмеялась так весело, что на ее ресницах повисли слезы. Рискованное остроумие Аллия, как всегда, имело успех.

Тем временем перед гостями Вариния явились двенадцать флейтистов-виртуозов, приехавших из Афин. Юноши в одинаковых зеленых хитонах приложили к губам флейты, и полились нежные звуки буколического напева.

Слушая пересвисты флейт, Катулл боялся потерять власть над собой.

Аллий шепнул ему на ухо:

– Не сходи с ума, петушок. Что ты вытаращился, как будто никогда ее больше не увидишь? Уверен, что она решила не упускать такого красноречивого поклонника. Взгляни лучше назад, там стоит здоровенный, как борец, малый, смуглый и бравый… видишь? Это Марк Антоний, родственник Цезаря. Будучи претором Македонии, дочиста ограбил и разорил всю страну. По беспутству он считается одним из первых в Риме. Вот и теперь, гляди-ка, приволок в самое избранное общество свою любовницу, актрису-гречанку… Справа от них юная, тоненькая, очень миловидная вдовушка Сервилия. Говорят, Цезарь так ею прельстился, что подарил малютке черную жемчужину, оцененную в шесть миллионов. А там… смотри внимательно! Подошел к хозяину… повернулся сюда… чешет голову мизинцем, чтоб не испортить прическу… Это муж Клодии, наместник в Цизальпинской Галлии и Иллирии, Метелл Целер.

Катулл с враждебным чувством разглядывал грузного, широкоплечего сенатора лет сорока пяти. Ему показались отвратительными тяжелые челюсти, толстая шея, неподвижные глаза и редкие волосы, начесанные на лоб. В облике Целера ощущалась холодная и уверенная сила, выпяченная нижняя губа указывала на высокомерие, а тучный живот и красноватый мясистый нос обличали пристрастие к застольям. Знатный род, богатство и непреклонность при защите позиций оптиматов создали Целеру положение одного из столпов сенатской аристократии.

Клодия заметила появление Целера, но не подошла к нему. Она немного отодвинулась от Катулла и стала расспрашивать Мунацию о каких-то пустяках.

Музыка смолкла. Флейтисты удостоились снисходительного одобрения гостей.

– Во времена наших дедов такие выступления казались скучной и непонятной диковиной, – сказал Меммий. – Случалось, зрители бросали в музыкантов грязью или тухлыми яйцами, а наниматель заставлял их подраться, чтобы пинки и затрещины немного развлекли римскую знать. Для меня же музыка значит не многим меньше, чем поэзия.

Среди гостей появился улыбающийся хозяин. Он посылал воздушные поцелуи матронам и раскланивался во все стороны. Он сыпал любезностями, и ответные любезности сыпались на него. Представительный раб провозгласил звонким голосом, что сенатор Публий Вариний благодарит всех, милостиво одаривших его своим вниманием, и просит гостей перейти в дом для продолжения праздника.

– Это означает, – пояснил опытный Аллий, – что сенаторы со своими женами приглашаются в главный триклиний за один стол с хозяином. Остальные могут расположиться в соседних комнатах или напиться прямо в саду…

Катулл шагнул к Клодии, но, опомнившись, замер. Он не решался еще раз просить ее о встрече и чувствовал себя глубоко несчастным. Клодия посмотрела на него с загадочной улыбкой и слегка кивнула Мунации.

– Мой муж уехал в Синуэссу, на горячие ключи, у него разыгралась подагра, – сказала Мунация. – Через два дня, в свой день рождения, я буду рада видеть друзей. Прошу тебя, Клодия, и тебя, Катулл, не забыть одинокую, больную старушку Мунацию.

– О, благодарю, благодарю тебя… за приглашение! – воскликнул Катулл не в силах сдержать мальчишескую радость.

– Что делать, я должна идти к мужу, – с сожалением сказала Клодия. – У этого тупицы Вариния соблюдается старинный обычай, по которому во время трапезы жена должна сидеть в ногах своего супруга, как рабыня. Чтоб его истерзали Эринии и порвали бешеные собаки!

Только теперь Катулл заметил, что они привлекают общее внимание. Но разве могло быть иначе? Красота Клодии явилась мишенью для множества завистливых взглядов. Приглушенные пересуды ползли смрадным душком, кривились в усмешке мокрые губы сплетников и развратниц. Вот общество, о котором мечтал для него отец, – Катулл мрачнел от сознания своей отчужденности спесивому и злонравному сборищу знати.

Зато Клодия презирала их ровно настолько же, насколько они осуждали ее дерзкое своеволие. Спокойно и холодно глядя перед собой, она будто не замечала, что наступает на полы сенаторских тог и златотканых паллиев.

Клодия подошла к Целеру, они обменялись вежливыми приветствиями, как чужие. Клодия положила два пальца на локоть мужа. Ее движения были снисходительны и небрежны. Целер сказал что-то, почти не раскрывая рта, и они медленно последовали за другими парами, направлявшимися в триклиний.

Вечером, когда гости вышли в сад, Катулл снова увидел Клодию. Она оживленно разговаривала со своими соседями. Целер стоял рядом, самодовольно ухмылялся и, прикрываясь платком, икал.

Аллий опасался, как бы захмелевший Катулл не допустил какую-нибудь непростительную выходку.

– Да успокойся ты наконец, – увещевал он веронца, – все равно сегодня тебе уж к ней не подойти. По-моему, они собрались уезжать. Через два дня встретишься со своей богиней у Мунации. Чего тебе еще? Клодия не из тех, кто заставляет поклонников долго страдать. Взглянем-ка лучше на их отъезд. Право, стоит. Либурна покрыта резьбой и позолотой, задрапирована канузскими тканями, наверху золотой Меркурий, на кистях самоцветы… А каковы гиганты носильщики! Прямо двуглазые циклопы! Позади черноликие нумидийцы и служанки, под стать своей госпоже! Впереди скороходы с тростями, и трубачи, и глашатаи… Боги, какое великолепие! Целер-то, оплот праведных нравов, первый нарушает закон об ограничении роскоши… Хорош, нечего сказать! И до дома-то им не больше двух шагов, а сколько шума и блеска!

Катулл стал прощаться с Аллием и Меммием.

– Доберешься ли ты без провожатого? – забеспокоился Аллий. – В темноте скрываются беглые рабы и ужасные призраки. Ты хоть и не сильно пьян, но совсем ополоумел…

Катулл отказался просить у хозяина раба с факелом. Тогда Меммий протянул ему короткий меч, припасенный для ночной прогулки.

– Возьми, все может случиться, – сказал он. Покинув постылое палатинское веселье, влюбленный Катулл уныло побрел к себе на Квиринал.

 

V

На другой день Катулл отправился в скромные термы, нанял банщика, приказал ему свести с тела волосы и умастить кожу. После мытья он лежал на скамье и дремал.

В круглый водоем с журчанием стекала вода. Поодаль цирюльник брил толстопузого торговца, развлекая его похабными анекдотами. Трое стражников, сменившихся после ночного дежурства, распивали с усталым достоинством кувшин дрянного вейентского.

Откинув простыню, Катулл разглядывал свое тело. Оно блестит теперь, словно начищенный пемзой свиток папируса. Ни один волосок не безобразит его ног и груди. Подмышки выбриты, лобок гладок, как у десятилетнего мальчишки. Дурацкий обычай процветает в Риме. Не гнусно ли превращать тело мужчины в подобие бабьего! Но друзья советовали ему приготовиться на всякий случай, чтобы не оскорбить аристократического вкуса знатной красавицы. Катулл последовал иронически мудрому совету, хотя ему и представить было странно, что столь мучительно желанный случай может произойти.

Дома Тит подал ему обед и пожаловался на рыночные цены. Он качал головой и хмурился, глядя, как Гай Валерий равнодушно ковыряет салат с яйцами, копченую камбалу, свинину с горохом. Обед остался почти нетронутым. От вина Катулл отказался, выпил холодной воды и растянулся на ложе.

И снова видение смеющейся Клодии возникло перед ним. Он вспомнил, как Мунация сказала с нескрываемой завистью:

– Клодия поразительно сохранилась при таком бурном образе жизни. Ведь ей больше тридцати, а выглядит она на десять лет моложе. Может быть, ее врачи знают тайну продления молодости?

Цвет лица Клодии изумлял свежестью, кожа – упругостью и белизной, движения – грацией и свободой. Разумеется, все снадобья и ухищрения были использованы для поддержания божественного юного облика. И другие матроны стремились к тому же, но никто не достигал такого успеха.

Клодия даже не подкрашивала свои обольстительные губы и не сурьмила от природы черные, изогнутые ресницы. Низкий и ясный лоб – словно мрамор без малейшего изъяна, нос – совершенное явление красоты, овал лица – почти Фидиевой богини… почти – потому что древняя этрусская кровь сказывалась в некоторой широковатости скул, особенно заметных, когда Клодия улыбалась. В этой погрешности перед классическим идеалом заключалось довершающее и необъяснимое очарование Клодии, похожей на белокурую женщину кельтов.

Своим пышным, светло-каштановым волосам она придавала золотистый оттенок и укладывала в высокую прическу. Огромные, чуть косящие глаза Клодии постоянно меняют выражение: в них то нежность и кротость, то надменная уверенность, то грозный вызов могучей хищницы. И цвет глаз меняется – от безмятежной небесной лазури до взволнованной морской синевы.

Клодия была среднего роста, но казалась высокой из-за прически и редкой стройности. Ее тело, отлично развитое греческими танцами и гимнастикой, прославилось в Риме, Байях, Неаполе, везде, где она появлялась, вызывая восхищенные пересуды и завоевывая новых поклонников.

– Позволить себе увлечься этой палатинской Венерой, – полусерьезно, полушутливо говорил Кальв, – значит превратиться в мотылька, летящего к беспощадному пламени.

Катулл не слушал его предостережений. Он не мог сейчас ни видеться с друзьями, ни убивать время среди крикливой толпы.

Два дня он не выходил из дома и, чтобы успокоиться, перебирал папирусы и таблички. Вот его перевод Сафо, великой поэтессы, искренней и страстной души, страдавшей от неразделенного чувства. Теперь не в ночных грезах, а наяву встретил Катулл красавицу, которая своим обликом вызывала в нем такую же бурю нежности и ревнивого отчаянья, что и стихи лесбосской волшебницы.

Где ты, смуглая, горячая, трепещущая Сафо! Ты словно передала обаяние своей певучей поэзии глубокому взору гордой римлянки, и Катулл никогда не сможет забыть о тебе.

 

VI

Ни мозаичными полами, ни росписями потолков и стен дом Мунации не отличался от других домов римской знати, хотя даже в сравнение не мог идти с дворцами магнатов. Однако собранные в нем скульптуры и картины греческих мастеров, египетские и коринфские вазы делали его небольшие залы настоящей сокровищницей.

– Мой муж и его покойный отец потратили огромное состояние, перекупив у барышников все эти ценности… – рассказывала Мунация, показывая гостям награбленные завоевателями произведения искусства. – Вы можете сравнить статуи учеников Поликлета и ваятелей Танагры. Вот небольшой бюст самого Лисиппа, напротив чеканка знаменитого Мия, дальше прекрасная александрийская глиптика – профили Александра и Птоломея…

Рассеянно слушая, Катулл не отводил взгляда от лица Клодии. Аллий ухмыльнулся: Катуллу было явно не до скульптур.

– Это школа великого Апеллеса, – продолжала объяснять Мунация. – Так замечательно передана натура, что хочется взять в руки кисть винограда или присоединиться к веселью нимф, купающихся в ручье…

День рождения Мунации проходил на редкость церемонно и скучно. Среди гостей расхаживала почтенная седая матрона. Она улыбалась синеватыми губами и говорила любезности лживым, холодным голосом. На ее увядшем лице можно было заметить тщательно скрываемую ненависть к жене сына.

Родственники и друзья дарили виновнице торжества дорогие благовония, перстни и золотые цепочки. Мунация повернулась к Катуллу, ожидая, по-видимому, поздравительных стихов.

Накануне Катулл находился в затруднении, не зная, что выбрать для подарка избалованной матроне.

Его выручил знакомый актер Камерий.

– Даже если ты отдашь все деньги до последнего асса, – сказал он, – то и тогда никого не удивишь, а сам останешься без хлеба. Благодари преданного Камерия, дорогой Катулл, вот тебе изысканный подарок – театральная маска великого Квинта Росция, которой он, правда, пользовался редко, предпочитая выступать с открытым лицом. Для тщеславной аристократки, играющей в любительницу искусств, трудно найти более подходящую вещь. Не сомневайся, это не фальшивка, вот и собственноручная подпись Росция… Реликвия обошлась мне довольно дешево: пол-урны красного велитернского сторожу театрального склада, и дело сладилось.

Маска актера, еще десять лет назад гремевшего на подмостках Рима и оставившего по себе легендарную память, вызвала завистливые восклицания у гостей Мунации.

Стихи в честь хозяйки произнес Меммий. Присутствующие одобрительно рукоплескали, а Катулл наклонился к уху Клодии, чувствуя, как у него дрожит сердце.

– Будь снисходительна, я дерзнул посвятить тебе несколько строчек… – прошептал он.

Пока гости Мунации восхищались стихами Меммия, Катулл украдкой достал табличку. Он так волновался, что у него побелели губы.

– Будь снисходительна, – еще раз пробормотал он, с беспокойством глядя, как она читает.

– Если бы эти прекрасные стихи были на греческом, – улыбаясь, сказала Клодия, – я бы подумала, что они принадлежат Сафо.

Катулл поразился ее образованности и интуиции.

– Ты права, здесь в основе – чудесный эпиталамий лесбосской поэтессы… Я хотел, чтобы на языке римлян чувства влюбленного выражались не хуже, чем ужас кровавых сражений и доблесть героев. Стихами Сафо мое сердце говорит о высокой и чистой страсти…

– Ко мне? – притворно удивилась Клодия и покраснела неожиданно для себя самой.

– К тебе, о божественная, о Лесбия…

Клодия торжествующе, губительным, неподвижным взглядом смотрела прямо в глаза веронцу.

 

VII

Издатель Спурий Кларан, человек умный и опытный в своем деле, разглядывал только что переписанный стихотворный сборник. Последнее время любители латинских стихов гоняются за легковесной и манерной поэзией. Что ж, если им нравятся бестолковые и неприличные излияния, он будет издавать эту чепуху, лишь бы за нее охотно платили.

Видимо, прошла эпоха величественных громкозвучных поэм. И хотя сенат каждый год заказывает Кларану трагедии Энния, «римский Гомер» пылится на прилавках и складах. А сборник, составленный вылощенным чистюлей Валерием Катоном, расхватывают в два дня.

Надо сказать, книжечка получилась нарядная – расчерченная красным, с лакированным шариком на скалке, в пестром футляре. Такая сразу бросится в глаза покупателю. Катон уже получил от Кларана пятьсот денариев только за первый выпуск. Ничего не поделаешь! Приходится отдавать «новым поэтам» груды серебра, потому что и сам издатель, и хозяева книжных лавок приобретают тройной барыш именно от таких пустяков.

Кларан научился безошибочно разбираться в бурном море поэзии, которое плещется в окна издательства и грозит его затопить. Поступают десятки стихов ежедневно. Их приносят важные богачи и голодные оборванцы, застенчивые девушки и развязные верзилы с сумасшедшими глазами. Всем надо дать ответ – благожелательный, холодно-вежливый или резкий, в зависимости от обстоятельств. Одним следует заплатить (иной раз и немало, о боги!), другие платят сами, лишь бы увидеть свои произведения опубликованными.

Сборник Валерия Катона – другое дело: это верный доход и слава издательства. Начинается он стихами самого Катона, довольно заковыристыми и учеными, такие теперь тоже в моде. Потом идут недурные элегии Корнифиция, Тицида и Кальва. Их имена с обожанием произносят разнаряженные вертихвостки и самовлюбленные юнцы. В книжке есть также несколько столбцов Меммия, Фурия, Руфа – они, как и остальные, подражают придворным александрийским стихоплетам, что, по мнению Кларана, позор для настоящего римлянина. Но лучший в сборнике, конечно, Катулл. Его эпиграммы и безделки начали появляться около года назад. Правду сказать, веронец умеет подбирать такие слова, от которых кровь ударяет в голову. Отдавшись пылкому чувству, он высказывает без всякого стыда все, чем полно сердце. Наверное, потому Катулл нравится и простонародью, и знати.

На этот раз в сборнике его прекрасный перевод из Сафо. А кроме того, и слюнявая детская вещица, в которой он обращается к воробью, живущему в доме некой красавицы, и завидует ему, мечтая о прикосновении ее нежных пальчиков. Впрочем, Кларан знал, о ком идет речь. Недавно ему показали белокурую матрону с лицом олимпийской богини. Это была Клодия, жена сенатора Целера. Ее сопровождало несколько щеголей; Катулл выделялся среди них вызывающим хохотом и беспокойным взглядом. Ему явно не хватает благородного воспитания, и, судя по всему, Клодия здорово запутала его в своих сетях.

Кларан вызвал из мастерской старшину переписчиков и протянул ему проверенный свиток:

– Ладно, Алекс, можно пригласить Дециана и передать ему для начала три сотни сборников.

– А сколько оставить плешивому хрычу Гавию? – спросил раб, усмехаясь (он знал, в каком тоне хозяин предпочитает с ним говорить).

– Оставь ему столько же, пусть подавится, мерзкая образина.

– Не много ли Гавию, господин? – усомнился Алекс, почесывая подбородок, чтобы показать свою озабоченность и преданность интересам хозяина. – Он что-то стал не так оборотист, как прежде.

– Ничего, книжка разойдется – мигнуть не успеешь. Хоть по мне эти «новые поэты» – сущая дрянь, и сам Цицерон поносит их на чем свет стоит, но… главное для меня – римский народ. Клянусь жизнью! Публика желает читать подражания манерным грекосам и всякую всячину наподобие похабных стишков Катулла. Что ж, таковы нравы – нам важно знать вкусы людей. Они расплачиваются за свои пристрастия не медными квадрантами, а серебром… Боги, какая честь! – Кларан рысцой побежал к двери, в которую входил оратор Гортензий Гортал с рабом-номенклатором.

– Кларан, издатель, – произнес номенклатор из-за плеча Гортензия.

– Знаю… – отмахнулся оратор. – Неужели ты думаешь, я забыл имя своего издателя? Привет тебе, любезный Кларан. Милостивы ли боги к твоему поприщу?

– Я счастлив услышать вопрос участия из уст великого Гортензия!

– Когда дело касается трудов, полезных отечеству, между римлянами не должно быть никаких церемоний, – произнес Гортензий, самодовольно улыбаясь. Он сел в кресло, торопливо придвинутое Клараном, и взял у раба несколько исписанных табличек.

– Чем соизволишь обрадовать? – подобострастно спросил издатель. – Это твои божественные речи или пленительные стихи?

– Нет, здесь нечто совсем иное. Я составил книгу с рецептами всевозможного приготовления павлиньих яиц. Уверен, что она заинтересует изысканную публику.

– О, всемогущие боги! – всплеснул руками Кларан. – Какая разносторонность ума! И в этой области знания ты решил оставить потомкам свои мудрые советы!

– Выпусти книжку в небольшом количестве, но прикажи красиво оформить, – продолжал Гортензий. – А что там у тебя на столе?

– Стихи молодых поэтов, которых Цицерон называет презрительно «неотериками»…

– Ну, Цицерон все хочет петь неуклюжие песни столетней давности. Мне нравится Валерий Катон и его друзья, и особенно этот… как его…

– Катулл, – подсказал номенклатор.

Кларан сделал лукавый и понимающий вид. Отвернувшись от его фальшивых улыбок, Гортензий развернул свиток.

– Ты своего не упустишь, – подмигнул он Кларану. – Эти юноши принесут тебе немалый доход. Я первый куплю десяток сборников в подарок друзьям.

– О, несравненный, я велю принести книги в твой дом.

– Что же до Катулла, то, даю слово, о нем скоро будет говорить весь Рим. Или я ничего не смыслю в нынешней поэзии.

Гортензий распрощался с издателем и продолжал прогулку. На углу Табернолы он увидел элегантно одетых молодых людей, вышедших из двери замызганной плебейской попины. Многие аристократы считали особым щегольством побывать в таком заведении среди грузчиков и мастеровых, поесть вареной бараньей головы и выпить прокисшего ватиканского.

Гортензий узнал Аллия, Руфа, Корнифиция и Катулла. Они подталкивали друг друга, прищелкивали пальцами и обсуждали, как видно, что-то забавное. Встретившись с Гортензием, молодые люди перестали хохотать и учтиво приветствовали знаменитого оратора.

Гортензий добродушно осведомился, как они провели время в таком «божественном триклинии».

– Клянусь Вакхом, неплохо и, главное, весело! – затрещал краснощекий Аллий. – Сначала мы пили уксус вместо вина и ели кровяную колбасу с таким количеством перца и чеснока, что у нас драло горло. Потом Руф едва не сцепился с каким-то солдатом, потому что строил глазки подружке этого парня…

– А Руф прочитал ей элегию, – фыркнул Корнифиций.

– Свою лучшую элегию… – комически-сокрушенно вздохнул Руф.

– Но красотке не понравилось. «Дрянь какая-то», – сказала она. Мы по очереди стали предлагать ей самые возвышенные стихи, и она всех охаяла. Тогда попросили Катулла вспомнить его послание к Ипсифилле. «Вот это другое дело, – заявила девка, выслушав Катулла. – Этот бледненький кобелек разбирается, что к чему».

Гортензий долго шутил с молодыми поэтами, потом сказал серьезно:

– Совсем недавно я держал в руках ваш новый сборник. Да не оставят Аониды своим покровительством ваши поэтические труды. Я опытный политик и литератор и хочу сказать откровенно: вне всякого сомнения, сообщество «александрийцев» стало влиятельной партией в жизни Рима. Желаю вам дальнейших успехов, юноши. Привет от меня Катону, Меммию, бородатому Тициду, крошке Кальву и остальным.

– Да благословят тебя боги! Приходи, осчастливь нас своим присутствием! Ave, великий Гортензий! – кричали ему вслед польщенные поэты.

Вскоре друзей покинул Руф: он спешил на судебный процесс в базилике Эмилия, где разбиралась интересовавшая его тяжба. Потом ушел Корнифиций.

– Ты, кажется, зван Клодией? – обратился Аллий к Катуллу. – Идем вместе, я буду опекать тебя, на всякий случай. Только переоденемся, а то мы похожи на непроспавшихся забулдыг. Да еще прополощем рот и пожуем ароматной травки, чтобы от нас не разило чесноком.

Придя к Аллию, они сменили одежду, надушились и к полудню были у особняка Целера.

 

VIII

Друзья ждали довольно долго, пока раб доложил о них хозяйке. Аллий дразнил говорящего попугая, прикованного за ногу золотой цепочкой; Катулл расхаживал из угла в угол.

Наконец раб явился и сказал, что госпожа просит проследовать к ней в конклав. Раб был красив, высокого роста, с черными вьющимися волосами: наверняка лузитан или ибериец. В его блестящих глазах и белозубой улыбке сквозь приторную почтительность проглядывала наглость избалованного бездельника. Двойственность его интонаций говорила о знании всех особых обстоятельств в семье Целера.

Катуллу показалось, что едва уловимый оттенок неприязни во взгляде красивого раба относится к нему. Это и возмутило его, и наполнило неясной надеждой.

Проходя через атрий, они встретили самого Метелла Целера в окружении десятка клиентов. Сенатор взглянул на друзей с мрачной гримасой и не ответил на их приветствие. В каждом госте жены он видел ее очередного избранника и едва сдерживал бешенство.

– Вежливостью у Целера не объешься, – шепнул Аллий. – Экая злобная рожа, будто подтверждающая: человек человеку зверь. Говорят, он терпеть не может греческой болтовни, напрасно ты сказал ему: хайре.

– Плевать, впредь не станем разбрасывать жемчуг перед свиньей, – с досадой сказал Катулл.

Дома знати постепенно перестраивались на новый лад, в них возводилось столько комнат и зал, что традиционные части римского дома совершенно терялись среди них. Таким был и особняк Целера. В полумраке пространных покоев мерцал мрамор, сияли грани горного хрусталя, длинными складками струился виссон и пурпур. Вошедшего встречали застывшие улыбки эллинских статуй.

Клодия приняла их, грациозно изогнувшись на ложе из слоновой кости, напоминающем трон восточных царей. Только короткая туника и полупрозрачный паллий прикрывали ее прелести. Распущенные золотистые волосы потоком ниспадали до самого пола.

Аллий сощурился, как от палящего солнца, и плотоядно чмокнул губами. Что и говорить, созерцание такой красоты может помрачить разум кому угодно, а не только влюбчивому веронцу.

– Ну, Клодия, красавица моя, ты и всегда-то похожа на Венеру, а сегодня – на Венеру, скорбящую об Адонисе… – сказал он. – Что случилось?

Глаза Клодии припухли и покраснели, она прикладывала к ним скомканный платок. Оказалось, что околел ее ручной воробей, и Клодия все утро плакала, глядя на пустую клетку.

– Клянусь Юпитером, это недостойно такой умницы, как ты! – воскликнул Аллий.

– В жизни малодушевной услады… И привязанность даже к крошечному существу, к бедной серенькой птичке, скрашивала мне скорбь и заботы, – печально сказала Клодия.

Аллий пригляделся: нет, притворством здесь, пожалуй, не пахнет. Знаменитая распутница и роскошная сумасбродка Клодия плачет о подохшей пичуге! Вот сейчас и Катулл расхнычется: брови, как у трагика, и губы дрожат…

– Чтоб мне провалиться в Эреб! Прикажи отхлестать прутьями твоих нерадивых рабов! Пусть они растрясут животы и со всех ног бегут к храмам, где продаются священные птицы – воробьи, голуби… вороны, галки, орлы… Если хочешь, я подарю тебе пару толстых нумидийских кур вместо твоего покойничка… Мы с Катуллом сочиним надгробные поэмы и попросим Корнелия Непота занести сообщение о смерти твоего выдающегося воробья в исторические анналы…

Аллий сумел наконец рассмешить Клодию, она оживилась и благосклонно протянула молодым людям свои нежные руки.

– Обещаю тебе, что о твоей печали по бедному птенцу скоро узнает весь Рим, все муниципии и провинции, все люди, читающие на латинском языке, – пылко сказал Катулл.

– А я обещаю заказать повару две сотни жирных воробьев под самым невероятным соусом и приглашу на обед тебя и твоего мужа! – пародируя Катулла, завопил Аллий. – Кстати, при встрече с нами почтенный Целер смотрел так грозно… Я думал, он откусит мне голову, а Катулла, который втрое худее меня, проглотит целиком.

Клодия поморщилась, будто при упоминании о чем-то крайне неприятном, и сказала пренебрежительно:

– Мой муж стал невыносим из-за своей ревности и постоянных упреков. На ночь глядя он объедается и напивается, как невоздержанный варвар, а утром страдает от болей в желудке. Я просила его прекратить обжорство, но он только огрызается на мои просьбы. И Петеминис напрасно его предупреждает…

– Я всегда почтительнейше советую сенатору Целеру не допускать излишеств… – возник сзади скрипучий голос.

Катулл с удивлением оглянулся и заметил в отдаленном углу низенького человека, ростом значительно меньше Кальва, почти карлика. Он с достоинством кланялся, кивая сморщенным носатым личиком.

– Мой отпущенник и врач… Забавный, не правда ли? – сказала Клодия. – Он взял себе имя моего знаменитого прадеда, теперь он Аппий Клавдий Петеминис, знаток укрепляющих настоек, мазей и водолечения.

– Египтянин? – спросил Аллий.

– Он не египтянин, не иудей и не грек… – рассмеялась Клодия.

– Я александриец, с позволения молодых господ, – заявил Петеминис, потея от горделивого напряжения. – Хотя в Александрии живут греки, египтяне, иудеи и аравийцы, но я не отношу себя ни к одному из этих народов. Я александриец, – повторил он и приложил к темному, лысоватому лбу костлявые пальцы.

Клодия приказала рабыне принести для гостей вина, а сама удалилась в спальню переодеться.

Друзья пили старый массик, закусывая медовым печеньем.

Когда Клодия вышла, Аллий покачал головой и сказал, поджав пухлые губы:

– Все-таки надо чувствовать себя отчаянно смелым, чтобы решиться полюбить такую женщину. А ты, несравненная матрона, не боишься, что возлюбленный вместо страстных ласк начнет совершать перед тобой жертвоприношения и запоет священные гимны?

– Нет, не боюсь, клянусь матерью богов, – ответила Клодия серьезно. – И мой возлюбленный будет петь гимны вместе со мной, но не смертной, а вечной и благой Венере.

Клодия посмотрела на Катулла с призывом и нежностью, ее лицо порозовело от волнения. Катулл поцеловал край ее одежды и произнес хрипловато:

– Если тебе нужен преданный раб, пленник, молящий о пощаде, то он перед тобой…

– Милый Гай, я всего лишь слабая женщина, мечтающая о защите и участии. Мне не нужен раб, я предпочла бы желанного повелителя.

Она пошла вперед, волоча по коврам голубой паллий.

– И это прославленная легкомыслием Клодия? Или я ничего не понимаю, или она готова ответить тебе взаимным чувством, счастливчик… – шепнул Аллий стоявшему в блаженной растерянности Катуллу.

Они гуляли до десяти часов по римскому времени, и весь Рим наблюдал, как Катулл и Клодия смотрят в глаза друг другу, как шевелятся их губы, произнося обычные слова с тайным, многообещающим смыслом, как поощрительно ухмыляется круглолицый Аллий, вздыхает красивый раб, несущий за ними зонт, напряженно тянет шею низкорослый уродец лекарь, и с женской завистью переглядываются смазливые рабыни.

Через день Катулл принес Клодии обещанную элегию. В конклаве красавицы собралось целое общество: несколько матрон со своими поклонниками, молодой литератор Асиний Поллион и два разбогатевших вольноотпущенника семьи Клавдиев. Тут же находился врач Петеминис.

Гости передавали табличку из рук в руки и с интересом разглядывали Катулла. После чего важный сенатор Курион сказал, что эту приятную вещицу о бедном воробышке следовало бы, конечно, издать, если б не настораживала некоторая опрометчивость в отдельных строчках. Не рассердится ли Целер, увидев в стихах, посвященных его жене, слова «славный птенчик, услада моей милой» и «покраснели глаза моей подружки»? Сочувствие поэта прекрасной Клодии и восхищение ею понятны, но ведь толпа не оценит поэтического иносказания и воспримет его как непристойную откровенность…

Матроны согласились с Курионом, считая эту элегию неприличной по отношению к замужней женщине. Им хотелось показать сочинителю из Вероны и оказавшимся в их благородном обществе толстосумам-отпущенникам, что им претят подобные вольности.

Катулл слушал лицемерные рассуждения, надув губы с досады. «Надо было подождать, пока эти высокомерные дуры уберутся и я останусь наедине с Клодией», – проклиная свое тщеславие, думал Катулл.

– Все ваши пересуды – глупость, – заявила Клодия, убирая табличку в ларец. – Стихи прелестны, я рада стать виновницей вдохновения поэта. Что касается приличий, то мне плевать, каково будет мнение невежд о моей нравственности! Ну а мой муж, я надеюсь, найдет в себе достаточно благоразумия, чтобы не оскорбляться. В конце концов, в стихах не указано моего настоящего имени.

Когда Клодия закончила свою краткую речь, гости со значением переглянулись, но языки прикусили. Лучше не спорить с этой сумасбродкой, тем более у нее в доме…

Поллион кивал Катуллу сочувственно. Что поделаешь с упрямыми моралистками! Они, верно, вдосталь навалялись в чужих постелях, но малейшая откровенность оскорбляет их, как невинных весталок (которые, кстати, давно уже не так целомудренны, как им назначено по закону предков). Еще нет у римлян навыка в понимании живых человеческих чувств. Многие по старинке считают: стихи о любви должны быть скромны настолько, чтобы автор без стеснения мог прочитать их своей почтенной матери.

Гости решили ехать за Тибр, погулять в роще, на склоне Яникульского холма.

Опершись на руку Катулла, Клодия, прежде чем сесть в лектику, сказала вполголоса:

– Скоро Целер уезжает в свое кампанское имение. Я буду ждать тебя, Гай.

– Катулл, я не могу забыть твои чудесные стихи, – говорил подошедший Асиний Поллион. – Неужели эти гусыни заметили только «неприличное»?

Катулл благодарил, почти не слушая Поллиона. Слова Клодии привели его в состояние смятения и восторга. Вместе с безостановочным бегом времени близится долгожданное счастье!

Вежливо пропустив Поллиона впереди себя, Катулл случайно повернул голову и заметил быстрый, ненавидящий взгляд, брошенный на него темнолицым карликом Петеминисом.

 

IX

С тех пор как Цезарь отказался от триумфа, прошел год. Консульское кресло стоило шествия к Капитолию. Цезарь торжествовал. Он добился своего и утер носы оптиматам – quod erat demonstrandum, что и требовалось доказать. Но если вначале триумвират напугал сенаторов до беспамятства, то теперь у них появилась надежда на его ослабление и распад. Склонность Помпея ежедневно слышать хвалы своим заслугам вызвала недовольство Красса. А Цезарь, словно нарочно, объявил Помпея принцепсом сената до конца своего консульского правления. Обиженный Красс перестал предоставлять Цезарю средства. Богатства, привезенные Цезарем из Испании, значительно подтаяли, и он уже неохотно тратился для привлечения плебейских симпатий.

Капризная римская толпа начала проявлять первые признаки неприязни. Консул Бибул, сидя дома, писал бичующие Цезаря эдикты. Римляне с довольным смехом читали эти эдикты, присовокупляя к ним язвительные анекдоты. Так по всей Италии пошел гулять фантастический рассказ о том, что Цезарь будто бы тайно похитил из храма Юпитера Капитолийского три тысячи фунтов золота и заменил их таким же количеством позолоченной меди.

Но Цезарь не обращал внимания на сплетни. Он втихомолку посмеивался над важным Помпеем, регулярно открывавшим заседания сената, и ласково увещевал хмурого, раздраженного Красса. Цезарь продолжал покупать драгоценности, произведения искусства, особенно охотно – красивых рабов и рабынь и при этом просил своего казначея не заносить в счетные книги неслыханные суммы, которые он тратил на развлечения.

Поэты Фурий Бибакул и Марк Отацилий писали на Цезаря злые эпиграммы. Всадник Лаберий сочинил сатирический мим о его жадности и распутстве. Мим был сыгран и имел большой успех.

Публий Клодий Пульхр, переведенный при поддержке Цезаря из патрициев в плебеи, подал заявление об избрании его народным трибуном. Он выдвинул программу законодательств, восторженно встреченную плебеями. Клодий требовал отменить всякую плату за ежемесячно раздаваемый беднякам хлеб, восстановить отмененные сенатом плебейские коллегии и запретить наблюдение небесных знамений в дни комиций – чтобы не иметь повода для их отмены.

Цезарь с интересом следил за деятельностью этого бешено-энергичного римлянина из патрицианской семьи, с недавнего времени формально усыновленного неотесанным простолюдином Фонтеем. Клодий был смертельным врагом оптиматов и прежде всего добропорядочного и лицемерного Цицерона. Он прославился демагогией и скандалами. Наиболее известный из них касался самого Цезаря, когда два года назад, Клодий проник к нему в дом якобы на свидание с его женой, а попал на священнодействие в честь Доброй Богини, при котором мужчинам присутствовать запрещалось. Небывалое святотатство возмутило Рим, но Цезарь не настаивал на наказании Клодия ни как оскорбленный муж, ни как великий понтифик. Клодия оправдали по требованию разъяренной толпы, а Цезарь использовал громкий скандал для развода с надоевшей женой.

В противоположность красавице сестре, Клодий не столько увлекался любовными похождениями, сколько опасными политическими авантюрами. Ненависть потомственного аристократа, правнука знаменитого консула Аппия Юуавдия Пульхра, к сенату была удивительна. Цезарь объяснял себе этот странный феномен стремлением прийти к власти на плечах взбунтовавшейся толпы или же явной психической деградацией.

Ожидая своего избрания в народные трибуны, Клодий преподнес сенату еще одну издевательскую шутку.

На Капитолийском холме, под неусыпной охраной, жил молодой армянский царь Тигран, привезенный Помпеем в качестве заложника. Таким образом Армения отпадала от союза с Парфией, ослабляя позиции единственного серьезного противника Рима на Востоке.

Разленившиеся, сонные стражи растерялись, когда темной ночью на них напали сообщники Клодия. Легионеров обезоружили и связали. Не зажигая факелов, Клодий и Тигран направились к Пренестенским воротам и вышли из города. За воротами ждали рабы с оседланными иберийскими скакунами.

– Ты свободен, Тигран, – сказал по-гречески Клодий. – Через тридцать миль приготовлены свежие лошади, а в Гистонии ждет корабль, который довезет тебя до Антиохии или Тарса. Я постараюсь содействовать твоему укреплению на престоле и объявлю «другом римского народа».

– Благодарю тебя, о доблестный Клодий, – ответил царь, – я буду тебе верным союзником, когда ты станешь главой государства.

– Увидим, увидим… Скачи, положась на милость богов.

– Моя благодарность тебе окажется вполне материальной, как только я достигну родины. – Армянский царь говорил на греческом, как афинянин, и он знал, конечно, что римские политики возвышенным заверениям в дружбе предпочитают золото. – Передай от меня привет почтенным отцам-сенаторам.

Царь сел на коня и в сопровождении приближенных помчался к берегу Адриатики, а Клодий вернулся в Рим.

Утром поднялась суматоха; дело расследовали, и Помпей с сенаторами чуть не задохнулись от ярости. Они обвиняли Клодия в предательстве, продажности и преступном сумасбродстве. Они произносили обличительные речи, потрясали кулаками, бранились, как солдаты, но так и не решились предпринять что-нибудь против любимца плебеев. Клодия постоянно оберегали верные рабы, клиенты и десятки добровольных телохранителей.

Хохоча в душе, Цезарь передал Помпею свое соболезнование по поводу столь досадного происшествия. А Красс сделал то же, не скрывая злорадства.

Продолжая борьбу, популяры отказались постепенно от поддержки триумвирата. С Клодием они выходили на собственную дорогу, и побег Тиграна был предлогом для проявления их разгоравшейся вражды к оптиматам.

 

X

Катулл не сочинял эпиграмм ни на Клодия, ни на Цезаря.

Фурий, Кальв, Катон требовали у Катулла объяснений, но он только пожимал плечами и рассеянно улыбался. Пожалуй, ему было не до политических споров. Клодия оказалась «божественной» любовницей и умной подругой; Катулл жил, озаренный счастьем. Друзья, не ожидавшие от Клодии столь долгой привязанности, начинали ему завидовать.

Катулл очень изменился, в его поведении исчезла дерзкая бравада. Он сопровождал Клодию в театр и цирк, в прогулках по городу и окрестностям. Они оставались наедине лишь изредка, когда удавалось спровадить постоянно вьющихся вокруг красавицы льстивых поклонников. Кроме того, Катулл почти не мог находиться у нее в доме. Его угнетала мрачная злоба Метелла Целера.

Надменный сенатор багровел и шептал проклятья, встречая жену в обществе молодого веронца. Условности светских отношений и дух времени пока что заставляли его сдерживаться. Но если раньше он закрывал глаза на похождения Клодии (среди знатных матрон она была не единственной в своем возмутительном поведении), то теперь ее странное постоянство в любви к Катуллу растравляло его ревность и, как он считал, наносило урон его сенаторскому достоинству.

Клодия жаловалась друзьям, что Целер осыпает ее оскорблениями и грозит покарать, руководствуясь законом двенадцати таблиц. Однако его угрозы вызывали лишь обидный смех дерзкой жены. По сути дела, она была безнаказанна. Кто в Риме будет оглядываться на законодательство пятисотлетней давности?

В списках передавались стихи Катулла, в которых он издевательски смеялся над почтенным сенатором:

Лесбия вечно при муже поносит меня и ругает. Это его, дурака, радует чуть не до слез. Ах ты, безмозглый осел! Да ведь если б меня позабыла, Знаю: молчала б она. Если ж бранится весь день — Значит, не может забыть. Не под силу ей стать равнодушной: Лесбия гнева полна – Лесбия любит меня.

Впрочем, ветреная красавица уже не раз заставляла поэта страдать. Она многообещающе кокетничала с щеголеватым юношей Квинтием, шутила на прогулке с Луцием Кальконом или обольстительно улыбалась самому Помпею Великому.

От ревности у Катулла мутился разум, он приходил в бешенство и, как мальчишка, ссорился с Клодией, осыпая ее упреками.

Метелл Целер, избранный наместником Цизальпинской Галлии и Иллирии, давно должен был отправиться к месту своего назначения. Строптивая жена ехать с ним наотрез отказалась. Целер проклинал все на свете и, лишь проездом посетив свои провинции, торопливо возвратился в Рим. Это навлекло на него осуждение сената.

Как раз в то же время отец Катулла прислал письмо, в котором с тревогой сообщал, что, не имея над собой высшей власти, по всей Цизальпинской Галлии безудержно разбойничают откупщики. Плохо, когда наместник – вымогатель и взяточник, но еще хуже, когда его нет совсем. Кое-кто из друзей также получил письма от родственников с просьбой предпринять что-нибудь и повлиять на Целера. Катулл чувствовал свою косвенную вину в этих беспорядках.

Однажды земляки собрались у Катона. Они смотрели на Катулла как на человека, обязанного пожертвовать своим личным счастьем ради устранения общего бедствия. Катулл молчал, а они смотрели на него выжидающе: Катон, Цинна, Фурий, Непот, Корнифиций и еще четверо финансистов из Мантуи и Вероны.

– Но если Клодия откажется ехать с мужем и после моей просьбы? – Катулл и в мыслях не допускал обратного.

– Ты должен уговорить ее, – твердо сказал Валерий Катон. – Ты знаешь, откупщики не только разоряют крестьян и ремесленников, грабят и возмущают не столь давно успокоившиеся галльские племена. Они начали трясти наши усадьбы. При таком вопиющем произволе не спасет и римское гражданство. Конечно, мы будем через Гортензия, Меммия и других влиятельных друзей просить сенат об установлении справедливого взимания откупов по всем цизальпинским землям. Но в основном это обязанность Целера. Пожалуй, я сам поговорю в твоем присутствии с Клодией, если ты не возражаешь.

– Да, конечно… – неуверенно ответил Катулл.

На другой день они сидели в конклаве Клодии. Катон объяснил матроне все обстоятельства дела, просил ее повлиять на мужа и, если не окажется иного выхода, пойти на временную разлуку с Катуллом.

– Нет, нет, только не разлучайте нас с Гаем! – воскликнула Клодия, краснея и беря Катулла за руку. – Подождите немного, я попробую что-нибудь придумать, чтобы сломить упрямство моего злонравного мужа…

Когда Катон ушел, Клодия сказала нахмуренному Катуллу:

– Я возненавидела Целера с нашей первой ночи. Возненавидела его грубые руки и волосатую шею, его чмоканье, чавканье и сопение, его кислую отрыжку… И, хотя я родила от него ребенка, он по-прежнему внушает мне непреодолимое отвращение. Он не дает мне развода, предпочитая ежедневно оскорблять меня и устраивать за мной слежку. Теперь этот негодяй окончательно отравил мне жизнь.

– Ни за что не соглашусь расстаться с тобой, мое счастье, божественная моя Клаудилла… – Катулл целовал ее маленькие влажные ладони, раскрытые на коленях. Клодия сделала над собой усилие и, мягко оттолкнув настойчивого Катулла, встала.

– Гай, мой милый, дело требует немедленного решения. Я должна подумать, как изменить намерения Целера. К тому же он вот-вот застанет нас вдвоем. Оставь меня, завтра я пришлю за тобой рабыню.

Катулл посмотрел на Клодию, сосредоточенную и холодную, наверное, похожую сейчас на своего брата – политика, и со вздохом отправился домой.

Как и предвидела Клодия, через несколько минут занавес у двери распахнулся и в конклав грузно ввалился Целер. Не приветствуя супругу и не глядя на нее, он в раздражении ходил от одной стены к другой, сжимая и разжимая мясистые кулаки. Клодия молча провожала его презрительным взглядом.

Наконец Целер остановился и хрипло произнес:

– Сколько раз я тебя предупреждал, чтобы этот стихоплет не смел приходить в мой дом. И вот, несмотря на запрет, я опять чуть не столкнулся с ним на пороге. Долго будет продолжаться такое разбойничье отношение к хозяину дома? Или я здесь уже не хозяин?

– Ко мне приходят мои друзья и подруги, именно те, которых я желаю видеть, – ответила Клодия, не меняя позы и глядя все так же презрительно.

– Клянусь Юпитером, ты могла бы встречаться со своим отребьем в другом месте. Мало ли в городе лупанаров, притонов и всяких заведений подобного рода!

– Замолчи, несносный грубиян! – крикнула Клодия, бледнея от гнева. – Как ты разговариваешь с женщиной знатного рода и своей женой!

Целер грубо захохотал, выкатывая маленькие, покрасневшие от злобы глазки.

– Да я предпочел бы родиться среди самого низкого простонародья, среди сямнитских пастухов, среди диких варваров, чем иметь такую жену! – завопил он, и на его багровом лице вздулись сизые жилы. – Мне стыдно, что матрона из благородной семьи Клавдиев, называющая себя женой Метелла Целера, ведет себя, как солдатская подстилка, как бесстыдная иберийская рабыня! Имея мужем выдающегося деятеля республики, человека, украсившего тебя драгоценностями, словно египетскую царицу, ты предаешься разврату и кутежам! Ты выставляешь на посмешище черни прославленное в сражениях имя Метелла Целера! В старые времена наши достойные предки не потерпели бы такого поведения замужней женщины: тебя отправили бы в темницу и поднесли бы тебе чашу с отваром цикуты…

Клодия усмехнулась; она смотрела на этого ожиревшего некрасивого мужчину и удивлялась, что обязана терпеть его упреки. Она вдруг стала спокойной. Чего ради волноваться из-за какого-то глупца, хотя он и считается ее мужем!

– Я давно прошу тебя произнести формулу развода, но ты не желаешь сделать шаг, столь разумный и справедливый, – сказала Клодия.

– Мне не ясно, какой предлог я должен избрать, чтобы развестись с тобой, не роняя чести сенатора… – Целер несколько поостыл и отдышался.

– Разве не безразличен предлог, если супругам ненавистна совместная жизнь?

– Своего сына я не хочу лишать наследственных богатств Клавдиев. Хотя ты, наверное, успеешь промотать их до его совершеннолетия…

– Надеюсь, наш сын не останется нищим, – сказала Клодия, пожимая плечами.

Целер сел в кресло, подперев подбородок широкой ладонью, и произнес дрогнувшим голосом:

– Сколько времени я терплю и прощаю твои бесчинства, стараясь не слышать постыдных сплетен о тебе, о Клодия…

Клодия смотрела на его опущенную круглую голову, и уголки ее губ коварно приподнялись. Ты не разводишься не потому, что не желаешь этого, тупица Целер, а потому, что она, прелестная, неотразимая Клаудилла, не собирается терять твои деньги и виллы, твоих рабов и раболепствующих клиентов, а также высокое положение супруги одного из крупнейших магнатов Рима.

Серебристый голосок Клодии прозвучал нежно и трогательно:

– Нет, ты не любишь меня, о жестокий… Иначе мне не пришлось бы каждый день проливать слезы…

– Что же мне сделать, Клодия?

– Мы несколько испортили наши отношения, Квинт. Самое лучшее решение заключается в том, чтобы побыть в отдалении друг от друга и очиститься от грязи и вражды прошлых лет. Клянусь Венерой Мурсийской… Клянусь Кибелой, матерью богов… Почему бы тебе не покинуть Рим и со всей твоей твердостью и неподкупностью не приступить к управлению Галлией и Иллирией? Почему бы тебе сейчас не уехать?

– Мне уехать? – переспросил Целер, снова багровея. Он встал и подошел вплотную к жене. Она не двинулась с места и даже не поморщилась, ощутив на лице его зловонное дыхание.

– Ты, может быть, считаешь меня непроходимым дураком, – начал он шепотом, – но ты ошибаешься. Я никогда не доставлю тебе такого удовольствия, хоть и подвергнусь справедливому осуждению римлян. Я знаю, ты хочешь на этом самом ложе беспрепятственно обниматься с веронским стихоплетом и с другими твоими любовниками. И, пока я буду отстаивать интересы государства, ты займешься проматыванием моих денег!

Целер уже вопил, перекосив обрюзгшее лицо и брызгая слюной:

– Дрянь, потаскуха и безбожница! Такая же, как твой преступный брат Публий – враг правительственного сената! Одна распутная и наглая порода! Недаром говорят, что ты и с ним возилась по ночам в детстве, с родным-то братом! – ревел Целер, протягивая к жене руки с кровожадно скрюченными пальцами.

Клодия вдруг отпрянула, бросилась в сторону и сорвала со стены тяжелый меч. Она была достаточно сильна, чтобы держать меч в руке.

– Посмей только приблизиться ко мне, убийца, я встречу тебя как подобает римлянке! – пронзительно закричала Клодия, ее прекрасное лицо исказилось от ненависти, на губах выступила пена. Она кружила вокруг Целера, словно пантера, выбирающая момент для нападения. Целер стоял, схватившись за голову, одержимый черными духами отчаянья.

Из-за двери донеслись торопливые шаги и взволнованный говор. Рабы и рабыни прибежали на крик, но войти не решались, боясь еще больше рассердить господина.

Целер овладел собой и перевел дыхание. Ему послышался приглушенный смех. Нет, в его положении нельзя забываться из-за ревности к жене. Если сегодня над его горем посмел засмеяться раб, то завтра разнуздавшиеся плебеи не дадут ему прохода своими наглыми издевательствами. Он узнает, конечно, кого из рабов обрадовала ссора господ, и прикажет содрать с негодяя шкуру.

Взглянув на жену, Целер вздрогнул и попятился. Перед ним шептала побледневшими губами ругательства и сверлила его остекленевшими глазами взлохмаченная колдунья. Она подкрадывалась, примериваясь отточенным лезвием. Не прелестная Клодия, а страшная Медуза, богиня ночного убийства, гневная Бримо…

Целеру стало стыдно. Он римлянин и сенатор. До какого отвратительного состояния довел он жену! Недостойно, глупо и опасно. Следует сейчас же прекратить скандал.

Неожиданно ловко Целер схватил Клодию за руку, отнял у нее меч и отшвырнул прочь. Потом усадил ее в кресло и сказал:

– Уезжать я не собираюсь, не жди. Скоро мои доверенные составят точный перечень имущества и наличных денег, а юристы оформят документы, в которых я лишаю тебя права пользоваться моим состоянием. Учтут все до последнего асса. Теперь я поговорю с тобой по-другому, милая женушка Клаудилла…

Скрипнув зубами, сенатор вышел из конклава. Раздались хлесткие удары, стоны и всхлипыванья. Целер вымещал ярость на подвернувшихся под руку рабах. Разбив нескольким парням лица, он удалился в свои покои.

Клодия осталась сидеть в кресле. Она не зарыдала и не упала на пол, как могла бы сделать на ее месте всякая униженная и повергнутая в смятение женщина. Она сидела неподвижно, глядя прямо перед собой.

Прошел час, не меньше. Рабы поднялись на верхний ярус в тесные каморки для сна. Целер мрачно напивался на другом конце обширного особняка. Воцарилась тишина, тягостная и тревожная. Клодия думала перед дрожащим огнем светильника.

За дверным занавесом кто-то поскребся.

– Иди сюда, Хиона, – сказала Клодия.

На цыпочках вбежала ее любимая рабыня, хорошенькая, смуглая гречанка. Она опустилась на колени и сочувственно поцеловала руку госпожи.

– Потихоньку передай Кондилу, чтобы он сходил за лекарем Петеминисом. – Клодия говорила медленно, словно все еще не осмеливаясь прийти к окончательному решению. Поколебавшись, она кивнула головой в подтверждение своих слов: – Да, да, Петеминиса ко мне. Но сначала смешай мне киат вина, мне нужно подкрепиться.

Хиона налила в хрустальный бокал темно-красного вина, разбавила холодной водой и подала Клодии. Потом выскользнула из конклава.

Клодия сидела, изредка поправляя фитиль массивного золотого светильника, и тени, зыбкие и причудливые, разбегались от ее рук по стенам и потолку. Вернулась Хиона, шепнула, что Кондил с Петеминисом пришли.

Возник из темноты лекарь, вступил в круг света и поклонился, сложив руки на животе.

– Я вызвала тебя в ночную пору, потому что мне срочно нужен твой совет, – сказала Клодия.

– Госпожа дурно себя почувствовала?

– Нет, я здорова, но страдаю душой и беспокоюсь за свое будущее. Садись в это кресло напротив. Отбрось все церемонии. Говори по-гречески. Хиона далеко отсюда, она не услышит, а Кондил не поймет.

– Я слушаю внимательнейшим образом и я весь к услугам госпожи, – произнес Петеминис скрипучим голосом, заранее зная, о чем пойдет речь.

Пятнадцать лет назад низенький, уродливый греко-египтянин был куплен отцом Клодии за весьма крупную сумму, так как имел письменную аттестацию знаменитых александрийских врачей. Не обращая внимания на насмешки избалованных рабынь, он сумел понравиться Клодии и с тех пор находился в числе ее любимцев.

Может быть, вначале юная красавица просто хотела оттенить свою прелесть безобразием образованного слуги. Он мог заинтересовать пытливый ум: цветом кожи Петеминис походил на египтянина, совершенным греческим произношением – на просвещенного эллина. Уже пять лет как он стал либертином, свободным жителем Рима, но по-прежнему был скрытен и молчалив. Окружающим он казался человеком странным, многие его побаивались. Сам лекарь подчеркивал своим поведением, что в доме Целера он имеет отношение только к Клодии, и продолжал служить ей с усердием преданного раба.

Он знал все ее тайны, и Клодия с полным доверием отдавала свое тело его искусным рукам. Она от природы обладала великолепным здоровьем, но с помощью Петеминиса это здоровье вовремя подкреплялось и казалось неиссякаемым.

Иногда, склоняясь над ней, массируя, смазывая и натирая, лекарь замечал ее затуманенный, косой взгляд. В такие мгновения Петеминис чувствовал: Клодия уступила бы мольбам безобразного карлика из любопытства, из снисходительного каприза.

Но Петеминис был слишком умен, чтобы совершить столь опрометчивый и дерзкий поступок. С течением времени Клодия может испытать отвращение при воспоминании о близости с ним. И тогда он потеряет ее доверие и дружбу. Нет, Петеминис никогда не совершит святотатства, не посягнет на богиню именно потому, что страстно ее любит. Ему достаточно прикасаться к ее телу, обонять ее запах и ощущать свою власть – власть врача – над редчайшей красотой этой женщины.

Встречи Клодии с Катуллом поначалу не вызвали у Петеминиса тревоги. Обычное дело; новое увлечение госпожи и новый приступ ревности у ее грубого супруга. Но скоро карлик почуял неладное. Клодия в чем-то изменилась, затеяв любовную игру с этим вылощенным стихоплетом. Волнение неопытной юности охватывало красавицу перед свиданием вместо знакомого Петеминису, жадного нетерпения. И впервые, когда он тонко и вкрадчиво попытался выяснить некоторые подробности, Клодия промолчала. Для Петеминиса это было ударом. И он присоединил свою расчетливую злобу к бычьей ярости Метелла Целера.

Маленький, уродливый, уязвленный в своей извращенной страсти человечек сидел теперь перед Клодией и, щурясь на огонь светильника, внимательно ее слушал.

Петеминис знал, что рано или поздно это от него потребуется. Но… проклятый Катулл! С каким удовольствием Петеминис прежде всего занялся бы им. Карлик ненавидел Катулла не только из-за Клодии. Он ненавидел его за смелость ума, за пренебрежение к условностям, за внимание женщин и поэтическую славу, за все то, что было недоступно его, зажатой в тиски ущербности, мстительной и тщеславной натуре.

– Ты сам уверял, что Целер болен, и довольно опасно… – говорила Клодия, приглушая голос.

– По моим наблюдениям, у него воспаление печени и, кроме того… сердце гонит кровь с излишним напором, – подтвердил лекарь.

– Вот видишь, есть все основания для внезапной смерти.

Петеминис достал маленькую склянку с прозрачной жидкостью.

– Снадобье не имеет ни цвета, ни запаха, ни вкуса, – сказал он. – По нескольку капель трижды добавлять в пищу или вино, – и достаточно.

 

XI

От Форума по Священной улице шел человек в разорванной плебейской тоге, накинутой поверх роскошной латиклавы сенатора. Его высокая фигура выглядела растерянной и нескладной, болезненное, бледное лицо выражало отчаянье, глаза блуждали. Он размахивал руками, сокрушенно качал головой и не замечал луж, отчего полы его одежды и башмаки были забрызганы грязью. Позади, следуя за ним, переглядывалось несколько молодых мужчин. Они настороженно наблюдали за странным сенатором.

Время от времени он останавливался и обращался к случайным прохожим:

– Граждане! Римляне! Знаете ли вы, что сегодня в комициях утверждают изгнание Цицерона, всю свою жизнь отдавшего на благо республики и римского народа? Разве не вы милостиво позволили ему выдвинуться на государственном поприще и не вы с благодарностью называли его «отцом отечества»? Теперь за бдительность и неподкупность его преследуют, как бродячего пса. Ступайте же на Форум и спасите вашего Цицерона от происков гнусного преступника Клодия. Вы ведь узнаете меня, не правда ли, хотя от горя я преждевременно постарел? К кому мне обратиться, как не к вам, сограждане? Во имя Юпитера, вознесите вопль возмущенной справедливости, прошу вас, умоляю и заклинаю!

Голос говорившего прерывался, краем тоги он вытирал слезящиеся глаза. Те, к кому он обращался, воспринимали его мольбы различно. Одни бормотали слова сочувствия и побыстрее уходили, другие равнодушно пожимали плечами. Но большинство смотрело на прославленного оратора с презрением и злорадством.

Наконец один из сопровождавших подошел ближе и сказал:

– Опомнись, Марк Туллий! На кого ты тратишь свое красноречие? К кому обращаешься за содействием? Подлый сброд только доволен, видя унижение великого мужа.

– Кто же укроет меня от напастей? – причитал Цицерон. – Может быть, меня ждет не только изгнание, но и безжалостные мечи убийц?

– Успокойся, мы проводим тебя и поставим охрану к дверям твоего дома.

– О, благородный Элий! Много ли в Риме людей, подобных тебе честностью и отвагой?

Цицерон накинул тогу на голову, закрыл лицо и уныло побрел дальше.

Облицованный мрамором особняк встретил хозяина пустотой: по договоренности, его жена Теренция временно переехала к сестре. В доме осталось несколько рабов и старый отпущенник – секретарь.

Цицерон вошел и расслабленно опустился в кресло. Секретарь склонился над его плечом (он уже знал о злополучных решениях Форума):

– Господин, я велел сложить книги и документы, – сказал он робко, словно чувствуя себя виноватым.

– Хорошо, Эмпидокл, пусть завернут в пергамент, смазанный кедровым маслом, тогда им не повредит даже морское путешествие. Ты сосчитал наличные деньги?

– Да, господин, все учтено. Двести тысяч сестерциев взяла с собой госпожа. Осталось золото в этой сумке и столько же еще находится в банкирской конторе Исидора на Аргилете.

– Вот доверенность, сходи и получи. Да скажи, чтобы начали укладывать статуи и картины.

Старик вздохнул; потоптался, медлил уходить.

– Как же такое могло произойти? – шептал он.

Цицерон не ответил. Он сидел с опущенной головой и разглядывал блеклые солнечные квадраты, едва заметно ползущие по полу к колоннам.

– Прикажешь запрягать мулов в повозки? – спросил секретарь, моргая выцветшими глазами.

– Нет, подожди. По воле богов все еще может измениться.

Ведь меняется же расположение звезд, и Фортуна поворачивает свой лик к вчерашнему неудачнику. А пока ему ничего не остается, кроме горьких раздумий. Или все-таки попытаться узнать предначертания судьбы с помощью мантики? Но он не верит в гадания, хотя как истинный римлянин никогда в этом не признается. Он не верит жрецам и магам. Гадатели – этруски и египтяне – ловкие фокусники, римские понтифики и авгуры – лицемерные политики и стяжатели. Религия поддерживает порядок в государстве, обряды нужны для простонародья, чтобы занять его примитивное воображение.

Вера в знамения отнимает у людей самостоятельность: зачем эта пустая болтовня ученику стоика Антиоха и великого философа Молона Родосского? Он верит только в силу ясного и могучего разума, единственно ценного дара богов, и в силу волшебного человеческого слова. Но судьба жестоко наказала его. Еще недавно он говорил ученикам, убежденный в правоте своего благородного искусства: «Ни те, кто ведут войны, ни те, кто угнетены самовластным владычеством, неспособны устремиться душой к искреннему и живому слову. Свободное красноречие – всегда спутник мира, товарищ покоя и вскормленник благоустроенного государства». В самом начале общественной деятельности, в первых же выступлениях, он употребил свой ораторский дар для борьбы с политическими авантюристами, с мздоимцами и грабителями.

Однако очень скоро жажда славы и стремление возвысить свое положение заставили его отбросить честные намерения молодости, он забыл наставления своих учителей – кротких, рассудительных греков.

Стоило начать путь римского политика, как он стал меняться с быстротой, неожиданной даже для самого себя. Погоня за признанием знати и рукоплесканиями толпы увлекала его день ото дня. Занялся он и коммерцией: связался с конторами откупщиков, приобретал загородные виллы с угодьями, участвовал в сомнительных тяжбах и опускался до сделок с самыми последними проходимцами. Он забросил литературу, в которой был одарен не меньше, а может быть, и больше, чем в риторике.

Сколько непростительных, грязных интриг приходилось ему поддерживать, чтобы удостоиться одобрения надменных нобилей! Разве его вины нет в самоубийстве трибуна Лициния Макра, отца оратора Кальва? А разве мало подобных дел отягощают его совесть? Все принесено в жертву славе, обогащению, политической борьбе – таланты, молодость, здоровье, любовь…

О любви пишут стихи нынешние модные поэты, которых он однажды метко назвал «неотериками». Как мелки их темы и ничтожны образы! Они ссылаются на манерного царедворца Каллимаха, говорившего, что он предпочитает нежное пение цикад громоподобному реву осла. Популярность этих развращенных болтунов растет потому, что в Риме нет поэта, противопоставившего могучую силу героической поэзии их слащавым элегиям. А разве он, Цицерон, не мог бы стать вторым Эннием или Софоклом?

Он медленно поднялся и прошелся мимо пустых книжных полок, припоминая хоть что-нибудь из писания «новейших», и неожиданно вспомнил Катулла:

Милая мне говорит: лишь твоею хочу быть женою, Даже Юпитер желать стал бы напрасно меня. Да, говорит. Уверенья, что в страсти нам шепчут подруги, Можно на ветре писать и на бегущей воде.

Весь Рим знает, что веронец посвящает свои поэтические признания распутной Клодии Пульхр, сестре ненавистного врага Цицерона.

Нахмурившись, знаменитый оратор склонился к столику, на котором поблескивала высокая серебряная ваза. Причудливо отразилось его лицо с орлиным носом и сухими губами, косматые брови, лоб, изборожденный морщинами, и устало запавшие, темные глаза. Как он похудел, сник, да и виски его совсем побелели.

Перед ним внезапно промелькнули давно ушедшие дни, и Клодия… прелестная, белокурая, семнадцатилетняя Клодия, которая отвергла его сватовство с холодным пренебрежением высокородной патрицианки.

Каким оплеванным и униженным чувствовал он себя! Его энергичная, самолюбивая натура корчилась от бессильного бешенства. Боги, как он ненавидел Клодию, ее брата и все их надменное сословие! Стремлением доказать свою значимость возможно и побуждалось вначале его природное честолюбие? Он тогда казался себе неподкупным представителем протестующего народа.

И он женился на Теренции, принесшей ему богатое приданое. У нее были смоляные косы, сильные, как у мужчины, руки и неприятно жесткие усики. На ложе любви она оказалась грубоватой и властной. Но Теренция сделала его отцом прекрасных детей и мужем, уверенным в сохранности своей чести. Она имела на него поразительное влияние, против ее просьб он не находил возражений. Он гордился Теренцией и не любил ее.

Чтобы приободриться, Цицерон вспомнил самые светлые эпизоды жизни: когда он, молодой адвокат, в период сулланской тирании не побоялся заклеймить на Форуме гнусного временщика, любимца диктатора, грека Хрисогона, затем его неотразимые обвинения наместника Верреса, злодейски ограбившего Сицилию, наконец, речи против бунтовщика Каталины. Это был его гражданский триумф, вершина славы, победа его воли, ума, ораторского таланта. Сенаторы, всадники, народ – весь потрясенный Рим признательно рукоплескал ему.

Он раскрыл заговор, вынудил Катилину к бегству и бессмысленному восстанию обреченного. И когда сообщники преступника оказались в его власти, он, сдержав содрогания своей чувствительной души, сам спустился в Мамертинский подвал и проверил, хорошо ли палач затянул веревки на шеях казненных. Он и теперь не отказался бы от этого жестокого шага, необходимого для спасения государства. В те дни Цицерон окончательно стал опорой сената, одним из его главных вождей.

И вот – полное разочарование в результатах всей своей прошлой деятельности.

Неудивительно, если против своего столь боготворимого ранее любимца голосовала глупая и продажная чернь. Необразованный люд немногого и стоит: как иное дерево – если нет ни листвы, ни свежих побегов, то ценится только древесина, пригодная для поделок. Но то, что его не сумел поддержать сенат, его изумило и потрясло.

Сумерки опустились. В соседних комнатах рабы укладывали дорожные ящики. Вернулся секретарь и доложил, что деньги по доверенности получены. Цицерон кивнул, не поворачиваясь.

Преданный Эмпидокл вздыхал: столь неожиданный поворот в судьбе великого человека расстроил старика. Что же будет с Цицероном, с его благополучным, богатым домом, с его близкими и домочадцами?

Эмпидокл гордился доверием господина, он бережно хранил в памяти их редкие деловые беседы. Цицерон был покладист в обращении и выслушивал иногда почтительные советы слуги. В такой день Эмпидокл чувствовал себя вознесенным в Элизиум. И вот – все рушится и неизвестно: вернется ли когда-нибудь в прежнее состояние?

Эмпидокл кашлянул и предложил подкрепиться фруктами и вином. Цицерон отказался, раздраженно топнув.

Где его воля и руководство невозмутимого разума? Где добродетели философии: мудрость, справедливость, умеренность и мужество? Он должен честно себе признаться: сейчас они превратились в пустые слова, которые шепчет бледными губами отчаявшийся, опозоренный неудачник.

Как он заблуждался всю жизнь, уверяя людей, что государственный ум и твердая законность преобладают в республике!

Тога и меч, сенат и комиции – вот элементы управления республикой, которые должны находиться в строгом соответствии и равновесии. И первые всегда должны возвышаться над вторыми: слово и закон – над властью полководцев, традиционность сената – над колеблющимся мнением народного собрания. Но что теперь стоят его речи перед Помпеем и Цезарем с их легионами, перед Крассом с его фантастическим богатством и Клодием с буйными шайками головорезов.

Беззаконие и смуты, реки крови, расторжение священных уз религии и семьи – вот что грядет вслед за его изгнанием. Страшная, непроглядная ночь опустилась на Рим.

Снова вошел старик и принес зажженный светильник. Цицерон невольно обрадовался, такой жуткой казалась тьма, заполнившая опустелый дом. Он приказал подать ему письменный прибор.

Может быть, написать несколько строк детям?

Сын еще не скоро оденет тогу взрослого. Милая дочь Туллия любезна ему своей спокойной и чистой преданностью, но она замужем и последнее время отдалилась от отца, занятая семейными заботами. Пожалуй, никому не нужны слезливые излияния повергнутого в позорную грязь, стареющего отца. Его ближайший друг Помпоний Аттик поторопился скрыться в свою загородную виллу.

Все ученики покинули его, никто не пришел ободрить и защитить, даже прямой и смелый Марк Целий Руф. Впрочем, двери его дома охраняют молодые клиенты, благоговеющие перед гением и славой бывшего «отца отечества». Но смогут ли они уберечь его от кинжала наемного убийцы и от разъяренной черни?

Тишина беззвучно шептала. В ней было ощущение надвигающейся опасности. Цицерону стало казаться, что кто-то крадется по темным переходам и прячется за шкафами и занавесями.

Постепенно усиливаясь, его бил выматывающий озноб, тело покрылось омерзительным липким потом, отчаянно стучало сердце.

– Боги, спасите меня! – прохрипел Цицерон, ужас медлительной ледяной рукой сдавил ему горло.

Словно подброшенный невидимой пружиной, он вскочил и отдернул тяжелую ткань, закрывавшую вход в таблин. Там стояли они, казненные по его приказу катилинарцы, с закаченными глазами, прикушенными черными языками, и веревками, свисавшими с перетянутых шей…

Цицерон хотел закричать, но только глухо простонал и повалился на пол. Вот оно – мщение! Вот оно проклятие трехликой Гекаты! Он тут же торопливо поднялся, вперил во тьму остекленевший от ужаса взгляд…

Тьма была пустой и недвижной. Призраки исчезли, но проклятый занавес все еще шевелился, вздрагивал.

Цицерон вытер холодный пот и затравленно обернулся. А… вот теперь они сзади подкрадываются, ближе и ближе, пряча под плащом руку…

Кто вас послал? Цезарь или Клодий? Или, может быть, мертвый Каталина?

Воспаленный мозг Цицерона боролся с видениями.

Нет, нет, сжалься! Я не в силах перенести это безнадежное и бесконечное ожидание!

Цицерон безвольно побрел к тайнику, в котором был спрятан пузырек с египетским ядом. Он протянул руку… и увидел перед собой длинную фигуру, преградившую ему путь. Цицерон вгляделся и вдруг почувствовал прилив облегчения и радости: призрак его старого учителя, философа и оратора Молона Родосского смотрел на него с ободряющим выражением. Вспомнились его слова: «Стоик не спешит убежать из жизни, а покидает ее спокойно и с достоинством. Не приближай свой конец, ибо это малодушие, терпеливо выноси тяготы и страдания, хотя и старайся их избежать. Смерть – ничто, не следует ее бояться, жизнь мгновение, пользуйся ею, но не жалей о ней, ибо жизнь человеческая – случайность». Цицерон провел ладонью по мокрому лбу и снова сел в кресло. Понемногу он успокоился и, обессиленный видениями, задремал.

И тогда послышались шаги, приближающиеся через анфиладу комнат. Ну, это не призрак… Он идет решительно, не прячась и не скрывая своего нетерпения. Так ведет себя лишь тот, кто облечен доверием народного собрания, тот, кого послал весь Populus Romanus. Он суров и полон достоинства. Он идет сюда, чтобы истребить неугодного квиритам жалкого старика, четыре года тому назад посмевшего преступить закон. Он уже близко, и в руке его блестит меч. Все кончено, сейчас это произойдет.

Цицерон покорно склонил голову, в последний раз глубоко вздохнул и… узнал честного юношу Элия.

– Марк Туллий, – сказал Элий взволнованно, – тебе следует немедленно уйти из дома и, пожалуй, покинуть город. Сейчас прибежали мои отпущенники и объявили, что Клодий собирал народ в цирке фламиния, там он добился окончательного утверждения закона о твоем изгнании. Оба консула и Цезарь одобрили решение народа. Клодий искусно накалил толпу своими речами. Чернь пришла в ярость, раздались призывы к отмщению погибших сподвижников Каталины. Несколько минут назад твои друзья разогнали шайку каких-то подозрительных образин. Но если здесь окажутся тысячные толпы, даже ценою жизни мы не сможем защитить тебя.

– Спасибо, отважный Элий, я последую твоему совету, – кивнул Цицерон. – Если римляне хотят отдать государство во власть преступников, я вынужден покинуть их. Если не окажется среди римлян такого республиканца, как я, спасшего отечество от гражданской войны и тирании, то и они не долго останутся свободными. Такова моя судьба: я не могу ни победить без республики, ни быть побежденным без нее.

Цицерон прошелся по таблину с удрученным, но гордым видом.

– Эмпидокл, – сказал он секретарю, – заканчивай погрузку и поезжай к Капенским воротам. Я только напишу письмо брату. Элий с друзьями меня проводят.

Когда Элий и Эмпидокл ушли, Цицерон схватился за голову и, раскачиваясь, громко застонал. Лицо его исказилось, он заметался, нелепо натыкаясь на стены и волоча ослабевшие ноги. Потом сел и стал писать письмо брату Квинту, опытному политику и финансисту, на время предусмотрительно исчезнувшему из Рима.

– Брат мой, брат мой, брат мой! Никакая мудрость, никакое безупречное учение не дают мне достаточно сил, чтобы выдержать такое…

Внезапно он перестал писать, уронил табличку на пол и, не поднимая ее, бросился к выходу, пораженный леденящим приступом страха. Ему послышался грозный, нарастающий рев, с которым приближаются толпы разгневанного народа.

 

XII

Подходила к концу зима в год консульского правления Кальпурния Пизона и Авла Габиния.

Новые претенденты на магистратские должности наперебой ублажали избирателей. Обжорство и пьянство тысяч людей завершались страшными драками со множеством изувеченных и убитых.

Переполненные цирки дрожали от воплей, рукоплесканий, грохота колесниц. Казалось, еще немного – Рим задохнется, погибнет от собственного буйства и расточительства. Но обозы с продовольствием и товарами вновь и вновь стекались к Вечному городу. Отвернувшись от толпы праздных гуляк, расходились по мастерским хмурые ремесленники, и под бдительной плетью надсмотрщика принимались за тяжкий и безрадостный труд рабы.

Клодий собрал римский плебс в цирке Фламиния, чтобы утвердить закон об изгнании Цицерона как виновника казни катилинарцев. Возбужденная толпа бросилась к дому бывшего «отца отечества», смела стражников и подожгла особняк.

Цицерон успел заранее покинуть город и увезти наиболее ценное имущество.

– Ваш враг с позором бежал! Свершилась справедливая месть, о римляне, – торжественно произнес Клодий, глядя, как рушатся подрубленные мраморные колонны и пылают стропила. – Сейчас мы пойдем на Капитолий и установим доски с записью закона, принятого вами. А здесь, вместо логова предателя и убийцы, будет выстроен храм Свободы!

Добившись изгнания Цицерона, Клодий поставил на голосование комиций новое предложение: о назначении сенатора Марка Порция Катона полномочным послом на Кипре. Комиции проголосовали положительно, и сенатор с мрачной покорностью отправился пререкаться с изворотливыми кипрскими династами. Только теперь столицу оставил Цезарь. Во главе четырех отборных легионов он двинулся к границам «косматой Галлии», сопровождаемый бодрыми напутствиями друзей и проклятьями оптиматов.

Рим продолжал волноваться; в таблине поэта Валерия Катона тоже бушевали политические страсти. Хозяин старался успокоить своих пылких друзей. Правда, они ограничивались возмущенными пересудами, опасных и опрометчивых поступков в отношении правительства никто из них не совершал. Только Гай Меммий пытался начать судебное дело против Цезаря, но не нашел поддержки в сенате.

Меммий находился в состоянии бессильного бешенства. Он приходил с остановившимся, как у маньяка, взглядом и, никого не слушая, начинал сквозь зубы пространно объяснять ясную для всех сущность противозаконности и беспримерной наглости триумвиров. Он поносил нерешительность и слабость сената, сопровождая свои доводы такими изощренными ругательствами, что Валерий Катон пожимал плечами и сокрушенно качал бритой головой.

В виртуозности ругательного лексикона от Меммия не отставал Фурий Бибакул. Альфен Вар и Тицид тоже много говорили, осуждая Цезаря, но в их словах чудилась странная уклончивость, будто они боялись откровенно высказаться до конца. Как всегда стройно, обоснованно и решительно выступал Кальв. Он расхаживал с воинственным видом, бросая короткие, язвительные фразы и подчеркивая их резким движением маленькой руки. Черные глаза Кальва светлели от злобного вдохновения. Восхищенный Фурий старался записать хотя бы часть его обличительных, но, увы, необнародованных речей.

В исступление впадал обычно сдержанный Корнифиций. Небритый, взлохмаченный, с воспаленными веками, он потрясал кулаками и кричал, как одержимый:

– Трусы! Все трусы! Сенаторы, всадники… и вы тоже! В Риме больше нет мужчин! В этом городе живут одни дряхлые старухи! Вы забыли о нашей клятве? Чего вы ждете? – Корнифиций разрывал на груди тунику и, взвизгивая, рыдал.

– Квинт, милый, ради всех богов, успокойся… – просил его растерянный и огорченный Катон.

Стуча зубами по краю чаши, торопливо поднесенной ему Геллаником, Корнифиций затихал на несколько мгновений, потом отталкивал чашу и опять хрипло выкрикивал:

– Убить! Сегодня же убить Помпея! Схватить и распять, как подлого раба, Клодия! Догнать Цезаря, проползти, зарезать ночью в палатке…

Его красивое лицо искажала судорога; он тяжело дышал, пожелтевший, потный, истомленный ненавистью, потерявший былую элегантность. Цинна заботливо обнимал его и успокаивал настойчивым шепотом.

Молчал один Аллий, хотя и полностью разделял возмущение друзей. Последнее время он дурно себя чувствовал из-за беспробудного многодневного пьянства; его румяные щеки приобрели сизый оттенок, глаза опухли и потускнели, круглый живот нелепо обвис.

Ненадолго заходил Корнелий Непот. Он слушал смелые речи, сочувственно кивал головой, спрашивал: «Катулл не появлялся?» – и, пожав всем руки, спешил к своим папирусам и табличкам. Катон втайне ему завидовал: несмотря на хаос и волнения в городе, историк осуществлял свои замыслы, работая над объемистой «Хроникой» (всемирной историей в трех томах). Однажды Непот рискнул втиснуться между запальчивыми диспутами и прочитал отрывок из описания греко-персидских войн. Нашествие Ксеркса и подвиг трехсот спартанцев, рассказанные впервые на языке римлян, произвели впечатление. Поэты почтительно смотрели на худощавого, голубоглазого Непота и невольно думали о том, что его знаний и усердия хватило бы, пожалуй, на все их легкомысленное и шумное сборище. Знаменитый оратор Гортензий, часто теперь бывавший у них в гостях, подошел к историку и поцеловал его с признательной улыбкой. Он сделал это изящно и величественно, внушая окружающим чувство неоспоримой правильности всего того, что он делал или произносил.

Поэты недосчитывали в своих рядах только двоих: Катулла и Целия Руфа.

Красавец Руф исчез больше месяца назад. Сначала предполагали, что он потрясен изгнанием любимого наставника. Но вот клиенты Валерия Катона принесли невероятную новость: Марк Целий Руф, честный и смелый Руф, ученик великого Цицерона, живет теперь в доме его злейшего врага Клодия! Друзья не знали, как в это поверить. Одни проклинали Руфа, другие их увещевали, сомневаясь в его измене.

Наконец пришел Катулл, усталый, грустный, но тщательно одетый, надушенный и причесанный. Он получил интересное письмо от отца и хотел обсудить его с Валерием Катоном. Старик писал с наивным или, может быть, преднамеренным восторгом о пребывании Цезаря в Вероне, По его словам, Цезарь оказался любезнейшим человеком, который сумел привлечь к себе все образованное общество. Цезарь обещал новые льготы муниципалам. Он дарил польщенным матронам изысканные подарки и под огромные проценты занимал деньги у веронских ростовщиков, состязался в остроумии с молодежью и так весело приглашал юношей принять участие в походе, будто речь шла об увлекательной травле лис. Его солдаты не пьянствуют, не скандалят и не грабят. За три недели Цезарь не только успел завести несколько любовных интриг, но подготовил запас продовольствия, теплую одежду и зимние квартиры для армии. Отец Катулла был счастлив, что Цезарь побывал у него в доме. «Трудно себе представить более скромного и благожелательного гостя», – уверял сына старый муниципал.

В конце письма Катулл с двойственным ощущением удовольствия и досады прочел: Цезарь расхваливает его стихи, Цезарь предрекает ему еще больший успех, Цезарь хотел бы стать его покровителем.

– Как же ты собираешься поступить? – спросил Валерий Катон дрогнувшим голосом.

Катулл искренне удивился. Неужели даже Катон не в силах преодолеть низкого, оскорбительного подозрения? Впрочем, настало время, когда честность и чистота души считаются свойствами слюнтяев и дураков. Всякий стремится извлечь хотя бы минимальную пользу из случайной снисходительности власть имущих. Что ж, разве Катулл теперь не римлянин и практичность не должна стать его главным достоинством? Ведь, по мнению благородного Катона, ему следует срочно подольститься к Цезарю, суметь наконец нажиться под его покровительством и сделать головокружительную политическую карьеру…

Катулл усмехнулся и спрятал письмо в сумку.

– На тебя очень сильно действуют провинциальные новости, – сказал он без тени упрека. – Но дело в том, что меня с детства, и совершенно справедливо, считали недотепой.

Катон ощутил угрызения совести и братскую нежность к взбалмошному веронцу, вечно обеспокоенному любовными неурядицами и до нелепости бескорыстному.

– Прости мою забывчивость, Гай, – сказал он, – я забыл о том, что ты всего лишь поэт. Просто – поэт, а не политик и не торгаш, сочиняющий стихи…

Катулл пожал плечами:

– Во-первых, я действительно слишком ленив и неловок. Во-вторых, сластолюбивый Цезарь и его наглые прихвостни мне отвратительны. Но главное – я сейчас вообще не думаю ни о Цезаре, ни о Помпее или о Цицероне… Словом, я равнодушен ко всей этой традиционной и грязной возне нобилей.

– Не сочту равнодушие в такие дни похвальным для гражданина, – заметил Катон сухо и еще долго шелестел тонкими губами что-то укоризненное. Катулл его не слушал.

– Я много дней не виделся с Клодией, – прошептал он. Его глаза наполнились обильными слезами. Он превратился в обиженного мальчика, грубо отвергнутого с его безумной любовью.

Катон догадывался, как он беззащитен перед обольстительной игрой и расчетливой жестокостью аристократки. Друзья больше не завидовали его связи с Клодией. До них доходили слухи о частых ссорах любовников, о возвратившемся легкомыслии красавицы и о смешной ревности Катулла.

Любовь его все разгоралась, перерастая в отчаянное, страстное обожание и изливаясь во взволнованных и совершенных стихах, подобных которым еще не знала римская поэзия. Катулл смотрел на свою возлюбленную потрясенными глазами фанатика, ему представлялось кощунственным вспомнить о том, как эта богиня стонала в его объятиях.

Клодия была волшебницей, исполненной сознания своей покоряющей женственной силы. Оттенки ее страсти менялись многократно, неожиданно и необъяснимо. Любовные метаморфозы Клодии околдовали Катулла. Он не мог привыкнуть к божественной гармонии ее нежного голоса и благородного облика, когда в обществе самых придирчивых ценителей она безошибочно, с лукавой, чуть двусмысленной усмешкой, читала его элегии. Он не мог примириться с тем, что вчерашняя разнузданная гетера и сегодняшняя высоконравственная матрона, беседующая с Варроном о поэтике Каллимаха, одна и та же непостижимая Клаудилла.

 

XIII

Скоро Катулл получил еще одно письмо из Вероны. Отец сообщал ему о смерти младшего сына, Спурия, подкошенного гнилой лихорадкой в далекой Троаде. Это случилось месяц назад, но известие пришло только теперь.

Катулл плакал безутешно, кусая руки и царапая ногтями лицо. Он вспоминал улыбку и ласковые глаза брата, его мягкую рассудительность и постоянную готовность прийти на помощь. Их характеры были во многом различны, но, может быть, именно поэтому они так любили друг друга. Катулл вспоминал проводы Спурия, последние поцелуи и запах грубого шерстяного плаща, в который он уткнулся, чтобы скрыть невольные слезы. Думал ли он тогда, что видит Спурия в последний раз? Брат был с детских лет единственным, незаменимым поверенным всех его замыслов. К нему Катулл относился с безоглядной искренностью, ему первому приносил свои стихи на дружеский и взыскательный суд. И вот – все кончено: никогда больше он не увидит ясной улыбки Спурия, не услышит его голоса.

Воспоминания усиливали тоску Катулла, соединяясь с ревнивыми мыслями о Клодии. Днем и ночью он лежал, обливаясь слезами, голова его бессильно и маятно моталась на скомканном валике подушки.

– Гай Валерий, да нельзя же так убиваться, – говорил укоризненно старик Тит. – Горе большое, что и толковать, но ведь и себя пожалеть надо. Гляди-ка, от плача глаза ослепнут или сердце заболит… Клянусь богами, всем придется переплывать Ахеронт – кому раньше, кому позже… Не лучше ли тебе навестить да утешить отца и матушку?

Старик хитрил: ему хотелось домой, в деревню. Катулл послушался его, затих и оцепенел. Ночь он не спал, утром решил написать Клодии, Катону и Кальву. Потом передумал и послал записку о своем отъезде только земляку Корнифицию.

Через два дня Катулл с небритой бородой, в темной тунике, пенуле с капюшоном и войлочной шляпе сел вместе с Титом в крытую повозку, запряженную понурыми мулами. Захлопали бичи, пронзительно заскрипели колеса, и большой купеческий обоз двинулся по скользкой от разжиженной грязи Фламиниевой дороге. Обоз направлялся в Верону через Аримин, Равенну и Мантую. Перекликались хмурые возчики; злым, пропойным голосом ругался начальник охраны, проезжая верхом вдоль длинного ряда неуклюжих возов; мулы встряхивали мокрыми ушами, отфыркивались и жалобно икали. Черными клочьями метались над дорогой охрипшие галки. Зимний рассвет брезжил сквозь рваные, бешено мчавшиеся тучи; свистел ветер в голых ветвях, и прерывистый дождь косо хлестал по кожаному верху повозки. Бурная ночь сменилась таким же ненастным днем.

Уложив в ногах дорожные сумки, Тит накрылся овчиной и задремал. Катулл угрюмо и неподвижно уставился через плечо возчика в сизую, промозглую даль. В отчаяньи он стискивал окоченевшие пальцы. Мысль о смерти брата терзала его постоянно, и в душе мрачно теснились предчувствия новых бед.

Альпийские ветры занесли Верону глубоким снегом. Переполненная интендантами, фуражирами, маркитантами, солдатскими шлюхами и костоправами, она напоминала неопрятный и шумный походный лагерь. Верона готовилась усладить отдых победоносных легионов Цезаря, которые могли в скором времени явиться на зимние квартиры. После разгрома Цезарем галльских племен гельветов и секванов, а также свирепых германцев все устремились к нему в предвкушении добычи.

Катулл с досадой оглядывался по сторонам, не узнавая свой тихий городок. Он едва добрался до родительского дома; снег серыми пластами лежал на кровлях, а под ногами пешеходов и лошадей раскисал, превращаясь в чавкающую, навозную жижу.

Отец встретил Катулла с холодным спокойствием. Казалось, он был не очень опечален постигшей его утратой или скрывал скорбь под непроницаемой личиной. Мать, увидев старшего сына, разрыдалась. Она заметно постарела и похудела, ее хрупкие кости жалко просвечивали сквозь желтоватую кожу. Отец выглядел гораздо свежее, хотя и был на десять лет ее старше. Катулл бросился к матери и неистово целовал ее ранние морщины и дрожащие руки, пахнувшие терпкими мазями. Он испытывал страдальческое счастье, ощущая, как ее слезы текут по его щекам и смешиваются с его слезами. Все еще рыдая, она неожиданно отстранилась и взглянула на него удивленно, будто с сожалением убеждаясь, что перед нею именно он. Почтенную матрону не обезоружила сыновняя нежность. Перестав всхлипывать, она своенравно вскинула голову с узлом седеющих кос и начала упрекать его в распутстве и расточительности, только и составлявших, по ее мнению, жизнь таких, как он, опустившихся бездельников.

Для того ли он спешил прижать ее к груди, чтобы услышать упреки, граничившие с бранью? Ее ли имя он шептал дорогой, как спасительное заклятье от тоски и бед? Или, произнося имя матери, он представлял себе кого-то другого, больше похожего добротой и чуткостью на умершего брата? Он отступил со смущением и обидой. Отец поспешил несколько смягчить неприятный привкус их встречи. Он предложил оставить пока посторонние разговоры, а в память бедного Спурия совершить молебствие и ритуальную трапезу. В триклинии он рассматривал сына с любопытством, застольную беседу вел осторожно, рассуждая о превратностях жизни и о чести семьи.

Серьезный разговор состоялся на другой день. Отец заявил, что знает все подробности его жизни в Риме от земляков, а также из посланий неизвестных доброжелателей, соболезнующих ему по поводу недостойного поведения его старшего сына.

– Ты мог завести полезные знакомства, я дал тебе достаточно денег и рекомендательные письма. Но ты предпочел общество пьяниц и прощелыг, – говорил отец с презрительным недоумением. – Ты сочиняешь неприличные стихи, издаешь их и даришь своим беспутным приятелям. Допустим, тебе кое-что удается в поэзии. Сам Юлий Цезарь не остался равнодушным к твоему дарованию. Но зачем эти гнусные эпиграммы и опасные замечания в адрес правителей? Или ты хочешь попасть в тюрьму, как клеветник и отщепенец? И нанести этим ущерб моему авторитету и моим родительским чувствам? Ты поехал в Рим, чтобы развить свои способности, которые ты считаешь исключительными, – не возражай, я знаю, что ты так считаешь! Почему же тебе не заняться доходным делом? Например, адвокатским или коммерческим?

Отец продолжал с наигранной бодростью:

– Почему бы тебе не проявить себя добропорядочным гражданином? Ты спрашиваешь, по отношению к кому следует соблюдать добропорядочность? Надо иметь голову чуть умнее ослиной, чтобы понять, кто железной рукой держит в республике власть. И во что выльется в ближайшем будущем сопротивление могучим обладателям империя…

Отец, по-видимому, совсем не желал прослыть принципиальным республиканцем. Более того, он явно принадлежал к противникам старых традиций. Его интересовало возрастающее влияние муниципий на политическую жизнь государства и возможность увеличения доходов муниципальной знати. Короче говоря, его интересовало то, что касалось его самого.

Он говорил безостановочно, размеренным и твердым голосом. Вместе с длинными поучающими фразами изо рта у него шел пар.

Дом веронских Катуллов, выстроенный около столетия назад, обветшал и холодными зимами промерзал насквозь. Под узкими окнами натекали мутные лужи. Бассейн в атрии переполнялся, и служанкам приходилось отчерпывать воду, чтобы она не хлынула через край. Хозяева и домочадцы кутались в шерстяные накидки и собирались вокруг жаровен.

Зимой в доме не хватало света – сегодня с утра зажгли масляные светильники. Мать приказала подогреть вино в бронзовом кувшине. Неряшливый старик повар наполнил гретым вином две большие чаши, а белокурый мальчик, озабоченно сопя, отнес их в таблин.

Гай сидел в кресле напротив отца, слушал его настойчивые советы и смотрел в сторону грустными глазами. Он знал – отец достаточно образован и умен, чтобы не пренебрегать признанием его таланта, но, прежде всего, старику нужны ощутимые результаты, подтверждающие этот сомнительный успех. Да и что для него слава стихотворца, если она не способствует приобретению высокого общественного положения и не приносит доходов? Отец гордится своей политической осмотрительностью и уважением городской верхушки, а теперь еще и приятельством самого Цезаря. Он происходит из рассудочной и крепкой породы первых латинских переселенцев, не то что мать – мнительная и вспыльчивая, вечно встревоженная суевериями и вздорными слухами. Гражданство отец матери получил за беспорочную военную службу и верность республике. В его доме еще терпко пахло необузданным запахом варварства; дочь он воспитывал по старинке: без римских нарядов и греческой слюнявой изысканности.

В детстве и ранней юности Катулл был нежно привязан к матери. Во время его частых болезней, разогнав нянек, она самоотверженно выхаживала большеглазого заморыша, пела ему монотонные деревенские песни, поила горячим молоком с сотовым медом и, казалось, любила его сильнее здоровяка Спурия и сестер. Но к тому возрасту, когда Гай получил право надеть «тогу взрослого», мать к нему охладела. Его увлечение поэзией и дружба с учеными греками раздражали ее здравомыслие и заставляли брезгливо сторониться своего первенца, в чем-то необъяснимо не оправдавшего ее надежд.

Даже теперь, после двух лет разлуки, она смотрела на него с прежней неприязнью и недоверием – свойствами ограниченных и гордых людей.

Отец снисходительно относился к шалостям молодежи, он поощрял способности сыновей и не жалел денег на их образование. Ему нужно было от них только одно: преуспеяние. В этом отношении его не радовал ни рассудительный, но лишенный тщеславия Спурий, ни легкомысленный и строптивый Гай.

«О злая судьба, ты оставила мне сына, похожего на яркий пустоцвет, – он привлекает внимание, но бесполезен: не зреет и не приносит плодов. Он не стремится заполучить государственную должность, а ведь участие в управлении государством – главная и священная обязанность гражданина. Он отвернулся от кипучей жизни общества и остается лишенным состояния и доброй славы. Не хочет он испытать и многотрудной, опасной, но почетной доли воина, подобно его доблестным предкам. Итак, Спурий умер. Гай сочиняет постыдные безделки и возмутительные эпиграммы… К старости я пришел без наследника и в совершенном одиночестве».

Таковы были печальные размышления умного и почтенного муниципала. А Гай Катулл думал по-своему.

Разве тщеславный старик поймет его предназначение, его муки и мечты? Разве расскажешь о поцелуях Муз, прилетевших к нему с отрочества пламенными ночами? Разве докажешь практичному дельцу, что долг патриота есть неприятие беззакония и самовластья, угрожающих республике? И разве поведаешь ему о своей безумной любви?

Гай слушал отца, вернее, делал вид, что внимательно слушает. На самом же деле до него явственнее назидательных речей доносилось потрескиванье углей в жаровне, ворчание собаки, звон медной посуды, гулкий стук дождевой капели в тесном внутреннем дворике и голос молоденькой рабыни, тихо напевающей в соседней комнате. Наверное, она штопает одежду, прядет шерсть или занимается другой домашней работой; у нее блестящие черные глаза, пунцовые губки, как у ребенка, расчесанные на пробор гладкие волосы и круглая шейка, от которой невозможно оторвать взгляд.

Отец закончил свой монолог и приготовился выслушать ответ Гая без всякой надежды на что-либо ободряющее. Гай тяжело вздохнул, побарабанил пальцами по изящному буксовому столику с изогнутыми ножками и начал уныло оправдываться.

В течение всего времени, прожитого Катуллом в Вероне, отношения между ними оставались натянутыми. Чтобы развеять грусть, он бродил по городу. Его с восторгом встретили два молодых веронца, Фабулл и Вераний, вместе с ним посещавшие грамматическую школу, а позже – поэтические собрания и пирушки. Они расспрашивали и утешали Катулла, красноречиво вздыхая. Встреча с ними привела Катулла в более уравновешенное и бодрое состояние. Он постарался забыть горести, с удовольствием вспоминая веселую юность. Особенно ему был приятен Вераний – приветливым нравом, открытым лицом и голубыми глазами походивший на умершего Спурия.

Друзья уселись за стол в скромном доме Верания. Его мать, радушная и болтливая маленькая старушка, с помощью ленивой рабыни, толстухи и растрепы, поставила перед ними наскоро приготовленное угощение. Вераний отбил горлышко у замшелой бутылки, и они, не забыв плеснуть на пол во славу богов, помянули бедного Спурия, чей пепел лежал так далеко.

После полудня к ним присоединился пылкий почитатель Катулла, двадцатилетний Цецилий.

– Гай, дорогой мой, видел бы ты, сколько прекрасных книг я собрал за эти два года! – воскликнул Цецилий, сияя золотисто-коричневыми глазами. – Я отвез их к себе на озеро (Цецилий жил в городке Новум Комум на берегу Ларийского озера), и среди них почетное место занимают твои стихи. Моя жена тоже считает их непревзойденными, ведь и моя жена – поэтесса.

Юноша наизусть читал элегии Катулла, с его лица не сходило при этом глуповатое и восторженное выражение. Фабулл посмеивался над ним, но Цецилий не обижался. Он гордился дружбой с Катуллом и, сидя рядом с ним, чувствовал себя вполне счастливым. Жизнерадостность Цецилия, его наивное преклонение словно вливали умиротворяющее лекарство в сумрачную душу Катулла.

Вераний и Фабулл просили не забывать о них и присылать им новые стихи. В скором времени они и сами собирались в столицу. Семь лет назад, совсем юными, они уже попытали счастья – ездили в Испанию в числе многочисленного сопровождения претора Кальпурния Пизона. Но напрасно они мечтали разбогатеть. Пизон разорял иберийские города в свою пользу, юные муниципалы возвратились ни с чем.

После второй бутыли друзьям стало жарко. Они хохотали, острили, рассказывали Катуллу о любовных победах, действительных и только что придуманных. Катулл пил и улыбался совсем беззаботно, слушая слегка заплетающуюся речь Цецилия.

– Клянусь Аполлоном Дельфийским… Клянусь Аонидами… – говорил захмелевший Цецилий, прижимая руку к груди. – Я не знаю, кто эта твоя несравненная Лесбия, но так изящно и сильно не воспел возлюбленную ни Асклепиад Самосский, ни Феокрит, ни Каллимах, ни изысканный Мелеагр…

Катулл шутливо отмахивался от неумеренных похвал Цециллия и вдруг побледнел. Видение обольстительно смеющейся Клодии явилось ему мнимым даром веселья. У него сжалось сердце, будто обручем стиснули грудь, глаза застлали слезы нестерпимой тоски. Все притихли, думая, что он плачет об умершем брате. О, наивные простаки!.. Ему не нужно ни друзей, ни родных… Единственное счастье для него – возвратиться к губительно-прекрасной патрицианке, снова обонять знакомый аромат светящихся волос, с тайной дрожью прикоснуться к ней, чувствуя под скользящей тканью упоительное тело…

Катулл стиснул челюсти, как изголодавшийся хищник, что давно алчет в ночном лесу своей трепещущей жертвы.

Он не мог больше терпеть разлуку с Клодией. А внешних причин для поспешного отъезда было достаточно: отвратительная толкотня на улицах, повсеместное превознесение доблестей удачливого человекоубийцы Цезаря, упреки матери и отчуждение отца.

 

XIV

С ломким треском горели соломенные крыши галльских селений. Вырубались священные дубравы, разрушались алтари прорицателей-друидов, вытаптывались луга и тучные нивы…

Обширные пространства Галлии все больше оказывались под жестоким контролем римского войска. Испытанные в войнах, смуглые италийцы продолжали уверенно громить толпы отчаянно сражавшихся белокурых гигантов. Впрочем, Цезарь не всегда действовал только силой. Одни вожди становились его союзниками, другие пытались откупиться, не жалея накопленных предками сокровищ, третьи бежали к германцам или бригам, четвертые заменяли варварские штаны цивилизованной тогой и переходили на службу к завоевателям. Цезарь отлично разбирался в племенной мешанине и вековых противоречиях галлов. С ловкостью гениального интригана он стравливал их, запугивал, подкупал, карал и обманывал. Своим солдатам он казался воплощением самого непобедимого Марса. Цезарь спал вместе с ними, где приходилось, – на земле, в палатке и на телеге, ел из солдатского котелка, спокойнее всех переносил холод и жажду, удивлял своей выносливостью в многодневных походах, а когда требовалось их воодушевить, первым бросался навстречу галльским секирам. Он помнил имена ветеранов и лично следил за перевязкой и лечением раненых. После удачного дела он дарил каждому солдату рабыню и горсть серебра, осыпал друзей драгоценностями, но сокровищницы варварских капищ приказывал вычищать в свою пользу.

Навстречу обозам, доставлявшим в армию продовольствие, навстречу вспомогательным отрядам, подвозившим тараны, зажигательные снаряды, катапульты, онагры и баллисты, двигались к альпийским перевалам тысячи повозок с золотыми сосудами и украшениями. Римляне угоняли в Италию огромные табуны и стада. Под охраной кавалерийских отрядов тянулись длинные вереницы пленных. Скрип колес, рев и ржанье животных, щелканье бичей, вопли и стоны пленников, ругань солдат, стук и грохот сливались в ужасающий, трагический шум над некогда мирными дорогами Галлии.

В грязи и пепле разоренных селений истлевали тела погибших от ран и голода, повсюду смердели со вздутыми животами и задранными копытами околевшие лошади и быки. Медведи, волки, одичавшие псы сбегались на падаль. Омерзительно каркая, вороны и орлы-могильники черными стаями закрывали небо.

За полгода войны Цезарь отослал в Италию тридцать пять тысяч рабов. В Риме объявили всенародные празднества в честь победителя галлов; сенат вынужден был воздать хвалу своему неукротимому и удачливому врагу. Римские банкиры, откупщики и работорговцы метались с горячечно выпученными глазами. Они рвались в только что завоеванную страну: шагая по трупам и дымящимся развалинам, легче всего было приобрести колоссальное состояние. Только бы успеть, не пропустить благодатное время новых римских побед! Служить под началом Цезаря устремились многие молодые аристократы, среди них – прославленный кутила Марк Антоний, сын Марка Красса Публий, сыновья магистратов, сенаторов и даже брат изгнанного Цицерона. Слухи о богатствах Галлии не давали спать ни пресыщенным нобилям, ни нищим оборванцам. Всюду звучали странные названия захваченных северных городов: Герговия, Лугудун, Аварик, Бибракта… Все думали о Галлии, все говорили про Галлию, все бредили Галлией.

Деловая жизнь Рима, подстегнутая притоком золота и рабов, бурлила. Войсковые квесторы передали казначейству республики горы ценностей стоимостью в сорок миллионов сестерциев; вероятно, не меньше Цезарь оставил себе и своим приверженцам. По всей Италии стоимость золота сравнительно с курсом серебра упала в четыре раза. В конторах банкиров и ростовщиков ежедневно совершались десятки головокружительных сделок. Вокруг римских богачей, глотающих фантастические барыши, извивались и щелкали зубами бойкие неопрятные людишки с всклокоченными волосами и воспаленными веками – горбоносые сирийцы, сидонцы, иудеи, коричневые египтяне и льстивые, коварные греки.

Консулы пятнадцать дней увеселяли народ на деньги Цезаря. В цирках состоялись грандиозные представления. За тысячами столов римляне пировали, будто в дни Сатурналий. Оставшиеся в Риме сподвижники Цезаря чувствовали себя все уверенней.

Той же порой многие пристрастные наблюдатели, следившие за деятельностью цезарева агента Клодия Пульхра, невольно вспомнили откровенные намеки Цицерона о слишком близких отношениях Клодия с красавицей сестрой. Впрочем, ни для кого это не было тайной. Но вышеназванное обстоятельство стало особенно увлекательным, когда посещения прекрасной патрицианкой возлюбленного братца заметно участились с явлением в его доме оратора и поэта Марка Целия Руфа.

Вот здесь-то и возникло сочетание необычных случайностей, придающих отношениям Клодия, его сестры и Руфа скандально-политический привкус.

Каким образом Руф, любимый ученик Цицерона, друг республиканцев – оптиматов Кальва и Меммия, оказался среди окружения Клодия, оставалось загадкой. Некоторые простаки пытались объяснить это просто: небогатый адвокат снял пристройку в доме трибуна, ну так что же? Конечно, язвительно возражали скептики, во всем Риме он не нашел другой квартиры… Значит, Руф изменил своим друзьям и своим убеждениям? Перешел в лагерь популяров и даже примкнул к самому крайнему их крылу, к бесчинствующему Клодию? Многие видели, будто бы, как Руф провозглашал здравицы Юлию Цезарю и рукоплескал на Форуме его клеврету Ватинию…

Но это была лишь первая часть забавной проделки Руфа. Как только Катулл уехал в Верону, прояснилась и еще одна сторона хлопотливой сноровистости адвоката. Руф стал являться повсюду рука об руку с Клодией. Они любезничали, бросая друг на друга томные взгляды, и всячески старались вести себя так, чтобы никто не мог усомниться в их взаимной страсти.

Клодия счастливо улыбалась, ее прелестное кругловатое лицо с нежным румянцем напоминало облик белокожих и белокурых галльских княгинь; она носила и золотые галльские украшения – это было сейчас особенно модно. И Целий Руф выглядел великолепно, под стать ей: мужественно-смуглый, с орлиным носом, резкой линией волевого подбородка и гордой осанкой. Они не расставались целыми днями, и ночевать Руф отправлялся в спальню Клодии, с успехом замещая своего друга Катулла. Рим нетерпеливо ждал приезда веронца. Друзья и враги, женщины и мужчины предвкушали удовольствие.

Однажды на Форум, к портику Весты, где происходили литературные диспуты, пришел Лициний Кальв. Выждав немного, Кальв предложил довольно многочисленному собранию послушать эпиграмму Катулла, написанную только вчера.

Некоторые поэты сделали кислую мину. Предусмотрительные хитрецы приготовились записать услышанное. Оратор Гортензий приставил к уху ладонь, чтобы не упустить ни слова. Молодой литератор Асиний Поллион заранее торжествующее улыбался.

Достав табличку, Кальв прочитал:

Руф! Я когда-то напрасно считал тебя братом и другом! Нет, не напрасно, увы! Дорого я заплатил. Словно грабитель подполз ты и сердце безжалостно выжег, Отнял подругу мою, все, что я в жизни имел. Отнял! О, горькое горе! Проклятая, подлая язва! Подлый предатель и вор! Дружбы убийца и бич! Плачу я, только подумаю: чистые губы чистейшей Девушки пакостный твой гнусно сквернит поцелуй. Но не уйдешь от возмездья! Потомкам ты будешь известен! Низость измены твоей злая молва разгласит!

С этого дня внимание римлян к любовным похождениям Клодии еще более обострилось. Уязвленный Катулл через каждые несколько дней сочинял новую эпиграмму и собирал дань всенародной славы. Под базиликами, во дворцах и тавернах, на рынках и площадях обычно обсуждались теперь следующие новости: блестящие победы Цезаря; обогащение и мотовство Цезаревых сподвижников; дебаты в сенате по поводу возвращения изгнанного Цицерона; самоуправство Клодия, незаконно отнявшего поместье у судьи Вария; слухи о странных стонущих звуках, исходивших из-под земли недалеко от Неаполя, и, наконец, стихи Катулла.

К последней теме обратился и разговор молодых людей, стоявших солнечным утром у колоннады Эмилия. Это были друзья и знакомые Катулла, сведущие не только в тонкостях поэзии, но и во всех подробностях его жизни.

– Я допускаю, что Катулл многого добился в искусстве стихосложения, но к непристойности содержания в его стихах привыкнуть невозможно… – говорил поэт Фурий Бибакул.

И длинный, худой щеголь Порций с испитым лицом и выпяченной нижней губой, и сверкающий перстнями Тицид с напомаженной бородкой, узкой, как на статуях египетских царей, и оратор Калькой, больше прославившийся кутежами, чем успехами на ростральной трибуне, и даже земляк Катулла, массивный и громогласный Вар, – все кивнули головами, соглашаясь с Фурием. Действительно, Катулл в своих эпиграммах на Руфа перешел всякие границы грубости и бессмысленной клеветы.

Руф оказался политическим перевертышем, примкнувшим к партии Цезаря… Но об этом-то Катулл как раз и не упоминает, – он поносит Руфа только за то, что тот отбил у него Клодию. Боги всеблагие, разве в этом дело! Не стань Руф ее тысяча первым любовником, подвернулся бы кто-нибудь другой. Неужели Катулл не понимает столь простой истины?

Что же касается прекрасной патрицианки, которую Катулл раньше воспевал так восторженно, то тут уж он совсем обезумел. Какими только оскорблениями он не поливает свою недавнюю возлюбленную, точно из помойного ведра! Он избрал для этого интересную форму: обращается к своим ямбам и учит их, как уломать «подлую девку» и потребовать у нее обратно табличку со стихами. О мать богов, здесь и «мерзкая подстилка», и «порождение гнуснейшего разврата»!

Рассуждая об этом, еще один собеседник, близкий друг Цицерона, трибун Сестий, искренне негодовал. Сестий был мужчиной лет сорока, с лысым лбом, зеленым цветом лица и унылым носом. Несмотря на болезненный вид, энергии и смелости Сестию было не занимать. Он явился одним из инициаторов борьбы за возвращение Цицерона из изгнания.

Итак, Сестий стоял у колоннады Эмилия и строго судил стихи Катулла. Милейший юноша Фурий прав: Катуллу следует выбирать выражения. Как не стыдно писать так о римлянке, хотя она и сестра злобного чудовища Клодия Пульхра! И дело не в ней, наконец, а в римской поэзии! Что это: «улыбка сучья» и «собачья морда»?

– Я чуть не лопнул со смеху, читая последние строчки, – признался Альфен Вар. – Ничего не скажешь – ловко закручено!

Собеседники опять пожали плечами. Как бы там ни было, от Катулла напрасно ждут изящной поэмы на редкий мифологический сюжет. Нет, Катулл слишком увлекся своими пошлыми переживаниями. Вообще Катуллу повезло. Он прославился потому, что Катон и Кальв суют во все сборники любую блажь, какую бы ему ни вздумалось нацарапать. Он их прямо околдовал, они готовы жизнь отдать за его стихи.

Литераторы долго обсуждали поведение взбалмошного и безалаберного веронца. Они любили его, конечно, но правда для них свята: не следует превозносить Катулла выше того, чего он действительно стоит.

– А то совсем уж рехнулись, – возмущенно сказал Луций Калькой, поднимая красиво подведенные брови, – издают две жалких строки…

– У кого ты нашел эти две строки? – спросил Тицид, позевывая и небрежно вертя пальцами тросточку.

Калькой достал из сумочки, украшенной сердоликом, свиток и развернул его.

– Вот сборник Асиния Поллиона. И сюда между законченными и вполне приличными стихами втиснули Катулла, послушайте-ка…

Да. Ненавижу и все же люблю. Как возможно, ты спросишь? Не объясню я. Но так чувствую, смертно томясь.

Вар фыркнул:

– Только и всего?

– Odi et amo… Какая нелепость! – воскликнул Осетий.

– Пустяк, не стоящий внимания, – произнес Тицид, но почему-то поежился, будто от внезапного озноба.

 

XV

Катулл вернулся в Рим без старика Тита и почти без денег. Прощаясь, отец не предложил ему и полсотни аурей. Катулл выслушал его наставления и с сыновней почтительностью поцеловал суховатую руку матери. Он покинул их с облегчением и печалью.

По приезде он отправился на Квиринал: пристройка в доме всадника Стаберия оставалась пока за ним. Стаберий передал ему письмо от Корнелия Непота. Историк настойчиво просил навестить его в день приезда, не откладывая ни минуты. Взволнованный тон письма не походил на обычную рассудительность Непота. Катулл почувствовал странную тревогу и как был – с запущенной бородой, в войлочной шляпе и дорожном плаще – поспешил к другу.

Непот крепко поцеловал веронца, провел его в таблин и тщательно задернул вход занавесом.

– Что случилось, Корнелий? – спросил Катулл упавшим голосом, тревога не оставляла его, словно подтверждая самые ужасные предчувствия.

Непот воскликнул, подняв руки:

– Хвала богам, что ты послушался моего письма! – И он рассказал Катуллу об измене Клодии.

Катулл сначала был неподвижен, потом побледнел, как мертвец, и бросился к двери, но историк твердо стоял на пороге. Катулл грубо выругался, пытаясь его оттолкнуть. Непот заранее призвал все свое хладнокровие и все участие дружбы.

Они долго боролись. Непот пересилил и, тяжело дыша, повалил Катулла на низкое ложе, устланное шерстяным покрывалом.

Катулл лежал лицом вниз, растерзанный и униженный, из-под задравшейся сбоку грязной туники торчали его худые волосатые ноги. Лежа, он еще раз осознал свое бессилие перед постигшей его бедой. Катулл вцепился пальцами в свои отросшие космы и зарыдал. Грустно мигая и слушая, как он глухо взлаивает и скрипит зубами, Непот накрыл ему ноги краем покрывала и молча гладил по прыгающей спине.

Когда Катулл с усилием поднял мокрое лицо, Непот обнял веронца и начал говорить. Он негодовал, убеждал и ободрял. Он приводил примеры из мифологии и истории. Он использовал в своих рассуждениях стихи и изречения философов. Рассуждая, он расхаживал перед Катуллом, который продолжал лежать, полузакрыв распухшие веки. Наконец Непот умолк и стоял напротив с открытым ртом, будто собираясь еще что-то прибавить. Веронец криво усмехнулся искусанными губами.

– Прости, я обеспокоил тебя, мой Корнелий. Вечно меня преследуют неприятности. Но я люблю эту развратницу до безумия. Прошу тебя, дай мне выйти. Я убью Руфа и отнесу ей кинжал, испачканный его подлой кровью. Пойми, мне все равно не жить без нее.

Непот велел принести конгий крепкого аминейского и кисть вяленого винограда. Катулл смирился с непреклонностью друга. Увидев вино, он словно оживился и пил стакан за стаканом. К вечеру он попросил третий кувшин.

Непот несколько раз вставал ночью, подходил к таблину и прислушивался. Веронец наливал в стакан вино, икал и, всхлипывая, бормотал несвязные слова. Заснул он, нелепо скорчившись, завернув голову шерстяным покрывалом. Когда он проснулся, у него началась тяжелая рвота.

На другой день Непот вошел в таблин, толкнул ногой пустые кувшины и сказал:

– Хватит, Гай. Для тебя нагрели воды, вымойся, сбрей бороду и перемени одежду.

Катулл хмуро повиновался. Его покачивало. Скоро он явился выбритый и в чистой тупике. Непот подал ему кусок папируса, тушь и тростинку. Дрожащей рукой Катулл написал письмо Клодии.

В ожидании ответа он метался по комнатам и от нетерпения готов был биться головой о стены. Через час посланный с письмом раб вернулся. Он рассказал, что отнес письмо на Палатин в дом госпожи Клодии, но вместо ответа получил только пинки. Двое верзил схватили его и вышвырнули на улицу.

У Катулла ослабли ноги, он опустился на скамью.

– Может быть, все еще изменится… – неуверенно произнес Непот, не зная, что предпринять дальше. Катулл лег и лежал не двигаясь.

Тем временем в городе узнали о возвращении поэта. Знакомые и незнакомые люди стали осаждать дом историка, настаивая на свидании с Катуллом. Большинство безуспешно прятали жадное любопытство. Непот спокойно отказывал всем, даже близким друзьям – Цинне, Корнифицию, Вару, – и послал Валерию Катону просьбу не принуждать Катулла к встречам и объяснениям. Один почтенный всадник просил передать поэту в подарок десять тысяч сестерциев. Непот вежливо отклонил столь щедрое проявление поэтического признания. Деньги деньгами, но к чему удрученному веронцу брать на себя обязательства почтительной благодарности? Непот оградил Катулла и от этого беспокойства.

Утомительная осада продолжалась. Однажды ночью какие-то наглецы стали с криками ломиться в дверь. Непот достал со дна сундука кавалерийский меч своего умершего отца, приказал рабам зажечь факелы и распахнул дверь.

Крикуны попятились в темноту. Непот стоял, освещенный факелами, и размахивал широким мечом, горевшим багровым отсветом. По древнему закону Рима, крикнул Непот, он имеет право убить каждого, стремящегося ночью проникнуть в его дом, как вора. И пригрозил вызвать городскую стражу. Опасаясь быть узнанными, буяны трусливо бежали. И все-таки непрошеные посещения не прекратились. Римляне выказывают удивительное упорство, когда им хочется позабавиться за счет чужого страдания.

Через неделю пришел Кальв. Непот впустил его без колебаний. Кальв посмотрел на Катулла, поцеловал его в подбородок (Катулл казался ему высоким), выслушал Непота и сказал:

– Ну, Гай, кажется, ты надоел Корнелию. Накинь тогу и прошу тебя следовать за мной.

Они простились с Непотом и направились к подножью Авентина, где находился дом маленького оратора. На улицах кое-кто узнавал Катулла, но им преграждали дорогу клиенты Кальва, крепкие молодые люди, на всякий случай державшие в руке по здоровенному булыжнику.

Несмотря на болезненную бледность, Катулл выглядел вполне сносно. Он вежливо приветствовал жену Кальва, скромную, тоненькую Квинтилию, и светски-изящно поцеловал край ее паллия. Они пообедали втроем, и в триклинии Катулл пытался даже шутить. Кальв занимал его разговорами о политических новостях и между прочим сообщил, что сенат постановил отменить изгнание Цицерона и вызвать великого оратора в Рим. В свою очередь, Катулл предположил, что с возвращением Цицерона самовластье триумвиров поколеблется его обличительными выступлениями. На это Кальв, пожав плечами, заметил, что сомневается в смелости Цицерона. Они заспорили. Казалось, к Катуллу вернулось относительное спокойствие. Но вечером, когда Кальв заглянул в отведенную для веронца комнату, он увидел его равнодушно наблюдающим, как из надрезанной на левой руке вены упругим фонтанчиком льется кровь. Кальв выхватил у Катулла нож и вскрикнул сорвавшимся голосом. Вбежала Квинтилия и рабыни. Вену перетянули жгутом и помчались за лекарем. Катулл смущенно бормотал, оправдываясь, но не сопротивлялся. Кровь удалось остановить, и Катулла уложили в постель.

Кальв погладил его перевязанную руку и сказал скорбно:

– В этом доме таким способом уже призвал смерть мой несчастный отец… Честь была для него драгоценнее жизни…

– И мне не хочется жить, Лициний. Без любви мне не нужны ни воздух, ни пища… – виновато сказал Катулл.

– Муза одарила тебя своей величайшей милостью. Гений поселился в твоей душе. Разве не кощунство – до срока заставить его умолкнуть?

Катулл внимательно слушал. Его ослабевшая воля искала целительной поддержки в уверенных и торжественных словах друга.

– Твои стихи переживут столетия, – продолжал Кальв. – Почему ты не хочешь подумать о людях, которым они необходимы? Благодаря твоим безделкам они узнают мгновенья светлого счастья. Ты ранен гнусной изменой, но не держи в себе страдание – выплесни его так, как это дано только тебе. Ты старше меня, но ты неразумное дитя, если сам не сознаешь своего предназначения. Обещай мне не делать больше ни одного поступка, недостойного мужчины…

Катулл кивнул, напряженно глядя в угол, на тень от головы Кальва.

– Клянись Юпитером, Аполлоном… памятью любимого брата…

Кальв положил перед Катуллом стиль, табличку и придвинул ближе светильник.

– Ты клянешься? настаивал он.

– Да, – тихо сказал Катулл и посмотрел на маленького оратора уже отвлеченным поэтической мыслью взглядом.

 

XVI

Кальв нашел для Катулла квартиру на восточном склоне Авентинского холма. Две комнаты на четвертом ярусе шестиярусного «острова» сдавались за полторы тысячи сестерциев в год. Кальв уплатил в домовой конторе треть суммы и нанял лохматого возчика-сабинца, который перевез на своей повозке вещи Катулла.

Двух– и трехкомнатные квартиры, выходившие узенькими оконцами на улицу, занимали семьи торговцев средней руки, мелких служащих магистратур, учителей грамматики и врачей городской больницы. Среди этих людей встречались и граждане, и отпущенники, и провинциалы. С другого входа, со стороны темного простенка, находились каморки ремесленников, ветеранов, пропивающих свои пенсии, разносчиков, мусорщиков и девиц, по нескольку раз на день приводивших гостей.

Катулл взял на новое место только книги, сундук с одеждой и самую необходимую утварь. Вазы и статуэтки он отдал за небольшую сумму перекупщику.

Комнаты были довольно просторные, но со стен клочьями облупилась краска, а над жаровней чернела жирная копоть. Катулл приладил вешалку для плащей и постлал одеяло на ложе с расшатанными ножками. Надо было еще сложить в ларец книги, отдать прачке грязную одежду и купить в лавке сыра и овощей. В доме, к счастью, оказался водопровод – на третьем ярусе из пасти бронзового пса лился тоненький ручеек. Житейские заботы на время отвлекли Катулла от душевных терзаний.

Тишина была здесь редкостью: целый день раздавались вопли чумазых детей, крики и ссоры горластых женщин, громкие разговоры, ругань, плач, пьяные песни. Все это продолжалось до поздней ночи, а перед рассветом с улицы доносился тяжкий скрип колес и голоса возчиков – к рынкам двигались бесконечные обозы. В этом квартале никто не интересовался поэтической и скандальной славой Катулла.

Правда, однажды в дверь робко постучались. К нему заглянули соседи – молодой провинциал с хорошенькой смущенной женой. Они осведомились, тот ли он самый Гай Катулл, который сочинил прелестную песню об умершем воробышке, и в ответ на хмурый кивок преподнесли ему вышитый платок и горшок пиценских оливок.

Катулл, принужденно улыбнувшись, поблагодарил. Он был растроган, хотя и немного досадовал. Ох, уж этот воробышек, этот «милый птенчик»! Можно подумать, что он не написал больше ничего стоящего… Не говоря о вкусах некоторых простодушных почитателей, даже в столичных сборниках перед столбцами его стихов часто рисуют пресловутого воробья, сидящего на лавровой ветке. Такая упорная безвкусица раздражала его, он пытался протестовать, но тщетно. Все любили стихи о воробышке, о той издохшей пичуге, память которой он воспел, угождая Клодии.

Катулл вдруг сменил свое грустное одиночество на прежнее беззаботное веселье. С судорожным смехом он врывался к Валерию Катону и с порога читал очередную эпиграмму на подлеца Руфа. Его эпиграммы появлялись в разных сборниках еженедельно. Римляне переписывали их друг у друга, не дожидаясь новых изданий.

Руф пренебрежительно отворачивался от злопыхателей. Он сократил время, отведенное для любовных утех, и тоже взялся за стихи, в которых описывал свои высокие чувства к некой безымянной возлюбленной. Но издатели под разными предлогами отказывались принимать его излияния, тогда как еще недавно он считался одним из любимых поэтов римской молодежи.

Руф сжимал кулаки и шептал проклятия. Этот истеричный, языкастый Катулл неутомимо поливал его грязью. Над Руфом посмеивались даже его нынешние соратники-цезарианцы, а Клодий Пульхр, читая катулловские эпиграммы, хохотал с видимым удовольствием. «Ревнует ко мне сестрицу!» – бормотал озлобленный Руф, но продолжал жить у него в пристройке. Между Руфом и Клодией стали происходить ссоры.

Издание эпиграмм поддерживало Катулла не меньше, чем помощь друзей. После выпуска очередного сборника Клараном, Поллионом или другим издателем Валерий Катон раскладывал перед Катуллом столбики серебряных денариев. Веронец сметал их со стола в кошелек и приглашал земляков в таверну Плокама. Катон советовал поберечь деньги, но беспечный Катулл кричал, подбоченившись:

– В Эреб бережливость!

Впрочем, веселье Катулла было только кратковременной игрой. Он тосковал и плакал ночами, а на рассвете, умывшись у фонтана и вытерев лицо краем измятой лацерны, будто влекомый колдовской силой, отправлялся безмолвным призраком бродить вокруг дома Клодии.

Все казалось ему здесь дорогим и трогательным, все восстанавливало в памяти ее слова и жесты, звуки милого голоса, прикосновения нежных рук… и на глаза просились слезы умиления. Вот на этом месте он простился с Клодией, провожая ее после праздника у Мунации, и впервые прикоснулся губами к ее щеке, потрясенный нестерпимым блаженством. Сколько раз он выходил из этого дома утомленный ее искусными ласками, со звенящей от бессонной ночи головой и переполненным любовью сердцем! Так же пробивалась травка с краю мостовой, так же покачивались от легкого ветерка глянцевитый мирт и тоненький тополек на перекрестке, перед статуей палатинской Юноны.

На улицах было еще безлюдно. В небо взлетали белые голуби, воробьи сыпались стайками с крыш. В лучах зари розовели дворцы и храмы, из-за оград возносились, слегка покачиваясь, исполинские свечи кипарисов, шелестели смоковницы и перистые ливийские пальмы. У дверей патрицианских домов появлялись зевающие и потягивающиеся рабы. С настороженным удивлением они косились на одинокую фигуру Катулла.

На следующие сутки все повторялось. Катулл не надеялся на чудо и не мечтал увидеть Клодию даже издали. Ему лишь хотелось взглянуть на истертые плиты мостовой, где ступала ее изнеженная ножка. Он бродил по ночам потерянно и безвольно, как заболевший лунной болезнью. Он знал, что гибель его близка.

И судьба наградила его неожиданно, сгустив редеющий сумрак в светящийся силуэт Клодии.

Солнце вставало. Колоннада портика, к которому Катулл поднимался по широкой лестнице, отбрасывала прохладные тени, а между колоннами навстречу ему шла Клодия. Лес мраморных стволов и фигура стройной женщины на фоне разлившихся красок пурпурной зари походили на воплощение эллинского мифа о розовоперстой Авроре – Эос. Катулл провел рукой по лицу, будто стирая с глаз пелену обмана.

Он подумал, что у него начались галлюцинации. Но Клодия приближалась. Сначала Катуллу показалось, что она совсем без одежды, так пронизывали утренние лучи ее легкую тунику, подпоясанную красной лентой. Смуглая гречанка Хиона несла изящную сумочку и сидонский плащ госпожи.

Куда шла Клодия в такой ранний час? Катулл не находил объяснений. Сердце его гулко стучало, обмирая и падая. Он стоял, напрягаясь всем телом, потому что ступени под ним качались.

Пораженная печальным явлением поэта, Клодия направилась к нему. Он смотрел на нее неподвижным взглядом безумного. Утренняя нега еще не оставила ее, и, может быть, из-за этого она почувствовала смущение и слабость.

– Привет тебе, о Клодия… – прошептал Катулл.

Ее зрачки метнулись, не выдержав пристальной силы его взгляда, и Клодия сказала:

– Я ждала тебя, Гай.

Катулл был уверен, что она говорит правду. Только веление богов могло заставить капризную красавицу подняться на грани ночи и дня, выйти без охраны на пустынную улицу и оказаться на его пути.

Клодия подошла вплотную и прильнула к нему – прижалась щекой к щеке, закинув ему за шею обнаженные руки. Катулл ни единым словом не напомнил о ее измене и своем исступленном страдании. Оба дрожали, как неопытные подростки. И когда Катулл услышал: «милый мой, жизнь моя, Гай…» – в его душе не было сомнения в том, что Клодия любит его, как прежде.

 

XVII

Необъятная весенняя синева сияла над Римом. Исчезло уныние одиночества, все предстало перед глазами в упоительном и радостном возбуждении, словно в дни беззаботной юности. Пение птиц, детский смех, улыбки и взгляды девушек, даже скрип повозок и собачий лай отзывались в сердце Катулла торжеством любви.

Его шаги звенели по мостовой Палатина, развевалась его легкая лацерна, и солнце рыжим огнем горело в каштановых волосах. Он улыбался, открыв зубы и весело сверкая светлыми галльскими глазами. Прохожие на него оглядывались.

Катулл примчался к особняку Аллия и, как в тот далекий, благословенный день, когда он впервые увидел Клодию, стал стучать в дверь ногами и греметь железным кольцом. И так же растерянно таращился на него перепуганный привратник.

– Где твой господин, негодяй? – закричал Катулл с озорством. – Что?! В бальнеуме?!

Он ворвался в бальнеум и увидел Аллия, отдыхающего после утренней ванны.

– Сейчас же вставай! – хохоча и приплясывая, вопил веронец. – Как тебе не стыдно дремать, когда пришел знаменитый поэт Катулл!

Аллий посмотрел с опаской: может быть, веронец сошел с ума? От него можно ждать этого в любое время. Но куда девалась его ипохондрия? Он похож на веселого проказливого мальчишку.

Словно прочитав его мысли, Катулл подмигнул:

– Нечего раздумывать, Луций. Тебе такое занятие не к лицу. Ты ведь вылитый Силен – такой же распухший нос, вздувшееся чрево, будто огромный мех для вина, и бессмысленно глядящие глазки. Не хватает только седой бороды, а рядом – менад и сатиров.

– Менады были вчера… Но вообще-то, не очень остроумно врываться чуть свет в чужой дом и обзывать хозяина пьяницей, – притворно обиделся Аллий. – Клянусь Юпитером, хорошо, что ты еще не сочинил обо мне стишков в таком хулительном тоне. Зато сам ты смахиваешь на уличного сорванца, из тех, что шатаются по эсквилинскому рынку… У меня к тебе всего один вопрос: в кого ты влюбился на этот раз?

– Твой вопрос может вызвать недоумение у всякого здравомыслящего человека. В кого влюбляются все, попадающие в развратный, спесивый Рим? Разумеется, в самую прекрасную из целомудренных римлянок, в мою восхитительную Клаудиллу.

Аллий покачал головой. Кажется, Катулл на новой стезе своей страсти к Клодии. Теперь это не прежнее упоительное обожание, а скорее грубое влечение, приправленное беспощадной катулловской иронией. Пережитые страдания не прошли бесследно. Но Катулл опять чересчур взбудоражен: и тоска, и раздражение, и веселье всегда переходят у него границы приличий. Чем-то он все-таки, при своей образованности, походит на невоспитанного варвара. Настоящие римляне, даже впадая в крайнюю разнузданность, не теряют достоинства и своеобразной, конечно, меры. Умереть умеют с торжественным изречением на устах, к измене относятся со снисходительной усмешкой и ликуют без навязчивости.

– Итак, вы помирились.

– Благодарение богам!

– Надолго?

– Я надеюсь, во всяком случае… – неуверенно начал Катулл и, будто отгоняя горькие мысли, закружился вокруг толстяка с беззаботным смехом. Аллий еще раз утвердился в том, что Катулл уже не прежний неистовый обожатель.

– Что же ты не угощаешь меня, скупец? – удивился веронец. – А я тащился к тебе, надеясь на выпивку.

Аллий оделся с помощью почтительного раба и пригласил Катулла в залитый ярким солнцем мраморный перистиль, утопавший в зелени плюща и вьющихся роз.

– Извини, дружок! – сказал Аллий. – Я на полчаса оставлю тебя одного. Отец назначил сегодня прием в честь праздника флораллий, и мне нужно распорядиться по хозяйству. Я прикажу подать тебе утку в шафрановом соусе…

– И табличку со стилем, – добавил Катулл.

– Великолепно! С твоим приходом я услышал голоса Муз! – Аллий хлопнул нетерпеливо. Молоденький юноша-иониец прикатил столик с бутылью массикского и уткой на серебряном блюде. Поклонившись, он положил на скамью табличку. Помедлив немного, загадочно улыбнулся и удалился, красуясь стройными девичьими ногами.

Катулл остался в одиночестве. Он сосредоточенно расхаживал между фонтаном и пальмами в каменных кадках, напевал и хмурился. Потом налил в чашу смешанного с медом вина, но не выпил, отставил чашу, сел и начал быстро писать, почти не исправляя написанного. Изредка он отрывался, рассеянно взглядывал по сторонам, покусывая губу, и опять писал.

Аллий вошел с извинениями и еще одной бутылью в руках.

– Как, ты даже не пригубил? – закричал он. – И утка не тронута… А я устал от трудов. Приказал украсить цветами статую Флоры, послал младшему понтифику просьбу освятить алтарь. Составил с поваром перечень вин и кушаний, отобрал певцов, музыкантов и самых хорошеньких рабынь… о, боги!

– Погоди, Луций, – прервал его Катулл, – послушай-ка лучше только что испеченную элегию. Обычно я вожусь со своими стихами довольно долго, а тут получилось сразу, хотя… может быть, и придется что-нибудь изменить…

Аллий замахал руками:

– К свиньям твое сбивчивое вступление! Читай сейчас же!

Катулл прислонился к колонне и заглянул в табличку:

– Если желанья людей сбываются сверх ожиданья, Счастья негаданный день благословляет душа. Благословен же будь, день, драгоценный, чудесный, Лесбии милой моей мне возвративший любовь! Лесбия снова со мной! Блаженства не ждал я такого! О, как сверкает опять великолепная жизнь! Кто из живущих счастливей меня? И чего еще мог бы Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!

– Прекрасные стихи, Гай! – сказал Аллий. – Сегодня ты прочтешь их моим гостям!

– Будь по-твоему. Но вели это переписать и отнести Катону. Я обещал ему всю мою стряпню.

– А теперь омоем каждую строчку струей веселого Вакха… Эй, чашу мне! – крикнул Аллий. – Да утку подогреть живее!

– Не надо, – сказал Катулл, – она и так хороша… Вот видишь, мой Аллий, я уже сочиняю бодрые славословия жизни. Кто бы мог подумать, что я на это способен?

Когда они осушили по две чаши и обгладывали утиные стегнышки, Аллий вдруг усмехнулся и проговорил лукаво:

– Все, что ты ни напишешь, Катулл, – блистательно. Но положа руку на сердце признаюсь: язвительность и озорство твоих безделок убедительнее любовных восторгов.

– Неужели? – спросил веронец, нахмурясь.

– Клянусь, Аполлоном! Это мое мнение. Не обижайся, дружок.