Катулл

Пронин Валентин

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

 

 

I

Валерий Катон нередко записывал события прошедшей недели, если они были достаточно значительны с точки зрения политики и литературы. Покашливая и кутая шею шерстяным шарфом, Катон наносил на табличку ровные ряды букв. Он не забывал проставить и число — указать, сколько дней оставалось до календ, ид или нон текущего месяца.

«Вчера состоялись выборы магистратов, — писал Катон, стараясь казаться самому себе беспристрастным. — Все граждане собрались на Форуме, а я не мог находиться там из-за болезни, докучающей мне вторую неделю. Выборы проходили в ожесточенных спорах и враждебных действиях противоборствующих партий: civis cum civibus gladiatorio more concurentum, граждане с гражданами сталкивались по обычаю гладиаторов. Как это прискорбно! Большинство сенаторов и значительная часть народа не хотели отдавать голоса за Помпея и Красса, кандидатов в консулы. Попирая римские законоположения, сын Красса привел на Форум легионеров и тем решил исход выборов. Удивительно, что к их победе сочувственно отнесся Марк Туллий Цицерон. Поистине трудно понять намерения этого выдающегося деятеля республики. Следует заметить, что „тройственный“ союз продолжает творить произвол и по-прежнему удерживает в своих руках государственную власть. Преступление торжествует!»

Перечитав написанное, Катон нашел его верным, но к концу похожим на весьма опасные декларации. Катон мысленно попенял себе, однако не стал ничего исправлять и утвердительно кивнул головой заключительным строкам.

А через несколько дней, уже не пытаясь сохранить спокойствие, Катон оживленно вспоминал:

«В Рим наконец вернулся Катулл. Он досрочно уехал из Вифинии, не дождавшись покровительства пропретора Гая Меммия. Потом он жил у отца, в Вероне. Позавчера Катулл вошел в мой таблин, и собравшиеся друзья бросились его обнимать. Перед выездом из Вероны он прислал мне письмо. Повидать Катулла не захотел только Руф, ранее поссорившийся с ним и ославленный Катуллом в злых эпиграммах.

Катулл выглядит окрепшим, загорелым и на удивление сдержанным. Его поведение стало очень благопристойным — это так не походит на былые сумасбродные выходки. Друзья ласкали его, задавая ему тысячи беспорядочных вопросов. Катулл благодарил за дружеский прием и меня, и Непота, пришедшего несмотря на болезнь и холодную погоду, и Тицида, и Вара, и всех остальных. Кальва он не выпускал из объятий, выражая соболезнование по поводу тяжелой болезни его жены Квинтилии. Фурия, которого прежде любил ехидно подкалывать, поздравил с успехом его переводов из Эвфориона. Своему земляку Корнифицию он передал приветы от родственников и участливо спросил, как он жил это время. Корнифиций указал на свое перевязанное плечо, рассеченное во время беспорядков на Форуме, а потом, смеясь, ответил, что продолжает совершенствоваться в поэзии, риторике и искусстве делать долги. Катулл тотчас предложил Корнифицию денег из той суммы, что ему дал с собою отец.

Катулл внимательно выслушал рассказ Кальва о скандальных выборах магистратов, после чего сказал с горькой усмешкой: „Теперь в Риме окончательно установилось правление спекулянтов и солдатни“. Я довольно подробно передал ему новости литературной жизни и вспомнил об издании частей из поэмы Лукреция Кара, о которой Цицерон сказал, что „в ней много блеска природного дарования“. Катулл хотел услышать хотя бы один из новых отрывков. Я принес книгу и прочитал из нее целую часть.

Фурий и Вар заспорили о достоинствах и недостатках Лукрециева гекзаметра, но Катулл решительно сказал: „Цицерон прав, это стихи великого поэта“. Катулл просил меня дать ему поэму с собой, а также прислать и два сочинения Варрона: „О латинском языке“ и „О комедиях Плавта“. Я спросил, где он теперь поселился. Оказалось, Катулл снял квартиру в южном квартале Целия и собирается купить дом за городом. Видимо, обычное для него состояние безденежья миновало. Наконец, уступив настойчивым просьбам, Катулл выложил на стол целую гору табличек и два папирусных свитка. Видно было, что наше нетерпеливое внимание заставляло Катулла испытывать напряжение. Он взял первую попавшую под руку табличку и стал читать стихи тихим голосом. О том впечатлении, которое произвели на нас стихотворения Катулла, сочиненные им за прошедшие полтора года, я напишу в следующий раз».

Валерий Катон так увлекся своими записями, что на время оставил усердные грамматические исследования. Приезд Катулла взбудоражил жизнь «александрийцев», и так переполненную политическими волнениями и литературной деятельностью. Катулла любили, перед ним преклонялись, он бесил и привлекал, он вызывал возмущение, иногда растерянность, а чаще безнадежную зависть — и трудно было объяснить только одним его поэтическим дарованием столь различные чувства, возникающие при знакомстве с ним у многих достойных людей. Но, конечно, главной причиной раздражения окружающих оставались стихи. Катон писал:

«Я не могу без восторга вспоминать этот день. Потом удивление перед талантом Катулла несколько улеглось, хотя и не исчезло. Но тогда, впервые услышав эпитафию на смерть брата, прощание с Никеей, описание родного края и прелестного озера, стихотворные послания, эпиталамии, гимны, мы преисполнились восхищения сверх всякой меры. Мы уже знали его „Косу Береники“, которую он не без расчетливости посвятил Гортензию Горталу. Но я отвлекся от описания того непередаваемого состояния, которое охватило всех нас, услышавших его новую поэму о неистовом Аттисе. Я ощущал наслаждение от каждой строки, я будто увидел воочию все то, о чем читал Катулл. И вместе с тем поэма пробудила во мне весьма неясные, трудно выразимые, но сокровенные мысли. Кальв, повернувшись ко мне, крикнул: „Ты слышишь? Каково, Катон? Вот тебе подтверждение и опровержение твоих теорий!“ — „Я тебя задушу, веронский колдун!“ — завопил Вар так громоподобно, что прибежали мои испуганные рабы. Неожиданно прослезился Тицид, это показалось мне очень странным, такая чувствительность не вяжется с его обычной самоуверенностью.

Когда Катулл кончил читать, все вскочили со своих мест, заговорили, перебивая друг друга и стараясь первыми объявить свое мнение. Непот и Вар подхватили его на руки. „Doctus!“ — вдруг пронзительно крикнул Фурий. Действительно, Катулл стоит такого прозвания, хотя ученость отнюдь не единственное достоинство его стихов. Они нежные, и игривые, и печальные, и сильные, и разящие, как молния, в эпиграммах. Прозвание „doctus“, несомненно, достойнее Катулла, нежели мерзостное брюзжание, всегда раздававшееся за его спиной. Что же сказать о его „Аттисе“? Это нечто небывалое, не поддающееся привычному разбору и глубоко тревожащее душу. Хотя тема взята из разноречивых легенд о возлюбленном богини Кибеллы, но чувства, рождаемые поэмой, соотносятся с тем состоянием безнадежности, страха и смятения, которое отличает нашу эпоху. Отчаянные вопли добровольно оскопившего себя Аттиса, его тоска по родной стране отражает, мне кажется, и нашу скорбь по родине, по той республике порядка и справедливости, которая была священной для наших дедов и которая гибнет на наших глазах, оставляя нас в мире бесчестья и произвола пробудившимися от минутного исступления скопцами.

Я поделился своими соображениями с Катуллом. Он пожал плечами и сказал нерешительно: „Я, правда, не думал, что у этой невеселой истории может оказаться именно такая подоплека… Но, возможно, ты прав, мой Катон, ты ведь гораздо ученее и умнее меня“. Он говорил искренне, как всегда. Очень часто гениальные творцы простодушны и не предвидят глубокого подспудного содержания, заключенного в их собственных произведениях.

Во время обеда Катулл снова стал таким же беспечным и остроумным повесой, каким был прежде. Впрочем, мне подумалось, что тот облик „дерзкого веройца“, которым он щеголял в прошлые годы, теперь не идет к нему. Он будто и сам чувствует это. И, снимая иногда свою шутовскую маску, являет печальное и светлое лицо поэта-мудреца!»

Так подробно Валерий Катон описал возвращение Катулла к друзьям, в кружок пылких «александрийцев». Составляя хронику разнообразных событий, волнующих жителей Рима, он все-таки опять рассказывал о Катулле, словно собираясь стать его биографом.

«Чувствуется приближение весны, погода стоит сухая, солнечная, и человеческое существование делается не таким однообразным и скучным, как холодной зимней порой».

Катон оставляет лирический тон и сообщает:

«Новые консулы ничего необыкновенного в Риме не совершили. Красс, как говорят, готовится по окончании консульства отправиться на Восток и объявить войну Парфии, чтобы превзойти в военных успехах Цезаря. Помпей спокойно предоставляет Крассу готовиться к войне и лезет из кожи вон, стараясь приобрести на будущее расположение простых граждан. Он не скупится на устройство гладиаторских боев и гимнастических игр. Помпей начал строительство огромного каменного театра на Марсовом поле. Со всей Италии, из Греции и с пунийского побережья туда день и ночь везут мрамор, змеевик, лазурит и порфир, и с утра до вечера на Марсовом поле стучат молотки каменщиков».

И далее Катон пишет:

«За два дня до календ марта, в праздник, посвященный Марсу-коннику, на арене Большого цирка состоялись состязания колесниц. Я останавливаюсь на этом ежегодном празднике только для того, чтобы описать случай, имеющий отношение к дальнейшей жизни Гая Катулла. Все началось обычно. Заняли свои места консулы, вблизи них расселись сенаторы, потом всадники и, наконец, разношерстный люд: римляне, провинциалы, иностранцы, вольноотпущенники, женщины из простонародья и всевозможные люди низкого происхождения. Состоятельные граждане старались сесть поближе к высшим сословиям, чтобы наслаждаться не только зрелищем, но и сознанием своей принадлежности к добропорядочным людям, а также чтобы избавить себя от нечистоплотности, дурного запаха и грубости черни.

Мне удалось, заплатив немалые деньги, оказаться рядом с почтенными римскими всадниками, — так что рядах в двадцати от меня находилось собрание роскошно одетой знати. Я пригласил в цирк Катулла, Непота и Корнифиция. Непот отказался, сославшись на недомогание, а два веронца с удовольствием заняли места рядом со мной. Когда арену обходила процессия, несущая статуи богов, публика несколько примолкла. Но и в эти священные минуты большинство римлян не столько следили за жертвоприношениями, сколько разглядывали красивых женщин и посылали им воздушные поцелуи. То и дело подзывались разносчики вина и сладостей, многие выглядели неприлично возбужденными, как будто захватывающие гонки подходили уже к концу.

Среди самой знатной публики трое клиентов держали места для своих патронов, опоздавших к началу священной церемонии и выходу консулов. Наконец клиенты привели на занятые ими места разубранную драгоценностями матрону, сопровождаемую щеголеватыми молодыми людьми. Среди них я заметил Фурия и Аврелия, беспутных и веселых сорванцов. Не в пример прошлым годам, Фурий и Аврелий нашли средства для приобретения элегантной одежды и выглядели не хуже сыновей нобилей. Сидевшие на десятки локтей вокруг зрители обратили пристальное внимание на явление этой шумной компании. Вглядевшись, я узнал Клодию Пульхр, вдову сенатора Метелла Целера, бывшую возлюбленную Катулла. Она все так же прекрасна и по-прежнему держится с самоуверенной и изящной развязностью.

Я посмотрел на Катулла. Он не заметил появления Клодии и продолжал с интересом наблюдать церемонию открытия состязаний. Один из преторов, по-моему Сервий Сульпиций, спустился к карцерам и бросил на арену белый платок. Колесницы понеслись, зрители закричали, подбадривая возниц, за которых они поставили денежные заклады, и, захваченный общей страстью, я стал напряженно следить за гонками. Во втором заезде колесничий в синей тунике слишком накренил колесницу на повороте, она царапнула осью землю и перевернулась. На нее налетели две другие, еще две колесницы вынуждены были съехать с размеченной дорожки, и только одна благополучно достигла конечной черты. Пока с арены убирали искалеченных лошадей, возниц, перевернутые колесницы и засыпали песком лужи крови, зрители со смехом обсуждали подробности досадного происшествия и расплачивались с теми соседями, чей любимец выиграл заезд.

В перерыве между гонками к нам подошел неизвестный юноша. Обращаясь к Катуллу, он произнес: „Тебе написала эта благородная матрона“, — он указал на Клодию и подал Катуллу табличку. Катулл поднял глаза и побелел, как мертвец. Улыбаясь, Клодия помахала ему рукой. Катулл смотрел на нее неподвижными и страшными глазами помешанного. Принесший табличку щеголь нетерпеливо сказал ему: „Так что же, ты напишешь ответ?“ Окружение Клодии вызывающе рассматривало Катулла. Скрипнув зубами, он порывался встать и, наверное, хотел крикнуть Клодии что-то оскорбительное, но я и Корни-фиций удержали его. Я заглянул в табличку. Клодия писала: „Привет тебе, Гай! Надеюсь, ты не сердишься и забыл недоразумение, случившееся между нами. Если пожелаешь, моя лектика будет ждать тебя у входа, где продают медовую воду и где сидят этруски-гадальщики“. И в конце добавила: „Vale et me amo“. Корнифиций сказал Катуллу: „Не делай глупости, ты будешь смешон“. Тогда Катулл взял стиль, услужливо поданный ему Клодиевым молодчиком, и написал греческое двустишие, я узнал Каллимаха.

Не говори мне: „Привет“. Злое сердце, ступай себе мимо, Лучший привет для меня, коль не приблизишься ты.

Когда посланец Клодии удалился с ответом, Катулл усмехнулся: „Она надеется снова сделать меня легковерным искателем ее любви. Напрасно, кудрявому Амуру больше не удастся наступить мне на голову…“ Последнее он сказал как-то неловко и смущенным голосом.

Во время длительного перерыва, пока арену готовили к кулачному бою и гимнастическим состязаниям, Катулл поднялся и объявил, что ему нужно поговорить о покупке загородного дома со служащим банкирской конторы. Он пошел между рядами и затерялся в толпе. На свое место Катулл не возвратился. Сначала мы увлеклись зрелищем бойцов, наносивших друг другу удары кулаками, обернутыми в ремни, потом забеспокоились. „Не понимаю, — сказал сердито Корнифиций, — как можно быть таким слабовольным и не иметь хоть на пол-унции гордости!“ — „Может, он все-таки договаривается с агентом банкира…“ — возразил я. „Погляди туда“, — насмешливо перебил меня Корнифиций. Я посмотрел: место Клодии пустовало».

Так Валерий Катон закончил пространное описание не слишком примечательного случая, происшедшего с одним из его друзей, Гаем Катуллом из Вероны, в праздник Эквирий, посвященный Марсу-коннику.

Несколько позже он приписал:

«Катулл и правда купил скромный дом на границе Сабинского и Тибурского округов, в двадцати милях от Рима. Видимо, он успешно договорился о ссуде со служащим банкирской конторы. Но сегодня мой клиент Мульвий, человек хитрый и большой проныра, рассказал мне, как в тот самый день, выйдя из цирка, увидел Катулла, садившегося в чью-то великолепную лектику с плотно закрытыми занавесками».

 

II

Грязная вода, затопившая Велабр и другие низкие места, сошла в Тибр; цветение миндаля пенилось вокруг мрачных городских окраин и выплескивалось из-за оград уединенных садов. Но Катулла не радовала весна. Снова в груди ожило страдание и томило его неотступно, как изнуряющий жар. Он не безумствовал и не прятался от людей, хотя очень заботился о том, чтобы невольно не привлечь чей-либо любопытный взгляд. Он жил как человек, знающий о своей неизлечимой болезни и скрывающий ее из гордости.

Очевидцы рассказывали, что не раз замечали Катулла выходившим из лупанаров, и вид у него был такой угрюмый, будто он возвращался с похорон близкого родственника. Злорадствующие завистники распространяли по этому поводу незатейливую гадость.

Катулл стал появляться в тех местах Форума и Аргилета, где собирались не поэты и философы, а игроки в двенадцатилинейные шашки. Он играл с победителями шашечных олимпиад и с отъявленными жуликами и вставал из-за доски, опустошив кошелек. Он взялся и за кости, хотя в них ему, как правило, тоже не везло. Он не отказывался от приглашений на праздники и пирушки, куда многие охотно звали знаменитого поэта и острослова, — застолье давало ему временное забвение. Едва ли не ежедневно лилось неразбавленное фалернское, цекубское, велитернское, аминейское…

Ведя беспорядочную и праздную жизнь, Катулл писал отцу, что старается приобрести благоволение знатных, но при всем старании не сумел еще войти в свиту кого-либо из них. Отец советовал ему не хватать со стола несколько кусков сразу — как бы не обронить! — а лучше направить усилия на то, чтобы оказаться среди приверженцев великого Цезаря. Катулл в письмах соглашался с отцом и, отправляя их в Верону, тяжело вздыхал. Между ним и родительским домом разверзлась бездна. Отец мог со дня на день уличить его в гнусном обмане. Катулл продолжал обещать ему, что обязательно присоединится к деятельности цезарианцев.

В действительности все было совсем иначе. Когда цезарианцы Ноний Аспренат и Публий Ватиний получили высокие магистратские должности, сторонники сената едва не задохнулись от негодования. Все знали, что они набрали нужное количество голосов благодаря подкупу избирателей. Правда, подкупы считались теперь обычным явлением. Даже благонравный Цицерон в своем трактате «О государстве» допускал для привлечения народных симпатий устройство зрелищ и празднеств. Но агенты Ватиния раздавали по триста ассов тем, кто голосовал за него, — это было вопиющим нарушением всякого правопорядка. Оптиматы яростно протестовали. Тем не менее Ионий стал курульным эдилом и ведал важнейшими торговыми операциями в республике, а Ватиний — претором, младшим коллегой консулов, одним из главных судей по уголовным делам. Причем Ватиний во всеуслышанье заявил, что на будущий год надеется быть избранным в консулы.

И все-таки в таблине Валерия Катона насмешничали над «трехглавым» союзом, над одутловатым Нонием и горластым Ватинием. Тицид привел своего приятеля Марка Отацилия, и тот поносил Цезаря в эпиграммах, остроумно составленных из бранных греческих и латинских слов. Не уступал ему и Фурий Бибакул. С удовольствием вспомнили издевательское двустишие Кальва, намекающее, может быть, и без достаточных оснований, зато очень забавно, на пороки Помпея Великого (Магна):

Магн, всеобщее пугало, пальцем голову чешет. Что ему надобно? Знай: мужа желает себе.

Молодые насмешники хохотали. Двустишие было написано четыре года назад, когда триумвират только возник, — одновременно с Помпеем оно прозрачно намекало и на Цезаря. Но сейчас, изощряясь в пародиях и эпиграммах, поэты-муниципалы видели, конечно, что Помпей желает не «мужа», а диктаторской власти.

Катулл не остался в стороне от общего настроения и однажды прочитал среди шумного сборища строки, полные горечи и гнева. Шутки умолкли, поэты смотрели на Катулла в растерянности. В его эпиграмме не было ни блестящего остроумия, ни уличного зубоскальства, ни ехидных намеков. Откровенная политическая инвектива, как разящая стрела, без хитростей и отклонений, попадала прямо в избранную цель.

Катулл произнес тихо, устало полузакрыв светлые глаза:

Увы, Катулл, что ж умереть ты мешкаешь? Водянка-Ноний в кресло сел курульное. Ватиний-лжец бесчестит званье консула. Увы, Катулл, что ж умереть ты мешкаешь?

На другой день эти строки с бесстрашно указанным именем их автора знал весь Рим. Они появились на стенах домов в разных кварталах и на самом Форуме. Катулл испугался, как бы слухи о его выходке против приспешников Цезаря не дошли до Вероны. К счастью, отец, видимо, не получил пока никаких сведений от своих римских знакомых. Он прислал Гаю письмо с планом тщательно продуманных действий и с указанием получить по синграфу (векселю) тридцать тысяч сестерциев в банкирской конторе Рабирия Постума, — отец уже знал, что Гай взял ссуду на покупку загородного дома.

Когда ночами над Римом стала светиться звезда Пса, в самый разгар летней жары приехали друзья Катулла, молодые веронцы Фабулл и Вераний. Не дождавшись окончания наместничества Пизона, они покинули Македонию такие же раздраженные и разочарованные, каким был бежавший из Вифинии Катулл. Отношение нобилей к муниципалам оставалось неизменным. Они всячески мешали выдвижению «новых» граждан.

Катулл хохотал и бранился, слушая сетованья друзей. Он поселил их в своей квартире. Он устроил в их честь обед с фалернским и хиосским. Он представил их в кружке «александрийцев», ссудил деньгами и отпустил в Верону, взяв обещание возвратиться не позже, чем через три недели. Особенно радовал Катулла Вераний, напоминавший ему умершего брата. Вераний был немного смущен его пылкими излияниями и ласками.

Катулл не мог отдать себе отчета — почему приезд друзей юности и друзей по несчастью (имея в виду служебные неудачи) так его взволновал. Когда молодые люди вернулись из Вероны, они узнали, что прославились. На улицах к ним подходили, осведомлялись, те ли они Вераний и Фабулл, о которых сказано в элегиях Катулла, и просили написать свое имя на стихотворном сборнике. Римляне по-прежнему увлекались стихами, и поэты все так же ожесточенно боролись за первенство и признание.

Сторонники эпической поэзии продолжали осуждать неотериков. Их злила популярность лирических поэтов, а успех Катулла вызывал особую ярость. Даже самые умеренные хулители не могли удержаться от надоедливых вопросов. Где патриотические поэмы, воспевающие подвиги бестрепетных героев? К чему эти мелкие темы, эти вздохи покинутого любовника и подозрительное сюсюканье нежнейших дружков?

А любители новой поэзии — чаще всего молодежь, вольноотпущенники и безродные провинциалы — с улыбкой удовольствия затверживали наизусть:

Мой Вераний! Мой друг! Из многих тысяч Самый милый и самый ненаглядный! Ты под кровлю родную возвратился К старой матери и к любимым братьям. Возвратился! О радостные вести! Я увижу тебя, рассказ услышу… …………………………………. Как и встарь ты рассказывал. И шею Обниму, и глаза твои и губы Поцелую. Эй, слышите, счастливцы! Кто счастливей меня и кто богаче?

Римляне хохотали, читая другое стихотворение, начинавшееся словами:

Злополучные спутники Пизона, С легкой ношею, с сумкой за плечами. Друг Вераний и ты, Фабулл милейший! Как живется вам? Вдосталь ли намерзлись С вашим претором и наголодались?

Кто же не знал тестя Цезаря, надменного Пизона, известного своими грабежами в провинциях, своим развратом и роскошью? Как только его не поносил Катулл! «Блудливый Приап», что валяется на ложах со своими бессовестными и распутными прихлебателями-греками…

Припомнил Катулл и своего начальника Гая Меммия:

Меммий милый! Изрядно и жестоко Ощипал он меня и облапошил…

«Мот, прощелыга, грязный irrumator»! Содержание последнего слова было настолько до крайности красноречиво, что даже друзья Катулла поднимали брови. Все-таки Гай Меммий Гемелл не только знатный нобиль, но и образованнейший человек, покровитель искусств, близкий друг Лукреция Кара и, наконец, член их литературного общества.

Валерий Катон решил сделать веронцу внушение. Корнелий Непот тоже упрекнул его за грубость, но разношерстная публика с одобрительным смехом повторяла на площадях:

Вот они — покровители из знатных! Чтоб их прокляли боги и богини, — Их — позорище Ромула и Рема! [177]

Кого же Катулл так беспощадно ругает — ставленников сената или популяров? Ведь Пизон — родственник и сторонник триумвиров, а Меммий — ярый оптимат… Катулл отхлестал обоих! Всех нобилей! Он мстил за себя и Цинну, за Верания и Фабулла, за погибшего брата! Это была месть муниципала. Рим так и понял его стихи.

 

III

Узнав о прибытии из Вифинии пропретора Меммия, Катулл бросился расспрашивать знакомых о Цинне. Оказалось, белокурый крепыш уже побывал на родине и, приехав в Рим, остановился временно у Непота. Катулл поспешил к историку. Он вошел и увидел Цинну, рассказывающего о своих злоключениях.

Меммий окончательно разорил провинцию и обездолил свиту, к концу его наместничества она превратилась в толпу нищих. «Негодяй, потерявший всякую совесть! Ужасающий распутник и обирала! А еще корчит из себя ценителя поэзии и искусств! Проклятая непотребная грыжа!» Цинна не мог остановиться.

— Я же ждал от Меммия ничего другого, потому и сбежал при первой возможности, — сказал Катулл. Он стал вспоминать, как на весеннем радении Кибелы они из-за своего любопытства едва не поплатились жизнью или… еще кое-чем.

— Нам бы следовало захватить с собой мерзавца Меммия, чтобы его оскопили там во имя Великой Матери! — воскликнул Цинна сердито.

— Успокойся, Меммию уже досталось. Катулл не забыл о нем, взгляни-ка… — Непот положил перед Цинной стопку табличек и несколько свитков со стихами Катулла. Цинна обомлел.

— Ты успел наготовить столько всякой всячины, — сокрушался он, — а я все еще вожусь со «Смирной» и не знаю, когда будет конец.

— Зато ты тщательно отделываешь каждую строчку, каждое слово, — возразил Катулл. — Не то, что Гортензий, например, или Суффен. Эти знатные стихоплеты безжалостно марают дорогой папирус, не утруждая себя черновиками.

Непот отложил на сегодня обычные занятия, позвал раба-управителя и приказал ему готовить праздничный стол. Он послал приглашения Валерию Катону, Кальву, Корнифицию и Вару.

Друзья собрались, и триклиний Непота огласился их веселыми голосами. Они погрузились в море оживленной, глубокой, разносторонней и занимательной беседы. Во-первых, они читали стихи, во-вторых, обсуждали политические события, в-третьих, смаковали городские сплетни. Все это пересыпалось забавными пародиями и анекдотами. Пили умеренно, разбавляя вино на две трети. Они собрались не ради безумств и наслаждений, а ради возвышенного и светлого разговора единомышленников. Да, они говорливы, как афиняне, — и прекрасно, что они могут рассуждать, понимая друг друга с полуслова и подхватывая всякую неожиданную, стремительно возникшую мысль. «Образованные, одаренные люди должны говорить и говорить, не уподобляясь молчаливым ремесленникам или тупоголовым варварам, — утверждал Валерий Катон. — В беседах и спорах рождаются философские прозрения и литературные замыслы. Только истинно свободный человек может пользоваться божественным красноречием».

Они охотно издевались над любимчиком Цезаря, начальником саперных отрядов в его войске, Мамуррой. Катулл испытывал к нему особую ненависть. На это у него были свои причины, о которых он предпочел умолчать. Впрочем, едва ли не все приспешники победоносного императора — ловкие проходимцы, грабители и развратники, старательно повторяющие его пороки. Достояние их души заключается в самонадеянной наглости, непомерной жажде наслаждений и хвастливой расточительности, то есть в качествах, противоположных качествам добропорядочного гражданина, мыслящимся как благородная верность, самопожертвование, бережливость и простота. В своем поведении цезарианцы несут измену священным традициям республики.

Таков Тит Лабиен, первый легат Цезаря, его правая рука, таковы вояки с железными челюстями — Гирций и Панса, таковы и те, кто оставил войну и проводит в Риме политику, угодную Цезарю.

Но Мамурра своим неистовым грабежом в завоеванных провинциях, своими спекуляциями и оргиями изумил всех. О нем судачили на рынках и в патрицианских особняках. О нем складывали язвительные анекдоты. В них не забывали присочинить непристойное положение и для самого Цезаря. Римская любовь к насмешке, остроумной игре слов проявилась в огромном цикле скабрезных историй которые благопристойные граждане рассказывали, скривив рот и прикрываясь ладонью, чтобы не слышали дети и жены. Но напрасно они шептались и скромничали, римлянки с жадностью узнавали новые анекдоты о похождениях Цезаря и Мамурры и, вероятнее всего, сожалели, что не они героини этих скандальных похождений.

Встречаясь, римляне спрашивали друг друга:

— Ты не слышал последнюю историю про Мамурру? Так слушай, мне только что рассказал купец, приехавший из Галлии. Клянусь Мнемозиной, это случилось на самом деле…

Все-таки Гай Юлий Цезарь — знатнейший патриций, не так давно бывший великим понтификом и консулом, сейчас он победоносный император, герой лузитанской и галльской войн; не каждый хотел и смел чернить его имя. Зато Мамурра, промотавшийся формийский всадник, — прихвостень, подпевала, мерзкий стяжатель и ужасающий хлыщ. Чтобы отомстить прославленному и высокородному Цезарю, можно поносить тех, с кем он особенно близок. И римляне без оглядки издевались над Нонием, Ватинием, Лабиеном и, прежде всего, над Мамуррой.

Ведь Мамурра — это не человек, а сплошная похоть, это фалл-ментула (mentula). Прозвище было наконец найдено: Мамурра — Ментула!

Говорили, что так назвал Мамурру Катулл… или, может быть, Фурий Бибакул… или Кальв… или старый поэт Архий, писавший некогда поэмы о походах Лукулла. В конце концов, неважно, кто придумал прозвище. Оно придумано очень кстати. Ментулой вполне можно обозвать и Лабиена, и гнусных кровосмесителей Клодия и Пубтгиколу.

В борьбе с триумвиратом оптиматы-политики терпели поражение, и вперед вышли поэты, защищавшие идеалы сенатской республики. Они пользовались стилем и табличкой, казавшимися иногда не менее действенными, чем свиток с обличительной речью.

И тогда снова привлек внимание граждан дерзкий Катулл. Его сатирическая поэзия беспощадно расправлялась с литературными и политическими врагами. Правда, здесь возникли противоречия. Литературные враги иной раз оказывались единомышленниками в политике и наоборот. Асиний Поллион, например, окончательно перешедший на сторону Цезаря, был искренним поклонником и благожелательным издателем Катулла, его хвалил и сам Цезарь, тогда как Цицерон с прежней нетерпимостью относился к славе неотериков. Известный поэт Архий ругал Мамурру, как осквернителя римской морали, а Катулла, как осквернителя республиканских идеалов в поэзии. Катулл и Кальв, в свою очередь, лупили Архия, как литературного противника, а Мамурру, как олицетворение разнузданного самовластия. Кто-то обличал Цезаря, Помпея и их сподвижников, но непоследовательно для моралиста республики восхищался безделками неотериков. Словом, создалась порядочная неразбериха.

На стихи Катулла пытались сочинять пародии. Катулл отвечал хлесткими эпиграммами, превзойти их яростную силу было невозможно.

Рим гоготал. Когда ближайший друг Клодия цезарианец Геллий Публикола пытался выступить с речью на Форуме, его освистали и забросали оскорблениями. Клиенты Публиколы грозились избить веронца и вырвать жало ядовитого скорпиона, но Катулл не унялся.

Расправившись с Публиколой, Катулл начал войну со всеми, кто решался трепать его имя или имена его друзей. Клиенты Кальва и Катона охраняли Катулла, когда он возвращался домой поздним вечером. Среди молодежи, все в большем числе примыкавшей к кружку «александрийцев», Катулла продолжали называть «doctus». Ему льстило признание его учености. И он сам, и его друзья выше оценивали скрупулезное знание мифологии и владение всевозможными стихотворными приемами, чем его чудесную лирику и сатирический блеск.

Корнифиций пришел однажды с веселой вестью: Мамурра прислал издателям свои бездарные стишки, в которых, путаясь в дактилях и гекзаметрах, рассказывал о переправе римского войска на дальний остров Британию.

Кому приносят пользу завоевания Цезаря? Кому это выгодно? Его алчному окружению, лопающимся от золота богачам-публиканам, спекулянтам, авантюристам, работорговцам. А муниципальная молодежь остается бедной, отстраненной от общественных дел и презираемой преуспевающими дельцами. Добро же, счастливые прожигатели жизни! В самодовольном опьянении вы развязно тянетесь и к поэзии? Еще бы! Ведь сам Цезарь в юности сочинял похабные стишата, хотя теперь, пересчитав награбленную добычу, он пишет историю своих походов.

Кто из его приверженцев тешится стихами? Асиний Поллион? Оставим его, Катулл слишком уважает этого приветливого и умного человека… Но — Мамурра! Прислал издателю потуги бездарности, вообразившей себя поэтом… Его настигнет меткая эпиграмма. Молниеносная! Короткая и звонкая, как пощечина!

И Катулл читает друзьям:

Ментула прет на Парнас. Да навозными вилами Муза Гонит шута кувырком. Ментула в пропасть летит.

 

IV

Марк Красс торопился объявить войну Парфянской державе, раскинувшейся от Месопотамии до Индии и невероятно далеких скифских пустынь. Седоголовый банкир надеялся повторить завоевания Александра Великого.

Помпей старался привлечь симпатии граждан старыми способами и в своем стремлении к власти сохранял благопристойность. По его приказанию вдоль Фламиниевой дороги были разбиты обширные сады для народных гуляний, а на Марсовом поле закончилось наконец строительство грандиозного театра с бесчисленным количеством мраморных и бронзовых статуй, барельефов, мозаик и живописных картин. Театр Помпея удивил римлян колоссальной сценой, редкими сценическими механизмами, вместительными подсобными помещениями и великолепной колоннадой у входа — пожалуй, самой великолепной во всем Риме. Новый театр мог принять больше двадцати тысяч зрителей.

На первом представлении, после гимнастических и мусических состязаний, устроили травлю диких зверей: полторы тысячи гладиаторов сражалось против пятисот мавританских львов.

Едва закончились торжества, связанные с открытием нового театра, как сенат объявил двадцатидневные молебствия в честь вторжения Цезаревых легионов на остров Британию. Ни один народ на земле не предавался такому длительному развращающему безделью, постоянным празднествам и спесивому самовосхвалению. Перестав мирно трудиться, римляне выучились наслаждаться и повелевать. Каждый оборванец мечтал стать нобилем, каждый вольноотпущенник — Крезом, каждый знатный — диктатором.

Торжественные жертвоприношения, на которые стекались десятки тысяч людей, нескончаемые священные процессии, с важной медлительностью следующие по Виа Лата, кишащий возбужденным народом Форум, Капитолий в огнях иллюминации, гремящие оргиями дворцы Палатина, гладиаторские игры, шутовство мимов, несущаяся отовсюду громкая музыка и ликующие возгласы — все это стало утомлять и отталкивать Катулла.

Сейчас он чувствовал себя особенно скверно от оглушительного рева и кошмарного метания толп. Он отсиживался в таблине у Непота — среди философической тишины и шелеста старинных свитков. Но иногда он предпочитал совсем сбежать из столицы и уединиться в своем загородном доме.

Однажды ему пришлось пробыть там больше двух недель. Накануне Катулла пригласил к #жину известный политик-оптимат, друг Цицерона Публий Сестий. Катулл еле высидел нескончаемый пир у Сестия, во время которого хозяин читал свои бездарные вирши.

Катулл бесился на Сестия и на себя самого. Отплевываясь и ругаясь, он выскочил на улицу и полночи добирался до дома под проливным дождем. И простудился. Он проклинал свою слабохарактерность и клялся, что это его последнее унижение, последняя трусливая уступка общепринятому угодничеству перед знатью. Пусть его обзывают невежей, гордецом, глупым провинциалом, но он будет делать и говорить только то, что подсказывает ему его совесть.

Катулл представлялся себе параситом из комедии Плавта. У него расстроился желудок, и резко кололо под ребрами то с правой, то с левой стороны. Нанятый им для услуг раб хитро поглядывал на взъерошенного, бледного господина, кутающего грудь шерстяной накидкой.

Кашель все усиливался. Катулл послал раба за возчиком, взял с собой письменные принадлежности и уехал в деревню.

Австр пригонял тучи и проливал студеную воду над сабинскими горами. Но через несколько дней дождь прекратился, установилась сухая погода, выглянуло солнце.

Рабы-сарды, так же нанятые Катуллом в конторе, хмуро следили за больным римлянином. Он дал им денег и велел готовить обед на троих. С тем же мрачным видом они нарвали крапивы, разожгли очаг и поставили котелок с крапивой на огонь. Когда отвар поспел, один из сардов процедил его и подал Катуллу.

— Пей, это тебе поможет. Будешь здоров, — сказал он, коверкая слова.

Катулл лежал, пил крапивный отвар и слушал перекличку петухов. В отдалении раздавалось мычание и блеянье стад, напоминая ему безмятежное детство. Он выходил в сад и подолгу следил, как сыплется желтая листва. Пользуясь солнечными днями, сарды вялили на крыше мелкий темно-лиловый виноград. Они двигались бесшумно и не мешали Катуллу думать.

Так прошла неделя. Боль под ребрами исчезла, ослабел и мучивший его кашель. Прислушиваясь к шороху листьев, Катулл с грустью вспоминал встречу с Клодией и все свои злоключения. На очаге варилась баранья похлебка с чесноком и полбяная каша, в доме было сумрачно и покойно.

Мысль о новой поэме начинала его тревожить. Он сидел неподвижно, с устремленными в одну точку глазами. Достал из сумки таблички и свой изгрызенный костяной стиль, которым он написал «Аттиса».

Валерий Катон давно предлагал ему сочинить поэму на сюжет из эллинской мифологии. Основная тема — свадьба морской богини Фетиды и Пелея, а второстепенная, во всяком случае на первый взгляд, — горе Ариадны, брошенной могучим Тезеем, убившим ее брата, полубыка Минотавра, и по воле рока толкнувшим к гибели собственного отца. Такое сложное построение сюжета, обращение по ходу повествования ко множеству эпизодических героев и, конечно, использование «Каллимахова ямба» являет собой особенности ученого и изысканного дарования поэтов-«александрийцев». Катон прав: рассказ о свадьбе родителей Ахиллеса подойдет для испытания его мастерства.

Катулл представлял в неясных грезах позлащенное вымыслом время изначальной Эллады. Вот что происходило еще до того, как гнев Ахиллеса погубил многих воителей — троянцев и греков…

Катулл закрывал глаза и прислушивался: шорох листвы казался ему тихим плеском спокойного моря и гудением жильных струн под рукой аэда-сказителя.

Он начал поэму с отплытия эллинской молодежи в Колхиду за Золотым руном:

Килем впервые тогда прикоснулся корабль к Амфитрите [181] Только лишь, режа волну, в открытое вышел он море, И, под веслом закрутись, побелели, запенились воды, Из поседевших пучин показались над волнами лица: Нимфы подводные, всплыв, нежданному чуду дивились…

Когда Катулл возвратился в Рим и друзья спросили его, почему он так долго сидел в деревне, веронец пожаловался на нездоровье и поведал им о «лукулловском» обжорстве у Сестия, после которого ему пришлось отлеживаться две недели.

— Да поможет тебе Мнемозина, рассказывай подробно! — умолял Альфен Вар.

— Представляете себе барвену с золотистыми плавниками весом не менее десяти фунтов? — заговорил Катулл. — Нет, вы не можете представить это чудо, как ни потейте! Клянусь богами-покровителями! Она стоит почти десять тысяч сестерциев, чтоб мне лопнуть! Была и еще рыба — пятнистая, похожая на змею, мурена с оскаленными зубами, обложенная трюфелями и спаржей… Потом принесли лангуста в локоть длиной, посыпанного укропом, душистыми горными травами и политого венафрским маслом, потом анчоусов под белой подливой и британских сельдей в суррентском вине… Но самое главное блюдо — зажаренный на вертеле луканский вепрь и к нему: репа, салат, редис, латук, лук-порей, петрушка, маринованные маслины… и острый соус гарум, и шелковичные ягоды, и щавель, и полевые грибы… А еще подали лукринских устриц с лимонным соком, и морской гребешок из Тарента, и мясо морских ежей с корикским шафраном, и гусиные потроха с начинкой из свежих фиг, и журавля, запеченного в сладком тесте с тибуртинскими яблоками, пиценскими сливами, фиденскими каштанами и курийской айвой…

Друзья рукоплескали Катуллу. Несомненно, он приукрасил, но зато как соблазнительно и бойко рассказывает! Все-таки веронец — поразительный болтун и шутник!

В эту минуту в таблин (друзья собрались у Непота) вошел Корнифиций. У него был расстроенный вид.

— Кальва постигло несчастье… — сказал Корнифиций.

— Квинтилия умерла? — взволнованно спросил Катулл.

— Этой ночью.

— Надо скорее идти к Кальву, — поднялся Цинна.

— Не будем докучать Лицинию, — остановил его Корнифиций. — Мы навестим его завтра, перед похоронами. А сегодня Кальв хотел видеть только Катулла.

Катулл тотчас накинул тогу, вынул кошелек и тряхнул им. проверяя наличие денег. Друзья собрали немалую сумму. Цинна быстро сосчитал деньги, написал на табличке несколько традиционных слов утешения и цифру погребального сбора. Катулл спрятал тяжелый кошелек в сумку. Кликнув раба-сателлита, Непот приказал ему сопровождать веронца.

В доме Кальва курился ладан и, несмотря на день, горели светильники. Квинтилия, тоненькая и плоская как дощечка, лежала на роскошно убранном ложе, запрокинув серое личико. Вокруг нее тихо хлопотали заплаканные рабыни и жрицы из храма Венеры Либитины. Кальв сидел в кресле, скорбно склонив голову. Его туника и тога были темного цвета.

Катулл несколько раз горячо поцеловал друга, исколов губы о его небритую бороду. Сопровождавший Катулла раб почтительно остановился у порога атрия.

— Передай, что я останусь здесь, — сказал ему Катулл и взял Кальва за руки. Они сели рядом, Катулл продолжал держать руки друга в своих ладонях.

— Я не нахожу слов для утешения… — начал Катулл и запнулся, с острой жалостью вглядываясь в бледное лицо Кальва: глаза тусклые, воспаленные, коричневые круги под глазами. Видно, что Кальв долго оплакивал умершую жену.

— Ты ведь знаешь, Лициний… Ты для меня как родной брат… — заговорил глухо Катулл. — Если бы я мог хоть немного ослабить твою боль своей преданностью и любовью…

Он глядел в пол, словно стыдясь того, что говорил, и напрягаясь от неумения выразить то, чем он весь был переполнен. Кальв посмотрел на него, прислонил голову к его плечу и заплакал. Он прикрывал глаза ладонью, и слезы ручейками лились между его пальцев. Едва касаясь, Катулл гладил его голову. В черных, коротко остриженных волосах отчетливо белели ниточки седины.

— Впервые я испытал безграничный ужас и горе… — шептал Кальв, вытирая лицо краем тоги. — Что я мог поделать? Унизительно бессилие человека перед властью Орка. Сам я не боюсь ни кинжала, ни яда, ни казни, ни заточения. Кто из римлян не видел смерти? Но когда на твоих глазах угасает любимая, покорная, как голубка, жалкая, как малый ребенок… Сердце готово разорваться от отчаянной несправедливости судьбы!

— Лициний, ты мужчина, ты сын непреклонного отца и избранник Муз… Ты должен овладеть собой и бестрепетно встретить жестокий удар безглазой богини.

— Бедная Квинтилия… Она так мучилась последние дни… Все задыхалась… Врачи разводили руками — чахотка… Я разогнал этих многословных и бесполезных греков! Я сидел рядом с нею, я говорил ей что-то утешающее, подавал воду, какие-то лекарства… Она металась, стонала, царапала мои руки… Я умолял ее успокоиться… Напрасно, ей было очень тяжело умирать… Потом она сказала мне: «Милый мой, маленький Гай, ведь ты такой вспыльчивый, все у тебя пойдет вкось и вкривь… За тобой ведь смотреть надо…» И опять начала хрипеть и задыхаться — страшно вспомнить! Под утро она попросила повернуть ее лицом к стенке и будто уснула. Мне показалось, что ей стало лучше. И тут я, сам не знаю как, задремал. Вдруг вскочил, кинулся к ней, схватил за руку, — она уже похолодела…

На другой день похоронная процессия двинулась через весь город к кладбищу у Фламиниевой дороги. Там находилась усыпальница римских всадников Квинтилиев Регинов, из этой знатной фамилии происходила супруга Кальва. Катулл передал Лицинию деньги, собранные друзьями. Соболезнования и значительные суммы прислали также Гортензий Гортал, Манлий Торкват и многие другие знакомые известного оратора Кальва.

— Разве у меня нет своих денег? — в недоумении спросил Кальв, глядя на груду золота и серебра.

— А разве ты забыл о римском обычае? В Риме помогают прежде всего — деньгами. Это практично и в то же время избавляет от бесполезных волнений. — Председатель «новых» поэтов все чаще иронизировал по всякому поводу, его улыбка была скептической, потому что политическая обстановка в республике оставляла ему все меньше надежд.

«Александрийцы» пришли проводить к погребальному костру супругу Кальва. Не явились только Целий Руф и Тицид, приславший сказать, что заболел.

Кальв не мог овладеть собой, рыдания сотрясали его. Вместо него надгробную речь произнес старший брат Квинтилии, солидный, уравновешенный финансист. Загримированная актриса старательно играла скромную и болезненную женщину, какой Квинтилия была при жизни, но из-под грустно опущенных ресниц рвалось такое неудержимое молодое кокетство, что присутствующие с досадой отводили глаза.

Кальв положил на грудь жены медную монетку, чтобы она «расплатилась» с подземным лодочником Хароном. Жрицы Либитины запели погребальную молитву и подожгли трут. Когда костер запылал, Кальв закрыл лицо руками и зашатался. Вокруг костра плясали мимы в масках, на которых белой краской нарисовали череп, — мимы показывали пляску веселых покойников. В этом обряде заключалась насмешка римлян над смертью.

Глядя на горе Кальва, Катулл способен был сам упасть в обморок. Вытирая слезы, он отошел, чтобы не ощущать жирного запаха благовоний и горелого мяса. Стараясь успокоиться, он стал читать поодаль надпись на богатом надгробии, она гласила:

— «Гнею Сентию, сыну Гнея, внуку Гнея из Терептинской трибы, принятому в эдилы по декрету декурионов, квестору, дуумвиру. Куратору морских кораблей, безвозмездно принятому в число корабельщиков Адриатического моря и в четверку винного рынка, патрону писцов и переписчиков, и ликторов, и рассыльных, а также глашатаев и менял, и римских виноторговцев, а также хлебомеров, стряпчих, весовщиков и государственных вольноотпущенников, и маслоделов, и каретников, и ветеранов, и рыботорговцев. Куратору юношеских игр. Сделал Гней Луцилий Гемала милостивейшему отцу».

«Боги, сколько званий было у этого человека! — мысленно воскликнул Катулл. — Как он преуспел в жизни! Он имел и государственные должности, и почетные обязанности, и выгоднейшие посты… А ведь пепел его лежит так же безмолвно, как и прах самого незаметного гражданина. Наверное, даже сын его, поставив этот великолепный памятник, забыл обо всех его доблестях и заслугах и живет в свое удовольствие, стараясь, подобно отцу, любой ценой преуспеть».

Он печально усмехнулся своим мыслям. Нашел ли блаженство в славе он сам? Или наивно радуется сознанию того, что стихи его не исчезнут сразу после его смерти и будут означать продление жизни? Нет, ему постыло навязчивое любопытство толпы. Он работает ради свершения предназначенного ему судьбой, втайне стремясь достичь совершенства и оправдать свою избранность.

Катулл отошел подальше, туда где находились ряды скромных могил. Он наклонился: на куске мрамора выбит стиль с табличкой и разорванный венок…

«Кто бы ты ни был, прочти мою жалобу тщетную, путник. Умершей безвременно в дни цветущей молодости, прекрасной Статилии Гиларе, поэтессе. Прощай, Статилия, да будет тебе благо! Покойся мирно, Гилара! Если мыслят умершие, помни меня, а мне тебя никогда не позабыть. Безутешный Фацилий».

Невольное волнение охватило Катулла. Как выглядела эта женщина? Какими были ее стихи? Кто этот Фацилий? Муж? Возлюбленный? Друг? О, несчастный, ты потерял свою красавицу, обладавшую поэтическим даром! И нет тебе утешения!

А неподалеку поэт скорбит о любимой жене, и теперь ему осталась одна отрада — поэзия… «Будь ты проклят, проклятый ужас Орка, что навек все прекрасное уносит!»

 

V

Из Галлии прислал стихи о беспримерной переправе легионов на остров Британию легат Цезаря Квинт Цицерон. Некогда он был единомышленником своего великого брата, но теперь усердно восхвалял победоносного императора.

А что же «отец отечества»? Возмущение охватило честных республиканцев, когда они прочитали его поэму, написанную недурным гекзаметром и названную претенциозно «О моем времени». Поэма превозносила полководческий талант Цезаря.

Галльскому проконсулу немедленно доставили послание Асиния Поллиона, в котором говорилось о приобретении такого сторонника, как Цицерон. К посланию прилагалась поэма Цицерона. В ответ Цезарь направил в Рим письма с пожеланием, чтобы их содержание, по возможности, распространялось среди общества. В одном из писем, с совершенно ясным намерением польстить Цицерону, говорилось:

«Его (Цицерона) триумф и лавры достойнее триумфа и лавров полководца, ибо расширивший пределы римского духа предпочтителен тому, кто расширил пределы римского государства».

На Форуме болтали, будто Цезарь в знак приязни и уважения послал Цицерону подарки стоимостью в десятки тысяч сестерциев.

Вообще главными богами Рима становились не владыка Юпитер, не Марс-Квирин, не Юнона, даже не фригийская Кибела и не египетский Серапис, а двуликий божок Янус и Вертумн — олицетворение перемен.

Что же касается Цицерона, то его славословия подвигам Цезаря, прикрываемые уверениями в патриотизме, все-таки казались поначалу только привычным потоком пышного красноречия. Но когда он, не устояв перед просьбой Цезаря, выступил на суде защитником проходимца Ватиния, от него отшатнулись даже некоторые из его друзей, и «отец отечества» получил малопочтенное прозвище «перебежчик».

Обвинение Ватиния в невиданном по наглости подкупе избирателей выдвинул Лициний Кальв. Исхудавший и бледный после своей недавней утраты, Кальв восхитил собрание блестящим изложением дела.

Судебный процесс длился три дня. Маленький Кальв, взойдя на трибуну, начинал речь. Глядя не на судей и зрителей, а в упор на Ватиния, он исхлестал цезарьского ставленника беспощадными и смелыми обвинениями.

Успех Кальва был неописуем. Его во всеуслышанье признавали достойным соперником Цицерона. Ватиний вскочил со своего места и злобно крикнул:

— Неужели я должен быть осужден только потому, что мой обвинитель так красноречив?

Цицерон сделал все, что мог. Он взывал к милосердию и справедливости, напоминал о заслугах Ватиния в лузитанской войне, он цитировал подходящие к данному случаю изречения философов и государственных деятелей, он искусно уходил от темы, распространяясь по поводу каких-то давно прошедших событий, он вздымал руки к небу, прикладывал их к груди, хватался за голову, нервно поправлял перекинутый через плечо край тоги, он играл голосом, изменяя его от еле слышного шепота до трагических возгласов, и умел показать, как голос его прерывается от сдерживаемых слез… Он говорил и говорил… Словом, он подтвердил еще раз, что он первый оратор Рима и, конечно, незаменимый адвокат.

Но, когда в клепсидре вода перелилась из одного сосуда в другой и поплавок с фигуркой Фемиды сдвинул стрелку, указывавшую на окончание срока его выступления, Цицерон понял, что он так и не сумел победить Кальва.

Борьба продолжалась. Однако судьи, подкупленные цезарианцами, в конце концов оправдали Ватиния. Народ проводил Цицерона свистом, а Кальва — дружными рукоплесканиями. Худенький человек в щегольской тоге кричал хрипловатым голосом, смеясь и неистово хлопая:

— Йо! Да живет Кальв!

Один из любопытных, оглянувшись, спросил:

— Кто это?

— Поэт Катулл, друг Кальва. Видишь, как радуется за него? Не думаю, чтобы Катулл ограничился только рукоплесканиями…

Действительно, вскоре весь Рим узнал безделку Катулла, написанную по случаю этого судебного процесса:

Я вчера посмеялся на собранье, Друг мой Кальв говорил на диво сильно. Все Ватиния мерзости исчислил. В восхищенье кто-то руки поднял: «Ну, и складно же сыплет карапузик!»

Вслед за тем появилась эпиграмма, адресованная Цицерону:

Говорливейший меж потомков Рема, Тех, кто есть и кто был, и тех, кто будет В дни грядущие, — будь здоров, Марк Туллий! И прими от Катулла поздравленье. Из поэтов — поэт он самый худший, Он настолько же хуже их, насколько Лучше ты, чем любой другой сутяга!

Сенаторы с удовольствием повторяли эпиграмму Катулла. Клодий, получив эпиграмму, приказал написать ее крупными буквами на большой доске и выставить около своего дома в Тривульцинском проезде.

Узнав про обидное оживление, вызванное насмешками Катулла, Цицерон обратился к Корнифицию и Непоту с просьбой усовестить поэта. Они отправились к Катуллу и стали упрашивать его извиниться перед Цицероном. Катулл отказался наотрез. Он едва с ними не разругался. Непот поспешно обратил размолвку в забавное недоразумение, а Конифиций всерьез надулся.

Кальв продолжал чуть ли не ежедневно выступать в судах, участвуя как в политических процессах, так и во всевозможных уголовных и бракоразводных тяжбах. Ночами Кальва душила тоска. Он бессонно метался по пустой спальне и изливал печаль в певучих элегиях. Засыпал он перед погасшим светильником.

Утром являлся Катулл, хватал табличку, пробегал глазами — и целовал друга.

В поэзии наступило время Кальва. Поклонники осаждали книжные лавки и с нетерпением ожидали появления его элегий. Катулл ходил повсюду, сжимая в руках таблички со стихами друга, и утверждал, что лучшего в подобном роде еще никогда написано не было. Кальв воспевал свою милую Квинтилию, навсегда покинувшую его, и друзья-«александрийцы» ответили ему сочувственными стихами. Катон, Корнифиций, Фурий, Цинна и Катулл создали целый цикл, сопровождавший издание надгробных элегий Кальва.

Катулл знал хвалебные поэмы, посвященные Цезарю. Он знал, что авторами их, кроме своры мелких продажных писак, являются такие выдающиеся римляне, как Варрон, братья Цицероны и Поллион. Он спокойно выслушивал советы разумных людей последовать их примеру, усмехался и строчил эпиграммы.

И вот произошло то, чего Катулл так боялся и к чему заранее готовился, как к неизбежному несчастью. Отец, видимо, получал подробные сведения о его «беспутной» жизни и о его антицезарьских эпиграммах. Терпение старого муниципала лопнуло. Из Вероны пришло гневное письмо. Катулл долго сидел над ним, подперев голову и тяжко вздыхая.

«…Ты мог так поступить! Не только я, удрученный и обманутый, и твоя истерзанная горем мать, — не только мы, но и все близкие и дальние родственники возлагали на тебя надежды, молили богов о твоем благополучии. Ты не пожелал оправдать этих надежд. Ты не помог нашему роду вырваться из провинции и выдвинуться в среду высших сословий. И виной всему твой разнузданный нрав. Я больше ничего не скажу тебе, лицемер и предатель, хоть ты единственный оставшийся у меня сын и мог бы сделаться наследником моего имущества и положения. Клянусь всеми богами, себя мне не в чем упрекнуть! Я был по отношению к тебе доброжелателен, щедр и терпелив, как и подобает любящему отцу. Теперь не жди от меня помощи и привета…»

 

VI

— Где он, наш прославленный оратор? Где этот маленький плут? — ворвавшись в дом Кальва, кричал Катулл. Он размахивал измятым свитком.

Кальв вышел из таблина и с лукавой улыбкой смотрел на преувеличенное негодование веронца.

— Ты смеешься надо мной, разбойник? Иди-ка сюда на расправу! — Катулл подскочил к Кальву, как драчливый петух.

Раб, открывший Катуллу, бросился между ними, чтобы предотвратить драку. В испуге он позвал на помощь.

— Тукция, — сказал Кальв прибежавшей на крик рабыне, — принеси моему благонравному и скромному гостю секстарий аминейского. Он хочет поздравить меня с началом Сатурналий.

— Поздравлять тебя? А как ты-то меня поздравил! Бессовестный! Хочешь свести меня с ума? — завопил Катулл.

— Его у тебя и так осталось чуть на дне, — спокойно возразил Кальв. — Я смотрю, ты недоволен моим подарком…

Кальв сел в кресло и движением руки отпустил рабов.

— Я послал тебе стихи прекрасных поэтов, — сказал он, — нудного Аквина, косноязычного Цесия, падуанца Танузия Гемина, которого ты в эпиграммах именуешь Волюзием, и, наконец, велеречивого красавца Суффена… Завидное разнообразие…

Кальв рисовался своим остроумием, как в былые времена.

— Всех их связывает одно: они бездарны! — выкрикнул Катулл и швырнул книгу на пол. — Ты ужасно поступил, выбрав для меня такой подарок!

— Прости… Будем считать, что моя шутка не удалась.

Кальв перестал улыбаться, поднял брошенный Катуллом свиток и разгладил его. Катулл вздохнул. Игра в веселый скандал прекратилась. Оба друга выглядели усталыми и печальными.

Катулл вынул из-за пазухи трехлистовку и протянул Кальву.

— Здесь переписана «Свадьба Фетиды и Пелея», — сказал он. — Моя поэма, может быть, доставит тебе больше удовольствия, чем этот злосчастный сборник.

— Спасибо, дорогой Гай. Твой подарок бесценен для меня. А скоро ли ты думаешь издать свою поэму?

Катулл пожал плечами:

— Гортензий обещал предварительно потолковать о ней с Поллионом. Должен сказать, я надеюсь, что издание «Свадьбы» немного меня поддержит.

— Я дам тебе несколько тысяч, — предложил Кальв.

— Нет уж. Я имею смешную провинциальную привычку вовремя возвращать долги. И когда я не знаю, где мне взять для этого денег, у меня начинается бессонница.

Кальв с грустной улыбкой покачал головой, потом спросил:

— Ты приглашен сегодня куда-нибудь?

— Праздничный пир устраивает Непот. Соберется вся наша поэтическая община, ставшая теперь довольно пестрой. Кроме самих поэтов, там будет целая когорта болтунов, хохотунов и хлопотунов, всегда сопровождающих кропателей виршей… А ты разве не идешь?

— Я не стремлюсь веселиться в обществе, развлечения которого могут оказаться сомнительными…

— Что ты говоришь, Лициний! Разве в доме Непота когда-нибудь совершалась хоть малейшая непристойность! Бесстыдство и Непот — несовместимые понятия.

— Я не об этом. Просто от меня ушла молодость…

— Со смертью Квинтилии?

— Не только. Посмотри вокруг: республика гибнет, и вместе с ее гибелью угасают мои надежды. Ты славный поэт, мой Валерий, — Кальв подошел и обнял веронца, — Но даже самая колкая эпиграмма не заменит обличительной речи оратора перед собранием народа. По моему мнению, сейчас не время для кутежей.

Кальв проводил Катулла до двери, вернулся и печально уставил глаза на раскаленную, полную красных углей жаровню. Кровавые отсветы упали на его трагически застывшее, худое лицо. Он сидел, будто в ужасном предвидении пожаров, смертей и потоков крови. Потом вздохнул, прилег на ложе, заказанное им по длине своего короткого тела, и взял трехлистовку Катулла. Читал с наслаждением, произнося отдельные строки вслух, улыбаясь и хмурясь.

Поэма веронца была полна его страстью, его неприемлемым для официальной морали пониманием любви, его мятежным неприятием окружающего мира.

— Стыдись! — сказал себе Кальв, — Ты упрекал Катулла. Ты ему снисходительно выговаривал. Не гражданину, не политику, — всего лишь поэту, далекому от борьбы. Но вот поэма — на первый взгляд она повествует о событиях эллинской мифологии, хотя только худоумный не поймет, что это относится к сегодняшней жизни Рима:

Ныне ж, когда вся земля преступным набухла бесчестьем И справедливость людьми отвергнута ради корысти, Братья руки свои обагряют братскою кровью, И перестал уже сын скорбеть о родительской смерти…

Катулл возвратился домой сильно навеселе, а утром никак не мог проснуться. Разбудил его молодой актер Камерий, его давний приятель.

— Взгляни на свою опухшую физиономию, — со смехом сказал он Катуллу. — Позорно так напиваться, дорогой…

— Замолчи, мальчишка! — крикнул Катулл. — Что толку в твоем свежем и глупом лице? Тоже мне, невинный Эндимион!..

— Если ты в дурном настроении, я гордо удалюсь.

— Погоди, дай мне очнуться. А где же этот проныра? (Катулл позвал раба.) Ах, да, совсем забыл… Он ведь празднует Сатурналии — то есть пьянствует где-нибудь с девками из лупанара.

Постанывая и потирая живот, Катулл разыскал снадобье, отхлебнул из глиняной бутылочки и на несколько минут прилег.

— Тебе легче? — спросил Камерий. — Вставай, я буду прислуживать, а ты брейся, умывайся и снова обрети праздничный вид.

— Я заранее согласен тащиться на другой конец города, лишь бы не сидеть в одиночестве.

— Поэтам не угодишь: то они не переносят шума толпы, то, наоборот, желают быть в гуще народного веселья… О капризные создания!

Камерий рассказал о том, что сегодня выступает замечательная труппа мимов, приехавших из Капуи. Они покорили своим искусством многие италийские города и побывали в провинциях, но в Риме решились показаться впервые. Они побаивались эдила и префекта, потому что их комедия непристойна дальше некуда. Актрисы по ходу действия имитируют с партнерами любовные игры и, кроме того, в самом тексте комедии много неприличных песенок и рискованных политических намеков.

— Все стремятся попасть на их представление — и знатные и простонародье, — заключил Камерий. — Мои друзья из актерской коллегии заранее достали тессеры и займут нам удобные места. Римский префект приказал мимам выступать подальше от города, их прогнали даже с Марсова поля… Пришлось сколотить подмостки на склоне Пингия, так что идти нам неблизко, поторопись…

Перед театральным помостом стояли ряды грубых скамей, а между ними — изящные кресла, принесенные рабами для своих привередливых господ. Позади находилось помещение для актеров, похожее на овечий хлев, а по бокам высились дощатые изгороди, чтобы посторонние не мешали зрителям. При входе переминались городские стражники, присланные префектом, — на скамьи пропускали только по предъявлении тессеров с изображением маски Мома.

Выступление мимов и постройку деревянного театра оплатил сенатор Домиций Агенобарб, претендующий на консульское кресло.

Огромная толпа гудела вокруг. Нобили, матроны, всадники сидели в первых рядах. Лектики знати с группами носильщиков образовали поодаль целый лагерь. Тут же фыркали муллы, запряженные в неуклюжие колесницы, — немало зрителей приехало из Остии, Фидеи и других близлежащих городков. Все, кто не имел тессеров, расположились выше по склону Пингийского холма, вскарабкались даже на деревья и на крыши построек. Среди тысяч римлян, пришедших поглазеть на представление, суетились продавцы вина, жареных каштанов, кровяной колбасы, сосисок с каперсами и прочих излюбленных лакомств.

Пронизывающий ветерок поддувал с севера, солнце робко проглядывало в разрывах туч. Римляне подстилали циновки и закутывались плотнее в шерстяные пенулы. Некоторым щепетильным матронам и политикам холодная погода послужила предлогом для того, чтобы скрыть свои лица под капюшонами и головными повязками. Впродем, большинство представителей высшего сословия не стеснялось мнением окружающих и не боялось осуждения поборников благочинной морали.

— Как ты думаешь, — сказал, подходя к Катуллу, Альфен Вар, — будут актрисы раздеваться на таком холоде? Если они решатся скинуть одежды, то следующее представление вряд ли состоится…

Друзья Камерия встретили поэтов радостными приветствиями. Их восторг относился прежде всего к Катуллу. Ему пришлось встать и поклониться сидевшей вблизи него публике.

Рукоплескания раздавались всюду, сопровождая появление знаменитостей; одобрение римлян на этот раз было обращено только к поэтам и актерам, хотя последних официально считали едва терпимыми членами высоконравственного римского общества.

— Слава бесподобному Публию Сиру! — закричали вокруг.

Высокий человек в накидке из полосатой восточной ткани улыбался и поворачивал к выкликавшим его имя зрителям смуглое лицо с черными живыми глазами.

— Ты когда-нибудь видел игру этого великого мима? — спросил Катулла Камерий. — Он заставляет публику проливать слезы или лопаться со смеху по своему желанию. А как он поет, танцует, играет на кифаре и флейте! Старики говорят, что он ничем не хуже Росция и даже некоторыми гранями своего дарования его превосходит.

— Я видел Сира дважды: в «Самоистязателе» и в забавной пьеске о хитрых кумушках, обманувших чванливого богача. Оба раза я хохотал как помешанный. Это любимец Муз. Архимим.

— Катулл, — внезапно заговорил задумавший что-то Вар, — у тебя отменный вкус, разумеется. Я считаю, что вкус, — это то, что делает из обыкновенных людей поэтов, а из сотни поэтов так называемого избранника Аполлона…

— В твоем рассуждении есть доля истины.

— Чтобы оценить женскую красоту, вкуса требуется побольше, чем для кропания стихов, не правда ли? Но ты и здесь доказал, что твой выбор неоспорим…

Вар, обычно говоривший в грубоватом тоне простолюдина, произнес последние слова с тонкой иронией. «Башмачник» пользовался ею достаточно искусно. Он заметил, как нахмурился и стиснул зубы Катулл, увидев Клодию в обществе молодых вертопрахов.

— Что? Что такое? — завертелся Камерий.

— За пять рядов от нас сидит женщина, — сказал Вар. — Рядом с ней старуха, наверное, родственница, а вокруг вьются поклонники. Видишь? После толстяка… да нет, не лысого, а другого, в коричневой тоге… Ну, конечно! У нее греческая прическа, золотой обруч… Так вот, эта дочь лукского муниципала объявлена одной из первых красавиц в Риме, соперницей Сервилии, Волумнии и самой Клодии Пульхр.

— Кем объявлена? — спросил Катулл.

— Виднейшими знатоками. Не буду называть имен, потому что их мнение ты все равно не признаешь. Но ей посвятил хвалебные стихи Теренций Варрон… и наш друг Корнифиций… У нее есть одно большое достоинство: она была любовницей формийца Мамурры…

— Ментулы?! — взвизгнул Камерий, всплеснув руками.

Приятели Камерия захохотали, а Катулл рассердился.

— Что ты предлагаешь? — спросил он Вара, сморщив нос, как будто почувствовал мерзкий запах.

— Честно описать ее красоту в стихах…

— Мне не нравится такая игра, — сказал Катулл. — Впрочем, если ты настаиваешь…

Они стали пробираться между рядами тесно сидевших зрителей. Камерий хотел увязаться с ними, но Вар его прогнал. Широко улыбаясь, он приблизился к молодой женщине в пестром плаще, индийской шали и галльских золотых украшениях. Окружавшие ее поклонники сделали недовольные гримасы. Не обращая на них ровно никакого внимания, Вар сказал:

— Да будет милость богов к тебе неизменна, прекрасная Амеана. Я хочу представить тебе нашего земляка-транспаданца Гая Катулла…

— Того самого? — живо спросила она и, получив утвердительный ответ, перевела любопытный взгляд на веронца, выглядывавшего из-за широкой адвокатской спины.

Катулл начал было:

— Счастлив приветствовать тебя, любез…

— Я тоже очень рада, — перебила его Амеана. — Так вот ты какой! А я-то думала… Ну, и так ничего… Ты мне нравишься, бледненький веронец.

Слегка оторопев, Катулл уставился на подружку Мамурры, а она, в свою очередь, с веселой улыбкой разглядывала его.

Длинное, длинноволосое лицо Амеаны с накрашенным пухлым ртом и свежим румянцем выражало детское желание шалить и резвиться. Катулл продолжал не спеша его изучать. Гладкая кожа. Крепкий подбородок. Зубы-жемчужины. Волосы она, по-видимому, густо чернит отваром из кожуры орехов. Приклеенные к длинным ресницам тончайшие ленточки золотой фольги делают ее выпуклые, зеленовато-серые глаза еще более светлыми, поражающими блудливым, кошачьим огнем.

Когда она помахала кому-то из знакомых рукой в сапфировых перстнях, вышитый паллий и теплая индийская шаль раскрылись, и Катулл заметил маленькую грудь и умопомрачительную талию. Ей было всего двадцать лет. Но все-таки сравнивать эту резвую кобылку с божественной красавицей Клодией — просто нелепо. Катулл так и сказал Вару, возвращаясь на свое место.

— По-моему, ты тоже не особенно ее восхитил… — усмехнулся Вар.

— Деревенщина, — пренебрежительно процедил сквозь зубы Катулл. — Кстати, она пригласила меня послезавтра смотреть, как она будет играть в мяч со знатными римскими девушками. Хочет показаться в одной тунике, чтобы можно было разглядеть все ее прелести…

Вар был умен, он отлично сознавал силу катулловского таланта. Свои поэтические занятия он считал дополнительной помощью судьбы на пути к преуспеянию и богатству. С течением времени Вар понимал все яснее, что их дороги расходятся: Катулл — если не стал еще для него врагом, то уж о сердечной привязанности между ними не могло быть и речи.

Сидя рядом на театральной скамье, Вар искоса поглядывал на веронца, среди общего шума погруженного в сосредоточенное раздумье.

Что с тобой? — спросил Катулла Камерий.

— Сейчас, сейчас… — рассеянно ответил Катулл.

— Тебе нехорошо, Гай? — забеспокоился актер и взял его за руку.

— Может быть… ты сочиняешь? — догадался Вар.

Катулл хитро сощурился:

— Нет ли у тебя таблички? А у тебя, Камерий?

Таблички и стиля ни у кого не нашлось. Отыскали кусочек угля. Камерий перевернул свой плащ подкладкой вверх и растянул его на коленях. Наклонившись, Катулл торопливо писал кривыми буквами:

Добрый день, долгоносая девчонка, Колченогая, с хрипотою в глотке. Большерукая, с глазом, как у жабы, С деревенским, нескладным разговором, Казнокрада формийского подружка!

Катулла обступили, вытянув шеи в восторженном внимании. Происходило рождение новой эпиграммы. Все понимали: это насмешка не только над бесцеремонной провинциальной красоткой, это еще одна оплеуха Мамурре, Цезарю.

— Ты написал предвзято… — пробормотал Вар, недовольно пожав плечами.

На Вара зашипели и замахали руками. Катулл повторил с явным удовольствием «казнокрада формийского подружка»… и вдруг, толкнув Вара, воскликнул:

И тебя-то расславили красивой? И тебя с нашей Лесбией сравнили? О, бессмысленный век и бестолковый!

Камерий осторожно свернул плащ. Кругом захлопали, засмеялись, заговорили, повторяя только что написанные Катуллом стихи. В веселом гвалте не расслышали стука деревянных колотушек-скабилл, возвестивших о начале представления.

 

VII

Помпей шел на сближение с сенатом. На консульских выборах он поддержал кандидатуры Домиция Агенобарба и Аппия Клавдия, они заняли в курии кресла слоновой кости.

Цицерон оставался не у дел. Он негодовал и жаловался в письмах уехавшему в Грецию Помпонию Аттику: «Трудно поверить, до какой степени вероломны римляне… Обманутый и покинутый, я почувствовал это на себе… Если я говорю о государственных делах то, что думаю, меня считают безумцем, а если то, что требуется, — рабом…»

Время от времени Цицерон, отстраненный от главных ролей в республике, отправлялся в свое имение и писал там политические трактаты, подражая диалогам Платона. В трактатах он выражал мысли, которые хотел бы провозглашать на Форуме.

Катулл не признавал выспренной мудрости Цицерона. Он был мрачен, дела его шли из рук вон плохо. Загородный дом он продал, но деньги незаметно и быстро таяли. Пришлось возвратить в контору по найму — и молчаливых сардов, и плутоватого слугу. Вслед за тем он сменил дорогую квартиру на две душные комнаты в доходном доме на Авентине. Комнатки были крошечные, как скорлупки от жареного каштана, и лепились под самой крышей.

Лирическая поэзия Катулла вновь расцвела вместе с приходом италийской весны. Он посвятил Кальву стихотворение, благословляющее талант и остроумие друга, с которым они часто забавляются стихотворной игрой, шутками, экспромтами, виртуозной сменой размеров. Катулл описывает свое состояние такими же приемами, какими передавал раньше страстное нетерпение влюбленного, ожидающего «желанного рассвета». Он называет Кальва своим «милым другом», надеется на понимание, жаждет встречи и предупреждает от высокомерия.

Но его неосторожные высказывания и колкие эпиграммы, а иногда и откровенная клевета завистников восстанавливали против него влиятельных нобилей, от снисходительности которых нередко зависело издание его стихов. Постепенно Катулл терял покровительство таких знатных людей, как Меммий Гемелл, Публий Сестий, Гортензий Гортал, хотя, разоблачая в эпиграммах цезарианцев, он тем самым отстаивал их интересы.

Кроме того, Катулл чувствовал, как без всяких дурных намерений с его стороны охлаждаются отношения между ним и сверстниками, земляками, соратниками в поэзии: Альфеном Варом и Квинтом Корнифицием. Правда, с ними пока не доходило до полного разрыва, как с Руфом, или до взаимных издевок, как с Фурием, но все же Катулл горько переживал потерю их братской сердечности. Узнав, что Вар выступил с речами, восхваляющими ставленников Цезаря, Катулл рассвирепел. Он послал адвокату письмо, требуя встречи и объяснений. Вар ему не ответил.

Валерий Катон с иронической усмешкой сказал Катуллу:

— Многие сейчас колеблются — оставаться им честными людьми, примкнуть к Помпею или же к Цезарю. Мирись с предательством, это знамение времени.

Красс крепко завяз на Востоке; война с Парфией складывалась неудачно. Ходили слухи, что перед отъездом Красс проявил нескрываемую враждебность к коллегам-триумвирам. По всей видимости, триумвират распался. Но это не означало исчезновения угрозы республиканскому правлению в Риме. Наоборот, ожидалось приближение решительной схватки за единоличную власть.

Чтобы узнать новости, Катулл отправлялся на Форум. Но на Форуме было малолюдно. Беспощадное солнце раскалило стены и крыши храмов. Кое-где сидели у переносных столов менялы и торговцы женскими безделушками. Завитые щеголи прохаживались между колоннами базилик, лениво помахивая тросточками. Иногда торопливо проходил с поручением магистрата курьер или актуарий. Катулл чувствовал в этом обманчивом оцепенении приближение беды. Ему казалось, что и другие должны это понять, хотя все делали вид, что ничего особенного не происходит, продолжая разглагольствовать, торговать, развлекаться. Ему стало безразлично собственное благополучие и безопасность. Наверное, он нисколько не испугался бы, услышав предсказание близкой смерти.