ЕЩЕ НЕ СТАЯЛ СНЕГ

Недавно построенный дом на берегу озера стал обитаем. Левитан в высоких сапогах, с этюдником и ружьем через плечо пересек снежную поляну. Он вошел в ателье, раздвинул шторы, и в большие окна брызнул ослепительно-ясный свет, какой бывает только в марте.

— Барынина кровинка приехал, — шептались слуги.

Так ласково в тех местах называли человека, который любил женщину, но не имел права назвать ее женой.

Вскоре и в большом доме появились хозяева: приехала Анна Николаевна с младшей дочерью Лией, черноглазой, лукавой и очень смешливой девочкой, которую в детстве прозвали нежным именем Люлю.

Снег еще цеплялся за землю, но весна шла буйная, дружная.

Мартовские дни 1895 года в Горке принесли Левитану много счастливых находок в искусстве. Он наблюдал и писал первые проблески весны.

Стремительность ее приближения заставляла торопиться. Кругом еще было много снега, но пейзаж менялся мгновенно. И там, где вчера все притаилось под белым покровом, сегодня уже бежали бойкие ручьи, пробиваясь через пласты снега. Остановишься, посмотришь, а пористые хлопья тают на глазах и сливаются с веселыми ручьями.

Левитан заходил домой, чтобы отнести готовый этюд и пополнить красками этюдник. В каком-то запое предавался он слиянию с природой, швырял на холст краски, и мазок страстный, трепетный отвечал взбудораженному состоянию его души.

Картина «Весна. Последний снег» — дань этому упоению весной, разливом рек, таянием снега.

Близ опушки молодой рощицы, розовой от свежих почек, — талая вода и белые островки снега на обнаженной желтой поляне.

Этой весной Левитан больше, чем прежде, старался в этюдах уловить целое. Он писал внешне грубо, но очень тонко сочетал цветовые массы. И удивительное дело! Эти размашистые этюды, в которых прописаны только несколькими красками цвет неба, реки, теней, снега, размытого песка и дальнего плана — леска, без подробностей давали правдивую картину природы. Они очень предметны. В них вы больше ощущаете характер изображенных пригорков, снежных глыб или текущей воды, чем в ином этюде, где выписан каждый камешек в ручейке.

Чем слабее себя чувствовал Левитан, тем сильнее его тянуло к живописи. Он сказал об этом очень верно в письме к художнику Средину перед приездом в Горку: «…искусство такая ненасытная гидра и такая ревнивая, что берет человека, не оставляя ему ничего из его физических и нравственных сбережений».

По ночам, когда не спалось, Левитан слышал, как трескается лед на озере. Ранним утром уже были разводья. Весна в природе и на сердце приносила радостное возбуждение, оно-то и проникало на холсты.

В несколько упорных сеансов написан лучезарный «Март». Горкинская лошадь Дианка подъехала с санями к крыльцу. Солнце греет, снег съеживается на крыше крыльца, и следы от ног на тропинке темнеют, углубляются. Ясное, чистое, синее небо бросает синеву на землю, дает голубые тени под деревьями, пронизывает весь воздух ощущением мартовской голубизны.

Вы полюбите эту картину с первого взгляда, как любите предчувствие весны в морозные дни, озаренные щедрым солнцем. Она вызывает в памяти детство.

В картине, однако, все — в борьбе: зимы с весной, теплого света солнца с холодной лазурью, темных сосен со светлыми, зеленоватыми извилистыми стволами осин, ослепительных пятен снега с синими тенями.

Казалось бы, художник построил этот немудрый сюжет на кричащих контрастах: большой купол ярко-синего неба и большой кусок ярко-желтой стены. Они бы должны спорить, вносить в картину элемент раздражения. Но этого нет. Все примирено. Как? Неуловимо в холодную синеву проникает тепло золотистого солнца, а желтизну стены окутывают голубые рефлексы неба. Так примиряются кажущиеся противоречия цветов, ничто не кричит, а поет гармонично.

Мы привыкли называть снег белым. Он таков для обычного глаза, но не для зоркого видения художника. В картине «Март» снег тоже кажется белым, но если присмотреться, то белизна эта создается из множества цветовых оттенков. Художник по-суриковски многолико воспринял цвет. И потому снег живет, дышит, мерцает, отражая солнце и небо. Вы почти ощущаете этот шелест его медленного таяния.

Левитан не знал суровых слов Чехова о том, что в искусстве его стало мало молодости. Но, не зная, «Мартом» он ответил другу. В русском искусстве трудно найти вторую такую молодую, звонкую, бодрую и целомудренную картину.

Люлю жалела сердце Левитана, носила ему ящик с красками, смотрела, как пишет художник, слушала, как ласково он говорит о природе. Красота, часто видная только ему одному, действовала на него так сильно, что он тут же воспламенялся и произносил ей панегирики.

Девочка любовалась тем, как холст, загрунтованный мелом, углубляется под ударами кисти и превращается в бездонное голубое небо, а внизу покрывается рельефом сугробов, озаренных солнцем.

Минут годы, Аня станет взрослой, а эта солнечная весна останется ярким воспоминанием ее далекого отрочества.

Мы сидим в ее ленинградской квартире и беседуем с пожилой женщиной, в темных глазах которой сохранились и лукавство и огонек. Воспоминания о Левитане стали как бы семейной реликвий. Она одна из семьи Турчаниновых живой свидетель того, как в Горке создавались лучшие полотна художника.

— «Март» писался при мне.

И каждый, кому дорого искусство Левитана, позавидует ей.

ВЫСТРЕЛ

Лета призвали Левитана в город. Он с сожалением расставался с лесным домиком и увез в Москву все, что написал этой доброй к нему весной.

Надо быть на собрании передвижников в Петербурге, повидаться с Чеховым перед разлукой на лето. А потом снова Горка, озеро, дикие утки и краски, вызывающие трепет в душе каждого художника, — масляные краски.

Май. Еще разлив не угомонился. Вышли из берегов все ручейки и речушки. Серая выползает из воды земля, унылые торчат из заводей голые стволы деревьев. Жалкая, скучная картина! Кому она дорога, у кого вызовет в сердце поэтические чувства?

Плещееву довелось сказать об этом так верно:

Отчизна! Не пленишь ничем ты чуждый взор… Но ты мила красой своей суровой Toму, кто сам рвался на волю и простор. Чей дух носил гнетущие оковы…

Левитан любил землю, на которой человек жил, страдал и боролся, он воспевал эту землю, волю и простор.

Весной в Горке художника увлекли разливы. Он писал на берегу реки Снежа, впадающей в Островенское озеро. Вдали виднеются почти вросшие в землю избы деревни Мурово. Белые стволы затопленных берез отражаются в полой воде.

Потом, в мастерской, эти этюды помогут написать тонкую по цвету картину «Весна. Большая вода». В ней художник красками рассказал о чувствах, какие охватили его у разлившейся реки, о жалости к человеку, живущему в полузатопленных избах.

В Горке снова собралась вся семья. Молодые голоса и беззаботный смех разносились по парку.

Из соседних сел приезжали больные, и Анна Николаева, как умела, лечила их, с помощью Сони делала перевязки, давала лекарства, раскрывая стою заветную комнатку, в которой находилась аптечка.

Мало кто замечал, что в доме назревала драма. Только нет-нет да обменяются резким словом выдержанная, воспитанная Анна Николаевна и Варя. Да, бывает, скользнет злой взгляд дочери по моложавому лицу матери. И опять внешне все спокойно.

Или Люлю, крадучись, пробежит по тропинке к домику Левитана и передаст ему записочку от Вари. Она не могла ни в чем отказать любимой сестре.

Художник уходил на охоту и почти не работал. Это был самый верный признак его глубокой подавленности.

Варя полюбила его со всей чистотой и силой первого, настоящего чувства. Она хотела, она требовала счастья. И было трудно смотреть, как ясные голубые глаза наполняются слезами и нежные губы искривляются страданием.

Чем мог ответить на это юное чувство Левитан? Ему было бесконечно жаль девушку, и резко прочесть ей проповедь он не решался.

В один из дней, когда Варенька, неопытная и влюбленная, вдруг предложила Левитану тайно бежать с ней, он понял, что этому проклятию не будет конца, в полном отчаянии и страшном приступе меланхолии выстрелил себе в голову.

Выстрел взорвал безмятежность тихой усадьбы.

Левитан лежал в крови. Верховой помчался за врачом. Рана оказалась неопасной. Внимательный врачебный уход и забота Турчаниновой спасли художника. Доктор делал перевязки, но больную душу измученного человека он не мог вылечить.

Так трудно ему никогда не было, и 23 июня он шлет отчаянное письмо Чехову: «Ради бога, если только возможно, приезжай ко мне хоть на несколько дней. Мне ужасно тяжело, как никогда. Приехал бы сам к тебе, но совершенно сил нет. Не откажи мне в этом. К твоим услугам будет большая комната в доме, где я один живу, в лесу, на берегу озера. Все удобства будут к твоим услугам: прекрасная рыбная ловля, лодка».

Левитан ничего не сказал другу о покушении. Чехов с поездкой не торопился, надеясь, что художник, как это часто бывало, справится с мрачным настроением.

Но через неделю пришло письмо Турчаниновой, от которого повеяло настоящей тревогой. Она писала: «…обращаюсь к Вам с большой просьбой по настоянию врача, пользующего Исаака Ильича. Левитан страдает сильнейшей меланхолией, доводящей его до самого ужасного состояния. В минуту отчаяния он желал покончить с жизнью 21 июня. К счастью, его удалось спасти. Теперь рана уже не опасна, но за Левитаном необходим тщательный, сердечный и дружеский уход. Зная из разговоров, как Вы дружны и близки Левитану, я решилась написать Вам, прося немедленно приехать к больному. От Вашего приезда зависит жизнь человека. Вы, один Вы, можете спасти его и вывести из полного равнодушия к жизни, а временами бешеного решения покончить с собой. Исаак Ильич писал Вам, но не получил ответа. Пожалейте несчастного».

И Чехов поспешил к Левитану. Тот встретил его радостно, прильнул к нему, познакомил с хозяйкой дома. Тут же сорвал с головы черную повязку. Рана уже зажила. Когда Чехов разговорился с Анной Николаевной, Левитан взял ружье и пошел на озеро. Скоро он вернулся с убитой чайкой и бросил ее к ногам Турчаниновой, как когда-то бросал такую же чайку к ногам Кувшинниковой в Плесе.

5 июля Чехов писал из Горки Суворину: «Сюда я только что приехал и располагаюсь в двухэтажном доме, вновь срубленном из старого леса, на берегу озера. Вызвали меня сюда к больному. Вернусь я домой, вероятно, дней через 5, но если напишете мне, то я успею получить. Имение Турчаниновой. Холодно Местность болотистая. Пахнет половцами и печенегами».

Как всегда, сам вид Чехова действовал успокоительно. Левитан даже заулыбался, показывая ему свои любимые места, восхищался его умением сразу располагать всех к себе.

Горкинские жители уже были покорены писателем, старались не пропустить ни одного его слова. Накаленная атмосфера в доме чуть разрядилась. Варя уехала в Петербург. Гость оказался самым лучшим целителем.

Чехов ни на минуту не переставал быть писателем. Он наблюдал и запоминал: цвет холодного, сумрачного озера, поляны цветов. Он заметил даже маленькую аптечку Турчаниновой и поинтересовался, чем она лечит своих больных. Он слышал, как гувернантка что-то строго внушала по-английски шаловливой Люлю, и обратил внимание на нежную звучность этого имени.

Возвращая Левитана к жизни, Чехов наполнял свою копилку наблюдениями и уехал, увозя в памяти образ старой усадьбы на берегу сурового озера.

Но ненадолго хватило спокойствия, оставленного Чеховым. Левитан опять жаловался ему в письме: «Вновь я захандрил и захандрил без меры и грани, захандрил до одури, до ужаса. Если бы ты знал, как скверно у меня теперь на душе. Тоска и уныние пронизали меня… Не знаю, почему, но те несколько дней, проведенных тобой у меня, были для меня самыми покойными днями за это лето».

И вновь искусство вернуло художника к деятельной жизни. Он отправлялся на озеро вместе с Люлю, которая теперь всегда носила ему краски, а иногда и гребла, еще больше прежнего оберегая здоровье Левитана. Художник писал водяные лилии в упор. И стоило ему привычным движением взять кисть в руки, как вернулось рабочее состояние. Он уже опять был воодушевлен: «работаю такой сюжет, который можно упустить. Я пишу цветущие лилии, которые уже к концу идут».

Снова Люлю, сидя у весел, молча следила за напряженной работой художника, боясь нарушить тишину, и лишь по временам отгоняла тонкой рукой маленьких бирюзовых стрекоз от палитры с красками.

Левитан отдыхал с этой девочкой от всех сложностей, которые так неожиданно окутали его в Горке. Он пошел с ней к озеру ночью и смотрел на лилии при бледно-розоватом освещении луны.

Тяжелое это лето клонилось к концу, а множество чистых холстов стояло по стенам мастерской. Зато близилась осень.

Необычайная прозрачность воздуха, кругом все раздвинулось на многие версты, и за озерами показались деревеньки, которых в знойные дни не было видно. Нежная голубизна бездонного неба и пылающие, как костры, деревья.

Все звонче, все увереннее ложился на холст цвет, то холодный, как сталь, то горячий, как красная медь.

ИСКУССТВО ТОРЖЕСТВУЕТ

Пасмурным октябрьским днем Левитан приехал к Чехову в Мелихово. По утрам в саду и поле траву и листья белили первые заморозки. На огороде укутывали спаржу, в цветнике пересаживали тюльпаны.

Но 10 октября прояснилось, потеплело, и друзья прогуливались по саду. Чехов был заполнен своей новой пьесой, которую назвал «Чайка».

Левитан забирался в комнатку к Евгении Яковлевне, ему надо было побыть в родной семье, ощутить уют хлопотливой материнской заботы.

В Москве его ждало письмо от Терезы. Вести от родных редко бывали светлыми: непроходимая нищета. А на сей раз сестра вновь просила брата похлопотать о разрешении вернуться ей с семьей в Москве. Спросила, не может ли он обратиться с такой просьбой к Турчанинову.

Да, он был крупным сановником, влиятельным и, верно, не отказал бы Левитану, но он не хотел затруднять его такими сложными хлопотами.

Под впечатлением прочитанного Левитан сразу написал ответ. Письмо это в числе других недавно передали нам родственники художника, живущие в Париже. Как и остальные письма к родным, оно публикуется впервые. Вот эти строки: «Вчера возвратился из деревни и получил твое письмо. Очень тебе сочувствую, понимаю отлично ужас вашего положения, возмущаюсь вместе с вами людьми, обещавшими золотые горы и не сделавшими ничего. Но что я могу сделать, вот в чем вопрос!

Дела мои в этом году из рук вон плохи. Я ничего на выставке не продал, а изменить строй жизни, т. е. уменьшить расходы я не могу, ибо главное, Тереза, это мастерская — без которой я никоим образам не обойдусь.

Таким образом, жизнь идет, траты и на грош не уменьшаются. Достать также permis (разрешение на жизнь в Москве) я не мог ни через Турчанинова, ни через кого-либо другого. Есть вещи, которые кажутся легко исполнимы, но это только на расстоянии.

Если я что-нибудь продам теперь, я сколько смогу вышлю. В настоящую минуту я решительно не могу ничего».

Как трудно написать этот отказ! Левитан всегда помогал родным. Когда Тереза нелегально приезжала в Москву, он нагружал ее подарками и необходимыми вещами для всех детей, платил за них в школы и постоянно отправлял деньги.

Этот отказ не добавляет веселых минут. Левитан сидит в своей удобной мастерской, к которой стремился долгие годы. Осенние этюды, привезенные из Горки, стоят нераспакованными. Он не может работать. Нет сил…

Как остаться одному с таким отчаянием! Левитан пишет Поленову, просит разрешения приехать к нему. Он чувствует себя в городе таким одиноким.

Это не было воплем малодушия — это жалоба творца, страдающего без творчества.

Как-то композитор Рахманинов рассказывал то же об Л. Толстом: «Возьмите Толстого — если у него болел живот, он говорил об этом целый день. Но горе-то было не в том, что болел живот, а что он не мог тогда работать. Это и заставляло его страдать».

Поленов ответил горячим приглашением. Но Левитан не успел воспользоваться им. «Вдруг, именно вдруг, меня страстно потянуло работать, увлекся я, и вот уже неделя, как я изо дня в день не отрываюсь от холста!»

Одна из фотографий переносит нас в мастерскую Левитана, когда он встал с кистями к своей огромной картине «Осень, вблизи дремучего бора» и забыл о времени, тоске, житейских невзгодах. Теперь это был вновь талантливый художник, и холсты, приставленные к стене, звали его к неутомимости.

Осень и зиму художник был в этом хорошем рабочем состоянии. Он не знал, когда его покинут силы, когда мутная и жесткая рука болезни вновь схватит его за горло и выбросит кисти из рук. Это могло случиться каждый день, но, к счастью, работы так захватили, что не отпускали от себя.

Если бы кто-нибудь вошел в эти дни в мастерскую Левитана, он погрузился бы в осеннюю пору в ее самом веселом убранстве. Этюдов множество: на них уловлена бездна оттенков осенней листвы. Как всегда, осень для него пора бодрости, прилива сил, буйства красок и больших надежд.

В двух картинах, носящих одно название «Золотая осень», Левитан передал все, что накопил, живя возле реки и озера, когда постепенно на его глазах листья берез, кленов, осин озарялись красками своего заката.

Картины стояли на разных мольбертах, и каждая звала к себе художника. Пока от одного почти законченного холста он старался отвыкнуть, к свету придвигался другой мольберт, и на нем другая картина, давно ожидающая последних решительных прикосновений кисти.

От золотой осени, воспоминаний об озере, горкинском боре Левитан переносится на пять лет назад. По волжским этюдам уже написаны картины, принесшие славу русской живописи.

Одно полотно было начато тоже под свежим впечатлением пребывания в Плесе в 1890 году. Но доныне художник не скрепил его подписью.

Часто он видел такую реку. Ветреный день. Волга волнуется, ее синевато-серая поверхность изборождена желтоватыми барашками. Порой в них мелькает яркая розоватость. Небо ясное, удивительно голубое. По нему разбросаны мелкие лохматые облачка.

На темном фоне воды в таком день ослепительно белы корабли и чайки. Их белизну особенно оттеняет розоватая вода в свету и глубоко-синяя в тенях.

В такой ветреный день во время поездки из Плеса в Рыбинск Левитан задумал свою большую картину, которая отличалась от всего, что он написал, живя в Плесе. Мы помним его поэтичные, тихие вечера, мягкие закаты с куполами церквей, раздольную даль уходящей реки, ее пристани, просмоленные баржи, нищие деревеньки и буйные грозовые тучи.

Но картина, которая стояла сейчас на мольберте и близилась к концу, была другой. Левитан показал Волгу неожиданно: деловитой, большой судоходной рекой.

Огромные расцвеченные баржи везут товары по реке. Вдали — пассажирский пароход. Веселая суета делового дня большой реки. Идут грузы — может быть, на Нижегородскую ярмарку.

На двух баржах — два флага: один русский, другой персидский. Вот она, широкая международная магистраль, соединяющая Восток с Россией, большой торговый путь. Вот когда вспоминаются пушкинские вещие слова: «Все флаги в гости будут к нам».

На первом плане по реке плывет волгарь — то ли бакенщик то ли матрос с баржи, побывавший дома. На первом плане — трудовой человек, которого кормит река и который украсил ее и расписными расшивами и быстрыми пароходами.

Так ошеломляюще ново увидел Левитан любимую реку. Написана картина «Свежий ветер» в новой для Левитана манере. Он увидел множество цветовых оттенков в суровой глади воды. Композиция необычайно монументальна и отвечает идее картины. А сочетание старинных парусных барж и пассажирского парохода говорит о богатом прошлом Волги и ее еще более богатом будущем.

Этот пейзаж-эпопея удивительно близок современной Волге — полноводной, широкой благодаря каналам и грандиозным плотинам.

Замените цветистые баржи, изображенные Левитаном, самоходками, снующими по реке быстро, без надрывающихся буксиров. Представьте себе трехэтажные белые пароходы, стоящие у пристаней по два и по три сразу, и картина «Свежий ветер» перенесет вас к нашим дням. Так художник словно бы заглянул в будущее, предвидел высокое назначение любимой им реки.

Еще над одним полотном трудился Левитан, отдав ему немало часов. Он назвал его «Ненюфары» и писал по горкинским этюдам с цветущих водяных лилий.

Показанная на Передвижной выставке 1896 года рядом с другими произведениями Левитана, эта картина приводила зрителей в недоумение. «Золотая осень» — предельно обобщенная, как сгусток чувств и впечатлений художника. «Март» — лучезарный, легкий, искристый, воздушный. «Свежий ветер» — с огромными водяными далями и уносящимися ввысь облаками, сохраняющий свежесть и остроту первых впечатлений, хотя и отобранных потом с большой продуманностью.

Но водяные лилии, казалось, принадлежали кисти другого человека — педанта, хладнокровно штудирующего натуру, для которого высшей похвалой служат слова: «Как настоящее!»

Эта картина вызвала много восторженных отзывов тех, кого прежде пугала широкая, смелая кисть Левитана. С облегченной душой они писали: «Листья хороши до полной иллюзии: кажется, что их загнутые углы действительно выступают из плоскости картины, и невольно подходишь к самой картине для того, чтобы удостовериться в том, что подобно другим она написана в одной плоскости».

Но были и такие: «Листы лилий, выписанные с такой восхитительной иллюзией, что некоторые зрители незаметно щупают картину. Это простой каприз, но славной кисти».

Как могло появиться среди этих вдохновенных произведений такое благоразумное полотно? Левитан этой картиной отвечал всем, кто обвинял его в излишней широте и обобщенности письма. Он показал, что писать «как настоящее» может, но не хочет, ибо искусство не в этом. Он отвечал всем, кто пытался встать на пути его живописных дерзаний, тем, кто продолжал высмеивать и травить его в стихотворных фельетонах «Петербургской газеты».

И на сей раз его не обошли вниманием:

«Золотая осень» Левитана — Охры доза пребольшая, Кисти смелый в холст удар, Вот и «Осень золотая» И «Музею — дар».

Можно представить себе, как улыбался художник в тиши мастерской, готовя лукавый ответ всем консерваторам в искусстве!

Очень хорошо сказал об этом Ф. Шаляпин, вспоминая о своих задушевных встречах с Левитаном:

«Чем больше я видался и говорил с удивительно душевным, простым, задумчиво добрым Левитаном, чем больше смотрел на его глубоко поэтические пейзажи, тем больше я стал понимать и ценить то большое чувство и поэзию в искусстве, о которых мне толковал Мамонтов.

— Протокольная правда, — говорил Левитан, — никому не нужна. Важна ваша песня, в которой вы поете лесную или садовую тропинку.

Я вспомнил о «фотографии», которую Мамонтов называл «скучной машинной», и сразу понял, в чем суть. Фотография не может мне спеть ни о какой тропинке, ни о лесной, ни о садовой. Это только протокол!..»

Левитан однажды прибег к такому протоколу и то для того, чтобы доказать право на свою, левитановскую песню.

После обычных выставок в Питере и Москве Левитан послал много новых картин в художественный отдел Всероссийской выставки, которая открылась в Нижнем Новгороде весной 1896 года. Он показал полотна, в которых была и молодость, и правда, и высокое живописное мастерство. В них было то, чего до этого не было.

«ЧАЙКА»

На первом представлении чеховской «Чайки» в Александринском театре две женщины слушали каждое слово пьесы затаив дыхание. Одна из них, русая, с огромной косой и тонким профилем, — писательница Лидия Алексеевна Авилова. Чехов встретился с ней на маскараде и обещал дать ответ на ее вопрос в пьесе, просил внимательно слушать текст.

Она не замечала странного смеха зрителей в драматических местах пьесы, не слышала их неуместных замечаний.

Волнение ее достигло предела, когда Нина Заречная передала на память Тригорину медальон с надписью. Такой медальон с выгравированными внутри словами сама Авилова отослала как-то Чехову. А слова там были такие: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее».

Подписи не было, но Чехов догадался, от кого подарок. И медальон стал как бы действующим лицом пьесы, целиком, с этой же надписью.

Однако ответ Чехова молодой писательнице был не в этих словах. Тригорин называет цифры: «Стр. 121, строки 11 и 12».

Авилова вернулась после премьеры и нетерпеливо обратилась к чеховским книжкам. Нет, не в них разгадка цифр. Наконец она открыла указанную страницу своей книжки и прочитала в ней эту фразу: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается».

Так шутливо Чехов ответил своей знакомой, что он узнал ее на маскараде, понял, кто прислал ему брелок, и мягко предостерегал от дальнейших ошибок.

Другой женщиной, которая не замечала провала пьесы и, захваченная ею, позабыла о зрителях, была Лика Мизинова. Она горько плакала, сравнивая судьбу Нины Заречной со своей.

Она любила Чехова давно. Их частые встречи, письма говорили о большом, но каком-то очень осторожном чувстве Чехова. Красавица, на которую оборачивались прохожие, избалованная поклонением, чуть взбалмошная, но простая и обаятельная, она пугала писателя. Не оберегая ли свое искусство от слишком большого искушения, остерегся Чехов от брака с очаровательной девушкой?

Минутами чувство брало верх над разумом, и тогда он восклицал: «позвольте, Лика, закружиться голове от Ваших духов», — но быстро остужал свой порыв, вновь писал шутливые письма, за насмешкой скрывая остроту чувств. Так длилось месяцами, годами…

Лика с отчаянья увлеклась писателем Потапенко, который без мудрствований завел с красивой девушкой роман. У него была жена, дети, он молотил повести и пьесы, едва успевая заработать деньги на широкую жизнь семьи.

Лика уехала с Потапенко в Париж. Вскоре пришло горе: писатель оставил ее одну в незнакомом городе, больную, ожидающую ребенка.

Тогда-то и писала она Чехову о том, что во всех бедах виноват он один, человек, от которого зависело ее счастье.

Лика вернулась в семью Чеховых с опаленными крыльями, глотнув изрядную дозу житейских невзгод. Ее девочка, Христина, воспитывалась у родных в имении Панафидиных и прожила недолго.

Как все это было похоже на судьбу Нины Заречной! Лика не сердилась на Чехова за то, что он перенес в пьесу печальную страницу из ее жизни. Она часто смотрела «Чайку» потом уже в исполнении артистов нового, Художественного театра.

Даже через несколько лет, в январе 1900 года, Мария Павловна писала Чехову: «На твои именины я водила Лику на «Чайку». Она плакала в театре, воспоминания перед ней, должно быть, развернули свиток длинный».

Несколько дней, проведенных Чеховым у Левитана в Горке, очень заметно сказались во всем колорите пьесы. Он и писал ее осенью, вскоре после посещения больного художника.

Когда побываешь в этих местах, особенно ясно понимаешь, до какой степени пьеса проникнута атмосферой озерного края. И дело, конечно, не только в том, что Чехов сам обозначил место действия, указав город Тверь. Дело также и не в деталях, замеченных Чеховым: в повязке, сброшенной с головы Левитаном, а в пьесе Треплевым; в чайке, убитой художником, а в пьесе тем же молодым писателем, ищущим новых путей.

Нет, пьеса как бы написана на фоне озера. В соседнем имении на берегу озера живет Нина Заречная, воздух напоен озером при луне, участвующим в первом действии. К озеру ведут аллеи в усадьбе Сорина.

Так писатель подмеченное в жизни переносит в свое произведение. Наблюдения помогали создавать сложные образы пьесы. И Нина Заречная, пережившая тяжелую пору, похожую на драму Лики Мизиновой, ушла далеко от нее, опередила ее и стала символом стойкости в преданном служении искусству. Случай, взятый из жизни, — лишь эпизод в биографии героини пьесы.

Левитан увидел «Чайку» только в Художественном театре. После первых спектаклей она покорила Москву. Маша писала автору в Ялту: «Чайка» производит фурор, только и говорят, что о ней. Билетов достать нельзя, на афишах печатают каждый раз «билеты все проданы».

Студенты и курсистки целые ночи простаивали за билетами возле Эрмитажа, где шла «Чайка». Иные приходили со складными стульчиками, пледами, а чтобы не замерзнуть, устраивали на площадке перед театром танцы.

Спектакль смотрели по нескольку раз, не считаясь с тем, что так трудно добывались билеты.

8 января Левитан писал Чехову: «Только что вернулся из театра, где давали «Чайку»… я являлся в театр незадолго до спектакля и несколько раз не заставал ни одного места. Вчера решил во что бы то ни стало посмотреть «Чайку» и добыл у барышника за двойную цену кресло.

Вероятно, тебе писали, как идет и поставлена пьеса. Скажу одно: я только ее понял теперь. В чтении она была не особенно глубока для меня. Здесь же отлично, тщательно срепетованная, любовно поставленная, обработанная до мельчайших подробностей, она производит дивное впечатление. Как бы тебе сказать, я не совсем еще очухался, но сознаю одно: я пережил высокохудожественные минуты, смотря на «Чайку»… От нее веет той грустью, которой веет от жизни, когда всматриваешься в нее. Хорошо, очень хорошо! Публика, наша публика — публика театра Корша, Омон, и ту захватило, и она находится под давлением настоящего произведения искусства».

С той поры персонажи пьесы вошли в жизнь художника. Он находит даже нечто общее между собой и Тригориным, который стал рабом писательского труда. Левитан так же сокрушается, что очень устает, но не может бросить своих работ, «как говорит твой Тригорин, ибо всякий художник — крепостной». Он обязан творить хотя бы потому, что обладает талантом.

Поездка на озера нашла свое отражение и в другом произведении Чехова. В повести «Дом с мезонином» присутствуют дом и парк из Богимова — имения Былим-Колосовского, где Чехов летом снимал дачу.

Героя повести, художника, писатель поселил в этом громадном зале с колоннами, где стоял один широкий диван и стол, «а во время грозы весь дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко страшно, особенно ночью, когда все десять больших окон вдруг освещались молнией».

Но вот белый дом с террасой и мезонином, в котором жили Волчаниновы, Чехов взял из имения Горка. Мы держим в руках старинный любительский снимок этого дома. Как он похож на тот, который описал Чехов! Сейчас этого дома нет. Но в деревне Доронино, по соседству с Горкой, старики рассказали мне о том, как выглядела усадьба Турчаниновых. Анна Ивановна, младшая дочь Турчаниновой, вспоминала, что в мезонине она жила со своими старшими сестрами.

Озерный край ощущается во многих мельчайших деталях повести.

Начнем с фамилии Волчаниновы. Как она по созвучию близка Турчаниновым! А если вспомнить, что самый корень этого слова — волчан — обозначает название цветка, то и станет понятно, как создавало новую фамилию знакомство Чехова с Турчаниновыми и виденные им огромные поляны с яркими цветами в их имении.

Английский язык, на котором говорят между собой сестры, площадка для лаун-тенниса. Все это оттуда — из Горки. А самое трогательное и непонятное имя Мисюсь, как оно близко по ласковому оттенку к прозвищу Люлю, данному девочке, часто сопровождавшей Левитана на этюды!

И, читая строки: «Мы гуляли вместе, рвали вишни для варенья, катались в лодке, и когда она прыгала, чтобы достать вишню, или работала веслами, сквозь широкие рукава просвечивали ее тонкие, слабые руки. Или я писал этюд, а она стояла возле и смотрела с восхищением», — понимаешь, что это тоже навеяно Левитаном, его прогулками по озеру с младшей Турчаниновой.

Художник, от имени которого ведется рассказ, во многом напоминает Левитана. Это он мечтал: «Как хорошо было бы вырвать из своей груди сердце, которое стало у меня таким тяжелым».

Это в доме у Анны Николаевны была аптечка, и она лечила больных, даже открыла школу, обучая молодых крестьян разным ремеслам. Не отсюда ли возникли «аптечки и библиотечки», которые высмеивает художник, требуя более решительных мер для изменения жизни изможденного трудом и нищетой крестьянина?

Художника Чехов наделил своими убеждениями и требованиями к жизни. Он еще не имеет ясной программы действий, но представляет себе, что праздность — это бич общества, а труд — лекарство oт всех его уродств. Здесь и убеждения Левитана, которые формировались в молодости рядом с чеховскими.

Неустанный труженик Левитан, чуткий ко всем труженикам земли, мог протянуть руку своему единомышленнику, созданному Чеховым. У обоих был один символ веры.

ЗАКОЛДОВАННЫЙ КРУГ

Отправив в Нижний, на выставку, свои картины, Левитан в начале июня сам уехал туда, побывал в Павильоне Севера, который с таким увлечением оформил Константин Коровин. Он придирчиво требовал от мастеров, чтобы те покрасили стены в серый, дымчатый тон, — тот, который показался ему преобладающим колоритом Севера.

В павильоне лежали шкуры белых медведей, челюсти кита. Но веселее было смотреть на живого тюленя, привезенного с Ледовитого океана. Его научили кричать «ура». Все, кто хотел полюбопытствовать на этот редкий экспонат, уходили обрызганные водой.

Не избежал этой участи и Шаляпин, жадный до всяких диковинок.

Левитан побывал в отдельном павильоне, где Мамонтов выставлял панно Врубеля «Принцесса Греза» и «Микула Селянинович». Шумиха сопровождала эти произведения. На выставку их не приняли: испугала ошеломляющая новизна исполнения. Пресса подвергла эти панно осмеянию. Тогда Мамонтов их купил, выстроил для них отдельный павильон, попросил Поленова дописать то, что не успел огорченный неудачей Врубель. Так закончилось это скандальное происшествие.

В Художественном отделе Левитан, как обычно, испытал возле своих полотен неприятные минуты. Он не любил их на выставках и охотно бы увез в мастерские.

Нижний быстро надоел. Левитан вернулся домой и почти без отдыха очутился в Финляндии. Маршрут случайный, неожиданный, объясняемый только мятежным состоянием.

Около трех недель путешествовал он по Финляндии. Природа не очаровала его, писал мало. Мысли одна мрачнее другой раздирали мозг.

Он бродил по горам, замечал, что все уступы у них сглажены — это сделали века. И снова поднимались гнетущие думы об этих прошедших временах, о миллиардах ушедших человеческих жизней, о тщетности мирского существования.

Он делится своими невеселыми размышлениями с Чеховым. Сердится на себя за то, что не может выйти из тупика одних и тех же сюжетов.

Сумрачная жизнь девяностых годов шла рядом с этими личными страданиями Левитана. И когда он метался в поисках выхода, то бежал не только от себя, но и от этих тисков, которые не давали дышать. Но от них тоже нельзя было скрыться.

Левитан это ясно сознавал. Он писал Чехову: «Какая гадость, скажешь, возиться вечно с собой. Да, может быть, гадость, но будто можем выйти из себя, будто бы мы оказываем влияние на ход событий; мы — в заколдованном кругу, мы — Дон-кихоты, но в миллион раз несчастнее, ибо мы знаем, что боремся с мельницами, а он не знал…»

«Заколдованный круг» все сильнее стягивается, и нет сил его разжать, найти какой-то выход.

Есть только одна область, которая дает отдых от мыслей о безысходности. Когда и в ней осечка, тогда вовсе задыхаешься.

В Финляндии работал мало, время прошло впустую. Сердясь на себя, Левитан вернулся в Москву.

Здесь ждало письмо от художницы Е. Н. Званцевой. Она приглашала его на дачу в Тарталеи, в имение родных, где проводила лето. Он ответил ей:

«Только что вернулся из Финляндии и получил Ваше заказное письмо… Как Вы уже знаете, весь план, приготовленный мной на лето, радикально изменился. В Сибирь не уехал, а очутился в Финляндии — бог ведает зачем… Ничего не сработал, хандрил адски. Теперь в поисках за дачей, хочется оседло поселиться, я слишком утомился в перепутье. Где я устроюсь, еще не знаю. Хотелось бы съездить к Вам, но просто сил не хватит на такой большой переезд».

Званцева жила неподалеку от Нижнего. Но и этот переезд усталому Левитану кажется непосильным. После трагического лета в Горку он больше не ездит. Они видятся с Диной Николаевной урывками, в его редкие приезды в Питер. Иногда она навещает его в Москве. Тогда тихая мастерская превращается в оранжерею. Левитан украшает все комнаты цветами и встречает друга большим праздником.

Но часы встреч коротки. Все дольше разлуки, все чаще письма.

СЧАСТЬЕ ИЗДАЛИ

Когда уж очень уныло на душе, Левитан уходил в дом, стоявший на развилке Большой и Малой Молчановки. Крошечный садик с несколькими деревьями и цветником лежал перед этим особнячком.

Левитан приходил в сад, молча садился около большого стола, за которым Анна Петровна варила варенье, а ее дочка чистила ягоды. Художник был в доме врача Ивана Ивановича Трояновского своим человеком.

Кипит варенье в большом тазу, тихо переговаривается мать с дочерью, а Левитан молчит. Он может так промолчать долго. Ему хорошо здесь.

Потом он войдет в тихую квартирку, сядет на свое любимое круглое кресло, затянутое пестреньким кретоном, и снова просидит молча. К нему, такому, здесь привыкли. Его грустная фигура никого не приводит в изумление.

Наступит пора обеда, он сядет со всеми за семейный стол. Захочет — скажет что-то, а не захочет — послушает, о чем говорят в этой дружной семье.

К вечеру соберутся гости, они тоже не обращают внимания на молчаливого Левитана.

Музыка занимает всех. Анна Петровна садится за рояль, она хорошая пианистка. Иван Иванович встает рядом — у него приятный тенор. Есть в их репертуаре романсы, особенно любимые Левитаном, среди них Грига «Как солнца луч» — тот, который кончается словами о могильном мраке.

Иван Иванович привык исполнять его по просьбе Левитана несколько раз, не меньше трех. Бывает, что после третьего раза художник встанет, торопливо попрощается и уходит. Хозяева не задерживают: так надо. Пора человеку остаться одному.

Трояновский лечил Левитана, в тяжкие времена не отходил от него долгие ночи. Он любил художника и его искусство. Много картин подарил ему талантливый пациент, а «Владимирку» он повторил для доктора по его заказу.

Иногда к Трояновским заходил композитор Танеев. Кроме своих произведений, он часто играл бетховенские сонаты. А Бетховен для Левитана был чудом, которое не переставало его потрясать.

И он слушал долгие часы совершенную игру композитора.

В декабре 1896 года дочке Трояновских исполнилось десять лет. Отец зашел к Левитану в мастерскую, просил его непременно быть на торжестве. Художник захотел подарить девочке какой-нибудь этюд. Долго пересматривал холсты.

— Это все слишком мрачное для подарка такой юной особе, — сокрушался художник.

Но один холст показался ему достаточно радостным. Это был пейзаж с цветущими яблонями. Автор сделал на нем такую надпись: «Милой деточке Анюрке старый хрыч И. Левитан. 1896».

Подарку были в доме очень рады, особенно сама именинница. Она уже начинала рисовать, и художник похваливал ее детские рисунки. Потом она стала художницей, училась у Серова в Училище живописи.

Одиночество мучило Левитана. Он приходил к Трояновским, когда хотелось побыть в тишине, но вдыхая воздух дружной семьи. Жизнь сложилась так, что на счастье он смотрел только издали.

ПОД НОВЫЙ ГОД

Снегу в Мелихове иногда наносило так много, что зайцы заглядывали в окна кабинета Чехова. Для этого им надо было только приподняться на задние лапки.

Дорога из Лопасни зимой была несколько легче, но все же на ухабах подбрасывало.

Гости не убоялись этих превратностей и приехали в заснеженное Мелихово встречать Новый, 1897 год.

Незадолго перед этим Чехов писал Лике очень деловито:

«…Так как Вы приедете к нам встречать Новый год. то позвольте дать Вам поручение: на Тверской у Андреева купите четверть (бутыль) красного вина «Кристи» № 17 и привезите. Только не выпейте дорогой, прошу Вас, если не привезете, то мы без вина!»

Поручение исполнено, бутыль поставлена, вино есть.

Долгие годы отец Чехова вел дневник. Он записывал семейные события кратко, только факты, без оценки, но зато очень точно.

31 декабря он сделал такую запись:

«Полусолнечный день. Приготовление встречи Нового года, чистка и приборка в доме. Новый год встретили в 12 ч. ночи. Своя семья и гости: Лика, Саша Селиванова и художник. Они у нас ночевали. Счастье досталось в пироге дому. В кухне горничные гадали, кому что будет. Вылили из воску мальчика, а в действительности оказалась девочка».

Хорошая ночь, морозная, ясная. Стол заставлен чудесными изделиями Евгении Яковлевны. Чокались, произносили веселые тосты, желали друг другу счастья.

А потом Лика села за пианино и, аккомпанируя себе сама, пела все, что просили. Она была в голосе, воодушевлена.

С особым чувством исполнила романс Чайковского на слова Апухтина. Много силы, задушевности и большого чувства вложила в слова:

Будут ли дни мои ясны, унылы. Скоро ли сгину я, жизнь погубя. — Знаю одно, что до самой могилы Помыслы, чувства и песни и силы Все для тебя!!

Страстный призыв умолк. Раскрасневшаяся Лика отошла от инструмента.

Левитан любил романсы Чайковского. Взволнованно он попросил Лику повторить «День ли царит». Но Лика больше не пела.

Все притихли: будто пронеслось по комнате большое, невыплаканное женское горе…

В этот вечер много шутили, дурачились, словно в ранней молодости. Этим близким людям было очень хорошо вместе, они составляли единую семью.

Ели пироги с заложенным где-то счастьем. Каждый хотел, чтобы оно досталось ему. Но никто не был удачлив, поэтому отец и написал, что «счастье досталось дому».

Разошлись поздно, погуляв прежде по расчищенным дорожкам сада, окруженным высокими снежными стенами.

ТРЕВОГА

Болезнь сердца, тяжкая, роковая, подкрадывалась незаметно.

Еще 21 декабря 1896 года Чехов записал в дневнике: «У Левитана расширение аорты. Носит на груди глину. Превосходные этюды и страстная жажда жизни».

Его видели элегантным, с красивой тростью в руке. Он по временам держался за сердце, был томен, сетовал на донимающую его болезнь.

Даже близкие друзья поговаривали: «Рисуется». Но через несколько дней сердечный припадок застиг его прямо на лестнице Исторического музея, по которой он поднимался на выставку. Он упал на ступени, и его увезли домой.

Несколько дней отдыха, и Левитан совершает свою обычную прогулку по Кузнецкому мосту или приходит в гости к Карзинкиным: они жили поблизости от него, на Покровском бульваре. Советует художнице Елене Андреевне Карзинкиной сшить серое платье с кружевом возле ворота и оторочить его мехом. Посмотрит ее картины, даст осторожный совет. Пошутит и уж, конечно, скажет комплимент молодой женщине.

И снова никто не подумает, что в этом всегда изысканном, подтянутом человеке можно угадать инвалида, обреченного на большие страдания.

Он был красив во всем, даже в болезни.

Чехов понимает, что угрожает другу. Он встревожен, заходит к профессору, который осматривал Левитана. И 15 февраля 1897 года в его дневнике появляется такая суровая фраза: «Вечером был у проф. Остроумова; говорит, что Левитану «не миновать смерти». Вскоре же сообщает об этом Суворину: «Новостей нет, или есть, но неинтересные или печальные… Художник Левитан (пейзажист), по-видимому, скоро умрет. У него расширение аорты». И о том же художнику И. Э. Бразу, который писал портрет А. Чехова: «Пейзажист Левитан серьезно болен. У него расширение аорты. Расширение аорты у самого устья, при выходе из сердца, так что получилась недостаточность клапанов. У него страстная жажда жизни, страстная жажда работы, но физическое состояние хуже, чем у инвалида».

И вот наступил страшный для Чехова момент. Он прикладывает трубку к сердцу Левитана и слышит, что ему не справиться с неизлечимой болезнью. А говорить можно лишь успокоительные слова, маскировать картину, ясную врачу.

В письмах он откровеннее. Архитектору Ф. О. Шехтелю (их общему приятелю) написал так: «Я выслушивал Левитана: дело плохо. Сердце у него не стучит, а дует. Вместо звука тук-тук слышится пф-тук. Это называется в медицине — «шум с первым временем».

Консилиум врачей, заключение профессора Остроумова. Строгий совет — ехать лечиться за границу.

Левитан сам сознает опасность, но успокаивает сестру: «Напрасно, Тереза, ты так встревожилась моей болезнью. Она серьезна, но, при известном благоразумии, с ней можно долго жить. Остроумов, авторитет которого ставят выше Захарова, говорит мне, что улучшение и значительное произошло у меня. Советуют уезжать на юг. Еду за границу, на юг Франции или Италии через две недели».

Опять потянулись станции, пограничные столбы, отели. Он проклинает свое изгнание, не верит в целебность курортов и мечтает вернуться скорей в свой Трехсвятительский переулок, умереть хоть дома.

Но ванны и лечение оказывают свое действие. Становится чуть легче. И тут же — снова за кисти, «а то так рано складывать оружие больно».

Он поселился у подножья Монблана и был потрясен величием ледников. Писал иx, залезал на горы, несмотря на бурные протесты сердца. Величавый покой ледников запомнился. Он пишет Е. А. Карзинкиной: «Из головы не выходят снега и ледники. Это удивительные сюжеты! Недаром греки населили снежную гору Олимп богами. Да там только и может обитать бессмертие и немой покой».

Работать все еще трудно. К тому же из России пришла горькая весть: заболел Чехов. Чахотка.

Оба теперь знают о том, что каждый из них приговорен. Левитан не врач, но он хорошо понимает, что болезнь легких никого не щадит и лечить ее еще не умеют. Недавно она унесла Николая и теперь нависла над Антоном.

Он не может смириться с этой угрозой. Ропщет в письме: «Ах, зачем ты болен, зачем это нужно? Тысячи праздных, гнусных людей пользуются великолепным здоровьем. Бессмыслица!»

И в другом письме: «Милый, дорогой, убедительнейше прошу не беспокоиться денежными вопросами — все будет устроено, а ты сиди на юге и наверстывай свое здоровье. Голубчик, если не хочется, не работай ничего, не утомляй себя.

Все в один голос говорят, что климат Алжира чудеса делает с легочными болезнями. Поезжай туда и не тревожься ничем. Пробудь до лета, а если понравится, — и дольше».

Они всегда были сдержанны, подтрунивали друг над другом. Но когда пришла такая опасность, то осталась только огромная любовь и несмолкаемая тревога.

ИДЕАЛ ПЕЙЗАЖИСТА

Известный литератор Виктор Александрович Гольцев попросил разрешения побывать в мастерской художника. Был радушно принят. Тишина и полное уединение этого отдаленного от шумов дома сразу настроили гостя на серьезный лад.

Вот здесь, в этом светлом и просторном зале, создавались картины, которые уже давно стали гордостью русского искусства.

Гольцев, как и некоторые другие критики, не считал пейзаж произведением, могущим защищать передовые идеи. Он пришел несколько настороженным, готовясь к спору с пейзажистом.

А вместо спора подчинился обаянию его таланта и личности.

Он увидел на мольберте картину, изображающую борьбу в природе, бурю, которой сопротивляются, извиваясь, тонкие, упругие молодые деревья. Чем больше Гольцев смотрел на этот пейзаж, тем дальше уходило представление о том, что в нем не может быть мысли. Критика захватила борьба, происходящая перед его глазами. Он понял, как способен одухотворить природу талант мыслящего художника.

Гольцева покорили и осенние мотивы. В них огромная любовь художника к природе и еще огромнее — к человеку, для которого он трудился. На одном полотне «с прощальным криком улетают журавли» в тихий, ясный осенний день. На другом — печально задумался могучий бор. И вдруг — взрыв чувств, пламя заката, последняя вспышка перед мраком. Как много говорят сердцу эти взбудораженные цветовые записи острых впечатлений художника!..

Привлек внимание гостя и осенний пейзаж, на котором рядом с лесом вьется, уходит вдаль шоссе. «Все, что таится прекрасного в нашей чуждой эффектов природе, весь простор, весь однозвучный как будто на первый взгляд простор родных полей дает нам чувствовать художник».

Не менее хороша и запечатленная им ранняя весна. Сойдет неглубокая талая вода — и проснется природа. Вот уже готовы к жизни молодые деревца, они накануне пробуждения.

Большие чувства испытал критик возле полотен, у которых еще немало потрудится художник. Большие чувства и раздумья вызвали эти картины родной природы, написанные таким глубокомысленным ее истолкователем.

Гольцев поместил в «Русских ведомостях» статью о посещении мастерской Левитана и сознался, что многое для него там оказалось неожиданным. Он заканчивает несостоявшийся спор такими словами:

«И вот сторонник идейного искусства выходит из мастерской глубоко умиленный. Не противоречие ли это? Нет, нет, тысячу раз нет. Облаками, волною, порывом бури художник ничего не может доказать, но он истолковывает нам природу. Такие картины мог написать только человек, который глубоко, поэтично любит родную природу, любит тою любовью, какою любил Лермонтов — «с вечерними огнями печальных деревень».

За эту сознательную любовь, за это одухотворение природы нельзя в достаточной степени отблагодарить И. И. Левитана».

Много в те годы писали о пейзажах художника. Порою большая часть рецензий на выставки посвящалась разговору о его новых картинах. Но статья Гольцева растрогала художника, он почувствовал, что понят. В тот же день написал автору прочувствованное письмо.

Приятно удивило, что именно Гольцев, ярый приверженец демократического искусства, так проникновенно сказал о его пейзажах. Он привык к тому, что даже в обществе передвижников их считали как бы картинами второго сорта, которые не помогают воспитывать народ. Он достаточно много выстрадал от этого явного непонимания и заблуждения товарищей.

Надолго запомнилось, что сказал передвижник К. В. Лемох о его картине «Над вечным покоем»:

«Как жаль, какое большое полотно, сколько труда положено художником и все для простого пейзажа». И это сказано о картине, в которой наиболее выпукло была выражена драматическая мысль автора.

Поэтому Левитан так радостно откликнулся на теплые слова Гольцева:

«Захватить лирикой и живописью Вас, стоящего на стороне идейного искусства, а может быть, простите, даже тенденциозного, признак того, что работы эти в самом деле достаточно сильны». Левитан вспоминает строки Баратынского: «Не помню, как эти стихотворения называются, но там есть дивные мысли, которые удивительно подходят к определению пейзажиста:

С природой одною он жизнью дышал. Ручья разумел лепетанье, И говор древесных листов понимал И слышал он трав прозябанье…

Вот это идеал пейзажиста — изощрить свою психику до того, чтобы слышать «трав прозябанье». Какое это великое счастье! Не правда ли?»

Вернувшись из-за границы, Левитан сразу уехал в имение С. Т. Морозова Успенское. Там его навестил Чехов, а потом так описал свое посещение: «На днях был в имении миллионера Морозова; дом, как Ватикан, лакеи в белых пикейных жилетах с золотыми цепями на животах, мебель безвкусная, вина от Леве, у хозяина — никакого выражения на лице — и я сбежал».

Левитан был настроен менее критично и прожил в Успенском до осени, лишь иногда «освежаясь» поездками в Мелихово или к Трояновскому.

Он не работал. Беспокоили мысли о дальнейшем творческом пути. Впервые очень ясно это выразилось в письме к Е. А. Карзинкиной: «Благодарю Вас, что вспомнили обо мне… Ничего почти не работаю, недовольство старой формой — так сказать — старым художественным пониманием вещей (я говорю в смысле живописи), отсутствие новых точек отправления заставляет меня чрезвычайно страдать».

Силы творческие накапливались, мужали, силы физические заметно таяли. Но, несмотря на это, Левитан не переставал искать новых путей в искусстве, которое становилось все более мужественным, а художественный язык — остро выразительным.

ВЕНОК УЧИТЕЛЮ

Порванный по краям аттестат — документ художника Саврасова. Поперек этого удостоверения, через строки, размашистая надпись: «Означенный в сем аттестате надворный советник Алексей Кондратьевич Саврасов сего 1897 года 26 сентября умер во второй московской городской больнице. Больничный священник Евгений Лавровский».

Его хоронили в холодный дождливый день. Пришли художники, среди них — Левитан.

Через несколько дней в газете «Русские ведомости» была напечатана статья Левитана «По поводу смерти А. К. Саврасова». Никогда прежде и после этого он не брался за перо. Написать простое письмо другу для него всегда было большим трудом.

Но на этот раз художник не смог промолчать и опубликовал свою единственную статью, как венок на могилу старого учителя.

Это статья, в которой тесно словам и просторно мыслям. Удивительно, как в нескольких фразах, сжато и очень точно удалось Левитану раскрыть историю русского пейзажа и в ней — место, отведенное Саврасову.

Ученик назвал учителя одним из самых глубоких русских пейзажистов.

Короткий экскурс в историю: прежде в пейзаже искали эффектных мотивов. Левитан пишет: «Саврасов радикально отказался от этого отношения к пейзажу, избирая уже не исключительно красивые места сюжетом для своих картин, а, наоборот, стараясь отыскать и в самом простом и обыкновенном те интимные, глубоко трогательные, часто печальные черты, которые так сильно чувствуются в нашем родном пейзаже и так неотразимо действуют на душу. С Саврасова появилась лирика в живописи пейзажа и безграничная любовь к своей родной стране».

Будто о себе пишет художник, о простоте избираемых мотивов, в которых поет душа пейзажиста, «но в этой простоте целый мир высокой поэзии».

Левитан находит то единственное место, которое по праву принадлежит Саврасову. Он «создал русский пейзаж». Он — талантливый и самобытный мастер.

От него в числе других учеников Левитан принял эстафету правды. Но ведь нельзя же только следовать за учителем. Ибо, как очень верно сказал еще Микеланджело, следовать за кем-нибудь — значит потерять возможность его опередить. Левитан опередил учителя, но не выпускал из рук эстафеты правды.

ЗДРАВСТВУЙ, ПЛЕМЯ МЛАДОЕ, НЕЗНАКОМОЕ!

Берег озера Сенеж. Еще не работается. Кажется, что это обычная летняя апатия. Много читает.

«Надоест читать, — пишет он Е. А. Карзинкиной, — смотришь на воду, а это почти всегда интересно; надоест вода — книга, и так целые дни. Чем делаешься старше, тем, конечно, общество все менее и менее нужно, хотя подчас хочется людей. Одиночество и благо и страдание». И, конечно, он зовет сюда Чехова: «Вернулся из-за границы и тотчас же переехал в деревню. Живу я здесь в великолепном месте: на берегу очень высокого громадного озера; кругом меня леса, а в озере кишит рыба, даже бывают и крокодилы (это для тебя, видимо, заманчиво?!)»

В лес он брал с собой томик Шопенгауэра. Но просит своего нового знакомого С. П. Дягилева не тревожиться, что под влиянием мрачных мыслей этого философа он станет писать пессимистические пейзажи: «Не бойтесь, я слишком люблю природу».

Осенью — обычный прилив сил. Чехов тревожится о здоровье Левитана; тот пишет ему правду: «То бодр, то лежу и тяжко дышу, как рыба без воды… Недуг-то достаточно значителен… Очень много работаю. Затеянные мною картины уносят много сил».

Но он не отходит от мольберта. Согласился даже участвовать в иллюстрировании трехтомника Пушкина вместе с товарищами — В. Серовым, К. Коровиным и другими.

Поэзия была для Левитина тем же, что природа и музыка. Нельзя просто сказать, что он любил стихи. Поэтические строки Пушкина, Тютчева, Некрасова стали как бы его собственными мыслями.

И теперь, глядя на три тома Пушкина в светлом кремовом переплете, читая стихи, которые для себя отобрал Левитан, мы словно листаем страницы его самого сокровенного дневника. Слова поэта он переносил в рисунки, он, художник, в это время составлял одно целое с поэтом.

Что же выбрал для иллюстраций Левитан, который не сделал бы ни одного рисунка к произведению, не созвучному его собственным чувствам?

И мы словно проникаем в душу художника. Он мог бы повторить за Пушкиным:

Я пережил свои желанья, Я разлюбил свои мечты…

И последние строки, к которым сделан рисунок:

Один — на ветке обнаженной Трепещет запоздалый лист!..

Снег и опушка темного леса. Перед ним — тонкое дерево с голыми ветками, и только на одной из них зацепился трепещущий сухой лист.

Сколько чувства, мысли и как скупо они выражены в этой иллюстрации!..

Другой рисунок к стихотворению «Ненастный день потух».

Надо много выстрадать, передумать, чтобы дать к этим строкам рисунок, так точно выражающий мысль поэта. Темный силуэт леса, тревожное мглистое небо, из-за тучи выходит полная луна.

Художник берет и другие стихи Пушкина, в которых надежда, призыв, вера в будущее.

Он рисует бушующие волны моря, которым нет конца. И обращается к этим волнам вольнолюбивыми строфами поэта:

Прощай, свободная стихия! В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые И блещешь гордою красой.

Художнику близки мысли поэта, он согласен с Пушкиным.

Судьба людей повсюду та же; Где благо, там уже на страже Иль просвещенье, иль тиран.

Ему ли не знать справедливости этих слов? Когда кругом так трудно дышать, то и для Левитана остается все меньше целебного воздуха.

Наиболее удачный рисунок, который художник ценил сам и сфотографировал себе на память, относился к любимому стихотворению Пушкина.

Дорога вьется полем, поднимается на пригорок, исчезает за ним. По одну сторону от дороги — две высокие сосны облепили молодые сосенки, и они тесно прижимаются к стволам родителей — дружная их детвора. По другую сторону дороги скучает одинокая сосна.

Так просто и очень ясно выразил Левитан мысль стихов Пушкина:

Здравствуй, племя Младое, незнакомое! не я Увижу твой могучий поздний возраст. Когда перерастешь моих знакомцев И старую главу их заслонишь От глаз прохожего. Но пусть мой внук Услышит ваш приветный шум…

Левитан тоже знал, что не ему дожить до поры, когда возмужает племя младое, незнакомое. Но все творчество его было обращено к этим сильным людям будущего, которые узнают, как сделать жизнь прекрасной на этой прекрасной земле. Он верил в это и писал свои радостные, полнозвучные полотна для них.

НАПУТСТВИЕ

Осенью во дворе Училища живописи, ваяния и зодчества с телег разгружали деревья в кадках, зеленый и бурый мох, елки, сухие ветви с пожелтевшими листьями. Распоряжался разгрузкой Левитан — вновь приглашенный профессор пейзажной мастерской.

Он был бледен, утомлен, ходил, опираясь на палку. Но оживление блестело в его глазах. Он суетился, весело поглядывал на зеленые растения и попросил внести все привезенное в мастерскую.

Ученики, пришедшие на первое занятие, были удивлены, что попали в лес вместо класса. Они нетерпеливо ждали встречи с профессором.

Пейзажная мастерская была восстановлена после нескольких лет перерыва. Левитан охотно согласился взять на себя руководство: боялся только, хватит ли сил. Но, видимо, эти-то убывающие силы и натолкнули его на решение.

Долгие годы поисков, сомнений, творческих мук. Сколько узнано, постигнуто, как богат опыт! Хочется передать все это другим — молодым, талантливым.

Как всегда, Левитан увлекся. Он делил теперь время между своими картинами и первыми пробами еще робкой ученической кисти. Вспоминалась юность, словно это было так недавно. В этих же классах ходил он неприютный, голодный, но полный больших надежд.

Профессор был очень внимателен. Увидит, кто-то пишет этюд малярными красками, такими, что подешевле, — незаметно даст денег на покупку масляных красок. Подметит бледность, осунувшееся лицо ученика, поможет и ему так, чтобы никто об этом не знал. Жестокая юность никогда не забывалась.

Попав в обстановку леса, ученики писали этюды — каждый, что хотел. Выбор мотива свободен. Надо писать всегда то, что понравилось, взволновало.

Учитель почти никогда не касался своей кистью этюда ученика. Он объяснял, что надо исправить. Говорить умел, слова его были указанием точным, продуманным. Учить надо азам в живописи, хотя бы тому, что мазок кисти должен строить предмет, образовывать его форму.

Вскоре сменилась декорация: мастерская превратилась в оранжерею, она заполнилась цветами. Хризантемы, азалии и бегонии стояли в горшках. Зрелище этого цветочного изобилия было так прекрасно, что рука сама тянулась к кисти.

Левитан увлекал рассказами о том, сколько наслаждения ему доставляет писать цветы. Старался передать эту любовь молодым живописцам. Он был строг и непреклонен в своих требованиях, просил долго искать ракурс, стройную композицию, прежде чем начать писать этюд с живых цветов. Мог очень резко спросить способного, но невнимательного ученика:

— Из чего сделаны ваши цветы? Что это: бумага, тряпка? Нет, вы почувствуйте, что они живые, что налиты соком, тянутся к свету: надо, чтобы от них пахло не краской, а цветами.

Левитан не был больше равнодушен к французским импрессионистам, понимал и признавал манящую силу их искусства. Но сам искал своих путей, влиянию импрессионистов не поддался, ясно видя впереди более высокую стадию живописной культуры.

Он и учеников наставлял искать свою тропу сразу, не дожидаясь зрелости. Был нетерпим ко всем, кто гнался за модой. Зачем делать то, что уже сделано?

Один из талантливых его учеников, Петровичев, который побывал на выставке французских художников, увлекся фиолетовыми, синими, зелеными тонами. Но пользовался ими неумело, не чувствовал их в природе, а только видел на чужих холстах.

Левитану нетрудно было догадаться, откуда взялась его лиловая страсть. Учитель, для которого всегда и превыше всего была правда, прозвал даже ученика «лиловым господинчиком», убедил его, что колорит природы гораздо богаче раздражающих фиолетовых этюдов. Говорил мягко, приучал глаз видеть в натуре все богатство ее оттенков.

Учил прежде всего видеть общее, типичное. Когда оно найдено, легче определить, чего еще недостает для характеристики пейзажа.

Часто слышали ученики такие слова Левитана:

— Дайте красоту, найдите бога, передайте не документальную, но правду художественную. Долой документы, портреты природы не нужны.

Он учил почувствовать суть натуры и освободить ее от случайностей.

Интересен один случай. Как-то Курбе писал этюд. Приятель, который был с ним, спросил: «Что это там коричневое вдали, м-е Курбе?»

Курбе долго вглядывался в даль, но ответить не мог, потом увидел коричневый мазок на своем этюде и уверенно сказал:

— Хворост.

И это действительно был хворост. Художник так искусно передал в этюде характерные очертания сухих веток, что их легко было распознать.

Вот к такой точности изображения целого и призывал Левитан своих учеников.

Постепенно Петровичев отходил от своих фиолетовых тонов и пользовался всеми красками палитры. Вскоре он стал одним из любимых учеников. Левитан оценил его талант и великую преданность искусству.

В мастерскую пришел Серов. Он тоже стал теперь профессором Училища и часто бывал у Левитана, который любил «освежать атмосферу» его «глазом».

Петровичев написал тогда свою искреннюю картину «Сараи в сумерки».

Серов посмотрел на нее и сказал:

— А сарайчики-то спят…

В этом коротком замечании прекрасного художника — признание даровитости ученика.

Левитан согласился с мнением товарища:

— До чего же это просто, кажется, проще и не придумаешь…

Серов был часто на устах у Левитана. Надо ему доказать, что художником можно стать лишь ценой большого труда. Он и скажет: «Не бойтесь пота, как Серов», — и расскажет, как много сеансов пишет он портреты, но в живописи Серова никто не заметит, что успех дается лишь ценой жертвенного трудолюбия.

Подойдет разговор к технике живописи, вновь не удержится Левитан, чтобы не привести в пример Серова:

— Можно писать и без мазков, Тициан писал пальцем. Серов тоже иногда пускает в ход большой палец там, где нужно.

При ясной тяге к большим обобщениям Левитан был врагом неоправданного ухарства кисти. Нужны не мазки, а форма.

С одним учеником из-за этого даже произошел крупный разговор. Он уже рисовал довольно уверенно, а писал цветы аляповато, скрывая под внешней свободой мазка полное пренебрежение к форме.

Этюды его нравились некоторым ученикам. Левитан быстро развенчал эту раннюю славу. Он был благовоспитан и мягок в обращении. Но тут вспылил и взволнованно кричал:

— Это черт знает что такое! Что вы делаете? Разве это цветы? Это какая-то мазня, а не живая натура. Нет уж, батенька, потрудитесь не мудрить и не гениальничать раньше времени.

Пришлось ученику обуздать свой мнимый темперамент и заняться серьезной штудировкой натуры.

Но вспышки такие были крайне редки, чаще текли содержательные разговоры. Левитан — удивительный рассказчик, а об искусстве он говорил с большим подъемом. Сами собой его мысли складывались в такие фразы, которые от складывались как афоризмы.

Среди оживленной беседы в кругу молодых пейзажистов Левитан мог неожиданно спросить:

— Любите ли вы стихи Никитина?

Кто-то вспомнил отрывки из хрестоматий.

— Нет, нет, — заволновался Левитан, — знаете ли вы его стихи о природе? Вот хотя бы это.

И начинал читать «Утро». Каждое слово этих бесхитростных строк сопутствовало ему с юности. К концу он воодушевился, мягкий голос его окреп, на бледных щеках даже появился румянец. Последние строчки он произнес так задушевно:

Не боли ты, душа! Отдохни от забот! Здравствуй, солнце да утро веселое!

Эти дружеские встречи для пейзажистов были не менее дороги, чем занятия в мастерской. Богатая, разносторонняя образованность Левитана раскрылась перед ними. Он говорил с ними о Бетховене, — и для многих музыка этого гиганта открывалась в новом свете. Он пересыпал свои беседы длинными выдержками из статей Чернышевского — и перед слушателями вставало высокое назначение русского искусства, его будущее.

А иногда Левитан смешил своих молодых друзей. Это случалось, если, приезжая с очередной выставки из Питера, чувствовал себя бодрее. Он был большой насмешник. Читал статьи из газет о выставках и сопровождал их остроумными репликами. Сразу всем ясен взгляд рецензента, вкусы зрителей, оценка вновь показанного произведения.

Однажды он был в особом ударе. На расспросы о питерской выставке ответил так:

— О, есть работы высокой законченности! Чеканка по золоту и серебру. Если хотите, их краски даже красивы, но это красота… продажной женщины за двадцать копеек. Поражен, господа, обилием самоваров. Везде самоварчики…

Это веселое словечко вылетело из мастерской Левитана и быстро привилось в разговорном обиходе. С той поры оно стало синонимом выглаженной, прилизанной живописи, лишенной вдохновения, передающей лишь иллюзию предметов.

Скульптурным классом в Училище руководил Паоло Трубецкой, живший долгое время в Италии.

Молодежь боготворила Трубецкого за несравненный дар ваятеля.

Левитан особенно сблизился со скульптором, когда оба стали преподавателями Училища. Трубецкой вылепил статуэтку с Левитана. Скульптору удалось создать удивительно поэтичный образ художника. Маленькая статуэтка яснее многих слов говорит о том, как глубоко понял скульптор художника за время их недолгой, но горячей дружбы.

Серов, Левитан и Трубецкой — эти три труженика искусства учили и молодежь служить ему безраздельно. Серов в портрете, Левитан в пейзаже и Трубецкой в скульптуре передавали будущим художникам все, чего достигли сами.

Левитан приглашал учеников в свою мастерскую. Не каждый из профессоров так широко открывал для обозрения незаконченные работы. А у него не было секретов, он хотел всеми способами приобщить учеников к большому искусству. Знакомил их даже с экспериментальными работами. Показывая их, говорил: «Это был год опыта».

В это же время сестра просила брата обратить внимание на живописные способности сына, даже взять его к себе в ученики. Левитан предупреждал Терезу от опрометчивого поступка и писал ей: «Что касается Фали, я не знаю что сказать; если он в самом деле талантлив, то имеет еще смысл учить его живописи, но только в том случае… Вообще не надо очень розово представлять себе перспективу его обучения — живой пример я — сколько усилий, труда, горя, пока выбился на дорогу!»

Учитель без устали внушал и молодым художникам, как труден избранный ими путь, каких лишений, жертв и самообладания требует искусство.

Весной 1899 года сняли дачу в Кускове. Левитан часто навещал группу молодых пейзажистов. Опираясь на палку, он обходил всех, когда они писали этюды. После толковал с каждым о том, что увидел в работе ученика.

Хозяйство Левитана вела старушка, которую он называл няней, и каждый раз привозил пакеты с домашней провизией, приготовленной ее заботливыми руками. После неизменной гречневой каши с молоком содержимое профессорских пакетов уничтожалось жрецами искусства с заметным удовольствием.

Как-то ученик Липкин повез в Москву несколько своих этюдов. Левитану нездоровилось, и он на даче не был. Весной 1900 года он все реже находил силы для загородных поездок.

Ученики послали с Липкиным шутливое письмо, до которых их профессор был большой охотник. Они писали, что даже грачи соскучились о московском госте и беспрерывно кричат: «Где Левитан, где Исаак Ильич?!»

Липкин вспоминал: «Левитана это письмо развеселило и порадовало, он любил шутки. «Передайте грачам, что как только встану — приеду. А если будут очень надоедать, попугайте: не только приедет, но и ружье привезет».

В феврале 1900 года на XXVIII Передвижной выставке показывали свои работы ученики Левитана. У П. И. Петровичева были приняты картины «Вешние воды» и «Осенние листья», у Н. Н. Сапунова — «Зима».

Горячность, с какой Левитан относился к преподавательской деятельности, сказалась в его письме к Чехову: «Сегодня еду в Питер, волнуюсь, как сукин сын, — мои ученики дебютируют на Передвижной. Больше чем за себя трепещу! Хоть и презираешь мнение большинства, а жутко, черт возьми!»

За короткий срок творчество молодых пейзажистов стало таким близким — ведь в каждой из этих картин была и частица его, левитановского, сердца.

Все реже приезжал Левитан к своим ученикам на дачу, все чаще присылал записки, в которых острым, нервным почерком писал слова привета.

Май был холодный, дождливый. Один раз профессор не выдержал и приехал все же навестить своих питомцев. Эта встреча походила на прощание. Левитан говорил с каждым учеником отдельно, будто приготовил для него свое напутствие. Всем было очень грустно.

Через несколько дней ученики получили такую записку: «Я не совсем здоров. Вероятно, на дачу больше не приеду. Желаю вам всем хорошенько поработать. До осени. Левитан».

Печальные, разбрелись они в этот день со своими этюдниками.

Мало кто мог сказать: «Я учился у Левитана», — всего несколько человек. Но зато многие поколения художников избрали его своим учителем. И когда размышляют о левитановской школе, возникает целая вереница пейзажистов, которые взяли девизом творчества поэзию и правду в искусстве.

Редкие из них походили по манере на учителя. Он был слишком самобытен. Если кто и пытался писать «под Левитана», то никогда не шел дальше простых повторений, так и не найдя своего пути в искусстве. А Левитан постоянно повторял: «Ценно только то, что ново, повторения не нужны».

В. К. Бялыницкий-Бируля причислял себя к ученикам Левитана, хотя никогда не писал этюда под его руководством. Но он почитал особой удачей судьбы то, что ему довелось иногда пользоваться советами мастера.

Побывав с художником Жуковским в мастерской Левитана, Бялыницкий-Бируля вспоминал:

«Помню, как мы сидели, пораженные зрелищем его прекрасных работ. Но вдруг Левитан подошел к одному из пейзажей и начал жестоко тереть стеклянной бумагой небо. Мы были удивлены. Жуковский толкнул меня плечом. Левитан, заметив наше недоумение и продолжая неистово тереть пейзаж, заговорил: «Видите ли, нужно иногда забыть о написанном, чтобы после еще раз посмотреть по-новому. И сразу станет видно, как много еще не сделано, как упорно и много еще надо работать над картиной. Я сейчас снимаю лишнее, именно то, что заставляет кричать картину».

Эту высокую взыскательность к труду художника оставил Левитан в наследство своим ученикам.

К ВЕРШИНАМ

Суриков любил говорить молодым художникам:

— Вырубил форму и больше не подходи к ней на пушечный выстрел.

Левитан в последние годы стремился именно к такой точной и характерной форме предметов, выраженной немногословно.

Это была пора, когда мастерство его кисти достигло самой высшей точки. Он изучил природу во всех тонкостях и стремился показать ее типичные черты. Все, что мешает замыслу, должно уничтожаться в картине. И нередко этюд, написанный с натуры, обладал большими деталями, чем законченное произведение. Это был высший отбор изобразительных средств, который приходит к художнику вместе с отточенным мастерством.

Чем больше картина освобождалась от ненужных деталей, тем более законченной считал ее художник.

Левитан уже был признан в кругах высшей художественной аристократии, избран академиком, и Чехов посмеивался, что ему больше нельзя говорить «ты».

Его работы показываются на международных выставках, и он избирается действительным членом мюнхенского художественного общества «Secession».

Но чаще, чем когда-либо, из нескольких картин, привезенных на выставку, он увозит многие обратно в мастерскую. Их ждет разная судьба. Одни еще будут доведены до желаемого. Другие так и простоят прислоненными к стене.

С годами все более сильным становилось стремление к новому. Не ради ложного новаторства, а лишь ради того, чтобы не повторять достигнутого.

Он и учеников наставлял всегда искать новое, считая, что в этих поисках вечная юность художника. Но при этом с грустью добавлял:

— Быть всегда новым — стоит огромного напряжения. Многие не выдерживают…

Трудно было и ему. Но работы последних лет говорят о том, что усилия эти не пропадали даром.

Глядя на них, никому не придет в голову, что они писаны слабеющей рукой, порой в полуобморочном состоянии, когда не было сил выстаивать долгие часы перед холстами. Но он не упускал ни одного часа, когда бы можно было держать кисть.

Есть и среди великих художников не блестящие колористы, но путь развития живописи именно в колористическом обновлении. И Левитан отдавал последние силы, извлекая из своей палитры все новые и новые цветовые решения.

Краткость и выразительность были всегда присущи русскому искусству от Рублева до Репина, получившего медаль «За экспрессию», которой была отмечена его картина «Бурлаки».

Экспрессия и лаконизм были девизами Чехова. Он писал молодому Горькому:

«Когда на какое-нибудь определенное действие человек затрачивает наименьшее количество движений, то это грация. В Ваших же затратах чувствуется излишество». Во имя большей «грации» Чехов иногда вырезал удачные фразы чуть ли не со скрежетом зубовным.

Полотна Левитана тоже проникнуты грацией. И в своей знаменитой «Золотой осени», писанной по плесскому этюду, он расставил так основные красочные акценты, что в картине нельзя было ничего прибавить и ничего убавить.

Теплый, ясный осенний воздух по-сентябрьски прозрачен. Дорожка бежит к деревне — мягкая, розоватая. Самое яркое пятно — оранжевое дерево. За ним жалкая изба и сараи. Их обветренные старые бревна согреты осенним солнцем! Сколько мастерства и сколько любви! Потому-то «Золотая осень» долгие годы ждала последних прикосновений кисти, этюд был написан еще в Плесе.

Как напряженный, взволнованный «Музыкальный момент» Рахманинова, настраивает картина Левитана «Последний луч». Дорога круто поднимается вверх. Все погружено в вечерний мрак, и только на пригорке багровый луч уходящего солнца скользит по избам. Это багровое пятно звучит, как набат.

О светлой жизни для обитателей нищенских деревень мечтал Левитан.

Это стремление выразилось наиболее полно в тревожном колорите «Последнего луча». Пейзаж волнует. Да, не умиляет, не вызывает слов восторга, а будоражит. Он лишает покоя. И это хорошо — так и должно действовать на чувства человека подлинное искусство.

Большое смятение в газетах того времени произвел пейзаж Левитана под эпическим названием «Летний вечер». Околица деревушки. Скользнув по верхушке ворот, солнце озарило поле и дальний лес. Картина летнего вечера, переданная художником так просто, скупо и вместе с тем с такой живописной щедростью. Вот где подлинная грация!

Но картина эта была встречена недружелюбно. Некто А. С-ъ из «Московского листка» даже публично возражал против ее приобретения в галерею Третьяковых. Он писал: «Прежде всего мне очень нравится этот только еще начинающийся летний вечер, я чувствую его, я хочу насладиться им. Надо сознаться, что к нему так и тянет…»

Но все эти хорошие слова рассыпаются в дым, когда автор статьи подходит ближе к картине. Оказывается, ее надо смотреть на расстоянии, иначе впечатление теряется. И тогда испуганный критик готов кричать об опасности широкой манеры Левитана, он даже менторски советует ему: «Поменее доверия к себе».

Может быть, этот любитель вылизанных картин предложил бы и архитектуру смотреть на малом приближении. Тогда он увидел бы только несколько кирпичей вместо высокой колокольни.

Этот предостерегающий голос был не единственным. Творческие поиски художника порой даже встречали откровенные насмешки. Левитан шел мимо всего этого хора осторожных блюстителей порядка в искусстве. Он верил, что впереди его ждут еще большие открытия в живописи. Но ведь к ним не придешь, расшаркиваясь перед каждым консерватором.

ПЕРЕПОЛОХ

Фабриканты и банкиры не желали украшать своих роскошных особняков «лаптежными» картинами передвижников и властно требовали от художников удовлетворения их изощренных вкусов. В среде передвижников царил кризис, а идеологические их противники рвались в бой за «освобождение» искусства из-под эгиды Стасова и «социалиста» Крамского. Малодушные поддавались искушению и продавали свою душу, а люди, верные принципам Товарищества, метались в поисках новых сюжетов. Именно в такое трудное для русского искусства время в свет вышла статья Толстого «Что такое искусство?».

Левитан, сам искавший новых путей, с жадностью накинулся на сенсационную статью Толстого.

Толстовские проповеди заражали многих людей, ищущих правды. Часовников, тот пылкий Часовников, так любивший еще в Училище Левитана, пал жертвой толстовства: бросив искусство, он постригся в монахи и ушел на Соловецкие острова. Каждый раз, вспоминая о трагической судьбе близкого товарища, Левитан погружался в долгое и тяжкое раздумье. Его мучила мысль о том, как мало он сделал, чтобы сохранить Часовникова для искусства.

Сам Левитан прошел тяжкий путь борьбы и слишком ценил реальный мир, чтобы поддаваться иллюзиям Толстого. В пору усталости он как-то подтянул в унылом хоре непротивленцев злу своей «Обителью», но и это было только однажды.

И вот эта статья, в которой Толстой называет современное искусство великим обманом.

«Люди богатых классов требуют от искусства передачи чувств, приятных им, и художники стараются удовлетворять этим требованиям…»

И Толстой пишет, что до тех пор, пока не будут высланы торговцы из храма, храм искусства не очистится.

Он обвиняет искусство богатых в оскудении:

«…круг чувств, переживаемых людьми властвующими, богатыми, не знающими труда поддержания жизни, гораздо меньше, беднее и ничтожнее чувств, свойственных рабочему народу».

Да, это правда, сказанная сильно и смело. Левитан читает дальше: «Искусство нашего времени и нашего круга стало блудницей».

Призывая к уничтожению такого искусства, Толстой выдвигает свой идеал: «…как только религиозное сознание, которое бессознательно уже руководит жизнью людей нашего времени, будет сознательно признано людьми, так тотчас же само собой уничтожится разделение искусства на искусство низших и искусство высших классов. А будет общее братское искусство…» Обвиняя искусство в отходе от религии, Толстой предает анафеме «декадентов», валя в одну кучу Моне и Клингера, Эдуарда Мане и Беклина. Кстати, картин этих художников он никогда не видел в подлинниках.

В своей ярости писатель отлучает от искусства Шекспира, Вагнера и Микеланджело «с его нелепым «Страшным судом».

Вспоминая об открытии в Москве памятника Пушкину, граф Толстой пишет о каких-то мужичках, слепленных им из розового постного сахара, которые не понимают, почему так возвеличили Пушкина, писавшего «стихи о любви, часто очень неприличные».

И, наконец, в своем неистовстве он обрушивается на Бетховена, произведения которого «представляют художественный бред»!!!

Тут Левитан не выдержал и пишет Чехову: «Большой переполох вызывает у нас статья Толстого об искусстве — и гениально и дико в одно и то же время. Читал ли ты ее?»

Письма Чехова к Левитану не сохранились, и мы не знаем, как он ответил на этот вопрос. Но известно письмо Чехова к Суворину и в нем такие строки: «…статья Л. Н. об искусстве не представляется интересной. Все это старо. Говорить об искусстве, что оно одряхлело, вошло в тупой переулок, что оно не то, чем должно быть, и проч. и проч., это все равно, что говорить, что желание есть и пить устарело, отжило и не то, что нужно. Конечно, голод старая штука, в желании есть мы вошли в тупой переулок, но есть все-таки нужно и мы будем есть, что бы там ни разводили на бобах философы и сердитые старики».

А в письме из Парижа к Марии Павловне он говорит:

«В Париж приехал я вчера. Был у художницы… (Хотяинцевой А. А.) у нее был Переплетчиков, который стал спорить и ругать Толстого, это напомнило мне Москву и московскую скуку — и я ушел».

Левитан придерживался того же мнения. Среди художников Москвы и Петербурга он был бескорыстнейший и честнейший, скорее шел на нужду, но ни одним холстом не поступился ради угождения вкусам публики, богатых меценатов или двора.

Так же, как Касаткин оставался Касаткиным, воспевающим красками русского пролетария, так и Левитан продолжал быть Левитаном. Своим искренним и неподкупным искусством он боролся против продажных художников за идеалы «искусства бедных».

Года четыре тому назад Левитан встретился в Третьяковской галерее с маститым и прославленным Айвазовским. Когда-то этот человек был истинным художником, влюбленным в морскую стихию, но теперь, обремененный европейской славой, обласканный царями, неаполитанскими королями и турецкими султанами, превратил свою живопись в ходкий товар, картины не писал, а «шпарил» за два часа, за час, за полчаса.

В магазинах продавались фотографии, где Айвазовский сидел с палитрой в руках у мольберта, на который подклеивалась картиночка масляными красками, исполненная в базарном стиле за пять минут, но подписанная автором. И это делал не голодный студент, а генерал, владеющий большим состоянием.

Как далек от него был Левитан, у которого товарищи вырывали картины для выставки, а он их забирал назад в мастерскую и, истязая себя, доводил до совершенства!

Художник писал С. П. Дягилеву: «Дать на выставку недоговоренные картины — кроме того, что это и для выставки не клал, — составляет для меня страдание, тем более, что мотивы мне очень дороги и я доставил бы себе много тяжелых минут, если бы послал их».

Искусство не пошло по пути утопических христианских идеалов Толстого.

В 1898 году выходит в свет первое собрание сочинении Горького, и сам Горький водворяется в тюремный замок. В Германии Кэте Кольвин создаст свою серию «Восстание ткачей», а в Бельгии Константин Менье лепит «Сеятеля» и «Грузчика».

Но Левитан все же почувствовал, что зрители, опираясь на авторитет Толстого, стали с большей яростью набрасываться на все новое, смелое, непривычное, что появлялось на выставках.

Толстой писал: «поддельное искусство, как проститутка, должно быть всегда изукрашено», — и обыватель видел в каждом ярком пятне картины, найденном художником в природе, «блуд» и «декадентство».

КОГДА БЛИЗКИЕ БЫВАЮТ ДАЛЕКИМИ

Анна Николаевна навестила Левитана в Окуловке. Им так редко удавалось быть вместе. Даже в короткой записочке сестре Левитан сообщает о своей гостье. Многое надо сказать, всего не доверишь письмам. Как хочется поделиться творческими сомнениями с близким человеком!

Но не всегда эти разговоры были спокойны, иные кончались разногласиями.

Анна Николаевна была в меру самоуверенна и нетерпима к инакомыслящим. Ей казалось, что надо непременно предупредить друга от творческих ошибок, а на самом деле она вмешивалась в область ей далекую, недоступную.

Со вкусом, воспитанным на привычных образцах живописи, Анна Николаевна, конечно, была далека от поисков Левитана последних лет. Она боялась, что путавшее всех «декадентство» заразит и любимого ею человека.

Произошел трагический случай, когда Левитан, вспылив, на ее глазах изрезал в клочья свою картину заходящего солнца, писанную буйными красками, тут же в разгар горячего спора.

Кто знает, может быть, из-за этой вспышки искусство лишилось одной из лучших работ художника…

Так говорит Павел Александрович Смелов, старый ленинградский художник, который хорошо знал Турчанинову.

Мы слушаем его рассказ.

В двадцатых годах Турчанинова уезжала к дочерям в Париж и распродавала свои вещи. Интересуясь произведениями искусства, Смелов пришел к ней домой. Он застал ее сидящей у камина. После быстрого знакомства послышались слова:

— Жгу свою молодость…

И Смелов с ужасом увидел, как Турчанинова собиралась бросить в огонь объемистую пачку писем.

— Это — Левитан, — сказала она сквозь слезы. — Жгу свои воспоминания.

Силой убедительных, жарких слов Смелову удалось отстоять эти письма. И вот они в руках у него, эти документы последних шести лет жизни художника. Двести писем — рассказ о его любви к женщине. Горячие, страстные исповеди человека и художника.

Перед войной Смелов отдал перепечатать на машинке все письма, и случилось так, что они пропали. Сейчас след их затерялся, лишь одно сохранилось в копии. И Смелов единственный человек, который знает историю дружбы Левитана с Турчаниновой.

Анна Николаевна в разговорах со Смеловым вспоминала не без гордости, как она пыталась навязывать свои вкусы в то время уже всемирно известному художнику.

Она не была тогда одинока. Некоторые русские интеллигенты, не понимая новой манеры живописи Левитана, спешили ее осудить. Это судьба многих новаторов.

Мы знаем письмо великой русской актрисы М. Н. Ермоловой к художнику Г. Ф. Ярцеву, в котором она порицает Левитана: «…Многие истинные художники в угоду моде, проклятой моде декадентства, изменили искусству и превратили себя в шутов, посмотрите, что сделал с собой Левитан. Взял да и обратился в декадента мазилку, позорно, недостойно».

И это говорилось именно в то время, когда на выставках появлялись превосходные картины Левитана — простые, понятные, совершенные по форме, те, которые теперь живут рядом со стихами Пушкина. И должно было пройти время, прежде чем интеллигентный мир понял, принял и оценил плодотворные находки вечно ищущего художника.

Интересно и другое письмо, посланное из Парижа физиологом В. Вагнером художнику А. А. Киселеву, когда Левитан уже лежал при смерти. Он писал о своем впечатлении от выставки. Есть в этом письме и такая фраза: «Здесь, на выставке, я еще раз, и вероятно навсегда убедился, что попытка в живописи «передать суть немногими мазками» a la Левитан и К° и в ваянии a la Трубецкой — попытки мертворожденных. Этим путем дальше декадентства не пойдешь, а к нему прийдешь прямой дорогой».

Так писал ученый, хороший знакомый Чехова. И мнение его характерно для той атмосферы непонимания, отчужденности, в которой последние годы жил и боролся Левитан.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова рассказывала мне, как на одной выставке ей с Антоном Павловичем привелось слышать издевательские смешки возле картин Левитана.

Свое невежество зрители выдавали за промах художника. Но Левитан продолжал шагать через тернии, прокладывая широкий путь русскому пейзажу.

В поисках не было никаких декадентских влияний. Его руководителем была природа, она очищала и освежала палитру. А познание души народа делало живопись мужественной и дерзновенной.

У каждого талантливого художника бывает много завистников. Были они и у Левитана. Их злые языки трепали по гостиным рассказы о его личной жизни, злорадствовали, не щадя больного товарища.

Сплетни доводили его до исступления. В осуждающем хоре принимала участие и С. П. Кувшинникова. Но кто думал о жизни художника, которая держалась на волоске! Его не жалели, а травля подтачивала уходящие силы. Да, трудные сплетения личных невзгод с тревогами в искусстве стали союзниками его недуга. Вместе они вели наступление на жизнь художника.

Но Левитан не сдавался и готов был всегда мужественно отстаивать свои взгляды. Один случаи подтвердил это качество пейзажиста особенно убедительно.

На выставку передвижников пришел Николай II. Остановясь возле произведений пейзажиста, он сказал, что вот Левитан стал выставлять незаконченные картины.

Услышав эту реплику царя, художник ответил:

— Ваше величество, я считаю эти картины вполне законченными.

Художник пошел на неслыханную по тем временам дерзость, но не изменил своим убеждениям.

ОСОБОЕ МНЕНИЕ

Критик В. В. Стасов всегда оказывался в центре споров. Его высокую колоритную фигуру можно было видеть в окружении художников, литераторов или музыкантов.

Обычно он приходил на выставки передвижников задолго до их открытия и любил присутствовать, когда открывались большие ящики, присланные из Москвы, и оттуда вынимались картины.

Он первым отмечал новое, сильное, произведение демократического искусства, хвалил его тут же громогласно, а потом и в прессе. Обычно он, этот неутомимый защитник правды в искусстве, становился ярым пропагандистом всего талантливого, нового, прогрессивного.

И на сей раз Стасов пришел к передвижникам, когда стучали молотки, развешивались картины, а художники нервно отстаивали лучшее место для своих полотен.

Критик поглядывал с удовольствием на всю эту сутолоку и разговаривал с писателем Д. В. Григоровичем, большим любителем и признанным знатоком искусства.

Стасов порой бывал слишком прямолинеен в своих суждениях и редко соглашался с теми, кто придерживался противоположного мнения. И теперь он с большой убежденностью обрушился на пейзажную живопись.

— Травка, облачка, речоночка — подумаешь только, как все это важно, — говорил критик своим громким голосом. — А позволю спросить: к чему все это, какая в этом польза, кроме украшения господских хоромин?

С таким резким суждением не согласились многие художники, но возражали вяловато.

Григорович горячо отстаивал пейзажу право на жизнь, страстно возражал Стасову.

— Утверждайте что хотите, — не унимался критик, — а что касается меня, то я готов отдать дюжину прекрасных пейзажей за один посредственный жанр, в котором есть идейное содержание, ибо такое искусство имеет колоссальное воспитательное значение.

Не чая переубедить своего собеседника, Григорович отошел от него. Навстречу ему поднимался по лестнице Левитан. Он был неузнаваем: бледное лицо, впалые щеки. Тяжело дыша, опираясь на палку, художник медленно переступал по ступеням.

Григорович шумно его приветствовал, они обнялись. Отдышавшись, Левитан сказал шутливо:

— А старик все по-старому громы и молнии мечет по нашему адресу.

И он прошел в залы, где развешивались картины.

Нельзя сказать, чтобы Стасов неприязненно относился к творчеству Левитана. Иные картины пейзажиста даже удостаивались ласкового слова критика. Иногда ему казалось, что художник топчется на месте. Он придерживался того мнения, что пейзаж не должен быть самостоятельным жанром. Его назначение лишь служить фоном для картин, изображающих жизнь человека.

Эту мысль Стасов высказывал частенько, но особенно ясно она выразилась в его статье «Искусство XIX века». Он утверждал:

«Мне кажется, чем дальше и дольше будет идти искусство, тем самостоятельнее, полнее и многообъемлюще будет выходить из-под кисти художников портрет человека, зато тем менее самостоятелен будет становиться портрет природы и тем менее будут вкладывать в него художники и зрители своих фантазий, выдумок и произвольных мечтаний. По моему убеждению, пейзаж должен, рано или поздно, воротиться к первоначальной и истинной роли своей, — являться только сценой человеческой жизни, постоянной спутницей, приязненной или враждебной, его существования. Пейзаж должен перестать быть отдельной самостоятельной картиной».

Это было заблуждением.

Но Стасов так и не изменил неверного особого мнения. А пейзажистам приходилось отстаивать свое искусство без могучей поддержки критика.

«ЗА» И «ПРОТИВ»

Сергей Павлович Дягилев умел себе подчинять. Это был человек разносторонних знаний и способностей. Он понимал искусство, знал музыку и театр. Изысканная внешность, темные волосы с яркой седой полосой. В споре бывал деспотичен и неумолим. Он мог быть обаятелен, но мог поступать диктаторски, заносчиво и высокомерно.

Дягилев уже собрал выставку русских и финляндских художников, готовился к международной. Он стал редактором нового журнала «Мир искусства», вокруг которого объединялся кружок художников под новыми девизами.

Основной символ веры Дягилева был отнюдь не нов. Он осуждал тенденцию в искусстве, клеймил передвижников, считая, что они отходят от красоты, и требовал безграничной свободы художника.

Свои туманные взгляды на искусство он изложил в статье, которой открывался первый номер журнала «Мир искусства», вышедший в 1899 году. Другие организаторы журнала и выставок, Д. Философов, А. Бенуа, С. Волконский, вторили своему руководителю, высказывали идеалистические взгляды на роль искусства, уводя его с общественной арены.

Но теории теориями, а к новому кружку льнули молодые силы, которые искали чего-то нового. Шли художники, порой далекие от взглядов теоретиков «Мира искусства».

Их привлекали жаркие дискуссии о современном искусстве, широкое знакомство Дягилева с западной живописью. Левитану тоже хотелось больше узнать о своих товарищах по искусству в других странах. Как это много дает пищи для мыслей, как толкает вперед по своей же дороге! Он завидовал художнику А. В. Средину, живущему во Франции, писал ему: «Быть среди стоющих людей, да еще в Париже, в городе, живущем сильной художественной жизнью, — все. Тут-то и есть центр тяжести всего блага работать в Париже. Заснуть нельзя здесь, мысль постоянно бодрствует, а художник растет. Одно то, что видите много прекрасных произведений, вот уже рост понимания. Вы наслаждаетесь Monet, Cazin, Renard, а у нас — Маковский, Волков, Дубовской и т. п. Нет, жить в Париже благо для художника».

Дягилев и Бенуа угадывали это стремление художников и шли им навстречу. В редакции журнала «Мир искусства» всегда можно было увидеть иностранные издания со многими репродукциями картин.

В самом Товариществе тогда было неспокойно. Репин уже давно вышел из него, не перенеся бюрократизации и перерождения в его рядах. Он продолжал показывать свои работы на выставках передвижников, но разошелся с методами, применяемыми его руководителями.

Он писал об этом еще 28 сентября 1887 года художнику Савицкому: «…С тех пор как Товарищество все более и более увлекается в бюрократизм, мне становится невыносима эта атмосфера. О товарищеских отношениях и помину нет; становится какой-то департамент чиновников… эта скупость приема новых членов… Эта вечная игра в темную при приеме экспонентов! Всего этого я, наконец, переносить не могу… чиновничество мне ненавистно».

Нестеров вспоминал о том, что они с Левитаном в Товариществе чувствовали себя пасынками.

Новые живописные находки иными передвижниками встречались даже враждебно. И. Э. Грабарь рассказал об одном случае в своих воспоминаниях: «Когда П. М. Третьяков, своим замечательным инстинктом почувствовавший подлинную новизну и значительность картины Серова «Девушка, освещенная солнцем», приобрел ее в 1889 году для галереи, Владимир Маковский на очередном обеде передвижников бросил ему вызывающую фразу: «С каких пор, Павел Михайлович, вы стали прививать вашей галерее сифилис?»

Так сказали о картине Серова, ставшей жемчужиной русской живописи.

Но и в новом кружке у Левитана не оказалось художников, которым он мог бы с открытой душой протянуть руку. Близость была разве что со старыми друзьями, которые хотели вместе с ним примкнуть к группе «Мира искусства», — с Нестеровым, К. Коровиным, Серовым.

Поэтому колебания, сомнения отравляли жизнь, отнимали силы.

Левитан приезжал в Петербург на собрание участников выставки «Мира искусства». Он усаживался в глубокое кресло и наблюдал за тем, что происходило вокруг.

Горячность Дягилева, Бенуа, Философова заражала, но многое в их речах коробило. Левитан, прошедший всю творческую жизнь среди художников демократического направления, не мог привыкнуть к открытым нападкам на передвижников, к барскому высокомерию снобов, третирующих искусство, изображающее лапти и кожухи.

Он слишком много выстрадал сам, слился нераздельно со страданиями русского человека, чтобы отдать все это на поругание кучке обеспеченных молодых людей, видящих красоту лишь в купающихся маркизах.

Нестеров писал: «Выставки «Мира искусства» объединяли талантливую молодежь. Лицо этих выставок ни мне, ни Левитану не было особенно привлекательным: специфически петербургское, внешне красивое, бездушное преобладание «Версалей» и «Коломбин» с их изысканностью, все отзывалось пресыщенностью слишком благополучных россиян, недалеких от розовых и голубых париков. Не того мы искали в искусстве».

Именно в последние годы Левитан почти каждую картину посвящал деревне. Это были уснувшие избы при свете луны, или яркое жизнерадостное солнце, озаряющее халупы, подпертые от древности бревнами, или деревушка, отрезанная от мира половодьем. Нельзя найти почти ни одного полотна, в котором художник не исходил бы слезами по нищете.

Как-то Чехов воскликнул:

— Ах, были бы у меня деньги, купил бы я у Левитана его «Деревню», серенькую, жалконькую. затерянную, безобразную, но такой от нее веет невыразимой прелестью, что оторваться нельзя: все бы на нее смотрел да смотрел!

И как эта полоса в творчестве Левитана смыкалась с мыслью Чехова, высказанной им в повести «Мужики»: «…какая была бы прекрасная жизнь на этом свете, если бы не нужда, ужасная, безысходная нужда, от которой нигде не спрячешься!»

Теории мирискусников, однако, сводились к очень прозаическим итогам. Они вещали о том, что не выносят тенденции в искусстве. Но чьим вкусам потрафляли эти жрецы искусства, не желавшие признавать за ним его утилитарную презренную прозу? Интерьеры, созданные А. Бенуа и другими, расписанные барские особняки. Что это, как не служба на тех, кто может много платить?

Еще раньше возникшее во Франции движение импрессионистов тоже выставляло своим девизом не только борьбу против рутины в живописи, но и против тенденциозности в искусстве. Однако эти художники с любовью переносили на свои холсты сегодняшний Париж, Руан, бульвары, лодочные станции, ландшафты деревенской жизни со стогами сена и полями маков. Эти художники писали все, что их окружало, они любили все современное.

У них даже появляются остро социальные сюжеты. Эдуард Мане откликается на события гражданской войны 1871 года, под впечатлением Парижской коммуны пишет свой прославленный «Расстрел коммунаров». Его же кисти принадлежит трагический «Бар в Фоли-Бержер», «Каменщики на улице Монсье», картина, изображающая ветерана-блузника, идущего по той же улице Монсье, украшенной национальными флагами. Клод Моне посвящает свои холсты вокзалам и полям, Дега — прачкам, Писсарро — крестьянам. Сама жизнь бьет в холстах импрессионистов.

Как далеки от этого проповедники из «Мира искусства», которые бежали от жизни, правды, современности, отдавая свои кисти напудренным парикам и шелковым кринолинам маркиз!

— Вот Серов увлекается Дягилевым и «Миром искусства», а я что-то не очень. Все-таки Передвижная солиднее и как-то народнее. Ее нужно только немного омолодить, — признавался Левитан своему ученику Липкину.

Но получалось так, что картины Левитана появлялись и на Передвижной и на выставке «Мира искусства».

Двойственность такая мучила не только его. В среде передвижников колебания Нестерова, Левитана, Серова, А. Васнецова встречались очень нервозно. В письмах А. А. Киселева к К. А. Савицкому эта тревога проступала особенно отчетливо. Он писал, что справедливы нападки на Товарищество за то, «что оно стареет и отстает от искусства». Старики перестают работать. «Между тем, фонды наши падают, число посетителей убавляется год от году, и молодые силы, как Левитан, Серов, уходят от нас. Жутко за будущее, право!»

Еще более решительно эти мысли высказал Дубовской: «Случилось великое несчастье: мы не сумели передать старое боевое знамя передвижничества в молодые, здоровые руки новых членов. И теперь талантливая молодежь пойдет за ушедшими от нас. Идеи передвижничества изживаются, и Товарищество должно было уступить место новым лозунгам. Жизнь идет вперед, а мы упорно хотели остановить ее течение».

В январе 1899 года Левитан побывал на Международной выставке в Петербурге. Она была организована Дягилевым.

Об этой поездке сохранилось единственное письмо Левитана к Турчаниновой. Художница Остроумова-Лебедева читала у П. А. Смелова его заветную пачку писем. Одно из них показалось ей особенно значительным. Она скопировала его, а потом передала в рукописный архив. Так дошел до нас этот важный документ. Приводим его почти целиком.

«В среду я выехал. Едва нашел комнату в Питере. Оставил вещи в гостинице и тотчас на выставку. По обыкновению, я, даже на выставках среднего качества и если есть мои работы, чувствую себя ужасно, но то, что я увидел на международной выставке, превзошло мои ожидания. Представь себе лучших художников Европы и в лучших образцах!

Я был потрясен. Свои вещи — я их всегда не люблю на выставках — на этот раз показались мне детским лепетом, и я страдал чудовищно. Прошло два дня, в которые я не выходил с выставки, и в конце концов я начал чувствовать себя очень хорошо. Русских художников высекли на этой выставке и на пользу, на большую пользу.

Репин, Серов, я и некоторые другие участники выставки поняли и много поняли в этом соседстве. Весною я видел в Мюнхене русских художников, но не в такой аристократической компании, как здесь. Очень поучительно, и теперь, пережив, я как встрепанный.

Хочется работать, в голове тьма всяких художественных идей, вообще прекрасно. Пускай я телесно устал, но я духом молодею. Эта поездка была необходима; когда мы увидимся, я более обстоятельно объясню мотив. Я очень доволен драньем…»

Соревнование с шедеврами европейского искусства как будто подстегнуло Левитана. Он нашел в себе мужество не прийти в уныние от этих сравнений, а даже с какой-то радостью и еще большей энергией принялся за работу.

Двойственность докучала искреннему Левитану. Показывать работы на двух выставках разных направлений было очень сложно. Требовал решения и главный вопрос: с кем же он — с передвижниками или мирискусниками?

Репин, принимавший участие в журнале «Мир искусства», резко порывает с дягилевцами, возмущенный нигилистическим отношением журнала к реалистическим традициям искусства, и возвращается в Товарищество.

Время доказало и Левитану, что с людьми нового направления он оставался далек. По словам С. Голоушева, «с самого начала это были добрые союзники, но не единомышленники и не собратья».

Дягилев был настойчив в борьбе за каждого художника. Он писал о Левитане Остроухову: «…все последнее время наиболее близок он был именно к нам и что если нынче он еще не вышел из «передвижников», то это простой случай, откладывавший его выход на год. Счеты с обществом у него были кончены».

Несмотря на уверенность тона, Остроухов не согласился с Дягилевым и привел такие доводы: «Вы пригласили Исаака Ильича стать членом организуемого Вами кружка. Он не перешел к Вам. Он сознательно остался у передвижников. Мы много и долго говорили с ним об этом. Он очень мучительно колебался и решил, как решил.

В Товарищество было послано его письмо, в котором он ответил на запрос правления, что не выходит из Товарищества».

Все передвижники были оповещены о том, что А. Васнецов, М. Нестеров и И. Левитан остаются в прежних отношениях с Товариществом.

«Передвижная как-то народнее…»

Народнее! — вот слово Левитана.

ИСКУССТВО — ЭТО ПРИРОДА ПЛЮС ЧЕЛОВЕК

Великий ботаник Тимирязев любил и знал искусство. Он видел большое родство между ученым, познающим природу, и художником, воспроизводящим ее красоту. Мысль эту выразил так: «Очевидно, между логикой исследователя природы и эстетическим чувством ценителя ее красот есть какая-то внутренняя органическая связь».

Всю жизнь восхищался ученый искусством великого английского художника Тернера. Его пленяли краски этого мастера, умение передавать блеск солнечного цвета, пожар потухающей зари, он называл его величайшим изобразителем природы, искусная рука которого «нашла тайну передавать другим эти впечатления».

Альбомы репродукций с произведений Тернера в библиотеке Тимирязева занимали не менее почетное место, чем труды ученых. Он приезжал в Англию и смотрел в музеях на полотна великого живописца, каждый раз делая для себя открытия, стремясь познать тайну его живописи.

Десятки лет магия красок этого художника начала минувшего века держала Тимирязева в плену. Он даже в 1910 году перевел книгу о нем, снабдив ее предисловием и примечаниями.

В одном из последних примечаний Климент Аркадьевич вспоминал о том, как вместе с Левитаном наслаждался книгой с репродукциями, воспроизводящими произведения Тернера. Он писал: «Живо припоминаю, как, просматривая у меня рисунки этой, как я выразился, «философии ландшафта», бедный Исаак Ильич Левитан горячо сожалел, что, не зная английского языка, не может познакомиться с ее содержанием».

Первая встреча с ученым произошла в большой физической аудитории Московского университета. Тимирязев был давним поклонником искусства Левитана.

Он пришел, когда профессор П. Н. Лебедев показывал Левитану пейзажные снимки через проекционный фонарь. А вскоре и Климент Аркадьевич попросил Левитана посмотреть его фотографии. Художник с живым интересом разглядывал снимки, некоторые даже повторно.

Особенно приглянулась ему фотография, на которой были сняты морские волны, бьющиеся у берега. Художник смотрел этот снимок несколько раз.

Левитан пригласил Тимирязева побывать у него в мастерской, ему хотелось поделиться с ним опытами последних лет.

Наконец этот день настал. Климент Аркадьевич пришел с женой и сыном. Было начало февраля 1900 года. В мастерской много неоконченных полотен.

Пишется большая картина «Озеро», к ней — этюд. Он-то и понравился ученому богатой, радужной гаммой красок. Ему передалось и тревожное настроение картины «Буря-дождь», он оценил несравненную свежесть, правду и чистосердечность незавершенного полотна «Уборка сена».

Взаимные симпатии ясны. Левитан бывает в доме Тимирязевых и находит нескончаемые темы для бесед с ученым. Они вместе рассматривают коллекции, говорят о путях развития русской пейзажной живописи.

Левитан получил в подарок от Тимирязева оттиск его статьи «Фотография и чувство природы». Ответил письмом: «Приношу Вам также мою глубокую благодарность за брошюру Вашу, которую прочел с большим интересом. Есть положения удивительно глубокие в ней. Ваша мысль, что фотография увеличивает сумму эстетических наслаждений, абсолютно верна, и будущность фотографии в этом смысле громадна. Еще раз благодарю Вас».

Левитан сам любил заниматься фотографией. Снимки заменяли ему путевой дневник. Шишкин охотно пользовался фотографией для своих картин. Левитану в работе она не была нужна. Но он сознавал, что массовое распространение фотографии ставит перед пейзажистами новые, более сложные задачи, и потому был согласен с Тимирязевым, который своей статье предпослал мудрый эпиграф — изречение Бэкона: «Искусство — это природа плюс человек».

На фото — всегда один миг, схваченное мгновение в жизни природы. На картине — образ природы, созданный красками, чувством и разумом человека. Колорит — это не «создание божье», а создание человека. Это язык красок, передающий мысли художника.

Бакшеев так вспоминал о встрече с Левитаном в Плесе: «Однажды, возвращаясь с этюдов, я увидел шедшего мне навстречу Левитана. Я спросил его: «Как работалось? Удачно ли?» — «Ничего не вышло», — отвечал он хмуро. Я не поверил: такой мастер — и вдруг неудача. Немного помолчав, Левитан добавил: «То, что я видел, чувствовал и остро переживал, мне не удалось передать в этюде».

Не удалось передать то, что чувствовал и остро переживал! Вдумайтесь в эти слова, и вам станет ясен источник силы левитановских творений.

Допустите, что десять фотографов пришли и сняли один и тот же ландшафт. Вы получите десять одинаковых фото. И пусть придут десять живописцев и напишут один и тот же ландшафт. Получится десять совершенно разных по настроению, построению, колориту и темпераменту произведений.

«Если деревья, горы, воды и дома, собранные воедино и составляющие пейзаж, могут быть прекрасны, то это не потому, что они прекрасны сами по себе, но благодаря тому, что в них вложены мои идеи и чувства», — писал Бодлер.

Знакомство с К. А. Тимирязевым обещало превратиться в плодотворную дружбу. И только тяжкий недуг художника ограничил полезные обоим встречи.

МА-ПА

Так сокращенно звали Марию Павловну родные. Совсем молодой она стала главной в семье, прежде — опорой матери, позже — «сестрой Чехова».

В марте 1899 года Мария Павловна писала брату:

«После четырех прекрасных солнечных дней пошел теплый дождик. «Не особенно теплый», — сказал Левитан, который сейчас пришел».

В этом письме — картина отношений Левитана и Маши. Они — близкие друзья. После отъезда Чехова в Ялту для художника нет дома ближе, чем скромное обиталище Марии Павловны. Он бывал здесь запросто, его ждало всегда большое участие и большое скрытое чувство.

Первая романтическая вспышка погашена. Установились дружеские отношения. Сам Левитан испытывал к Маше верные родственные чувства, восхищался ее живописным талантом, помогал стать художницей.

Сколько раз ходили они вместе на этюды, какие только мотивы в Бабкине или Мелихове не переписали!

«Пишет Левитан, а я подсяду рядом и тут же малюю», — вспоминала Мария Павловна.

Часто гостила у них добрая знакомая всей семьи — Мария Тимофеевна Дроздова. Тоже художница, восторженная, искренняя и остроумная девушка, которую Чеховы очень любили.

Она и Маша часто оставляли свои этюды и тихонько становились за спиной Левитана. Могли простаивать молча весь долгий срок, пока не закончена работа. Не было для них большей радости, как проследить за этюдом от начала до его конца. Стояли как вкопанные, не шелохнувшись.

Левитан в редком письме к Чехову обходился без вопроса о живописи Маши. Даже из-за границы шутливо спрашивал: «Работает m-llе Мари? Скажи, чтоб много работала, а то я приеду и поставлю в угол». Или, «Мария Павловна сделала огромные успехи в живописи. Экие вы, Чеховы, талантливые».

Услышит Мария Павловна, что Левитан вновь заболел. И мчится в Трехсвятительский переулок, узнает, не надо ли чего больному. Успокоится, только когда ему станет легче. В письме к брату коротко скажет, что художник опять на ногах, был с ней в театре или встретился в литературном кружке.

Они вместе поднимают бокалы на юбилее артистки Лидии Яворской или веселятся в компании друзей в ее скромной квартирке после чеховского спектакля.

К Маше несет Левитан свое восхищение новым рассказом Чехова, встретил у нее Марию Тимофеевну, весь вечер проговорил с девушками о писателе и сказал:

— Черт возьми, как хорошо Антоний написал «Даму с собачкой»!

А чтобы не выйти из шутливого тона, принятого в этой семье, добавил:

— Так же хорошо, как я пишу картины.

В Машиной комнате всегда висел рисунок, сделанный Николаем с больного Левитана. На нем дата — 85-й год, именно тем летом произошло бурное объяснение в любви, и ее согласия было достаточно для того, чтобы она стала женой этого талантливого, обаятельного и такого сердечного человека.

Но она предпочла остаться другом и поверенной во всех его делах.

Иногда она получала от Левитана письма. В ранней молодости — влюбленные, горячие. Позже — более спокойные, но всегда очень нежные. Складывались эти письма в стопочки. Сколько над ними передумано, может быть, пролито слез!..

Это ей поведал Левитан о своем восхищении новым произведением Чехова:

«Какую дивную вещь написал Антон Павлович — «Мужики». Это потрясающая вещь. Он достиг в этой вещи поразительной художественной компактности. Я от нее в восторге».

Это ей, дорогой подруге всей жизни, расскажет художник о самом для него страшном:

«Что Вы поделываете, дорогая моя славная девушка? Ужасно хочется Вас видеть, да так плох, что просто боюсь переезда к Вам… Мало работаю — невероятно скоро устаю. Да израсходовался я вконец, и нечем жить дальше. Должно быть, допел свою песню».

Это написано летом 1897 года.

Снова наваливается огромное несчастье: еще один тиф. И Мария Павловна видит его измененное до неузнаваемости лицо, темные впадины глаз, страшную бледность. Сердце ее сжимается от боли. А Левитан, еще слабым голосом, говорит ей такие ранящие слова:

— Если бы я когда-нибудь женился, то только бы на вас, Ма-па.

Сколько раз слышала она это признание, верила в его искренность, но понимала, что все это не для нее!

О. Л. Книппер познакомилась с Чеховым, узнала и Левитана. Однажды вместе с Марией Павловной побывала у него в мастерской.

Он был уже тяжело болен, но вставал с кресла и, опираясь на палку, ходил по мастерской, показывал картины.

Ольга Леонардовна рассказывала:

— Один пейзаж помню. — И, будто всматриваясь в это давнее воспоминание, продолжает: — Лунная ночь. Пригорок. Слева несколько березок. Он говорил, что шесть лет работал эту картину, пока достиг желаемого лунного света.

— А вот этюды Маши, написанные вместе с Левитаном и под его руководством, — показывает Ольга Леонардовна.

Первый — этюд осени, на втором — поле и лес, на третьем, совсем маленьком, — бережок реки.

Вот они, свидетели ярких мгновений, пережитых Марией Павловной в творческом содружестве с великим пейзажистом.

На склоне дней, когда позади уже была большая жизнь, Мария Павловна чуть приоткрыла завесу своих отношений с художником.

Константин Паустовский, побывав в ялтинском домике Чехова, вспоминал об одном таком признании:

«Пришла Мария Павловна, заговорила о Левитане, рассказала, что была влюблена в него, и, рассказывая, покраснела от смущения, как девочка.

Сам не зная почему, но я, выслушав Марию Павловну, сказал:

У каждого, должно быть, была своя «Дама с собачкой». А если не была, то обязательно будет.

Мария Павловна снисходительно улыбнулась и ничего не ответила».

В Ялте готовились к 90-летнему юбилею Марии Павловны. Е. А. Воронцов — директор городского краеведческого музея — собирал материал для сборника, посвященного юбилею сестры писателя. Мария Павловна назначила ему час беседы. Воронцов записал эту встречу с юбиляршей. Наиболее трогательные ее воспоминания посвящались Левитану. И хотя со дня его смерти миновало больше полувека, Мария Павловна помнила все свежо и молодо.

Теперь, когда нет в живых уже самой Марии Павловны, мы можем рассказать об ее «святая святых» словами единственного свидетеля этой откровенной исповеди:

«В восемь часов вечера я пришел к Марии Павловне Чеховой…

Мы расположились за столом на веранде-балконе ее комнаты — втором этаже Дома-музея.

Традиционное «Пиногри» и шоколадные конфеты…

На столе перед Марией Павловной лежали две, как она назвала их, сокровенные папки с письмами.

…Наибольший интерес представляли письма И. И. Левитана Марии Павловне.

«Маша», «Ма-па», «Милая, дорогая, любимая Маша» — так начинались письма Левитана».

Мария Павловна рассказала Воронцову о том, как неожиданно объяснился ей в любви Левитан у самой опушки леса, как она была испугана, ошеломлена.

«Мария Павловна вдруг остановилась. В ее глазах блестели слезы… Как-то неожиданно она оборвала свой рассказ, выпрямилась, тронула пальцами жетон с летящей чайкой, чокнулась с моим бокалом и выпила до дна остатки ароматного выдержанного «Пиногри».

Вокруг было очень темно. Свет электрической лампочки на балконе, где мы сидели, не в силах был разорвать эту тяжелую, почему-то хочется сказать, бархатистую южную темноту.

Внизу густой темной зеленью молчал торжественно-загадочный чеховский сад.

Передо мною на столе лежали письма Левитана, которые еще некоторое время будут неопубликованы.

Собрав письма в стопки, Мария Павловна перевязала их голубыми ленточками.

Было за полночь, когда я на антресолях прощался с Марией Павловной и, как мог, благодарил ее за этот необычайный вечер воспоминаний.

Прощаясь со мной, Мария Павловна, как обычно, поцеловала меня в лоб и почти шепотом сказала:

— А вы, голубчик Евгений Андреевич, не вздумайте об этом писать в своей брошюре; я ведь вам это рассказала первому. И письма Левитанушки я показала только вам… никому об этом не рассказывайте… Вот умру после юбилея, тогда хозяйничайте…

Возвращался домой я по пустынным окраинным улицам Ялты. Никто не мешал мне думать о чудесном вечере, о самом сильном в мире чувстве…

(Записано в 2 часа ночи 25/VI 1953 года)».

Сохранилось только три письма Левитана к Марии Павловне. Их было значительно больше. Возможно, перед самой смертью она уничтожила дорогую тайну, со всей целомудренностью оберегая от посторонних взглядов чувство, которое пронесла через всю жизнь.

Долго хранила Мария Павловна тюбики с красками, палитры, акварельные ящички, муштабель, которые завещал ей художник, как знак высокой оценки ее живописных способностей.

У ЧЕХОВСКОГО КАМИНА

Байдарские ворота. Линейка остановилась, и пассажиры пошли гулять, любуясь ясной морской далью. Левитан поспешил отправить шуточную телеграмму в Ялту: «Сегодня жди знаменитого академика». Он ехал в гости к Чеховым и в этот же день поднялся по ступенькам нового дома.

Была зима, конец декабря. Но кто этому поверит, когда ярко светит солнце и вся семья высыпала навстречу гостю в летних костюмах.

В Москве он оставил снега и морозы. Здесь увидел зелень кипарисов и пыль на дорогах.

Антон Павлович недавно поселился в новом доме. Многое достраивалось. Даже не во всех комнатах были двери, половицы скрипели, пахло краской.

Левитан подолгу сиживал с Чеховым на веранде. Вся Ялта лежала перед ними. Они видели, как издалека подходили парусники и пароходы, как останавливались они в ялтинском порту.

Сада еще не было, существовала лишь мечта о нем. На участке кое-где торчали робкие стволы деревьев, посаженные руками Чехова. Он скучал по северу и хотел на юге вырастить деревья, которые бы зимой сбрасывали листву. Вечнозеленая одежда крымских растений ему приелась.

Выглядел Левитан плохо. Тяжелый недуг уже нельзя было скрыть самой умелой маскировкой. Чехов писал тогда Шаховскому: «У нас Левитан, он в отличном настроении и пьет по 4 стакана чая». Так шутил писатель, но доктор Чехов знал, что другу очень плохо, и не переставал дивиться тому, как весел бывал Левитан, как посмеивался с гостившей в Ялте Дроздовой и пошучивал с Евгенией Яковлевной. Откуда только у этого изнуренного человека брались нравственные силы для внешней бодрости!

Сидя на тахте в нише чеховского кабинета, Левитан грустнел: обоим было нелегко. Частые покашливания Чехова не давали забыть о грозной серьезности его болезни.

Мария Павловна сияла. Левитан у них в доме не на час-другой, а пройдет еще долгих две недели, прежде чем они проводят его на пароход. Она помогала матери принимать гостя. Забежит в комнаты, послушает, о чем разговор, и — снова за свои дела.

Иногда всей компанией шли гулять на набережную. Это довольно далеко. Пока идешь вниз к морю — легко, зато возвращаться домой тяжко. Шли тихо, отдыхали. Левитан чувствовал каждый ничтожный подъем.

На набережной — толпы гуляющих. Будто весна выплеснулась на ялтинский берег. Обманутые солнцем чайки метались над морем стаями, задевая друг друга крыльями.

Писателя и художника узнавали в толпе. К Чехову ялтинцы привыкли, но художника разглядывали с любопытством.

На набережной был магазин Синани, нечто вроде клуба городской интеллигенции.

Сюда приходили врачи и литераторы, юристы и педагоги. Покупая книгу, разглядывая новый эстамп или картину, они знакомились, заговаривали, и хозяин магазина, сам небольшой художник, был участником этих бесед.

Чехов повел Левитана показывать картины и эстампы. Художник посмотрел на них и со всей откровенностью громко сказал:

— Черт возьми, какую дрянь здесь продают, — и подтверждал свое суждение убедительными доводами.

Чехов молчал, только покашливал довольно часто.

Тихо поднимались наверх. Когда дом уже был близко, Чехов неожиданно сказал:

— А знаешь, ты напрасно так резко разбирал картины. Это живопись самого владельца магазина, и он стоял, слушал…

Левитан так огорчился, что попросил сейчас же вернуться в магазин. Он вновь заговорил там о развешанных картинах, но теперь уже не тоном возмущенного художника, а терпеливого педагога, старался объяснить автору картин, чем они нехороши и почему так писать не надо.

На прощание Левитан купил две художественные вазы. Одну из них подарил Чехову, другую увез с собой.

Пришлось снова проделать утомительный путь. Несколько шагов подъема, долгий отдых. И так до самого дома.

В один из ясных солнечных дней Левитану было особенно плохо, и он попросил Марию Павловну подняться с ним в горы.

— Мне так хочется туда, где воздух легче, где легче можно дышать.

Мария Павловна согласилась. Левитан опирался на палку, шли медленно. Когда подъем сделался круче, он дышал еще труднее.

Мария Павловна выглядела привлекательной в светлой летней блузке. Она была добра и внимательна к Левитану, держала его палку за один конец, за другой взялся Левитан. Так они шли.

Вид расстилался перед ними величественный. Огромное море, синее, сливалось с такой же небесной синевой. Ялта, как в чаше, — зеленая, веселая.

Частые остановки, мрачные мысли. От Маши их не скроешь:

— Marie! Как не хочется умирать!.. Как страшно умирать и как болит сердце…

Так же осторожно, держась за оба конца палки, они спустились к дому. Левитан был благодарен Марии Павловне за эту прогулку. Он не вздохнул легче, но зато еще раз побывал на высоте, увидел величие природы, поклонился ей.

В кабинете топился камин. Антон Павлович разгуливал, заложив руки за спину, и сокрушался о том, что ему, прирожденному северянину, приходится жить вдали от снега, берез и глухих лесов.

Левитан попросил Ларису Павловну принести картон, пристроил его в длинном углублении камина.

Разговоры смолкли. Левитан писал. Когда он отошел от картона, все увидели луну, поднимающуюся за стогами. Словно сильным запахом свежего сена повеяло в комнате. Родной пейзаж. Теперь он всегда будет перед глазами Чехова, когда он поднимет их от листочков, исписанных убористым почерком. Он будет напоминать о далекой природе севера и о несравненном художнике.

Картина понравилась Чехову. Он писал о ней О. Л. Книппер: «У нас Левитан. На моем камине он изобразил лунную ночь во время сенокоса. Луг, копны, вдали лес, надо всем царит луна».

В семье Чеховых встретил Левитан Новый год нового века. Что сулит он писателю и художнику?..

Долго стоял Чехов на молу, махая платком, хотя уже и перестал различать фигуру Левитана на палубе удаляющегося парохода.

НЕДОПЕТАЯ ПЕСНЯ

Заряд бодрости, полученный в Крыму, действовал всю зиму. Каждый день Левитан поднимался в мастерскую. Иногда несколько чугунных ступеней казались непреодолимым препятствием. Мешала боль. Прежде чем взять кисти, он пил лекарство. Садился в кресло, сидя смотрел на холст. Поднимался, брал палитру, привычное увлечение гасило острое ощущение боли.

Но несколько минут труда сразу забирали накопленные за ночь силы. Рухнув в кресло, художник тяжело дышал, снова пил лекарство и снова вставал к мольберту.

Так каждый день совершался поединок недуга с острой жаждой творчества. Побеждало искусство. Все дальше продвигались начатые картины. Можно уже отправить на выставку законченные произведения.

Впереди — замыслы, их множество. Достало бы только сил.

Левитан едет в Питер, на выставку передвижников. Возвращается в Москву. Побывал в Художественном театре, где ему особенно понравилась игра Андреевой в пьесе «Одинокие». Он знакомится с артисткой, пишет Чехову о неотразимости произведенного ею впечатления.

Но это повседневная суета — мимоходом. Главное — там, в мастерской.

Весной пришел Нестеров. Он попал в один из дней, когда Левитан чувствовал себя бодрее. Оживленно говорили о самом волнующем — о новом направлении в русском искусстве. Наступило уже полное разочарование, дягилевцы не оправдали надежд. Было совершенно ясно, что с ними им не по пути. Хотелось даже самим затеять новое общество художников, привлечь в него молодые свежие силы.

Промелькнул вечер. Оживленный беседой, Левитан не замечал утомления и пошел провожать Нестерова. Они брели весенней теплой ночью по бульварам и мечтали о новых выставках единомышленников, собратьев. А если никто не примкнет к их призыву, то они покажут зрителям картины двух художников: Левитана и Нестерова.

Почему-то эта ночь располагала к воспоминаниям. Ожили в памяти студенческие годы, вместе пройденный путь.

На прощание друзья, как всегда, расцеловались, и Левитан пошел той же дорогой домой. На душе было покойно, верилось в жизнь.

Тихая ночь, редкая в эту весну. Она была беспокойная, полная неожиданных ранних гроз. Молнии засверкали чуть ли не в феврале.

Иногда Левитан приезжал к ученикам в Химки. Они поселились в неудобной холодной даче; негде было даже просушить одежду после работы под дождем.

Однажды Левитан провел целый день в лесу, ходил по болотам, мокрым дорогам, продрог и простудился.

Болезнь сразу приняла тяжелый характер. Простуда легла на уже изношенное сердце. И когда в начале мая Чехов навестил Левитана, его сильно встревожило состояние больного. Он вернулся в Ялту, но покоя не находил. Летит письмо в Москву, Книппер: «Как Левитан? Меня ужасно мучает неизвестность. Если что слышали, то напишите, пожалуйста».

А Левитан мечется в жару, сердце изнемогает под непосильным бременем. Сменяются врачи, делая все возможное, чтобы удержать едва тлеющую жизнь.

Приехала в Москву встревоженная Турчанинова. Она проводила возле него бессонные ночи, дралась за жизнь Левитана и не один день отвоевала у смерти своим самопожертвованием.

В тот же день, 20 мая, когда обеспокоенный Чехов спрашивал, как здоровье Левитана, Турчанинова написала ему письмо, напоенное предчувствием горя:

«Антон Павлович, с Вашего отъезда температура каждый день поднималась до 40, вчера 41, упадок полный. Мы совсем потеряли голову. Приглашен еще доктор, который бывает по вечерам, И. И. (Трояновский) — утром. Сегодня утром температура пала до 36,6. Вздохнули мы, но к вечеру опять поднимается. Что-то будет, ужас закрадывается в душу, но я не унываю. Не верю, что не выхожу. Не могу больше писать. Анна».

Тянутся долгие дни и ночи. Надежда мелькнет и снова исчезнет. В одно из мгновений, когда к больному вернулось сознание, он попросил брата сжечь все письма, написанные ему. Сознание вернулось и подсказало, что борьба подходит к концу.

Но когда отступал жар и бред переставал мучить, Левитан мечтал о том, как он теперь будет писать. Словно тяжесть страданий открыла ему новые пути в искусстве.

Иногда его поднимали с постели, и он сидел у окна. А в природе продолжало твориться что-то необычайное, словно она прощалась со своим певцом. В саду во второй раз этим летом зацвела сирень. Ее аромат врывался в открытые окна и напоминал Левитану о днях, когда он в живописном экстазе писал любимые цветы. Глядя на гроздья сирени, засматривающие в окно, Левитан говорил близким:

— Я много выстрадал, многое постиг и многому еще научился за время моей болезни.

Но надеждам не суждено было осуществиться. Сердце художника остановилось: утром 4 августа 1900 года Левитана не стало.

Серов, потрясенный смертью товарища, приехал на похороны Левитана из-за границы. Нестеров отстоял траурную вахту возле полотен Левитана на Международной выставке в Париже. Черный креп на рамах его картин рассказал ему о горе, постигшем Россию. Умер человек, написавший эти произведения, но отныне в веках живет великий русский пейзажист.

ДАРЫ ЗЕМЛЕ

В мастерской осталось недописанным самое большое левитановское полотно. Он работал над ним самозабвенно. Этой яркой, ликующей по краскам картиной художник как бы прощался с жизнью.

В ней пылкая привязанность к отчизне, преклонение перед роскошью природы и осуждение нищеты человеческой жизни. В этом полотне — весь Левитан, итог его короткой, мучительной и яркой жизни.

Для себя он назвал картину «Русью», для всех подписал: «Озеро». Но мыслилась она именно как «Русь».

Когда вы подходите к этой картине в левитановском зале Русского музея, вас ошеломляет волшебство кисти художника. Он писал ее долго, но считал незаконченной. Мы не видим усилий мастера. Ему же она казалась замученной. Он мечтал подняться после болезни и все прописать заново.

Облака, словно пена, плывут по небу и таким же легким мерцающим отражением придают воде загадочный оттенок. Если Клода Моне называли «Рафаэлем воды», то Левитана можно было с полным основанием назвать «Рафаэлем неба».

Вы ощущаете почти зримо прозрачный осенний день, когда воздух упруг и чист. Вы видите, как быстрая тень чуть касается прибрежного холма.

Чехов и при жизни видел Левитана во весь рост. После смерти он сказал о нем:

— Это такой огромный, самобытный, оригинальный талант. Это что-то такое свежее и сильное, что должно было бы переворот сделать. Да, рано, рано умер Левитан…

В Третьяковской галерее находится портрет Левитана, созданный вскоре после его смерти Серовым. Портретист сверял свою память с фотографиями, просил позировать Адольфа Левитана. И все-таки вновь остался недоволен этим портретом. Но современники считали, что Серов удивительно верно воссоздал общий характер облика Левитана.

В угольном рисунке великий портретист передал свое восхищение этим прекрасным художником и прекрасным человеком.

Все картины, рисунки, этюды, которые остались в мастерской, музеях, у любителей искусства, — его подарок человечеству.

Удивительно верно сказал об этом М. Горький: «Ведь нет красоты в пустыне, красота — в душе араба. И в угрюмом пейзаже Финляндии нет красоты, — это финн ее вообразил и наделил ею суровую страну свою. Кто-то сказал: «Левитан открыл в русском пейзаже красоту, которой до него никто не видел». И никто не мог видеть, потому что красоты этой не было, и Левитан не «открыл» ее, а внес от себя, как свой человеческий дар Земле».

Люди великой любовью заплатили художнику за этот чудесный дар.