Красные озера

Протасов Лев Алексеевич

Часть вторая. Черная голова

 

 

Глава двенадцатая. После похорон

Кладбище было сплошь усеяно грачами – словно на земле от неведомой болезни проступила смолянисто-темная сыпь. Лука, как завороженный, до сих пор смотрел на птицу, упавшую в могилу – она лежала на дубовой крышке гроба брюхом кверху, вздернув когтистые лапки и распластав перистыми ошметками бесполезные крылья. Голова была запрокинута набок, как бы надломив шею, клюв криво раззявлен в беззвучном, схваченном посмертной судорогой крике, из клюва вываливался синюшный, остроконечный язычок.

На небо вдруг наползли тяжелые, тоже как будто синюшные тучи, и мрачные тени легли на деревню, укрыли ее зернистой, почти осязаемой тьмой. А в воздухе высыпали гроздья тумана, и дышать стало трудно, потому казалось, что наплывающие тучи душат.

Похороны пришлось завершать в спешке. Тамару вывели кое-как из обморочного состояния, но она все еще толком не могла ходить – Радлов и Лука повели несчастную домой.

Заканчивать с погребением остались Матвей да нанятые рабочие. Те, впрочем, запаниковали из-за падения птиц, хотели сбежать, однако дед уговорил их остаться. Он также просил убрать мертвого грача с гроба, но тут уж его не послушали – в могилу спускаться никто не хотел.

– Странно, что воронье перемёрло, – сказал один из рабочих, загребая очередную лопату земли да пугливо озираясь, словно опасаясь призраков. – Даже страшно.

– Не воронье это, – уточнил дед Матвей. – Грачи. Недалеко тут грачевник-то, ага.

– Чего ж они… поумирали разом? – спросил второй рабочий, потом достал из кармана пачку сигарет и закурил.

– Кто их разберет, – Матвей поразмыслил немного и, найдя вполне разумное объяснение, добавил: – Поди потравились чем.

Курящий рабочий принялся кашлять, довольно сильно – буквально выхаркивал наружу содержимое своего горла. Дым от сигареты шел какой-то излишне вонючий, едкий больше обычного, и вся она при сгорании покрывалась серозными пятнышками, которых вообще-то быть не должно. Мужчина отбросил окурок к соседней могиле, поборол кашель и задохшимся голосом произнес:

– Отсырели что ли. Фу, как саднит!

– Ты бы поостерегся, – предупредил его сослуживец. – Мало ли, чем птицы-то отравились. А ну, как оно и теперь в воздухе?

Вскоре они сровняли аккуратный холмик да воткнули в изголовье деревянный крест.

А люди в селении стали между тем несмело выбираться из своих домов, осматриваться – не только кладбище, но и всякий двор оказался усеян птичьими телами с раззявленными от смерти клювами, да осыпавшимися с этих тел перьями. И пополз по деревне вместе с тучами страх – невидимое, крадущееся проулками животное, которое влажными, холодными своими щупальцами пробиралось в каждую душу, терзало ее, заставляя сжиматься в тугой узел, а на хвосте несло множество нелепых, но жутких слухов. Старухи все больше гневом божьим стращали, а те, кто помоложе, настаивали на отравлении, связывая происшествие с заводом или добычей руды. И это было даже страшнее, чем гнев божий: Бог-то, поди, погневался на чад неразумных, предупредил их о силе своей да хоть какое-то время определил для искупления грехов, а ядовитый воздух так просто чистым не сделается, можно надышаться и умереть. Иные поговаривали, будто это специально народ травят, чтоб людей не осталось и можно было добычу развернуть пуще прежнего, жилые постройки снести да под ними все до основания перерыть.

Некоторые, наслушавшись, повязки на лица натянули, из марли и ваты. А кто подходящих материалов не нашел – обматывали рот и нос шарфом.

Позже стали кашлять – не сильно, зато повально, отчего паника только усилилась.

Стали допытывать рабочих, которые на берегу озера котлован под завод готовили – те и сами не особо что понимали, посоветовали идти к разрушенному склону, где добыча велась. Кто-то заметил, что рабочие без повязок ходят, но не кашляют – это породило новые слухи, мол, местных и правда намеренно травят, а сами чужаки противоядие приняли.

– Вы поглядите на них! Народ морят и хоть бы хны! – воскликнула какая-то старуха, подняв волну негодования.

Тут же произошла стычка, но прекратилась быстро – воспоминание о тракторе, пущенном на толпу, было еще живо в памяти.

У разрушенного склона трудилось совсем немного людей, все угрюмые, неразговорчивые, будто провинились чем. Делегацию от деревенских они встретили неохотно, но, поняв, что избавиться от надоедливых жителей не удастся, направили их к бригадиру.

А бригадир пояснил, что позавчера, во время взрыва породы, случайно подорвали еще и резервуар с горючим, из-за чего произошел выброс сернистого газа. Ядовитое облако ветром тут же отнесло на запад, к грачевнику. Там оно осело, наткнувшись на кромку леса, яд попал в гнезда и на деревья.

От подобного известия жители зашумели, заволновались, но бригадир кое-как их успокоил, указав на то обстоятельство, что рабочие никакой химзащиты не носят – настолько слаба опасность, – и что даже птицы не умерли бы, если б сразу снялись с насиженного места, а не пробыли в пропитанных ядом гнездах двое суток. Та же старуха, что возмущалась у котлована, начала причитать плаксивым и дребезжащим от старости голоском:

– Ой, что же с нами будет, что будет…

– Да ничего не будет, – уверил бригадир. – Пару дней покашляете и все.

– Чего ж рабочие не кашляют? – спросил еще кто-то из деревенских. – Вы им противоядие раздали, а нас заморить хотите!

Бригадир добродушно засмеялся от нелепости такого предположения и ответил:

– Мы ведь люди привычные, полжизни всяким таким дышим.

Объяснение это многих удовлетворило – все же звучало оно разумно, а жители не настолько были напуганы, чтоб разума лишиться. Долго гадали, почему птицы не покинули грачевник сразу. Одни говорили, мол, они и не почувствовали ничего, а как агония началась – взмыли в небо, ринулись к горе как к самому явному ориентиру, но от смерти улететь не успели да так над селением по очереди и умерли. Другие утверждали, что грачи не смогли бросить своих птенцов, которые уже потихоньку вылуплялись, да и деток, спрятанных под скорлупкой, им жалко стало, вот и не бросали гнезда до последнего. Вообще люди склонны приписывать животным некое благородство, потому вторая версия в конечном итоге всем пришлась по вкусу. Но, справедливости ради, запаха ядовитых испарений в воздухе не ощущалось, и если бы не массовый падеж птиц – жители деревни тоже сидели бы спокойненько по домам, кашляли да грешили на весеннюю простуду. Может, и птицы так – не знали да не ведали, что уж мертвы заранее…

После недолгих споров грачей решено было собрать и захоронить где-нибудь за горой, а то теплеет день ото дня, того и гляди, разлагаться станут.

Их совками или лопатами – уж кто что принес – складывали в большие холщовые мешки, предназначенные для хранения зерна и картофеля.

Вывозили на машине Андрея – того самого юноши, который когда-то имел недолговечную связь с покойной Лизаветой и у которого наряду с Радловым была машина. Старенькая развалюха с ржавыми звездочками на поверхности кузова, но на ходу. Полные мешки сваливали в багажник, за раз по два. Всего получилось пять с половиной мешков, и съездить надо было три раза.

Поехали сам Андрей, за рулем, дед Матвей, которому пришлось в тот день поучаствовать во всех вообще погребениях, и одна женщина из местных, на заднем сидении. Больше никто в помощь не отправился – одних жены не пустили, сказав, что птиц по всей деревне собрать и так большой труд, и мужья их не за тем живут на свете, чтоб их зазря припахивали; другие сами отказались, бесплатно ямы копать никому не хочется.

Путь был близкий, но из-за неровностей рельефа машина продвигалась медленно – то на камне подскочит, то на откосе заваливаться начнет.

– Голод, выходит, будет, – начал дед Матвей, не желая ехать в тишине. – На будущий год.

– Отчего же голод, дед Матвей? – поинтересовался Андрей, сосредоточенно глядя вперед и объезжая очередную рытвину.

– Да оттого! Грачи – птицы полезные, вредителей с поля поедают. А нынче всякая гнида расплодится. По осени соберем мало – вот и думай, чем зимой питаться.

– Неужели от вредителей избавиться нельзя? Химия вроде от насекомых хорошо помогает.

– Ну ее, химию твою, – старик махнул рукой, потом по привычке пожевал свои губы, собираясь с мыслями, и начал о другом: – На похороны Лизы почему не пошел? До сих пор, что ль, в обиде на нее?

– Не в обиде, а так, – уклончиво ответил Андрей. – Родителям глаза не мозолить, горе у них.

– Ага, – старик вдруг опечалился, громко вздохнул и дальнейшее протянул с назидательной интонацией: – Много у Лизки ухажеров-то было. Не пришел ни один. Ты-то мог хоть прийти, помочь, на тебя ни Тома, ни сам Радлов зла никогда не держали. Да и вообще хорошо относились…

– Они ко всем хорошо относились, – подала голос женщина с заднего сидения. – Им ее сбагрить хотелось, жениху какому на шею посадить. Ну… вот и сбагрили!

– Ты чего это, соседка? Нехорошо так говорить. Нельзя! – дед погрозил ей пальцем, но не шутя, а совершенно серьезно, стараясь придать лицу грозное выражение. Грозного выражения не вышло, только морщинки собрались складками на лбу и около рта, и стало лицо жутко старым да каким-то жалостливым. – Тамара вон совсем никакая. Горе же страшное, не приведи никому. А ты!

– Да что я? – не унималась женщина. – Дочь надо было воспитывать. Почти моя ровесница, немного ведь до тридцатки не дотянула, а так и не знала, чего хочет.

– Помолчи уж! Умная нашлась, ага.

– И верно, – осторожно поддержал Андрей. – Об умерших плохо не говорят.

– Я плохо и не говорю! Она разве виновата, что ее воспитанием обделили? Но Тамара-то должна была на нее влиять. Серьезно, дед Матвей, они ребенка спихнули на Луку, а он к их семейству вообще никаким боком не причастен, и ферму себе обустраивали. Вот дочь и выросла, царствие ей, конечно, небесное…

– И злая же ты, Ирина! – с осуждением сказал Матвей. – Увела кого у тебя Лиза, что ли? – он тут же продолжил, не давая собеседнице возможности ответить: – А коли и так! Девочка умерла, в семье горе, а ты все одно. Злой язык.

Женщина позади вся как-то обмякла, вжалась в сиденье и больше уж не заговаривала. По возвращении ехать во второй заход она отказалась.

– Чего взъелась? – недоуменно спросил Матвей, как только тронулись с новыми двумя мешками (прошлые два выгрузили на пустыре за западной расщелиной).

– Да на Лизу обиду затаила. Она же на Илью глаз положила, хоть и старше его, а тот Лизавету выбрал.

– А ты-то сам давно к Илье заходил?

– Ох, давно, дед Матвей.

– Тоже, что ль, из-за Лизки рассорились?

– Не ссорились мы, просто общаться прекратили.

– Вам делить ужо нечего и некого, зашел бы. Дружили ведь. А то что – деваху не поделили, и ага, конец дружбе?

– Не в том дело, – машина запнулась колесом о камень и пошла в гору, так что Андрей говорил прерывисто, отвлекаясь на управление. – Я слышал, он в петлю влез. Слабость проявил, получается. Так только слабые люди поступают. К тому же, он вечно телился, когда его отец в столицу посылал. Нет, не нужны мне такие друзья.

– Чего это? – не понял старик.

– Я ведь уехать отсюда хочу. Жизнь налаживать как-то надо. У нас тускло все кругом, и возможностей никаких. Так что я непременно уеду! А такие друзья только в омут тянут, хуже пьянчуг. Помочь – всегда пожалуйста, если приспичит, но дружить – увольте! Нельзя ведь слабаком быть.

– Больно ты к людям требовательный, – произнес Матвей задумчиво. – Коли он на такое решился – в душе, выходит, гадко. Это, выходит, пожалеть нужно.

Андрей ничего не ответил. Ехали молча что в обратную сторону, что в третий, последний, заход.

Мешки сбросили в кучу на пустыре, не доезжая до грачевника. Здесь тоже земля была сплошь усыпана птицами, но собирать их не стали – за деревней лежат, особого вреда не принесут. Да и место открытое, так что сами как-нибудь на солнцепеке иссохнут.

Андрей вытащил из багажника заранее заготовленные лопаты, одну отдал своему спутницу и принялся рыть. Но почва, сухая и каменистая, почти не поддавалась, так что вскоре он отбросил лопату и предложил:

– Дед Матвей, а может, ну его? Ну шесть мешков! Яму-то не час и не два рыть!

– Что ж, по-твоему, так их оставить? Ладно, эти, – старик указал на разбросанных кругом грачей, – по отдельности лежат, сгниют да в перегной уйдут. А тут коли внутри мешков гнить начнет – за версту вонь разойдется!

– Так ведь помощи никакой! Иришка на тебя разобиделась, а больше никто не поехал. Им лишь бы со своих дворов убрать, дальше не их забота! Мы-то с тобой тоже… не нанимались.

– Люди-то каждый себе на уме, ага, – заметил Матвей, покачав головой. – Только мы ужо вызвались, придется доделать.

– Может, тогда в болоте их утопим?

Дед согласился, что утопить груз гораздо легче, нежели под него яму копать, поэтому мешки свезли к лесу, так же, по два за раз, и забросили в ближайшее болото. Серая, неприятно булькающая масса заглатывала подношение медленно, но необратимо, как древнее пресмыкающееся, и совсем скоро от собранных по деревне птиц не осталось и следа – болотная жижа плотно сомкнулась над холщовой тканью, с аппетитом причмокнула и замерла.

Когда возвращались в селение, на въезде встретили Луку – тот пешком шел в сторону грачевника. Андрей остановил машину, не заглушив мотор, так что она хрипло гудела и подергивалась, а Матвей высунулся из оконца и прокричал:

– Не ходи туда! Отрава, поди, еще не улетучилась!

– Да я так, – отозвался путник рассеянно. – Куда ноги приведут.

– Отвезти назад, дядя Лука? – спросил Андрей. – Место есть, позади.

– Нет, спасибо. Пройтись хочу немного

Машина завыла, двинулась и через некоторое время исчезла в расщелине. Лука немного постоял, зачем-то всматриваясь в то место, где только что трепыхался автомобиль – так, словно видел еще его призрачное изображение, – потом замотал головой, отгоняя застывшую картинку, и продолжил бесцельный свой путь.

Он беспокойно смотрел по сторонам, всюду натыкался глазами на черных птиц, и эти мертвые птицы не только отражались на влажной глазной поверхности смутными кляксами, но и задерживались там – настырно лезли в незащищенный зрачок, проникали сквозь его бездну внутрь, в самую сердцевину головы по зрительному нерву, и растекались черным соком, заражая им все мысли. А мысли ворочались медленно, ибо были тяжелы, наслаивались одна на другую и давили своего обладателя неподъемным грузом, так что Лука согнулся в три погибели. Приходилось ему думать о несчастной Лизавете, о том, как воспитанница его умерла, так ничего не поняв о жизни – оттого-то и жизнь ее вышла сумбурной и дикой, огоньком, который вспыхнул случайно и погас так быстро, что даже горсти пепла после себя не оставил – весь выгорел; приходилось думать о своей жалости к Тамаре, с горечью сознавая, что и помочь ей нечем; о Радлове, который россказнями про завод столько страху нагнал, что теперь невозможно глядеть на рабочих без невольного ужаса; наконец (и эти мысли отгонялись в самый дальний уголок, ибо доставляли больше всего мучений), об Илье – вернее, о том, что Илья ни в коем случае не должен узнать, что Лизавета умерла, ведь неизвестно, как воспримет да как себя поведет; конечно, он сидит дома, потому россказней прохожих или доброжелателей можно не опасаться (доброжелатели-то всюду нос суют!), но что делать с собственным лицом, с выражением его, предательски тусклым и печальным? Вроде и к маскам не привыкать, ибо одну Лука уже носил, хотя невольно – маску лукавой веселости. Многое, очень многое позволяла скрыть эта навечно застывшая, перекошенная вправо улыбочка, да разве глаза скроешь, коли в них черные птицы поселились?

Впрочем, с сыном-то обувщик почти не общался в последнее время, и тем себя успокаивал – при необходимости вранья редкие встречи скорее на пользу. И все же было тяжело – на душе тяжело, словно и туда проникли проклятые птицы, и скребутся и трепещут крыльями, оставляя царапины на внутренней поверхности тела.

Так, пытаясь спастись от навязчивых размышлений, Лука добрался почти до самого грачевника, но дальше не пошел – сильный приступ кашля напомнил ему о предостережении Матвея. И действительно, не хватало еще наглотаться отравленного воздуха, слечь да потерять всяческую способность работать, а то и хуже…

«Рано помирать-то. Рано», – сказал Лука сам себе, развернулся назад и быстрым шагом добрался до деревни.

В рабочем поселке происходила размеренная, неприглядная жизнь: опять сновали дети, встречались просто и по-домашнему небрежно одетые женщины. В отдалении слышались гул и стрекотня, создаваемые стараниями отсутствующих здесь мужей, которые давали жизнь ненасытным механизмам у озера. Солнце склонялось понемногу к закату, опрыскивая небо розоватым свечением. Тучи ушли куда-то совсем далеко, унесли в своей утробе так не начавшийся ливень и разродились им за древней горой – в северной части небосвода можно было разглядеть темное пятно и сверкающие на его фоне молнии.

Дул ветер, какой-то обессиленный и оттого едва уловимый, пахло гарью, и Лука вдыхал гарь, откашливался от нее и пробирался вперед.

Обогнул загороженный котлован – там по-прежнему лениво ползала строительная техника, а рабочие из-за надвигающихся сумерек надели специальные каски с прикрепленными спереди фонариками, так что издали, в полутьме, их суета напоминала полчища снующих вокруг рытвины, перемигивающихся друг с другом светлячков.

Темная поверхность озера порывалась мягкой рябью, от ветра, и была испещрена мелкими танцующими бликами сиреневого оттенка, будто цвет воды и цвет угасающего солнца смешивались между собой, подобно акварели.

Становилось прохладно, но прохлады Лука ничуть не испугался – он был уже около своего жилища. Неспешно поднялся на крыльцо, в последний раз окинул взглядом вечерний пейзаж, разыгравшийся между озером и небесами, отворил дверь и вошел.

В прихожей сидел Илья, перегородив своим стулом путь в комнаты. Он был мрачен, сосредоточенно смотрел себе под ноги, не поднимая глаз.

Лука оторопел, встретив сына почти на пороге, и хрипло, с боязливыми нотками в голосе спросил:

– Ты почему здесь?

– Инна приходила, – ответил юноша сквозь зубы, поднял наконец голову, уставился на отца пытливым и недобрым взглядом.

– Она ведь часто приходит, – Лука заговорил неуверенно, скороговоркой, будто заранее почуял неладное. – Да что случилось-то?

– На родню опять жалуется. Радлов, мол, историю сочинил, будто Лиза умерла, якобы чтоб бабка распереживалась да слегла с инфарктом или вроде того.

– Ну, – Лука вконец растерялся, – старая она. Совсем старая, сочиняет.

– И где же, по-твоему, Лиза?

– Лиза в… – Лука осекся. Хотел наплести что-нибудь про столицу, про затянувшиеся поиски, но понял, что пауза выдала его. Надо было срочно что-нибудь сказать, сгладить эту проклятую паузу, но одеревеневший от волнения язык не шевелился, а голосовые связки слиплись и отказывались породить хоть какой-то звук, и обувщик стоял у двери с раскрытым ртом, из которого не шли слова, и на сына старался не глядеть.

– Лиза в..? – повторил Илья с вопросительной интонацией.

Тогда отец весь как-то сник, сгорбился еще сильнее и залепетал еле слышно, заикаясь да от нервов бросая фразы на середине:

– У… умерла, это правда. Ты главное не… Ты пойми, Илюша, я же за тебя боялся. А в жизни случается, знаешь, всякое. Вот мама когда твоя… мама твоя тоже… и мне ведь плохо было! А это перетерпеть, перетерпеть нужно…

Но старался Лука зря – себя только в тоску вогнал. Илья, казалось, вовсе ни в каком успокоении не нуждался – известие о смерти возлюбленной он принял не то что с самообладанием, а даже с совершенным безразличием. Поговорили о похоронах, о падении птиц, не покидая тесной прихожей, потом разошлись по разным комнатам.

Необычайная холодность сына Луку и испугала, и обрадовала. Испугала, потому что подобное спокойствие почти граничило с бездушием, со злом, ведь не чужой человек умер (хотя такую реакцию вполне можно списать на обиду); обрадовала, потому что если уж Илью так мало волнует эта смерть – значит, тревожиться за него не стоит, никакого себе вреда не причинит.

Через час совсем стемнело, и ночь вступила в свои права, укутав селение в густую синеву.

Обувщик сидел в боковой комнатушке, служившей ему мастерской, и при свете яркой, бьющей по глазам лампы чинил прохудившиеся сапоги. Работы по весне скопилось немало – на улице сыро, слякотно, с дырявыми подошвами особо не погуляешь.

Только не шла работа – руки отчего-то тряслись, будто с похмелья, подметки приладить никак не удавалось, да и невнятное беспокойство одолевало, копошилось где-то за грудиной этаким надоедливым, неугомонным червячком.

Потому Лука скоро забросил обувь, выключил лампу, побродил немного по дому, пытаясь взять себя в руки. В какой-то момент самым краем глаза, в той части, где зрение практически сходило на нет, он приметил вроде как черную птицу, из тех, что на пустыре лежали, но, обернувшись, ничего и никого не увидел. Вероятно, это в собственных глазах его пташки мельтешили – фантомные изображения, не успевшие выветриться за день.

Странно, но это мимолетное видение заставило Луку задуматься о сыне. Он отправился в комнату Ильи, подгоняемый неприятным предчувствием, раскрыл дверь да так на пороге и застыл от замешательства: комната оказалась пуста. У стены стояла неприбранная, никем не занятая кровать, а к спинке ее зачем-то крепилась проволока, образуя некое подобие петли.

Вновь Лука заметался по дому, охваченный диким, первородным страхом, от которого тело мгновенно леденеет – искал сына во всех помещениях и закутках, затем, поняв, что находится в доме в одиночестве, выскочил на улицу.

Туман, рассеявшийся было после полудня, к ночи сгустился пуще прежнего. Воздух стоял влажный и белый, как простыня, и буквально в пяти-шести метрах от себя ничего невозможно было распознать.

Лука осторожно двинулся вдаль, озираясь по сторонам, и почти сразу увидел в некотором отдалении Илью – один лишь знакомый силуэт, вынырнувший из облака тумана. Обувщик окликнул его по имени, но тот не дрогнул, не отозвался и продолжал идти вперед, довольно быстро, однако при этом не раскачиваясь, не совершая характерных для спешной ходьбы движений плечами или руками – так, словно и не шел, а скорее плыл, подвешенный над землей при помощи неведомой силы.

Лука стремительно за ним гнался, только догнать не сумел. Силуэт пропадал время от времени, заворачиваясь в простыню тумана, затем возникал вновь, на прежнем расстоянии. И как ни ускорял преследователь шаг, ни срывался на бег – приблизиться не смог ни на йоту.

Призрачный силуэт привел его к заболоченному месту недалеко от кладбища. Опасной трясины там никогда не было, но место все равно считалось заболоченным, поскольку выходившие наружу подземные воды размывали почву настолько, что в образовавшееся месиво из глины и грязи можно было провалиться чуть ли не по пояс. Марево здесь становилось непроглядным, подпитываемое душным дыханием застоявшейся сырости, каплями оседало на кустарнике, на деревьях, ни лице Луки, без того покрытом холодной испариной.

Деревья кругом стояли хилые, немощные – произрастая внутри древней горы, они рано или поздно достигали корнями каменистой основы, скрытой под слоем почвы. Корни немного точили камень, буравили его наружный слой, но глубже уж не росли, и потому не могли питать чересчур широкий ствол да раскидистые ветви. Оттого деревца были тоненькие, невысокие, а ветви их разрозненно топорщились какими-то скрученными, изломанными клубками, трещали от малейшего ветерка и шевелились, напоминая отростки каких-то диковинных, неприятных насекомых.

Лука пару раз провалился в болотце, вымок, но упрямо следовал за силуэтом, продолжая тщетно звать его по имени:

– Илья! Илья!

А силуэт мелькнул в белесой дымке да вдруг пропал.

В отчаянии плескался Лука в грязной воде, мыкался то туда, то сюда, натыкаясь на ощерившиеся клубни ветвей, которые враждебно протягивали к нему свои хлипкие, остроконечные отростки-язычки, кое-где покрытые зелеными пятнами нарождающихся листьев.

– Илья! – вопил он истошно, но в ответ слышал лишь трескотню растревоженных деревьев.

Тут что-то как будто вздрогнуло в отдалении. Обувщик ринулся в ту сторону, выкарабкался из вязкой лужи, уловил прямо подле себя, за пеленой тумана, тихий, натуженный скрип, пригляделся и на ближайшем дереве увидел нечто продолговатое и большое, неуместно приделанное к ветке да мерно раскачивающееся, как затухающий маятник. А дерево прогнулось под тяжестью, и неопознанный предмет почти касался земли.

Вскрикнув от ужаса, который родился раньше узнавания, где-то вне пределов изможденного разума, Лука подался всем телом вперед, разорвал в клочья белесую завесу и очутился рядом со своей находкой. На худосочной ветке в петле висел Илья, изредка подергивая ногами. Юноша не пытался высвободиться, руки его болтались вдоль туловища совершенно безвольно, лицо было перекошенное, синее и вместе с тем блаженное, так что ноги двигались скорее не от желания спастись, а повинуясь банальному рефлексу.

Лука одной рукой обхватил сына за пояс, действуя молниеносно, но неосознанно, как в лихорадке, чуть приподнял его, чтобы ослабить натяжение веревки, вторую руку протянул вверх, к петле, но от сырости не смог ухватиться – на пальцах остались тонкий слой влаги и неприятное, шероховатое ощущение от соприкосновения с ребристой поверхностью веревки. Тогда обувщик приподнял повешенного еще выше (тот почти перегнулся через плечо своего спасителя, повиснув на нем наподобие восковой фигуры), снова вцепился в узел петли, рванул что есть силы, напрочь поломав без того коротко стриженые ногти, и наконец освободил жертву.

Илья рухнул на землю лицом вниз, безжизненно соскользнув с отцовского плеча. Лука тут же перевернул его, осмотрел синюшное горло, увидел, как по уголкам рта повешенного стекает пена, как рот этот чудовищно широко раскрывается в тщетных потугах возобновить дыхание. Такие же движения совершает рыба, полежавшая немного на суше – она уже умерла, но нервы ее все еще посылают изредка команду вдохнуть, ухватить воздух иссушенным ртом. И рыба хватает, хватает воздух, но глаза ее уже мутны, уже впали вовнутрь, увидев смерть и безотчетно желая спрятаться от нее в черепной коробке…

Сердце, впрочем, у Ильи билось. Лука, справляясь с приступами паники и глотая беззвучные слезы, начал оказывать несчастному первую помощь, приговаривая при этом севшим, сиплым голосом, который болезненной и невнятной волной поднимался откуда-то из самого нутра:

– Чего ж ты наделал, Илюша. Ну… чего же ты, а?

Илья в ответ хрипел, глядя на мир угасающим, слепым до всего взглядом. Ноги его и руки заходили ходуном, затряслись, вроде как от судорог – били, били по земле да расплескивали кругом себя воду, разбрасывали комья грязи. А пена изо рта литься не прекращала, и сам рот продолжал по-рыбьи раскрываться и проглатывать куски сгустившегося над болотцем тумана.

Потом юноша задышал по-настоящему, хотя со свистом – грудная клетка его стала ритмично вздыматься и опадать, подобно включенному садовому насосу. Вот только глядел он так же мертво и тускло.

Отец взвалил его на согбенную спину и потащил ближе к жилым домам. Почти сразу опять угодил в лужу, по колено, но хватку не ослабил и драгоценную свою ношу не отпустил.

Недолго раздумывая, он направился к жилищу Андрея. Ясно было, что на сей раз Илья что-то в себе серьезно повредил, требовалась скорейшая врачебная помощь, а добраться до больницы иначе, как на машине, нельзя. И не в том беда даже, что Радлова из-за смерти дочери беспокоить не хотелось, а просто жил он дальше от места трагедии.

Добравшись до нужного дома, Лука аккуратно положил извивающегося от конвульсий сына на землю, затем принялся что есть мочи тарабанить в дверь, стучать по окнам, кричать, пока хозяин наконец не выглянул – с заспанным лицом и взъерошенными волосами.

– Очумели что ли! Полночь на дворе!

– Илюше плохо. В больницу, – выпалил Лука бессвязно, сквозь тяжелую одышку. – Прошу!

Андрей отошел ото сна, признал в ночном госте перепуганного деревенского обувщика, потер лицо и участливо произнес:

– Сейчас. Дядя Лука, сейчас! – после чего ненадолго скрылся.

Через минуту, а то и меньше, он выскочил на улицу, второпях натягивая куртку, помог донести бывшего друга до автомобиля, уложил его поперек задних сидений, сам залез на водительское место и завел мотор – тот крякнул от натуги, но прогрелся быстро. Лука примостился рядом; был он красный и взмыленный, уголок его вечно натянутой улыбки кривился, загибался книзу, отчего вся левая часть лица тоже поехала вниз, звездочками собирая морщины, а глаза блуждали и зацепиться ни за что не могли.

Выдвинулись тут же. Машина спотыкалась о каждую трещинку в почве, но Андрей скорость не сбавлял, в отличие от дневных вылазок – ни колес, ни подвески было ему не жалко, лишь бы пассажира, занявшего оба задних сидения, живым довезти.

– В Город или к шахтерам? – уточнил он на выезде, перед расщелиной. – В шахтерский-то поселок ближе.

– В Город, – сухо ответил Лука. – В поселке больницы нет, врач один.

Объезжали заболоченные участки, плутали промеж деревьев, но потом выскочили на трассу, растянувшуюся вдоль железной дороги, и остаток пути преодолели в каких-нибудь полчаса – Андрей гнал как полоумный, вся машина тряслась и тарахтела, будто вот-вот на ходу развалится.

В больнице, на окраине Города, приняли по счастью быстро. Задыхающегося, потерявшего сознание Илью уволокли на носилках, а Лука и Андрей остались ожидать в приемном покое.

Врач вышел к ним довольно скоро.

– Поезжайте домой, – сказал он уставшим голосом, лениво оглядывая посетителей из-под отекших век. – Положили в отделение, раньше, чем через две недели, не выпишем точно. Навещать по средам, после одиннадцати.

– Что с ним? – поинтересовался Лука и посмотрел на доктора с выражением вымаливающей надежды. Улыбку свою он крайним напряжением мышц сумел подавить, чтобы избежать расспросов от посторонних, оттого лицо побледнело и сделалось страшным.

– Перелом хрящей гортани. И длительное сдавление сосудов шеи.

– А это… очень опасно?

– Перелом-то срастется. А в остальном… – врач задумался. – Ну послушайте, он в петле по всем признакам шесть-семь минут провисел. Это много. Настолько много, что непонятно, как вы его живым доставили. Теперь уж не умрет, не бойтесь, да больше ни за что ручаться нельзя.

– В каком же смысле – ни за что?

– Память. Работа мозга. И прочее, – скомкано пояснил врач и собирался уходить, но Лука задержал его вопросом:

– Вы говорите, шесть-семь минут… точно ли это? Я ведь прямо за ним бежал, он как к дереву-то отправился, я… получается, его почти сразу вытащил.

– Неужели? – доктор недоверчиво сощурился. – И что, видели, как он вешался?

– Нет. Не видел.

– А дело это, я вам скажу, хитрое. Петлю нужно закрепить, место подготовить. Да вы его когда нашли, судороги были?

– Да. Он так, – Лука напрягся, пытаясь восстановить в памяти сцену, разыгравшуюся на болоте, и подобрать точные слова, – так дышать пытался, знаете, очень редко, но глубоко. А воздух внутрь не шел.

– Именно, – врач закивал. – По времени я не ошибся. Вы его с того света вытащили. Причем буквально – парень уж отходил.

Врач громко вздохнул – вероятно, от усталости – и ушел, а Лука без сил опустился на деревянную скамью рядом.

– Дядя Лука, поехали, – полушепотом произнес Андрей. – Правда, ни к чему мы тут.

– Да, да, – машинально согласился обувщик, но продолжал сидеть на месте, уставившись куда-то в одну точку на полу. Взгляд его остекленел, будто прилип к этой незатейливой точке, прилип намертво, и никакой нет возможности невидимую клейкую нить разорвать.

Андрей не знал, что еще можно сказать, поэтому сидел рядом молча и думая о своем. Впрочем, он и не думал особо – промелькнет мимолетная жалость к односельчанину, или вспыхнет радужное и нисколько неуместное в больничных стенах мечтание о переезде, но все непрочно, сквозь пелену и вату, ибо опять начало понемногу клонить в сон.

Лука между тем что-то пробурчал себе под нос, так тихо и невнятно, что разобрать было нельзя.

– А? – переспросил Андрей, пробудившись.

– Так я, ничего, – мрачно отозвался Лука, помолчал немного, однако затем продолжил – разум его наконец зашевелился, принялся медленно, скрупулезно пережевывать произошедшее: – Я ведь Илюшу на улице приметил. Звал его, бежал за ним, да он не услышал и не остановился. На болотце-то наше я прямо за ним пришел. Прямо за ним, – эти последние слова обувщик растянул донельзя, словно пропуская из через себя и в самом их звучании выискивая некую тайну. – И помог почти сразу. А тут – шесть-семь минут!

– Бывает, что время от нервов вроде как по-другому кажется, – заметил Андрей, но Лука его даже не слышал и продолжал:

– И верно врач-то говорит: петлю надо закрепить, на дерево залезть, решить, за какой сучок зацепиться. Получается, я когда прибежал – он на том месте как минимум четверть часа провел, коли вместе с подготовкой, – улыбка, доселе сдерживаемая спазмом мимических мышц, вырвалась, расплылась во все лицо морщинисто кляксой, а сам Лука, этой улыбкой вдруг странно изуродованный, огляделся мутно и спросил, ни к кому конкретно не обращаясь: – Вот я и думаю: за кем же я шел?

 

Глава тринадцатая. Шалый

Весть о том, что сын местного обувщика вновь пытался повеситься и попал в больницу, на следующий же день разнеслась по деревне. Говорили много, но больше не о самом происшествии, а о том, как это перенесет Лука. Почти все сочувствовали ему – мол, у человека и так бед не оберешься, лицо от болезни кривое, жена уж несколько лет как померла, да вот еще к покойной Лизавете он был привязан, не хватало сына потерять. И всякий подобный разговор заканчивался совершенно одинаковым возгласом:

– За что же это на нашего Луку навалилось!

Недоброжелатели, впрочем, тоже нашлись и уверенно отвечали: если навалилось, значит, есть за что, Бог-то все видит.

Один пьяный мужичонка все утро шатался по селению, приставал к той или иной группе обсуждающих, или за прохожими увязывался как бы невзначай, да всем разъяснял развязно-нетрезвым голосом, что нечего обувщика жалеть, а все горести посланы ему свыше как наказание за излишнюю заумь – видано ли, в Город за книжками мотаться, от ума да от книжек всегда горести случаются. Незадачливого рассказчика отовсюду гнали, прохожие отмахивались, ускоряли шаг, а дед Матвей даже намекнул, что о хорошем мастере дурные слухи распускать не следует, можно в сезон без обуви остаться. Только разве это для пьяного аргумент! Если кровь алкоголем разгорячена, то и в дырявых сапогах тепло.

В итоге мужичонка прибился к стайке местных зубоскалов, человек этак из четырех (зубоскалы-то всюду найдутся!), и вместе они принялись сочинять шуточки, о том, например, что уж больно Лука-счастье для своего прозвища несчастен, либо что улыбается так вовсе не из-за травмы, а просто рад-радёхонек всю семью на тот свет спровадить. Остальные жители шуточки не подхватили и вообще обходили неугомонное сборище стороной, так что подвыпившая пятерка веселилась и злословила сама по себе, как гнилой отросток, отсеченный от целого организма.

А вот Илью в поселке не жаловали – никому он был особо не мил, ни с кем в последнее время не общался, живой раны на своем месте не оставил, – потому о нем если и упоминали, то вскользь да почти всегда недобро: слабохарактерным называли, размазней, дурачком. Старухи начинали иной раз причитать, как же, мол, тяжкий грех совершил, да разве можно после такого в глаза людям смотреть и прочее, но даже их причитания быстро затихали – нет, неинтересен был жителям этот странный и замкнутый юноша.

Пожалуй, одна только Ирина его жалела, которая в соседнем с дедом Матвеем доме жила вместе с матерью и еще двумя сестрами. Она, как о трагедии узнала, сама не своя ходила, а вечером, засветло, отправилась к Луке – разузнать, что врачи сказали да скоро ли Илья вернется.

Туман висел в воздухе второй день подряд, и все кругом сделалось расплывчатым, как бы размытым влагой, но женщина нашла дорогу сразу – в родном поселке не заплутаешь.

Лука довольно долго не отзывался на стук, потом все-таки открыл, ничего не спросив, и тут же исчез где-то в глубине комнат, так что гостье пришлось безмолвно за ним проследовать. Пробираясь по коридору, она заметила жуткий беспорядок по сторонам («А женской руки здесь не хватает» – пронеслось у нее в голове), сваленную в кучу старую обувь в дальнем углу, уловила запах затхлости и вдруг ощутила странную, неестественную для жилого помещения пустоту, сродни той, которая царит обычно в заброшенных местах вне зависимости от того, насколько там захламлено и какое количество людей побывало. На миг ей почудилось, будто она вторглась в потаенное убежище отшельника. Сам хозяин сидел в полумраке и был совершенно отстраненный, холодный, а тусклый взгляд его переходил с одного предмета на другой медленно и вязко, подобно болотной жиже, а то вдруг вовсе замирал, покрываясь пленочкой стеклянного блеска. И все-то обувщик глядел косо, избегая пытливого взора женщины, словно пытался что-то в глазах у себя спрятать.

– Я пришла… – начала Ирина, но тут же осеклась, потому что ее вроде как и не слышали. Выждав около минуты, она заговорила громче, с сильным нажимом на каждое слово: – Я пришла про Илью узнать. Как он? Что врачи сказали?

– Гортань сломана, – прозвучало глухо и невозможно тихо, будто Лука отвечал из соседней комнаты, через стенку. – В шее еще кровоток нарушен. А значит, и в мозгу тоже.

– И… что же с ним будет теперь?

– Не знаю, – сказал Лука, затем попытался совладать с собственным горлом и придать голосу большей громкости, но вышло не очень удачно: начало фразы получилось каким-то скрипучим, словно пробилось наружу через жернова проржавевшего механизма, а последние слова все равно сорвались до еле слышного хрипа: – Толком ничего не объяснили, но кабы разум у него не повредился, – набрал воздуху в грудь для того, чтобы продолжить, на выдохе опять раздался скрип: – Вообще-то поживем – увидим.

Ирине стало жалко этого человека, который даже не может справиться со своим явно простуженным голосом, и она спросила:

– А вам… а тебе помочь, может, чем?

– Да чем? Спасибо, но… ничего тут не поделаешь. Жив Илюша – и то хорошо.

– Нет, просто ты где-то простуду подхватил. Я бы могла лекарства принести, у нас дома и травки припасены разные, отвар попить тоже не помешает.

– Ах, это, – Лука помолчал немного, как бы утопая внутри себя, и добавил: – Нет-нет, спасибо. Сам как-нибудь…

Женщина потопталась на месте, не решаясь задать один наболевший, но неуместный вопрос, повернулась было к выходу, однако не удержалась и, уже стоя вполоборота, выпалила:

– Это он из-за Лизки, да?

– Других причин вроде нет.

– С собой в могилу его утащить захотела, значит. У, стерва, – от злости Ирину передернуло.

– Ну зачем ты? Илья ведь… сам. Кого винить?

– Да ее и винить! – Ирина окончательно озлобилась и перешла на крик. – Не уехала бы, так ничего бы не случилось! И что вы все к ней добренькие такие, не пойму!

Тут она разревелась – больше не от несчастья, а из-за осознания бесполезности гнева по отношению к умершей, которую с недавних пор ничей гнев не мог ни взволновать, ни обидеть, – и, не дожидаясь ответа Луки, убежала.

Остаток дня женщина провела дома, то плача, то как-то чересчур бессмысленно глядя в окно, отражая замутненным взглядом, как ночная мгла постепенно пожирает остатки солнечного света, но не видя этого. Мать и сестры пытались ее успокоить, говорили, что ничего действительно ужасного не случилось, коли уж все живы, и что не об Илье слезы лить – слабый он, мальчик совсем, работать не хотел или не умел, с таким не проживешь. А Ира одно свое – красивенький, стройненький, где еще в селении такого сыщешь…

* * *

У Ирины был брат, старше на целых пятнадцать лет. Жил он отдельно в расхлябанной, заваливающейся набок избе на окраине, в стороне от прочих. Семья с ним общаться не желала, что нисколько не удивительно – с юности еще, как отец умер от пьянки, начал он периодически сестер избивать, ради воспитания в них «добропорядочности» (а те ведь совсем маленькие были, Ирине, как самой младшенькой, года четыре исполнилось на момент смерти отца), позже принялся и на мать замахиваться. Женщины безропотно терпели побои, но в какой-то момент не выдержали – объединили усилия и прогнали домашнего деспота на окраину, в старый никчемный дом, где раньше, до замужества, обитала мать. Отселение произошло что-то около десяти лет назад.

Брата звали Борис. Это был человек крепкий и крупный, очень мрачного вида, с застревающим на всем подряд тяжелым взглядом, в глубине которого горела дикая, беспричинная и оттого совершенно неутолимая ярость, и вечно засаленными волосами, длинными и редкими. Волосы спадали ему на лицо этакой хлипкой изгородью, и взгляд из-под них горел еще страшнее – будто хищный зверь через решетку выглядывает. Вообще же Борис был неопрятен и жутко много пил, отчего, правда, не пьянел толком, а лишь злее делался.

В селении его побаивались и тихо ненавидели, и за чересчур буйный нрав прозвали Шалым. При этом открыто с ним никто старался не враждовать; он ведь почти наверняка тут же в драку полезет, а драться с ним ни у кого охоты не имелось – Бориска кулаком мог голову запросто расшибить.

Лет шесть назад, к слову, так и произошло: не поделил что-то Шалый с соседом да со всего размаху, вложив всю мощь своего чудовищного туловища, ударил противника и проломил ему череп. Благо, сосед кое-как выжил, попал на лечение в Город да там и остался от греха подальше, а самого Шалого осудили. За тяжкие телесные повреждения дали ему четыре года заключения и отправили в колонию, что на двадцать километров севернее родного поселка.

Вернулся он, отбыв весь срок наказания без поблажек, более злой, более неряшливый и мрачный. Местные приметили, что на одном пальце у него появилась синюшная наколка в виде перстня – что-то вроде прямоугольника, разделенного по диагонали на две части, заштрихованную и пустую. А другой палец, рядом, был обезображен огромным, во всю первую фалангу, рыхлым шрамом. Эта травма и страшная тюремная наколка заставляли жителей бояться Шалого пуще прежнего.

Борис по возвращении пытался наладить связь с семьей, но тщетно – те его знать не желали.

В избе своей он проживал замкнуто, спивался да общался с другими местными пропойцами. Наружу, в селение выбирался крайне редко, только если был повод излить свою озлобленность. В частности, именно он собрал вокруг себя стайку зубоскалов, которые над Лукой издевались из-за неудачного самоповешения Ильи. Впрочем, их хотя сторонились, в явный конфликт никто так и не вступил, и пришлось расходиться, не доведя ситуацию до настоящего разгрома.

Гораздо больше взаимоотношений обувщика с сыном Шалого заинтересовало другое событие, именно же смерть Лизаветы. До самой Лизы ему дела не было, а вот Радлова он ненавидел жутко – всеми фибрами своей сожженной яростью пепельной души. И давно бы уже учинил против него какую-нибудь гадость, да только Радлова он еще и боялся, причем боялся за то же самое, за что ненавидел, потому стычек с ним до поры до времени избегал.

Бориска в семье был старший из детей, и застал приезд Петра в примерно одинаковом с ним возрасте – может быть, младше на три-четыре года, не более. Чужака он невзлюбил сразу, за наличие хоть каких-то приличных денег, машины, за самый большой и богатый дом в селении, а больше за то, что он – чужак, не место ему здесь.

Шалый смолоду привык потакать собственным злым чувствам и решил как-нибудь изловчиться да приехавшему дельцу навредить – избить, дом поджечь или вовсе со скалы сбросить во время его изысканий. В те времена Бориска, преспокойненько измывающийся над сестрами без особого на то общественного порицания, был абсолютно уверен, что даже в случае убийства донести на него никто не посмеет. Тюремный срок позже развеял это заблуждение, но тогда Шалый чувствовал свою безнаказанность и, поразмыслив, остановился на том, что сбросить чужака со скалы – вариант самый приятный, и вражды долгой при таком раскладе не предвидится, и злобу свою можно досыта утолить.

И когда Радлов поднимался на склон разрушенной горы в поисках полезных ископаемых, Шалый незаметно следовал за ним, выжидая подходящий для нападения момент. Однако он на второй же день увидел, как Петр расправляется с валунами, передвигая и раскалывая их голыми руками, из-за чего струсил и в горы больше уж не лазил. Вообще он сразу как-то поостыл, отказался от идеи убийства, принялся действовать по-другому: то слух распустит, что приезжий все свое богатство наворовал, то местных пьяниц подговорит над ним подтрунивать (фантазия у Шалого была бедна, сравнить ее можно разве что с пересохшим колодцем, исполнители же и подавно не отличались изобретательностью, так что ничего, кроме язвительного «Нашел свою нефть?», Радлов тогда не услышал).

Если бы кто узнал, что Шалый испугался приезжего, он был бы удивлен до крайности: Радлов-то хоть и имел туловище необъятного размера, все же выглядел откровенным толстяком и визуально уступал широкоплечему, мощному Бориске. Да только внешность обманчива, и никакие широкие плечи не помогут против человека, который голыми руками запросто камни от горы отрывал. Камень – не чья-нибудь голова, он покрепче будет…

И хотя силен был Шалый, а верно смекнул, что в случае перепалки чужак его попросту раздавит, потому вскоре прекратил любые попытки противостояния. Ненависть к Петру затаилась и росла с каждым днем, сокрытая от посторонних глаз, и вместе с нею рос страх, превращая своего обладателя в нелюдимого звереныша. Он всего лишь встретил на своем пути человека более крепкого, который в принципе мог дать ему отпор, но не выказывал никакого на то желания – иными словами, ровным счетом ничего не произошло. Но в окутанной пьяным туманом, медленно работающей голове Шалого этот факт приобрел какое-то вывернутое, чрезвычайное значение, породил безотчетную панику и ночные кошмары. Вдруг представит Бориска, как Радлов зачем-то врывается к нему в избу, разнося хлипкие стены, набрасывается на него, принимается душить, а потом рассекает пополам, подобно валуну на горе – и не может уснуть, сгорает от жажды мести, будто действительно Радлов врывался и душил.

В тюрьме и после вся эта натуженная мозговая работа сошла на нет, неприятный образ забылся, бесплодные страхи уступили место вещам более насущным, но вот умерла Лиза, и у Шалого постепенно оформилась мысль: а смерть дочери-то, пожалуй, давнего врага ослабила! И только после этой мысли вспыхнула прежняя ненависть, словно просто дремала в ожидании своего часа, зарытая под слоем пепла; ожили давние кошмары, и вновь Шалого душили выдуманные руки, и вновь хотелось ему мстить непонятно за что…

Вылазка в селение с целью распустить гадкие шуточки про Луку являлась своеобразной проверкой – как отреагируют местные, посмеют ли перечить жуткому затворнику, смогут ли дать бой. Не смогли.

Расхрабрившись, Бориска на следующий же день стал отираться вокруг жилища Радлова, мыкался у забора, через щели заглядывал во двор и на ферму, искал лазейки, чтобы пролезть внутрь и подсмотреть в окна за повадками и самочувствием хозяев.

Часа через два своих мытарств он вплотную столкнулся с Томой – та решила наконец сходить на могилу к дочери. Увидев прямо у ворот человека, о котором в селении была дурная слава, женщина испугалась, окрикнула мужа.

– Не ори, ты! – прошипел Шалый и попытался рукой заткнуть Тамаре рот, но она его укусила.

Борис отдернул руку, посмотрел с явным недоумением на капельки крови, лениво выползающие из-под блеклой кожи, потом рассвирепел (не сразу, после каких-то раздумий, словно до сознания его слишком медленно доходил смысл этих алых капелек), приблизился к женщине и хотел схватить ее, но в воротах уже появился грузный, тяжело дышащий Петр.

Борис замер на месте, не зная, что теперь следует предпринять. Тома между тем спряталась во дворе.

– Тебя кто звал? – с едва скрываемым раздражением спросил Радлов.

– Так, – угрюмо отозвался Шалый, на всякий случай делая шажочек назад. – Походить.

– В других местах где-нибудь расхаживай. Нечего сюда лезть!

Тут Шалый приметил, что противник неважно выглядит – осунулся, весь как-то отек, сделался похожим на переполненный бочонок, под глазами у него налились мешки темно-бурого цвета, а сами глаза ничего, кроме отчаянной усталости, не выражают. Внимательно разглядев все эти черты истощения, Шалый мгновенно осмелел, расправил плечи, выпятил грудную клетку и отчетливо произнес:

– Ну и? Х… ты мне сделаешь-то?

Петр постоял немного без движения, как бы переваривая сказанное своим утомленным бессонницей разумом, затем весь подался вперед и толкнул Бориску прямо в выпяченную колесом грудь. Борис не просто упал – он опрокинулся навзничь с такой силой, что, казалось, головой мог пробуравить землю. Полежал некоторое время на спине, приходя в себя, сел, растерянно посмотрел прямо перед собой, потом столкнулся взглядом с нависшим над ним Радловым, как-то неестественно взвизгнул, вскочил на ноги и ринулся прочь. Оказавшись на безопасном расстоянии, он остановился, прокричал в адрес Петра несколько нецензурных ругательств и в замешательстве поплелся домой.

У себя в избе он пил до наступления сумерек, отчего пьянел и злился, а вечером вдруг отправился к жилищу своих сестер и матери. Отворила ему Ира – она была слишком увлечена своими переживаниями, потому забыла поинтересоваться, кто это к ним ломится. В противном случае Шалому, конечно, никто бы не открыл, даже мать.

Увидев перед собой громадную тушу брата, Ира ахнула от испуга, но быстро поняла, что братец-то пьян, и в случае чего с ним вполне можно справиться.

– Чего приперся?

– Не хами, – мрачно предупредил Шалый. – Могу и поддать.

– Наподдавался уже, проваливай!

Она хотела резко захлопнуть дверь, но Бориска успел подставить ногу и в образовавшуюся щелочку прохрипел:

– Помощь нужна.

Ирина не слушала – пинала брата по ноге и изо всех сил дергала дверь, стараясь ее затворить.

– Да стой! – крикнул Борис, стиснув зубы от боли – пиналась сестра весьма ощутимо. – Покажи, где дочери радловской могила!

Женщина машинально дернула дверь еще пару раз, как заведенная кукла, у которой внутри не до конца ослабла пружина, потом посмотрела на позднего гостя с любопытством, подумала немного, покачивая головой в такт собственным мыслям, и выскользнула на улицу.

– Лизки, что ли? – уточнила она, прищурившись то ли хитро, то ли злобно.

– Да, да, ее!

– А тебе зачем?

– Радлов… – Шалый сделал паузу, пытаясь подобрать такие слова, которые не выставили бы его смешно или глупо, – ударил меня. Отомстить хочу.

– Ударил? – Ира засмеялась, громко, с издевательскими нотками. – Что ж ты ему сразу не ответил?

Шалый молчал, свирепо уставившись на сестру.

– Так ты у нас только женщин бить горазд, – продолжала та сквозь гомерический хохот. – Какой слабенький, ну надо же!

– Пасть закрой.

Ирина от обиды проглотила смех, насупилась, но почти сразу решила этот момент замять и заговорила о другом:

– Разве твои алкаши не могут тебе показать?

– Эти с пьяных глаз не найдут. Так поможешь?

– Да. Ночью. Но ты больше не приходи, мама тебя видеть не может.

– Распустились без отца-то, – и Бориска замахнулся, изображая удар, но не ударил, а только осклабился – такие у него были шутки.

– Нет, – Ирина не дрогнула и от занесенного над ней кулака прикрываться не стала, понимая, что на сей раз нужна Борису, а значит, ничего он ей не сделает. – Просто отец наш такая же скотина был, как и ты, пусть земля ему будет пухом. Ты-то весь в него. А мы, помню, с облегчением вздохнули после его смерти – даже я, хоть и маленькая была совсем. Ох, как он изводил всех, как изводил…

– Распустились без него! – угрюмо повторил Шалый и замолк, не зная, что еще можно возразить.

Сумерки и туман между тем сгущались, и лицо сестры он постепенно переставал видеть – только глаза блестели двумя хищными огоньками. Борис вдруг испугался этих огоньков, представив, что вот отделятся они от скрытого во тьме лица и начнут его преследовать, покоя не давать, потому подытожил:

– В общем, ночью приходи ко мне, – и поспешил удалиться.

Ночь опустилась на селение как-то незаметно, мать и сестры улеглись спать, но Ирина уходить не торопилась – сидела в своей комнате и думала, хорошо ли она поступает, идя на поводу у своей ревности, уместно ли пытаться отомстить мертвой, или все это верх подлости. Да и с буйным братцем связываться не особо хотелось. Впрочем, думалось ей вяло, и когда из сонмища противоречивых мыслей выделилась одна отчетливая: «Да, это подло», – Ира отмахнулась от нее. Напряженный внутренний диалог в ней замер, в образовавшуюся толщу безмолвия потихоньку проникла сонливость, и женщина задремала – потонула в черноте, не видя никаких сновидений.

Через час она вскочила, сама не понимая, отчего, быстро собралась и выбежала на улицу.

Воздух был сырой, но туман, царивший последние дни, вдруг испарился, и было свежо и ясно, а по небу сахарной пудрой рассыпались бесчисленные звезды – не сосчитать.

Ира продвигалась вперед неспешно, с тяжелым сердцем, вздрагивая от малейшего шороха – чувствительность ее обострилась донельзя, она будто видела и слышала озябшей кожей. Вдали завыла собака, на ее вой отозвались другие, с разных концов селения, реденькие кустики по обе стороны от тропы негромко зашелестели, как бы перешептываясь, треснула ветка – все это проникало через кожу, обостряя воображение, и женщина постепенно ускорила шаг.

Уже на подходе к запрокидывающейся набок избе Шалого она услышала, как за опавшим, клонящимся книзу кустарником кто-то жалобно плачет. Свернула в ту сторону и вскоре увидела сидящую на земле девушку, совершенно голую, если не считать смятой юбочки на бедрах. Девушка сидела к Ирине спиной, съежившись то ли от холода, то ли от страха, закрывала лицо руками и тихонько всхлипывала.

– Ты это чего? – спросила Ирина, подходя ближе, но несчастная продолжала плакать, никак не реагируя на обращение.

– А где твоя одежда? Тебя обидел кто-то? – подгоняемая любопытством и жалостью, Ира приблизилась к странной девушке почти вплотную, внимательно осмотрела ее голую спину, поникшую голову, дергающуюся в такт редким всхлипываниям, потом стянула с себя плащ и со словами:

– На вот, держи, – накинула его плачущей на плечи.

Но плащ упал на землю, прямо в грязь, и никакой девушки ни под ним, ни вообще поблизости не оказалось.

– Фу ты, чертовщина! – воскликнула Ирина как можно громче, стараясь криком заглушить захлестнувшую ее панику, схватила плащ и, даже не отряхнув его от комьев грязи, стремглав бросилась к разваливающемуся жилищу брата.

Ворвавшись в избу, она тяжело вздохнула, дождалась, пока успокоится сердцебиение, от которого буквально уши закладывало, и прошла в комнату. Там за грязным, заляпанным столом расположились Шалый и еще двое человек, таких же неряшливых. В углу рядом со столом ползал целый выводок пауков, а вдоль стен сплошными рядами стояли бутылки, пустые и полные.

– Где только берете, – недовольно сказала Ира, указывая на эти плотно сбитые ряды.

– Часть сами гоним, – с самодовольной ухмылкой ответил Шалый, словно испытывал какую-то особую гордость. – Часть в Вешненском закупаем. Там есть.

– Ну да, магазин там большой, все ездят, – Ира придвинулась к столу, но садиться не спешила. – А где деньги берете? Не работаешь же совсем.

Двое товарищей Бориски захихикали, затем один из них, шатаясь, поднялся со своего места и развязным тоном начал объяснять:

– А делятся с нами деньгами-то. Мы, милая мадам, люди видные, с нами грех не поделиться!

– На трассе вдоль железки можно поживиться, – пропитым басом сообщил второй, потом вполголоса добавил: – Если водитель муфлон, конечно…

– Понятно, – Ирина покачала головой. – Грабеж. Ты, братец, снова сесть хочешь?

– А тебе не все равно? – грубо, с явным вызовом произнес Шалый, вскидывая голову.

– Да действительно! – съязвила женщина. – Может, на сей раз хоть упекут на подольше.

– Молчи, – Шалый внезапно сник, ссутулился и опустил глаза. – Не за тем собрались.

– И верно, миленькая, – пьяный мужчина, который до этого поднялся из-за стола, подошел к Ирине, обдав ее волной удушливого, застаревшего перегара изо рта, нахально улыбнулся, демонстрируя отсутствие части зубов спереди, и совершенно бесцеремонно ухватил ее за грудь, а осоловелые глазки его при этом заблестели и радостно забегали. Ира брезгливо отпрянула, и мужичонка, лишившись опоры, рухнул на пол, при этом разбив себе нос.

С минуту он пролежал ничком, так что все забеспокоились, не помер ли, затем медленно поднялся на ноги и, указывая пальцем на гостью, залепетал:

– Видали! Она виноватая. Она!

– Это сестра моя, – грозно сказал Шалый. – Заткнись, пока второй раз нос не сломали.

Мужичонка повиновался, сел в уголочке да принялся противно хныкать.

– Ну так… что делать собрались? – спросила Ирина, вновь приблизившись к столу. На нее поглядели недоуменно, так что пришлось уточнить: – Мстить как собираешься?

– А, это, – Борис выдержал довольно продолжительную паузу, словно уже ничегошеньки не соображал от спиртного, потом заговорил, запинаясь на каждом слове: – Ну там… крест вытащить… птиц гнилых бросить. Вот он, – похлопал по плечу рядом сидящего товарища (того, который вел себя поскромнее), – он собрал, на пустыре. Несколько.

– Ой, ни ума, ни фантазии, – усмехнулась Ира. – Ваших пташек убрать – пяти минут дело. А крест вообще ерунда, его еще на памятник менять будут.

– Чего же? – не понял Бориска.

Глаза у Ирины заблестели, как раньше, обратившись двумя хищными огоньками, и она каким-то не своим, вкрадчивым голосом со звенящими в нем истерическим нотками предложила:

– Выкопать и в болоте утопить.

Ей никто не ответил.

– Вы что? Неужто три здоровых мужика… – тут она посмотрела на пьяного с разбитым носом, – ну ладно, два здоровых мужика гроб не подымут?

Забившийся в угол мужичонка скорчил недовольную мину, обидевшись на то, что его вычеркнули из списка «здоровых», но вслух ничего не сказал, побоявшись реакции Шалого.

– А зачем в болото? – поинтересовался третий тем же пропитым басом.

– А чтобы… чтобы… – тут Ирина и сама задалась вопросом: «Зачем?», – стала судорожно рыться в своих мыслях, которые так и норовили ускользнуть от нее, и наконец выдала первое попавшееся: – Чтоб не вредила никому из могилы!

Впрочем, она тут же осознала, что произнесла какую-то глупость, жутко растерялась, покраснела, а под конец и вовсе перестала понимать, зачем сюда явилась.

– Покойница же, – робко промямлил Бориска и навыворот перекрестился, явно не зная, как правильно. – Нехорошо.

«Нехорошо», – мысленно повторила Ира, потеряла вдруг всякий интерес к сомнительному предприятию, махнула рукой и сказала:

– Делайте, как знаете…

По дороге на кладбище ей и вовсе сделалось нестерпимо стыдно, и она порывалась несколько раз сбежать, но Шалый ловил ее, вел силком и грозил расправой, так что могилу в итоге показать пришлось.

Сразу после этого, не желая наблюдать за дальнейшим развитием событий, она отправилась домой. Сознание ее плыло, мутилось, обращаясь каким-то маревом, и на фоне этого марева выделялся только один вопрос, обращенный к себе самой – как можно было согласиться помогать брату, еще и в таком отвратительном деле? Ирина успокаивала себя тем, что рассудок ее помутился от горя и гнева – так было проще, чем признать, что гнилую сердцевину от отца унаследовал не один только Бориска.

То и дело мерещилась голая девица, утопавшая в собственных слезах, но Ира больше уж не подходила к ней – только ускоряла шаг да вжимала голову в плечи от скользких, ледяных прикосновений ночи к ее чувствительной коже, сквозь которую, как сквозь мембрану, внутрь организма проникал и вой собак, и шелест новорожденной листвы, и трескотня веток.

 

Глава четырнадцатая. Грянуло снова

1

Восемнадцатого мая Лука отправился к Радловым – проведать их после похорон дочери, да и просто не мог он больше сидеть в своей мастерской, как в клетке, хотелось хоть с кем-то поговорить.

Проходя мимо котлована, он заметил некоторые изменения: на краю земляной язвы, ближе к озеру, бесформенной грудой были сложены огромные бетонные блоки, серые с белыми прожилками; там же возвышался подъемный кран, распарывающий небо своим чудовищным крюком при каждом движении. Блоки веревками крепили к этому крюку, опускали вниз и расставляли по периметру, укрепляя таким способом рыхлую почву, которая постоянно осыпалась то от воды, то от ветра.

На дне котлована повсеместно торчали длинные металлические штыри – земля под ними кровоточила грязной водой, и вода исходила на поверхность бойкими ручейками, пузырилась, кое-где даже била струей, словно штыри там проткнули подземную артерию. Шумных насосов, правда, нигде не наблюдалось, и вообще это новое затопление никого особо не волновало. Рабочие ползали по дну, утопая по щиколотки, но упорно продолжали строительство, будто и сами были лишь бездушными, раз навсегда заведенными механизмами.

Подул ветер, одним резким сильным рывком, словно попытался прогнать все эти чужеродные машины и всех этих чужих людей, зарывающихся в грунт, и поднялся столб пыли да каких-то микроскопических частиц влаги. Пыль и вода бесцельно потанцевали в воздухе, отражая серебристый свет, слепляясь друг с другом в мелкие комочки грязи, которые то и дело отпадали от общего потока обратно на землю. Затем неистовый ветер бросил образовавшееся месиво Луке прямо в лицо, заставив его приостановить свой шаг, и успокоился. Лука медленно отряхнулся, оглядел себя; краем глаза он уловил мелькающую черную точку где-то сбоку, но не придал этому значения да, убедившись в чистоте своей одежды, продолжил путь.

Его встретил Радлов, измученный, как всегда в последние дни, чем-то явно обеспокоенный – радушная улыбка была как будто приклеена к нему, никак не вязалась с напряженным, серым от усталости, отяжеленным тайным раздумьем лицом.

– А, Лука, – произнес он, пропуская гостя в прихожую и подавая ему руку для приветствия. – Я, знаешь, про Илью-то слышал… ты извини, я бы к тебе сам зашел, правда! Да тут беда. Навалилось все как-то разом.

– Ничего, ничего, – беззлобно сказал Лука. – Все понимаю, Лизу ведь недавно только похоронили…

– Да, Лизу, – Радлов помрачнел, тут же погрузился в свои мысли, отгородившись от внешнего мира мутным, невидящим взглядом. Впрочем, очнулся он довольно скоро и, спохватившись, добавил: – Ты иди на кухню, ладно? На втором Тома, ей… ну… – Петр не сумел найти подходящих слов и замолчал.

Лука послушно проследовал на кухню, сел за стол напротив врастающего в землю оконца и спросил:

– Что, Томе совсем плохо?

– Да она было отошла, живее как-то стала, что ли… а вчера, видишь, история неприятная вышла, и ее снова подкосило.

– Какая история?

– Кто-то могилу Лизы осквернил. Представляешь, приходим мы на кладбище, а там на могиле птицы разбросаны – ссохшиеся уже, видимо, с пустыря притащили. И крест выдрали, на части поломали и рядом бросили.

– У нас-то вроде и не мог никто такое учинить, – неуверенно сказал Лука, а сам принялся вспоминать, кто бы мог настолько недолюбливать Радлова или Лизавету, чтобы избрать столь отвратительный способ мести – как ни странно, человек шесть насчитал, однако вслух не озвучил.

– Я вот поначалу решил, – продолжал Петр, – что рабочие постарались, у меня с ними неразбериха, знаешь. Не жалуют меня, одним словом. Да только там табличку с креста содрали, с именем-то, только не выбросили ее, а положили у изголовья. А на табличке… на табличке небрежно так, но разборчиво, написали… – Петр замялся.

– И… что же написали?

– Ш… – прошипел Радлов, потом поморщился, словно ощутил во рту вкус неприятного слова, но договорил: – Шалава, – тут он выдержал многозначительную паузу. – Как бы тебе сказать… я любил Лизавету как родную дочь, тем паче, каких-то по крови родных детей у меня нет, но вот… поведение ее при жизни… понимаешь меня?

Лука кивнул, и Петр полушепотом продолжил:

– А ведь про это слухи всякие только среди местных ходили, рабочим до подобных россказней дела нет, они появились недавно. По всему выходит, из наших кто-то напакостил.

– Я даже могу предположить, кто, – Лука решил наконец поделиться своими догадками. – Вроде как повод много у кого был. Ирка, например, Лизу ненавидела страшно, да и некоторых молодых людей Лиза обидела, Андрея того же. На тебя у парочки человек зуб за то, что ты тут самый обеспеченный. А это… тихоня истеричная, как ее…

– Ленка, что ли? – подсказал Петр.

– Да! Так вот она на Тому с молодости еще в обиде, не знаю, за что. Но ведь это все люди хорошие, и злобу держат от жизни тяжелой или недопонимания. А на такую мерзость у нас только один человек способен…

– Бориска Шалый, – закончил Радлов без вопросительной интонации, ибо подозрение было наиболее очевидным.

– Ты слышал, наверное, что он недавно из своей берлоги вылез. Ну и пошло обычное: Лука-счастье, жену схоронил и радуется, сына решил со свету сжить. Даже под окнами у меня орал. Ну и алкаши его, как всегда, рядышком ошивались. Я уверен, что с могилой его рук дело.

– Конечно, его, а я-то сразу не сообразил! – воскликнул Петр. – Вот же помойка ходячая! Позавчера ведь тут ходил, гнида, чуть на Тому не набросился. Ну я его толкнул хорошенько, думаю, погляжу, как себя поведет, если что, то и врезать придется. А он вскочил да убежал. Видно, это он мне так отомстить решил.

– Ты бы лучше ему сразу врезал, чего ждать-то, – произнес Лука с сильным раздражением в голосе. – Такой человек мразотный, просто диву даешься.

– Уж это верно. Наградил Бог силушкой, да не того, кого надо, – Радлов немного помолчал, успокаивая вскипевшее внутри негодование, и заговорил о другом: – Ну его, гниду этакую! С Ильей-то что, как? Давай, рассказывай.

– Я в больницу недавно ездил к нему. Туда поездом, обратно на лодке до Вешненского…

– А что ж меня не попросил? Я бы отвез мигом.

– Да… не хотелось отвлекать, у тебя у самого проблем столько, что… – Лука погрустнел и мысль свою не закончил. Вечная улыбка его на одной стороне смазалась, уголок рта опустился книзу. – Врачи только головами мотают – мозговая функция, говорят, повреждена, – последовала пауза, во время которой обувщик предпринял еще одну попытку совладать с лицом: послушный уголок рта опустился сильнее, однако второй по-прежнему лукаво изгибался кверху. – Я в палате-то его увидел… на шее гипс, лежит весь обколотый, в потолок глядит, голову-то не может повернуть, и со мной поговорить пытается. А у него слезы текут, как будто он понимает, что ничего толком сказать не может. То есть ничего связного – так, где-то позади мозга мысли бьются, а с языка не сходят.

– Это как же, не сходят? – не понял Радлов.

– Речь нарушена. У него от кислородного недостатка в мозгу дефект, – Лука тяжело вздохнул. – Спрашивал, как Лиза. Забыл, что она умерла! Правда, потом сам же и вспомнил. И глаза у него… пустота в них какая-то.

Петр покачал головой, подумал немного и сказал:

– Слушай, должны же быть реабилитационные центры. Парень-то неглупый был, может, восстановится. С деньгами поможем, ты не переживай даже! Хоть самых лучших специалистов ищи! Я тебе из тех, что Лиза, царствие ей небесное, взяла… из них оплачу.

– Не должен ты ничего, договорились же!

– Ну не должен, что с того? Помочь-то я могу. А это, – Радлов запнулся, но быстро продолжил: – Это, знаешь, я про Лизу-то сказал, чтоб ты от помощи не вздумал отказаться.

– Спасибо, – прозвучало хрипло, у Луки от чувства благодарности комок к горлу подступил. – Спасибо, правда. Я ведь когда в комнату к нему зашел в тот вечер, увидел, что на кровати проволока висит, петличкой. Он, видимо, пытался дома об эту проволоку… До сих пор не пойму, чего меня вообще в комнату потянуло. Мне вроде как птица померещилась…

– Птица?

– Да, мне после того, как они попадали, мерещится иной раз. Так, бывает, голову повернешь и краем глаза птичий силуэт поймаешь, а прямо смотришь – нет ничего.

– От горя иногда всякое видится. По себе знаю.

Тут Петр вдруг забеспокоился, будто вспомнил что-то важное, поднялся со своего места, сказал:

– Схожу Тому проведаю, ты посиди немного, – и удалился.

Оставшись наедине с самим собою, Лука принялся размышлять, стоит ли рассказывать Радлову о странных обстоятельствах, позволивших ему отыскать сына на заболоченном участке. Впрочем, он почти сразу принял решение не касаться этой темы – собеседник-то и на птиц отреагировал до крайности сдержанно, а производить впечатление помешанного как-то не хотелось.

Радлов спустился буквально через пять-семь минут, вернулся за стол и сообщил:

– Она там черным все занавесила и свечки жжет.

– Вроде служба?

– Вроде, – Петр кивнул. – Я сказал, что ты пришел, но уж не знаю, выйдет ли. Тяжело ей сейчас, ты уж прости.

– Я же понимаю все, дочь умерла, такое за пару недель не изживется. Ты береги ее.

– Не волнуйся, сберегу уж. Я, кстати, вчера на настоящей службе был, в церкви.

– По Лизавете молебен заказывал?

– И молебен, и так, – туманно ответил Петр, но распространяться не стал. – Может, тебе тоже стоит сходить? Авось, Илья твой на поправку пойдет.

– Честно говоря, не думаю, чтобы это что-то меняло.

– Не веришь, получается?

– Получается, нет. Да и ты вроде раньше не посещал.

– Просто Лиза как умерла, – в голове Радлова зазвучали то ли извиняющиеся, то ли оправдывающиеся нотки, – я задумался. Ну и вчера, как могилу прибрал, на меня какое-то спустилось… озарение, что ли. Я собрался да поехал до Города, там на окраине храм есть старинный… Петра и Павла, кажется… там сам епископ наш иногда службу ведет.

– Здесь же монастырь ближе, на берегу-то.

– Это где Лизу нашли? Нет уж, не хочу. Да и мрачноватый он больно, я, сколько мимо ни проезжал, людей ни разу не встречал. А вчера как раз попал на проповедь епископа… как его бишь… забыл. На «Т» что-то, на языке вертится, – Радлов быстро защелкал пальцами, пытаясь вспомнить, но тщетно.

– Теофил, – подсказал Лука. – Означает «любящий бога», если не ошибаюсь.

– И все-то ты знаешь! Так вот он и говорил про вред одиночества, что если соборности нет, в искушение впасть можно. А какая же соборность, если людей вокруг нет? Я, веришь ли, вчера прямо просветлел! Разве бы я в твоем монастыре одичалом просветлел?

– Ты, может, и просветлел, а я этого Теофила именно из-за истории с монастырем знаю. Он же его и разорил, вон, в столице новый храм отгрохал, которого там отродясь не бывало, и все хоть сколько-нибудь ценные иконы туда забрал. Конечно, тут денег не светит, так и восстанавливать незачем!

– Ой, я вообще не пойму, чего ты к монастырю ходишь. Здание-то религиозное.

– Я давно не ходил. Но чтобы уединенные места любить, верить ни во что не обязательно.

– Все-таки ни во что не веришь? – продолжал допытываться Радлов.

– Петр, ты меня, конечно, извини, но ты один только раз в церковь съездил – и уже с осуждением к иным взглядам.

– Да нет, я так, не обижайся, – Радлов на миг смутился, потом внимательно оглядел Луку, столкнулся с ним взглядом, отчего-то вздрогнул, так что огромное тело его пошло волнами, и сказал с беспокойством: – Слушай, ты… через котлован шел?

– Здесь вроде иначе и не пройти.

– Нет, там просто из-за работ напылено. Умойся, а то тебе, видно, пыль в глаза задуло, я вот только заметил.

– Странно, мне ничего не мешает, – Лука потер лицо, и на руках действительно остался слой пыли.

Тогда он поднялся, подошел к кухонной раковине, ополоснул лицо и глянул в зеркало, висевшее на стене – в глазах у него плавали точки, вроде частиц сухого чернозема, но совсем немного.

– Ну, почти отмыл, – сказал Лука, возвращаясь на место. – Я, кстати, смотрю, там фундамент закладывать начали?

– Начали. Накануне же поезд приходил, с севера, видимо, база снабжения там. Стройматериалы несколько часов разгружали, ближе к ночи уже, и грузовиками к котловану свозили. Прямо мимо моего двора проезжали, забор даже задели возле сарая. Не поломали – и то хорошо.

– А как они проехали от станции и через твой дом? Выезда-то всего два, нехилый такой крюк получается.

– Так ведь гору с этой стороны взрывали, теперь узкая колея есть – для проезда хватает. И еще взрывать будут, чтобы до жилы добраться. Медь-то вся или внутри горы, или под землей.

– Да хоть бы взрывали поаккуратнее! – возмутился Лука, вспомнив аварию. – Петр, а ты же у них назначен управляющим по производству? А ты добычей не должен руководить?

– Вообще-то должен, пока завод не достроят. Он по плану где-то через полгода начнет работу и будет затем расширяться. А пока мне по идее надлежит бумажки подписывать, дирекции-то здесь никого нет, да и, кажется, вообще нет дирекции, я рассказывал.

– Про мертвецов-то? – Лука заулыбался больше обычного. – Помню, помню. Я к чему про твою должность начал: ты бы проследил за взрывами. У людей окна вылетали, про грачевник я и вовсе молчу.

– Я, видишь, только числюсь фактически. Говорю же, не жалуют меня рабочие. Вот вчера я, значит, вернулся из Города, из храма, и на подходе к дому, уже когда машину поставил, встретил бригадира, который по добыче. С ним еще один, тусклый такой. Как раз звали бумаги на стройматериалы заполнить. Я спрашиваю, нам это, мол, зачем, если ни один из нас к строительству как таковому отношения не имеет. Я же, если рассудить, управляющий производственного цеха, которого еще и в помине нет, а ты – это я бригадиру объясняю – занимаешься добычей руды. А он мне говорит, будто я, как единственный представитель руководства, обязан следить за всем, иначе на него повесят. Вроде как у него среди рабочих звание самое высокое что на стройке, что на участке добычи, вот он и отдувается за всех. И как начал, что я, мол, не справляюсь, не слежу и прочее! Я объяснить даже толком ничего не успел. А тут этот тусклый еще сплюнул мне прямо под ноги! Ну я развернулся и ушел. Сами пускай с бумажками разбираются, раз ни во что не ставят.

– Тебе, конечно, виднее, да проследить надо бы. Наши недовольны, на моей-то стороне поселка особенно – сам ведь знаешь.

– Мне до этого какое дело? – Радлов стал говорить раздраженно. – Я же управляющий поневоле! Ты хоть понимаешь, что у меня предприятие отобрали и кинули жалкий кусок – на вот, только не возгудай! Глупость-то вся в том состоит, что нынешних владельцев никто не знает – мне и с должности сняться не у кого. Бумажки-то все приходят от имени завода и со старым составом дирекции, с покойничками. Что я, по-твоему, у покойников отпрошусь? Ну бред какой-то, честное слово!

– Может, ты ошибся где?

– Лука, я тебе все свидетельства, все копии показывал. Единственная действительная доля – та, которая на само же предприятие и записана.

– Звучит так, словно твой завод сам себя строит.

Радлов горько усмехнулся и ответил:

– Ну получается, что либо так, либо покойники оживать научились.

– Может, и научились, – Лука засмеялся. – Ты теперь в загробную жизнь верить должен.

Петр посмотрел на гостя в упор, довольно долго, словно не понимая, что могло вызвать смех, потом серьезно произнес:

– Я верю. И в Бога верю тоже, – прервался, собираясь с мыслями. – Ты вот говоришь, нет ничего. А как же люди во время клинической смерти? Они же… видят. Многие и не только тоннель видят, не только свет, но и дальше.

– Ты знаешь, я когда-то читал, что это ничего общего с загробным миром не имеет.

– Читал он! – почему-то возмутился Радлов. – А что же тогда?

– Вроде как в мозгу после смерти один какой-то участок продолжает работать. Скажем так, делает всякие подобные видения. И, конечно, собирает впечатления человека из жизни, иначе как. Мозг что успел накопить, на том и основывается. То есть, ты просто некоторое время видишь то, во что верил, но лишь до тех пор, пока окончательно не умрешь. И уж тогда всё, – Лука вздохнул. – Тогда пустота.

– Может, и так, – нехотя согласился Петр. – А только сам же сказал – умирая, человек видит то, во что верил. Ну и что ты увидишь? Пустоту?

– Хотя бы без иллюзий.

Радлов вдруг опечалился, сник, так что тело его обвисло бесформенным мешком, и с какой-то тоскливо-упрямой интонацией спросил еще раз:

– Значит, нет Бога, по-твоему? И от Лизы, получается, не осталось ничего живого? И…страдаем зря?

– А, – протянул Лука. – Вот ты о чем. Я не знаю, правда. Так, поговорить в коем-то веке на отвлеченные темы, в словах поупражняться. А Бог… он, может, и есть.

– Да. Спасибо тебе, – ответил Радлов, догадавшись, почему именно Лука пошел на попятную.

В кухню незаметной тенью вошла Тамара, принеся с собой запах гари и паленого воска.

– Ну как ты? – спросила она у гостя сиплым, севшим от плача голосом. Она по-прежнему носила все черное и, кажется, похудела еще сильнее – скулы на ее лице выпирали, как у мертвой.

– Дома сидеть невмоготу, а так неплохо, – соврал обувщик. – Сама-то как себя чувствуешь?

– Нормально, – соврала в свою очередь и Тамара. – Что с Ильей?

– Идет на поправку, только с мозговой деятельностью проблемы. Не знаю, что дальше будет.

– Я помочь обещал, – вмешался в разговор Петр. – Специалистов хороших оплатить и вообще…

– Конечно. Лука, мы поможем. Ты ведь для нас в свое время столько сделал. Для нас и для…

«Лизы» так и не прозвучало. Тома расплакалась, вспомнив о детстве своей дочери, извинилась и снова сбежала наверх.

2

После Радловых Лука направился к развороченному горному склону, где велась добыча руды. Он довольно сильно расчувствовался, когда Петр пообещал помочь с Ильей, и еще во время беседы принял решение посетить бригадира. При взрыве и массовом падеже грачей тот своими пояснениями предотвратил назревавший конфликт между жителями селения и рабочими, из чего Лука заключил, что бригадир – человек вполне разумный, покладистый, и если уж поссорился с Радловым, так наверняка из-за банального недопонимания. Люди со стороны чаще всего легко улаживают подобные ситуации.

Территория у склона была огорожена высоким деревянным забором с навесом, который по замыслу строителя должен был защитить случайного прохожего от каменных осколков, но на деле от любого хоть сколько-нибудь крупного валуна развалился бы. Помыкавшись немного у неустойчивой преграды, обувщик нашел проход, предназначенный для рабочих, и оказался на месте будущего карьера. Здесь стоял невыносимый шум – гораздо страшнее, чем у котлована, Лука мгновенно оглох. Повсюду были разбросаны куски скальной породы с рваными, зазубренными краями – жалкие останки той части горы, которая раскрошилась при взрыве. Эти куски проворно собирала огромная, высотой с радловский дом, камнедробилка – тянула к ним свой шершавый ленточный язык, проглатывала и обращала затем в мелкозернистую россыпь и пыль. Пыль вздымалась в воздух серой дымкой и, опадая, покрывала землю толстым, бархатистым слоем.

Поодаль громоздились другие механизмы, назначение которых Лука не очень понимал да неизменно сравнивал их с доисторическими ящерами. Колеса этих монстров, закованные в ребристые гусеничные ленты, имели диаметр как минимум раза в полтора больше человеческого роста; металлические лестницы, тянувшиеся от них, упирались в самое небо; ковши с грубыми зубцами напоминали лапища уродливых морских чудищ. Краска на неуклюжих машинах кое-где успела потрескаться, отчего поверхность их корпусов напоминала чешую, а сквозь трещины проглядывали рыжие пятна ржавчины – доисторические ящеры старели. Лука словно переместился в обиталище железных титанов, которые пожирали древнюю гору и тем самым продлевали себе жизнь.

Впрочем, вскоре он начал встречать на своем пути живых людей, в касках и спецовках, и туманная иллюзия рассеялась. Лука подбежал к одному из этих встречных (бледному человечку с каким-то ссохшимся, поджатым ртом), набрал в легкие воздуха, сколько смог, и закричал что есть силы, стараясь перекрыть грохот от работы камнедробилки:

– Где бригадир?!

– Чего?!

– Бригадир! – повторил Лука еще громче.

Рабочий махнул рукой в сторону склона. Еще раза три пришлось обувщику задавать этот вопрос, криком надрывая горло, пока не удалось наконец отыскать будку, предназначенную для руководства. Будка представляла собой небольшую одноэтажную постройку прямоугольной формы, вроде деревянного ящичка, с плотными двойными стенками для защиты от шума, узким оконцем и приземистым двухступенчатым крылечком. Двойные стены и вправду спасали – внутри было потише.

Бригадир, сутулый и седой, сидел за плохо сколоченным самодельным столиком да усердно что-то записывал.

– Опять из местных, – устало протянул он при виде посетителя. – Что на сей раз? Шум? Кашель? Плохое самочувствие? Да вы чему улыбаетесь-то?

– Это по болезни, – объяснил Лука. – Нерв застужен.

– Извините. Так зачем пришли?

– Я друг Петра Радлова, он тут управ…

– А, понятно! – недовольно перебил бригадир. – Сам не явился, так вас подослал. Вы передайте ему, что я чужую работу выполнять не намерен! В расселении он нам помощи не оказал, хотя просили, предписание даже на руках было. Медную жилу – и ту показал, только когда почти силком привели. Так это что ж такое? Передайте, что мы все, кто с Мертвого Городища, с семьями приехали, нам детей кормить еще, и непонятки с работой не нужны!

– Я вообще-то сам решил с вами поговорить, – спокойно сказал Лука. – А Мертвое Городище это где?

– Да шахтерский городок вниз по реке. У нас когда шахты закрыли, мы так называть стали. Ну, и зачем же вы решили со мной поговорить?

– Мне кажется, у вас с Петром возникло недопонимание, я бы хотел прояснить некоторые моменты…

– Недопонимание, значит, – повторил бригадир, словно пытался угадать, какие именно обстоятельства скрываются за этим словом. – Просто ваш Радлов – плохой управляющий. У нас тоже такой был. Как шахту затопило, он и сбежал, даже семью бросил. Четыре года без работы сидели, а тут такая возможность! И то мало кто сорвался – жилье ведь там дали, обжитое место оставить трудно.

– Послушайте, – Лука старался говорить как можно более дружелюбно. – Я понимаю, что у вас тяжелые обстоятельства. Но и у Петра не легче. Вы знаете, что он дочку схоронил недавно?

Бригадир смутился, а глаза его сделались грустными.

– Нет, – ответил он сдавленно. – Не знал.

– Странно, на похоронах двое рабочих помогали.

– Да я разве слежу за всеми. Знаете, ведь правда… не слышал даже про его дочь. Вот он почему предписания-то игнорирует.

– Верно, – подтвердил Лука. – Ну и еще завод когда-то должен был ему принадлежать, но партнеры обманули. Согласитесь, и вам бы не захотелось трудиться на благо предприятия, которое кто-то у вас отнял.

– И этого не знал, – бригадир задумался. – У меня тоже дочка есть. Так я, пожалуй, с Радловым-то поговорю по-хорошему. А то и правда… некрасиво получается.

Лука кивнул, засобирался уходить, но вдруг вспомнил полубезумные теории Петра и решил разузнать некоторые детали.

– Вас вообще много из шахтерского городка? – спросил он, отворачиваясь от выхода из будки.

– Да нет, только семейные все. Человек сорок, если вместе с женами да детьми.

– А остальные откуда?

– Остальные строительством завода заняты. О них мне ничего неизвестно.

– Но они же с вами на поезде прибыли? – не унимался Лука, все более поддаваясь своему любопытству.

Бригадир повел себя странно: опасливо огляделся, вылез из-за непрочного столика, случайно задев его коленом, так что вся конструкция зашаталась; подошел к двери, проверил, чтобы за ней никого не было, потом приблизился к посетителю и зашептал:

– Я давно хотел хоть с кем-нибудь поговорить об этом…

Еще раз огляделся, кашлянул и продолжил:

– В поезде их с нами не было. А вот у болот мы оказались уже все вместе, и бараки ставили вместе. Я поначалу думал, они здешние, но нет. Они вроде как… просто появились, что ли.

– В каком смысле? – удивился Лука.

– Не знаю. В поезде их не было. На месте бараков тоже не было, то есть раньше нас эти строители не приезжали. А как-то незаметно – раз, и народу стало больше. Потом еще больше. И некоторые-то шибко странные! И еще… они все так упорно зенки на сторону косят… – тут бригадир поглядел на собеседника с каким-то испуганным выражением, отпрянул и сказал громче: – Да, собственно, как вы.

– У меня глаза болят, – оправдался Лука.

– Тоже от болезни, значит?

– Что-то такое, – соврал обувщик. На самом деле он понятия не имел, отчего вдруг начал коситься и как бы взгляд прятать – может, чтобы лишний раз не померещилась ему птица, вот только движение это получалось непроизвольно.

Так или иначе, доверительная обстановка была нарушена, и разговор прекратился.

Вышли они в одни двери – Лука отправился на привычную для себя прогулку, не желая возвращаться в пустой дом, а бригадир решил не откладывать в долгий ящик и посетить Радлова, тем более, помощь управляющего не помешала бы для запланированных на ближайшее время работ.

3

Когда раздался стук в дверь, Радлов был на втором этаже и успокаивал жену. Свечи она к тому моменту уже погасила, и по комнате неторопливо ползали змейки белого, едкого дыма, постепенно рассеиваясь. «Лука, что ли, позабыл о чем-нибудь», – подумал Петр, потом спустился вниз и открыл дверь. Увидев перед собой бригадира, он недовольно поморщился да холодно, с явным раздражением спросил:

– Чего опять надо?

– Послушай, Петр Александрович, – бригадир переминался с ноги на ногу от волнения и говорил медленно, тщательно подбирая каждое слово, дабы не усугубить ситуацию. – Ты уж прости. Мы про дочь твою ничего не знали.

– Как это не знали? – Радлов продолжал так же холодно, однако нотки раздражения улетучились. – На похоронах-то ваши и помогали.

– Да не слежу, не слежу я за каждым! Со строителями мы вообще крайне редко пересекаемся, у них даже бараки отдельно стоят. Я к чему… вчера зря мы это… со стройматериалами-то повздорили. Ну не знал, у самого ведь дочка растет.

Петр немного помолчал, переваривая произошедшее замутненным своим сознанием, затем расплылся в улыбке, хлопнул бригадира по плечу в знак примирения и сказал обычным своим, в меру дружелюбным голосом:

– Разобрались, и слава Богу! Зайти, может, надо тебе, обсудить что-нибудь по добыче?

– Да я, в общем, быстро. Ты, главное, нас тоже пойми – зарплату же могут урезать, если в бумагах бедлам обнаружится.

– Так от меня-то чего требуется?

– В основном документы вести, я тебе присылать с кем-нибудь буду. Хотя сейчас помощь не помешала бы. У нас, видишь, люди за эту работу от безысходности взялись, а так-то почти все шахтеры, в карьерной разработке не очень понимают. Из-за этого когда в прошлый раз породу взрывали – напортачили, птиц вон потравили. Хорошо, из людей никто не пострадал.

– Проследить, что ли, нужно?

– Да, именно! – бригадир закивал. – Ну и акт можно заполнить сразу за твоей подписью. Там как раз сейчас взрывчатку закладывают, пустая порода никак не дает до жилы добраться. Так пойдем?

Петр тяжко вздохнул, но согласился, добавив при этом:

– Жене скажу только, подожди.

– Времени много не отнимет! – крикнул бригадир ему вдогонку, заглядывая в пустую прихожую. – Не больше часа!

Отправились минут через пять. Бригадир шел впереди да оживленно о чем-то рассказывал, но Радлов не слушал, погруженный в свои мысли. Он старался придумать, как бы отказаться впоследствии от истории с заводом и разработкой месторождения, ни с кем при этом не рассорившись. Земля у него под ногами гудела и трепетала, и чем ближе подходили к прожорливой камнедробилке, скрытой за забором, тем сильнее ощущалась эта дрожь.

У самого забора Петр остановился, потрогал деревянную конструкцию, попытался ее расшатать, проверяя на прочность, и сказал:

– Забор-то, положим, крепенький, доски толстые. А навес проломить может в случае чего… переделать бы, а?

– Уж взрывчатку заложили. Взорвем да переделаем, – и бригадир махнул рукой, как бы показывая, что непоколебимая вера в «авось» никогда еще его не подводила.

4

Лука, покинув территорию месторождения, тут же свернул налево и вдоль заборчика направился к западной расщелине, по пути размышляя, что предпринять дальше – то ли по пустоши побродить, то ли спуститься к монастырю, дома ведь все равно никто не ждет, так можно и среди ночи вернуться.

Впрочем, через некоторое время он ощутил ноющую боль в ногах, так и не добравшись до выхода из селения. «Ну, здравствуй, старость», – подумал обувщик, улыбнулся собственной шутке и принялся искать место для отдыха поближе. Невдалеке на солнце мерцал небольшой ставок, разлившийся от избытка подземных вод – дальним своим краем он сливался с заболоченным участком, подпитываясь его грязной мутью, а ближним – почти облизывал основание забора. Однако между водой и досками, плотно вбитыми в землю, оставалась узенькая полоска. На этой полоске произрастало хилое деревце с кривыми ветвями и скудной пожухлой листвой, которая начинала умирать, не успев целиком распуститься, а внизу, у корней дерева, лежал большой камень округлой формы. Лука решил остановиться здесь хотя бы ненадолго, тем более, что шум от работ сюда практически не доходил, а навес, приделанный к верхушке заграждения, защищал от яркого дневного света, режущего глаза, и танцующей в воздухе пыли.

Обувщик кое-как добрался до камня, одну ногу промочив в ставке, постелил куртку и примостился сверху. Перед ним расстилалась рябая, посеребренная пылинками поверхность воды – Лука с умиротворением наблюдал за этой влажной рябью, постепенно впадая в приятное забытье. В голове у него пульсировало, мерное биение сердца расходилось дрожью по внутренностям, глаза начали слипаться, неизбежно клонило в сон…

Однако почти сразу он увидел на той стороне водоема, у болотца, какую-то дергающуюся громаду, потому проснулся да стал внимательно следить. Громада некоторое время раскачивалась из стороны в сторону, будто потревоженная ветром, затем оторвалась от своего места и двинулась по краю ставка. Обувщик узнал подвыпившего Шалого.

– Ого, Лука-счастье! – крикнул тот. – Загнал сынишку в петлю и радуешься, да? Вижу, что радуешься, аж улыбка до ушей!

– Поди прочь, не до тебя! – ответил Лука и погрозил кулаком.

Шалый скривил недовольную мину, но задерживаться не стал – он явно куда-то торопился. Краем глаза обувщик приметил, как Бориска через служебный вход прошмыгнул за деревянное ограждение, но значения тому не придал. Вновь напала на него дрема, рябь на поверхности ставка превратилась в мягкую простынь, но пролетела какая-то птица над самым водоемом, погрузила туда свои крошечные когтистые лапки, разорвала призрачную простыню, прошуршала крыльями почти у самого лица Луки и окончательное прогнала сон.

«Птица – интересно, живая или… опять?» – подумал Лука. Помотал головой, стряхивая с себя остатки дремотной лености, расправил плечи, усаживаясь поудобнее на камне, и вдруг вспомнил свою беседу с Радловым – ту ее часть, которая касалась веры. Тут же промелькнуло в мыслях этакой искоркой: «Петр говорит, есть Бог. Только как же представить Его?».

Рассуждения Луки начали цепляться за все недавно виденные им предметы и выхватили из бессвязной череды образов два черных крыла.

«Итак, Бог как птица, – пронеслось в голове. – Залетает в дом, кружится, кружится, но, не найдя ничего своего, выпархивает наружу, оставляя печать проклятия».

«Тогда, может быть, Бог обитает в церквях?» – спрашивал Лука сам себя, ибо и всегда на сложные темы размышлял двумя разными внутренними голосами, словно распределял роли между половинками своего сознания – ему казалось, что истина рождается если не в споре, то уж по крайней мере в диалоге, потому даже в одиночестве он старался выстроить диалог.

«В церквях? Отчего же тогда нет наставления слушателям в храме? Отчего там совершается торговля, если это запрещено? Нет, в церквях нет Бога».

«Но если Бог просто есть? – не унимался второй внутренний голос. – Проявляется через Вселенную и звезды, через великое и сиюминутное?».

«Увы, – был ответ, – мир есть лишь случайное нагромождение вещей и событий, и всё великое, всё сиюминутное в нем столь же случайно. Откровения бывают ошибочны, человек в своих поисках приходит не туда, куда бы желал, более того, поиски вовсе могут оказаться тщетными».

«Выходит, Бога…

…вообще нет?».

«Пожалуй, так».

«Ну а если… если отказаться от мысли, будто человек – венец творения? Признать человека побочным продуктом жизни, а не ее целью?

Тогда Богу было бы совершенно незачем появляться и проявляться в жизни людей, даже и существуя! Иными словами, можно предположить, что человек для высшего миропорядка ценности не имеет, но Бог в мире все равно есть, только ради чего-то или кого-то другого – не для человека».

«Предположить-то можно, однако в этом случае Бог проявлялся бы в нерушимом природном порядке».

«Разве это не так?».

«О, нет! Ежегодно и ежечасно нарушается природный порядок – летом идет неуместный град, зимой вдруг тает снег, как у нас недавно. Природа – скорее механизм, и, как в любом механизме, в ней случаются сбои. Едва ли сбои происходили бы в божественном механизме.

Да и в конечном счете, если Бог есть, его присутствие должно хоть как-то ощущаться…».

Лука отвлекся от разделения своих мыслей по ролям, огляделся. Он сидел на камне один. Видел рябую поверхность воды, подернутую сероватой дымкой из пыли, хилое деревце рядом, белое небо с голубыми просветами, белое же солнце с желтой короной, черную деревню вдали, за озером.

«И за всем этим должен проступать образ Бога? Если приглядеться, верно?» – уточнил он сам у себя.

Но, как ни всматривался, как ни пытался проникнуть сквозь материю – видел лишь воду, хилое деревце, небо, солнце и черную деревню. Больше ничего. Какой, в самом деле, смысл в этом нелепом нагромождении, грубо слепленном из живых тканей, камней и гнили?

«Смысл! – возликовал внутренний голос. – Вот именно! Бога доказало бы наличие смысла!».

«Только смысла нет, – и Лука подавил ликование в своей душе. – Всякий смысл субъективен, а Бога объяснил бы лишь объективный, универсальный смысл, то есть соразмерный Богу и не зависящий от точки зрения. Но объективности не существует никогда, нигде, ни в чем, ибо все познается через призму человеческого восприятия».

«И получается, что все-таки Бога нет?».

«Получается, нет. Сказать ли Радлову? Хотя он и слова такого не знает, субъективный».

– По-твоему, и души нет?

Лука вздрогнул – это был новый голос. Посмотрел по сторонам, но рядом по-прежнему никого не наблюдалось. Нет, голос определенно звучал внутри головы, но звучал чужеродно, с какими-то грозными, незнакомыми нотками, с чужим тембром, и совершенно не подчинялся ни воле, ни распределению ролей. Как незваный гость, ворвавшийся посреди вечера и вклинившийся в начавшуюся без него беседу, нарушив этим ее стройность.

– Так души – нет? – повторил незнакомый голос внутри головы.

«Нет», – мысленно ответил Лука, покрываясь холодным потом, несмотря на разогретый солнцем воздух вокруг. Паника схватила своими лапищами его рыхлое, трепыхающееся, как рыба без воды, сердце и сжимала теперь, заставляя биться еще сильнее.

– А ведь глаза – зеркало души, – вещал тот же прокравшийся откуда-то извне голос.

«Да что же это… происходит?», – Лука поднялся на ноги, замочив их в ставке, но дальше не мог сделать ни шагу – колени тряслись, а ступни будто вросли в месиво из воды и грунта, не оторвать.

– Глаза – зеркало души, – настойчиво повторил чужак в голове. – Что у тебя в глазах?

Лука в бешенстве застучал себе по вискам, по затылку, пытаясь прогнать новый голос, и вдруг увидел где-то сбоку неподвижно висящую в воздухе птицу. Он мгновенно сообразил, что птица ему только чудится, и в прошлый раз, прямо перед лицом, тоже чудилась, а на самом-то деле они все, все при отравлении передохли.

Тут пространство перед ним начало сгущаться, и в некотором отдалении замаячил силуэт Ильи – тот самый, который ранее привел его на заболоченный участок, к дереву, где пытался повеситься настоящий Илья, во плоти.

«Неужто… в больнице что-то случилось?» – заволновался Лука да попробовал приблизиться к силуэту – тот, как и в прошлый раз, отдалился ровно настолько, чтобы расстояние между ним и преследователем не сократилось. А обувщик оказался в воде по колено, но как будто и не заметил.

– Илья, – прошептал он в беспамятстве и вдруг ринулся в погоню, утопая в толще ставка по пояс, но не глубже – подобные водоемы всегда почти оказывались мелкими.

Он выбрался на землю по другую сторону разлившейся лужи, угодил ненароком в болотную муть, миновал рабочий поселок (женщины, снующие между бараками, долго еще потом судачили, как пробегал какой-то безумец), выскочил на пустошь и все бежал, бежал, бежал за призрачным силуэтом, по привычке называя его именем своего сына.

В какой-то момент позади раздался оглушительный гром, так что Лука от неожиданности рухнул наземь. Гром раскатистыми волнами прокатился по близлежащим холмам, заставил содрогнуться все полое туловище древней горы, перекати-полем прошелся по пустоши, достиг вымершего грачевника и там успокоился.

Лука вскочил, ничего толком не соображая, и увидел, что убегавший от него силуэт повис над землей неподвижно. Тогда обувщик осторожно, на цыпочках, приблизился, повторяя шепотом:

– Илья…

Только это был не Илья. В воздухе висел черный силуэт вроде тени, который при ближайшем рассмотрении даже очертаниями не походил на сына обувщика, ибо был тоньше и длиннее. На черном фоне никаких деталей или черт не выделялось. А, впрочем, приглядевшись, Лука обнаружил рот тени. Рот этот раскрылся, обнажая темноту, и из него выпорхнула черная птица. А затем и весь силуэт распался на таких же точно птиц – они покружили немного в небе траурным роем, что-то простонали да постепенно исчезли без следа…

5

Шалый в тот день обдумывал, как бы еще навредить Радлову. Ближе к середине дня он вновь отправился следить за домом, решив на этот раз действовать осторожнее да на глаза никому не попадаться.

Устроившись на ближайшем возвышении – на небольшом пологом холмике слева от радловского дома – он видел, как из дома выходил Лука, как через полчаса или чуть больше появился какой-то седовласый мужчина в спецовке, наконец, как этот мужчина уводил самого Радлова к северному склону – туда, где велась добыча руды.

Желая остаться незамеченным, Бориска не пошел за ними по прямой – спустился с противоположного склона своей импровизированной наблюдательной вышки, сделал крюк и потому к территории месторождения приблизился со стороны ставка. И действительно проник за забор, побродил там от одной машины к другой, не зная, куда приткнуться, потом его выгнали, сославшись на какую-то опасность. Ничего толком не разобрав и даже не отдавая себе отчета, что именно следует искать, Шалый принялся ходить вдоль забора в ожидании появления Радлова. Однако это довольно быстро надоело ему, и, желая как-то себя развлечь, он вернулся на место, где застал Луку – к деревцу и камню. Правда, никакого Луки там уже не было, только забытая куртка валялась. Бориска обрадовался, что хотя бы нашлось, чем можно поживиться, и полез за своей добычей, пытаясь не угодить в воду.

В это самое время прогремел взрыв – рабочие уничтожали остатки пустой породы в горе. Куски этой самой породы, раскрошившись от взрывной волны, беспорядочно взмыли в воздух да полетели вниз. Часть осколков попала на непрочный навес, прикрепленный к забору, и проломила его – самый большой валун пришелся ровно на то место, где совсем недавно сидел Лука.

Шалый, испугавшись внезапного грома, соскользнул с камня и упал в водоем позади, а когда вынырнул – увидел перед собой поваленный забор, поломанные доски, перебитое деревце прямо у основания (оно упало в воду буквально рядом) и неровный камень, с одного боку острый, как заточенная бритва, размером в половину туловища самого Бориски.

Следом за этим гигантом полетела мелкая щебенка, щепки, твердая пыль, так что Шалому оцарапало шею и лицо с одной стороны. Крови было немного, но Бориска испугался и со всех ног ринулся прочь – к озеру и дальше, на ту сторону поселка.

А на той стороне уж зашевелились люди – напуганные, оглушенные, выскакивали они из своих домов и собирались стайками.

– Опять взрывают! – кричали одни.

– А помните, в прошлый раз? Птицы же, птицы попадали! – вторили им другие.

– Верно! Снова нас отравить хотят! – соглашались третьи.

К этой разношерстной толпе недовольных жителей примкнул запыхавшийся Шалый с окровавленным лицом, затем и прихвостни его подоспели.

– А эти чего здесь забыли? – возмутился кто-то, на них указывая.

– Да меня взрывом чуть не убило! – благим матом орал Шалый, показывая на многочисленные, но неглубокие царапины. – Чего взрывают?! Гнать их надо отсюда!

То тут, то там стали раздаваться восторженные возгласы:

– Бориска дело говорит!

Шалый, на мгновение почувствовав власть над этими людьми, продолжал:

– Это все Радлов устроил! О́н хотел медь добывать!

– А почему Радлов-то? – возразил Андрей, бывший среди толпы. – Он же свой. Давайте лучше с рабочими поговорим.

Большинство с ним согласилось. Жители, выскочившие на улицу, скучковались вместе и направились к месторождению – всего человек тридцать. Шалый, обозлившись на то, что его затею не поддержали, неуклюже поплелся в хвосте, с ним – один из неизменных его товарищей, который всегда был самым пьяным. Другие собутыльники решили, что коль уже предводителя их никто не поддержал, так разумнее вернуться в покосившуюся избу на окраине, служившую им пристанищем.

Однако проход на территорию добычи оказался перекрыт гигантской камнедробилкой – она жутко гудела и плевалась мелкими осколками горной породы. Перемахнуть через забор никто не решался, и люди топтались на месте злые и растерянные.

Шалый внезапно осознал, что это, возможно, его звездный час, и другого такого же шанса вступить в схватку с давним врагом больше не будет. Он выступил вперед и сказал:

– А я предупреждал, что к Радлову надо идти!

Многим из собравшихся к тому моменту уже хотелось просто спустить пар, и они присоединились. Человек семь, впрочем, махнули на все рукой да отправились по домам, повторяя слова Андрея:

– Радлов свой. Да и нечего с Бориской Шалым связываться. Падаль, а не человек!

Андрей, к слову, тоже был среди ушедших. Поредевшая толпа ворвалась во двор радловского дома, крича и топая от недовольства. Услышав шум под окнами, Тамара спустилась вниз, вышла на крыльцо (страха она не испытывала нисколько – все свои вроде) и хотела заговорить с пришедшими, но ее опередили.

– Тома, мужа зови! – прозвучало женским голосом откуда-то из глубины столпотворения.

– Да нет его, с бригадиром ушел. А вы зачем собрались-то? Из-за взрыва?

– С рабочими снюхался, – зашушукались жители, не слушая вопросов.

– Зови мужа, тебе сказали! – закричал Шалый, чувствуя поддержку – ему вдруг подумалось, что Петр на самом деле хочет отсидеться в доме, прикрываясь женой.

Тамара хотела было повторить, что она здесь одна, но ее вдруг охватило невообразимое негодование, появилось даже желание плюнуть в лицо каждому, кто топчет сейчас землю на ее дворе.

– Ты мне покомандуй еще! – ответила женщина не своим голосом – жестким, почти мужским, и язвительным.

– Слышишь, ты! Б….ну свою схоронила и помалкивай, а то я могу и всю могилу разнести!

Тут и еще несколько человек откололись от общей массы да пошли к выходу, сетуя на то, что вот, мол, и правда, с Бориской если свяжешься, так и запачкаешься сразу в какой-нибудь сомнительной истории – видано ли, люди дочь потеряли, а он смеет такое говорить. Впрочем, жителей десять-двенадцать осталось на месте – кто из любопытства, а кто и явно поддерживая смутьяна.

– Не смей так моего ребенка называть, гниль! – крикнула Тома гневно и вместе с тем брезгливо.

Тогда вперед выступила какая-то блеклая худая женщина, приближающаяся, судя по морщинам, к старости, но еще не достигшая ее. Лицо женщины было перекошено какой-то животной злобой, и она громко произнесла:

– Верно он всё говорит! И дочь твоя такая, и сама ты такая! По молодости лет ложилась под каждого, а теперь – смотри-ка! – за богатого вышла и разоралась тут, на место нас ставить удумала!

Тамара спустилась с крыльца, стремительно подошла к обидчице и ответила вкрадчиво, с ядовитой интонацией:

– Ой, Леночка, а ты почему завидуешь-то? Потому, что у тебя муженек – нищий алкаш, или потому, что тебя молодухой удовлетворяли хуже?

Ответить женщина не успела ничего, так как из-за дома появился Радлов – он возвращался от месторождения и вошел во двор через заднюю калитку.

– Ленка! Отошла от моей жены быстро! – Петр не кричал, но говорил громко и грозно, потрясая огромными своими кулачищами.

Женщина вся как-то сникла, съежилась, спряталась за людей да тихонечко прошмыгнула к выходу – нет уж, с Радловым-то связываться кому нужно, пришибет еще, глыба этакая!

– Чего пришли? – продолжал Петр.

– Так взрывали опять, – пояснил кто-то робко.

– Взрывать больше не будут! – пообещал Петр. – От склона ничего не осталось, место для разработки открыто – нечего взрывать-то уж.

Некоторые ответом удовлетворились. Вообще на протяжении всей сцены люди понемногу отделялись от толпы и уходили – иные от понимания того, что зря пришли, иные от трусости.

– Закрывай завод! – не унимался Шалый, не зная, что за спиной у него никого не осталось, кроме пьяненького товарища. – А не то черепушку раскрою́ тебе!

– Верно, – заплетающимся языком подхватил товарищ. – В п…у завод!

Радлов с совершенно спокойным видом двинулся к Шалому и, встав к нему вплотную, произнес:

– Бориска, оглянись! Все сбежали. Ты один.

Глазки у Шалого пугливо забегали по сторонам, он посмотрел назад и никого не увидел, кроме своего шатающегося прихвостня. Не поворачивая головы обратно к оппоненту, Борис всем телом подался назад, оттолкнулся от земли сразу обеими ногами, чтобы отскочить на безопасное расстояние, и побежал. Его товарищ повторил произнесенное ранее нецензурное словечко да упал плашмя.

Немного подумав, Радлов втащил его в прихожую.

– И на кой черт он нам сдался? – спросила Тома, отходя потихоньку от произошедшего.

– Земля ночью шибко холодная, помрет еще.

– Как будто от этого кто-то огорчится, – язвительно заметила Тамара, однако особенно перечить не стала.

Ночь прошла тихо.

Наутро мужичонка очнулся на полу в прихожей, оглядел обстановку осоловелым, ничего не понимающим и от непривычной трезвости диким взглядом, часто-часто заморгал и сел у двери.

– Ну, очухался? – поинтересовался Радлов, спускаясь со второго этажа.

Мужичонка тут же вскочил, с ненавистью посмотрел на своего спасителя, послал его туда же, куда накануне предлагал определить завод, и быстренько выбежал на улицу.

– Вот тебе на, – удивленно протянул Петр. – Помог, называется, человеку.

– Да нелюди они, – отозвалась Тома. – На улице надо было бросить.

– Говорю же, земля промерзает…

То, что земля действительно промерзает без солнца, ощутил на себе несчастный Лука. После встречи со стайкой птиц, собирающихся в единую человеческую тень, он целую ночь провел на пустыре в каком-то жутком тумане и только под утро сумел добраться до дома, где слег с лихорадкой.

Выхаживали его по очереди дед Матвей и Ирина, так что через неделю, к выписке Ильи из больницы, он оклемался полностью.

 

Глава пятнадцатая. Илья

К концу мая установилась жаркая, сухая погода. Хилые деревца, сумевшие пробиться сквозь каменистую почву старой горы, полностью обросли зеленью, на болотах и по краям ставков появились осока и мелкие, неказистые соцветия вербейника. Вода у берегов озера неожиданно зацвела – по ее поверхности расплодились бактерии и крошечные водоросли, попавшие туда вместе с землей из котлована. Некогда чистый горный водоем покрылся буро-зеленой мутью, источавшей запах немытого тела.

Фундамент медеплавильного завода был наконец готов, заложили первый ярус будущего строения, так что на месте котлована громоздился теперь железобетонный остов, напоминавший труп какой-то гигантской доисторической твари. По другую сторону озера проложили узенькую колею от места добычи до станции – для вагонетки, в которой планировалось перевозить руду к месту погрузки. Саму вагонетку, правда, еще не пустили, и груды вырванной из горного туловища руды складывали в подсобных помещениях.

После добычи оставалось много пустой породы – ее свозили за рабочий поселок, к западной расщелине. Камни, изжеванные дробилкой, сложили туда же, укрепив таким образом склон образовавшегося отвала. Отвал был иссиня-черный, с белыми прожилками песка. Как набухшие вены, тянулись эти прожилки по темной поверхности, иногда осыпаясь и покрывая белой крошкой все вокруг. Вскоре даже трава там сделалась белесой, и стало казаться, будто посреди белого-белого поля вырос огромный черный рог.

Местные глядели на отвал с опаской, хотя открыто недовольства не выказывали. После стычки с Радловым Шалый вновь спрятался в своей расхлябанной берлоге, а без него ни у кого духу не хватало пойти против рабочих. Воцарилось затишье, нарушаемое грохотом строительных работ и отравленное душным дыханием потаенного страха. Увы, страх не покинул деревню – лишь поджал свой длинный хвост, усеянный нелепыми слухами, свернул ледяные щупальца, спрятался где-то позади тесных проулков и напряженных умов, зарылся среди комьев растревоженной землицы и обрывков нестройных мыслей и принялся терпеливо ожидать своего выхода. И уж коли настанет его день – обратится он несусветной паникой, захлестнет всех жителей с головой и покажет пасть, усеянную клыками. А до тех пор в селении установилось странное, тревожное спокойствие, похожее на паузу между двумя ударами грома, когда вроде бы и тихо, да только в воздухе витает напряжение и в любой момент может полыхнуть молния, за которой непременно последуют оглушительные, грохочущие раскаты.

* * *

Двадцать седьмого мая Илью выписали из больницы. Лука и Радлов забрали его, потом помыкались по Городу в поисках подходящего центра реабилитации, но по незнанию ничего не нашли. Нет, они посетили несколько подобных заведений, однако те больше напоминали дома престарелых. Помутнение разума на фоне проблем с сосудами вообще свойственно чаще старикам, но Лука как представил, что сын его будет безутешно слоняться среди этих мумий – не смог, отказался.

И вечером того же дня Илья вернулся домой. Синюшная борозда на его шее рассосалась, но розоватый шрам от сдавливания остался, лицо было бледное, взгляд – блуждающий и безжизненный. Он путал слова, хотя редко, и все время что-то забывал – то одно, то другое. Иной раз и слов не путал, только ударения в них расставлял неверно и сам того не замечал – вместо «красиво», например, говорил «кра́сиво», а ты поди догадайся, что это означает.

Образ жизни его изменился мало – большую часть времени он лежал поверх неприбранной койки, как раньше, или беспокойно бродил по дому; много спал, не видя снов, да мало ел, не ощущая вкуса еды.

Изредка выбирался на улицу, тенью ходил по берегу бледно-зеленого озера, что-то высматривал вдали, будто пытался какую-то важную черточку найти или вспомнить. Но даль была обрезана горными склонами, и рассеянный взгляд его всякий раз упирался в эту ломаную гряду, потому не мог он ни найти, ни вспомнить столь необходимую ему черточку.

В одну из таких вылазок к нему подошел дед Матвей и осторожно поинтересовался:

– Илюша, чего это ты там высматриваешь все? Ведь не первый раз тебя вижу.

– Мы всегда жили в горе, – невпопад ответил юноша. – Почему так?

– Дело нехитрое, – дед Матвей расплылся в улыбке. – Места здесь холодные, гора-то защищает. От ветра или смены погоды резкой. Иначе урожай бы не поспевал совсем, ага.

– А дальше что? – спросил Илья, взглядом указывая туда, где синее небо облизывало серые склоны.

– Дальше-то? Лес. Город. Смотря куда пойдешь, – и Матвей ушел, совершенно растерявшись.

Илья же воспринял слова старика буквально и, пошатавшись еще немного по берегу, отправился за пределы селения, к пустырю, да там пропал. Лука, холодея от ужаса, метался в поисках сына по всей деревне, но тщетно.

Утром юношу отыскал все тот же дед Матвей – в глубине леса, продрогшего, промокшего до костей, в беспамятном состоянии. Оказалось, что Илья по болезни забыл, где живет, а уж зачем он затеял свое сомнительное путешествие – того и вовсе никогда, кажется, не знал. В лесу он провел почти сутки, однако по счастливой случайности не простудился и не подхватил воспаления – только сделался еще более замкнутым и рассеянным. На улицу его, ясное дело, с тех пор больше не пускали – он, впрочем, сам не особенно хотел. То ли нашел ту тайную черточку, которую искал за пределами горы, то ли забыл окончательно.

Два раза наведывалась Ирина, только была недолго – разговоры с Ильей давались ей до крайности тяжело. При первом своем посещении она поведала несчастному юноше сказочку, в которую и сама почти уверовала – о том, как они якобы встречались, любились, а Лизавета хитростью да обманом разрушила их союз. Илья от расстройства ума поверил, замечтался, вот только к следующей встрече все напрочь забыл. Тогда Ира убедилась, что завидного жениха из этого ребенка-переростка не получится, и больше не показывалась.

В начале июля зарядили дожди, на улице сделалось промозгло, в доме поселилось тусклое уныние. Вечера тянулись безрадостно и оттого бесконечно – Илья шатался по комнатам в каком-то тревожном воодушевлении, прерываемом обычной его эмоциональной тупостью, словно пытался собрать воедино разрушенный свой разум; Лука делал вид, что чинит обувь, хотя на самом деле ничего не чинил, а скорее портил: ему хотелось занять руки, но работы как назло никакой не имелось, и он по нескольку раз перекраивал одну и ту же пару сапог, делая новые швы поверх старых, рассекая и заново штопая голенища, прилаживая каблуки, чтобы затем оторвать их и приладить снова, так что сапоги в конечном счете просто-напросто развалились от столь изощренных пыток. А Луке почудилось, будто это его жизнь развалилась. Прямо у него в руках.

Однажды, в особенно дождливый вечер, Лука бросил мучить куски обуви и отправился в комнату к сыну – очень хотелось с ним поговорить, хотя как и о чем теперь разговаривать, обувщик не представлял. Илья сидел на своей койке, спиной к окну, и плакал – даже не плакал, а вроде как поскуливал, подобно собаке на морозе, и всхлипывал редко, жалко, без слез почти.

– Что с тобой? – испугался Лука. – Из-за Лизы?

– Лизы? – переспросил юноша с явным недоумением. Потом лицо его оживилось, и он выпалил: – А, Лиза! Она умерла, да?

Отец кивнул.

– Я что-то помню! – произнес Илья с наивной гордостью и заулыбался, радуясь тому, что память на сей раз не предала его.

Луку от такого безразличия к смерти всего передернуло, внутри шевельнулось какое-то жуткое, непонятное чувство, но вслух он ничего не сказал. Довольно долго они молча смотрели друг на друга да как будто не узнавали, затем Илья заладил свое прежнее:

– Мы всегда жили в горе. А дальше?

Обувщик помотал головой, приходя в себя, осторожно подсел к сыну, приобнял его за плечи и ответил:

– Дальше леса и другие горы. На севере есть ледники, совсем недалеко. Когда ты был маленьким, мы ходили на них посмотреть. Помнишь? – голос захрипел, проникся неизбывной печалью. – А еще там стоит огромный красивый Город, мы с тобой ездили, и не раз. Помнишь? И за склоном течет река. Она дает излучину и впадает в более бурную реку. В том месте, где два потока сталкиваются, вода шумно пузырится и расходится волнами. Мы там часто гуляли. Ну, в детстве. Ты смеялся, глядя на пузыри. Помнишь?

Лука напирал и напирал на это «помнишь?» все более рьяно, желая добиться утвердительного ответа и вместе с тем понимая, что ответа не последует. Потом осекся и погрузился в молчание, а внутри у него стало вдруг так пусто…

– Папа! – позвал Илья, пытаясь вывести его из онемения.

– Да, Илюша, я слушаю.

– Мы ведь всегда жили в горе, – тут юноша поморщился, напрягая все остатки своего разрозненного сознания. – В го́ре. Почему так, папа?

 

Глава шестнадцатая. Вредитель

1

К середине месяца дожди прекратились. Земля, долгое время захлебывающаяся потоками воды, стала наконец дышать, и от дыхания ее в воздух поднималась тяжелая испарина, пропитанная запахами прелой травы и гнили. Болотца вокруг ставков расширились, затопили участки сухой почвы, вымочили редкую растительность, отчего та медленно раскисала и гибла, уступая место спутанным волоскам из тины и водорослей. На общем поле в стороне от поселения тоже стояла вода, но немного, так что за урожай можно было не беспокоиться.

Семнадцатого июля, когда влажная дымка малость рассеялась, Лука дождался рассвета и отправился к Радловым. Илья в тот момент спал нездоровым, глубоким сном, который вообще свойственен людям со скованным сознанием – как будто после повреждения мозга в его сердцевине, в самой глубине нервной ткани, сохраняется неизменная душа и даже мысли, ею порожденные, да только разум, подобно сломанному передатчику, не может ни уловить их, ни заковать в приемлемую словесную форму, и при этом настолько устает в тщетных попытках эту форму отыскать, что к ночи отключается совершенно, и никакой звук не способен пробудить его, и никакое сновидение не способно родиться среди глухой, непроницаемой черноты. Складывалось впечатление, что Илья с заходом солнца не засыпал, а умирал на время, и возвращался к жизни лишь к полудню. Зная об этом, Лука вполне мог отсутствовать до обеда и не опасаться того, что сын вдруг встанет и наделает глупостей. Тот, впрочем, о глупостях нисколько не помышлял – нет, где-то внутри у него сидела тоска, но в желание смерти больше не превращалась.

Совершая свой привычный путь, Лука остановился у здания завода. Там, как и в любой другой день, стоял невообразимый шум, но местные привыкли к нему, сумели вписать в свой унылый быт, так что вся эта механическая стрекотня со стройки давно не вызывала никакого раздражения. Вокруг скелета будущего предприятия сновали тени рабочих – они то исчезали, скрываясь за обрывками тумана, то появлялись вновь в неверных, обманчивых лучах утреннего солнца. Такими же тенями, навроде черных пятен, смотрелась и вся строительная техника. Угловатые грузовички, груженные камнем, стояли поодаль неподвижными надгробиями; между ними лениво передвигались тракторы – каждый из них волочил за собой связанную тросом груду кирпича или целый бетонный блок и оставлял в грунте незаживающие раны-рытвины; с другой стороны от голого строения торчал подъемный кран, как лестница в небо. Вся эта расползающаяся по земле железобетонная масса выглядела настолько чужеродно, что казалось – закрой глаза, и небылица вмиг пропадет, оставив после себя лишь неспокойные вихри пыли, и станет ясно, что никогда подобной небылицы и не случалось, никто не громоздил завод, не кромсал горы, не звал призрачных строителей, а так – навеяло, нанесло ветром мираж. Но мираж никуда не девался – настырно лез своими ломаными углами сквозь пелену тумана и к полудню обретал плоть и кровь.

Отмахнувшись, Лука двинулся дальше, между двумя рядами посеревших двориков, отделявших его от радловского дома, постепенно ускоряя шаг – не хотелось объясняться с Петром второпях, однако же через пару часов надо было возвращаться назад. Добравшись до знакомого особняка, он прошел через настежь распахнутые ворота (вообще-то главные ворота частенько стояли нараспашку, поскольку хлев для животных и посевы были отгорожены отдельным забором с калиткой на замке), поднялся на крыльцо, несколько раз постучал в дверь, сначала тихо, потом все более настойчиво, но никто не открыл. «Уехали, что ли, куда», – подумал Лука, спустился на пару ступенек ниже и замер в нерешительности, не зная, что теперь предпринять.

Впрочем, почти сразу со скрипом отворилась боковая калитка, та самая, на замке, и со стороны заднего двора, где располагались все хозяйственные постройки, появился Радлов. При каждом шаге он как бы вдалбливал ногу в землю, опирался на нее пару секунд, дергал, проверяя прочность сцепления, и лишь затем поднимал вторую ногу, отчего походка его сделалась раскачивающейся, как у моряка. Да и все прочие движения выходили у него такими же точно медленными и дергаными, словно давались с трудом, а лицо, наоборот, было застывшим и бесформенным. Радлов почти не похудел, но обмяк пуще прежнего и выглядел как обернутая мешковиной осыпающаяся куча сырого песка, из толщи которой тускло и безумно сияли два глаза.

– Так и не спишь? – догадался Лука.

– Так и не сплю, – повторил Петр глухим голосом. Помолчал, будто выискивая нужные слова где-то в глубине своей одеревенелой дремы, и продолжил, комкая окончания: – Хотя, конечно, сплю. Провалюсь на час-другой вроде как… вроде как… – тут он сбился, глаза его беспокойно забегали по сторонам, пытаясь зацепиться за какой-нибудь предмет, но так ни на чем не остановились и по-рыбьи впали внутрь. – Как в яму упал. Потом очнусь, смотрю, а времени три часа ночи. И до утра больше уж… не получается. Да и час этот несчастный тоже не каждый раз…

– Я еще когда говорил, чтобы ты ко врачу съездил!

– Да не хочу! – Петр недовольно поморщился, вроде как с пренебрежением. – Само образуется. Я, знаешь, занят немного и…

Не договорив, он подошел к ближайшему окну первого этажа (это было кухонное оконце, расположенное почти у самого грунта), наклонился, с силой постучал в него, так что вместе со стеклом задребезжала хлипкая рама, и крикнул:

– Тома! Лука пришел! – и, уже обращаясь к гостю: – Ты зайди пока, чаю попейте, пообщайтесь. Я скоро, ты уж дождись.

Затем Радлов развернулся и быстрым, по-прежнему дерганым шагом скрылся на заднем дворе – оттуда доносился негромкий лай сторожевого пса и повизгивание свиней. Лука в недоумении остался ждать на крыльце, пока наконец перед ним не распахнулась входная дверь и на пороге не появилась Тамара – неприбранная, в ночном халате, с копной почти седых волос на голове и землистым лицом.

– Рано ты что-то, – произнесла она с легким оттенком раздражения. – Поднимайся сразу на второй этаж, хорошо? Я туда все принесу.

Лука вошел в плохо освещенный коридор, преодолел лестницу и оказался в до боли знакомой зале с протертым диваном, массивным столом, не раз и не два принимавшим шумные семейные празднества и тихие дружеские посиделки, и широким окошком в противоположной стене, из которого открывался вид на все селение: там, за немытым стеклом, исполосованным каплями недавних ливней, тянулись два рядка серых домишек, большей частью пустовавших, прямо за ними торчал ощерившийся, зубастый остов будущего завода, рядом протыкала небо башня подъемного крана, а позади блестела гладкая, мутная поверхность озера. По ту сторону водоема неровной дугой раскинулась сама деревня – Лука знал об этом, но разглядеть ничегошеньки не мог, стройка мешала обзору. И получалось, будто земля дыбится и образует скалистую гряду не где-то далеко, за деревней, а прямо над заводом, нависая над ним темным облаком. И над этим темным облаком успела разыграться заря – солнце вынырнуло из своего багряного лежбища, оторвалось от него с кровью и начало постепенно желтеть, хотя добела еще не раскалилось. От его света по стенам комнаты ползали причудливые блики – бледные овальные зайчики, с нижнего края украшенные каймой из оранжевых и розовых разводов, вроде лучистой бахромы. Глядя на их едва уловимое мерцание, Лука вспомнил отчего-то бусы, которые в апреле подарил Лизавете – здесь, за этим многострадальным, многопамятным столом подарил. В каждой бусине заключена была крошечная капелька такого же точно оттенка. Лука тогда назвал его умным словом, вычитанным из книги по цветоводству, чтобы произвести на девушку приятное впечатление, окутать ее атмосферой таинственности и таким образом вернуть частичку детства – дети ведь любят тайны и новые слова.

Под воздействием оранжево-розовой пляски и другое оживилось в памяти – разговоры про свадьбу, нелепая обеспокоенность Радлова грядущим, которая впоследствии оказалась не такой уж нелепой; живая Лиза с красивыми карими глазами, пылающими лукавым огоньком, здоровый Илья со счастливой улыбкой. Взвыть хотелось, и обувщику пришлось довольно долго вращать глазами, чтобы унять охватившее их жжение, да напрягать перекошенное лицо – боялся расплакаться. Он ведь знал, что не шибко красив, и плакал тоже не шибко красиво – перекошенное вымученной ухмылочкой лицо, по которому текут горькие слезы, сострадания не вызывает. Один только ужас, ибо людей вообще пугают несоответствия.

Вскоре появилась Тома, в том же халате, с забранными волосами. Она поставила на стол поднос с аккуратным заварным чайничком, кувшином, до краев наполненным водой, и тремя чашками, и села рядом с гостем на диван.

– Что у тебя случилось? – спросила женщина с сочувствием.

– Да все, что могло, давно уже случилось, – мрачно отозвался обувщик и как-то странно усмехнулся. – Так, Илью в больницу отвезти надо. Вот решил договориться, пока он спит. Не хочу его одного оставлять, мало ли что.

– Совсем плохо стало?

– Не то что бы плохо, скорее улучшений никаких нет. И головные боли у него участились, это меня очень беспокоит. Думаю, нужно врачу показаться, да и с реабилитацией что-то решить.

– Петя скоро придет, там просто с огородом что-то, – сказала Тома с безразличием, словно огород вовсе ее не интересовал. Потом оглядела комнату рассеянным взглядом, ничего в ней не видя, и начала о другом: – Мы ведь совсем недавно сидели тут впятером. Свадьбу обсуж… – голос ее сорвался, задребезжал, лицо сделалось совсем серым, скривилось в горестную гримасу. Глаза на нем заблестели печалью, но слез так и не породили. Проглотив вставший поперек горла ком, женщина прокашлялась и продолжила: – Свадьбу обсуждали. А вместо свадьбы – похороны. Подвели нас с тобой дети-то. Вроде как и жизнь кончилась. Ничего не хочу больше. А Петр все со своим огородом, нешто оно теперь надо кому. Пропади он пропадом, этот огород! А Петя все свое ноет: хозяйство поднимать, да вот еще с заводом его обидели, да чертовщину какую-то приплетет. Не родная ему Лиза была, вот что, – и Тома погрузилась в угрюмое молчание.

– Мне кажется, ему тоже нелегко, – робко заметил Лука, выдержав паузу. – Даже в Бога с горя уверовал. И ведь не спит почти, мучается.

– Не спит, – повторила женщина задумчиво, как бы проникая в тайный смысл этого слова, разбирая его на звуки и пытаясь между ними отыскать второе значение. – Как будто он из-за Лизоньки не спит. Из-за завода своего проклятого не спит! А как уснет – мертвецов видит. И ладно бы, людей, которых потерял, я и сама ведь дочку почти каждую ночь во сне вижу – так нет же, все каких-то абстрактных, что, значит, под землей они ползают и трубы прокладывают! Ох, и ушла бы я, да сил нет.

– Крепись, Тома. Куда уходить, вы столько вместе прожили…

– Да хоть бы и к тебе! – горячо, даже с какими-то истерическими нотками, воскликнула Тамара. – Вон, с Ильей бы помогла. Ты Лизу мою шибко любил. Хороший ты, Лука.

– Послушай, мне кажется… – Лука осекся, пораженный предложением, которому обрадовался бы лет двадцать назад, а сейчас не знал, как отнестись, и потому слов подобрать не сумел. Замямлил невнятно, страшно заикаясь, запинаясь на каждом слоге: – Оно бы, может, и по… лучилось… ну… когда-то давно…

– Не хочешь, поняла уже, – оборвала его Тома без всяких эмоций. – Чай-то пей, кому принесла.

«На Инну начинает походить», – мимолетно отметил про себя Лука, сделал глоток да вдруг закашлялся, из глаз его хлынули слезы, смешанный со слюной чай струйкой потек по подбородку. Тамара похлопала его по спине, потом, поддавшись некому внутреннему порыву, крепко обняла, так что ребра у обоих хрустнули, но тут же отпустила и даже отсела подальше. На лице у нее застыло испуганное выражение.

– Ты чего? – удивился обувщик.

– Так, – рассеянно отозвалась Тома, стараясь совладать со своим учащенным дыханием. – Глаза у тебя страшные стали, Лука. Пустые.

Лука замешкался. Его вдруг прошиб холодный пот, внутри зашевелилась юркой змейкой натуженная тревога, вот только отчего – он и сам не знал. Коснулся своего лба, смахнул набухшие на нем капли и почувствовал озноб в ногах – озноб пробирался все выше, поедая тело по частям, заражая холодом каждую частичку, а как добрался до головы – там, среди спутанных мыслей, отчетливо прозвучал настойчивый чужеродный голос, донимавший обувщика с момента последнего взрыва породы:

– Пустые ли?

Желая избавиться от въедливого бестелесного спутника, Лука помотал головой, еще раз протер насухо лоб и спросил у Тамары первое, что пришло в голову:

– Как мать?

– А ты будто не знаешь! – ответила женщина с явной злобой. – Заперлась у себя, как в гробу, видеть никого не желает, и про Лизу ни в какую не верит. Вы, говорит, у меня дом отобрать хотите, вот и выдумали, чтоб я от расстройства чувств померла. А на кой черт нам халупа ее?

– Мне кажется, ее можно понять. Любила она внучку. Вот если бы… если бы Илья умер… я, наверное, вообще не смог бы в это поверить.

– Увидел бы, так поверил, – мрачно отозвалась Тома, а лицо ее превратилось вдруг в какую-то бесформенную серую массу, будто в один миг утратило все признаки жизни.

Нет. Прости, но… даже если бы сам видел, если бы на моих глазах… все равно не поверил бы. Это слишком страшно.

– Ой, да не оправдывай ты ее! Надоела со своим домом, ей-богу. Хотя… старуха в маразме, что с нее взять, – на этой последней фразе Тамара смягчилась, произнесла скорее с сожалением, потом добавила: – Вообще-то в селении не только она себя странно ведет.

– Ну… у нас же старики в основном. Да и мы не молодые, закоснели уже в своих характерах, вот и лезет наружу всякое.

– Как раз таки молодые иной раз учудят. Ириша недавно приходила, прямо в дождь. Я дверь открываю, она стоит вся мокрая, сказать ничего не может, глядит так, будто привидение увидела. Я у нее спрашиваю, зачем, мол, пришла. А она, представляешь, обратно под дождь и убежала. Не знаю, чего хотела.

– Может, братец ее донимал, так она решила к Петру за помощью обратиться, а тебя увидела и растерялась. Бывает такое, если нервы шалят.

– Нервы-то у нас у всех…

Тут в комнате появился Радлов, и Тома резко замолчала. В руках Радлов нес небольшую стеклянную банку, вроде как пустую. Банку он поставил на подоконник, вытащил стул откуда-то из угла помещения и сел напротив гостя. Тамара глянула на него с пренебрежением и быстро сбежала вниз, не проронив ни слова.

– Давно вы так? – спросил Лука и кивнул в сторону выхода.

– Что так?

– Мне показалось, отношения у вас не ладятся. Ты прости, если не в свое дело лезу…

– А, – протянул Радлов. – Нет, я просто тебя не понял. Я от недосыпа на ум очень тугой стал, знаешь ли, – улыбнулся, при этом улыбка расплывалась так медленно, словно щеки у него не из кожи и мышц сделаны, а из тугой резины, которую для смены выражения всякий раз пружинами тянут. – Не знаю даже, что и сказать. Я в последнее время к рабочим стал ходить, которые добычей заняты, и она как-то озлобилась.

– Ты береги ее, ладно?

– Да ну ее! – вспылил Петр, даже руку поднял, чтобы демонстративно махнуть, но гнев его тут же погас, рука рухнула на стол безвольной плетью. – Устал я.

– Она ведь единственного ребенка потеряла, – начал объяснять обувщик, но Петр перебил:

– Что, скажешь, не родная? Не родная мне Лиза? – одутловатые веки его разошлись шире, глаза сверкнули ненавистью – в уголках этих глаз отчетливо виднелись ярко-красные нити лопнувших капилляров, напоминавшие кровоточащие порезы прямо поперек склеры. – А я ее не воспитывал разве? Да, я не так много времени с ней проводил, может, ты даже больше моего с ней нянчился. Но я работал! И Лиза для меня как родная дочь была, у меня же других детей нет! Я ей и образование хотел, и замуж, и жизнь хорошую устроить! А Тома… – кашлянул и добавил шепотом: – Тома ведь только о себе и думает.

Затем Радлов забеспокоился, вскочил из-за стола и перешел на крик:

– Горе у нее! Она дома засела в этом горе и варится в нем, и ничего другого замечать не желает. И я, мол, с ней не варюсь в одном болоте – вот в чем, оказывается, моя вина! И получилось так, будто это уже не наша дочь умерла, а ее! Как будто меня смерть Лизы не волнует, раз я о хозяйстве беспокоюсь, или к карьеру хожу. Мол, коли я чем-то занимаюсь, значит, забыл. А я не забыл! Только жрать мы что будем, если хозяйством не заниматься?

– Пойми, ей не до того, – Лука ответил с примирительной интонацией, но Петр только еще больше вспылил:

– Не до того? Да, тяжело жить, когда знаешь, что после тебя не останется никого. Тяжело, я знаю. Да меня самого тошнит от всего на свете! Да только как бы там ни было, помирать-то никто не собирается!

– Ты бы с ней поговорил лучше спокойно, – настаивал гость на своем. – Помирать, конечно, незачем, но может, ей и жить не особо хочется?

– Нет уж! Вон Илье твоему без Лизы жить не хотелось, так он пошел и… в общем, ты меня понял. Ты прости, Лука, тебе это все тяжело выслушивать, но парень сказал «Не хочу без нее жить», а потом пошел и сделал. А коли здесь в петлю никто не собирается, то и нечего злобу таить на того, кто о завтрашнем дне думает. Я ей рассказываю, мол, на заводе неладное что-то творится, а она же не слышит ни хрена! Ты, говорит, дочь потерял и еще смеешь думать, как тебя с заводом твоим обидели! А я разве про это? Я про другое совершенно, что может беда случиться, а тут еще люди живут, вон ты, Андрей тот же, Матвей. И разобраться в том, что происходит, могу я один, потому что именно я в этой каше поневоле варюсь. Так что пошло оно все, пусть что хочет, то и думает. Устал я, не могу достучаться и все тут!

Радлов замолчал. Оглядел комнату, словно забыл, где находится, тяжело вздохнул, упал обратно на стул всей своей чудовищной массой, так что у того даже ножки слегка разъехались, и тупым, неподвижным взглядом уставился на столешницу. Лука дал другу немного времени, чтобы тот успокоился, и осторожно поинтересовался:

– Ты упомянул про завод. Что беда какая-то случиться может. Ты о чем?

– Да не знаю я толком. С бригадиром на участке добыче общаемся. Знаешь, стройка эта никому не нравится. Шахтеры хоть сами не местные, а на строительную бригаду косо смотрят.

– Так, может, не поделили что?

– Может. Только строители эти всегда особняком держатся, вроде в рабочем поселке живут со всеми, но жизни их никто не видел – слоняются от дома к дому, не более. И работают ежедневно одни и те же – как выдерживают-то? Бригады сменяться должны, а эти пашут и пашут, как скот, с утра до ночи. Зреет что-то, понимаешь? Нехорошее что-то…

– Петь, ты уж на меня не обижайся, но ты столько не спал. Ясно, что у тебя тревога усиливается и разная невидаль мерещится.

Радлов посмотрел на собеседника разочарованно. Потом лицо его просветлело от какой-то тайной догадки, он молча поднялся на ноги, забрал с подоконника стеклянную банку, которую принес со двора, и с победоносным видом поставил ее на стол. Внутри ползали странные насекомые – несколько красных, одно черное с реденькими серыми крапинками, все с продолговатым, сегментированным, как у червей, туловищем, крошечными белыми лапками, торчащими прямо из-под головы, белыми же усиками, которыми они беспрестанно и довольно отвратно шевелили, словно выискивая добычу, и вытянутыми заостренными хвостами. У черного жучка по бокам торчали хлипкие перышки – вероятно, зачатки крыльев.

– Вот! – произнес Петр с торжеством в голосе и сел на свое место. – Это мерещится разве? Я для свиней фуражную пшеницу сею, сено у нас, сам знаешь, никакое, а пшеница всходит, если почву удобрять. Оно, конечно, можно и дикую траву удобрить, да только кто такой ерундой заниматься станет, – тихонько хмыкнул, радуясь собственной шутке. – У меня эти букашки все колосья попортили, начиная со вчера. Прожорливая зараза, похлеще саранчи! А что такое, не знаю.

Лука аккуратно взял банку, рассмотрел ее нелицеприятных обитателей и виновато произнес:

– Я в паразитах не разбираюсь…

– А я разбираюсь немного, даром, что ли, свиней развожу на собственном корме. Раньше еще коровы были, да не пошло в этом году, распродал. Да я не про то! – одернул он сам себя. – В общем, я подобных тварей еще не видал. Прямо сатанинское что-то в них есть, не находишь?

– Разве что хвостики заостренные, – Лука снисходительно улыбнулся, и вечная его улыбка скривилась дугой.

– Ну, разве это не беда?

– Беда, да только с заводом никакой связи нет.

– Может, и нет, только совпадений – тьма. То снег, то трубы, непонятно кем проложенные, то рабочие эти жуткие, теперь вот это. Напасть за напастью. Уж и не знаю, чем скотину прокормлю. А коли не прокормлю, на что жить?

– Потравить, наверное, можно.

– Нет, я в какой-то год пшено обработал, давно еще, там тля развелась. Так у меня у свиней несварение началось. Знаешь, мрут они от протравителя. Дрищут и мрут – зрелище так себе. Опять же, убытки.

Петр потянул к себе чашку, плеснул немного заварки, затем до краев залил водой из кувшина и залпом опрокинул в себя – чай давно остыл.

– Хотя, может, сейчас и безопасная какая химия есть. Слушай, Лука, я тут на тебя набросился со своими проблемами… а ты сам-то зачем пришел? Проведать или дела есть? Ты говори, не стесняйся!

– Если честно, хотел тебя попросить Илью в больницу отвезти.

– Хуже стало?

– Немного. Я Томе рассказывал, голова у него болит часто. Да и памяти совсем нет – старое еще кое-как помнит, а что в последнее время случается, то мимо него пролетает. Но ты, я смотрю, совсем измотанный, как-то напрашиваться совестно. Андрея тогда попрошу, чтобы тебя не напрягать лишний раз.

– Нет-нет! Я же ездил, недавно совсем. Без аварий обошлось, и машина слушается. Тебе когда нужно?

– Чем раньше, тем лучше. Сегодня или, например, завтра.

– Конечно, съездим, не переживай даже! – Радлов немного подумал и добавил тихо, робко, словно сокровенную тайну раскрыл: – Давай только по пути в… в монастырь заглянем.

– В монастырь? Это в какой же?

– Да в твой любимый. Ты раньше все ходил красотами архитектурными любовался. Там, понимаешь, слух прошел, будто бы монах умер и не тлеет совсем. Лежит, будто живой, говорят, прямо в первозданном виде! Мне бы… посмотреть.

– Не насмотрелся еще на мертвецов? – выпалил Лука и вдруг сник, поняв, насколько грубо это прозвучало.

Радлов поморщился, но решил не ругаться. Спокойно пояснил:

– Просто, может быть, он святой, – и тут же залился краской от смущения. – Мощи ведь и желания могут исполнять, если прикоснешься.

– Да, так говорят. Считается, что это какие-нибудь старые, древние мощи делают, – Лука силился подавить ироничный тон, но выходило не слишком. – А что, монаха уже причислили к лику?

– Пока церковь не комментировала. И в газетах ничего нет. Я, знаешь, газетенку выписываю из Города – с новостями разного рода, мало ли, про завод что-то будет. Да я ведь не особо верю, тем более, и не признали еще. Но как-то… удостовериться хотелось, что ли.

– Пожалуй, я все же Андрея попрошу. Боюсь, не выдержу, не обижайся.

– Зря. Ты, может, помолился бы, оно иногда лучше всяких врачей.

– Да просто отвлекать тебя не хочу. И в храме буду стоять весь дерганый, настроение людям портить – зачем?

– Ага. Ну как знаешь.

Лука вдруг громко расхохотался.

– Ты чего? – удивился Радлов и вытаращился на него в полнейшем недоумении.

– Ага? – переспросил обувщик, давясь смехом. – Дед Матвей в тебя, что ли, вселился?

– Слушай, да! Я и не заметил! – рассмеялся и Петр, хриплыми раскатами. – У него, поди, как помрет, на могиле напишут: умер тогда-то, ага.

Радлов всегда радовался своим шуткам больше, чем чужим, вне зависимости от их качества, так что от безудержного хохота начал хаотично размахивать руками да обшлагом рукава случайно зацепил банку с насекомыми. Банка завалилась набок, крышка с нее слетела, и юркие жучки оказались на столе. Черный принялся нелепо размахивать своими перышками, производя едва слышное стрекотание – взлететь он не мог, но вполне удачно вспархивал и одним скачком преодолевал несколько сантиметров. Так и скакал на гладкой поверхности, пока не опрокинулся на пол, крыльями вниз, где его ногой раздавил Петр. Красные паразиты тем временем медленно расползались по столу, перебирая белесыми лапками и производя пульсирующие движения червеобразными хвостами.

– Вот же гадины! – воскликнул Радлов и начал судорожно их давить; жучки лопались, оставляя после себя капельки густого темно-алого сока. – Лука, не сиди столбом, лови их, лови!

Прислушавшись к столь рьяному призыву, Лука прихлопнул парочку вредителей, отчего на пальцах у него остался тот же алый сок – все равно, что в крови вымарался. Позже, когда с насекомыми было покончено, он распрощался с хозяином дома и спустился вниз, на кухню – хотел перед уходом отмыть руки. Там его встретила Тамара.

– Смеялись? – спросила она с укором, словно ничего хуже смеха и придумать было нельзя. – Я слышала вас.

– Не от веселья же, – попытался защититься Лука. – Скорее нервное, понимаешь?

– Да, нервы-то у нас у всех… – как и в прошлый раз, она не смогла завершить фразу: резко замолчала, замкнулась в себе и даже не заметила, как гость ушел.

2

Примерно через неделю радловские жучки красно-черной оспой распространились по всем полям и огородам и, так же, как оспа выедает кожу, оставляя на ней язвы и глубокие рытвины, выели почти все растения, отчего те начали терять цвет, из зеленых становились бледно-желтыми или серыми, опадали и чахли буквально на глазах. Местные никогда раньше ничего подобного не видели, так что затаившееся в закоулочках чудище страха, отравлявшее своим зловонным дыханием внутренности старой горы, наконец дождалось своего часа. Неспешно, начиная с одного маленького нелепого слуха, со случайного тревожного взгляда, с пары дрожащих мутных зрачков, распустило это чудище свои щупальца по всему поселку, влезло в каждый дом и во всякую голову, и жители заговорили о проклятии, о бесовщине, о сатанинском племени или о том, что заразу намеренно распространили рабочие, чтобы заморить людей голодом да прогнать с насиженных мест, и уж тогда развернуть добычу по полной – камня на камне не оставить.

Двадцать третьего числа в амбаре, предназначенном для хранения общего зерна и картофеля, Матвей организовал собрание, дабы по возможности пресечь слухи и совместными усилиями найти решение проблемы. Собрались почти все жители – не пришли, пожалуй, всего-то человек пять, среди них Шалый, без чувств валявшийся пьяным в своей избе, Тамара, которая вообще никуда теперь не выходила из дому, и Илья (по понятным причинам).

Амбар представлял собой вместительное помещение без перегородок. Потолок удерживался тремя толстыми продольными брусками, каждый из которых опирался на поперечную балку. Держался он весьма крепко, хотя и проседал в иных местах. Обшивка стен была очень старой и по швам почернела, так что внутри амбара довольно резко пахло подгнивающим деревом – этакая смесь затхлости, вони давно разложившегося трупа и запаха сырой травы. На полу сквозь растрескавшиеся доски пробивалась остролистая, жесткая на ощупь, бледная от недостатка солнца трава, сам пол был завален остатками прошлогоднего урожая – ссохшиеся зерна скрипели под ногами, перетирались и рассыпались в шелуху. В левом от входа углу топорщились два посеревших, жалких стожка сена (все, что удалось собрать про запас, для крайнего случая), в правом была навалена куча гнилого картофеля – поверх нее бело-зеленой ковровой дорожкой расстелилась плесень. Остальное пространство пока пустовало – сбор кормовой пшеницы пришлось отложить из-за дождей и нашествия паразитов, а для картошки срок не пришел, ботва еще не побурела.

Из-за большого скопления народу в помещении стоял шум и гам, все о чем-то спорили, перебивали друг друга, каждый чересчур громкий возглас бился о стены и отлетал от них продолжительным эхом, так что ничего невозможно было разобрать. Когда более-менее утихомирились, дед Матвей собрал всех вокруг себя.

– Нам бы потише надо, – сказал он, – а то ни до чего не договоримся же.

– А о чем договариваться? – перебил мужской голос из толпы, грубый и от пьянки хриплый. – Это вон с завода распылили на нас личинок, чтобы урожай пропал, скотина передохла и мы разъехались! И они тут начнут!

– Чего начнут-то? – спросила какая-то женщина тихонько и вроде как со смешком.

– Ну это начнут! Дома сносить наши, огороды разворовывать и, значит… одним словом… – мужчина явно сбился и не смог завершить мысль.

На помощь ему пришел товарищ, стоявший рядом:

– Они первый этаж построили под лабораторию! Не верите? Я вам говорю, я в окна заглядывал – у них там механизмы непонятные, стекла какие-то, ну точно, лаборатория! И жуков там этих вывели специально! Против нас!

– Да не мели ты чушь, в самом деле, – произнес Матвей сердито, но его вновь перебили, на сей раз Инна Колотова, стоявшая к нему ближе всех:

– Правильно все! Не бывает таких жуков, я за всю жизнь ни разу не видывала! А они, вишь че, прожорливые какие – за неделю весь урожай попортили! Где это такие прожорливые букашки водятся, откуда взялись? Проклятье это, проклятье на наши головы!

– Ну, ты сейчас наговоришь тоже, – дед Матвей усмехнулся. – Ужо от твоих россказней и спрятаться негде. Дома же сидишь, как по всей деревне про свои фантазии растрезвонила, когда? Куда ни пойдешь, значит, везде только и слышно – проклятия, проклятия! А ничего потустороннего-то и нет! Всего лишь трипс расплодился…

– Ты где слово такое откопал, старый? – не унималась Инна. – Нету в природе такого слова. Ишь че выдумал!

– Самый обыкновенный пшеничный трипс, чуть крупнее обычного, – терпеливо пояснил старик, не обращая внимания на возгласы из толпы. – Черненькие в перышках – это взрослые. Красные – личинки ихние. У нас же весь скот пшеницей кормится, сено-то вон какое, – небрежно махнул рукой в угол, где стояли невзрачные стожки. – А жучки эти как раз на пшенице селятся, шибко они ее любят. Вот они как всю попортили, так с голодухи все подряд жрать начали, ага. Я этот трипс поганый в молодости на югах видел – ой, помню, весь урожай тогда погиб. Вообще-то на севере он не очень плодится… не повезло нам, выходит.

– Раньше ведь его не было, – негромко заметил Радлов, необъятным столбом стоявший поодаль, в стороне от толпы.

– Ты бы вообще помолчал, боров треклятый! – Инна распалилась окончательно и почти перешла на крик – визгливый и от старости дребезжащий. – Из-за тебя же все! С твоего участка эта зараза пошла!

Откуда-то с задних рядов послышался гул одобрения, и Радлов решил ничего не отвечать.

– Тише, тише, – успокаивал всех Матвей. – Петр совсем не виноват. Трипс яйца в почву откладывает. У нас-то всегда грачи почву клювами рыли да кладки вредителей поедали. А как грачи перемерли – дрянь всякая и расплодилась, ага.

– Все равно он виноват! – настаивала Инна, колючим взглядом впившись в зятя. – Птицы-то отчего поумирали? Аль не помните?

В толпе зазвучали возгласы: «Завод!», «Взрыв!», «Выброс!».

– Послушай, че люди говорят – завод! А кто эту кашу заварил? Ты его строить начал! С тебя спрашивать нужно за все наши страдания!

Радлов продолжал молчать, бледный и грозный. В какой-то момент рассудок его помутнел от вскипавшей изнутри злости, и он шагнул в сторону старухи, но на том и остановился – замер, словно каменная глыба, и не знал, что делать дальше. По лицу его расплылась потерянная, как бы извиняющаяся улыбка.

– Ой, люди добрые! Защитите от ирода! – плаксиво застонала Колотова. – Все видели, он на меня наброситься хотел! Вот так, тюкнет где-нибудь по голове и дом мой себе заберет, дочку-то уже забрал!

– Господи, да уведите вы ее кто-нибудь, дуру старую! – воскликнула женщина с задних рядов. – Решать надо, что делать будем, а она мешает только!

– Не стыдно пожилого человека обижать? – спросила Инна с обидой в голосе. Потом вдруг разревелась и начала сквозь слезы причитать: – Я ж тут всю жизнь… всю жизнь! А она… все меня нонче обижают, всем я лишняя…

Тогда из толпы, не сговариваясь, одновременно вышли Лука и Ирина. Они под руки отвели старуху в заднюю часть амбара, где та недолго еще похныкала, а затем успокоилась, поблагодарила их и ушла прочь, не дожидаясь итога собрания. Тем временем в толпе вокруг Матвея продолжалось бурное обсуждение.

– Действительно, давайте уже решим, – сказал Андрей, до того предпочитавший молчать и внимательно слушать. – Если зерно пропадет, то зимой большую часть скотины придется на убой пустить. А разве у нас ее много на убой? За один ноябрь, как холода начнутся, всех перережем. Целую зиму на одной картошке, без молочных продуктов, без денег с продаж – не протянем, мне кажется.

– Мы вот давеча с Лукой обсуждали, – начал Петр, – можно отраву купить специальную.

– Отраву потом и скотина есть будет, да?

– Нет, это мы тоже обсуждали. Сейчас должно быть что-то безопасное. Я когда-то давно сам свиней сгубил, целую партию. Но время-то не стоит на месте, наверняка есть безвредные составы. Скинуться бы надо да закупить в Городе, чтобы все участки разом обработать.

В толпе послышался недовольный ропот, некоторые из собравшихся возмутились:

– Заводские птиц убили! Пусть и скидываются нам, и травят пусть тоже сами!

Тут вперед подался местный пьянчужка, тот самый, который ночевал у Радлова на пороге. Он плохо держался на ногах, раскачивался в разные стороны и дико обводил взглядом окружающих. Постояв некоторое время перед Матвеем, он широко раззявил свой кривой рот и вместе с волной застоявшегося перегара выдал:

– Сжечь надо к херам все поле! – тут мужичонка качнулся вперед, но удержал равновесие и, громко икнув, добавил: – Они и подохнут.

– Ты чем слушал, дурак пьяный? – спросил Андрей. В толпе раздался смех. – Мы хотим хотя бы остатки зерна сохранить, чтоб часть скотины зиму пережила. А ты что предлагаешь? Поголовье-то мы к лету как восстановим?

Пьяница икнул еще раз, поглядел на оппонента тупо и мутно и, шатаясь, скрылся где-то позади собрания.

– Зерно – наше, и спасать его нам, – продолжил Андрей с нажимом. – Неужто вправду решили, будто рабочие заплатят?

– В суд можно написать, – неуверенно сказал Радлов. – За помощью обратиться, чтоб с рабочих компенсацию стрясти. Укажем в заявлении, что в связи с нарушением экологической обстановки да так, мол, и так, обязаны возместить. Правда, по ранешнему печальному опыту скажу, что разбираться там полгода будут, никак не меньше.

– Полгода, – повторил Матвей удивленно, растягивая каждый слог. – Ага. А мы-то как же эти полгода протянем? Нет, тут самим надо заниматься, иначе никак…

В итоге после многочисленных пререканий кое-как сговорились. Было решено сначала отправить кого-нибудь в Город на разведку, узнать стоимость и свойства препарата, затем собрать необходимую сумму и опрыскать пораженные растения. Стали думать, кому следует поручить покупку. Сначала кто-то выдвинул кандидатуру Радлова, поскольку он уже пользовался протравителем и, несмотря на плохой результат, наверняка знает, где найти средство. Однако некоторые жители опять припомнили завод, опять принялись рьяно спорить, виноват Радлов или не виноват, так что не сошлось. Предложили Луке – его, мол, все знают и уважают, ему можно любые коллективные деньги доверить и ни копеечки не пропадет. Лука отказался сам, справедливо отметив, что он обувщик и в сельском хозяйстве не смыслит ровным счетом ничего. В конце концов выбор пал на Андрея – парень он вроде честный, работящий, и машина у него имеется. Пообщались еще немного на разные отвлеченные темы, пособирали сплетни с соседями да потихоньку разошлись.

После собрания Лука очень спешил домой, чтобы покормить своего беспомощного сына, но по дороге его нагнала Ирина – она и в амбаре все время озиралась да пыталась оказаться с ним поблизости.

– А, Ириша. Опять Илью проведать хочешь?

– Нет, я… – женщина потупилась. – Тяжело с ним, я не приду больше.

– Да, тяжело. Он ведь тебя и не помнит толком, – обувщик заметно погрустнел, даже шаг сбавил, уж больно неожиданно на него этот тоскливый груз навесили. Некоторое время шли молча, потом он опомнился и добавил: – Тебе стыдиться нечего.

– Я просто сказать хотела… я же скоро в Город уезжаю.

– Работа нашлась?

– Жених у меня там, – ответила женщина смущенно и раскраснелась.

– Устроила-таки личную жизнь? Вот это поздравляю! – Лука силился изобразить радость. – Надеюсь, жених хороший? Правильно, вообще-то нечего молодым здесь делать. Завод еще когда достроят!

– А вы… то есть ты… думаешь, станет лучше, когда достроят?

– Работа появится. Сейчас-то что? Своим хозяйством многие кормятся, деньги имеют только с того, что у дороги продали или на рынке в Вешненском. У стариков пенсия с колхозных времен. Андрей где-то в столице халтурит, оттого и машина есть, Радлов вон предприниматель, мне тоже повезло с ремеслом, да только не все так умеют. Выживают больше, чем живут. Вообще-то молодец, что уезжаешь.

– Спасибо. Только… мне нужно признаться, – она явно нервничала, заикалась, не могла разродиться чем-то важным и для нее болезненным. Облизала пересохшие губы, отвела стыдливый взгляд в сторону и наконец решилась: – Два месяца назад Лизину могилу разворотили, помнишь? Это я место указала, они бы сами не нашли, ни за что не нашли бы!

– Шалый – человек страшный, если он тебя заставил…

– Не заставил. Я сама хотела. И… гадостей им насоветовала… чтоб на могиле учинить. Прости меня, а?

– В новую жизнь с чистой совестью? – догадался обувщик. – Ты к Тамаре иди за прощением, не ко мне.

– Да ходила я! И не смогла. Такой был порыв, знаешь, покаяться, я в дождь к ней прибежала, в дверь стучу, стучу, а сама как в лихорадке вся, и слова аж с губ слетают: «Это я! Я натворила! Я виновата!». Потом дверь открылась, смотрю – у Томы лицо серое, неживое. Я и убежала.

– Вот оно что, – рассеянно отозвался Лука. – История с осквернением забылась уже, может, ты и правильно сделала, что убежала.

– Так ты… вы… простите?

– Прощаю, Ир, прощаю. Езжай спокойно, – он миролюбиво погладил женщину по плечу, подмигнул ей на удачу (получилось не очень хорошо – все лицо по болезни съехало в сторону закрытого глаза) и ускорил шаг.

Дома было грязно и тускло, будто не живут здесь вовсе. Илья безучастно смотрел в окошко омертвелыми глазами, а сквозь эту стеклянную омертвелость просачивалась какая-то неизбывная и самим обладателем непризнанная печаль. Есть он отказался.

3

Через пару дней с горем пополам собрали деньги – скидывались крайне неохотно, благо, средство нашлось не слишком дорогое, иначе вовсе бы никто ничего не дал, несмотря на уговоры и жизненную необходимость. Андрей купил в Городе канистру протравителя, Радлов с Матвеем развели его с водой в нужных пропорциях, разлили по пульверизаторам и распылили на общем поле – почти сутки потратили. Остальные жители обрабатывали свои участки, поскольку трипс принялся даже за капусту и картофельную ботву, хотя ничего из этого не входило в его основной рацион – складывалось впечатление, будто насекомые отыгрывались за те годы, что их исправно уничтожали птицы.

И вроде бы помогло, жучки и личинки постепенно опадали на землю мертвыми чешуйками, да только ночью кто-то поджог поле. Химический состав, которым опрыскивали растения, оказался довольно горючим, так что вспыхнул мгновенно – пшеница выгорела дотла, на участках с общим картофелем огонь спалил почти половину кустов. К утру пожарище потушили, протянув шланг от озера, и начали спешно выкапывать картошку, у которой погорела ботва. Вся она была недозревшая, часть превратилась в угольки от высокой температуры, часть запеклась прямо в грунте.

Пьянчугу, предлагавшего учинить поджог, отыскать нигде не удалось. Впрочем, через неделю он сам нашелся – всплыл в том месте, где река впадала в озеро, синий и раздутый, словно пузырь. По этому поводу приезжал областной следователь с нарядом полиции, что-то разбирали, что-то вынюхивали, даже Шалого повязали (да и как не повязать, коли он сидевший?). Впоследствии, правда, несколько человек подтвердили, что Бориска с момента собрания в амбаре вплоть до самого обнаружения утопленника пил, не просыхая, и из избы своей наружу не показывался, так что задержанного пришлось отпустить. Тело забрали в Вешненское, в специальный морг, пояснили, как и когда его следует забрать для похорон, но никто не забрал и не похоронил – местные почему-то не очень о нем горевали.

Не найдя, кого еще можно задержать, следователь в документах указал, что пострадавший утонул сам, и уехал несолоно хлебавши. Правда, на утопленнике дощечка болталась, раскисшая от воды, вся в тине, с надписью, выцарапанной по дереву кривыми буквами: «Вредитель», но дощечку решили к делу не приобщать совсем – так, пьяный человек баловался да накарябал сдуру, да на шею себе повесил и случайно в озере утоп. С пьяного и не такое станется.

 

Глава семнадцатая. Осень

После отъезда полиции в селении довольно долго обсуждали смерть несчастного пьянчужки. Устраивая семейный ужин или лениво прохаживаясь по соседским домам, жители гадали, кто же все-таки мог его убить. Одни настаивали, что это Бориска Шалый – делал вид, будто пьет, не просыхая, чтобы обвинения избежать, а сам выбрался незаметно из своей покореженной избы да поквитался с товарищем за какие-нибудь пьяные обиды; а если и не Шалый, так наверняка кто-то из его соратников – ходит ведь с ним один, рябой да угрюмый, такому убить ничего не стоит. Другие сваливали вину на рабочих – мужичонка, мол, пошел с ними скандалить да получил по заслугам: тюкнули его по дурной голове, табличку к шее прицепили для отвода глаз и в озеро бросили. Хотя табличка многих смущала, все же надпись явно указывала на то, что беднягу вроде как за поджог наказали. Выходило, что преступление мог совершить и не Бориска, и даже не рабочие (оно им вообще зачем?), а кто-то из своих, тех, кого в деревне уважали и ни за что бы не выдали. Мало ли, разозлился человек да от злости случайно вредителя прибил, потом испугался и тело в воду скинул, чтоб не нашли – тот же Радлов, например, мог силищу свою неуемную не рассчитать. Впрочем, мысль о том, что приходится жить бок о бок с убийцей, никого не волновала – мужичонка-то дрянной был, поступком своим обрек деревню на многие беды, так что втайне ему каждый успел смерти пожелать, пока тело не всплыло. Да и когда всплыло, никто о нем слова доброго не сказал – не принято, конечно, плохо говорить о покойниках, но тут люди особо не сдерживались.

Также обсуждали и областного следователя – в основном потешались, как он из-за очевидного нежелания работать дощечку с надписью обратно в озеро бросил да сделал вид, будто ее вовсе не существовало. Прозвали следователя «грозой деревяшек», даже по соседним деревням растрезвонили про этот случай, но вскоре все утихло – историю перетерли языками до такой степени, что она сделалась пресной.

Незрелый картофель, который раньше срока выкопали с пепелища, кучей сложили в амбаре да накрыли сверху брезентом, чтобы влага не просочилась – зеленые клубни очень уж легко гниют, им влага губительна. Затем скосили всю траву, какую сумели найти, и сделали еще три стога сена – сено хоть и никакое, а на худой конец коров можно и им накормить, авось, не подохнут.

Пшеница сохранилась только на участке Радлова – порченая, блеклая, местами сильно обглоданная насекомыми, местами вовсе пустоцветная, но все же вполне пригодная на корм скоту. Поразмыслив немного и произведя кое-какие расчеты, Петр треть зерна отдал на общие нужды – получилось без малого три мешка. Их тоже отнесли в амбар, хотя особенной признательности никто не выразил – большинство жителей приняли пожертвование прохладно, словно оно и так им полагалось, некоторые и вовсе обозлились, мол, такой весь из себя богач, счет в банке имеет где-то в Городе, самый хороший дом себе приобрел, а зерна всего лишь треть отсыпал. Петр на подобные возгласы внимания не обращал – делился он для успокоения совести, а не ради всеобщего обожания, причем делился так, чтобы самому затруднений не испытывать.

Август выдался дождливым, потому оставшуюся картошку собирали, стоя по колено в грязи и воде. Трудиться приходилось с раннего утра и до самой ночи, так что у Луки скопилось множество срочных заказов – в промокшей обуви целый день в поле не простоишь, можно и простуду подхватить. Всю мастерскую местного обувщика завалили рабочими берцами из свиной кожи да сапогами с высоким голенищем – где-то подметки болтались, где-то подошвы промокали. Чинил он на сей раз бесплатно, из жалости к односельчанам – все ведь на бесполезный протравитель потратились, а зима ожидалась тяжелая, деньги могут понадобиться, чтобы еды купить, и так некоторые семьи едва концы с концами сводят.

Впрочем, за свою добродетель Лука получил определенную выгоду: Андрей из благодарности вызвался каждое утро отвозить его сына в реабилитационный центр и вечером забирать обратно, дабы тот не сидел безвылазно среди полубезумных стариков. Память у Ильи от занятий в центре, увы, нисколько не улучшилась, зато говорить он начал гораздо более внятно и осмысленно.

К началу осени задняя часть амбара заполнилась скудными запасами, а дожди зарядили еще сильнее, чем в августе – все селение от них насквозь вымокло, в нескольких домах даже фундамент от сырости подгнил.

В сентябре провожали Ирину, которая решилась наконец перебраться в Город к своему неназванному жениху. Злые языки вообще распускали слухи, что никакого жениха нет, раз он ни разу не появлялся на виду у деревенских, однако женщина уезжала радостная, преисполненная всяческих надежд на благополучное будущее и обещала забрать к себе мать и обеих сестер – значит, точно знала, что сможет в столице обустроиться, а без удачного замужества это практически невозможно. Провожали ее скромно, без пышного застолья, но поздравляли все – и злые языки, хотя сквозь зубы, да поздравляли (Инна Колотова, к примеру, желала счастья таким ледяным тоном, будто под счастьем у нее смерть подразумевалась). Правда, Шалый сестру отпускать не хотел и перед самым отправление поезда попытался учинить погром, но его свои же собутыльники усмирили, так что обошлось без происшествий.

Между тем продолжалось строительство завода. Еще во время сбора урожая в поселок пригнали новую строительную технику и несколько грузовиков с необходимыми материалами: бетонными блоками, листовым металлом для обшивки и массивными округлыми секциями для возведения дымовых труб. Чуть позже грузовым поездом доставили производственные механизмы: светло-серые стальные сгустители, представляющие собой широкие, сужающиеся книзу конусы выше человеческого роста, винтовой сепаратор, будто собранный из множества гигантских буров разного размера, флотационную машину в виде скошенного параллелепипеда необъятных размеров, выкрашенного в рыжий и серый цвета, и еще кучу разнообразного вспомогательного оборудования.

С появлением новой техники работы ускорились – жуткие машины одну за другой возводили стены, перелопачивали землю, вдалбливали в нее каменные столбы и пики, устанавливали уродливые станки, так что уже к концу октября на берегу озера выросло огромное причудливое здание – Шонкарский медеплавильный завод имени Мелехина. Кто такой этот Мелехин, никто толком не знал, но в газетах предприятие иначе и не называли – так, по крайней мере, всем Радлов рассказывал.

Туловище завода было темно-серым, весь его первый ярус обтянули какими-то трубками и шлангами – выглядело это так, словно в сердцевину старой горы сбросили угловатого исполина, стреножили его и, чтобы не сбежал, снизу обвязали веригами. Оконца виднелись только на уровне второго этажа, узенькие и мутные, как подслеповатые глазки.

Из крыши здания произрастали три дымовые трубы кирпичного цвета. Оголовье у всех труб было непроглядно-черным, будто на их верхушки натянули похоронные платки. Вокруг завода всюду топорщились крошечные оранжевые будки, обтянутые крашеным гофрометаллом. По земле до самого месторождения, огибая радловский дом, тянулись колеи для вагонеток и ветвистые, спутанные между собой вертикальные трубы, как панцирем покрытые плетеной медной сеткой. Территорию обнесли бетонным забором с колючей проволокой сверху – правда, проволока эта почти сразу в некоторых местах провисла и ночами болталась на ветру, производя скрипучие, пугающие звуки.

Сразу после завершения стройки рабочие, которые были на ней заняты, бесследно исчезли – вроде бы разъехались, вот только никто не видел ни того, как они собирали вещи, ни того, как садились на поезд, да и поезда в день их исчезновения по расписанию не было. Тенями сновали они по дну котлована, тенями же и растворились, когда в них пропала надобность. В рабочем поселке остались только горнодобытчики, извлекающие руду из карьера, и их семьи. Вялый быт, налаженный среди бараков, после уменьшения количества тамошних жителей нисколько не изменился – как прежде, между неказистыми времянками бегали угрюмые, плохо одетые дети с бессмысленными лицами, расхаживали неприбранные женщины, к которым по вечерам присоединялись их отдыхающие после трудовой смены подвыпившие мужья, и жизнь текла своим чередом, серая жизнь людей, не приросших ни к какой почве…

В ноябре ударили морозы – река встала, озеро мгновенно покрылось толстой ледяной коркой, хлипкие деревца сморщились и покрылись белыми слезинками инея. А в первых числах холодного и заснеженного декабря из заводских труб повалил угольно-черный, плотный, зловонный дым. Он застилал собою тусклое зимнее солнце, смешивался со снегом, делая его грязно-серым, и превращал небо над селением в какую-то мутную, снежно-пепельную кутерьму.

 

Глава восемнадцатая. Мор

1

Двадцатого декабря дед Матвей проснулся довольно рано – за окном стояла беспросветная зимняя тьма. Пошарив рукой по столу, придвинутому к койке, он отыскал лампу и включил ее – прозвучал натуженный щелчок, лампа медленно, с едва слышным треском разгорелась. Свет вырвал из сгустившегося в комнате сумрака участок окна, покрытый затейливыми морозными узорами, потрескавшийся потолок в желтых разводах (от влаги, которая летом накапала с чердака и, испарившись, оставила свой отпечаток) и стену, плотно завешенную допотопным, запыленным ковром. Вообще стены в доме были бревенчатые и изнутри ничем не обшитые, так что в стыках бревен беспрепятственно селилась плесень и вязали свои липкие полотна мелкие паучки. Паучков старик никогда не трогал – к несчастью ли их давить или к дождю, неважно, и так и так ведь худо.

Проморгавшись и прогнав остатки сна, Матвей потянулся всем телом, размял отекшие руки и ноги, ощутил ноющую боль в колене и понял, что еще жив. Каждое утро думал он о том, что еще жив, и неизменно этой мысли радовался. «Старость все же, – рассуждал Матвей. – Грех не радоваться, коли жив».

Затем он поднялся на ноги, нехотя проглотил две картошины, оставшиеся от вчерашнего ужина, оделся и спустился в погреб. Погреб был тесный, ветхий и неприбранный – в дальнем углу с месяц уже валялась дохлая крыса, вся в инее, с заледеневшими глазками; в теплое время она подъедала хлеб и деревянные ножки, на которых были установлены полочки, а с наступлением холодов умерла. Убрать ее как-то руки не доходили – тельце не разлагается, может и до весны пролежать. Содержимое полок Матвею пришлось проверять на ощупь – здесь все было понатыкано одно на другое, старик из-за сильной дальнозоркости в столь малом помещении разглядеть ничего почти не мог. Он наткнулся на две пустые банки и еще третью, в которой лежало что-то заплесневелое и потому непригодное. «Ага», – озадаченно протянул старик, потоптался немного на месте, потом шагнул в сторону дальнего угла, чуть не наступив на несчастную крысу, залез рукой в щель между стеллажом и стенкой, вытащил оттуда пачку мелких купюр и пересчитал – вышло что-то около полутора тысяч. Прикинув, что пенсии ждать еще неделю, дед с удрученным видом вернулся в комнатку и сел у окна для того, чтобы встретить зарю – это было его обычным развлечением.

Когда ночную мглу прорезали первые лучи солнца, он взял небольшое ведерко и отправился в амбар. В деревне так сложилось, что из общих запасов любой житель мог брать столько, сколько нужно – урожай в прошлые годы собирали гораздо больше, и всем хватало. Теперь же каждый тянул одеяло на себя, потому амбар оскудевал с ужасающей скоростью.

На улице мело, ветер поднимал с земли колючие вихри, заставлял их пускаться в круговой пляс, а потом с силой разбрасывал по сторонам, наметая таким образом целые снежные гребни. Матвей вжал голову в плечи и попытался ускорить шаг, но не сумел – хромота не позволила.

У западной расщелины он засмотрелся на неровную гряду отвалов пустой породы – всего их было три, один вырос еще в конце мая, а два других вздыбились за последний месяц. Поначалу склоны их были словно сажей покрыты – черные с каким-то смолянистым блеском. Чуть позже отвалы занесло снегом, вот только белыми они не стали – снег, выпавший на отработанную породу, тут же побурел, а дня через три вовсе растаял, превратившись в неприятно пахнущую кашицу. Во время следующего снегопада история повторилась, и теперь все три громады стояли бурые и мокрые, с темными залысинами на вершинах.

Из труб завода валил дым, будто от лесного пожарища, в воздухе расплывалось серое марево, источающее кислый, удушливый запах – не слишком, впрочем, сильный, так что если не принюхиваться, особых неудобств местным жителям от него не было.

На подходе к амбару Матвей встретил Шалого вместе с его рябым товарищем. Они тащили по снегу джутовый мешок, наполовину заполненный картошкой – килограмм на тридцать, наверное, набрали.

– А вы чего это? – недовольно спросил Матвей. – В августе-то не работали совсем!

– И что нам теперь, с голоду помирать? – огрызнулся Шалый.

– Синьку-то находите где-то, и еду б нашли.

– Дед, не мешай, а! – с явной угрозой в голосе сказал Бориска, потом бросил свой край ноши и толкнул старика в плечо – не сильно, больше чтоб напугать, но тот все равно от неожиданности уронил ведро да сел в сугроб. Шалый вроде как замешкался, поскольку не рассчитывал никого свалить с ног, но тут же напустил на себя грозный вид и добавил: – В следующий раз в озере всплывешь!

Матвей громко расхохотался и, давясь смехом, произнес:

– Во дурак! В озере-то лед толщиной в полметра, как топить будете? Али до весны пощадите?

Тогда свой край мешка бросил и рябой – подскочил к съежившемуся от холода старику со сжатыми кулаками, оскалился на него и хрипло, по-змеиному прошипел, будто ему злоба голосовые связки сдавила:

– Ты че, старый хер, бесстрашный?

Матвей прекратил смеяться, осмотрел обидчика с ног до головы и спокойно ответил:

– Старый же, потому и бесстрашный.

Рябой замахнулся для удара, но Бориска резко потянул его за рукав, указывая на мешок. Не говоря ни слова, они схватились за завязанную горловину и потащили свою ношу прочь.

Матвей вылез из сугроба, отряхнулся, открыл амбарные ворота и вошел внутрь. Воздух в помещении стоял холодный, но не такой колючий, как на улице, и старик освободил горло от одежды. В амбаре царила страшная, угрюмая пустота, словно все его содержимое выели какие-то неведомые паразиты: радловская пшеница закончилась, сена стоял лишь один посеревший от мороза стог; картошки, собранной в августе, осталось два мешка, оба развязанные и уже начатые. Почти нетронутой была только куча зеленой картошки под отрезом брезента – никому не хотелось брать незрелое, а если и брали, так переваривали в труху, чтобы не отравиться. Матвей стянул с нее брезент и принялся набирать зеленые клубни – он по старости вкус ощущал плохо, и еду в себя заталкивал по необходимости, а не из-за желания, потому рассудил, что запросто обойдется и переваренной, молодым больше достанется.

Верхний слой картошки задубел от мороза, старик отбросил несколько совсем уж никудышных клубней, залез в сердцевину кучи и вдруг наткнулся на что-то противоестественно теплое и мягкое. Тут же вытащил руку и увидел на своих пальцах толстый слой липкой, сгнившей до черноты трухи. «Беда», – подумал дед Матвей и в беспамятстве стал разгребать необъятную кучу, пока наконец полностью не разворотил ее внутренности и не подтвердил свои опасения – там, под отвердевшим слоем, принявшим на себя весь удар холодов, сохранялись тепло и влага, предоставляя все условия для размножения бактерий, которые со временем перемололи весь урожай с пепелища в бесформенную вязкую массу.

Протерев руки первой попавшейся тряпкой, старик подумал немного, прохаживаясь по амбару взад-вперед, и направился к Радлову – без этой прогнившей груды зеленого картофеля не перезимовать никак, авось, Петр поможет. Конечно, в селении у каждого имелся свой участок и свои запасы в погребах, да только они тоже оскудевали, кто-то уже и скотину резать начал – Матвей краем уха слышал, что в семье уехавшей Ирины недавно корову прирезали, хотя корова та была молочной породы и держали ее вовсе не на убой. Мать с сестрами почему-то уверили себя, что Ира им из Города помощь будет присылать, и к зиме подготовились не слишком основательно. Но Ира ничего не присылала и не звонила (столбы с протянутой по ним линией в деревне были, хоть и покосившиеся, так что в паре домов даже телефонный аппарат стоял), вот и пришлось в спешке заготавливать мясо.

Радлов встретил гостя с хмурым видом – не потому, что вообще не любил, когда к нему приходили деревенские, а просто бессонница вымотала его окончательно, доведя до того беспросветного состояния, когда начинаешь сон с явью путать.

– Это ты, Матвей, – сказал он с непонятной грустью в голосе, словно кого другого ждал. – Проходи на кухню сразу, в комнатах… в общем… беспорядок там.

Старик послушно пролез под лестницей, вошел в тесную кухоньку, заставленную посудой, и сел за стол, на самый краешек табурета. Напротив него оказалось оконце, прорубленное почти у пола – дед сидел, бессмысленно разглядывал заснеженную землю сквозь запотевшее стекло и в какой-то момент поймал себя на мысли, что с таким оконцем помещение похоже на гроб.

– Странно вы окно-то поставили, – заметил он, как только хозяин уселся рядом. – Чего низко так?

– Там раньше хотели что-то вроде холодильника прорубить, ну знаешь, чтоб в погреб не бегать каждый раз. А потом плюнули да окно сделали, чтоб хоть как-то свет шел. Это проще было, чем стену ломать.

– И то верно, – протянул Матвей, потом тяжело вздохнул и хотел озвучить свою просьбу, но вдруг вспомнил утренние свои злоключения: – Я, представляешь, в амбар ходил, глядь, а там Шалый с собутыльником своим оставшимся картошку тащат. И много так, в мешок-то, поди, килограмм пятьдесят сложить можно, а у них полмешка, ага. Не работали ведь, паразиты!

– Сходить бы да отобрать, – произнес Радлов с такой невозможной усталостью, что было ясно – сам он никуда не пойдет, сил нет. – Они же, суки, на продажу тащат, не себе. Еда им ни к чему – водкой сыты. Хотя, конечно, ту парашу, что им в Вешненском продают, и водкой не назовешь. Так, дешевое пойло… и как только не подохли еще от него.

– Я и не знал, что на продажу, – сказал старик озадаченно. – Это совсем никуда не годится…

– Да ведь каждый год таскают. Никому ж дела не было. У нас как? Когда амбар до краев забит, у нас у всех добрая душа сразу – берите, мол, не жалко, хоть пропойцы, хоть кто!

– Замок бы повесить, – задумчиво сказал Матвей, потом вдруг запаниковал, начал безотчетно шарить руками по своей одежде и воскликнул: – Ох, ты ж! Ведро-то я там оставил. Ну, память с годами стала – ни черта не упомню!

– Не переживай. Вряд ли его кто утащит.

Старик издал короткий смешок, улыбнулся и заявил с какой-то неуместной гордостью:

– Наши-то? Наши все утащат, что плохо лежит! Слушай, Петр, я думал… – Матвей вдруг оробел и не договорил.

– Ну? – требовательно, повысив голос, спросил Радлов.

– Думал помощи у тебя попросить. Для поселка, ужо ведь зерно твое кончилось. И не одно зерно – картофель, на черный день отложенный, подчистую сгнил.

– И что же я должен предоставить, для поселка-то? – поинтересовался Петр язвительно. – Зерно все мое. Свиней я чем кормить стану? Они, знаешь, святой дух у меня не переваривают как-то.

– Ты обиду, что ль, затаил какую? – догадался Матвей.

– И обиду тоже. По осени-то все на меня обозлились! Я, видите ли, жадный, не все свои запасы на общее благо отдал! И с заводом тоже! Вот как дым повалил из труб, так на меня все коситься и начали, будто я виноват. А как же я могу быть виноват, коли завод давным-давно мне не принадлежит?

– Ведь не все так в селении думают. Да и чего злобу-то на людей таить?

– Да и не в одной злобе дело, Матвей. Я вот сейчас зерно отдам – и что? И ага, как ты любишь говорить!

– Чего… ага? – не понял старик.

– А вот смотри, чего. У меня в этом году и свиней, и корма для них мало получилось. Да только выяснилось, что неурожай-то везде был – то ли наши птички всю округу спасали, то ли просто лето неудачное вышло. Так я теперь каждую свинку могу втридорога продать, уже вон часть на прошлой неделе продал, на окраине Города рынок есть хороший.

– Втридорога? – Матвей уставился на хозяина дома осуждающим и одновременно удивленным взглядом. – Сам говоришь, голод везде. Разве можно на людском горе зарабатывать?

– А ты меня не осуждай! Для своих – всегда пожалуйста! Я и по осени бесплатно помог. А это – чужие люди, мне с ними под одной крышей не жить, и интерес у меня к ним только денежный. Поголовье-то нынче маленькое, так мне главное, чтобы убытков не было никаких, – Петр остановился, перевел дух и продолжил спокойнее: – И вот отдаю я зерно в поселок. Чем мне свиней кормить? Или мне тех, которые весу не набрали, прямо сейчас за бесценок отдать? Нет, Матвей, так дела не делаются.

– Сам ведь сказал, для своих, мол, всегда пожалуйста, – заметил старик. – А помочь отказываешься.

– Они мне не свои больше. Не ровен час, припрутся из-за завода весь мой дом по кирпичикам разбирать, – Радлов на мгновение сделался мрачным, как туча, потом лицо его постепенно просветлело, и он миролюбиво добавил: – Тебе вот запросто могу помочь.

– У меня ж ни коровы, ничего…

– И мяса, и картошки дам, не переживай! В погребе сало лежит, засол хороший, крепкий. Часть поросенка замороженная, там и кости на суп, и потушить есть что. Новый год ведь скоро, хоть отметишь по-человечески. Недавно Лука приходил, я и ему целый мешок припасов отдал. А этим… – лицо Петра скривилось то ли от брезгливости, то ли от гнева, то ли разом и от того, и от другого, и он закончил почти криком: – …ни черта не дам!

– Разве Лука тоже бедствует? У него вроде как деньги отложены…

– А на что же он жил, пока всем в деревне обувь чинил бесплатно? И еще сына возил на реабилитацию, тоже ведь платить надо было. Ну Илья хоть говорить стал вразумительно, и то хорошо. Но деньги, я думаю, Лука извел все.

– Зайду к нему, пожалуй, на днях, проведаю, – тут Матвей обернулся в сторону выхода с кухни и спросил: – Слушай, а жена твоя где? Чего-то не вышла к нам…

– Тома у матери своей. Уговорила ее наконец дом прибрать, а то Инка нас не пускает обычно, все визжит, будто мы ее выселить хотим.

– Ну, старость – дело такое, ага, – произнес Матвей с нотками грусти. – Я вот доволен, что сам пока в трезвом уме живу. А дальше поглядим, как сложится, никто ведь не застрахован.

– Да просто вредная старуха, даже не оправдывай! Вон чего летом в амбаре устроила! Помнишь?

– Помню, конечно. Скандал небольшой вышел, – старик растерянно улыбнулся, не зная, что еще сказать. – Раз уж я зашел… ты же на заводе управляющим значишься?

Радлов отчего-то побледнел, склонился ближе к собеседнику и хотел ответить утвердительно, но не смог – губы его разомкнулись, кончик сухого языка оттолкнулся с силой от верхнего ряда крупных зубов, изъеденных зубным камнем, но никакой звук не родился, только воздух вышел. Тогда он просто кивнул головой и, громко кашлянув, прочистил горло.

– А чего там, на заводе, происходит? – продолжал старик, не замечая странной реакции Петра. – Дым, я гляжу, валит…

– Ничего особенного, – начал объяснять Радлов сдавленным голосом. – Медь из руды извлекают.

– Сложный, поди, процесс. Ты-то сам там чем занимаешься?

– Да больше отчеты пишу, когда уведомления из Города приходят, дирекция-то так и не появилась. А на самом заводе… – Петр замер. Некоторое время он смотрел на своего гостя, не мигая, словно от страха оцепенел и пошевелиться не мог, потом обмяк и на одном выдохе закончил, проглотив все паузы между словами: – На самом заводе механизмы проверяю, чтобы работали исправно.

– Темнишь ты чего-то, – сказал Матвей, пытливо уставившись на Радлова.

Радлов сидел за столом немой глыбой и молчал.

* * *

Сало и часть поросенка, которыми расщедрился Петр, старик отнес матери Иры, а себе только картошку оставил.

Через два дня он вновь устроил общее собрание. На сей раз обошлось без споров и пререканий, поскольку в амбаре стоял жуткий холод и все торопились по домам. Решили скинуться кто сколько может да закупить в соседних деревнях провизии. Но в Вешненском продавали только хлеб и алкоголь, в шахтерском городке торговля не велась, и вообще весь городок словно вымер – по улицам сновали какие-то одинокие люди-тени, некоторые дома стояли заброшенные, из всех закоулков щерилась осязаемая, зернистая тьма, – а в старообрядческом поселении помогать отказались даже за деньги. В итоге Андрей с Матвеем съездили в Город и купили там комбикорм для скотины, а также по два мешка манной и гречневой крупы, на каши – получилось довольно дорого, но месяц протянуть можно было.

Тридцать первого справляли Новый год – все порознь, по своим домам. Сразу после полуночи с неба посыпался черный снег и к утру укрыл поселок пушистой угольной крошкой. Впрочем, он почти сразу растаял, несмотря на морозы, и оставил на земле смолистые пятна. Затем вся смоль впиталась в грунт, и со следующим снегопадом деревня вновь потонула в белом море, из которого торчали разве что мачты дымовых труб и три грязно-бурых, пугающих отвала.

2

В январе все стало хуже некуда. Через некоторое время после новогодних праздников с голоду подохла первая корова из тех, что не успели прирезать – издала истошное «му», полное того первобытного ужаса, который охватывает всякое хоть сколько-нибудь разумное существо перед смертью, рухнула наземь да испустила дух. И, словно по команде, начался падеж скота – комбикорм, закупленный в столице, расходовали крайне экономно, животные от недоедания чем-то заболели да принялись один за другим умирать. Жители пытались заготовить из них мясо, но оно было заражено той же болезнью, от которой погибала скотина, так что все смельчаки, рискнувшие попробовать падаль, потравились – благо, не до смерти. В итоге все массивные говяжьи туши вывезли за пределы горы, на пустырь, и сожгли.

Исчерпав все средства к существованию, деревенские повадились ходить к Радлову – тот неохотно, но что-то давал, кому свинину, кому хлеб, кому сало. Только за эту ограниченную, строго выверенную да рассчитанную помощь невзлюбили его пуще прежнего. При встрече, конечно, все лепетали:

– Ой, спасибо, Петр Александрович, что бы мы без вас делали!

А за глаза неизменно начиналось:

– Ишь ты, барин какой! Хочет, чтоб мы к нему на поклон бегали!

Потом даже подворовывать начали – то поросенка стащат, то мешок крупы. Радлов, конечно, возмущался, но никаких действий для защиты своего имущества не предпринимал. Вообще после того, как из труб дым повалил, он ходил какой-то потерянный, вечно в своих мыслях – не до имущества ему было, одним словом.

В конце января селение заметно опустело, все, кто мог, разъехались: одни решили перезимовать у родственников, другие потянулись на заработки в Город, как, например, Андрей, а особо отчаянные побросали дома, заколотили окна фанерой и отправились на поиски лучшей жизни. В деревне остались только глубокие старики, пьяницы и те жители, которые не могли никуда уехать – обнищавший Лука, у которого из близких только больной сын остался, Радлов, не имевший возможности покинуть место управляющего, и еще несколько человек.

Мать Ирины тоже очень хотела перевезти дочерей куда-нибудь подальше, но никаких средств для этого не имела. В отчаянии написала она Ире, чтобы та приютила их у себя, поскольку в деревне до лета им никак не дотянуть. Пока шло письмо, одна из сестер скоропостижно скончалась – иммунитет от голода сделался совсем слабенький, так что женщину обычный грипп за неделю в могилу свел. После похорон от Ирины пришли деньги – без письма, без ответа, даже без записочки в пару строк, просто деньги. Много. На них ее мать установила памятник, закупилась в городе едой да лекарствами и стала опекать третью дочь.

А в феврале, как и в прошлом году, вдруг раньше срока сошел снег, превратившись все в ту же зловонную бурую кашицу.

3

Десятого февраля, в пасмурный холодный день, Радлов решил проведать Луку. Сидели в мастерской – Лука, нацепив на самый кончик носа очки, рассматривал какой-то рваный сапог, Радлов устроился поодаль на стуле, угрюмо уставившись в пол. Илья к ним не вышел.

Петр принес несколько пачек перловки, пару килограммов картошки и немного денег – все это скопом валялось в прихожей.

– Ты уж прости, – говорил Петр виновато. – Я бы и больше принес, правда, но с хозяйством совсем беда. Свиней-то подворовывали всю зиму, часть я сам раздал. А недели две назад у меня в Городе купили последних поросят, там всего-то три штуки их было, и теперь вот сижу, кукую.

– Да ты зачем оправдываешься-то? – Лука удивленно посмотрел на друга поверх очков. – Я тебе за любую помощь благодарен. Только неужели дела настолько плохи?

– Получается, плохи, – ответил Радлов и с минуту сидел молча. Губы его при этом чуть заметно шевелились, так что было ясно, что он беззвучно бубнит себе под нос какие-то цифры. Закончив с расчетами, он пояснил: – Сейчас остался один заводской оклад, я все же управляющим числюсь, и платят исправно. Но со свиньями как я ни старался, а все равно в убыток ушел.

– И много на заводе дают? – спросил Лука. Потом сделал несколько стежков на подошве сапога, отложил его в сторону, снял очки и наконец полностью сосредоточился на разговоре.

– Да как сказать. По здешним меркам, пожалуй, много, хотя я привык больше зарабатывать на тех же свиньях.

– Мне бы оклад совсем не помешал, – мечтательно произнес обувщик. – Я ведь думал, завод когда выстроят – рабочие места появятся. А в итоге из деревенских и не взяли никого… не знаешь, почему?

Петр замялся, сцепил руки в замок и начал судорожно ворочать языком, пытаясь на ходу сочинить ответ, но ничего, кроме невозможно растянутого «э», не вышло.

– Не знаешь, – заключил Лука. – Вообще странно все с этим заводом… вон на улице мороз, а земля такая чудовищно голая. По-моему, даже в прошлом году снег позже оттаял.

– Так в прошлом году совсем другое было! Тогда теплотрассу проверяли, которая от реки тянется, и пустили по ней избыточное тепло. А нынче у нас что-то вроде химической весны получилось.

– Это что такое?

– Снег от химических реакций тает. Знаешь, в Городе иногда специально дороги чем-то таким посыпают, ну вроде как чистят. У нас же всякая дрянь из дымовых труб в воздухе скопилась. Вместе с осадками она попадает на землю, окисляется от времени или еще что и дает такой эффект. В химии-то я не очень силен, точнее не объясню, – Петр вдруг замолчал и принюхался. – Слушай, а что у тебя за запах в доме? Пропитка какая-то для обуви?

– Не знаю, может, с улицы натянуло.

– Нет, от завода другая вонь, а у тебя как тухлой тряпкой помыли. Не сильно, но ты бы проветрил.

Лука поднялся со своего места, раскрыл одну створку окна, запустив в помещение морозный воздух, и задумчиво произнес:

– Наверное, в подполе что-то пропало, – потом замер на мгновение, как бы переваривая информацию, и спросил: – Скажи, а вот от гриппа люди умирают… это тоже из-за химии?

– Думаю, тут больше голод повлиял – в организме не остается сил, чтоб с болезнью совладать. Ну и, конечно, отсутствие денег на лекарства не последнюю роль сыграло. Это ты про Дарью, что ли, вспомнил? Про Иришкину сестру?

– И про нее тоже, – уклончиво ответил Лука. – Ты на похоронах был?

– Нет. Я как-то… после Лизы похорон избегаю. Не хочу смотреть, как гроб вниз опускают.

– А я был, хотя мы вроде и не очень общались. Мать их, конечно, очень переживает. Считай, Ира уехала, да еще так уехала, что от нее ни слуху, ни духу, Дашка вон померла, – тяжело вздохнул и продолжил: – Одна Маша у нее под боком осталась. Она, наверное, ее сейчас с горя заботой задушит.

– Не повезло девке, – Радлов горько усмехнулся. – Еще ведь кто-то умер, кажется?

– Да, верно. Старик с окраины, тезка твой. Он совсем особняком держался, даже не разговаривал ни с кем. Родня его тут бросила, так он с тех самых пор ходил как не в себе, а под конец вовсе рассудка лишился. Пел там что-то у себя в доме да по стенам стучал беспрестанно.

– Его тоже грипп свалил?

– Может, и грипп. А может, от старости или по другой какой-нибудь болезни. Он у порога несколько дней мертвым провалялся, тело-то замерзло совсем, в ледышку обратилось. Если б не почтальон, до весны бы не узнали. Мы его с Матвеем вдвоем хоронили, без панихиды. Так, чуть-чуть помянули, все равно бы никто не пришел больше, соседи-то его ненавидели.

– Я гляжу, дед Матвей вообще деятельный мужик. На вид дряхлый такой, хромает постоянно, а тут то собрание устроит, то ко мне придет зерно просить для селения, то в Город поедет за комбикормом. Если подумать, без него многие и зиму бы не пережили.

– Он по молодости много где поездил, говорят, целые деревни поднимал. Так что у него за плечами опыта вагон, – Лука выдержал небольшую паузу. – Илюша ведь у меня тоже переболел.

– Ты его побереги, грипп в этом году страшный.

– Да уже на поправку пошел. Позавчера очень плохо было, конечно. К вечеру температура поднялась под сорок, я его раскрыл, уксусом растер всего, а сам думаю – ну как жар сбить, за что хвататься? Кинулся к Инне, чтоб посидела, пока я в аптеку бегаю, но она не открыла. Пришлось так – подождал, пока чуть полегче станет, да помчался в Вешненское за лекарствами. И ведь со всех ног рванул! С молодости так не бегал, – Лука издал самодовольный смешок и не без гордости добавил: – За полтора часа управился!

– Ого! Тут пешком-то все три надо.

– Думал, задохнусь по дороге. Ну а уж когда вернулся, смотрю – Илья лежит мокрый весь от пота и спит. Лоб трогаю – холодный. Получается, лихорадка прошла, лекарства не понадобились даже. А вчера и сегодня температура нормальная, сам бодрый. Не ест только, но это от слабости. Так что, думаю, миновала нас болезнь.

– Ну и слава богу, что миновала. Если что – ты к нам забегай, у нас всегда полный запас, и жаропонижающее есть, и против вирусов таблетки какие-то лежат вроде…

Оба почему-то вдруг замолчали. Петр прислушивался к тишине, наполнявшей комнату – сквозь нее изредка пробивалось тихое шуршание откуда-то из-под пола и совсем издалека, едва слышно, доносился мерный грохот со стороны завода. Лука погрузился в свои невеселые мысли, уголок его косого от болезненной ухмылки рта слегка подергивался – кажется, из-за многочисленных переживаний у него начинался нервный тик. Потом он выпрямился, поглядел на гостя с какой-то неизбывной печалью в глазах и произнес почти шепотом:

– Страшно у нас в селении жить стало…

– Ну оно понятно, на моей памяти такого скудного урожая никогда…

– Да я не про урожай! – перебил Лука. – Ведь за одну только зиму два человека умерли. И собутыльник шаловский тоже в этом году утонул. Пьянь, конечно, но ведь все равно жалко.

– Он не утонул, – поправил Петр. – Убили его. Ты ведь знаешь. Бориска, наверное, и убил.

– А мне говорили, будто это ты, – робко заметил обувщик.

– Я? – Радлов замер, пораженный подобными обвинениями, а потом вдруг затрясся от безудержного хохота. – Ха! Чтобы я, значит, пошел доходягу какого-то в озере купать! Ой, насмешил!

– Думал, такие слухи и до тебя доходили в свое время, – Лука издал два коротких смешка, потом сделался серьезным и завершил свою мысль: – Нет, я ведь о другом. Не важно, кто убил, и убили ли вообще, или табличку ради шутки подсунули. Просто у нас никогда столько похорон в один год не происходило. Как началось оно после Ли… прости, не хотел напоминать.

– Ничего. Я и сам думал о том, что после смерти Лизы все наперекосяк пошло. Беда за бедой на наши головы. Но я, знаешь, скажу: на все Божья воля. Оно мне так спокойнее думать, что на все Божья воля.

– Все еще в церковь ходишь? – спросил Лука с разочарованием в голосе.

– Иногда. Реже стал ходить.

– Отчего так?

– Помнишь, я про послушника рассказывал? Ну, который не тлеет? В начале января книжку выпустили с его рассуждениями… как ее, бишь… открытия ли, рассказы ли святого Алексия. В храме раздавали, я и прочел за два вечера. Там все про пользу религии написано – это понятно. И пишет еще, мол, всех людей надо любить, даже врагов – тоже понятно, в Библии так и говорится, что нужно любить. А потом еще пишет, мол, врагов церкви любить нельзя… атеистов любить нельзя… и прочее. Так это получается что? Разве не люди они? Всех же надо возлюбить-то! – Радлов немного сбился, пощелкал пальцами, пытаясь поймать безвозвратно убегающую от него мысль, и сбивчиво продолжал: – Я же молюсь, правильно? А ты, значит, по всему атеист. И по книжке выходит – враг церкви. А разве ты мне враг? Нет, мы же с тобой друзья. То есть ерунда все это! И как-то… Бог-то, он, конечно… он, конечно… – тут Петр совсем потерял мысль и невпопад подытожил: – В общем, реже ходить стал.

– В книгах разное пишут, – рассеянно отозвался Лука, а потом, не зная, что еще сказать, сменил тему: – С Тамарой-то как? Наладилось все у вас?

– В некотором роде. Она же к матери уезжала на неделю, та ей мозги задурила окончательно! Вообще-то давно уезжала, в декабре еще… Матвей как раз приходил, когда я ее обратно ждал… короче, с тех пор живем, как соседи. В разных комнатах ночуем. Я ведь не сплю нормально, так ей спальню отдал, а сам на втором этаже мучаюсь. Так, по бытовым вопросам общаемся, не более.

– Послушай, сколько уже времени прошло?

– В смысле?

– В смысле – ты когда последний раз спал? Петь, ты себя добровольно в гроб вгоняешь, сейчас же все лечится! Чувствуешь-то себя как?

– Сносно. Бодрее даже стал, привык без сна обходиться. Только иной раз сон у меня наяву случается. Лежу на днях, и не засыпал, даже дрема не напала, и надо мной вдруг Лиза склоняется. Смотрит мне в лицо долго так, пристально, а потом говорит: «Плохо мне, папа». Я к ней по имени, а она отстраняется, кривится вся и злобно так кричать начинает: «А ты и не папа совсем! Ты мне никто!». Я вскакиваю, и вроде как не просыпался, то есть… словно наяву все. Но очевидно же, что сон! Получается, я не замечаю, как засыпаю и как просыпаюсь.

– Не боишься? На заводе ведь такими темпами можно и производство запороть, а у тебя сейчас, кроме оклада, других денег нет.

– Нет, там ничего нельзя испортить…

– Разве? Ты ведь управляющий, должен организовывать рабочих за станками.

– Вроде того, – неуверенно отозвался Петр и отвел взгляд в сторону.

– По-моему, это крайне ответственная должность. Сколько там под твоим началом человек трудится? Ну хоть примерно скажи.

– Да если честно, под моим началом никто и не трудится. У горнодобытчиков с месторождения свой бригадир, а на заводе… тоже кое-какие проблемы имеются.

– Это какие же?

Радлов поднялся со своего места, в глазах его, потонувших в глубине синюшного от бессонницы лица, загорелся безумный огонек. Он набрал воздуху в грудь, словно намеревался выложить какую-то заветную тайну, но потом как-то разом сник и устало произнес:

– Не поверишь ты мне, Лука, – после чего очень быстро засобирался домой.

У выхода, судорожно натягивая шубу, он остановился на секунду и, отвечая скорее на собственные мысли, чем на вопрос обувщика, обреченно прошептал:

– Нет. Не поверишь.

 

Глава девятнадцатая. Мертвец на заводе

1

До самого вечера Лука нервно расхаживал по дому, размышляя над словами Радлова. «В прошлом году он говорил, будто владельцы завода умерли, – думал обувщик. – Даже свидетельствами о смерти перед нами тряс. И ведь нисколько не боялся, что мы его за психа примем. И когда рассказывал свою нелепую историю про трубы – не боялся. Что же теперь? Настолько напуган? Или перестал мне доверять? Надо бы сходить на завод – авось, что и прояснится».

Но солнце уже утопало в красном зареве, а по пятам его следовала синяя ночь, откусывая все новые и новые куски небосвода, так что в тот день Лука остался дома. Побродил еще немного по пустым и неприбранным комнатам, дождался наступления темноты да лег спать. Собственно, он и не уснул даже, а стремительно провалился в глубокую затхлую яму, до краев набитую призраками минувшего дня и мягкой ватой, и там, в этой яме, сквозь вату и мельтешение призраков увидел толпу маленьких детей.

Лука внимательно их осматривает, в каждом замечает какой-нибудь страшный изъян – у одного ребенка лицо исполосовано шрамами, у другого поперек шеи тянется сизая борозда, как срез на дереве, у третьего бескровные губы с морским оттенком, и лица у всех такие сосредоточенные, такие печальные… словно их обидел кто.

Лука делает несколько шагов им навстречу, одергивает за рукав тощего мальчика с бороздой на шее и спрашивает, едва ворочая непослушным языком:

– Что с тобой?

Потом судорожно ощупывает запястье ребенка, не находя в нем пульса, трогает неприятно холодную кожу и тщетно пытается услышать дыхание. У Луки в голове дым, в голове у Луки суматоха бессвязных мыслей, которые снуют туда-сюда под черепушкой, подобно надоедливой мошкаре, бьются друг о друга, разлетаются и потому в слова и догадки не складываются. И бедный Лука упорно щупает холодную детскую ручку, глядит во все глаза на ссохшиеся губы мальчика и страшный след, опоясывающий горло сизой петлицей, а понять, что все это значит, не в силах.

– Что с тобой? – повторяет обувщик настойчивей. Где-то в сердцевине мозга уже рождается осознание и тянет за собой страх. Вот только пробиться сквозь дым оно никак не может, и Лука боится, до дрожи в коленях, до онемения пальцев рук боится, а чего именно – не знает.

– А ну-ка, догадайся, что со мной, – хрипло произносит мальчик. Другие дети смотрят пытливо и недоверчиво.

«Я знаю этот хрип», – думает обувщик. Ноги его медленно подкашиваются. «Я знаю этот хрип!»

– Догадался?

– Нет, нет, – лепечет Лука в ужасе и отворачивается, надеясь, что страшная картина, лишенная его внимания, рассыплется в прах и исчезнет.

Но она не исчезает, настаивая на своей реальности. Дети обходят несчастного со всех сторон, хватают за руки, пытаются куда-то утащить, кружат, кружат в безумном хороводе, лезут пленнику прямо в лицо, расцарапывают ему кожу, мерзко гогочут и гримасничают.

Лука с силой отталкивается ногами, выныривает из поглотившей его ямы и вскакивает со своей постели. От паники он почти задыхается, в мозгу словно образовалась ледышка, и от нее по всей коже головы паучками разбегаются мурашки.

Указательным пальцем дотрагивается до своего лба. Палец прилипает к поверхности, тут же отдергивается от нее против воли хозяина и прилипает вновь, и так по бесконечному кругу – руки трясутся. А лоб сальный, как у покойника, капли набухают на нем огромными волдырями, лопаются, стекают вниз, задерживаются на миг у изгиба брови и срываются на простыню, словно Лука сделался вдруг лягушкой и плачет через кожу, потому что глазами не умеет.

Одеяло, которым он укрывался, сбито у ног неряшливым комом.

За окном темно.

Ветер завывает, будто оркестр на похоронах, ему вторит унылый собачий лай. В комнате очень холодно – после беседы с Петром окно осталось открытым, и весь дом за ночь промерз.

Лука поднимается с кровати, идет в мастерскую. Окно распахнуто настежь, створки обледенели, снаружи пролетают редкие снежинки. Подоконник почему-то покрыт мелкими черными частицами, вроде угольной крошки, но Лука не обращает на них внимания – бессознательно смахивает на пол, оставляя размазанный след, с громким хлопком закрывает окно и без сил падает на первый попавшийся табурет. Там лежит пара сапог, уже отремонтированных. Под грузом человеческого тела сапоги сминаются, швы, аккуратно сделанные накануне, с треском рвутся, но встать на ноги Лука от усталости не может.

Краем глаза он замечает в дальнем углу нечто чужеродное (ребенок? птица?), но когда смотрит прямо – ничего там не находит, кроме зернистой предрассветной тьмы.

* * *

Утром Лука просыпается на том же самом месте – незаметно для себя он уснул сидя. Сапоги, оказавшиеся под ним, пришли в негодность и стали еще хуже, чем до ремонта – порванные и расплющенные голенища придется менять целиком.

По окну бьет тусклое февральское солнце. Запечатанное в шатающейся раме стекло запорошено снизу черной пылью – отчего бы это? Кислый запах так и не выветрился.

Лука умывается и заходит в комнату к сыну. Тот лежит на спине с закрытыми глазами и, кажется, спит. Отец гладит его по лицу, слушает размеренное дыхание и радуется тому, что болезнь миновала.

– Ты чего, папа? – спрашивает Илья, распахнув тонкие веки.

– Проверяю, не горячий ли ты.

– Я хорошо себя чувствую, не бойся.

– Да, – отзывается Лука задумчиво. – Я вижу. Только надо бы баню натопить, вон, ты в лихорадке пропотел весь.

– Может, мне лучше отдохнуть еще день? Слабость, не могу встать.

– Надо, – настаивает отец. – Болезнь на слабых нападает, так что раскисать нельзя. Я тебе сейчас принесу поесть, потом попробуй поспать еще немного. А вечером обмоешься, хорошо? – тут он замолкает на некоторое время, утопает в крупицах собственных мыслей, так что даже не слышит ответа. Затем делает глубокий, натуженный вдох, кашляет, изгоняя из себя прокисший воздух, и добавляет: – Не чувствуешь? Запах со вчера стоит, не могу понять, от чего.

– Нет, папа. Я после болезни ни запахов, ни вкусов различить не могу.

– Тогда на днях ко врачу поедем. Я слышал, у гайморита такие признаки. Или осложнение после гриппа, – откашливает остатки вони, засевшей в горле. – Ладно, ты отдыхай, скоро завтрак будет.

«Что за напасть такая? – думает Лука, выходя из комнаты. – То ли в погребе что-то сгнило, то ли животина какая зимой померла и разлагается. Хотя и тепла еще не было. Тьфу ты, черт! Нужно ведь до завода дойти. Но это позже, позже».

– Боишься признать очевидное? – невпопад звучит чужой голос внутри головы.

Лука отмахивается – в последнее время он научился не замечать своего настырного мысленного спутника.

* * *

В погребе ничего тухлого не нашлось. Там и вообще остались весьма скудные запасы – треть мешка картошки да перемороженное радловское сало.

Лука в попытках отыскать источник запаха принимается разбирать пол в мастерской. Двигается как в тумане, будто так до сих пор не выкарабкался из ямы с детьми, сознание его периодически плывет, в глотке зреют потуги к рвоте, голова кружится и страшно болит, но с работой он справляется быстро. Доски поддаются легко – стоит лишь немного их поддеть, и они подпрыгивают кверху, обнажая поставленный крест-накрест сосновый брус, кое-где подгнивший, и комья свалявшегося от времени утеплителя. Брус пахнет лесом после дождя, а там, где распространилась гниль – болотом, но совсем чуть-чуть.

Не обнаружив источника странного запаха, обувщик прилаживает доски обратно, образовавшиеся щели замазывает лаком и переходит в соседнее помещение, однако и там после часа работы ничего не находит. Тогда он собирается заняться кухней, но его зовет сын.

– Что случилось? – Лука дрожит от волнения. – Что-то болит? Жар? Плохо себя чувствуешь?

– Нет, все хорошо, – успокаивает его Илья. – Я просто услышал, как ты пол снимаешь. Может, посмотришь здесь? Заодно кровать передвинем, а то ножка проваливается, у изголовья слева. Спать не очень удобно.

– Значит, там доска вогнулась. Скорей всего и запах оттуда идет. Ты почему сразу не сказал, Илюша? Ты ведь знаешь, я стараюсь тебя не беспокоить лишний раз, но если где-то неудобно или сломалось чего – говори. С постели-то сможешь встать?

Юноша опускает костлявые ноги, пытается приподняться и разогнуть занемевшие от долгого лежания колени, но тут же теряет равновесие и заваливается набок.

– Прости, папа, – говорит он. – Слабость уж очень сильная.

– Видно, совсем тебя грипп подкосил. Тогда и действительно без бани обойдемся, а то упадешь еще да угоришь, чего доброго. Тебе сейчас расходиться главное.

Лука немного отодвигает кровать в сторону вместе с полулежащим на ней сыном, с кряхтением опускается на колени, находит продавленную доску и отрывает ее от бруса – утеплитель внизу мокрый и зеленый, и воняет застоявшейся тухлятиной настолько сильно, что у всех в комнате даже слезы на глазах проступают. Лука оборачивает ладонь тряпкой, просовывает вглубь получившейся дыры, влезает во что-то склизкое и вдруг понимает, что это остатки пищи – мешанина из похлебки, каши, пропавшего мяса и еще черт знает чего. Он отклоняется, с отвращением сбрасывает с руки промокшую тряпку, внимательно всматривается в недоумевающее лицо Ильи и тихо, вкрадчивым голосом спрашивает:

– Сколько дней ты ничего не ешь?

– Что? – Илья растерянно озирается. – Нет, я ел все, что ты мне приносил.

– Послушай меня. Ты всю еду сливал за койку, глупо отпираться, – от негодования у Луки дергается уголок рта, а нездоровая улыбка расплывается по впалым щекам каким-то рваным разрывом. – Мне просто интересно – зачем? Что, еде место за кроватью? Все селение голодает! – тут он срывается на крик, но сразу одергивает себя и повторяет шепотом: – Все селение голодает. А ты берешь суп и сливаешь его на пол. Объясни мне, пожалуйста – для чего?

– Я не знаю, я… не помню, – говорит Илья, запинаясь. Затем приподнимается на руках, садится и неожиданно уверенно добавляет: – Это не я.

– А кто, скажи на милость?

– Не знаю. Но не я.

Лука со злости отмахивается, вновь оборачивает руки тряпкой и начинает выгребать утеплитель, пропитанный остатками пищи – его воротит, тошнота становится явной и усиливается с каждой секундой, но он стискивает зубы и подавляет ее потуги частым дыханием. Из дыры в полу веет земляным холодом. Холод Лука ощущает кончиками пальцев сквозь сырую ткань, это почему-то вызывает безотчетный страх.

– Папа! – зовет Илья, но больше ничего не произносит.

– Да?

– Ты прости. Я правда не помню.

– Это ты прости. Я, наверное, виноват перед тобой. Наговорил лишнего.

– Ничего, стерплю, – Илья примирительно улыбается и опрокидывается на спину.

Обувщик тем временем вымывает гниль и грязь, ставит доску на место и немного приоткрывает окно, чтобы изгнать отвратительный запах окончательно. На стекле, как и в мастерской, размазано что-то черное.

2

На следующий день Лука наконец решился дойти до завода. Погода выдалась ветреная, в воздухе то и дело пролетали какие-то крошки цвета сажи. Под ногами хлюпала бурая слякоть, несмотря на температуру ниже нуля; только на поверхности озера лед оставался целым, хотя и там верхний слой превратился в месиво.

Почти сразу местного обувщика приметил дед Матвей, который шел чуть позади. Он ускорил шаг и громко крикнул:

– Лука!

Лука остановился, дожидаясь, пока хромой старик не нагонит его.

– А я смотрю, по спине вроде ты! – весело сказал Матвей. – Хотел до Радлова дойти, договориться, чтоб на рынок отвез, а на обратной дороге к тебе заглянуть. Слушай, ты сапоги мои ужо починил?

– Не успел, извини, – ответил Лука и скосил глаза в сторону, вспомнив, что именно на матвеевские сапоги уселся накануне ночью.

– Ну, не к спеху. Но к весне надо, весной-то грязи поболе станет, – дед подвигал беззубой нижней челюстью, как бы вправляя ее на место. – Вы сами-то как? Не голодаете?

– Нет, нам Петр помогает, чем может. Недавно перловки принес и денег немного. Только я пока до Вешненского не добрался, не купил ничего. Но пару дней еще протянем на том, что есть.

– Петр-то, можно сказать, целую зиму всех кормил. А ты куда идешь?

– На завод.

– Так вроде по пути, чего на месте стоять, – старик похлопал Луку по плечу, и вместе они неспешным шагом направились к озеру. – На завод-то деревенских не пускают, тебе, может, не рассказывал никто.

– Я так, территорию осмотрю.

– Дело хозяйское. Ворота-то открыты у них, а вход всегда заперт. И такой, знаешь, шум изнутри жуткий доносится! Сердце в пятки уходит, ага! Ты будь осторожнее, а то прошлой ночью один из отвалов осыпался, вон, пыль от него теперь по всей деревне. У меня окна чернющие стоят, – дед Матвей недовольно хмыкнул. – Вчера-то многие ходили посмотреть, ты не был?

– Нет. Пыль и у меня на окнах скопилась, да я как-то значения не придал.

– Там теперь россыпь до самых бараков, на пепелище походит.

– А почему осыпался? Говорят что-нибудь?

– Да кто ж его знает! Вроде как они основание какой-то пустой породой укрепили, а ее от слякоти размыло напрочь. А чего слякоть зимой – непонятно.

– Радлов говорит, химическая весна.

– Чегой такое?

– Химикаты из заводских труб снег разжижают. Уж не знаю, как именно это происходит, не вдавался в подробности.

– Да, наделали делов, – печально протянул старик, потом ухватил за хвост предыдущую свою мысль, встрепенулся и продолжил о другом: – Так вот, значит, Радлов. Он ведь всю зиму помогал. Только характер у него шибко тяжелый, ага. На него теперь многие зло держат – делился, мол, неохотно, ходить приходилось, как на поклон. Главное ведь, что делился, никому с голоду помереть не дал, а они одно свое – барские, мол, замашки у него.

– Люди часто неблагодарны, – заметил Лука, чуть скривив свою ухмылочку.

– Да люди-то у нас хорошие. Только не привыкшие, чтоб сразу столько горя, вот и бесятся. Не знают, на кого злобу излить. Но за Петра, конечно, обидно.

– Ему, я думаю, все равно. Да и привычку искать виноватых из народа не вытравишь. За пару лет все забудется и станет, как раньше. Перетерпеть просто нужно, переждать.

– Философ ты, Лука, – Матвей хитро подмигнул, но потом вновь сделался печальным и заговорил уныло, даже с каким-то оттенком обреченности в голосе: – Не думаю я, что станет, как прежде. Вот когда мы с тобой Петьку-то хоронили, который ума лишился, у меня мысль появилась… неприятная такая… что теперь только хуже будет. У нас с неба дым валит, люди от гриппа мрут. Ты-то сам здоров, кстати? А то с глазами у тебя что-то… какие-то они… – старик осекся, не найдя подходящего слова.

– Здоров, спасибо. Это от усталости.

– Ага. Ты смотри, грипп нынче очень опасный. Слухи были, будто даже Шалого свалил. Он, я слышал, третий день в бреду валяется. Хоть бы его бог прибрал, прости мою душу грешную.

– Дед Матвей, ты ж неверующий! – Лука издал короткий смешок, радуясь, что так удачно подловил собеседника.

– Неверующий, конечно. В мои годы ни к чему мнения менять. Не красит это нисколько. А выражение такое, чтоб совсем-то погано не говорить про человека. Убери эту всю дребедень, так что выйдет? Выйдет – чтоб он сдох. Но ведь не собака. Так что «бог прибери» оно как-то помягче звучит.

– Да как бы ни звучало, суть одна. Если Шалый помрет – в селении гораздо спокойнее станет. Но я все равно смерти ему желать не буду, нехорошо.

– И верно, что нехорошо, – подхватил старик. – С языка слетело, бывает, – и, желая сменить тему разговора, поинтересовался: – Илья у тебя как?

– Переболел недавно. Но меня больше другое беспокоит, – Лука замялся, так что Матвею пришлось поторопить его вопросом:

– Чего беспокоит?

– Да вонь у нас в доме стояла, вроде как кислятиной. Оказалось, он еду за койку сливал. Спрашиваю, зачем, мол. А он утверждает, что не делал ничего такого. Чуть не накричал на него…

Обувщик выдержал паузу и закончил тише:

– Теперь стыдно так.

– Ой, Лука, с больными людьми тяжело жить. У него же вроде как сосуды в голове повреждены? Это, получается, почти как у стариков – тоже от сосудов все беды. Я когда маленький был, – голос Матвея задрожал от горечи, – с бабушкой часто сидел. Помню, в маразм она впала. Говорит вроде складно, зато иной раз как чего выкинет! Представляешь, тоже за тумбочку еду прятала, и ладно бы печенье какое, так нет! Могла туда мясо вареное засунуть, салат ссыпать, это потом тухло все. И, значит, мама моя бабушку спрашивает: «Ты зачем туда все сбрасываешь? От нас прячешь? Или скрываешь, что не ешь ничего?». А бабушка и говорит – не помню, мол. Я в детстве-то думал, будто это смешно! – Матвей едва заметно улыбнулся, радуясь детским воспоминаниям, но тут же нахмурился и продолжил мрачнее: – А сейчас боюсь, как бы самому чего такого не натворить. Один раз у меня случилось – вышел на улицу, а чего вышел, хрен пойми. Ну, думаю, все, одряхлел окончательно! Так это… с тех пор газеты начал читать, ага. Говорят, чтение помогает разум сохранить, – старик умолк на мгновение, и видно было, как в уголках глаз собираются слезы. Впрочем, он умудрился незаметно их смахнуть и договорил бодрее: – В общем, я к тому, что ты Илюху не обижай, он хоть и молодой, а наделать может разного. Но и себя не кори – обиды он от плохой памяти не упомнит, а тебе ведь тоже тяжко. Ты крепись, Лука! Сын все-таки.

– Стараюсь. Он еще что-то с ног валится в последние пару дней. Не встает вообще. Вот и не пойму, это после болезни или от недоедания. Не могу же я его силком кормить.

– Так ты следи, чтоб при тебе все съедал. А вообще ко врачу вам нужно – осложнения на ноги при гриппе такие страшные бывают, ага! Так что чем скорее покажетесь – тем лучше.

– Нам раньше Андрей помогал. А сейчас он уехал, а Петра с его бессонницей не очень хотелось донимать.

– Да, разъехались многие. Глядишь, по весне и вернутся, но вам-то ждать нельзя. Может, вместе к Радлову пойдем? Все вместе и договоримся, он может нас троих увезти разом, меня у рынка высадить, а с вами до больницы.

Лука почему-то от предложения отказался. Обогнув озеро, они разошлись – старик юркнул в тесный проулок, ведущий к радловскому дому, а Лука остался у забора, которым была обнесена территория завода.

Сам завод возвышался над ограждением лишь верхним ярусом, испещренным щелями окошек, и чудовищными трубами. Из труб валил едкий дым, окрашивая небо в грязно-серый цвет.

Уже на подходе к центральным воротам Лука вдруг чувствует, что у него подкашиваются ноги. Останавливается, чтобы отдышаться и унять страх, и слева от себя замечает зернистую муть, но, повернувшись, ничего не видит точно так же, как ничего не увидел в мастерской после недавнего ночного кошмара.

Немного успокоившись, он заходит на территорию. Перед ним открывается голая земля, из которой повсеместно торчат рыжие будки. Повинуясь неясному внутреннему порыву, он приближается к одной из будок, распахивает металлическую дверь, но внутри ничего нет – только из пола топорщится отросток трубы и изрыгает пар. Тогда Лука мечется между рыжими строениями, поочередно в них вламывается и всякий раз натыкается на одну и ту же картину – пустота, стены, обшитые ржавой гофрой и торчащая из грунтового пола трубка, выдыхающая мутные, белесые клубы.

Не найдя ни одного живого человека в подсобных помещениях, обувщик наконец направляется к главному входу. Из нутра завода раздается мерный механический гул, иногда прерываемый невообразимым грохотом, будто там, за стенами, кто-то запер огненную колесницу, и бедный Илья-пророк мечет молнии своих копий в попытках вырваться наружу, но тщетно – молнии разбиваются о нерушимый камень, рассыпаются ослепляющими искрами и гаснут, а гром их, призванный разрывать небеса, мгновенно глохнет на фоне тихого, но неумолимого гула механизмов. Словно в подтверждение этой теории, в верхних оконцах постоянно что-то полыхает, разбрасывая по земле беспорядочные алые блики.

Лука поднимается на мраморное крыльцо, держась за перила, и пытается войти внутрь, но дверь заперта. Он дергает ручку, тарабанит кулаком. Шум внутри здания стихает на некоторое время, словно машины услышали незваного гостя. Потом раздается сухой щелчок, за ним еще и еще, к щелчкам присоединяется лязганье железных цепей, скрежет и раскатистые, звонкие удары, и вот уже все заводское нутро производит какую-то невозможную, невообразимую какофонию звуков, настолько отвратную и громкую, что Лука в ужасе подается назад всем телом и падает с крыльца. Железобетонный оркестр тут же стихает, словно удовлетворенный результатом.

Обувщик встает, отряхивает со штанин серую пыль. Голова болит так, будто этот страшный оркестр играл прямо в мозгу.

По земле стелется туман, Лука начинает внимательно его рассматривать, замечает какие-то волокна, тянется к ним, чтобы потрогать, но его неожиданно окликают – со стороны крайней оранжевой будки к нему идет тощий низкорослый человек в спецовке. Приблизившись, он нахально произносит:

– Дядя, ты куда это? Туда нельзя, – после чего тянется к карману, достает смятую сигарету и закусывает фильтр, обнажая плохие, сточенные по краям зубы. Табак горит медленно и ярко, а Лука никак не может сообразить, каким образом странный человек умудрился закурить, если он не чиркал ни спичкой, ни зажигалкой.

«А может быть, и чиркал, да я не приметил», – отвечает Лука на собственные сомнения. Затем он с интересом разглядывает лицо служащего – тусклые глаза, подернутые мутной пленочкой; синюшные круги под ними, похожие на два крошечных колодца; впалый нос, выдающий некую болезнь – и вдруг замечает в этом лице знакомые черты.

– Послушай, – обращается он к человеку в спецовке дребезжащим, сиплым от волнения голосом. – Как ты можешь быть здесь?

– А что такое?

– Ты же… – «Быть не может! Как болит голова, боже, как болит голова», – проносится в мыслях Луки, пока он заканчивает фразу, – …утонул.

– Да неужели?

– Верно, утонул. Летом из озера тебя выловили.

Служащий хохочет, выдыхает сигаретный дым и с издевкой интересуется:

– Дядя, ты с ума, что ли, сходишь?

Лука вновь всматривается в лицо странного человека и понимает, что оно совершенно ему незнакомо. Оно молодое и плотное, так что неясно, как можно было увидеть синие колодца под глазами или признаки болезни.

– То-то, – победоносно говорит служащий, поймав на себе разочарованный взгляд.

А Лука уже думает, будто лицо это перекроилось в считанные секунды прямо перед ним, но как-то незаметно, не оставив никакого воспоминания.

– Ты здоров ли, дядя? А то живого от мертвого не отличаешь.

– Не знаю. Больше ничего не знаю, – стонет Лука в ответ.

– Не веришь в очевидное, да?

– Что? – переспрашивает обувщик, покрываясь ледяной испариной.

– Я не говорил ничего.

Лука отворачивается и шагает по направлению к воротам, а стопы его утопают в густом тумане, окутавшем землю непроницаемой, вязкой пленочкой. У забора он оборачивается – никакого человека около крыльца больше нет, хотя дым от сигареты висит в воздухе, словно его только что выпустили изо рта.

В беспамятном состоянии добирается обувщик до дома, запирается в мастерской и неподвижной статуей садится у оконца. В уголках глаз у него пляшут черти и вздымаются черные крылья, но он старается их не замечать.

 

Глава двадцатая. Вороньё

Через час Лука почти приходит в себя – тени, подергивающиеся в области его бокового зрения, рассеиваются, оставляя легкую рябь в воздухе, голова постепенно проходит, тошнота отступает куда-то в область солнечного сплетения, так и не разрешившись.

Он готовит обед и идет в комнату к сыну. На улице к тому времени уже разыгрался день, ясный и яркий. Солнце лезет в комнату своими бестелесными желтыми лапищами, рассеянными на тысячи пальцев-лучей, прикасается ко всякому предмету, окрашивая его в светлые тона, бликом ползает по лицу Ильи, залезая в глаза и вызывая жжение – Илья устало смотрит в потолок и на солнце не обращает внимания.

– С тобой все хорошо? – спрашивает Лука.

– Не знаю, – юноша окидывает отца тусклым, каким-то совершенно безжизненным взглядом и повторяет тише, как бы для самого себя: – Не знаю…

– Ты сможешь встать?

– Вообще я не пробовал, – Илья тяжело сглатывает. – Я боюсь, что не получится.

Он сбрасывает с себя одеяло, приподнимает левую ногу и сгибает ее в колене. Нога двигается медленно и совсем чуть-чуть, как проржавевший рычаг.

– Нет. Не смогу.

– Знаешь, такое от голода может быть, – Лука говорит спокойно, стараясь подавить свое беспокойство. – Хотя я тут деда Матвея встретил. Так вот он считает, что это осложнение после болезни. Ерунда, конечно! Но проверить нужно, так что скоро ко врачу поедем. Я сегодня схожу к Петру, попробую договориться.

– Я не хочу.

– Что значит, не хочешь? Послушай… – Лука присаживается на край койки, берет сына за руку. – Послушай меня, нельзя так быстро отчаиваться. Ты должен побеждать трудности, противиться им. Иначе как жить?

– А у меня разве жизнь? – Илья горько усмехается и поспешно меняет тему: – Как дед Матвей? Здоров?

– Да, он очень хорошо держится.

– Он совсем старый уже, верно?

– Я думаю, не стоит особо напирать на возраст. Конечно, пожилые люди иногда опускают руки при первых признаках дряхлости. Или при столкновении с проблемами вообще. Недавно же старичок умер, радловский теска. Его когда родственники бросили, он мигом за собой следить перестал. Сначала неряшливый очень ходил, потом вовсе умом поехал. А в итоге умер и…

– Несколько дней провалялся, ты рассказывал.

– Я просто к тому, что… ну… не надо быть, как этот старичок. Ты лежишь в одиночестве, никого не хочешь видеть. После лихорадки так и не помылся вон, хотя три дня прошло. А ноги… они у тебя гнутся. Плохо, но гнутся. Старайся разминать их. И ко врачу мы поедем.

Илья молчит, долго и упорно, и на отца старается не глядеть. Безмолвие в комнате начинает звенеть и шириться, превращаясь в голодную, жадную до живой материи бездну. Спасаясь от нее, Лука принимается нервозно и невнятно рассказывать первое, что пришло в голову:

– Я слышал, в поселке отвал осыпался. Вчера ночью. Люди, говорят, собирались, смотрели там что-то…

– Отвал? – уточняет юноша живо, новая тема разговора для него сродни глотку свежего воздуха. – Это те новые холмы за бараками?

– Да, за рабочим поселком. После добычи меди остается пустая порода, вроде песка, черная такая… да вон же, ее за окном полно.

Лука пристально смотрит на улицу, где вперемешку со снегом пляшет на ветру темная пыль. Он видит, как отдельные пылинки сквозь неплотную раму пробиваются внутрь помещения, летают над кроватью, тянутся друг к дружке и склеиваются в черные перья. А перья, покружив немного под потолком, собираются в два сложенных крыла. Крылья расправляются и обнажают хищный клюв, по бокам от которого горят недобрые вороньи глазки. И вот уже целая птица издает горловой рык и цепляется за изголовье койки.

Обувщик вскакивает с места, порывается поймать нежеланного посетителя, но Илья останавливает его испуганным возгласом:

– Ты чего, папа?!

– Да… птица, – бормочет Лука. – Птица. Я поймаю ее…

– Какая птица? Тебе мерещится.

Лука чувствует, как в голове у него вновь скапливается удушливый дым, вроде того, что беспрестанно выплевывают на поселок заводские трубы, а ноги подкашиваются. Он садится обратно и отворачивается от изголовья, с которого на него неотрывно и злобно глядит незримая ворона.

Илья выжидает паузу, давая отцу время успокоиться, и неожиданно резко заявляет:

– Наш разговор ни к чему не приведет. Поездка ко врачу? Это бессмыслица какая-то.

– Почему же? – обувщик спрашивает рассеянно и ответ почти не слушает, физически ощущая присутствие вороны в комнате.

– Потому что мне нет особой разницы, что будет. Я ведь… – юноша осекается и почему-то начинает плакать, закрывая мокрое лицо руками.

Отец гладит его по голове, не замечая больше никакой птицы, и попутно вспоминает, что беспричинная плаксивость может быть следствием повреждений в мозгу. Но мысли ворочаются вяло, а содержание их туманно, и потому Лука не знает, как успокоить сына. Гладит его засаленные волосы да сам чуть не воет от жалости.

Илья тихонько всхлипывает и произносит сквозь слезы:

– Мертвый старик, о котором ты говорил, из-за своего безумия стал никому не нужным.

– Нет-нет, Илюша, ты чего! Ты мне нужен. Да и не безумный ты вовсе, у тебя же только с памятью беда! А это у многих случается. И речь у тебя уже ясная. Ножки только подлечим тебе. Потом махнем на всё да в Город поедем. Да? Ты у меня еще невесту себе найдешь. Там жить станете… внуки пойдут… хорошо ведь?

– Неужели ты в это правда веришь? – спрашивает Илья с какой-то злобой в голосе и отворачивается.

Отец прикасается к его сутулой спине, но, не находя отклика, выходит за дверь.

– Сам-то не боишься участи старика? – спрашивает привычный голос, поселившийся внутри головы. – Ты слышишь то, чего другие не слышат. Видишь то, чего другие не видят. Получается, и ты безумен. Так не боишься остаться в полном одиночестве?

«У меня есть сын», – мысленно отвечает Лука. Голос как-то странно хмыкает и замолкает.

* * *

После обеда Лука навещает Радлова. Тот сразу соглашается с утра съездить в больницу, но разговор у них не особо ладится – оба торопятся по своим делам.

Вернувшись домой, обувщик набирает воды в большой глиняный кувшин и идет обмывать Илью, раз тот не может подняться. Смачивает тряпку, проводит ей по липкому лбу, вытирает грязь с шеи.

– Давай я сам? – предлагает юноша.

Отец его не слушает и продолжает. Ему мерещатся птицы – черное вороньё снует по комнате, прячась по углам или забиваясь под потолок, – но он притворяется, что не видит ничего странного, чтобы не напугать сына.

– Папа…

– Да? Что случилось?

– У тебя глаза так странно блестят.

– Это все от усталости, – по привычке врет Лука, отжимая тряпку в пустую бадью. Серые от грязи капли стекают по его руке и щекочут пальцы. Лука почему-то думает, что это важно, концентрирует все свое внимание на влаге и том холоде, который от нее исходит. Как будто вода, расплескиваясь по дну бадьи, загадала ему загадку, а он не только не может найти ответ, но даже и условий толком не расслышал.

– Слушай, ну голову-то я сам помою, – весело говорит Илья, отбирает кувшин и ставит его на прикроватную тумбочку.

– Я сверху полью, удобнее ведь. Ты привстань и наклонись.

Юноша приподнимается на руках, делает рывок к краю койки. Тут кувшин вдруг падает на пол и разбивается с глухим звуком. Луке чудится, будто это птица спорхнула с потолка и задела посудину крылом. Но Лука знает, что никаких птиц нет, потому думает, что горшок задел он сам, и произносит, желая оправдаться:

– Неуклюжий я стал, прости. Посуда к счастью бьется!

– Ой ли? – издевательским тоном вопрошает надоедливый голос в голове. Лука его игнорирует.

Закончив с мытьем и собрав все осколки, обувщик уходит в мастерскую. Принимается за сапоги Матвея, но работа не идет – то игла выпадет, то новый шов разъедется, а то и вовсе в палец себя уколет. Тогда он бросает штопать, усаживается у окна и наблюдает, как на селение опускается ночь – откуда-то сверху неспешно сходит темная материя, обращает разводы перистых облаков в свинцовую лепнину и поедает солнце. Там, где пасть мглы касается светила, горит кровавая полоса.

Вечером, уже затемно, неожиданно приходит Радлов. Лука встречает его радостно, но просит быть потише, чтобы не разбудить сына.

– Хорошо, буду потише, – соглашается Петр. – Я чего пришел. Ты к нам зачем приходил сегодня?

– Как зачем? Мы же договорились на утро.

– О чем договорились?

– Что ты нас с Илюшей в Город отвезешь, – отвечает Лука уверенно, но уверенность его почти сразу рассеивается, и он добавляет с заискивающей интонацией: – Или… нет?

– Ты здоров ли? – Радлов повышает голос. – Ты пришел, пошатался зачем-то около моего дома, напугал Тому и убежал. Она мне так рассказала. Меня-то не было, я Матвея на рынок возил.

Лука в ужасе отступает на шаг назад. В голове у него все путается, мысли скачут резво и беспорядочно – настолько, что ни одну из них не удается вырвать из хаоса. И все сознание опрокидывается, начинает тонуть в болоте из каких-то невнятных образов – тут тебе и несчастные дети, которых обувщик так и не смог признать мертвыми, и разбившийся кувшин, и отвратительные птицы, клацающие раззявленными клювами.

– Господи! – восклицает Радлов. – А запах-то так и не выветрился, как вы тут живете вообще.

Затем, видя, что Лука продолжает пятиться назад, он кричит:

– Илья, выйди, пожалуйста! Отцу плохо.

Но никто не выходит. Радлов направляется в его комнату, несмотря на слабые протесты хозяина дома, заваливается внутрь всей своей огромной тушей, едва не сломав дверной косяк, и застывает неподвижной глыбой. Плечи его скорбно опускаются, он издает протяжный вздох и тихо произносит:

– Ты же мог предупредить.

– О чем? – боязливо спрашивает Лука, стоя за спиной гостя, но тот вопроса не слышит.

– Это от гриппа, да? Получается, в ту же ночь и случилось, – Петр тяжело подбирает слова, потому говорит неспешно и все время запинается: – А я ведь был у тебя на следующее утро. А ты мне… соврал. И запах такой характерный, ни с чем не спутаешь, а я, дурак, не догадался. Ты прости, Лука.

Но Лука молчит, хлипкой тенью прячась позади Радлова, и тот продолжает сыпать вопросами, желая заполнить пустоту, хотя нутром уже понимает, что что-то в поведении собеседника не так:

– Ты, видимо, приходил, чтоб я помог с похоронами? Церемония в Городе назначена, да?

Обувщик сохраняет безмолвие. Губы его, исковерканные вымученной улыбкой, трясутся.

– Лука! – зовет Радлов, оборачиваясь. – Скажи мне что-нибудь…

– Я просто… я не знаю, о чем ты.

Наконец Радлов осознает, что у друга от горя помутился разум, и мягко произносит:

– Там… Илья лежит. Ты же знаешь? Знаешь, верно?

Лука протискивается в комнату, смотрит на улыбающегося сына, делает шаг в его сторону и говорит жалобным, срывающимся голосом:

– Илюша… тут Петр какую-то чушь несет…

– Папа, – грустно отзывается юноша. – Неужели ты все еще не веришь в очевидное?

Подобно ночи, пожирающей солнце, с потолка начинает опускаться реальность, пожирающая видения. Вороны, снующие туда-сюда, бледнеют, глаза их гаснут, а с крыльев осыпаются перья и прах.

Лука стоит, будто врытый в пол, и упорно избегает глазами койки, а в голове его вдруг проносится то, что на самом деле сказал Илья: «Какая птица? Тебе мерещится наш разговор. Ни к чему не приведет поездка ко врачу. Это бессмыслица какая-то».

Вороньё пропадает, не оставив и следа. Лука блуждает по стенам невидящим взором и вспоминает дальше: «Потому что мне нет особой разницы, что будет. Я ведь мертвый». И последние слова, которые обувщик сказал сам себе, вложив их в уста призрака: «Старик, о котором ты говорил, из-за своего безумия стал никому не нужным».

Мгла несуществующих образов рассеивается.

Лука наконец увидел… и бросился к телу своего сына с воплем безумия и горя.

А на улице поднялся неистовый ветер. Ветер бил по окнам, ломал голые ветки и заметал селение черным песком с рухнувшего отвала.