Красные озера

Протасов Лев Алексеевич

Часть четвертая. Их время

 

 

Глава тридцать пятая. Лука по эту сторону

– Сбежали! Ты представляешь, сбежали, твари такие! – разорялся Радлов в мастерской у Луки. – Вчера же сидели пьяные вусмерть, а среди ночи ушли.

Он метался из угла в угол, несмотря на тесноту помещения, руки у него слегка тряслись от нервного напряжения, а глотку рвало от невыразимого гнева – невыразимого, поскольку ни резкость его слов, ни громкость голоса не могли передать всю силу разыгравшейся внутри бури. А хозяин мастерской тихо сидел у оконца, в беспамятстве размазывал по стеклу черные песчинки, налипшие по углам рамы, и о чем-то размышлял, не смея перебивать обозленного гиганта.

– Мы утром с Инной дернули участкового, приезжаем – нет их! – продолжал Радлов чуть тише, но все еще на повышенных тонах. – Просто моральные уроды, девку беззащитную, которой приткнуться некуда, они избивать могут, а как вчера до дела дошло, один под столом спрятался, второй в угол забился. Гадливые мрази, да ссыкливые. А потом вовсе в лес ломанулись.

– Ты, говорят, им сильно лица попортил, – осторожно заметил Лука.

– Знаешь, такое бешенство на меня нашло, – Петр наконец израсходовал весь запал и заговорил спокойней. – Ну родную сестру при смерти на улицу выкинуть! Это вообще как? Нет, они люди пропащие. И не люди даже – так, оболочка человеческая, а под ней сплошь гниль. Убил бы я его вчера, – он выдержал небольшую паузу, пытаясь осознать собственные слова, пугающие, но одновременно порождающие в душе первобытное ликование, что-то вроде смеси злорадства и утоления давнего голода. – Точно убил бы. Задушил нахрен или забил до смерти. Благо, Инна подоспела, не дала согрешить.

– Неужто с тещей помирился?

– Помиришься с ней, как же! Скорее уж обстоятельства вместе свели. А вот когда вся эта история себя изживет – она снова станет про меня слухи распускать, будь уверен. И потом, она так странно из ума выжила – вроде соображает, но помнит только плохое. А коли плохого ей никто ничего не сделал – сочинит да поверит, – Петр перестал расхаживать по комнатушке, встал в углу и добавил: – В общем, участковый этих двоих в розыск объявил, причем с таким видом, словно одолжение нам сделал. А их ведь не найдут! Разве тут найдешь? Местность-то никто шерстить не будет.

– По округе болот много, может, сами как-нибудь сгинут.

– Да простит меня Бог, но хорошо, кабы сгинули! Хотя им проще в шахтерский городок податься. Там после эпидемии заброшенных домов много, и соваться никто не станет – оно, хоть болезнь и миновала, люди до сих пор боятся. Немудрено, конечно, у них весной несколько десятков человек умерло – цифра по нынешним меркам жуткая. В газетах, правда, меньше писали, но газеты… ой, что они про завод наш нагородить успели! Нет им никакой веры теперь.

– А про Иру известно что-нибудь? – спросил Лука, оторвавшись от оконца и пытливо уставившись на собеседника.

– Ночью прооперировали, все вроде хорошо с ней.

Лука с облегчением выдохнул, а Радлов между тем продолжал:

– Лишь бы залатали на совесть. Иной раз так вылечат, что и жизни не рад потом.

– Тут уж врачам виднее, как лечить.

– Да виднее, конечно, но ведь по-разному случается. Вон в рабочем поселке мужичонка один есть, ему лет двадцать назад руку в плече вырвало, поставили какой-то штырь, но так хорошо поставили, что он этой рукой и вертеть может, как угодно, и тяжести подымать. По молодости я тоже знал человека с похожей травмой – так у него плечо не двигалось. И вроде вылечили и там, и там, а итог разный. А у Ирки ведь желудок, дело серьезное! Так дай Бог, чтоб она после операции-то смогла есть, двигаться, дышать полноценно. Она ж деревенская баба, ей эти увещевания, знаешь, тяжестей не подымать, много не ходить и прочее – ей не подойдет, от тоски скиснет.

– Так не на всю жизнь! Полгода побережется да заживет, как раньше, – обнадежил Лука.

Радлов огляделся в поисках стула, приметил у дальней стены какой-то ящик, окутанный тенью, и несколько толстых досок. Стул стоял как раз рядом с этой грудой. Петр пересек комнату и сел – ножки под ним скрипнули, чуть треснули, но не поломались.

– У матери ее был, буквально полчаса назад, – произнес он и тяжело выдохнул. – Мать-то даже теперь ничего знать не желает. Заладила, не моя, мол, дочь, не моя. Не помню, чтоб она раньше такой стервой была. Вроде наоборот, все ее жалели в поселке, с мужем не повезло, и сын бедовый, в отца пошел, и троих девок на ноги поднять надо…

– Оттого и стерва, – коротко пояснил обувщик. – Зачерствела под старость лет.

– Экий ты, Лука, понимающий! Все равно нельзя, нельзя так со своими детьми!

– Никто и не говорит, что можно. Я лишь к тому, что все закономерно.

Радлов часто-часто закивал, потом обхватил шею руками, будто голову не мог держать, и выдавил с горечью:

– Эх, жаль, Ирка к тебе не пошла…

– Я ее ждал. Не пойму, чего она так, – Лука в недоумении пожал плечами и притих, не зная, что еще можно сказать.

И Петр молчал, и душную тишину в комнате нарушало лишь легкое позвякивание стекла в неплотной раме, от ветра, да едва уловимый скрежет черного песка снаружи дома. Потом где-то истошно завыла собака, Радлов вздрогнул, отчего все складки на его мешковидном туловище затряслись, слепо заозирался по сторонам и вновь зацепился взглядом за непонятный ящичек и доски. Досок было восемь – все полутораметровые, широкие и довольно сносно обструганные. Ящик днищем своим опирался о стену и тоже имел длину полтора метра. В верхней его части мельтешила какая-то рыжая точка, совсем крохотная. Петр прищурился, рассмотрел произрастающие из точки лапы и усики, понял, что это муравей, и устало произнес:

– Муравей вон. Разведутся, ты гляди. Тебе, кстати, на кой ляд столько досок?

– Я же тебе дней десять назад рассказывал, что в Вешненском гробовщик требуется. Долго я, конечно, собирался, все мыслью маялся, что не получится. Но позавчера-таки сходил. Еще цветов купил на могилки, у нас-то нет. По две гвоздики Лизоньке, Илюше да Анечке, – Лука тяжело сглотнул, осознавая, сколько близких людей потерял за свою жизнь, но слезы сумел удержать. – Конторка маленькая, работают гробовщик да подмастерье. И вроде как второй подмастерье нужен.

– Взяли? – уточнил Радлов, а лицо его расплылось от радости.

– Нет пока. Дали материал, попросили пробный заказ собрать. Саму основу, без обивки.

– А чего ж полтора метра только? Не маловато?

– Гроб-то небольшой нужен, – объяснил Лука севшим голосом, сквозь хрип. – Там мальчик умер. Подросток. Кажется, в реке захлебнулся. И чего он в конце сентября в реку полез…

– Опять ребенок, – у Радлова перед глазами поплыло, а в области сердца разлилась глухая, ноющая боль. – Нет, дети не должны умирать. Тома говорит, если дети умирают – значит, будущего нет. А это нехорошо. Хотя… и так ясно, что у нас будущего никакого. Пшеница – сплошь пустоцвет, скота почти не осталось с прошлой зимы, а в эту и оставшийся прикончим. На картошке придется сидеть, наверное, – он помолчал с минуту, о чем-то размышляя. – Я, кстати, на сделке с этим хмырем, с племянником Матвея-то, пусть земля старику будет пухом, тридцать тысяч заработал. Случайно вышло. Он все дирекцию завода требовал – и дотребовался. Уж не знаю, что он там увидел, но испугался так, что мог и бесплатно участок отписать.

– А что там могло быть? – Лука оживился. – Что его так напугало?

– Не знаю, честно. Да и не про то речь. Помнишь, бригадир у нас в болоте утоп? Так вот я хотел семье его этими деньгами помочь, больно девочку жалко. Несколько дней думал, но не стал. Это все равно чужие люди.

– Для своих, выходит, решил сохранить?

– Для своих, – Радлов кивнул. – Для поселка, не для себя же. На тридцатку можно крупой закупиться в общий амбар, всем хватит. С мясом, конечно, напряженка выйдет, оно сейчас очень дорогое. Но и без мяса протянем как-нибудь. Жаль, Матвея будущей зимой у нас не будет. Умел он общее хозяйство распределять.

Вскоре Петр ушел. По дороге домой он заглянул на кладбище, к Лизавете, и заодно решил поглядеть, как Лука обустроил могилы жены и сына. Все было прибрано и чисто, вот только никаких гвоздик не нашлось. Вместо них у каждого надгробия лежало по странному черному цветку. Один такой цветок Радлов поднял и с удивлением обнаружил, что он скручен из жестких грачиных перьев, которые до сих пор бесполезным прахом валялись в районе старого грачевника.

«Это что же… гвоздики?» – подумал Радлов и содрогнулся.

 

Глава тридцать шестая. Лука по эту сторону?

Вечером того же дня Лука мастерил гроб. Каркас в виде сужающегося ящика был готов еще накануне, оставалось нарастить борта до высоты полуметра, соорудить красивой формы крышку и пропитать всю конструкцию морилкой от влаги – все же земля сыровата, не хотелось, чтобы чье-то последнее пристанище сразу начало гнить.

Когда Лука принялся разбирать сваленные у стены доски, то обнаружил, что под них действительно переселилась небольшая колония рыжих муравьев. Вероятно, повылазили из под пола на запах свежей древесины. Бархатистой россыпью расползались они во все стороны, забирались на доски, прятались обратно в щели между половиц, один даже залез обувщику на руку. Прикосновение крошечных лапок вызвало неприятный озноб, по всему телу у Луки распространился навязчивый зуд. Лука невольно втянул голову в плечи, отчего неприятные ощущения только усилились, и стало казаться, словно под шею ему воткнули тоненькую, тоньше волоска даже, иголочку, и холодок от нее волнами забегал под ребрами.

Обувщик дернулся, прихлопнул незадачливого муравья, выдавив из крохотного туловища буро-серую капельку внутренностей, но остальных трогать не стал – то ли из жалости ко всему живому, то ли от неприязни ко всему мертвому.

Затем установил ящик посреди комнаты, положив его на днище, приладил по одной доске с каждого боку, снял с них угловые кромки да хорошенько, до гладкого состояния, обтесал.

Иногда во время работы у него плыло боковое зрение – там, где глаз выхватывал реальность по касательной, предметы подергивались, теряли свои очертания, а то вовсе принимали другие, так что вырванный из невнятного хаоса башмак вдруг уползал змейкой, а кусок стены в осыпавшейся штукатурке превращался в мутное озеро. Впрочем, эта рябь не слишком отвлекала, и обувщик успел закончить до наступления сумерек.

Оглядел получившийся гроб и вроде бы остался доволен, но въедливый чужеродный голос внутри головы вклинился в стройный ход мыслей и язвительно спросил:

– Не великоват?

«Доски дали полутораметровые, – подумал Лука. – Вроде бы как раз под рост. Нет-нет, должно быть в самый раз».

– Там же мальчик, – настаивал голос. – Совсем ребенок еще. С чего ты решил, будто утонул подросток?

«Мне так сказали, – мысленно ответил обувщик и, как бы убеждая самого себя, неуверенно повторил: – Мне же так сказали. Верно?». Фраза тут же переменилась, впитала в себя оттенок сомнения и прозвучала: «Верно ли мне сказали?».

– А никто тебе ничего не говорил. А гроб-то вышел слишком, слишком длинный, куда в него ребенка? Маленький нужен, размером с колыбель. Разве ты не догадался?

– Как же это я не догадался? – вторил Лука собственному внутреннему голосу. – Мне нельзя оплошать, нельзя, – на него накатила паника. – Без работы нельзя, я же Анечке обещал. Я Илюше обещал! А если решат, что я никуда не годен?

И он принялся судорожно разбирать гроб – выбил днище молотком, расклинил боковые стенки, отмерил от всех досок метр и стал методично их распиливать, стараясь нигде не скосить.

– Ой, много! Ой, много! – зудел мысленный спутник, заглушая все прочие думы.

Тогда Лука укоротил доски еще больше, оставив для продольных бортов сантиметров восемьдесят, для изголовья – сорок, а с той стороны, где должны были укладывать ноги – тридцать. Собрал ящичек заново, замазал щели, дрожащими руками проморил места распилов, так что вышло не слишком ровно.

А между тем в комнату сквозь окно проникла темнота, разрослась до размеров бездонной ямы и поглотила окружающую обстановку. И Лука увидел, как на дне получившегося гробика что-то шевелится, но что именно – так и не понял. Словно воздух склеился какими-то мелкими крупицами, и эти крупицы отчаянно пытались сложиться в нечто цельное, да не могли.

Обувщик бросился на кухню, отыскал в шкафчике пузырек с таблетками, но из-за охватившей его лихорадки все рассыпал и не сумел в темноте найти. Шарил по полу, но натыкался лишь на горсти колючего песка.

– Чего же ты так боишься? – прорываясь сквозь мельтешащий рой мыслей, вопрошает надоедливый спутник внутри головы, а потом вдруг начинает старую песню, и вопрос его звучит язвительно, звучит страшно и угрожающе: – Что у тебя в гла…

– Хватит! – злобно срывается Лука и плачет. Потом добавляет тише, опасаясь, что зернистая тьма, спрятавшаяся у днища гроба, услышит его и придет: – Хватит. Во мне ничего и никого не осталось. Илья умер, и во мне – пустота.

– Так ведь свято место пусто не бывает, – внутри головы кто-то начинает хихикать. Лука слышит этот смех, Лука чувствует, как его собственные уголки рта ползут кверху, щеки надуваются, а горло клокочет. Только он не понимает, что сам же и смеется, и оттого забивается в угол.

В углу он безвылазно сидит два часа, скрываясь от прожорливой ночи, после чего робко возвращается в мастерскую, склоняется над своим горестным творением и усиленно пытается разглядеть, кто же затаился на дне ящика. Но пелена реальности еще не разъезжается по швам, и Лука видит лишь неясные детали – большой глаз с расширенным зрачком внутри, стального цвета; до боли знакомые, но не узнанные очертания скошенного подбородка; прядь человеческих волос. Все это мельтешит, то и дело исчезает, и обувщик остается в неведении относительно облика ночного гостя.

А с рассветом Лука немного приходит в чувства. Находит на кухне таблетку, стряхивает с нее пыль и проглатывает, не запивая. Затем взваливает себе на спину крошечный гробик и отправляется к причалу.

Снаружи холодно, лужи и ставки подернуты первыми заморозками. Белесая трава втягивается в землю, как шерсть закоченевшего животного. Горные хребты раскалывают небо поперек, образуя рваную и красную от рассвета линию горизонта. Трубы завода монотонно гудят, выбрасывая в расколотое небо столпы дыма.

Лука слышит хруст землицы под ногами, слышит натуженный шепот внутри головы: «Они поймут, они поймут, что ты снова видишь», однако старается не обращать на него внимания – в первую очередь именно для того, что никто не догадался о возвращении приступов.

Хмурый и молчаливый лодочник доставляет его в Вешненское, и вот уж Лука шагает по тесным улочкам в сторону ритуальной конторки. По глазной поверхности скользят аккуратные двухэтажные дома, каждый из них поначалу настырно лезет в глубину зрачка, затем уплывает в сторону и, наконец, рассыпается сажей, оставаясь где-то вне поля зрения.

В конторке пожилой гробовщик долго рассматривает принесенный ящичек, как бы в недоумении, потом спрашивает недовольным тоном:

– Почему такой маленький?

– Да как же? – дрожащим от волнения голосом произносит Лука. – Для мальчика же, который утонул.

Гробовщик ухмыляется и терпеливо поясняет:

– Я не говорил «мальчик». Я говорил «как мальчик». Наш местный пьянчуга решил после попойки реку переплыть, не сумел и захлебнулся. Карлушка его звали – знаешь, за что? Потому что росту в нем было метр сорок – карликом, то бишь, дразнили. Он с горя и пил. А ты… тьфу, только материал хороший попортил! Иди отсель подобру-поздорову.

Откуда-то из угла выскакивает подмастерье и замечает, прикрывая рот ладонью (только Лука все равно слышит его):

– Сделано-то хорошо, размер не тот. Руки откуда надо растут! Может, возьмем, а за ошибку вычтем с первой зарплаты?

– Рот не разевай, когда не просят! – осаживает его гробовщик, потом добавляет почти беззвучно, одними губами: – Он же помешанный, – и, уже обращаясь к Луке: – Чего встал?

– Так что… не подойдет, получается? – Лука стоит жалкий и растерянный и чуть не плачет от горя.

– Получается, нет.

– А можно мне… забрать?

– Гроб-то? – уточняет гробовщик. – Да на кой он тебе? Вот чудак-человек! Ладно уж, хочешь – бери, все равно доски попортил.

Лука закидывает гроб обратно себе на плечи и идет в сторону реки, сгорбленный да отчего-то жутко несчастный. А по глазам скользят те же домики, в обратном порядке – воскресают из небытия, простирающегося вне поля зрения, на краткий миг, чтобы затем вновь исчезнуть.

Усаживаясь в лодку, обувщик сильно ранит внутреннюю сторону ладони и с безразличием наблюдает, как у него по руке растекается бордовый кровоподтек.

– Занозил, кажется, – говорит он.

– Всякое бывает, – меланхолично замечает лодочник и отплывает от берега. Весла ударяются о поверхность воды с хлестким звуком и рождают мириады брызг, серебром переливающихся в солнечном свете.

– Вообще-то себя надо беречь, – продолжает лодочник. – Борт вон грязный, смотрите, чтоб заражения крови не было.

– Да небольшая ранка-то, не страшно.

– Вам лучше знать, – лодочник издает протяжный вздох и повторяет, невозможно растягивая слова: – Да, себя надо беречь. Для других людей хотя бы. У вас семья есть?

– Есть, – уверенно отзывается Лука и начинает часто-часто кивать, как бы убеждая в этом собственный рассудок. – Сын есть. Илюша. Он вроде как умер… но я думаю, что не умер. У него, знаете, в детстве глаза были такие… со стальным отливом. Загляденье просто! И подбородок сразу как у меня, с младенчества еще, представляете!

– Хорошо, что не умер. Детей надо беречь. У меня жена с дочкой в городе. Дочка извелась вся по мне, скучает очень. Да я уж до них вряд ли выберусь.

– Работы много? – уточняет обувщик, раскачиваясь в такт движения волн.

– Вроде и немного, а никто не отпустит.

Пораненная ладонь страшно ноет. Лука смотрит на нее и видит, как из-под содранной кожи лениво выползают капельки крови.

– А я вас в селении и не встречал раньше, – говорит он, стараясь поддержать разговор. С озера дует ветер, и в ушах стоит звон. – Хотя лицо знакомое.

– Да встречались, встречались один раз, – уверяет его лодочник. – Помню, друга вашего обсуждали.

– Радлова, что ли?

– Его, родимого. Падчерицу он тогда потерял. Я-то не знал да грешным делом чуть с ним не поцапался!

– Что-то такое было, кажется, – соглашается Лука, а затем совершенно спокойно, с будничной интонацией добавляет: – Только Радлов рассказывал, будто вас в болоте нашли недавно.

– Не припомню, чтоб я был в болоте. Но, может, запамятовал просто.

Обувщик вновь глядит на свои руки и с удивлением замечает, что и вторая ладонь вся в крови.

– Как странно, – задумчиво произносит он. – Вроде одну руку занозил, а раны на обеих.

– Думаю, вы просто лодкой давно не управляли.

– Да, да, – подтверждает Лука с излишней горячностью. – Пожалуй, что и давно.

Тут борт лодки гулко стукнулся о причал родного поселка, и Лука отпустил весла. Ладони он с непривычки сильно стер, так что весла были измазаны в крови, а кожу по краям ран невыносимо жгло.

Своему странному превращению из пассажира в рулевого обувщик не удивился, ибо «всякое бывает». Выкарабкался на берег, привязал суденышко, чтобы волнами не унесло, одним размашистым движением выдернул гроб на сушу и волоком потащил домой – спина ныла от нагрузки, так что он рассудил, что на плечах не донесет.

По дороге ему встретился местный мужичонка, подрабатывающий в свободное время на причале, и строго сказал:

– Лука, я понимаю, все свои. Но ты когда лодку мою берешь – предупреждай. Я же думал, кто-то с концами увел.

Обувщик рассеянно кивнул и продолжил свой путь. В голове у него вдруг отчетливо зазвучал детский плач.

 

Глава тридцать седьмая. Дальнейшая судьба Ирины

Тридцатого сентября был холодный дождливый день. Дождь зарядил с самого утра, то усиливаясь, то превращаясь в мелкую морось, но не прекращаясь ни на миг. Под вечер он почти и не лил, а только водянистая взвесь плавала в воздухе – капли сделались настолько мелкими, что не успевали долетать до земли, ветер подхватывал их и разносил по всей округе.

Радлов сидел в своем доме на втором этаже, за столом, и с сосредоточенным видом перебирал документы. Чуть позже появилась Тамара с чашкой чая в руках. Чашку она поставила перед мужем и села поодаль.

– Я хотел взбодриться, – недовольно произнес Петр, отрываясь от бумаг. – Кофе оставался, там, в шкафчике на кухне. Попросил же сварить.

– Сдурел? – отозвалась Тома, а в голосе ее послышались до боли знакомые нотки, обычно свойственные Инне Колотовой – что-то вроде наигранного возмущения. – Тоже мне, кофе удумал пить при такой жуткой бессоннице. Да и куда тебе с твоим сердцем?

«Она определенно становится похожа на мать», – подумал Радлов, послушно выпил чай, залпом, и опять уткнулся в документы.

– С завода что-то? – уточнила Тома.

– Ага, – рассеянно сказал Петр и тут же вспомнил деда Матвея. Улыбнулся грустно, помолчал пару минут из уважения к покойнику, потом резко оживился и пояснил: – Нормы выработки. Ну и технические указания всякие. Я же теперь и добычей руды тоже заправляю, надо бы ознакомиться, как там у них все устроено.

– Ой, на двух должностях-то выдержишь? А то совсем здоровье угробишь, хорошо разве?

– Свиней сейчас нет, уже так по хозяйству можно не упахиваться. Да и на месторождении хотя бы понятно, что делать.

– А на заводе непонятно?

– А! – Радлов махнул рукой. – Там всё само. Я чаще прихожу да ухожу безо всякого занятия. Уведомления-то редко присылают.

– Кто же тогда рабочими управляет? Медь ведь кто-то должен выплавлять?

– Я устал уже говорить, что там никого нет! – вспылил Петр и от нервного напряжения даже чуть привстал со своего места, но тут же рухнул назад. Сил в нем оставалось все меньше и меньше, в сон клонило постоянно, хотя глаза не закрывались, а вспышки ярости случались в последнее время часто, но почти сразу изматывали.

После подобных вспышек наступала жуткая апатия, так что Петр молча поник над столом, но читать больше не стал, а просто уставился куда-то в пустоту отрешенным, мутным взглядом.

В какой-то момент глаза его до такой степени остекленели, что Тома испугалась и воскликнула:

– Что? Плохо?! Таблетку принести тебе? Или ляжешь?

– Нет-нет, – очнулся Радлов и изобразил на своем тусклом лице улыбку. – Так я, задумался.

– Не пугай меня больше. У тебя такой вид был, как будто всё, отходишь уже.

– Матвея просто вспомнил. Иногда до сих пор не верится, что он умер. Не знаю, как в поселке зиму без него переживут. Утром просто говорили об этом, когда я в больницу…

– Опять к этой ездил? – злобно перебила Тамара.

– Да, я навещал Иру, – подтвердил Петр, с сильным нажимом на имени. – Ну а как? Родня ее знать не желает, ни мать, ни сестра так и не появились в палате. Обидно просто за девку. Ладно, хоть в себя пришла. Под капельницей, конечно, есть-то нельзя, но хоть на живого человека походить стала, – выдержал небольшую паузу и продолжил извиняющимся тоном: – Ты не сердись на меня. Все-таки дело прошлое. А Матвей, вечная ему память, Ирку принял, и ухаживала она за стариком очень хорошо. Несправедливо с ней обошлись, я считаю. Тем паче, ей теперь вообще некуда податься, лежит на койке и ревет от страха, что на улице окажется…

– К нам, поди, решил ее притащить?

– Да ничего я не решил! – он вновь разгневался да тут же угас и добавил, невозможно растягивая слова от утомления: – Вообще не знаю, что делать.

С Тамарой что-то происходило: лицо ее недобро кривилось, глаза блестели от подступающих слез, рот расползался в какой-то скорбной улыбке, почти как у Луки. Она дернулась и силой, словно выплевывая наружу то, что копилось на протяжении многих дней, выдавила:

– Господи, да помоги ты ей наконец!

– И как же я ей, по-твоему, помогу? Денег, конечно, можно найти, с оклада или тридцатки отложенной дать. Только выйдет мало, а зимой как-то выживать придется.

– Нет, ты ей свои-то не давай. Ты лучше верни то, что она заработала.

– В смысле? – не понял Радлов.

– Слушай, у тебя от бессонницы и всех этих цифр, – она небрежно махнула рукой в сторону бумаг, – совсем ум пропал. С мамаши ее денег стребуй, ты ведь умеешь. Баба она малограмотная, наговоришь чего-нибудь эдакого, как вон Андрею в свое время. Ежели по-хорошему разобраться, Ирка-то сама заработала. Не стану уж комментировать, каким местом, да ведь все одно – заработала. Припугнешь старуху – она и отдаст.

– Можно попробовать, – согласился Петр, подумал немного и спросил: – Получается, ты ее на самом деле простила?

– Нет, не простила. Просто мать свою вспомнила, как она меня молодую на улицу гнала и била, когда я приехала беременная, – женщина всхлипнула, но без слез. – Я же к матери подалась как к той, которая всегда простит, всегда на твоей стороне, кем бы ты ни был. А когда родила, так она меня к Лизавете пускала только на кормление, в остальное время била и даже за человека не считала. Потом, конечно, утихомирилось все… и сейчас мне ей помогать приходится, все равно мать, не чужая тетка… но я не забыла. Ничего не забыла, каждую ссадину на своем лице помню, – Тома помолчала с минуту, как бы собираясь с мыслями. – В общем, и мне ведь Ирину жалко. За ту выходку с могилой не простила я ее и никогда, наверное, не прощу. А все ж таки жалко.

– Значит, не совсем бессердечная ты у меня, – пошутил Радлов и погладил жену по белесым волосам. – Схожу после ужина, попытаю счастье. Мысль-то дельная, да мне в голову не пришла. Видно, и вправду от бессонницы ум теряю.

Через час Радлов вышел из дома. Кругом расстилались густые сумерки с синюшным отливом – почти ночь. Водянистая пелена по-прежнему висела в воздухе – от нее щекотало лицо и ощущался мороз на щеках, поскольку ветер обдувал мокрую кожу. Даже борода не очень спасала.

Радлов шел через пустырь. Раньше здесь громоздился заброшенный проулок, из которого зимой выехали все немногочисленные жители, но летом все дома как-то незаметно снесли – никто не мог толком сказать, когда именно, просто были дома, а теперь их нет. Земля отошла заводу, но никаких построек на ней пока не соорудили.

Озеро отливало красным от прощальных отблесков заката, почти незаметных в небе, но липнущих к поверхности воды.

Петр шел неспешно, пытался сочинить, что именно скажет матери Ирины, но в итоге так ничего не придумал и решил импровизировать – авось, дело выгорит.

Открыла ему Маша, впустила в прихожую и робко пролепетала:

– Здрасьте, дядя Петя.

– Вот ты недалекая, ей-богу! – отчего-то опять разозлился Радлов. – Тебе сорок лет, а мне пятьдесят с хвостом, какой тут дядя?

Маша исчезла в комнатах с обиженным видом, и Радлов на некоторое время остался один. Это позволило ему беспрепятственно осмотреть обстановку: обои на стенах были новые, хотя и стояли в некоторых местах колом от влажности и неумения клеить; в углу стояла тумбочка с витиеватым резным узором, отливающая свежим лаком, дальше – шифоньер, тоже совершенно новый. На полу только оставалось старое покрытие – доски разъезжались по сторонам, образуя трещины в палец шириной, из трещин на посетителя зелеными и белыми глазками глядела плесень.

Вскоре появилась ее мать и набросилась на нежданного гостя с криком:

– Ты чего моей дочери грубишь? Клочья свои сбрей сначала, потом с бабами разговаривай!

– Уймись, – коротко отрезал Петр и, пока хозяйка дома молчала от удивления, продолжил: – У тебя вообще-то не одна дочь, забыла?

– Одна! Одна у меня дочь! Дашенька умерла, а та, про которую ты говоришь – для меня теперь никто! Ты хоть знаешь, чем она зарабатывала?

– Знаю.

– А Господь Бог такого не прощает! – женщина погрозила кулаком.

– Господь Бог, может, и не прощает, – спокойно ответил Радлов. – А ты не Господь Бог, ты в первую очередь мать. И провинившегося ребенка должна принять в дом и окружить родительской заботой. Я, знаешь, редко, да тоже ведь в церкви бываю. Что-то не слышал я там чего-то вроде: выгоняйте детей ваших из дома и отбирайте у них все деньги. Даже близко не слышал ни на одной службе.

– Из-за денег пришел, да? Ну, кто бы сомневался! Известно, Петька Радлов денег не упустит. Себе, что ль, присвоить хочешь? А вот хрен тебе, я дочь на них содержу, единственную мою дочь! Она у меня хорошая.

– Будешь содержать на пенсию, значит. Средства придется вернуть законной владелице, поняла?

– Разбежалась! – женщина услышала шорох в комнате, догадалась, что Маша подслушивает, прячась за углом, и заговорила тише: – Я кое-что соображаю. Там, где она, с позволения сказать, «работала», документов не выдают и стаж не оформляют. Никто и не докажет, что это ее деньги. А я скажу – мои. Скажу – всю жизнь копила, а неблагонадежная дочь хочет разорить и со свету сжить. Я пожилой человек, многодетная мать, мне поверят.

Петр выслушал все это с насмешливым выражением лица и вкрадчиво произнес:

– А ты что же, думаешь, я ей задним числом документы не оформлю? Что она у меня на ферме работала, а в Город ездила про закупки узнавать? Правда так думаешь? И получится, что у нее бумажка, подтверждающая доход, будет, а у тебя не будет. Скажи мне, соображающая ты моя, кому в таком случае на суде поверят?

– Это вранье, а не бумага никакая! – возмутилась хозяйка дома, но уже чуть менее уверенно. – Вранье суд вычислит! У нас суд очень хорошо работает, вот что!

Радлов громко, до слез, расхохотался, потом попытался проглотить смех и сдавленным голосом сказал:

– Я и не знал, что у тебя такое чувство юмора замечательное, – он глубоко вдохнул, чтобы окончательно успокоиться, выдохнул и заговорил дальше: – А если серьезно, вычислит суд или нет – не столь важно. Потому что к тебе в любом случае придут устанавливать размер реального дохода. И шкафчик новехонький вон посчитают, и деньги, которые ты в доме припрятала. А пенсия-то у тебя сколько? Тысяч семь? И получится, что накопить ты никак не могла. Тогда весь этот ваш деревенский шик навроде резной тумбы признают необоснованным обогащением. И отберут. Я ведь у тебя сейчас прошу то, что осталось от всей суммы, а они отберут всё.

– Да кто отберет? Кто отберет-то? – продолжала настаивать женщина. – Кто будет размер дохода-то устанавливать? Никому и не захочется в нашу глухомань ехать.

– Так я и установлю. Опись имущества сделаю, не переживай, все по закону.

– Почему ты?

– Мне казалось, все знают. Я же уполномоченное лицо, аль не слыхала?

Про «уполномоченное лицо» Петр ляпнул просто так, от отчаяния, и если бы его спросили, что это за лицо такое да на что именно уполномочено – он бы не сумел придумать ответ. Однако никто ничего не спросил – грозное словосочетание возымело действие. Глазки у пожилой женщины быстро-быстро забегали, она вся как-то сжалась и запричитала неестественно-плаксивым голоском:

– Ты ж прости меня, дуру старую, что наговорила всякого! Жизнь-то у меня тяжелая какая, сам знаешь! Думала, вот хоть теперь поживу вдоволь. Уж все-то не отбирай, Бога ради! Ириша ведь нам денег высылала зимой, и когда приехала – поделиться хотела. Она бы нам оставила… а?

– Ты серьезно? – Радлов поначалу даже не знал, как реагировать – слова в горле застревали. Затем собрался с мыслями и сказал: – Вы же обе… да, обе, Маша, я знаю, что ты за косяком прячешься!

Из-за угла послышался пугливый шорох, а гость неумолимо продолжал:

– …ни разу в больницу к ней не приехали! Девку так избили жестоко, твой же выб…ок и избил! А ты вообще никак… ничего… живешь себе дальше. Тоже мне, мать! И еще будешь рассказывать, кто бы вам сколько оставил? Деньги неси, да поживее.

Хозяйка дома отправилась в комнаты и через некоторое время вынесла толстую пачку купюр. Петр пересчитал – было сто три тысячи. Но Петр был догадлив в финансовых вопросах и знал людей наподобие матери Ирины, а потому уверенно и гневно произнес:

– Я, по-твоему, наобум пришел? Думаешь, не знаю, сколько должно быть?

– Чуточку ведь себе оставили, жить на что-то…

– Остальное тащи.

Женщина послушно отдала ему еще сорок тысяч, потом вся как-то задергалась от бешеной злобы и громко, давясь собственными словами, послала гостя куда подальше.

Дома Радлов хвалился победой.

– Я и не сомневалась, – ответила Тамара, выслушав рассказ. – Я сразу сказала, ты умеешь. А там вообще сколько? – тут глазки у нее загорелись от любопытства.

– Всего сто сорок три тысячи получилось.

– Ничего себе! – воскликнула Тома. – Ведь они очень много потратили! На еду, на одежду, на мебель. Так Ирка сколько ж привезла с собой?

– Не знаю даже. Если примерно прикинуть, раза в два больше выйдет.

– Это она столько заработала?

– Да заработала-то, поди, больше, расходы ведь были у нее, на съемную квартиру, на житье-бытье…

– Ой, слушай! А давай я тоже съезжу? – пошутила Тамара и громко, весело рассмеялась. – Берут там моего возраста? Нет, серьезно, ты столько зарабатывал только в лучшие годы! Во жизнь, а!

– Кто б тебя отпустил еще!

– Да шучу же я, ты чего! Я еще не ополоумела, знаешь.

Через день Радлов отвез деньги Ирине. Та засияла от радости и горячо поблагодарила за помощь, но попросила двадцать тысяч все же передать обратно, только не матери, а Маше лично в руки, пояснив, что сестра, мол, просто слабохарактерная и недалекая, но вообще-то ей в детстве больше всех от пьяного отца доставалось, так что винить ее ни в чем нельзя.

Радлов, скрепя сердце, просьбу выполнил.

Ира после выписки в поселок больше не вернулась. По слухам, она поселилась на окраине Города и устроилась санитаркой в ту же больницу, где ее лечили.

 

Глава тридцать восьмая. Младенец

Лука несет неприкаянный гроб к своему жилищу. Солнце расцвело посреди неба белым огнем и настырно лижет глазные яблоки. Веки дергаются, но не захлопываются. Лука видит дрожащую реальность, сверху прикрытую черной сеточкой – тенью от собственных ресниц. Где-то в области бокового зрения расползаются радужные кольца, желтые да лиловые, расползаются кляксы черного дыма, и сквозь всю эту кутерьму прорываются недобрые взгляды открытых окон. Глянешь прямо – окна и только, а чуть повернешь голову, и тут же становится заметно, что вокруг жадные застекленные глаза, следящие за каждым шагом. И в глазах тех – мгла, желающая отобрать крошечный гроб-колыбель и вновь оставить бедного Луку в кромешном одиночестве.

Лука разгадал ее замысел и идет быстро, бережно и нежно прижимая к себе гробик, как ребенка.

Мгла гудит, просачивается из тесных домов наружу, пепельным песком лезет прямо под ноги, но обувщик успевает добраться до своего обиталища и скрыться от неизбежного нападения. Гул снаружи усиливается и тут же стихает.

В глазах у Луки все еще пляшут частички солнца, оттого слизистую невыносимо жжет. Тяжелые веки скользят вниз, приглашая тьму. Жжение проходит.

Из мастерской доносится стрекот, громкий и назойливый. Обувщик осторожно прислоняет гробик к стене, идет на звук, как завороженный – а ноги-то будто окаменели, еле двигаются, прирастают к полу, так что продвигаться приходится очень медленно, несмотря на неимоверные усилия. Воздух как будто сгущается, с обратной стороны горла подступает тошнота. Голова болит, и Лука не знает, действительно ли слышит стрекот – может быть, это шестеренки под черепной коробкой стрекочут.

Он хватается за ручку, решительно отворяет дверь мастерской и видит, как по комнате перебираются огромные полчища рыжих муравьев. Муравьи больше обычного размера, за время отсутствия хозяина им удалось вымахать до размера человеческой ладони. Сплошным роем покрывают они все стены и потолок, проворно шевелят изогнутыми жвалами, словно жуют невидимую добычу, усиками ощупывают воздух, перемещаются с места на место, наползая один на другого, валятся с потолка на пол, лопаются от собственного веса и умирают, и от их движений и смертей стоит такой омерзительный хруст, что Лука перегибается пополам от рвоты. Из него хлещет кислая вода.

Один муравей перелезает через порог и ползет в сторону гробика. Лука догоняет насекомое и с криком давит ногами. Хитин ломается с треском. Голова муравья, оставшаяся целой, дергается и подпрыгивает, из нее вырывается громкий протяжный писк. Звук настолько неприятен, что головная боль усиливается многократно.

Лука неистово бьет эту визжащую голову кулаком, раз пять или шесть – до тех пор, пока на полу не остается розовая лужица. Затем он бросается обратно к мастерской, запирает ее и без сил опускается на колени – каменные ноги больше не держат. В таком положении несчастный засыпает. Во сне чернота, и ничего, кроме нее, нет.

Время исчезает. Через минуту, через час или вечность кто-то настойчиво зовет:

– Просыпайся! Просыпайся, папа!

Обувщик вздрагивает и открывает глаза. Он не знает, во сне его звали или наяву, и судорожно озирается по сторонам, но никого не находит. В мастерской по-прежнему слышна трескотня насекомых, и Лука не хочет туда входить.

Он берет гроб и тащит его в комнату покойного сына. Сюда давно никто не заходил – по углам намело горсти песка и сажи, сыплющейся с неба, поверх пауки наплели свои сети и ждут добычу. Но добыча, ворвавшаяся в комнатку с деревянным ящиком в обнимку, оказалась чересчур велика, и горе-охотники прячутся в щели.

Свою печальную ношу Лука устанавливает рядом с кроватью, до сих пор накрытой белой простыней, которая от времени и пыли давно превратилась в серую. Из нее был вырван кусок, а от кромки разрыва тянулись полосы старой крови – бледные и ржавые.

Лука садится на краешек койки и заглядывает внутрь гроба. Там что-то происходит, пляшут какие-то крошечные частички, но воедино никак не складываются.

Мысли в голове тоже пляшут, чередой бессвязных слов. Взгляд цепляется за предмет, поглощает его мутное отражение, будоражит воспаленный мозг, и тот без всякой цели порождает названия, машинально определяя проглоченный взглядом образ и пытаясь его осознать. Но мозг путается и никогда почти не может определить точно. Лука глядит на гроб, в голове его проносится кратко и бессмысленно: «гроб», а затем начинается невнятная чехарда, и поломавшееся сознание накидывает варианты: «гром, морг, мор».

Крошечные частички, витающие у дна ящичка, отвечают на эти призывы – то шумят, то складываются в очертания секционного стола, то показывают размытые лица здешних покойников, так что из воздуха вдруг лепятся карие глаза Лизаветы да тут же обрастают морщинами, тускнеют и становятся глазами одинокого старика, который зачем-то стучал по стенам своего дома и умер во время мора прошлой зимой.

И Лука думает дальше. И мор становится бескрайним морем с сине-зелеными волнами-лапищами, и лапища эти тянутся к лодкам, переворачивают их, разбивают вдребезги и призывают горе. А где горе – там гарь, ибо все горит. Гарь плюется дымом, дым рождает густой чад, и в море и чаду тонет комната. Ничего не разглядеть.

Мысли повторяются в том же порядке. И вновь гроб, и вновь гром. Море, горе, гарь. Дым и чад.

Здесь Лука замирает от предчувствия чего-то важного.

Чад. Не хватает маленького обломка. Маленького осколка. Маленького о. Чадо.

– Ребенок! – догадывается обувщик, и действительно видит на дне гроба свернувшегося калачиком новорожденного ребенка.

Это Илюша. Илюша умер, и вот родился вновь, воскрес из перьев и золы на радость папе. И всё-то при нем – крохотные ручки в перетяжках, большая голова на тоненькой шее, до боли знакомая стальная радужка глаз, скошенный подбородочек… да только что-то не так. Не так, как при прошлом рождении. Но Лука не может понять, что именно, да и не хочет ничего понимать. Все-таки у него снова есть сын.

И Лука счастлив. И Лука – счастье.

* * *

Младенец истошно воет. Обувщик носится вокруг него и не знает, что предпринять – гладит по тусклым волосам, хватает на руки, укачивает, поет песенки надломленным голосом, хрипя и кашляя. Но младенец воет, а за окном воет вместе с ним ветер.

– А ведь этот ребенок уже был у тебя, – шепчет мысленный собеседник внутри головы, такой надоедливый, такой привычный. – Разве ты не знаешь, что требуется детям?

– Нужна еда, – отвечает Лука сам себе вслух. – Да только где ее взять?

– Ребенок, выходящий из матери, кормится матерью, – поясняет какой-то другой, новый голос и тихонько смеется. – Ребенок, выходящий из земли, кормится землей. А ребенок, произрастающий из птичьего пера, питается птицами.

Лука послушно собирает грачиные перья, из которых сплел цветочки на могилы Анечки, Лизоньки и прежнего Илюши, сминает их в тугой комок и бросает на пол в ожидании, когда из получившегося месива покажутся крылья.

Темный комочек подергивается, обрастает пушком и жалобно пищит, обращаясь неуклюжим птенцом. А птенец в мгновение ока вырастает до размеров взрослой особи, расправляет мощные крылья цвета каленой стали, кричит и взмывает под потолок.

Лука встает на койку, подпрыгивает, сбивает птицу. Та падает на дно гроба, рядом с младенцем, и сразу затихает. Загнанный в тупик разум обувщика еще способен отражать, насколько неправильно все происходящее, оттого на Луку нападает озноб при виде ребенка, раздирающего несчастного грача в клочья. Но Лука гонит от себя страх, Лука рад второму появлению сына, он готов смириться с новыми правилами. Младенец глядит на отца широко распахнутыми глазами, и что-то в них не так, что-то в них выглядит противоестественно и злобно… но и эту мысль обувщик от себя гонит и улыбается, глядя на прожорливого малыша.

С тех пор время несется мимо, кутается в клубы дыма, горит и плавится. А Лука живет вне времени, где-то позади или сбоку от него. Он воскресает птиц, кормит их горстями золы с пола, отдает странному ребенку и старается не думать о том, насколько ужасен подобный круговорот.

Часы слепляются воедино, даты убегают куда-то, так что один и тот же день сменяется сам собою. За окном иногда появляются новые декорации, но это лишь другое обрамление бесконечно долгого дня, поглотившего недели и месяцы.

И видит Лука, как по ту сторону поливает землю дождь. Земля проглатывает воду жадно, размокает и разъезжается по швам, обнажая раны с прозрачным соком. А младенец молчит и, насупившись, смотрит на отца пугающим взглядом с какой-то странной, но неуловимой черточкой внутри глаз. Быть может, в них едва заметно пляшет огонек, золотисто-розовый – или это только отблески от пробивающегося в комнату тусклого осеннего солнца? Быть может, зрачки слишком глубоки и напоминают болото, в котором сгинул бригадир – или это лишь обманчивое впечатление, и зрачки расширяются не от влажной топи, распластавшейся под склерой, а всего-навсего от удивления, так свойственного детям?

И видит Лука дальше, как снег застилает землю белой простыней, да простыня та рвется, и проступают на ней бурые полосы от застаревшей крови. А младенец спит, издавая ноющие звуки, ворочается и плачет во сне. Слезы рассыпаются золотыми и розовыми капельками, капельки твердеют, покрываются корочкой, копятся на дне колыбели мелкими камушками.

И слышит Лука, как надрывается ветер, сгибая головы редких непослушных деревьев. А младенец раскрывает рот и изрыгает истошный крик, и кричит часами, и птицы не спасают.

И еще видит Лука дым. Дым застилает небо, застилает селение и всю несчастную жизнь обувщика. Дым одеялом накрывает крошечный гробик и не позволяет увидеть, что младенец не растет.

Когда-то приходит Радлов, под вечер. Обувщик открывает дверь, но внутрь гостя не пускает.

– Я пройду? – спрашивает Радлов и пытается своим массивным туловищем потеснить хозяина дома, но тот не отступает ни на шаг и отвечает:

– Нет, прости. У меня там мл…

– Он догадается! Догадается! – вопит внутренний голос. – А если догадается, то отберет Илюшу. И ты снова останешься один, слышишь!

– Не говори ему. Не рассказывай, пожалуйста, – врывается другой голос, некогда принадлежавший взрослому Илье. Маленький Илья навзрыд плачет в комнате, Лука глохнет от этого звука и сильно морщится.

– Что с тобой? – беспокойно спрашивает Радлов.

– Нет, все хорошо, – рассеянно отзывается обувщик, потом добавляет: – У меня там мгла. Кромешная мгла, щиток ведь полетел. Никак не починю, знаешь…

Петр говорит что-то еще и уходит. Петр теперь горбатый, лицом тусклый. Петру плохо.

Лука хочет догнать, посочувствовать, но вместо этого бежит в комнату успокаивать разбушевавшегося малыша.

Вечером того же дня или вечером другого дня – это не важно, ибо день всегда один, растянувшийся на осень и зиму – в комнате появляется бригадир с месторождения. Лука думает, что пустил его через входную дверь, но не помнит этого.

Бригадир садится на край койки и говорит тихо и невнятно:

– Вам скоро пришлют задание с завода.

– Какое… задание?

– Не могу сказать. Мое дело маленькое – предупредить загодя, – бригадир вздыхает да продолжает о своем: – А семья моя хорошо устроилась. Уехали в родной город. Дочке, конечно, очень тяжело. Но им там хотя бы тесть с тещей помогать будут. Уж поднимут мою девочку на ноги, ничего для нее не пожалеют. А ваш ребенок как?

– Хорошо, – отвечает Лука. Конечности у него почему-то делаются ватными, и язык еле ворочается. – Пташек моих ловит. На то они и есть, пташки, чтобы его вырастить. Правда?

Бригадир кивает и улыбается. Луке от его улыбки делается жутко, но он набирается смелости и спрашивает:

– Петя говорил, будто вы хотели сбежать. Почему?

– Да вот он тебе и расскажет, – гость указывает в сторону ребенка.

Обувщик глядит на сына пристально и наконец понимает, что с ним не так – и подбородок, как у Илюши, и голова большая округлая, и даже радужка глаз стальная, но вот зрачки… зрачки не черные, а золотисто-розовые – цвета меди.

Луку передергивает.

Младенец открывает рот. Произносит неожиданно четко:

– Я делаю могилы, – затем изрыгает из себя утробный смех и повторяет, уже по-детски, перемалывая слова в забавный лепет: – Делаю могилы, папа.

Лука тяжело сглатывает и отвечает:

– Делай, Илюша. Делай.

А голос внутри головы шепотом вклинивается в разговор:

– Он выдает себя за других, неужели ты позабыл об этом?

Обувщик чувствует, как по лицу у него текут слезы, но не осознает того, что плачет. Голос говорит дальше:

– Бедный Лука! Ты же болен. В болезни у тебя есть враги – те, чьи личины он примеряет, чтобы быть признанным. Но есть и друзья – те, кого твой угнетенный разум посылает тебе для осознания действительности. Держись друзей, Лука. Иначе грянет гром, и будет новый мор, и в каждый дом придет горе. А горе горит, горе – это гарь в душе. А от гари-то дым взмоет до небес! И из чада родится чадо, да не то, которого ты так ждешь.

И дальше разоряется голос, гремя в голове скорбной песней:

– Птицы нужны были для новой жизни. Зачем ты скармливаешь их старой?

Луку прошибает холодный пот. Бригадир глядит на него и издевательски хохочет. Младенец таращит большие медные глаза.

Разум на мгновение прорывается наружу, и Лука спрашивает пустоту:

– Я сейчас один в комнате? Верно?

Внутри стен кто-то громко дышит, но отвечать некому. Никого нет.

 

Глава тридцать девятая. Зима

1

Снег повалил в октябре – вроде бы белый, но с явным кирпичным оттенком. Черные от осыпавшегося отвала дома укрылись плотными пуховыми шапками, а на земле сугробы просели и поплыли через каких-нибудь три дня, и вновь по всему поселку растеклась кашеобразная черно-белая слякоть.

К началу ноября заледенели ставки, чуть позже – мутное озеро. Лед на его поверхности встал шероховатый от болтавшихся на воде песчинок, неровного цвета, с сероватыми вкраплениями вроде сосудистых звездочек – от сажи, опускающейся вниз вместе с дымными облаками.

Жители встретили холода спокойно – в августе собрали картофель, невкусный и чересчур крахмалистый, но все-таки съедобный; когда удавался улов, рыбу засаливали и сохраняли; засаливали также и грибы, обильно росшие в лесу, так что прожить кое-как можно было.

Амбар разделили пополам, дальнюю часть утеплили и перевели туда всю оставшуюся скотину – чтобы кормить ее сообща. В передней части раскидали мешки с картофелем, да вот еще Радлов в октябре привез четыре центнера крупы – гречи да перловки – купил где-то в соседней области от поставщика, чтобы дешевле получилось. Ездил он два раза – внедорожник-то у него был уже старый, не хотелось перегружать.

Особенной благодарности, правда, не последовало. Мать Ирины почти сразу после того, как вернула дочери деньги, принялась распускать про Петра слухи – в основном пыталась убедить односельчан, будто бы сам Петр заводом и управляет и втайне нажил несметные богатства на бедах деревни, а значит, и в смертях прошлой зимы, и в голоде, и в сносе пустующих домов он же и виноват. Поначалу ей не верили, но вскоре пригляделись да заметили, что с завода никто, кроме Радлова, не выходит. Некоторые, конечно, спорили, что в одиночку управлять всеми машинами, необходимыми для производства меди, невозможно, но таких было до крайности мало – всего-то, кажется, человек пять, среди которых на удивление Инна Колотова и Лука. Да кто бы стал к ним прислушиваться! Одна родственница и наверняка от зятя помощь получает. Второй вообще сумасшедшим признан и до сих пор вроде как не в себе, на улицу выходит за тем только, чтобы картошки взять из общего амбара и у старого грачевника перьев насобирать, а как выйдет, всегда озирается, от любого звука вскрикивает – ну точно, не в себе.

Гораздо хуже начали относиться к Радлову, когда он вступил в должность на месторождении, ибо ему приходилось много общаться с рабочими, а рабочие – люди чужие, живут обособленно, веры им нет. И тем, кто с ними якшается, веры нет.

Не было на свете деда Матвея, и особо рьяно за Петра никто не заступался. А, с другой стороны, сгинул и Шалый, и на Петра никто не нападал. Даже говорили с ним вежливо, опасаясь, как бы не натравил своих рабочих. Косились только и за спиной обсуждали, но это, в общем, ничего.

За прошедшую осень Радлов похудел еще сильнее, хотя окружающие не особо-то замечали изменения. Для них это было все равно что сравнивать между собой двух слонов, африканского и индийского: первый, конечно, гораздо крупнее, и тем не менее оба они огромны.

Однако с необъятным туловищем уставшего человека происходили и другие изменения, подчас пугающие. Мощный слой подкожного сала как будто растекся внутри, отчего на животе появились неровные впадинки, рытвины и плотные комки, похожие чем-то на камни – они хорошо прощупывались между складок.

Борода на отвисших щеках стала раза в два больше, походила на невзрачный осенний кустарник, густо запорошенный снегом – сквозь русые ветви пробивалось много седины. Глаза утонули в синюшных мешках, и кожа вокруг них отливала серым. Сердце прихватывало чаще, усилилась одышка. Сила в руках до сих пор сохранялась, только вот сами руки сделались тяжелыми, двигались медленно, будто все суставы покрылись ржавчиной и скрипят. И действительно, при резких движениях внутри у Радлова что-то скрипело. Весь он был как поломавшийся, устаревший механизм, который все еще по инерции функционирует, постепенно сбавляя обороты и угасая.

При этом он научился засыпать ночью, но спал две-три минуты да тут же вскакивал в холодном поту и больше уж не ложился. Подобный режим изматывал куда сильнее, чем ранешняя бессонница.

А снилось всякий раз одно и то же – как в комнату заходит Лизавета, садится у края койки, со стороны Тамары, плачет и жалобно причитает: «Не убивай нас. Прошу, не убивай нас, папа». Радлов не знал, к чему это, но ощущал тревогу. Иногда он думал: «Может, Лиза боится, что я ее забуду?», – и отправлялся на кладбище. Прихорашивал могилку, чистил памятник, беседовал с фотографией. Кошмары, увы, не прекращались.

В декабре ударили морозы, инеем покрылось всё, что только можно, даже оконные рамы со стороны комнат. Примерно тогда же на участке Петра по забору пошла трещина – видимо, и давно уже материал истлел, а низкая температура стала последней каплей. В трещину настырно лезла наледь и расширяла ее, потому Петр решил не откладывать ремонт до лета: съездил в Город за облицовочным кирпичом, цементом, заодно заказал новые чугунные ворота – старые-то в петлях еле держались, разворотили их год назад местные, когда в хлев пробирались да подворовывали.

Теперь хлев стоял пустой и ненужный, и Радлов сложил там все, что требовалось для ремонтных работ, однако к забору долгое время не прикасался: то на месторождении возникали неотложные дела, то приходила документация по обогащению руды, которую требовалось срочно разобрать, а то просто сбивала с ног усталость.

Новый год не справляли – Тамаре не захотелось. За час до наступления полуночи звонила Ира, поздравляла, желала счастья. Голос только у нее был такой, словно и сама она в это счастье верит не слишком.

2

Утром шестого января Петр получил уведомление от завода с требованием увеличить объемы добычи и тут же отправился к карьеру – обсудить с рабочими. Выходя со двора, еще раз внимательно осмотрел трещину – она была шириной в два пальца, ползла наискось от земли до самого верха и напоминала рваную рану. Радлов тяжело вздохнул, представляя, какой объем работы его ожидает, затем обошел дом и неспешно зашагал на север, в сторону участка добычи.

За деревянным забором, ограждающим карьер, открывался пустырь, усыпанный мелкими осколками камней. Посреди пустыря установлены были административные постройки – прежняя будка бригадира, маленький домик для инженера-геодезиста, где тот производил расчеты и мог следить за процессом, барак для отдыха рабочих.

Далее земля шла вверх, и на этом холмике установлена была смотровая площадка, со всех сторон обнесенная металлическими перилами. Сразу за перилами начинался обрыв, ведущий к месту разработки.

Сам карьер в виде огромного котлована растянулся на несколько километров и уже начал поглощать поле, лежавшее между разрушенным склоном и местной железнодорожной станцией. В стенках котлована были вырезаны широкие уступы, каждый высотой около метра, и всего таких уступов было двенадцать. Издали это напоминало лестницу из двенадцати ступеней, ведущую вниз, к сердцевине земли.

На дне и по горизонтальным поверхностям уступов лениво передвигалась техника. У дальнего конца, на самой нижней ступени, цепной экскаватор вгрызался в породу своими ковшами-клиньями, срезал широкую стружку с золотистыми и розоватыми вкраплениями. Эту стружку тут же подхватывал длинный конвейер, похожий на ленточного червя, и сбрасывал в открытую пасть самосвала. Наполненный грузовик сдвигался с места и по траншее, идущей вглубь уступов, перевозил руду к вагонеткам, а те неслись в сторону завода, извлекая из рельсов скрежет и писк. Вся добыча сопровождалась до невозможности громким, но равномерным гулом – к такому быстро привыкаешь.

Радлов приметил на смотровой площадке инженера-геодезиста и направился к нему. Инженер стоял хмурый – жил он в рабочем поселке вместе со всеми горнодобытчиками, а вчера у кого-то из них был день рождения, так что из-за ночного галдежа выспаться толком не удалось.

– Петр Александрович! День добрый! – поздоровался он криком, чтобы перекрыть шум.

– Добрый, – мрачно отозвался Петр, понаблюдал некоторое время за работой на дне котлована и недовольно поинтересовался: – А почему с одного уступа породу снимают? У дальнего борта больше всего меди, по твоим же расчетам. Экскаваторов много, можно ведь сразу несколько забоев организовать. Людей вроде тоже хватает.

– Нельзя. Вон, видишь, – инженер рукой описал круг в воздухе, издали обводя весь карьер. – Это все уже отработано. А там, – он показал в ту сторону, где машины упрямо раскурочивали склон, – повсюду включения твердых пород, то бишь выемку экскаватором без бурения не сделать. А буровую установку вчера Палыч сломал.

– Тьфу ты, – выругался Радлов. – Мне сегодня пришло уведомление, надо, мол, выработку увеличивать.

– А ты не волнуйся, Петр Александрович! – радостно воскликнул инженер. – По весне увеличим, причем в разы. Здесь закончим, и будем северо-западный склон взрывать, там залежи тоже большие.

– Рабочий поселок хоть не снесет?

– Он же далеко. Разве что окна повыбивает, и то вряд ли, если аккуратно сделать. Ну, знаешь, сначала с одной стороны подорвать, потом с другой, мелкими зарядами.

Радлов помолчал с минуту, как бы вникая в суть услышанного, потом вдруг разозлился и воскликнул:

– Господи, как вообще можно сломать бур?!

– Так он не тот режим бурения поставил. Долото разбил. А вторая установка уже в ремонте, механик третий день копается.

Пока они разговаривали, на площадке появились еще два человека – механик буровой установки и какой-то рабочий, старый человек лет шестидесяти, с огромными залысинами посреди седеющей головы.

– Помянешь черта, он и появится, – весело произнес инженер, кивая в сторону механика, и ухмыльнулся. – Починишь-то когда? Работа скоро встанет. Начальство вон просит выработку увеличить, а у нас простой.

– Так это, вертлюг же нае….ся. А я давно говорил, ее надо было в ремонт нахер отгонять! А теперь-то чего? Менять надо.

– Меняй, – вклинился в разговор Радлов. – Вообще у тебя задача какая? Поддерживать механизм в рабочем состоянии. Механизм, как ты говоришь, нае….ся. Виноват кто?

– Деталей нету, – робко заметил старый рабочий с залысинами, желая заступиться за товарища.

– А если я за детали из вашей зарплаты вычту, тогда как? Найдутся? – Радлов издал победоносный смешок, рабочие виновато закивали и исчезли.

Со стороны котлована раздался громкий скрежет, раздирающий воздух в клочья – экскаватор вклинился в твердую породу.

Инженер нецензурно выругался, затем пояснил:

– Ну все, встали. Бурить надо. Теперь только завтра продолжим, – тут он развернулся к Радлову и осторожно добавил: – Как-то бы на завод отписаться, что меди к весне больше будет, а сейчас никак.

– А не страшно? – спросил Петр изменившимся, глуховатым голосом. – Не страшно такое письмо отправлять?

Инженер долго не мог ничего из себя выдавить, потом собрался с мыслями и хрипло сказал:

– Немного. Петр Александрович, может быть, ты? А? Знаешь, тут после бригадира-то все боятся предписания нарушать… ну, кроме тех, кто пьет. Палыч-то с механиком квасят, им все нипочем.

– Попробуем, – согласился Петр да тут же начал о другом: – Слушай, мне бы дома забор отремонтировать. Трещину заделать да кирпичом обложить для прочности. Поможешь?

– А рабочие тебе на что?

– Сам-то посмотри, как они все делают. Сикось-накось. Ну, так что, поможешь?

Инженер согласился.

По окончании смены он был у радловского дома со своим инструментом – мало ли, какой-то нужной приспособы не найдется, так чтоб не бегать за ней через полселения.

Трещину залатали цементом, разведенным в кипятке, дабы не застыл на морозе, затем принялись делать кирпичную кладку, превращая забор в неприступную стену.

Почти сразу к ним подошел один из местных жителей, который раньше соседствовал с дедом Матвеем, а теперь вынужден был любоваться из окон на голую землю с торчащими из нее обломками – дом-то снесли в ту самую ночь, когда Ира попала в больницу.

– Ты чего на этом берегу так поздно? – поинтересовался Радлов с приветливой интонацией.

– В Вешненское ходил. А на обратке дай, думаю, загляну, чего тут происходит. На завод поглядел – дым-то шибко валит!

Матвеевский сосед с любопытством осмотрел часть нового забора, улыбнулся дерганой улыбкой, вроде как от зависти, и спросил:

– Ремонт, получается, затеял?

– Стенка растрескалась, к лету бы совсем упала. В мороз, конечно, работать не ахти, но если все правильно сделать – не развалится.

– Ну, понятно, – сосед вдруг разгневался. – Люди недоедают, а ты благоустройство себе делаешь! Двадцатью мешками с зерном откупиться решил, да?

– Сдурел ты, что ли, – произнес Радлов беззлобно, ибо сил на злобу не осталось никаких, а сердце слабо, но неприятно ныло. – Иди отсюда, пока цел. Я, знаешь, не обязан весь поселок содержать. Чем мог – тем помог.

– Ты-то и верно не обязан. Жируешь, когда голод близится, – сосед сплюнул, выражая презрение, и пошел прочь.

Инженер наблюдал за сценой с явным удивлением и, когда недобрый гость удалился, задумчиво протянул:

– М-да. Народец у вас.

– Они думают, будто это я заводом управляю, – Петр пожал плечами.

Инженер прыснул со смеху, долго не мог успокоиться, так что в смехе начали сквозить истерические нотки, потом продышался и тихо проговорил:

– Местные могут думать, что угодно. А мы-то сами там работаем. Не на самом заводе, конечно, да ведь сталкиваемся постоянно. Нет, я строителей хорошо помню, я здесь с закладки фундамента живу, – он пугливо огляделся и продолжил еще тише: – Их не видно и не слышно было. А как завод появился – они разом и исчезли, будто и не существовали никогда. Рабочие выдумали, что это тени какие-то были, для отвода глаз, а здание-де само по себе выросло, – инженер улыбнулся, желая скрыть страх, и добавил с деланым весельем: – Ерунда, конечно! Но чертовщина явная.

– Поди нашим это расскажи.

Радлов пригласил инженера на чай, но тот отказался и спешным шагом направился в сторону рабочего поселка.

В воздухе начали пролетать одиночные снежинки. Хрупкие и белые, срывались они с пушистого неба, и окунались в полотно дыма, стелящееся над землей, и делались созревшей крупой, а крупа падала в размытые сугробы и умирала в грязи. «Как человек», – пронеслось в голове у Радлова.

Дома пили чай – Тома для хорошего сна, а Петр для утоления голода, еда все равно в глотку не лезла.

– Для чего они так со мной? – разорялся он, сидя на кухне. – Зачем? Разве я не помогал?

– Когда человек ничего не делает для других, с него ничего и не спрашивают, – спокойным тоном отозвалась Тамара. – Но стоит только помочь, и тебя уже считают обязанным. Так уж люди устроены. Не все, конечно, да ведь многие.

– А Матвея уважали за то, что всем помогал.

– Мы же с тобой тут самые зажиточные, это людей злит. Матвей-то бедный был. Он для них свой, понимаешь?

– Я здесь двадцать лет живу. Больше даже, – лицо у Петра перекосилось, красные от бессонницы глаза затянуло слезливой пеленой, и он жалобно, с какой-то даже детской интонацией, совершенно не вязавшейся с его грузным телом и расползающейся во все стороны пегой бородой, спросил: – Выходит, я никому не свой?

3

В феврале морозы сошли на нет. Холода, конечно, стояли, но не слишком крепкие. Старую гору насквозь продувало ветрами. По грязному снегу мело золой.

К тому времени запасы в общем амбаре значительно оскудели: крупы лежало только три мешка, почти разошелся картофель, две коровы пошли под нож, а оставшиеся с голодухи молока практически не давали.

Несколько человек, из тех, что были моложе пенсионного возраста, нашли возможность покинуть селение – кто-то работу нашел в соседней области или столице, а кто-то сорвался наобум. Все они хотели продать участки заводу, как в свое время Андрей, но участки больше не покупали. В итоге отписали задаром и навсегда уехали, затаив горькую обиду на Радлова – им казалось, будто именно он отобрал у них землю.

На переписанных участках сразу снесли дома и теплицы, редкие деревья выкорчевали, а ставки, которые там попадались, засыпали песком. Однако по-прежнему ничего не строили, и деревня превращалась понемногу в блеклую пустошь.

Жители, оставшиеся в родных местах, зачастили в Вешненское за едой. Цены, конечно, кусались, да ведь и с голоду помирать не охота, так что брали по чуть-чуть, пшено для себя и сено для скотины.

Двадцатого февраля туда отправилась и Тамара, чтобы затариться мясом да еще матери продуктов купить – благо, двойной оклад мужа позволял жить лучше, чем год назад.

На рынке, у лотка со свиными обрубками, она лоб в лоб столкнулась с одной женщиной из селения, кисло ей улыбнулась и поприветствовала.

– И тебе не хворать, – ответила женщина, но таким тоном, будто мысленно желала прямо противоположного: хворать бесконечно, а еще лучше как-нибудь помереть в мучительной болезни. – А ты чего здесь?

– Утром маме хотела еды отнести, да не нашла ничего, что бы она ела.

– Вообще-то люди с голоду едят все, что дадут. Особенная она у тебя, что ли?

Тома услышала наконец эти недобрые нотки в голосе собеседницы, вздрогнула от приступа гнева, но сдержалась и ответила миролюбиво:

– Она старенькая совсем, организм поберечь нужно.

– Ну-ну. Ремонт, я слыхала, сделали?

– Да что ж вам неймется-то с этим ремонтом! – Тома натянуто улыбнулась. – Забор новый поставили и только.

– И как оно, крепости от односельчан возводить? Боитесь, что ли, что мы влезем да разворуем?

– А хоть бы и так! За прошлый год всю калитку разломали на заднем дворе, даже ворота из петель выбили!

– Вам полезно, – огрызнулась женщина. – Муженек-то у тебя шибко жадный. На заводе своем столько деньжищ заработал, а селу двадцать мешков зерна по дешевке привез.

– Каких деньжищ? Ты что несешь? Петя на заводе просто работает, за зарплату. И не очень большую, кстати.

– За дуру-то не держи меня! Мне Иркина мать рассказывала, что сама наблюдала, как муж твой на заводе всё в одиночку делает. Пошла на территорию да все увидела!

– Туда вообще-то не пускают никого.

– А ее пустили! – с убежденностью в голосе парировала собеседница. – Муженек твой не приметил, как она вошла, вот и пустили! А вы у нее за это деньги вымогали, которые ей дочь отдала! Да!

– Господи, у тебя с головой все в порядке?! – воскликнула Тома, опешившая от столь удивительных россказней. – Каждый в селении знает, что она деньги сама отобрала у Ирки.

– Нет! Они потом миром договорились и поделили! Неужто многодетная мать врать станет?! Я уж лучше ей поверю, чем вам! Люди с голоду пухнут, а ты, вон, у лотка с мясом прохлаждаешься!

Тут женщину понесло окончательно, и из раззявленного в истеричных потугах рта вырвался звенящий крик:

– И бригадира Петька утопил! Потому что бригадир хотел правду рассказать! Я вчера своими ушами слышала, как мужики это обсуждали.

– Ты еще скажи, что Петя мой самолично коммунизм развалил и Иисуса распял, – пошутила в ответ Тамара.

– Мы вот ваш завод разнесем к чертям, тогда поглядим, до веселья ли тебе будет.

Женщина развернулась и пошла на другой конец рынка с гордо поднятой головой, словно только что одержала победу в тяжелейшем бою. Тома посмеялась сама с собою, не веря, что люди всерьез станут обсуждать подобные бредни, но тут же ей сделалось страшно – а коли станут, что тогда? Не из дома же бежать. Пожалуй, не зря новые ворота стоят. Ой, не зря…

Избавившись кое-как от дурных мыслей, Тамара купила несколько свиных голяшек, треть головки сыра и несколько готовых каш из смеси протертой крупы, щадящей зубы и желудок – это для мамы. К матери она и направилась, минуя дом – Петр все равно пропадал на месторождении.

Инна Колотова почти всю зиму просидела в четырех стенах, поскольку еду ей приносили либо дочь, либо зять, с которым у старухи установился наконец шаткий мир. Она поблекла и ссохлась пуще прежнего, но все еще держалась молодцом и даже рассуждала на удивление здраво. Вероятно, происшествие с Ирой как-то отрезвило ее, вернуло чувство реальности.

С Томой сидели за столом, обедали да общались.

– Все-таки хорошо, что ты за Луку не вышла, – выдала вдруг Инна. – Он, вишь, больной оказался, а мы и не знали. Радлов-то мужик хозяйственный, – тут старуха улыбнулась, криво раскрыв свой беззубый рот, и весело добавила: – Хоть и боров, а с ним не пропадешь.

– Ой, мама, – недовольно протянула Тамара. – Ты бы как-то определилась окончательно. У меня-то с памятью все хорошо. Раньше ты все говорила, мол, за Луку выходи, он работящий, а что до судорог на лице – так с лица воды не пить. Это я слово в слово помню. Потом убеждала к Пете присмотреться, он и Луки побогаче, и выгоду умеет извлекать. Еще позже внезапно оказалось, что Петя всем плох! А теперь он снова всем хорош! Нет, я, конечно, рада, что ты наконец-то снова моего мужа за человека признаешь! Но со стороны выглядит смешно, честное слово.

– Поучи мать еще! Я, поди, дольше твоего живу, жизнь-то повидала! Чай, не животные мы, чтоб все время одно и то же говорить.

– В смысле?

– А в том смысле, что у коровы что ни спроси, а она все одно – «му» и только. У ней и сытость «му», и голод тоже. Человеку-то разум дан, чтоб думать, оттого мнение и меняется. Ежели раньше казалось мне, что вы меня выселить хотите – ну что с того, ну мать у тебя дура старая, чего теперь, злиться? А нонче-то я вижу, что мужик хороший, – Инна выдержала небольшую паузу. – Шалого-то он как разукрасил! Я ж поначалу перепугалась, а потом думаю – вообще-то правильно! И сразу как-то Радлова твоего зауважала опять. А Лука… хороший человек, да болезный.

Она взмахом руки подозвала дочь ближе, чуть перегнулась через стол и шепотом сказала:

– Лука ночами-то воет. Прямо как собака дворовая воет. А еще по стенам стучит. Точь-в-точь как тот старик, который в прошлую зиму от гриппа помер да неделю провалялся.

– Сочиняют, может. Местные сочинять горазды.

– Нееееет! – растянула Инна, откинулась назад и продолжила громче: – Я ж с ним сама говорила! Добежала в оттепель. Чего, спрашиваю, в стены долбишься? А он мне: муравьи у меня. По стенам, говорит, ползают, так я их давлю. Представляешь?

– Странно. К нему Петя часто забегает, ну ненадолго, так – проверить, все ли хорошо. Вроде муравьишку только один раз видел, и то осенью. Расплодились, наверное.

– Да не могли расплодиться-то! Аль букашки всякие, по-твоему, на холоде живут? У него же дом промерз насквозь, топит раз в неделю только. Я ж грешным делом подумала, как бы он там не закоченел.

– Ой, надо тогда Петю предупредить, чтоб в следующий раз получше все осмотрел.

– А сама чего?

– Боюсь, – призналась Тома и потупилась. – Боюсь в глаза ему смотреть. Не знаю я, как после смерти Ильи с ним себя вести, как разговаривать. Не знаю и все.

– А он-то знал, – туманно ответила старуха.

– Чего знал?

– Лизонька когда наша… в общем… приходил же. И к тебе, и ко мне.

Тамара помолчала немного, потом с силой выдавила из себя:

– Да стыдно мне перед ним!

– Чего это?

– У него сын умер год назад примерно. И он от этого с ума сошел. И помнит до сих пор, как в первый день. Значит, очень любил сына, понимаешь! А Лиза… в апреле два года будет, как ее нет с нами. И я живу, занимаюсь хозяйством, ем, сплю… грусть накатывает, но теперь уже редко. Выходит, я свою дочь любила меньше?

– Глупости-то зачем говорить? Я внучку очень любила, души в ней не чаяла! И Лизонька мне всегда: чего, мол, бабушка? Любила тоже. Я по осени-то к ней часто в гости приходила! И по весне буду! Жаль, сейчас не могу, на морозе задыхаюсь, – старуха немного сбилась, но взяла себя в руки и подытожила: – Только я тоже с ума не сошла. Так что к дочери своей ты прекрасно относилась, уж я-то знаю! И не в любви дело. Просто Лука разумом слаб. А ты, почитай, в меня! Баба сильная, всё на себе вынесешь.

– Сильная-то сильная, а как мне сегодня на рынке пакостей наговорили – чуть не разревелась.

– Кто?

– Да Ленку встретила.

– Ну? И чему дивиться? У вас же с юности вражда. А нонче она вообще от зависти пухнет! Муж-то у нее – алкаш, даже с Бориской Шалым пару раз пил, а это последнее дело! Под старую жопу-то вообще все мозги пропил! Давеча тут всей деревне рассказывал, будто покойники к нему приходили. С завода, мол, вышли старик, который по стенам стучал как раз, и тот паразит-утопленник, который позапрошлой осенью пшеницу сжег, и на него, значит, идут. Вообще из ума выжил, дурень.

– Мама, и откуда тебе все известно! Дома же сидишь.

– Так соседи-то навещают меня. Иной раз как языками зацепимся, ой! Полдня пролетит.

– Общение – это хорошо, – задумчиво протянула Тома. – С Ленкой и мне самой понятно. А остальные-то нас за что вдруг возненавидели?

– Да с голодухи верят люди во всякое! Я ж и сама раньше думала, что Радлов на заводе воду мутит. Матвей-покойничек переубедил меня. Ты не переживай, тяжелые времена кончатся – и ненависти конец придет.

– Хорошо, кабы так.

Тамара посидела еще немного и отправилась к себе. Подкрался вечер, неся на хвосте сумерки, так что Петр был уже дома – чертил что-то на втором этаже.

Тома долгое время стояла в дверном проеме залы, незаметно наблюдая за вязкими движениями мужа, похожего на оплывшую скалу, потом вошла и рассказала о ссоре в Вешненском.

– Плюнь, – коротко отрезал Радлов, не отрываясь от чертежей.

– Обидно просто, что все думают, будто ты на заводе сам все делаешь. За тебя же и обидно, – она тяжело вздохнула и поинтересовалась: – Петь, а почему там никого нет? Может, просто автоматически всё работает?

– Едва ли, – Петр пожал плечами. – Для автоматики тоже ведь люди нужны. На карьере у нас этой автоматики полно, а рабочих около сотни трудится! Ее же необходимо включать, выключать, чинить, обслуживать – как минимум, на каждый станок по машинисту требуется. А там никого.

– Странно это, что никого…

Радлов весь сжался и промолчал. Тома продолжила о другом:

– Представляешь, Иркина мать всем говорит, будто собственными глазами видела, как ты на заводе станками орудуешь.

– Кто б ее еще туда пустил, двери ни перед кем больше не открываются. А Ира, кстати, звонила, пока тебя не было. Замуж выходит скоро.

– Лишь бы на сей раз по-настоящему, – съязвила Тамара, но без особой злости.

– Нет-нет, все организовали уже. Ни за что не догадаешься, за кого!

– И за кого же? Кто счастливчик?

– Андрей.

– Наш Андрей? Тот, который первым участок продал?

– Именно он! Я вообще не в курсе, как они там встретились. При условии, что он вроде как очень недобро отзывался о ее прошлом… – Петр смутился и долго подбирал подходящее слово, – …занятии.

– Да парень он практичный, расчетливый, а ты же Ирке деньги вернул. Может, это помогло ему изменить мнение.

– Их дела. Андрей хотя бы точно не обидит. Меня, кстати, на свадьбу пригласили.

– Поедешь?

– Если ты мне плешь за это не проешь, то поеду, – Радлов расплылся в широкой ухмылке, радуясь собственной шуточке.

– Да кто тебе ее когда ел! – игриво возмутилась Тома. – Поезжай, конечно.

4

Через неделю была у Ирины свадьба, в Городе в каком-то скромном ресторанчике. Невеста сияла от счастья, а движения ее были медлительными и плавными. Петр при встрече как-то пристально на нее поглядел, широко заулыбался и спросил так, чтобы никто больше не слышал:

– Ир, а ты часом не беременная ли?

Женщина смутилась, полушепотом ответила:

– Третий месяц только, – затем неосознанно потянула руки к своему животу и добавила: – Вообще-то никто не замечает, мы и не говорили.

– У меня глаз наметан. Но я ни гу-гу, – Радлов приложил палец к губам и хитро подмигнул.

Веселой вышла свадьба. Гости поздравляли, вручали подарки да конверты, гудели и шумели. Жених глядел на конверты жадно, но к Ире явно относился хорошо – то по спине рукой проведет, то поцелует, то слово ласковое скажет. Сама Ира не пила, но никто особого внимания на это не обратил, поскольку и жених осилил лишь половину стопки – Андрей вообще алкоголь никогда не уважал.

А вот Радлов пил. Пил много и размашисто. И отплясывал так резво, и был весел и доволен, словно Лизу замуж выдавал.

К концу застолья его разморило от опьянения, жуткой стенокардии и усталости – у любого ноги загудят, коли столько танцевать, тем паче у грузного человека в возрасте.

Домой его довез Андрей, поскольку приговоренные им полстопки успели за день выветриться. Радлов распластался мертвым грузом поперек задних сидений и заплетающимся языком лепетал:

– Андрюша… ты пра… прости за дом… уж как завод цену поставил… ох… а себе-то я чуточку только. Чуточку только! А они же мне так и написали… а я себе… а они пишут, премия, мать их, включена. Слыхал такое? Премия включена…

– Да ладно, Петр Александрович, – спокойно отозвался водитель, с трудом угадав смысл этого набора слов. – Кто старое помянет, как говорится. И потом, о других думай, а себя не обидь. Так что не переживайте.

Добрались ближе к ночи, затемно.

Радлов выкарабкался из машины у западной расщелины – хотел проветриться, чтобы сильно не напугать жену. Ветер обдувал его со всех сторон и немного отрезвил – в голове, конечно, была сплошная муть, но хотя бы чувство равновесия более-менее вернулось. В рабочем поселке дома стояли от ночи темные, ни единого огонька в окнах не замечалось. Между домов натянуты были веревки, и вывешенное на них белье хлопало от порывов ветра. Других звуков не доносилось, так что кругом царила относительная тишина.

Подходя к своему дому, Петр увидел, как двое местных жителей что-то малюют на отремонтированном заборе, а третий ржавой стамеской ковыряет облицовочный кирпич. Рассвирепел Петр, бросился на них да всех распугал.

Первым делом он осмотрел повреждения от стамески – обнаружил несколько неглубоких царапин и небольшую дыру с крошащимися краями, проделанную вплоть до старого забора, который служил основанием для стены. Затем уставился на две надписи, жирно выведенные углем, но из-за темноты и опьянения поначалу ничего не разобрал. Буквы плясали, путались, и получалось что-то вроде: «дезсь ивжет». Несколько раз проговорил Радлов про себя это загадочное «дезсь ивжет» и наконец сумел прочитать. Первая надпись гласила: «Здесь живет жадная тварь». Ниже было приписано: «Убирай заво». В уставшем мозгу Радлова мельком пронеслась мысль, что, вероятно, возомнившие себя народными мстителями жители разбежались, не успев поставить букву «д».

Он попытался стереть угольные черточки, но не сумел – руку только запачкал. Понурый и обессилевший, вошел он во двор, дополз до входной двери и уселся на полу прихожей. Его встретила перепуганная Тамара и сорванным голосом произнесла:

– На улице шуршал кто-то. Я не пошла. Страшно стало.

– Там… написали, – Петр не смог закончить фразу и махнул рукой.

– Ты чего? – невпопад спросила женщина, не зная, как подступиться к нетрезвому мужу.

– Никому я не свой, вот чего!

Он долго сидел на одном месте, тупо разглядывая кусок противоположной стены да ноги снующей перед ним Тамары, потом издал какой-то нечленораздельный, но крайне агрессивный звук, медленно поднялся, пошатался немного на месте, как бы нащупывая баланс, чтобы не упасть, и рывком открыл дверь.

– Петь, да ты пьян совсем! Не ходи никуда.

А у Петра нервы сдали, так что он молча вывалился наружу, взял в гараже канистру с бензином, доковылял до амбара, вытащил из него два мешка крупы – все, что на тот момент оставалось от четырех центнеров, – облил их и поджег. Пламя вспыхнуло сразу. Радлов слушал, как под горящим джутом трещит и лопается ядрица, жутко и злорадно смеялся да приговаривал с угрозой:

– Никому я не свой! Ах, так! А никому я не свой!

Когда костер потух, он вернулся к себе, развалился на втором этаже на диване, прикрыл веки и куда-то поплыл. Уснуть не смог, но из-за алкоголя, бурлящего в крови, настолько сильно увяз в пелене образов, обычно являвшихся ему по ночам, что это почти походило на сон – почти, ибо обстановка комнаты сквозь полуприкрытые веки все же виделась отчетливо.

А кроме комнаты, виделась Лизавета – сидела поодаль, смотрела пристально да говорила:

– Не убивай нас.

– Даже не собирался, – безразлично ответил Петр призраку и повернулся на другой бок, чтобы ничего, кроме однотонных обоев, не видеть.

Утром про сожжение крупы прознали местные и еще больше обозлились на Радлова. Даже ругаться приходили, однако ворота им никто не открыл.

Впрочем, некоторые жители неожиданно сказали: «Ну, доконали мужика. А он, может, и с заводом не при делах, много мы в производстве-то понимаем». Но таких было мало.

По странному стечению обстоятельств, еще через день в селение вернулись Шалый и его рябой собутыльник – истощенные, облезлые и трезвые. С собой они притащили мешок с льняными семенами и половину говяжьей туши, перемороженную, лежалую, но не испорченную – явно где-то украли. Не очень-то их жаловали в деревне, но на сей раз приняли с распростертыми объятиями – выбор голодных всегда очевиден.

5

Мясо Бориска снес в общий амбар, льняные семена припрятал где-то в укромном месте да отправился к матери. Рябой следовал за ним, но в некотором отдалении, чтоб ненароком не навредить всему делу своим несуразным видом. Хотя у Шалого видок тоже был не очень – нос, перемолотый Радловым чуть ли не в кашу, сросся неправильно и теперь смотрел куда-то вбок, а переносица была вся расплющенная и неровная. Кроме того, при малейшем касании из него всякий раз начинала течь кровь, но это особых хлопот не доставляло, если в драки не ввязываться.

Пока они отсутствовали, земля под их избой перешла заводу как незаселенная, а саму избу разломали бульдозером, как на всех прочих опустевших участках, и жить им стало негде.

Мать Бориса не пустила, бросив ему через дверь:

– У меня нет сына!

– Мама, ты чего? – Шалый пытался обратиться к ней ласковым тоном, но получалось развязно. – Я ж не пил четыре месяца! – подождал чуть-чуть и добавил: – Я еды в селение принес. Вон, мы с товарищем приволокли тушу говяжью. Да в щель-то хоть глянь, трезвый я!

Дверь скрипнула, пожилая женщина пристально осмотрела сына через щелочку, затем отворила дверь нараспашку и недоверчиво спросила:

– Тушу приволокли? Украли, небось?

– Че сразу украли? Нам, может, за работу дали, были же мы где-то все это время!

– Вам за работу? – женщина ухмыльнулась. – Ладно, хоть поселку отдали. Не совсем, значит, ты облик-то человеческий потерял! За Ирку уж не буду отчитывать, опозорила она нас. Ну, коли ты вернулся помочь, так дело похвальное.

– Только хер пойми…

– Не выражайся! – перебила его мать.

– Да, прости. Непривычно же. В общем… – Шалый заговорил крайне сбивчиво, как любой человек, привыкший использовать нецензурную брань и лишенный такой возможности. – В общем… ну… жить негде. Избу-то нашу этот… Радлов присвоил и снес. Он же заводом управляет, да? Вот, значит, и снес он.

– Конечно, он, кому ж еще, – лицо женщины смялось в морщинистую гримасу ненависти. – Приходил по осени. Деньги у нас с Машей отобрал.

– Не беда. Я его хорошенько проучу в скором времени! – Бориска оскалился, предвкушая расправу над давним врагом, но тут же выдохнул и спросил: – Пусти нас, а? Обмыться хоть. Некуда же идти.

Пожилая женщина подумала с минуту, потом отошла в сторону, пропуская гостей. Внутри Бориска вручил ей несколько кусков мяса, загодя отрезанных от большой туши, и мать оттаяла еще больше, даже заулыбалась.

Плотно пообедав и счистив с себя вековую грязь, Шалый решил пройтись по селению да поглядеть, как к нему теперь люди относятся. И в этот раз рябой следовал немного позади.

Через два дома им встретилась Маша, возвращавшаяся от соседей – убегала за маслом, поскольку у самих не нашлось.

– Иди-ка сюда, сестрица, – подозвал ее Борис.

Маша испуганно ахнула, но подошла послушно, как всякое забитое и безвольное существо.

– Чего тебе? – спросила она полушепотом.

– Порадуйся, я теперь с вами жить буду!

Глаза у женщины округлились от ужаса, а Шалый между тем продолжал:

– Не боись, я теперь добрый. Денег Иркиных не осталось у вас?

Маша отрицательно помотала головой, но взгляд потупила – врать не умела нисколько. Бориска схватил ее за горло, потряс и хрипло проговорил:

– Ты давай не п…. мне тут! Знаешь, что я с Иркой проделал? Тоже, что ли, хочешь?

– Н-не хочу, – отозвалась Маша, заикаясь. – Перед-дала она мне т-тайком от матери. Т-только мало осталось.

– Мало, не мало, тащи все, что есть.

Женщина ринулась в сторону дома, но Шалый больно схватил ее за руку, развернул легко, как щепку, и пригрозил:

– Матери что ляпнешь – задушу и в болоте спрячу, поняла?

Маша хмыкнула что-то в ответ.

– Ловко ты с ними! – с восхищением прокомментировал рябой, когда жертва скрылась из виду.

Через пять минут она вынесла три тысячи с мелочью, отдала их брату в руки, спешно вернулась к себе, заперлась и разревелась – тихо-тихо, чтоб мать не услышала.

Шалый с рябым на все деньги закупились в Вешненском водкой, незаметно пронесли ее в дом под видом вещей и тем же вечером устроили попойку. Нализались до беспамятства, в лесу ведь об этом только и мечтали. Бориска на радостях расколошматил резную тумбочку в прихожей и всю ночь гонял собственную мать из комнаты в комнату, угрожая ей топором.

Поутру, когда они напились до изнеможения, старуха выгнала их на улицу да с тех пор предпочитала поддерживать борьбу сына с Радловым на расстоянии, и желательно на значительном.

Тогда-то пьянчуг и приметила Инна Колотова. Несмотря на холод, который затруднял ей дыхание, Инна добежала до зятя, и вместе они поехали к участковому. Но участковый этих посетителей с прошлого раза запомнил. Испугался, что опять придется кого-нибудь объявлять в бесплодный розыск, за который начальство по голове не погладит, да спешно умчался по несуществующим делам, чтобы никого не принимать.

Бориска со своим рябым товарищем не пропали. Их приютил тот самый спивающийся мужичок, который в стародавние времена пару раз с ними веселился, а недавно увидел покойников, выходящих с завода. Жена его, Ленка, против такого подселения протестовала, но мешок льняных семян резко ее переубедил.

Втроем они и пили до самой весны, не просыхая, вместе с хозяином нового обиталища. Ради смеха иногда выходили в селение побуянить, но не слишком, чтобы не потерять слабое расположение местных, которым они начали пользоваться после пожертвования говяжьей туши, или зажимали Ленку по углам. Впрочем, тоже не слишком настырно, чтоб и муж не приметил, и сама женщина не осерчала – идти-то было больше некуда, а в лесу им, кажется, не очень понравилось.

Заснеженный март минул без особых происшествий.

В апреле сошел лед с озера и ставков, и все поняли, что зима наконец отступила.

 

Глава сороковая. Медь на воде

Лука сидит в пустоте, слышит влажное дыхание внутри стен своего дома, или слышит собственное дыхание, только со стороны – он не знает. Угнетенный разум, на миг вырвавшийся наружу, вновь начинает тонуть, отторгать окружающую действительность, и вот уже Лука беспокойно озирается по сторонам, недоверчиво заглядывает в детский гробик и спрашивает, зачем-то вслух:

– Где бригадир? И… где ребенок?

Он уже не понимает, что сам же их и уничтожил. Голова болит, в голове разрыв – где-то в сердцевине, глубоко под макушкой. В этом разрыве застревают мысли, трепыхаются и бьются о стенки черепной коробки-западни, как пойманные бабочки, и не могут продолжить свой ход. И, так же, как бабочка в попытках высвободиться ломает крылья или теряет окраску, мысли теряют какие-то хвостики – то начало пропадет и сгинет безвозвратно, то конец.

Лука хватается за виски, пытаясь унять боль, и думает… о чем? Сплошь разрозненные клочья, мешанина из полуфраз и полуслов, и смысл не разобрать. Вот маленький Илюша, которого нет. У него серые глаза. Разве умер? Умер. Илья. Или я? Видимое – настоящее. Видимое – это настоящее? Или настоящее невидимо? Видимо-невидимо птиц. Их ловил кто-то. Кто-то с медными зрачками. Кто? А глаза у него серые. А глаза это зеркало…

– …души, – подсказывает надоедливый голос в голове и тут же умолкает под гнетом бессвязных идей и воспоминаний.

Податливая реальность отзывается на эти воспоминания, услужливо собирает крупицы воздуха воедино, и вот уж на дне колыбели лежит младенец с серыми глазками без зрачков, а через мгновение лежит мертвый Илья, весь какой-то скрюченный, с подогнутыми ногами, ибо тяжело ему поместиться в детском гробике. Лука жмурится. Тьма обступает со всех сторон. Во тьме тихо, только доносится какой-то мерный гул да ощущается запах гари. Лука помнит, что гарь бывает там, где горе, но дальше мысль не идет – бьется в конвульсиях, падает в разрыв внутри головы и пропадает.

Тяжелые веки ползут вверх, ясное зрение обращается чередой кривых зеркал, и по их влажной поверхности скользит отражение детских ручек. Это младенец извивается в деревянной колыбели. Глядит своими медяшками, молчит и улыбается. И опять счастлив Лука, и опять счастье-Лука. Лепит пташек на убой да радостно наблюдает за их гибелью. Пташки умирают без счета, одна за другой, одна за другой, отмечая ход никуда не идущего времени.

И опрокидывается в небытие зима бесконечно долгого дня, и снега за окном уж нет, а только плач, сырость и отяжелевший от водяной взвеси дым. Лука понимает, что там, где время до сих пор существует, наступила весна.

Но для него весны нет, а есть лишь сумрак единственного дня в календаре – дня смерти Ильи и дня его воскрешения.

Иногда в этом застывшем сумраке появляются огромные рыжие муравьи. Прогрызают дыру в стенах и пробираются из мастерской, кишащей насекомыми до верху. Лука бьет по муравьям кулаками, но те почему-то быстро перелетают в другое место, хотя вроде и не перелетают, а скорее исчезают здесь и появляются там нетронутыми. И гонится обувщик за насекомыми, и колотит по дышащим стенам, и отзываются стены вздохами. А муравьи живы по-прежнему.

Тогда Лука без сил валится на колени, плачет отчего-то да кривит лицом. Муравьи подхватывают его слезы и уносят прочь. Ибо если младенец кормится птицами, а птицы – золой, то муравьи неизменно кормятся слезами.

– Посмотри, что у тебя в глазах, – настойчиво призывает внутренний голос.

Лука отнекивается. Много раз отнекивается, но в какой-то момент замечает свое отражение в оконце, за которым распласталась ночь, и подходит к нему, как завороженный.

– Когда снаружи темно, тогда всякое окно – зеркало, – подсказывает голос.

Обувщик видит свое размытое лицо. Видит впалые, как у мертвеца, щеки и глазницы, и в глазницах – влажный уголь. А в левом глазу что-то мельтешит. Лука наклоняется к стеклу ближе, улавливает в своем зрачке черную тень. Черная тень расправляет крылья, показывает острый клюв и начинает проклевывать склеру изнутри. И от глаза по всей голове распространяется такая боль, какой никогда не было – от нее звенит в ушах, а вокруг разбегаются красные точечки. Глазное яблоко трескается со звоном, клюв показывается наружу. Лука отскакивает от оконца, хватается за изувеченное лицо и кричит. Но птица клюет и режет ему пальцы, выныривает из-под слипшегося века, выпархивает наружу и садится на край койки. У нее смоляные перья и смоляные глаза-бусины.

Лука смотрит в окно, ловит свое отражение и видит, что глаз каким-то чудесным образом зарос.

Птица все еще сидит на койке. Младенец в гробике оживляется, повизгивает и тянет к ней ручонки. Лука стоит, как вкопанный.

– Неужто и её скормишь? – спрашивает внутренний голос.

А Лука не смеет пошевелиться.

Птица громко гаркает и выпархивает в оконце сквозь стекло, не нарушая его целостности. Младенец истошно и противно орет, надрывая глотку и выпучивая медные глазища. Голос в голове почему-то хохочет.

Почти сразу или много позже по комнате проплывает тень. Чужеродный голос истошно орет:

– Беги!

Обувщик не может бежать. От головной боли отнимаются ноги.

Тень ложится на койку, обернутую рваной простыней, и из толщи ее выглядывает лицо взрослого Ильи.

– Отдай его нам, – шепчет бесформенная чернота в маске сына.

– Отдай его нам, – шепчет другая такая же чернота, незаметно появившаяся у входа. На ней – лицо Лизаветы.

– Отдай его нам, – присоединяется к ним возникший у окна бригадир, утонувший в болоте.

И еще множество теней наполняют помещение, глядят грозно своими посмертными масками да витают над колыбелью.

Лука пересиливает себя, хватает младенца, заботливо кутает его в первую попавшуюся тряпицу и выбегает на улицу. На глаза давит ночь. Под ногами хлюпает месиво из талого снега и разрушенного в пыль камня.

– Отдай же, отдай! – голосят тени позади.

Лука крепко-крепко прижимает к себе ребенка, даже не обращая внимания, что у того медяшки вместо глаз, и бросается в сторону озера, почему-то надеясь, что там не достанут.

Забегает в холодную воду по пояс и вдруг понимает, что в руках-то ничего и нет, кроме пустой тряпицы. Медленно опускает голову, чтобы удостовериться. Сердце внутри леденеет.

Младенец действительно исчез. Где-то высоко смеются бесформенные тени, праздную победу, а Лука глядит вниз и видит, как по поверхности озера плывут две медные пластины, постепенно растворяясь и превращаясь в алые разводы.

Волны расходятся по неспокойной воде. Красной россыпью тонут останки медяшек.

Легкий ветерок обдувает обувщика, он дрожит от холода и с ужасом осознает, что давным-давно догадывался о таком исходе, ибо Илюша умер, по-настоящему умер, а не-Илюша навечно бы с ним не остался. Разум не умеет воскрешать. Разве что птиц.

Тут Лука вспоминает, что и раньше уже вырывался из мрачной темницы наружу, и всякий раз при этом угадывались очевидные, но неопознанные признаки грядущего бедствия.

И вот перед мысленным взором Луки растекается лужа у старого грачевника. В ней стоит мутная, до краев наполненная отражением ночного неба вода. Красная лента расплетается поверх нее – отблеск от прожектора ржавого локомотива.

И еще вспоминает обувщик. Перед ним болотная вода. Красная кровь стекает с его руки, пораненной птицей-стеклом, растворяется и делится своим цветом.

И сейчас вода. Красная россыпь от медяшек опускается на дно.

Вода. Красная?

 

Глава сорок первая. Пустошь

1

В конце апреля озеро стало красным, а чуть позже и все ставки. Некоторые из местных приметили расплывающиеся по поверхности водоема розовые пятна сразу, как только сошел лед, да не придали тому значения – мало ли, течением занесло в озеро какую-нибудь заплутавшую нельму, та поела всю непуганую плотву, а розовые пятна это всего лишь рыбья кровь, следы недавней охоты. Но пятна разрастались, набирали цвет, смешивались с водой, и к концу месяца посреди селения вместо чистого горного озера оказалась рытвина, заполненная красно-бурой жидкостью.

Жители, уставшие после продолжительной зимы, подняли панику не сразу. Взрывы на месторождении, рассыпанный по земле черный песок и падеж птиц приучили их к таким происшествиям, и каждый новый признак упадка вызывал лишь апатию. Да вот беда – вскоре покраснела вода в колодцах.

Два года назад, когда впервые нарушился естественный порядок вещей и снег растаял слишком рано, под землей появилась ветвистая сеть заводского водопровода, впервые обнаруженная Радловым. Трубы тянулись ко всем участкам в селении, и если раньше водопровод был лишь у нескольких жителей, которые рыли и тянули его самостоятельно, то за последнее время к нему подключились практически все дома. Он шел от реки, со стороны северо-восточного горного склона, и приносил в деревню гораздо более чистую воду, чем в озере. Однако оставались те, у кого руки так и не дошли провести себе трубы, так что в двух семействах до сих пор по старинке пили и умывались из колодца, мылись только в бане и в жилых помещениях ничего, кроме рукомойника, не имели.

Двадцать восьмого апреля один старичок из местных сослепу напился красной воды и слег с жуткой болью в животе. Жил он с женой и братом-вдовцом. Брат на следующее утро отправился в рабочий поселок, попытался призвать тамошних обитателей к ответственности и был бит – несильно, впрочем. Жена, ясное дело, подняла крик на всю деревню.

Шалый в тот момент сидел в своем новом жилище, в тесной душной атмосфере, и пил с двумя сотоварищами – да и как не пить, коли жизнь скучна! Рябой курил в уголочке да сплевывал на пол, хозяин дома недовольно на него поглядывал, но сказать от страха ничего не смел, а сам Бориска оживленно рассказывал о лесных похождениях:

– Ох, и дубак в декабре стоял! Этот вон, – указал в сторону рябого, – окоченел до полусмерти. На обогрев-то только три бутылки водки взяли да за осень выпили. И тут терпила какой-то выныривает среди леса. Я смотрю: е…ь, там одёжа сто́ит, как полдеревни нашей. Клифт-то на нем шибко теплый, до сих пор его ношу, – он указал в сторону вешалки, где висела толстая плотная куртка темного цвета, на утином пуху, с меховым капюшоном. Помолчал немного, собирая спутанные от опьянения мысли, и продолжил: – Ну, думаю, аржан с него нехилый будет. А он подлетает и такой: я, мол, заблудился, компас потерял, помогите. И рюкзак полон жратвы! Подфартило нам с этим дурачком, короче. И лопатник при нем оказался, так мы на эти деньжата до февраля жили.

– Вы чего… убили человека что ли? – уточнил хозяин дома, а осоловелые глазки его округлились от ужаса.

– Мы-то? – переспросил рябой, сделав последнюю затяжку. – Не боись, по башке просто е…ли и шмотки сняли.

– Замерз, поди, бедолага.

Рябой бросил окурок на пол, затоптал его и сказал, весело хмыкнув:

– Да выполз, наверное. А если замерз – так и хер с ним. Нечего уважаемым людям на глаза попадаться.

– Правильно! – поддержал Шалый и даже кулаком по столу ударил. – Оно ведь как: ежели мне чего надо, я беру. А если ты при этом возбухаешь – ну так сам напросился. Это же справедливо! – он нахмурился, словно пытался схватить ускользающую в пьяном тумане идею, потом пошатался сидя и закончил: – Я могу брать всё, что захочу. Если мне это нужно – оно уже мое. Сила! Кто сильный – тот имей все. А если дохляк какой гонит, мол, это мое, не отнимайте, так ему в рыло надо дать. Потому что ежели у тебя отбирает авторитетный человек – ты ему, падла, должен спасибо сказать, ты ему должен ноги целовать… да? Потому что он – сила!

Бориска вытащил сигарету, долго не мог попасть ею себе в рот оттого, что руки тряслись, наконец сумел закусит фильтр, затянулся и повторил заплетающимся языком:

– Сила, б…ь!

Тут в комнату вошла запыхавшаяся жена хозяина дома. Скинула пальтецо, обтерла раскрасневшиеся щеки и недовольно произнесла:

– Может, дымить-то хватит в доме. Прокурили уже все вещи, дышать невозможно!

– Ленуся, – протянул Шалый и подмигнул. – Айда к нам, красавица!

Ленуся расплылась в довольной ухмылке, поскольку красавицей отродясь не была со своим плоским лицом да чересчур худым, почти скелетообразным туловищем, но тут же одернула себя и строго сказала:

– Сидите тут безвылазно, а в поселке-то жуть, что происходит!

– А чего ж происходит? – осведомился ее муж.

– Так вчера у Захаровых на участке еще и колодец покраснел. Этот смурной дед, который не видит ни черта, из колодца напился и больной слег. А сегодня Тимоша пошел к рабочим, разузнать, чего да как, а они его избили. Степановна-то сейчас бегает, народ собирает, чтоб к карьеру идти.

Бориска и рябой переглянулись, а Ленка возмущенно добавила:

– Хоть бы кто мудака жирного заставил завод снести!

– Так мы и заставим, – ответил Шалый. Его охватила какая-то восторженная трясучка, так что даже хмель почти весь улетучился. – Этот Радлов давно уже зазря землю топчет.

– Тю, как ты его одолеешь-то? – Ленка рассмеялась. – Вон, физиономию тебе в прошлый раз разукрасил, до сих пор кривая.

Глаза у Шалого засверкали неистовой злостью, так что из-под сеточки засаленных волос пробились два тлеющих уголька. Он даже сделал едва заметный рывок в сторону женщины, но, вспомнив все тяготы жизни в лесу, сдержался и спокойно пояснил:

– Вдесятером одолеем! Да и сердечко у него слабенькое, – Борис презрительно цокнул языком. – Так что надо просто под дых бить, пока приступ не случится, а потом глядеть, как сам загнется.

Шалый опрокинул в себя еще рюмку, для храбрости, схватил рябого за шиворот, и вместе они вышли на улицу.

Был серый безветренный день. Слякоть под ногами немного присохла на солнце и отливала стальным блеском.

Через два дома толпились люди, человек пятнадцать, да что-то бурно обсуждали. Бориска с собутыльником подошли к ним и заявили в один голос:

– С Радловым надо разбираться! А то потравит нас!

– Так сейчас все на месторождении, – отозвался один мужчина. – И Радлов, и рабочие с ним. Скажем, пусть сворачивают добычу.

– Мы это, поможем, вдруг что, – произнес Шалый. – Тимошку-то, говорят, избили.

– Тоже мне, помощники, – пренебрежительно сказал коренастый старичок с волосами, напрочь выбеленными сединой. – Два алкаша.

– А что бы вы жрали в марте без двух алкашей? – огрызнулся Шалый.

Некоторые в толпе одобрительно закивали, кто-то выказал недовольство, но в итоге решили идти вместе.

На участке добычи тем временем бурили последние уступы отработанного карьера. Буровая установка широким сверлом протыкала породу и дробила ее на мелкие части. Радлов, инженер и несколько механиков стояли на смотровой площадке, облокотившись о перила, и оживленно беседовали о предстоящем взрыве. У барака для отдыха курили двое рабочих.

Именно к этим двоим местные и ринулись. Вперед всех выскочил Шалый, толкнул одного рабочего, так что тот гулко ударился спиной о стену здания, ударил его в живот и самодовольно засмеялся, глядя, как жертва скрючилась от боли пополам. Впрочем, радость Бориски длилась недолго, поскольку второй рабочий с размаху стукнул его по носу. Хлынула кровь, Бориска закрыл лицо руками, завизжал и спрятался в толпе, стоявшей позади него. Рябой рванулся вперед, чтобы защитить товарища, но, заметив широкие плечи противника и его огромные кулаки, трусливенько ретировался.

– Чего накинулись-то? – с деланым безразличием поинтересовался широкоплечий, помог присесть своему напарнику, ползающему по земле, и закурил снова.

– Вы же с утра одного из наших избили! – крикнул старичок с выбеленными волосами.

– Верно! – подхватили другие голоса. – И вода в озере красная стоит! Хватит уже нас травить!

– Ну, был с утреца какой-то тощий, разорялся, что мы ему колодец испортили, – рабочий жадно затянулся, выдохнул дым через нос, сплюнул и спокойно продолжил: – А потом пригрозил наши дома спалить. Орал на всю улицу, спать не давал. Поколотили мы его малеха, чтоб потише был.

– Правильно пригрозил, – прошипел Шалый, все еще прячась за спинами. Кровотечение у него остановилось, только на лице остались ржавые пятна. – Мы вас всех сожжем!

– Ты помолчи там, да! – прокричал рабочий. – Получил, что ли, мало? Взял, накинулся на человека, а он вообще дома сидел, детей успокаивал, пока ваш полоумный орал ходил.

Местные при упоминании детей пришли в замешательство. Довольно долго молчали да переглядывались, не зная, что предпринять дальше. Наконец вперед вышел приземистый мужичонка и несмело спросил:

– Так это… озеро зачем отравили?

– А мы как будто специально! Это ж медь, е-мое! Медное производство! А очистки нет. И вся гадость сливается в озеро. Семьи же у нас, дети, у кого-то тут, а многие уж давно в Город перевезли от греха подальше. Кормить надо их, правда? Есть работа, и мы рады. А коли что не так, разбирайтесь с начальством.

Подоспело и начальство. Радлов с инженером, заметив столпотворение позади барака, спустились со смотровой площадки к людям. Шалый истошно завопил:

– Ребята, бьем их!

Но никто почему-то не шелохнулся, даже рябой. Четырнадцать человек стояли на каменистой россыпи, как вкопанные, и молчали, словно застигнутые врасплох. Только Бориска прыгал и скакал от злобного нетерпения, но один ничего делать не хотел – нос-то у него с тычка кровить начинал, а Радлов вряд ли ограничился бы тычком. И Шалый трясся от страха и гнева, рычал, как голодное животное, но из-за чужих спин не выглядывал.

– Я так понимаю, все по поводу озера? – уточнил Петр.

Собравшиеся закивали, кто-то тихонько добавил:

– …и колодцев.

Петр выдержал паузу, мысленно выстраивая свою речь, и начал:

– Вода покраснела, потому что в нее сливают медьсодержащий раствор после переработки руды. Пить ее, ясное дело, нельзя.

– Жить-то нам как?! – донеслось из толпы.

– Еще два года назад водопровод подведен ко всем участкам в поселке. У каждого есть возможность вывести трубы внутрь дома. И, кстати, почти все вывели! В трубах вода чистая! Мыться и готовить на ней можно, пить тоже можно, но кипяченую, потому что напор подается с устья реки, а в реке могут всякие паразиты водиться.

– Не заливай нам тут! – возмутился старичок с выбеленной головой. – Вон, у Захаровых никакого водопровода нету!

– Господи, да есть у них всё! Под землей проведено, и холодная вода, и горячая, и канализация. Пусть подключатся и сантехнику в дом поставят! Если вдруг кто-то еще не подключен – это надо сделать.

– Убирай завод! – вразнобой крикнули несколько человек.

Радлов тяжело вздохнул и пояснил:

– Я не руковожу заводом. И убрать ничего не могу.

– А кто руководит?!

Тут в перепалку вклинился инженер и произнес:

– Вас никто не обманывает, руководство сидит где-то в Городе. Показатели на производстве высокие, в газетах ему второй год хвалебные песни распевают, так что повлиять на текущую ситуацию невозможно. Либо уезжайте, либо приспосабливайтесь, других вариа…

– Ты че за хмырь?! – провизжал рябой. – Мы тебя вообще не знаем!

Инженер растерянно пожал плечами, а Радлов, набрав воздуху в грудь, вдруг заговорил громким командным голосом:

– Значит так! Вон в том закутке, – указал на будку прежнего бригадира, ныне пустующую, – будет сидеть наш сантехник, начиная с сегодняшнего дня. Заявки о подключении к водопроводу оставляйте у него. Мойки и прочее поставим за свой счет, так и быть. А теперь просьба разойтись.

– Да пошел ты! – послышалось из толпы. – Мы всегда знали, что ты человек гнилой! Чуть что – и ты против нас, против односельчан пошел! Правильно тут говорили – чужак ты! Хоть и столько живешь здесь – а чужак!

Радлов отвернулся и медленным, тяжелым шагом направился обратно к площадке. Жители за его спиной бесновались и выкрикивали гадости.

– Может, бульдозером их? – шепотом предложил инженер.

Радлов долго молчал, затем дал добро, добавив:

– Смотрите только, чтоб никто не пострадал.

Через пять минут со смотровой площадки инженер заявил в громкоговоритель:

– Внимание! Сейчас будет пригнана горная техника! Убедительная просьба разойтись!

Толпа разбушевалась еще сильнее, но вскоре из-за барака показался огромный бульдозер с зубастым навесным щитом, и все смутьяны вмиг исчезли.

Через час люди утихомирились, пошли строчить заявки в тесную будку – двоим действительно необходимо было подключиться к водопроводу, а еще человек пять решили схитрить и бесплатно поставить новую сантехнику. Таким, впрочем, отказывали, так что к концу дня некоторые жители возненавидели Радлова еще больше.

Сам Радлов после разгона толпы продолжил наблюдать за тем, как у дальнего края карьера бурили породу. Механики разошлись, а инженер следил, чтобы бульдозер вернулся на выработку, так что Петр стоял в одиночестве. Глядел на широкую рытвину, расстилавшуюся перед ним, внимательно рассматривал ее черное дно, серые от минералов края и желтые кляксы в некоторых местах – высыпания серы. Осколки пустой породы, валявшиеся внизу, были темные и зернистые. Кое-где попадались зеленые камушки – они были покрыты окислами меди, оттого и приобрели неестественный цвет. Вдали, слева, тянулась горная гряда, которую в скором времени предстояло разрушить.

А Радлов стоял и думал, за что это все на его голову осыпалось, если он никому не желал зла.

Вернулся инженер, отер лоб от пота и весело произнес:

– Разогнали мы твоих. Ох, и трудный народ у вас.

– Да не трудный, а доверчивый больно. Еще завистливый, конечно, но это от плохой жизни. Пустит кто дурной слух, а они и верят. А если слух про того, кто живет чуть получше других – тогда уж точно верят.

– Ума, значит, нет у людей.

– Ум-то как раз имеется. И вот думают они своим умом: как так, я же хороший человек, а живу плохо. Значит, тот, кто живет лучше меня – плохой, – Петр усмехнулся как-то грустно и добавил: – Это потому, что справедливости нет.

– Петр Александрович, давай-ка не философствуй. Глупость – она всегда глупость. Рабочего вон избили зачем-то, – инженер подумал немного и перевел тему: – Ты, кстати, что думаешь? Когда гряду сносить будем?

– Позже. Последние уступы еще не отработаны, твердую породу, которую пробурить не удалось, надо подорвать, там тоже залежи есть, – Радлов указал на бур, разгрызающий камни, и начал объяснять, попутно обводя рукой те места, которые имел ввиду: – С двух сторон, слева и справа, заложим взрывчатку в скважины и от ОША подожжем.

– С электрическим детонатором-то безопаснее, на расстоянии.

– Не, – Петр отмахнулся. – Еще взрывную сетку монтировать. От шнура быстрее. Сколько он там горит?

– Метровый отрезок ровно полторы минуты. Несколько раз с Палычем проверяли – всегда так, секунда в секунду.

– А хватит, чтобы отбежать?

– Так два метра резанем, делов-то, – инженер усмехнулся.

– Тогда как закончат бурить – отзывайте технику, делайте скважину и закладывайте заряд. И работы еще на месяц хватит.

– Не хочешь гряду взрывать? – догадался инженер. – Поэтому тянешь?

– Может, и поэтому. В любом случае, карьер надо полностью отработать.

Работы свернули примерно через два часа. Машины отогнали на безопасное расстояние, подготовили поверхность и проложили шнур.

Поджигал Палыч – суетливый человечек в возрасте, которого трезвым на месторождении никто особо и не видел. Спустившись в котлован, он расправил отрезок шнура, зажмурился, чиркнул спичкой, поводил ею в воздухе за пару сантиметров до цели и, громко выругавшись, бросился бежать. Рабочие, наблюдавшие за процессом со смотровой площадки, покатились со смеху.

– Палыч! – крикнул ему инженер сквозь хохот. – Возвращайся, не достал!

Суетливый человечек бегал еще и еще и только с четвертой попытки умудрился поджечь шнур, после чего заорал, как резаный, и вприпрыжку поскакал к укрытию.

Раздался гром, прокатился раскатами по горной гряде, но дальше не пошел, так что в селении никто ничего не слышал. Часть дальнего борта карьера обрушилась, испустив облако гари и пыли.

Палычу одобрительно похлопали, а Радлов подытожил:

– Через недельку со второй стороны подойдем. А остальное уж ближе к лету.

– Тебе виднее, – согласился инженер. – У меня, кстати, уведомление для тебя. Отвлекли эти оголтелые, забыл сразу вручить.

– Как прислали? – рассеянно уточнил Петр.

Инженер уставился на него удивленно и пояснил:

– Слушай, Петр Александрович, у тебя от бессонницы ум за разум заходит. Таблетки бы попил какие. Ты ведь знаешь, на завод только тебя пускают. А если ты сам уведомление не забрал – его в почтовый ящик скидывают, который на заводских воротах висит.

– Нет-нет, – Радлов отрицательно помотал головой. – Я имел ввиду, так и не видели, кто скидывает?

– Да какое там! Хоть карауль, а все одно – не поймаешь.

2

Вернувшись домой после смены, Петр поужинал вместе с Тамарой, поднялся на второй этаж и сел читать газету. Просмотрел скучные заголовки, выцепил затуманенным взглядом пару предложений, затем наткнулся на статью о строительстве поселка на севере, резко оживился и позвал Тому.

– Что стряслось? – обеспокоенно спросила женщина, войдя в залу.

– Ты вот послушай, что пишут, – он расправил газетный разворот для удобства и зачитал вслух: – «В сорока километрах от живописного горного озера…». Это, кстати, про нас. Ну, красный цвет – живописный, ничего не скажешь! – Петр улыбнулся, как всегда, радуясь своей остроте, и продолжил: – «… горного озера на средства ШМЗ был построен комфортабельный жилой комплекс. В ближайшие месяцы туда планируется переселить всех жителей Шонкарского поселка. На заводе уверены: люди будут счастливы переехать в новые дома». Каково, а?

– Нас выгоняют? Оно, может, и неплохо, здесь ведь не жизнь, а мука сплошная.

– Не знаю. Я помню, как в прошлом году писали, будто у нас здесь все прекрасно, высотки строят, люди приезжают. Ага, как же! Тогда уже гниль была сплошная, а сейчас только гаже стало. Газетам веры нет, так что надо еще посмотреть, чего они там такое выстроили.

Тут Петр вспомнил про уведомление, забытое в кармане куртки, и спустился в прихожую. В конверте была бумага следующего содержания:

«Начальнику участка открытых горных работ;

Управляющему производственного цеха;

И. о. заместителя директора ШМЗ им. Мелехина

Радлову П. А.

Уведомление: 33/19.5.6.13.1.13/14.16.4.10.13.29

В связи с расширением производства принято решение переселить жителей вашего поселка. В 46 км от вас по северному направлению (карта прилагается) выделена территория для застройки. Застройка осуществляется жителями самостоятельно. Выделение дополнительных денежных средств для возведения жилых строений не запланировано.

Вам необходимо донести указанную информацию до населения и обеспечить освобождение территории вокруг озера до 1 июля текущего года.

В случае неисполнения вами служебных обязанностей вы будете уволены».

Прочитав текст до конца, Петр вдруг схватился за сердце и начал задыхаться. Бумага вылетела у него из рук.

– Петь! – с ужасом воскликнула Тамара и бросилась к мужу, сползающему по стене на пол. – Петенька! Плохо? Скорую? Я вызову сейчас. Или давай лучше в больницу, а? Так быстрее, я поведу.

Радлов сел, подогнув под себя ноги, прохрипел что-то невнятно в ответ и принялся часто-часто дышать. Тома дрожащими пальцами расстегнула ему ворот и побежала на кухню – за лекарством.

Когда она вернулась, мужу полегчало. Он сидел с закрытыми глазами, рукой отирал пот со лба и верхней губы, но дышал ровно.

– На, выпей, – женщина протянула стакан и таблетку.

– Не хочу, – отказался Петр, тяжело выдохнув. – Отпустило ведь.

– Выпей, я сказала, – повторила Тома командирским тоном.

Радлов послушно проглотил таблетку, запил ее водой, делая большие жадные глотки, и поднялся на ноги.

– Ну… ты как? В больницу едем?

– Нет. Мне уже хорошо. Я на неделе ко врачу съезжу, не переживай. Занервничал просто. В уведомлении пишут, на новых участках дома строить надо самим. А у наших денег-то нет для стройки. Передо́хнем там все.

– У нас с тобой деньги есть. И тебя скорей всего из-за должности никто не погонит. Маму только заберем к себе жить, – тут лицо Тамары перекосилось от гнева, и она выдавила из себя: – А на остальных плевать. Пусть дохнут. Ты им всю зиму помогал – и что в ответ? Оскорбления да вредительство. Нет, они заслужили.

Петр неуверенно кивнул, зашел в спальню и, не раздеваясь, развалился на койке. Тома недовольно поморщилась и чуть не попросила его раздеться прежде, чем лезть в постель, но в последний момент передумала – болеет все-таки, может, у него и сил нет раздеться.

Она осторожно легла рядом, свернулась калачиком, наказала будить, если снова поплохеет, и почти сразу забылась глубоким сном.

3

На следующий день, тридцатого апреля, Радлов поднялся с кровати на рассвете, измотанный трехминутными урывками дремы и сновидениями, приходившими наяву. Ощупал свое необъятное рыхлое тело, наткнулся на новые бугры в складках жира. Эти бугры напоминали твердые комья свалявшегося от времени пуха в подкладке, так что в голове пронеслась мимолетная мысль: «Да я как старый пуховик». Нелепое сравнение рассмешило Петра, он улыбнулся, перелез через спящую жену и пошел в ванную – надо было одежду сменить, которая за ночь пропотела насквозь, и вообще в порядок себя привезти.

Чугунная ванна скрипела под его весом – терлась о стену, постепенно выцарапывая в ней выемку. В этой выемке селилась плесень, до которой никому особо не было дела – есть и есть, пусть живет. Радлов включил душ, громко охнул, потому что вода не успела нагреться, и выскочил наружу. Край ванны в очередной раз со страшным скрежетом вгрызся в стену.

– Ах, ты ж… холодно, – произнес Радлов вслух, покрутил краны, дождался, когда комнатка наполнится паром, и влез обратно.

Вода била его в необъятные плечи и сальную спину, похожую на застывший студень, и стекала вниз до невозможности грязной – в ней перемешивались разводы розового цвета, какие-то крошечные темно-зеленые вкрапления и клочья намокшей пыли. Очень много клочьев намокшей пыли.

Тщательно отмывшись, Петр нашел чистую рубашку и штаны, похожие на два сшитых воедино корабельных паруса, влез в них да отправился в гараж.

– Ты куда? – осведомилась Тома сквозь сон, когда он проходил мимо спальни.

– Так, – неопределенно ответил Радлов. – Надо.

– Плашечку не забудь. Возьми там, на горе, – пробурчала женщина, перевернулась на другой бок и умолкла.

«Какую плашечку? – подумал Петр. – Видать, приснилось чего».

В гараже он завел внедорожник, подождал, пока двигатель хорошенько распалится, и выехал со двора. На ближайшей кочке его сильно тряхануло, выхлопная труба закашлялась и сплюнула облако вонючего дыма, но движок не заглох. Петр сбавил скорость.

После западной расщелины он добрался до трассы и повернул на север. Было раннее утро, туманное да холодное, и машины на дороге почти не встречались. По правую сторону тянулась лохматая стена хвойного леса, по левую – поле, изъеденное мелкими оврагами. За ним ввысь уходил склон неровного холма, и на его верхушке опять начинался лес.

Солнце било в машину с востока. Спасаясь от него, Петр вытащил из-под козырька помятую кепку, натянул ее на голову и развернул козырек набок. В кепке он выглядел смешно, но никто его сейчас не видел, так что не страшно.

Минут через двадцать пейзаж сменился. Вместо лесного массива из земли торчали потемневшие, обглоданные пенечки – здесь валили деревья заключенные из северной колонии. Еще дальше стояла и сама колония, по левую сторону от трассы в некотором отдалении. Унылое серое здание с облупившейся штукатуркой, сквозь которую проглядывал воспаленный кирпич мышечного цвета, было обнесено двойным забором с намотанной сверху колючей проволокой. Рядом топорщились сторожевые вышки – будки на металлических сваях с площадкой для караула и сетчатым ограждением. На одной из них расхаживал уставший караульный с автоматом наперевес. Прочие пустовали – может, пересменка.

После колонии вновь шло поле, утыканное огрызками срубленных деревьев. И опять лес.

Потом Петр заметил кладбище – оно растянулось прямо у обочины, как бы вытолканное соснами поближе к дороге. Поломанные кресты торчали беспорядочно, рыжие и серые холмики под ними были неухоженные, поросли травой. Посреди могил стоял единственный дом, покосившийся, давно заброшенный. И Петр с грустью подумал, что и здесь ведь жили люди, и, быть может, жили только в одном этом доме. Поколения сменялись, семья росла, рождались детишки. И взрослели детишки, и старели, и оказывались вот под этими скорбными крестиками. А последним остался, поди, одинокий старик, потому что семейство истощило землю, на которой обитало, и само тоже истощилось, и череда рождений и смертей пришла к своему логическому итогу. Помер старик, и вот стоит несчастный дом посреди кладбища, и снести его некому. И усопших навестить некому – вся родня тут, в одном месте собрана.

Радлов остановился у обочины, вытащил из кармана карту, приложенную ко вчерашнему уведомлению, и сверился по ней – до территории застройки оставалось километров пять-шесть, не больше.

Петр вышел наружу, продышался, унял сердце, которое колотилось чуть больше обычного. Затем подошел поближе к заброшенному кладбищу и приметил на одном из крестов истлевший веночек. Почти все искусственные цветы с него слезли, так что он напоминал скрученные вместе терновые ветви. Ленточка сохранилась, но от дождей и времени пожелтела, и разобрать удалось только: «…устела без тебя зем…».

«Опустела без тебя земля», – догадался Радлов, потрогал зачем-то иссохшую ленточку и вернулся в машину.

Довольно быстро он добрался до территории застройки, которая резко выделялась на общем фоне. Это была огромная пустошь с перемолотой и сровненной землицей, со всех сторон окруженная соснами. По периметру торчали колышки. На них болталась веревка, разделявшая отдельные участки. На каждом участке был вырыт котлован под будущий фундамент – яма четыре на шесть метров. Всего тридцать четыре ямы. Больше ничего, никаких построек, никаких коммуникаций.

Сразу за пустошью земля дыбилась, потому деревья росли вразнобой, криво и косо. Начиналась череда холмов, а за ними стоял огромный белоснежный ледник – вершина какой-то северной горы.

Так Радлов удостоверился, что если жители переедут сюда, то действительно все один за другим умрут – дома возводить не на что, река осталась далеко, земля гораздо более промерзлая, чем у озера. Территория будущей застройки оказалась пригодна только для захоронений.

На обратном пути Петр завернул в Город, посетил больницу, чтобы обследовать свое неспокойное сердце, и вернулся домой.

– Ты где был-то? – накинулась на него Тома с порога. – Просыпаюсь, никого нет. Думаю, на завод или карьер не мог так рано пойти. Извелась вся.

– Да ко врачу ездил, раз уж вчера поплохело.

– И? Что врач? Что сказали-то?

– Сказали, что все хорошо, – ответил Радлов и заулыбался. А в голове у него пронеслась мысль, обращенная к самому себе: «Ну и врунишка же ты, оказывается».

4

За последующую неделю газетную статью, попавшуюся на глаза Радлову, успели прочитать почти все жители селения. А те, которые не прикасались к газетам, узнали о возможности переселения из слухов. Несколько человек отчего-то вдруг поверили, что им действительно уготовано жилье в современном благоустроенном комплексе, да жутко обрадовались. Но остальные знали, что никакой веры прессе нет, и если уж журналисты усиленно что-то восхваляют – именно оттуда жди беды.

Впрочем, мечтатели, понадеявшиеся перебраться в новые дома, тоже радовались недолго. Так им не терпелось поскорей обжить новое место, что буквально через пару дней они поймали на трассе машину и послали на север одного старичка – проверить, действительно ли в тех краях лучше все обустроено.

А старичок-то как вернулся, так на нем лица не было.

– Там ничегошеньки нет, – говорил он. – Нас на смерть ссылают.

И над поселком нависла атмосфера всеобщего уныния, перемешанная с сырыми облаками да едким дымом. Одни искренне верили, будто выселить их хочет Радлов за прошлые обиды, наведывались к нему в гости и откровенно лебезили, говоря, мол, Петр Александрович, ты прости нас, ты не выгоняй нас, не со зла мы то, не со зла мы это; другие вели себя смелее и заявлялись с требованием денег на строительство жилья, и как ни пытался им Радлов втолковать, что двух его окладов даже близко не хватит на возведение самой плохонькой времянки – не верили; третьи прибегали по ночам, выцарапывали на новом заборе гадливые надписи да от бессильной злобы бросали камни в окна – ничего, правда, так и не разбили, спасало большое расстояние от наружного забора до особняка.

Однажды местные ходили и на завод, чтобы там отыскать справедливость, но наткнулись на неприступные автоматические двери, которые не удалось выломать никаким напором: ни десять человек, ни трактор с поля не справились.

И жители замерли в немом ожидании, как приговоренные к казни, отказавшиеся от всяческих попыток изменить свою участь. Шалый только пытался что-то выдумать, обратить ситуацию в свою пользу. Но Шалый от хмеля был тугодум, и пока ничего не предпринимал.

Пятого мая, под вечер, Петр решил проведать Луку. В поселке было до невозможности тихо, и на фоне тишины еще отчетливей слышался мерный заводской гул. Недавно прошел дождь, грунт размыло, так что Петр при каждом шаге проваливался в грязь, вязнул в ней и вытягивал ногу с силой – оттого идти приходилось медленно.

У самого дома Луки где-то громко завыла собака, и Радлов вздрогнул от неожиданности. А собака никак не умолкала – выла и пела, как полоумная, вторила ветру и порождала ощущение тревоги.

Дверь была нараспашку. В прихожую намело черного песка и сажи, затем на них попали дождевые капли, так что по полу растеклись темные разводы. Радлов шагнул в эти разводы, поскользнулся, но устоял. Сердце колотилось так сильно, как будто в грудину изнутри били небольшим молоточком.

– Лука! – позвал гость. Никто не отозвался.

Петр прошел вглубь коридора, постучался в мастерскую, попытался открыть ее, но не сумел – дверь была заперта. Тогда он повернул в комнату, где раньше обитал покойный Илья, опрокинулся в кромешный мрак и долгое время не мог ничего перед собой разглядеть.

– Лука!

– Да, я здесь, – донеслось из глубины тьмы охрипшим голосом.

Радлов двинулся в сторону звука, тут же обо что-то запнулся и встал, как вкопанный, не смея пошевелиться.

– Господи, да ты чего впотьмах-то? – воскликнул он.

– Так никто не приходит, – ответил Лука и одернул шторы.

Стали видны очертания предметов. Старая простыня на койке была свернута тугим узлом, на полу стоял небольшой гробик – именно на него натолкнулся гость. На дне гробика валялись грачиные перья. А хозяин темницы сидел в самом дальнем углу с лицом, сведенным судорогой – пытался бороться с болезненной улыбкой.

– Кто приходит? – переспросил Радлов, потом догадался и добавил: – Таблетки кончились?

– Потерялись. Давно.

– Как же… давно? Я ведь к тебе приходил, ты ни о чем таком не рассказывал.

– Не рассказывал. Потому что видел. А теперь нет.

Петр не знал, что говорить и что делать, и только корил себя за невнимательность. По крошечному гробику скользнула бледно-розовая полоса – отсвет угасающего заката.

– Что же ты… видел? – поинтересовался Радлов, чтобы прервать повисшее между ними молчание. Молчание казалось невыносимым.

– Илюшу видел. Вон, в колыбельке, у которой ты стоишь. Он маленький совсем был, только родившийся. И сразу на меня похож, представляешь? Подбородочек точь-в-точь как у меня! А радужка глаз стальная. Только в зрачках медь, – Лука выдержал тягучую паузу. – Он исчез потом. Красной водой обратился.

Петр ощутил ноющую боль в сердце, слабенькую, но назойливую, и присел на краешек койки, а Лука продолжал:

– А еще птица была. Вообще-то было много птиц, но эта гнездилась в моих глазах. А глаза – зеркало души. Верно ли я говорю?

Ответа не последовало, но обувщик все равно рассказывал дальше:

– Однажды эта птица из меня выпорхнула. Прямо из зрачка. И в оконце сквозь стекло улетела. Витает теперь где-то. Но, знаешь, хотя бы целехонькая. А мне говорили: где горе, там гарь. Да я в тот раз не понял ничего!

«Совсем он плох, – подумал про себя Радлов. – Ко врачу бы надо, срочно».

– Я знаю, знаю, – как-то обреченно произнес Лука. – Знаю, что ты решил. Петь, мы же друзья с тобой…

– Конечно, друзья!

– Так вот я тебя как друга прошу – не нужно никаких врачей. Тебе кажется, я ересь несу. Но это не ересь. У меня когда младенец в руках растворился, я сразу понял – не Илюша то был, оттого и медь в глазах. Или тебе кажется, не было никакой птицы? Да ведь у человека от горя вся душа чернеет, именно как грач. Гарью покрывается. Поэтому где горе – там гарь и есть. А если пытаешься воскресить кого-то, кто давно умер, да ни во что вокруг не веришь – душа устает и улетает, – он закашлялся, тяжело вздохнул и закончил: – Из меня душа улетела, Петя. Устала от горя.

Радлов обхватил голову руками и каким-то плаксивым, сорвавшимся голосом сказал:

– А говорил, души нет.

– Говорил. Да ее, может, и на самом деле нет. Просто дети умирают. И, значит, будущего нет. Твоя же Тома говорила, раз дети умирают, будущего нет! Знаешь, так отчаянно хотелось создать его, это будущее. Да только в зрачках у него медь и никакой жизни.

За окном снова завыла собака. Пока она надрывалась, двое искалеченных мужчин в комнате глядели в пустоту и не смели ничего сказать.

Закат умер. Пришла синева ночи. Собака тявкнула, издала протяжный стон и куда-то пропала.

– Послушай, – начал Лука. – Нас же умертвят с этим заводом, да?

– Не знаю. Но я в этом участвовать не буду, – Радлов оторвал руки от головы и тусклым взглядом поглядел на собеседника.

– Память у тебя короткая стала, Петр. Поспал бы хоть, – Лука обессилел и перестал сдерживать свою улыбку. И улыбка жуткой, злорадной кляксой расползлась по всему лицу, отчего лицо стало похожим на маску ужаса. Лука хмыкнул и произнес с какой-то странной интонацией: – Бригадир ведь также говорил. Не буду, мол, участвовать. И где теперь бригадир?

 

Глава сорок вторая. О необходимости гробов

Когда Радлов ушел, Лука не шелохнулся. Он напряженно думал, пытаясь предугадать, что же их всех ждет. Что станется с селением. А главное, куда денут дорогие ему могилы. Ничего ведь у Луки не было в жизни, кроме могил.

После исчезновения младенца время незаметно вернулось, дни пошли бесцельные, безутешные, но отличимые один от другого. И если шел дождь, то обувщик точно знал, что это – вчера. А если за окном витала скучная удушливая серость, но дождем не разрешалась – то это, очевидно, позавчера. А Петр приходил сегодня и оставил после себя ощущение надлома, как будто принес пташку с переломанными крыльями, и пташка беззвучно кричала теперь где-то около детского гробика, и от ее беззвучного крика воздух едва заметно звенел.

Лука сидел в самом темном углу, спасаясь от внешнего мира, а мир шел на Луку войной. Утратами и надгробиями нападал мир, выставляя перед собой фотографии покойных близких, и шептал ветром: «гляди, какое счастье мы для тебя приготовили!».

Лука обхватывал себя руками, тряс головой и истошно выл. Он хотел бы умереть, если б пребывал в здравом рассудке. Но сознание его некогда поломалось да рассыпалось на части, а теперь собралось воедино, только вот собралось как-то криво и косо, так что до сих пор не могло уловить разницу между сном и явью, между жизнью и смертью. А если нет никакой разницы между жизнью и смертью – не хочется ни жить, ни умирать.

По лицу обувщика, искореженному вымученной улыбкой, проскальзывает лунный свет, пробивающийся сквозь дым, смрад и оконное стекло. Лунный свет лезет в глаза, а глаза пустые – две стекляшки, облизанные тусклым мерцанием, спускающимся на землю с ночного неба.

Незаметно для себя Лука засыпает, не меняя положения тела, и видит собственный дом, каким он был двадцать с лишним лет назад. Та же комната. Стены только рябью подернуты, будто и не стены, а простыни. Полугодовалый Илюша надрывается криком в люльке – что-то опять не по его, а что именно, поди разбери. Анечка бегает вокруг, причитает, руками размахивает, отвлекая ребенка. А белье-то у нее неглаженое, рядышком лежит. И на кухне закипает что-то. Сплошные заботы.

Лука подходит к семье поближе, чтобы его заметили. Но жена продолжает суетиться по дому, и ребенок все еще чего-то требует истошным воплем.

– Анюта! – зовет обувщик.

– Ой, Лука! – она вскидывает руки, бросается его обнимать. – Что ж ты так давно к нам не приходил? Мы ведь ждем.

– Замотался совсем, ты уж прости, – Лука от счастья чуть не плачет.

– У нас тут столько произошло! Илюша вон лепечет что-то. Я, ты знаешь, раньше думала, дети говорят «агу». А наш себе какой-то «глам» выдумал и целый день его говорит. Может быть, это «мама», не знаю, – жена смеется нервозно, но радостно. – А теперь вот плачет что-то. А я уж не понимаю, что не так делаю. И кормила, и игрушку давала… язык даже показывала, представляешь? Нет. Плачет и плачет, – она беспомощно пожимает плечами и вдруг спрашивает: – Все же хорошо будет?

– Конечно, все будет хорошо, – отвечает Лука и крепче прижимает жену к себе.

Но она отстраняется, глядит настороженно, даже с испугом, и выдавливает из себя неожиданно хрипло:

– Зачем же ты врешь, Лука?

– Я не вру, хорошая моя, не вру, – клянется обувщик. Внутри у него все холодеет.

– Врешь. Ты ведь уже знаешь, что не уберег нас. Ни меня, ни сына. Почему же ты говоришь, что все будет хорошо?

Лука с силой втягивает в себя воздух, ноздри его расширяются, губы кривятся, а уголки глаз жжет. Наплывают сверху веки, и текут слезы.

– Анюта, – говорит он жалобным, упавшим голосом. – Я же тебя любил. И Илюшу любил, слышишь. Только поднимать его без тебя тяжело было. Плохой из меня отец получился.

– Отчего же мы умерли, если ты нас любил?

– Ну… зачем ты так? – Лука рыдает навзрыд и говорит, заикаясь. – Ну зачем, а?

– Вот видишь, – жена улыбается. – Плачешь. Значит, на месте твоя душа, никуда не улетала. Я всегда чувствовала, что ты нас любил. Ты только сам не забывай об этом.

Ребенок в люльке успокаивается и выдает свое «глам». А Лука слышит совсем другое. Лука слышит «мгла». Вздрагивает от страха и просыпается.

Перед ним стоит бригадир. Пытливо смотрит немигающим взглядом да молчит.

– Тебя нет. Ты в болоте утонул, я знаю.

– Меня-то, может, и нет, – отзывается бригадир. – Но задание от завода есть. Помнишь, я предупреждал?

– Мне все равно, – отвечает Лука и добавляет с безразличием: – Тебя нет.

Бригадир наклоняется к нему ближе и шепчет в самое ухо, испуская изо рта могильный холод, от которого кожа покрывается инеем:

– Так уж и все равно? Даже не взглянешь, что у завода внутри?

Обувщик закрывает глаза, пытаясь скрыться от назойливого гостя, ибо если ты видишь то, чего нет – значит, оно живо одним лишь твоим зрением. Но гость не исчезает. Лука все еще чувствует иней на своей щеке и слышит голос:

– Неужели ты хочешь, чтобы тебя тащили силком?

Голова начинает болеть. Тупая, ноющая боль стопорит мысли, в очередной раз обращая их стройное течение в неразборчивый хаос, и вновь опрокидывается время, и если когда-то шел дождь, то это – сейчас, и если когда-то не было дождя – то это сейчас, и удушливая пелена дыма обволакивает туловище, подхватывает его, заставляет подняться и сделать шаг.

Лука покорно выходит на улицу. Ночной холод кусает его за лицо и руки. Дома глядят исподлобья, а опустевшие участки между ними напоминают выжженные пепелища.

– Разве кто-то горел? – спрашивает Лука.

– Пока еще нет, – говорит бригадир и мрачно улыбается.

Озеро в темное время суток черным-черно, лишь по редким красноватым отблескам можно угадать, насколько загрязнена в нем вода. В воздухе стоит водяная взвесь, частицы ее садятся Луке на одежду, на волосы и на лицо, скапливаясь в итоге над верхней губой и бровями. Лука медленно облизывает губы и ощущает горечь.

Завод возвышается над селением бесформенной глыбой с тремя торчащими вверх отростками.

Завод гудит.

Лука подходит к нему один, не понимая, в какой момент бригадир пропал.

Автоматические двери плавно раздвигаются, и гул становится громче. Обувщик делает натуженный вдох, держит воздух в себе, как будто пытается надышаться перед смертью, затем резко выдыхает и входит внутрь. Двери за спиной захлопываются.

С клацающим звуком загорается слепящий свет под потолком, и Лука обнаруживает перед собой огромное пустое пространство с белыми стенами и темно-серым бетонным полом. В некоторых местах пол потрескался, и сквозь трещины угадывается какое-то равномерное движение, но что именно там двигается – не разобрать.

Пустое пространство растягивается на несколько десятков метров вперед. Вдали обувщик видит вертикальную трубу, а позади нее – прозрачную мембрану во всю стену, за которой стоят станки. Обувщик идет вперед и начинает угадывать детали. Труба тянется с самого верха, от крыши здания. Она поделена на поперечные сегменты и напоминает гортань великана. Некоторые сегменты сужаются и расширяются каждую минуту, испуская пар.

Пройти сквозь прозрачную мембрану, растянувшуюся за трубой, не удается, поскольку никакого входа нет.

Лука озирается по сторонам и сбоку видит узенькую лестницу, ведущую на площадку на уровне второго этажа. Эта площадка нависает над станками – вероятно, с нее должны следить за работой всех механизмов. Вокруг нее висит мягкая металлическая сетка. Перед лестницей установлено заграждение, но теперь оно открыто.

Лука поднимается наверх. Его обувь гулко стукается о железные ступени, и воздух рядом с ним наполняется звоном. Сама площадка в ширину не больше полутора метров, но очень длинная. По правую руку тянется череда дверей. Некоторые из них без подписей, на других прибиты таблички с указанием фамилий и должностей.

Обувщик прислушивается к своему неровному дыханию и продвигается вперед, осматривая каждую дверь. На третьей из них значится: «Гуревич, главный бухгалтер». Лука дергает ручку – заперто. На пятой опять висит табличка: «Виноградов, глава отдела внешних связей». На восьмой указано: «Артемьев, заместитель директора». Так Лука доходит до десятой, последней, двери, на которой серебряными буквами выведено: «Мелехин, директор».

Эта дверь чуть приоткрыта. Обувщик тянет ее на себя и видит тесный кабинет с желтыми стенами и большим дубовым столом у дальнего конца. За столом сидит какой-то человек в черном костюме. Он уткнулся в бумаги, и лица не видно.

– Мне сказали, для меня есть задание, – неуверенно произносит Лука.

Человек некоторое время сидит без движения, потом дергает своими белыми руками, как кукла, расправляется одним неуклюжим движением и устремляет в сторону посетителя неживой взгляд. Глаза у человека ссохшиеся, желтые да словно из воска вылепленные, зубы обнажены, а щеки и нос впали. Лука с ужасом понимает, что перед ним полуразложившийся мертвец в погребальном костюме.

– Вы гробовщик? – медным голосом интересуется мертвец, хотя его разваливающийся рот при этом не двигается.

– Я только для Илюши делал, – как в тумане, отвечает Лука и проходит дальше.

– Но делать умеете?

– Умею.

Обувщик дотрагивается до гладкой поверхности стола, наклоняется к мертвецу как можно ближе, но тот никак не реагирует – глядит восковыми огарками глаз в одну точку да только белыми ручками шевелит, и то как-то неряшливо и невпопад: пытается сжать пальцами лист бумаги, но пальцы не слушаются, бумага падает на пол.

Тут Лука замечает, что из спины трупа торчит тонкая металлическая труба, уходящая куда-то под потолок. В трубе есть прорези с обеих сторон, и именно оттуда идет голос.

– Нам нужны гробы, – доносится из прорезей.

– Сколько?

– Сколько сейчас человек в поселке? – голос становится механическим, начинает трещать и прерываться помехами, словно передача на радио.

– Тридцать три пташки кружат вокруг меня, – произносит обувщик, как зачарованный. – Значит, тридцать три человека. Очень многие уехали, – он выдерживает паузу, явно что-то высчитывая, и добавляет: – Со мной тридцать четыре.

Из трубки отвечают прерывисто и тихо, сквозь глухую рябь:

– Значит, вы сделаете тридцать четыре гроба.

– И себе тоже? – уточняет Лука, обливаясь холодным потом.

– И себе тоже. Как же мы вас обидим, – на той стороне кто-то гулко смеется, но смех почти сразу заглушается помехами.

Обувщик трясется от нервного напряжения и не смеет сдвинуться с места. Не двигается и мертвец, ведь он по-настоящему умер и управляется прикрепленной сзади металлической трубкой. Он – ширма для видимости живого собеседника.

– Кто ты такой? – спрашивает Лука, переборов страх.

Из прорезей долгое время доносится лишь белый шум, затем в нем начинают угадываться отдельные звуки. Звуки нарастают, складываются в невнятный ответ:

– Я… то, что против… жизни.

– Смерть?

– То, что против жизни, – повторяет механический голос и замолкает. Помехи звучат еще некоторое время, но вскоре обрываются и они.

Мертвец опадает безвольной куклой.

Лука выходит из кабинета. Голова болит страшно, уши закладывает. По краям глаз что-то подергивается.

Он опирается на сетку, растянутую по периметру площадки, и глядит вниз, пытаясь проследить за работой станков. Однако вместо станков видит огромное буро-красное сердце. Сердце клокочет и бьется, и производит тот самый мерный заводской гул.

Лука кричит.

 

Глава сорок третья. Завод изнутри

Пятнадцатого мая на месторождении готовились к подрыву гряды. Котлован после разрушения последнего уступа расширился на север, поглотив новые участки поля, но дальше шел только пустой грунт, в некоторых местах оплавленный желтым цветом, и продолжать бурить было бесполезно. Потому рабочие копошились внизу, перегоняя технику в безопасное место.

Радлов с инженером обсуждали дальнейшие действия, стоя на смотровой площадке. Радлов опирался на перила и тяжело дышал – погода выдалась очень теплая, с него градом лился пот. Он и раньше тяжело переносил жару под гнетом своего громадного веса, а теперь, от бессонницы, стало совсем плохо. Петр постоянно обтирался платком, пил из бутылки, которую держал при себе, и умывал раскрасневшееся лицо. Инженер расположился напротив – вертел в руках подробную карту местности, тыкал в нее пальцем да рассказывал:

– Значит, гряда идет от расщелины до самого карьера. Протяженность в несколько километров – это очень много, за один раз мы ее никак не снесем. Я предлагаю на склоне отсюда, от карьера, и вот до этой точки, – он указал на карте изгиб линии, обозначавшей горную гряду, – пробурить скважины. Ясное дело, вливать в них будем эмульсионную взрывчатку. Бризантной, конечно, на складе до хрена и больше, но она для более мелких работ пойдет. В общем, перекрывающая порода там очень твердая, забуриваться будем через каждые два-три метра…

– Два дня уйдет, если на такой протяженности столько бурить, – перебил Радлов.

– Зато наверняка. Потом поставим замедлители по всей цепи, чтобы у нас одновременно взрывалось только по четыре скважины, иначе в рабочем поселке окна повыбивает. И вот так у нас вся гряда постепенно сложится, с задержкой в секунду, – инженер показал рукой, как будет складываться гряда: поставил перед собой ладонь пальцами вверх, потряс ею и несколько раз ритмично опустил пальцы книзу.

– М-да, – неопределенно протянул Петр. – Пыли до хрена получится.

– А что же делать с пылью-то? Тут уж ничего не…

К ним подбежал запыхавшийся механик и вклинился в разговор своей сбивчивой речью:

– Это… там… уступ-то отработали… и это…

– Ну что тебе?! – не выдержал инженер.

– Так это… забойку сперли. А ежели взрывать скоро, забойка-то нужна.

Радлов недовольно поморщился и спросил:

– Кто спер?

– Да почем же я знаю! Это… щебень там был… так, может, это… кто для строительства взял.

Инженер покосился в сторону Петра, потом сказал рабочему:

– Значит, сделаем забойку из буровой мелочи и шлака, у нас вон на выезде отвалов сколько. Хоть пригодятся.

– Так это…

– Господи, да иди ты уже! – прикрикнул на назойливого механика инженер, и тот мгновенно испарился.

– Продали, наверное, как стройматериал, – прокомментировал Радлов.

– Возможно. Только тут такое дело… ты, Петр Александрович, конечно, главным поставлен. Но ведь и ты пару дней назад ящик какой-то со склада вынес.

– Верно, вынес. Но совсем другой. После строительства барака, – Радлов махнул рукой в сторону растянувшегося позади длинного здания, – шпатлевка оставалась в ведерках. Эти ведерки в тот самый ящик и скинули.

– А чего ж не купил?

– Покупать долго. Ты знаешь, сердце у меня, – Петр облизнул губы, умыл лицо из бутылки с водой, потом долго хмурился, пытаясь подобрать слова. – Я недели две назад у врача был. Говорят, в любой момент могу… того. У меня ведь жена останется. Она по хозяйству шуршит, денег не зарабатывает. А у нас забор повредили, вроде как от праведных чаяний, – он мрачно усмехнулся. – И в ванной в стене дыра, заделать надо. Иначе потом влага насквозь проест, а меня уж нету – и кто Томке поможет? Надо как-то дом облагородить, что ли.

– Неужели все так плохо?

– Плохо. Если я спать начну – станет получше. Оно же усугубляет. Вот я сплю теперь минут по пять, урывками, и вроде соображать стал, мозгу хватает. А организм изнашивается. Получается, и болячки все обостряются, – Радлов покивал головой, как бы соглашаясь с собственными измышлениями, и вернулся к прошлой теме: – С пылью, ты спрашиваешь, что сделаем. Да ничего и не сделаем. Сейчас пару дней перекурим, подготовим забойку да начнем бурить по длине гряды.

– Да-да, конечно, – рассеянно сказал инженер. – Ты вообще, знаешь… ну… если что-то нужно… или…

– Да понял я тебя, не мучайся. Спасибо.

Инженер свернул карту, оглядел днище карьера и спросил о другом:

– Кстати, с переселением-то решили что-нибудь?

– Я не докладывал никому. Наши сами прознали. Сегодня схожу на завод, буду оспаривать. Потому что там делать нечего, умирать только.

– Ты ведь знаешь, решение сверху подпишут без вашего ведома, и вся земля по бумажкам будет уже заводская. И всех твоих на законных основаниях бульдозерами выгонят – просто скажут нашим рабочим подвести технику и сносить. И они поедут, потому что откажешься – уволят, а детей кормить надо. Вот и вся история. Да и не пойму я тебя никак. Твой дом не тронут, ты заводской и живешь на этом берегу. А люди тебе добра не особо желают. Чего стараться ради них?

– Какие-никакие, а свои, – пояснил Радлов. – Да и не могу я. Ну тридцать одного человека, если без меня, Тамары и матери ее, на смерть отправлять – видано ли?

Инженер хмыкнул, выражая непонимание, и скрылся в своем домике, чтобы точнее рассчитать расположение будущих скважин.

Радлов через полчаса после окончания смены стоял около здания завода. Ему было не по себе, колени тряслись от нервного напряжения.

Автоматические двери плавно разъехались, и Радлов вошел в огромный пустой холл с белыми стенами. Вдалеке сверху спускалась труба, за ней стояла перегородка из непробиваемого стекла толщиной в полуметр, за которой громоздились станки. Станки гудели, раздирая и переваривая руду. Вход на боковую лесенку, ведущую к кабинетам, был перекрыт, как всегда. И ни единого живого человека во всем здании не было.

Включились и затрещали лампочки, по всему помещению распространился чересчур яркий свет. Петр поморщился, подождал, пока глаза привыкнут, и через весь холл двинулся к трубе. Труба книзу расширялась, соединялась с металлическим контейнером, установленным на полу. В контейнере была дверца, а над ней – маленький светодиодный индикатор.

Радлов встал как можно ближе к этой конструкции и громко произнес:

– Никакого переселения не будет! Я отказываюсь в этом участвовать!

Его крик стукнулся о гулкие стены и эхом прокатился по всему холлу.

Вертикальная труба задребезжала, раздался какой-то скрежет и – позже – звук, с которым легкий предмет падает на твердую поверхность. Индикатор загорелся красным.

Радлов открыл дверцу и вытащил из контейнера бумагу с текстом:

«Уведомление: 33/9.16.13

Вам необходимо обосновать причины отказа».

Петр издал нервный смешок, понимая нелепость такого положения, и начал говорить в пустоту:

– На участке застройки ничего нет. Поблизости только зона, ледник да заброшенное кладбище. Дома строить не на что. Люди там умрут.

Вновь заходила ходуном труба, внутри упало письмо, индикатор показал красный свет. Радлов достал документ и прочитал:

«Уведомление: 33/9.16.13

Средства на строительство домов не запланированы. Участки выделены по количеству жителей и оценены дороже, чем земля Шонкарского поселка. Финансовые претензии не являются обоснованными».

– Я повторю! – закричал Петр что есть сил. – Люди умрут!

Труба дрогнула. Замигала красная лампочка.

Радлов некоторое время стоял без движения, как бы в ступоре, потом помотал головой, приводя себя в чувства, унял дрожь в коленях, вытащил еще одну бумагу:

«Уведомление: 17.21.19.20.30/14.18.21.20

Вы обязаны освободить территорию вокруг озера.

В противном случае вы будете уволены».

Петр содрогнулся всем телом, и вдруг на него напала такая лютая ненависть, что он принялся колотить по трубе. Затем запрокинул голову и заорал куда-то вверх:

– Да кто ты есть-то?! С кем я говорю?! А?! С кем я, мать вашу, говорю?! Покажитесь!

Медный скрежет. Красный отблеск скользнул по радужке глаз. Текст:

«Вы будете уволены так же, как ваш предшественник».

Петр смял бумагу, сжал кулаки от бессильной злобы и, пробурчав себе под нос что-то вроде: «Да пошел ты», – выскочил на улицу.

 

Глава сорок четвертая. Грянуло в третий раз

На следующий день разбухшие облака обрушились на землю ливнем и градом. Град был мелкий да почти сразу таял, а вот дождь не прекращался на протяжении недели. Вода затекала в скважины, которые начали бурить под взрывчатку, размывала грунт, из-за чего вязла вся более-менее тяжелая техника, и работы на месторождении временно прекратили. Рабочие маялись от безделья – кто-то пил, кто-то уехал в Город проведать семью, а те, у кого семьи до сих пор оставались в поселке, проводили тихие домашние вечера. Или не очень тихие: мужчины, трудившиеся на горной выработке большую часть дня, отвыкали от своих жен, а жены, почти всегда занятые детьми, отвыкали от мужей, и когда им пришлось целую неделю жить под одной крышей безвылазно – началась ругань. То из одной времянки орут, то из другой; то супруга жалуется на потраченные лучшие годы, то муж кричит о том, как ему все надоело – идиллия, в общем.

Повсеместно расширились ставки, и красные воды убили редкую желтую растительность, поскольку трава по весне вылезла только у самых берегов – хилая и еле живая, от прямого попадания медной отравы она тут же скукожилась, почернела да сгнила.

У одной пожилой четы из местных провалилась почва на участке, и дом покосился. Сени просели, их поднимали домкратом, сыпали под фундамент песок и заливали цементный раствор, но в итоге там все равно образовалась яма, отчего деревянный пол пошел трещинами. Сам дом, впрочем, стоял прочно, так что его обитатели не сильно огорчились.

Двадцать третьего мая, когда ливень наконец иссяк, на месторождении продолжили готовиться к взрыву. С самого утра у гряды надрывалась бурильная машина – накидывалась на каменные уступы и со страшным грохотом прогрызала в них дыры. В воздухе стояла столбом пыль, густая и серая, так что всех рабочих в приказном порядке заставили натянуть защитные маски.

К двум часам дня скважины были готовы.

Радлов в побелевших от пыли сапогах шел вдоль гряды, от днища котлована к ее северо-западному изгибу, где планировалось установить последний заряд. Осматривал каждую скважину, замерял расстояние да напряженно о чем-то размышлял. Иногда на его пути попадались каменистые осколки, так что он запинался о них, ругался и шел дальше.

Из дыр, проделанных в теле старой горы, сочилась влага, но совсем немного. Радлов справедливо рассудил, что такое количество воды нисколько не помешает. У последней скважины он остановился, чуть развернул голову назад и окинул взглядом расстилающееся пространство. Котлован зиял почерневшей ямой с рваными краями в желтой пленке, через него до самых административных зданий тянулись высоковольтные провода, обеспечивающие работу вычислительной техники в домике инженера. Гора уходила ввысь бугристыми уступами, и даже не верилось, что вскоре на ее месте останутся лишь обломки.

Вернувшись к смотровой площадке, Петр по громкоговорителю отдал команду закладывать заряды, которые впоследствии загорятся и передадут ударную волну жидкой взрывчатке. Рабочие притащили к гряде несколько ящиков, выгрузили из них ударно-волновые трубки ярко-красного цвета да стали собирать взрывную сетку, опуская концы трубок с детонаторами на дно скважин.

Из общего барака вышел инженер вместе с каким-то машинистом.

– Ну что, Петр Александрович, бабахнем от души? – сказал инженер весело и засмеялся.

– Да, – рассеянно отозвался Радлов, потом указал на тянущиеся сверху провода и добавил: – Вот их надо снять для начала, повредятся.

– И верно, как-то мы не учли, – тут он повернулся в сторону машиниста: – Подъемник с люлькой пригони на обрыв рядом с карьером.

– Больно вы́соко, с люльки не достать, – ответил машинист.

– Значит, кран подгоняйте, – скомандовал Петр.

Рабочий кивнул и удалился. Петр продолжил наблюдать за тем, как нижний уступ гряды постепенно покрывается ярко-красной паутиной.

Затем к краю карьера с жутким грохотом выехал грузный, неповоротливый подъемный кран. К крюку кое-как приладили самодельную деревянную люльку. В ней находились двое рабочих в спецовках и перчатках. Оказавшись на нужной высоте, они отцепили провода от столбов и бросили их вниз. Провода плетью ударили по земле, посыпались искры. Машинист в кабине крана высунулся из окошка и громко выругался.

– Сам такой! – крикнули ему сверху. – Я как их сюда приделаю? – рабочий в сердцах постучал по деревянной балке, на которую опирался. – Х…ю сколотили какую-то, а я при чем?!

Люлька, мерно раскачиваясь, пошла вниз. На земле другие люди, тоже в защитной форме, подхватили провода и начали их сворачивать.

– Оцепление надо ставить, – задумчиво произнес Петр.

– Да, кажись, пора, – согласился инженер.

– Особо никто не ходит, грузовики поставим просто по периметру.

Радлов отправился в барак, там договорился с водителями, для которых на сегодня работы особо не было, и вернулся на место.

Вскоре со всех сторон загудели и задребезжали самосвалы. Несколько машин выехало со стороны вагонеток, другие – из-под склона, на котором располагалась смотровая площадка. Они встретились посреди котлована, помигали друг другу фарами и юркнули в траншею, ведущую к заводу и озеру – там, за территорией месторождения, необходимо было выставить контрольные посты и не пускать никого из жителей в опасную зону.

Вдоль гряды, от изгиба к карьеру, двинулась зарядная машина, напоминавшая огромного белого жука с металлическим баллоном на спине. Она останавливалась у каждой скважины, вливала в нее жидкую взрывчатку и неторопливо ехала дальше.

У края горного склона машина спустилась в карьер, к отработанным уступам, где тоже были какие-то неровные дыры в грунте, подкатила к ближайшей рытвине и начала заряжать и ее.

– Куда?! – заорал Радлов в громкоговоритель. – Всё! Поворачивай оттуда!

Машинист вышел из кабины и беспомощно развел руками.

– Вот же глухня, – пробурчал Петр себе под нос, отложил рупор в сторону, подошел ближе к перилам. Скрестил перед собой руки, показывая, что работа окончена, а затем махнул в левую сторону. Машинист постучал себя по лбу, влез обратно за руль и повернул налево.

– Замедлители ставьте, – скомандовал Петр, обращаясь к группе рабочих, монтировавших взрывную сеть. – Не более четырех скважин зараз должно срабатывать!

Через полчаса, когда сетка была готова окончательно, всю технику отогнали на безопасное расстояние.

Прозвучало три громких, продолжительных гудка – предупредительный сигнал.

Рабочие собрались на смотровой площадке вместе со всеми начальниками бригад, инженером и Радловым. Зернистый от пыли воздух над месторождением вздрогнул еще от двух гудков – был дан боевой сигнал.

– Ну что, с Богом, помолясь, – произнес Петр, перекрестился и нажал кнопку «Подрыв» на ручном пульте управления.

Над месторождением повисла напряженная тишина, люди толпились на возвышении, затаив дыхание. Время тянулось невыносимо долго.

– Ну где, б…ь, – не выдержал один из рабочих, но ответить ему никто не успел.

Тишину разорвало в клочья. Заряды в скважинах быстро-быстро срабатывали друг за другом, вершина горной гряды постепенно вваливалась внутрь, склоны расходились трещинами, и вся она медленно опадала, раскидывая по сторонам камни и изрыгая вязкое облако дыма и пыли. В продолжительном реве взрыва можно было различить щелчки, с которыми воспламенялись отдельные скважины: щелк-щелк-щелк…

Но на участке у северо-западного изгиба щелчки прекратились и сменились одним мощным, оглушительным грохотом. Он раскатами прокатился по всему котловану, ударил по смотровой площадке, так что некоторые рабочие от неожиданности схватились за уши, и полетел дальше, к селению. Воздух страшно вибрировал. А горное плато резко вздыбилось, подлетело вверх всей своей огромной тушей, зависло на долю секунды и искореженными глыбами рухнуло на землю. Все пространство месторождения накрыло медленно разрастающейся, удушливой пеленой каменной пыли. Пелена эта была настолько плотной, что в ней чувствовались мелкие колючие частички.

Не видно было ничего даже на расстоянии полуметра. Многие зашлись судорожным кашлем. Грохот затих, но пылевое облако продолжало стоять в воздухе, принимая причудливые формы и распуская свои полукруглые лапища все дальше. Накрыло радловский дом. За ним дымка начала наконец рассеиваться.

Когда очертания предметов вновь стали различимы, ошарашенный Радлов приказал дать сигнал завершения. Прозвучало три коротких гудка. Вместо гряды вдалеке было рваное поле бурого цвета.

Петр выплюнул песок, повернулся к рабочим и гневно спросил:

– И какой дебил это наделал? Почему последние скважины-то без замедления сработали?

Рабочие, с ног до головы покрытые бело-серой крупой, таращились на него во все глаза и не смели вымолвить ни слова.

– Нет, нет, окна повыбивало к херам! – продолжал возмущаться Петр. – Точно повыбивало. Сейчас наши придут скандалить.

Но прошел час, улеглась пыль, горную технику вернули на места, а никто из местных так и не появился.

 

Глава сорок пятая. Народный герой

После оглушительного взрыва почти все жители, кроме, разве что, Луки да Инны Колотовой, действительно повылазили на улицу и постепенно собрались толпой.

Дома стояли белесые от пыли и безглазые – стекла в окнах либо вылетели, либо потрескались. Осколки, застрявшие в рамах, дребезжали от ветра, и повсюду в деревне слышался тихий звон. На красной, маслянистой поверхности ставков болтались серые кляксы. Воздух был колючий от невидимых глазу каменных частиц, удушливый и пропахший дымом.

Люди растерянно глядели друг на друга посреди этого хаоса да не знали, что предпринять.

– Туда, что ли, пойдем? – уточнил подслеповатый старик, махнув рукой в сторону противоположного берега.

– Так пойдем, наверное, – неуверенно сказал кто-то в толпе.

– А зачем? – прозвучало в ответ возмущенным женским голосом. – Чтоб нам опять этот жирный со своими прихвостнями лапши на уши навешал и в конце под колеса бульдозера отправил?

В толпе раздались разрозненные возгласы:

– И правда, ну его!

– Да все равно бесполезно!

– А делать-то что-то надо! Иначе таким макаром наши дома снесут, чтоб мы переехали скорее.

– Верно! Поди, специально и взорвали, чтоб нас согнать!

Начался шум, гам, какие-то пустые споры, сборище загудело и закипело, и уж ни единого слова нельзя было разобрать. Тут в озлобленное многоголосие вклинился Шалый, закричав громким басом:

– Да помолчите! Я знаю, что делать!

Разговоры почти сразу утихли, жители уставились в сторону Бориски, кто-то в недоумении, кто-то с робкой надеждой, а некоторые и с откровенной ненавистью – эти еще помнили, почему с Шалым лучше не связываться.

Борис расплылся в самодовольной ухмылке, окинул толпу властным взором, пробивающимся сквозь реденькие волосы, падающие на лоб, и произнес:

– Завод ведь можно и снести. Нет завода – нет взрывов, медь-то никому не нужна. И уезжать не придется.

– Да ну, скажешь тоже! – возразил подслеповатый старичок. – Снести! Здание больше, чем все наши дворы вместе взятые, а туда же – снести! Смешно, ей-богу.

– Вот-вот, – вторили ему. – Как же снести? Пытались уже, трактор даже двери не выбил.

– Так неправильно пытались! – Шалый заговорил громче, стараясь перекрыть выкрики и перешептывания местных. – Вот этот хмырь, – он указал на рябого, осклабившись так, словно и не обозвал собутыльника, а комплимент ему сделал, и договорил: – …стащить может все, что угодно. Причем по-тихому! Завтра вечерком сходим на карьер, вынесем оттуда два ящика взрывчатки и спалим нахрен и завод, и всех чужаков.

– Рабочих, что ль? – уточнил старичок. – Их-то, может, не надо, люди же.

Бориска скорчил недовольную мину, но тут же заулыбался и соврал:

– Я не то сказал. Мы их припугнем. В отместку за бульдозер, а?

В толпе выразили одобрение.

– Тогда послезавтра, как взрывчатка у нас будет, понадобятся люди в помощь, – продолжил Бориска. – Человека три, мы одни взорвать не сможем. Собираемся с утра в доме у Ленки, – он повернулся в сторону женщины, которая все время терлась где-то рядышком, и поинтересовался: – Ленуся, ты же не против?

– А чего против? Пусть приходят, дело благое.

– А мужика-то не спросил, – в толпе засмеялись. – Сразу видно, кто у них в доме хозяин!

Ленка расплылась в довольной улыбочке, ее муж, прятавшийся позади сборища, хмыкнул и обиженно отошел в сторону.

Вскоре все разошлись по своим изувеченным жилищам – подметать битое стекло с пола да убирать осколки из пустых рам. Только Шалый с рябым никуда не торопились – прохаживались по поселку, обсуждали дальнейшие действия, а главное, решали, пить им перед предстоящей вылазкой или уж воздержаться.

– Ну ты, бляха-муха, прям народный герой! – с восхищением сказал рябой, когда уже подходили к нынешнему пристанищу.

– Да на народ мне срать, – ответил Борис и захохотал. – Как завод расхерачим, прибежит Радлов – разбираться, что да почему. Тут мы его толпой и грохнем. Уж против десяти человек не попрет!

– Толково придумано!

– А то! – Шалый от гордости даже грудь вперед выпятил. Потом глазки его разгорелись особенно сильно, по лицу расползлась презрительная улыбка, и он добавил, захлебываясь собственными словами от злой радости: – А когда мы его кончим, этот народец у меня по струнке ходить будет. Уж я их научу, кого уважать следует. На коленях, суки, заползают.

 

Глава сорок шестая. Ночная вылазка

1

Двадцать четвертого мая Радлов вернулся домой после смены и без сил рухнул на табурет прямо в прихожей. В какой-то момент ему показалось, что сил на то, чтобы разуться, нет совсем, и придется сидеть у порога целую вечность. Сердце неприятно ныло.

Весь день на месторождении разгребали мусор, оставшийся после вчерашнего взрыва, и готовились к выемке породы. Камнедробилка перекусывала огромные булыжники, бульдозер снимал верхний слой грунта там, где не было доступа к залежам меди, рабочие рыли новые траншеи, ведущие к вагонеткам. Пыль стояла столбом, так что у Радлова лицо, руки и одежда сделались светло-бурыми.

Тамара, выбежавшая встречать мужа, беспокойно спросила:

– Ты чего? Плохо?

– Нет-нет, – соврал Петр, а про себя подумал: «Ох, Боже, только бы не помереть, только бы не помереть сейчас». Впрочем, от тревожных мыслей он так побледнел, что Тома перепугалась и ринулась за таблеткой.

Петр положил под язык половинку валидола, прикрыл глаза и откинулся назад, спиной уткнувшись в шершавую поверхность стены. С жадностью втянул в себя воздух, стараясь наполнить легкие до отказа, подержал некоторое время и шумно выдохнул. Потом еще и еще, пока в голове не рассеялась муть.

– Смена тяжелая выдалась, – пояснил он и слабо улыбнулся. – Убирали обломки. А там пыли – жуть! Дышать нечем.

– К нам в комнаты тоже надуло. Может, когда полегче станет, все-таки вставишь окна?

– Завтра, – устало протянул Радлов и стянул с себя сапоги.

Затем поднялся на ноги, скинул грязную одежду, отчего все пространство в прихожей затянуло удушливой пеленой, обмылся в ванной и поднялся на второй этаж, кряхтя от изнеможения. Там он сел на диван, принялся осматривать широкий оконный проем, сквозь который гулял ветер – стекло разбилось при подрыве гряды и вылетело напрочь. Ветер нагонял в помещение черный песок, серую каменную пыль да белую сажу с завода.

На кухне оконце тоже пошло трещиной, но осталось в раме. В остальных помещениях повреждений, по счастью, не было.

Петр тяжело вздохнул, дотянулся до газеты. Со скучающим видом пробежался глазами по заголовкам и наткнулся на очередную заметку о предстоящем переселении. Читать начал откуда-то с середины:

…жители уже благодарят власти и руководство ШМЗ за новое жилье.

Но не всё так гладко. Начальник одного из цехов, некто П.А. Радлов, недавно распускал слухи, будто жильцов принуждают строить дома в комплексе за свой счет.

Наш корреспондент решил выяснить мотивы злопыхателя.

Источник, пожелавший остаться неизвестным, сообщил: Радлов погиб.

У Петра затуманилось зрение, так что он не смог дальше читать, а внутри все похолодело. На лбу и над верхней губой выступили капли пота, сероватые от впитавшейся в кожу пыли. Сердце бешено заколотилось, и каждый его удар отдавал острой болью во всем теле. «Что же это… что же это…», – судорожно думал Радлов, но закончить мысль не мог, ибо в голове была сплошная круговерть. Поднес газету чуть ближе, но глаза вдруг заслезились, и текст расплылся радужными полукольцами.

«Просто какая-то ошибка», – успокоил себя Петр, продышался и рукавом отер липкое лицо. Плохо пропечатанные буковки наконец вновь стали складываться в слова:

…сообщил: Радлов по гиблым проектам – мастак. Двадцать семь лет назад именно он открыл Бирецкое нефтяное месторождение, которое на поверку оказалось пшиком. Нефть иссякла за пару лет, предприятие разорилось.

Позже этот человек нашел залежи меди у озера Шонкар, однако не сумел наладить добычу.

Источник также сообщил, что за плечами у Радлова две прогоревшие столичные фирмы и загубленное фермерское хозяйство.

Нетрудно догадаться, что на клевету его подтолкнула банальная зависть к чужим успехам.

На заводе пообещали: клеветник будет сурово наказан…

– Тьфу ты, черт, – гневно прохрипел Петр и бросил газетенку в сторону. Затем пробурчал себе под нос, обращаясь в пустоту: – Сами клевету распускают. А обвиняют в этом меня. Уроды моральные…

– Что ты бубнишь тут? – спросила Тамара, вошедшая в комнату с ужином. Запахло жареной картошкой и огурцами.

– Да вот, написали про меня! Клевещу, мол, на обожаемый завод! А ведь все наши видели, что там не застройка, а будущее кладбище! Ну, все видели! А эти какого хера пишут? Я и говорю: уроды.

– Забудь и поешь лучше. Тебе нервничать сейчас совсем ни к чему.

– Я лучше потом, – Петр указал на еду и отрицательно помотал головой. – Я до Луки дойду, посмотрю хоть, как живет.

– К Луке ведь и позднее можно. Я второй раз разогревать не буду.

– Холодное съем. Не хочу пока, правда. Тошнит.

Тома поглядела на мужа с жалостью и сказала:

– Так, может, и не ходить никуда? Сиди дома, а то свалишься еще по дороге.

– Нет, я проветрюсь.

Радлов медленно поднялся с дивана, переоделся и вышел на улицу, шаркая ногами.

Снаружи было ветрено, в подергивающемся воздухе трепыхались рваные клочья пепла, вылетавшие из заводских труб вместе с клубами дыма. Земля была покрыта толстым, бархатистым слоем измельченной породы, и ноги будто в зыбучих песках вязли.

В рабочем поселке происходило какое-то радостное движение – люди пили, пели песни, громко желали кому-то здравия. День рождения отмечали, вероятно.

А волнистая поверхность озера расходилась алыми пятнами на свету. Ветер скользил по ней невидимым потоком, гнал волну, и волна разбивалась о черно-желтый берег мириадами крошечных капелек – то ли воды, то ли крови.

Дом Луки опять стоял нараспашку – заходи, кто хочет. Изнутри доносился глухой стук и тот писклявый скрежет, с каким пила врезается в дерево.

Радлов переступил порог, осмотрел грязный коридор и зашел в мастерскую – именно оттуда шел звук. Помещение было тускло освещено лампочкой, болтающейся под потолком. На полу валялись деревянные обрезки и куски плотной ткани. У дальней стены стояли два деревянных гроба одинакового размера, еще не обитые. Сам Лука прилаживал борта к третьему гробу, как-то потерянно улыбаясь.

– Ты чего это? – удивился Радлов.

– Дали мне задание, на заводе, – обувщик выпустил из рук доски, выпрямился и тоскливо посмотрел на друга.

– Послушай… – начал Петр, но тут же осекся. Он хотел объяснить, что на завод никого не пускают, и Лука скорей всего сам для себя выдумал эту работу. Однако в голове у него среди прочих мыслей пронеслось: «Да пускай, коли так легче. Всё руки заняты». Потому он помолчал некоторое время, выдумывая, как бы продолжить фразу иначе, и наконец спросил: – Щиток отремонтировал?

– Контакты там оплавились, я новый провод кинул. Вон, лампочку примотал кое-как. Впотьмах-то как делать? Криво выйдет.

Радов подошел к готовым гробам, приставленным к стенке, потрогал отшлифованную до блеска поверхность, потом вдруг сообразил, что обе конструкции очень высокие, и поинтересовался:

– Зачем такие длинные?

– Как же, рост человека и сверху пятнадцать-двадцать сантиметров.

– Так они оба выше двух метров получились. Один, положим, Бориске, он у нас гигант. А второй-то кому?

Лука заулыбался сильнее прежнего да с совершенно неуместным и оттого пугающим радушием в голосе произнес:

– Тебе, – после чего выдержал паузу и принялся лихорадочно пояснять: – Я, знаешь, тебе лучше всех сделаю, ты не переживай! Мы ведь друзья с тобой, Петя. Мы ведь друзья! Так что я постарался по всем размерам идеально подогнать, а для обивки китайский велюр припас – он мягкий такой, очень удобно лежать будет! И погребальная постель из чистого шелка. Я другим-то ее не стану делать, а для тебя – сделаю.

Тут он еще раз повторил свое: «Мы друзья», – и резко обмяк. Встал сгорбленным столбом посреди тесного помещения, заваленного деревянными обрубками, растерянно заозирался по сторонам, словно забыл, где находится, и тихо добавил:

– Знаешь, все там будем. Ты очень-то не грусти.

Петр от испуга врос в пол напротив Луки, не смея даже пальцем пошевелить. Рот его судорожно раскрылся, сухой кончик языка с силой уткнулся в нижние зубы, а середина двинулась наверх, чтобы издать звук «я», но никакого звука не последовало.

Петр плотно сомкнул губы, тяжело сглотнул и выскочил на свежий воздух. Вот только воздух из-за дыхания завода, доходившего даже до отдаленной части селения, был затхлый и могильный.

Впрочем, очередной порыв ветра привел Радлова в чувства, несмотря на запах гари. Следом вышел Лука, спросил жалостливо:

– Ты как?

– Уже более-менее. Ты прости, что убежал, я ведь знаю, ты… – «болен», – подумал Петр, но вслух сказал совсем другое: – …обо мне так позаботился. Вон, обивку лучше всех выдумал!

Радлов усмехнулся, похлопал друга по плечу и пошел в сторону своего особняка.

Обогнув озеро, он заметил трех человек, направляющихся к рабочему поселку: одну громадную фигуру и две хлипенькие. Приглядевшись внимательней, узнал в них Шалого, его рябого собутыльника и того пьяницу, у которого они сейчас жили.

Петр ускорил шаг, чтобы нагнать троицу и уточнить, зачем им понадобилось в ту сторону, но потом махнул рукой: «Ну их. Поди, место ищут, чтоб выпить без Ленки».

Дома он задремал, однако насытиться сном не смог – вскочил через семь минут, как и всегда, и до рассвета просидел в зале на втором этаже, чтобы не мешать Томе. Сердце болело очень.

2

Когда стемнело, Бориска, рябой и их новый собутыльник действительно отправились к баракам рабочих, чтобы там дождаться глубокой ночи. Рабочие заходили на территорию месторождения прямиком из своего поселка, через какую-то боковую дверцу, и Шалый справедливо рассудил, что проще проникнуть в запретную зону через нее, чем выносить массивные главные ворота, которые запирались гораздо крепче. С собой они взяли кусачки, чтобы перекусить пробой навесного замка, и бутылку водки, чтобы набраться храбрости.

По плану, Ленкин муж должен сидеть в закоулке и кричать, если кто-то появится, Бориска – сломать замок, поскольку только у него хватит на это силенок, а рябой – вытащить ящики.

Впрочем, рабочие что-то праздновали и постоянно сновали между домами с развеселыми криками, так что троице горе-грабителей пришлось расположиться в некотором отдалении, на поваленном бревне, и не спеша попивать из бутылки, ожидая, пока все утихомирятся.

Через некоторое время к ним подбежал мальчик лет одиннадцати, сын одного из машинистов, и попросил сигарету.

– Иди на х… отсюда, шкет! – прикрикнул на него рябой.

Мальчик насупился и сказал:

– А вас, местных, никто тут не любит. Вот я батю позову, и он вас выгонит!

Рябой вскочил со своего места, влепил ребенку сильную затрещину. Затем замахнулся, чтобы дать ему в зубы, но тут же сам отлетел в сторону от неожиданного удара сбоку – его снес покрасневший от злобы Шалый.

– Ты че творишь?! – завопил рябой, распластавшись на земле.

– Пасть закрой, – пригрозил ему Бориска, потом повернулся к мальчику и хрипло произнес: – Пацан, ты на него зла не держи, перепил. Ты иди домой, мы тут посидим мальца да разбежимся.

Ребенок поглядел на громадное туловище Шалого с нескрываемой завистью. Потом кивнул, указал на своего обидчика и попросил:

– Сильно не бейте его.

– Не боись, пацан, не буду.

Мальчик оглядел троицу еще раз и скрылся в сгущающихся сумерках.

Рябой поднялся на ноги, сплюнул кровь.

– Язык прикусил, – пожаловался он, коверкая слова. – Зачем налетел? Сам же говорил, мол, у кого сила, тот делает, что хочет. А я сильнее этого шкета, значит, и делаю с ним все, что угодно.

– Ты совсем мудак? Ему ж лет десять. Он при любом раскладе сильнее взрослого мужика быть не может. Вот вырастет – тогда да, коли силенок не наберется, то сам и виноват. А пока мелкий, то…

– Как будто баба может быть сильнее мужика, – перебил рябой. – Но ты же их бьешь.

– Бабы не в счет. Папа говорил, с ними так обращаться – святое дело, – Шалый расплылся в омерзительной улыбке, выражающей то ли извращенную похоть, то ли крайнее самодовольство.

Рябой примостился на краю бревна, вплотную к их третьему сотоварищу.

– Ты полоумный, что ли? – прошептал тот едва слышно, одними губами. – Его отец в детстве бил. Оно, видать, смотреть, как сестер бьют, было забавно, а когда самого – не нравилось. А ты хотел пацану навалять при нем. Сам дурак, получается.

Бориска между тем отошел подальше – посмотреть, не угомонились ли рабочие.

Рябой, воспользовавшись его отсутствием, злобно прошипел:

– Я, может, и дурак. А он – мерин сраный.

– В каком смысле?

– А в том самом. Хер знает, че с ним на зоне сделали, но он с бабами-то ничего, кроме битья, и не умеет, – рябой придвинулся еще ближе к собеседнику и, понизив голос, принялся рассказывать: – Мы по осени бабу встретили, в заморозки уже. Так этот заставил ее голой по лесу бегать. Ох, как там все тряслось! – он показал очертания огромной женской груди и, неприятно осклабившись, добавил: – У твоей-то женушки трястись нечему!

Тут он заржал во весь голос гиеноподобным смехом, толкнул собутыльника в плечо и договорил:

– Веселуха была с этой биксой! Скачет и орет: «Отпустите меня, отпустите, пожалуйста!». Да кто ж голую бабенку-то просто так отпустит! Ты, поди, тоже бы не отпустил, а, семьянин?

Вновь из его рта вырвался хохот гиены.

А собутыльник спрятал шею в плечи, поежился и со страхом спросил:

– Где ж она теперь?

– Да в болоте, где ей быть-то! – рябой зашелся смехом пуще прежнего, вроде как от гордости. – Шалый переборщил. Говорю же, мерин, ничего больше с ними не умеет!

– Да вы чего?! Вы убили ее? – с лицом у Ленкиного мужа происходило что-то странное, оно то бледнело от ужаса, то перекашивалось от возмущения, а волосы на голове встали дыбом. – Да я же в полицию пойду. Нельзя так с людьми. Вы же зверье какое-то… чистое зверье.

– Ты поговори еще. Кому скажешь – и твоя жена так же поскачет, понял!

Рябой встал, ударом ноги столкнул перепуганного мужичонку с бревна и принялся неистово его пинать. Подскочил Шалый с вопросом:

– Че происходит?

– Этот хмырь хочет на нас в полицию донести. За ту веселуху в лесу, помнишь?

– Язык надо за зубами держать, – грозно сказал Борис, потом наклонился к жертве и прошептал: – Я завод взрывать буду. Я селение спасаю. Правда думаешь, что местным будет дело до каких-то там развлечений в лесу? На меня смотри, падаль. Правда так думаешь?

Шалый выпрямился, прицелился и пнул несчастного в голову. Потом они с рябым по очереди вытерли о его спину ботинки, вернулись на бревно и приложились к бутылке.

– Слышь, ты живой там? – окликнул Борис свою жертву.

Избитый, шатаясь, встал. Он плакал.

– Да не распускай нюни. На, глотни, – Шалый протянул ему водку.

Мужичонка выпил, жадно и много, тут же повеселел и позабыл об избиении – у пьянчуг ведь одно счастье в жизни.

Перевалило за полночь, и рабочий поселок стих. Троица выдвинулась к месторождению. Бараки глядели на них черными глазищами окон, но ни единого звука не порождали.

Ленкиного мужа в полубесчувственном состоянии посадили у забора. Шалый ловко перекусил замок и зашел на территорию. Следом туда проник и рябой.

– Я все выведал, вали к домику инженера, высокая такая халупа. Склад под полом. Вскроешь пол и найдешь два ящика, – командовал Бориска. – Фонарь возьми, чтоб таблички на ящиках видеть. Я на середине пути у тебя их приму. Смотри, под сирену не попади, здесь какая-то установлена.

– Я и под сирену? Да я прошмыгну незаметно!

И рябой вприпрыжку поскакал по неровному рельефу на северо-восток, в сторону участка добычи.

Шалый слонялся взад-вперед по холмам, прислушиваясь к мерному гудению завода.

Ленкин муж понемногу сползал по забору вниз – голова страшно кружилась.

Между недружелюбных бараков стрекотали сверчки.

Рябой вернулся минут через сорок. Обливаясь потом и дрожа от напряжения, он тащил два поставленных друг на друга ящика с надписью «Беречь от огня». Бориска принял ношу, и вместе они преодолели забор.

– Задохлика хватай, – приказал Шалый, указав на третьего собутыльника с разбитым лбом.

Рябой подхватил его под мышки и, кряхтя, поскакал вслед за предводителем.

Покинув рабочий поселок, они поставили ящики на землю и аккуратно их вскрыли. В одном лежало двадцать упакованных в серую бумагу небольших брусочков, перевязанных лентой в стопки по пять штук. В другом почему-то оказались белые ведерки со строительной смесью.

– Это нам за каким х…? – разозлился Шалый и вытряхнул ведерки на землю.

– Да не боись ты. Одного ящика хватит, – заверил его рябой.

– Может, и хватит. А ты куда смотрел, тупая башка?

– Написано же «взрывчатка» на обоих! Я че, там их открывать должен был?

Борис выругался, схватил ящик с опасными брусочками. Все трое зашагали к своему пристанищу.

Там Ленка обнаружила, что у мужа сотрясение мозга. Постояльцы заверили женщину, что бедняга упал сам, пытаясь перекусить дужку замка – хотел, мол, полезность свою доказать. Мужичонка от опьянения подтвердил каждое слово и тут же заснул болезненным, неспокойным сном.

Остальные уселись за стол, плотно поели да продолжили пить, и даже Ленка от нервов к ним присоединилась – утром должны были прийти еще люди, утро ожидалось неспокойное…

 

Глава сорок седьмая. Утомительное ожидание

1

Перед рассветом, когда солнце еще не расцвело багрянцем на горизонте, но уже предупреждало о своем появлении бледной розоватой дымкой, в доме у Ленки собралось пятнадцать человек местных – пожилые, озлобленные от тяжкой жизни мужчины да двое глубоких стариков, лет уж за восемьдесят. Женщин, кроме хозяйки, не было – герой или не герой, а женщинам с Шалым водиться не пристало, это после случая с Ириной понимали все.

Старички больше пришли на людей посмотреть, ибо от дряхлости в подрыве участвовать не могли. Потому сидели в сторонке, вдалеке от общего стола, пили едва заваренный горячий чай да беседовали о чем-то своем, краем глаза наблюдая за собравшимися.

А за столом между тем происходило бурное обсуждение.

– Чего-то много народу, – сказал Бориска, впрочем, без особого возмущения, а даже с гордостью: вот, мол, скольких удалось собрать. – У завода-то все равно человека три понадобится. Остальных чем занять?

– Да мы уж сами придумаем, – ответил коренастый старик с выбеленными волосами, который собирал толпу, чтобы с рабочих за красную воду спросить. – А ты выбери, кто покрепче да попроворнее. Хотя с проворностью тут не особо, – он издал глухой смешок и пояснил: – Чай, не молодые мы все, чтоб по ухабам с гранатами скакать.

– Так а чего, – отозвался развеселый сосед покойного Матвея. – Повоюем на старости лет.

Все тихонько посмеялись. Да и вообще за столом царило нервозное, натуженное веселье, вроде истерики умирающих.

– Может, и придется, – вклинился в общую беседу еще какой-то мужичонка. – Коли все получится, мы скольких человек-то без работы оставим? Придут же, как пить дать придут. Тут мы и пригодимся.

– Придут они потом, – отрезал Бориска и оглядел толпу злобным, горящим взглядом, призывая таким образом к молчанию. – А сейчас подготовиться нужно. Вот ты, – толкнул в бок рябого, – притащи ящик, посмотрим, чего да как.

Рябой медленно поднялся со своего места, принес из сеней ящик с взрывчаткой, сдернул с него крышку. Собравшиеся в немом оцепенении уставились на завернутые в бумагу брусочки.

– Ой, мамочки, – пролепетала Ленка. – Дом-то хоть не подорвите.

Затем женщина убежала в соседнюю комнатушку, где ее муж маялся тошнотой и головокружением.

– Ребятушки, – сказал коренастый старик, разорвав всеобщее молчание. – А объясните-ка мне, как их поджигать-то?

Лицо у Шалого от растерянности расползлось глупой улыбкой, потом собралось гневной маской, он громко выругался и закричал на рябого:

– Слышь, ты! Какого хера шнур не взял?

– Ты не говорил, что он нужен…

Бориска ударил кулаком по столу, да так сильно, что брусочки в ящике подскочили, издав щелчок. На мгновение все напряглись, ожидая взрыва, но ничего не последовало. Матвеевский сосед глянул на Шалого с пренебрежением и произнес:

– М-да. Ну, коли мозгов нет, так любое дело в глупость превращается.

– Не умничай. Тебя там не было, – парировал Шалый. – Впотьмах и не разберешь, что нужно, а что нет. Другое что-то надо думать.

В ответ с разных сторон посыпались возражения:

– Да чего уж тут думать, мы даже не знаем, как оно всё работает.

– Соображать-то сразу надо, а не погодя!

– И верно, что не знаем. Вон, какая-то взрывчатка от удара вспыхивает, а какую-то, я слыхал, хоть вместо мяча бери да пинай – ничегошеньки не будет без дополнительного заряда!

И долго бы еще спорили да пререкались, но один из старичков, что сидели поодаль, поднялся со своего места, на негнущихся от артрита ногах подошел ближе, положил дрожащие руки на стол, чтобы разгрузить больные колени, и хриплым, хлипким голоском проговорил:

– Чего бранитесь? Тракторы-то у нас на соляре ходят. Любую веревочку в ней пропитайте – вот вам и шнур.

– Дед, да ты голова! – похвалил его Борис.

– Да нет, – старичок раскрыл беззубый рот, вроде как ухмыляясь, и с веселой интонацией добавил: – Это просто ты дурак молодой.

Шалый покраснел от злости, но промолчал.

– А вы чего там сидите? – поинтересовался кто-то у старичка. – Шли бы сюда, глядишь, еще чего дельного скажете.

– Да ну! От нас какая польза? Колени вон вообще не гнутся уже. Там, в тенечке уж посидим, послушаем. Ну, и про свое покумекаем, разумеется.

– Про свое?

– А это вы – головы горячие! Наше дело – сторона, – дед уставился куда-то в пустоту немигающими глазами, постоял на месте без единого движения и вдруг произнес, ни к кому конкретно не обращаясь: – Рассада у меня, вот чего. С прошлого года гниет. Я ж ее в погреб для сохранности – так от холода почернела вся. Вот и не знаю, сажать аль нет, земля-то не плодоносит.

– Не боись, будет плодоносить, – уверил его Бориска. – Завод расхерачим – и посадишь ты свои овощи.

Рябой отчего-то истерично загоготал, крякнул и свалился лицом в стол.

– Помер, что ли, от нервов? – пошутил матвеевский сосед.

– Да перепил, – объяснил Шалый. – С ночи же не просыхает. Оно, конечно, мы все… для храбрости-то… а этот хмырь больше других налегал.

– С пьянью всегда так, – возмутился кто-то на другом конце стола. – Квасят в нужный момент, вред только сплошной.

– Слышь, дядя! – Борис повысил голос, но, поймав на себе недоуменные взгляды, продолжил тише: – Эта пьянь тебе взрывчатку приволокла, пока ты дома штаны протирал.

Повисло неловкое молчание.

За окном засияла заря, и по поверхности стола расползлись красные блики.

– Идти надо, – задумчиво произнес Шалый. – Рабочие скоро на смену уйдут. Ленка!

Прибежала Лена, вопросительно уставилась на крикуна, приподняв одну бровь.

– Бельевая веревка нужна.

Женщина кивнула и убежала на кухню. Послышался стук шкафов да лихорадочное шуршание. Двое мужчин вышли на улицу – за соляркой. Оставшиеся сидели молча, стараясь друг на друга не смотреть – всем было страшно, но и признаваться в этом как-то не хотелось. А глаза-то – зеркало души, глаза-то выдадут, оттого и прятали их в пол.

Вернулась Лена с мотком веревки, перевязанным поперек, распустила его да под началом Шалого разрезала на несколько частей, длиной примерно по три метра – чтобы успеть отбежать, пока шнур прогорает.

Чуть позже принесли канистру с соляркой. Отвинтили крышечку, бросили туда все обрезки веревки, а концы связали да выпустили наружу, чтобы потом было легче доставать.

– Че, мужики, двинули, – мрачно скомандовал Бориска, ткнул пальцем в тех, кого приглашал с собой, и выскочил за порог вместе с ящиком.

За ним тяжелой походкой проследовали коренастый старик, матвеевский сосед, утративший свою обычную веселость, и еще двое – те, которые ходили за соляркой. Канистру с торчащим наружу узлом именно они теперь и тащили. Рябого не взяли – пьяный в таком деле помеха.

На улице к тому моменту наконец рассвело. Багрянец рассеялся, желтое утреннее солнце стелилось по черной земле. Земля стояла влажная от впитавшегося в нее ночного тумана. Было прохладно, но ссутулившиеся от нервного напряжения люди во главе с Бориской тряслись вовсе не от холода.

Когда шли вдоль берега, озеро показывало пятерке их отражения – согбенные, подернутые волнистой рябью отражения в крови. Но каждый думал о предстоящем деле и на свою копию, любезно предоставленную водой, не смотрел.

А завод был большой и темный – громоздился над поселком необъятной тушей с каменной кожей, упирался в небо тремя широкими дыхальцами. В окнах, прорезанных под самой крышей, ютилась непроглядная, плотная тьма.

Завод был страшный, укутанный гарью и простыней из дыма и сажи, окруженный рыжими отростками, торчащими из земли, отгородившийся от посторонних взглядов массивным забором.

Завод был шумный – гудел и дышал, и от его дыхания стоял звон в ушах.

На территорию чужаки вошли беспрепятственно, ворота никогда толком не закрывались. Шалый поставил ящик, достал из него один сверток, развернул бурый снаряд, осмотрел его внимательно, покрутил в руках, как бы не зная, что делать, затем резко поднялся, подбежал ко входу в здание, защищенному автоматическими дверьми, и положил брусок у порога.

– На пробу, поглядим, как бабахает! – пояснил он остальным и потянул узел, торчащий из канистры. В воздухе распространился едкий запах копоти и разложения.

Бориска отвязал один отрезок, примотал его к брусочку, растянул на всю длину. Постоял некоторое время в нерешительности, потом чиркнул спичкой, поджег обремканный конец веревки и ринулся прочь. Остальные не отставали.

Впятером они выскочили за ворота и юркнули за ближайший холм.

Огонек горел ярко, полз по веревке впопыхах, разбрызгивая искры. Дойдя до снаряда, он заискрился сильнее, испустил дым и вдруг погас.

Люди за холмом недоуменно переглянулись. Попробовали еще раз, но тщетно. Не знали они, что украли промышленную бризантную взрывчатку, которая не слишком восприимчива к внешним воздействиям и подрывается чаще всего от специального капсюля-детонатора.

Шалый в сердцах сплюнул и развел руками.

– Давайте последний метр шнура в узел смотаем, – предложил матвеевский сосед. – И на взрывчатку положим. Он пока прогорит, такой толстый, взрывчатка нагреется. Наверное, должно сработать. Как думаете-то?

Все согласились. Достали еще один обрезок, сделали на его конце огромный узел, приложили к неподатливому бруску да с обратной стороны подпалили.

Рвануло через минуту, мощно и громко. Щебенка и частицы песка, от скорости острые, как иглы, полетели во все стороны. Кому-то слегка оцарапало лицо.

Когда улеглась пыль, все пятеро подошли ближе. Автоматические двери разъехались и покорежились, из одной вылетел кусок. Козырек над входом рухнул, стены покрылись трещинами.

– Давайте внутрь! – скомандовал Борис. – Ящик хватайте! И канис…

Его прервал невообразимый скрежет, вырвавшийся из заводского нутра. Из верхней части рваного дверного проема выехала цельная стальная заслонка и плотно уткнулась в пол, загородив проход.

– Да б твою мать! – благим матом заорал Шалый и принялся неистово колотить по заслонке. Колотил долго, не замечая, что сбивает руки в кровь.

Затем он выдохнул, обернулся к остальным с совершенно растерянным выражением лица. Угольки глаз под плетнем из засаленных волос потухли.

– Делать-то чего будем? – спросил он.

– Да хер его знает, нас скоро рабочие прибегут сгонять! – выкрикнул один из четверки.

– По домам, что ли? – робко спросил старик с выбеленными волосами.

– Я те, б…., дам по домам! – вспылил Шалый. – Сука, здесь костьми ляжешь!

Он даже бросился на старика с кулаками, но вовремя вспомнил про свой слабый нос и остановился. Руки его повисли плетьми вдоль тела.

– Давайте, может, девятнадцать снарядов, которые остались, по углам здания раскидаем. Да снаружи их подорвем – стены-то, поди, пробьет, – предложил один из мужичков, которые раздобыли солярку. – А если пробьет – так и завод весь сложится, без несущих-то конструкций.

Посовещавшись наспех, так и поступили. Каждый угол строения обложили опасными брусочками, примотали к ним веревки с узлами на концах да по очереди подожгли.

Взрывы прогремели друг за другом. Часть забора ударной волной разнесло в мелкую крошку, в одном месте вывалилась целая плита. Рыжие будки оплавились, развалились на искореженные листы металла, открыв торчащие из земли трубы. Сами трубы повсеместно раскололись, так что вокруг завода забил фонтанами кипяток.

Здание стояло на месте. В правом переднем углу стены разъехались по сторонам и просели книзу, в остальных – пошли страшными продольными трещинами до самой крыши. Вот только за каменной облицовкой обнаружился еще какой-то материал, светло-серый, блестящий да неприступный. Шалый из любопытства потрогал его и сжег себе ладонь.

Впрочем, трубы перестали изрыгать дым, и гудение стихло.

– Черт его разберет, сильно повредилось аль нет, – сказал матвеевский сосед. Лицо его и одежда были покрыты углем и мелкой пылью. – Вроде не дымит.

– Каркас-то крепкий, – произнес в свою очередь Бориска и подул на красную от ожога руку. – Но работа явно встала. Пойдем отсюда.

– А дальше-то какой план? – поинтересовался старик с белой головой.

– Сидеть у Ленки да ждать. Придет Радлов, придут работяги – придется и с ними как-то разобраться, – глазки у Шалого вновь заблестели от злобы и радости.

2

На участке добычи было шумно – экскаваторы изымали расколотую породу на месте гряды, а ненасытные дробилки сжевывали камень со страшным грохотом, и потому взрывов никто не слышал. С самого утра обсуждали странное происшествие – дверь, ведущая к месторождению, была взломана, а на выходе из рабочего поселка кто-то нагородил горочки застывшей шпатлевки. Ведра от нее валялись рядышком, все сплошь разбитые.

Инженер нервно расхаживал по смотровой площадке, кружился вокруг Радлова и разорялся:

– Конечно, хорошо, что в ящике не взрывчатка оказалась, а ведра эти со смесью. Но мне интересно – кто, ну кто додумался в ящик с надписью «взрывчатка» засунуть шпатлевку, а?! Я не знаю, мозги есть у завскладом или как?!

Вскоре пришел завскладом и дал новый повод для паники – выяснилось, что утащили все-таки два ящика, и во-втором как раз было то, что, по всей видимости, злоумышленники и искали. Инженер рвал на себе волосы, не зная, куда приткнуться.

– Этим могут жилое здание подорвать! Или поезд! Мы ведь не знаем, зачем им взрывчатка! Ах ты, Господи, под суд же пойдем все дружно!

Петр вцепился в перила и не реагировал – сердечко шалило с самого утра.

Через полчаса один механик поранил руку и отпросился домой, однако почти сразу прискакал обратно да с ошалелым видом доложил:

– Там… это… завод подорвали.

– Что ты несешь? – накинулся на него инженер. – Видно же отсюда, трубы целые!

– Трубы-то целые, а стены все раскурочены, и из водопровода вода хлещет.

– Спьяну тебе привиделось, что ли?!

– Нет-нет, – заступился за него Радлов, отцепившись от решетки. – Дым-то не валит. А ведь раньше работа никогда не прекращалась, даже ночью. Надо дать отбой да идти смотреть, в чем дело. А то, может, зря пашем сейчас.

Инженер послушно удалился в свой домик, чтобы подать звуковое оповещение. Прозвучал резкий, протяженный гудок, после чего техника у разрушенной гряды затихла.

Петр взял громкоговоритель, прокашлялся и распорядился о временном прекращении добычи. Рабочие повылазили из тесных кабин, заслонялись по краю отработанного котлована, постепенно склеиваясь в разношерстную толпу.

Этой же толпой решили идти к заводу – мало ли, что: может, понадобятся руки разгребать завалы, а может, подрывники еще там, и нападут, если пойдет только один человек.

Радлов шел первым, измотанный бессонницей, сгорбленный и ко всему безразличный. В разрушение предприятия он не верил, а последствий опасался. И так близится выселение всех жителей. А выселение означает голод, выселение означает долгие мучения на чужой земле и смерть.

Позади растянулась неровная шеренга, сверху похожая на какую-то разорванную гусеницу, все части которой пытаются, да никак не могут соединиться воедино. Рабочие переговаривались между собой, кто-то смеялся, кто-то кричал, а на ком-то лица не было – семью-то чем кормить, коли действительно завода больше нет?

У разрушенного ограждения все собрались гурьбой и таращились во все глаза на расходящееся по швам здание. Оно напоминало мертвого и окоченевшего от смерти великана, пронзенного тремя кинжалами с округлыми рукоятками-трубами. Фонтаны кипятка били из обрубков водопровода, и по территории расплывались клубы обжигающего пара.

– Проверить бы, – произнес Петр, облизнув губы. От царящей здесь духоты он мгновенно вспотел.

– Как тут проверишь? – подал голос кто-то из рабочих. – Вон, поломано всё.

– Может, снаружи только, – Петр достал из кармана платок, тщательно вытер лицо и зашагал в сторону изувеченного остова.

– Да не нужно! – крикнули вдогонку, но он сделал вид, что не расслышал.

Под ноги ему попадались мелкие железные обломки, оплавленные и потому бесформенные, щебень с острыми краями, обуглившиеся камни и кирпичи. Пар хлестал со всех сторон. Кроме плеска воды, никаких звуков не было. Радлов настолько привык к гудению, доносящемуся от завода, что молчание пугало его.

Приблизившись ко входу, он прислонился к стальной заслонке. Поверхность была горячая – вероятно, нагрелась от взрыва. «Неужто всё?», – подумал Петр, однако заслонка подалась наверх, разбив вдребезги его тайные надежды.

Петр ввалился внутрь. Стальная клетка со скрежетом захлопнулась.

– Вот те раз! – удивился механик, стоявший в первых рядах. – Выпустят ли?

– Да лишь бы здание не рухнуло! – поддержал его опасения другой рабочий.

И постепенно толпа раскачалась, зашевелилась, послышались оживленные разговоры.

Через десять минут Радлов, красный и мокрый от скопившегося внутри здания жара, вышел наружу с какой-то бумагой. Преодолел расстояние до забора, руками защищая лицо от пара, и вслух зачитал:

– «Всем бригадам следует выходить на работу, согласно установленному графику».

– А чего там, внутри? – спросили его хором несколько человек.

– Да все целехонькое, – упавшим голосом ответил Петр.

Кто-то из машинистов пошутил:

– Ну е-мое, отменяется выходной, – и громко засмеялся.

Постепенно все вернулись на участок добычи, разбрелись по своим местам, запустили механизмы да вновь принялись вгрызаться в многострадальный грунт.

У завода остались только двое водителей, у которых и так смена на сегодня кончилась, и совершенно обессилевший, впавший вдруг в отчаяние Радлов.

– А ведь, судя по всему, мощно рвануло, – сказал один из водителей. – Даже странно, что станки в норме.

– Ничего странного и нет. В цехах стоит опасное оборудование, так что все эти кирпичи да штукатурка – только облицовка. А внутри идет железобетон, укрепленный стальными перекрытиями. У стали температура плавления высокая, да и толщина там такая, что ударную волну выдерживает. Это вроде как сделано на случай, если внутри что-то взорвется – наружу вредные вещества не пойдут, – Петр цокнул языком и глухо договорил: – Только это и в обратную сторону работает. Нет, завод можно только изнутри разрушить – и то пустой каркас выстоит. А наши, дурачье, решили снаружи подойти. А смысла в этом никакого нет, – он помолчал немного, потом скривил лицо и грустно повторил: – Смысла-то нет.

– Петр Александрович, – обратился к нему второй шофер. – Вы ж совсем никакой. Отдохнули бы.

– Да-да, – отозвался Петр и махнул рукой. – Скоро отдохну.

Через час из заводских труб повалил дым.

3

Местные восприняли подрыв с восторгом. Некоторые даже ходили полюбоваться полуразрушенной громадой, но, издали завидев растянувшуюся шеренгу рабочих, спускающуюся с холмов, быстро убегали.

В доме у Ленки собралось уже человек двадцать, и мужчины, и женщины – все были нервозно-веселы, глупо хохотали, шумели и радовались. Одним словом, праздновали. Хозяин дома оклемался и отправился в Вешненское, за продуктами, так что в общем разгуле он не участвовал.

Рябой отодрал физиономию от стола да продолжил напиваться. А Бориску распирало от гордости – спрятанные за грязными волосами глазки горели каким-то разудалым счастьем, свойственным обычно пропащим людям. Он запрокидывал в себя рюмку за рюмкой, хмелел, улыбался и потихоньку начинал грубить – то одного дураком обзовет, то второму пообещает лицо раскрасить. Все терпели – а куда деваться, спас ведь!

За столом управлялся развеселый матвеевский сосед – разливал самогонку, старичков угощал чаем, откапывал из закромов скромную закусочку. Полчаса назад он бегал пригласить Инну Колотову – та обдала его ледяным презрением, напомнила, что с Бориской Шалым связываться нельзя, и хлопнула дверью, чуть не ударив ею гостя по носу.

Постоянно кто-то выходил, кто-то заходил – то перекурить, то на завод глянуть.

– Радуемся-то рано, – заметила Ленка. – Говорят, рабочие с месторождения идут. Вроде как на нас.

– Да в жопу твоих рабочих! – воскликнул матвеевский сосед и налил две рюмочки; одну выпил сам, другую пододвинул женщине со словами: – На вот. Будешь?

– Не хочется. Предчувствие нехорошее.

– Гони его прочь, предчувствие это! Слышишь, чего – переезжать-то не надо больше! На своей земле живем!

– До вечера бы подождать…

В уголочке дремали старички, которые до самого этого момента мусолили тему погибающей рассады, а у оконца один из горе-подрывников – тот, что нес канистру – хвалился перед парочкой слушателей:

– А ловко мы все провернули! Главное, сначала взорвать не получилось – оказывается, не горят так сразу эти бруски. Так Иваныч сообразил, мы узлами наматывали да поджигали. Ой, как шандарахнуло! Жуть! Гром такой, как будто гроза прямо под ухом ударила. И щебенка летит во все стороны, спины-то нам оцарапало! Зато как стены разъехались! И не дымит! Главное-то – не дымит! Победили мы, выходит.

Тут один из слушателей принялся как-то странно смотреть за окно и задумчиво произнес:

– Ну-ну, победили, – потом развернулся к столу и крикнул: – Мужики, там дым повалил!

Рассказчик повернулся к стеклу, сделал удивленное выражение лица и вдруг начал громко ругаться, не стесняясь в выражениях.

Из-за стола всей гурьбой кинулись посмотреть, что происходит снаружи. Из заводских труб, как прежде, вываливались темно-серые клубы дыма, стелились простыней, разрезая небо на две части, и рассеивались где-то над лесом.

Веселье сменилось общим разочарованием, а праздник махом обратился поминками по самим себе.

Матвеевский сосед вернулся за стол, опрокинул с горя рюмку и заговорил глуховатым от скопившегося в горле комка голосом:

– Кажись, не спасло. Как уезжать-то? Как? Мать же у меня тут лежит. Да и вся родня лежит.

Шалый соображал туго и к окну подошел последним. Увидев дымовую завесу, он весь разом обмяк, громко выдохнул и сел на ближайший стул – и не сел даже, а упал, ноги-то подкосились от пьяной обиды.

– Ну, не вышло, – сказал ему рябой. – Бывает такое, че раскис?

Борис посмотрел на него исподлобья, обжег разгорающимся неистовой злобой взглядом и со всей силы топнул по ноге. Рябой закричал от боли и, хромая, отскочил подальше.

– Так и у меня здесь родители похоронены, – сказал еще кто-то, подсаживаясь к матвеевскому соседу. – И вся жизнь здесь. Может, откажемся уезжать? Поди, с живыми людьми дома не снесут.

– Эти снесут! Этих ничто не остановит…

– Ай, черт с ним со всем! – вклинился в беседу старик с выбеленной головой. – Живы будем – не помрем!

– Да тут ведь и помереть недолго…

Несколько человек собрались сходить на другой берег на посмотреть, что на заводской территории происходит. Шалый с ними не пошел – он вообще не знал, что теперь делать. И преждевременный триумф его закипал внутри, и от закипания обращался таким невиданным гневом, что хотелось переубивать всех вокруг, каждому из односельчан размозжить голову, или ножом пырнуть, или избить до смерти, радуясь тому, как жертва мучается. Шалый жаждал крови.

Унылые речи в комнате, забитой народом до отказа, продолжались. А старички в углу все еще дремали с блаженными улыбками – старикам все нипочем.

– Я говорила, незачем праздновать заранее, – недовольно заявила Ленка.

– Да помолчи уж, и так понятно, – отозвались за столом.

– Может, как-то на общий барак скинемся? – предложил кто-то. – Всё дешевле. Иначе помрем там. Иначе-то помрем.

Никто ничего не ответил.

Вскоре люди, ушедшие к заводу, вернулись и рассказали:

– Трубы-то дымят, да здание разворочено и кипяток шпарит. Развалилось бы уж, что ли…

– Если до сих пор не развалилось, то…

Тут в дом зашел Ленкин муж с мешком. Мешок он бросил к стене, встал посреди помещения и попытался что-то произнести, но не сумел – глазами только дико вращал, рот открывал, как рыба, а слова не шли.

– Да что?! – не выдержал матвеевский сосед.

– Так за… – мужичонка осекся, крякнул, набрал воздуху в грудь и на одном выдохе выпалил: – Завод невредимый стоит, вот что!

– Допился? Или головой шибко ударился?! – завозмущались жители, которые сами только что оттуда пришли. – Мы там были перед тобой! Он весь трещинами покрыт! Что, по-твоему, за пять минут его починили?!

– Сами вы ослепли, раз ни хрена не видели! Смотайтесь еще раз да убедитесь! Зенки протрите только для начала!

Выдвинулись все, кто был в доме, включая хозяев. Пробурили недолговечную тропку в размытом черном песке, который тут же слипся вновь и перекрыл путь; прошли по желтому берегу озера, омытому красными водами; миновали голое поле, усеянное обломками после взрыва, да уткнулись в целехонькое темно-серое здание, извергающее столпы дыма. Стены были гладкие и ровные, как раньше, и трещины угадывались лишь по белым полоскам, напоминающим шрамы на живом теле.

Рыжие будки торчали из земли на своих местах, и пар улетучился. Ограждение только стояло покосившееся, с вырванными кусками и опрокинутыми плитами, но до ограждения дела никому не было.

– Чертовщина какая-то, – прозвучало в толпе недоуменно. – Ей-богу, чертовщина. Не могли так быстро залатать.

– Будто само срослось, – с ужасом сказал кто-то еще.

Шалый всю дорогу плелся последним, вяло размахивая руками. На неприступный завод он таращился, как полоумный, а в голове у него понемногу назревала мысль – недобрая, впитавшая в себя всю ярость, копившуюся в нем годами.

Долго Бориска стоял, не шелохнувшись, будто оберегал и лелеял свою мысль, пока та не взрастет окончательно и не даст плоды, и наконец выдал:

– Это Радлов всё. Надо его… убить.

Некоторые из пришедших засмеялись. Матвеевский сосед громко произнес:

– Ты головой вообще думаешь? Или она только, чтоб водяру внутрь вливать? Какой, на хрен, Радлов, коли трещины за каких-то пять минут пропали! Ни Радлов бы не успел, ни все рабочие вместе со свой чудо-техникой.

– Может, и вовсе мы зря на него осерчали? – спросил седовласый старик. – Мужик вроде хороший, а мы… нет, навряд ли он тут всем заправляет!

– А кто тогда?! – заорал Шалый, чувствуя, как теряет власть.

– А я ж почем знаю? Херня какая-то творится! Только это явно не человеческих рук дело, – старик пожал плечами и обратился к остальным: – Пошли отсюда. Правильно говорят – с Бориской Шалым связываться нельзя. Будем думать, как выживать.

Он развернулся и пошел прочь. Люди потянулись за ним, кто-то сразу, кто-то после неуверенной паузы на раздумья.

В итоге у здания осталось человек восемь вместе с Бориской, рябым, Ленкой и ее мужем.

– Вы-то что же не свалили? – змеей зашипел на них Шалый.

– Потому что во всю эту мистику не особо верим, – пояснил тощий мужичонка с глазами, затуманенными хмелем. – Коли Петька отсюда выходит – ясное дело, он и виноват! А что да как – не моего ума дело! Кончим его – и спасем всех.

– Наверное, так, – подхватил другой. – Оно, конечно, вроде и свой он, а все ж-таки чужак. И если от этого всем лучше станет – так и нет выбора-то.

Ленкин муж не смел слова сказать – боялся он теперь Шалого до смерти. Но глаза скосил в сторону, явно не желая участвовать в подобном обсуждении. А жена-то его, наоборот, вся сияла от злорадства; от спиртного и недосыпа ей чудилось, что сделать давнюю соперницу вдовой – это отличный способ насолить.

– Всемером-то одолеем, – подытожил рябой и, посмотрев на Ленку, добавил: – Ну, баба не в счет, сама понимаешь.

На том сговорились и отправились обратно – обсуждать, как бы лучше проделать то страшное, что задумали.

Тьма, сгустившаяся за окнами мрачного завода, провожала их неистовой, ликующей пляской. Известно ведь – подобное к подобному тянется.

 

Глава сорок восьмая. Стычка

Вечером того же дня Радлов дополз до дома, переоделся и без сил рухнул на койку в спальне – до второго этажа добраться не смог. Тома принесла ему чай и газетенку. Петр лениво пролистал серые страницы, взглядом ни за что не зацепился и отбросил газету в сторону. Чай выпил медленно, причмокивая от удовольствия. От ужина отказался.

Тамара присела на край кровати, похлопала мужа по бесформенному животу и сказала:

– Тебе надо ко врачу еще раз съездить. Уже весь зеленый ходишь. И отраву от меди постоянно вдыхаешь. Ну, нельзя ведь так, сам себя губишь.

– Ерунда, – Петр махнул рукой. – Вообще-то все хорошо будет.

– Как же, хорошо у него будет! В больницу вон ездил, ни одного рецепта не привез. Чего этот валидол-то глотать впустую?

«Да не помогут тут никакие рецепты, вопрос времени», – обреченно подумал Радлов, потом заставил себя криво улыбнуться и ответил:

– У меня диагноз не страшный, оттого и без рецептов. Само пройдет.

– Не договариваешь ты что-то, – грустно произнесла женщина, но давить не стала. Помолчала с минуту, думая, о чем еще можно поговорить, и спросила: – Я слыхала, наши завод подорвали. Так ли?

– Так-то оно так, только без толку. Он вроде бы накренился поначалу, а теперь целехонький стоит. А кто и как восстановил – неизвестно.

– Уезжать надо было отсюда. Давно еще, когда Лиза жива была. Только не прозорливые мы с тобой оказались.

– Надо было, – согласился Петр. – Да теперь-то уж чего рассуждать. Что есть – то есть. С этим жить и приходится.

Он прикрыл глаза, и Тома, понадеявшись, что муж спит, тихо вышла за дверь.

Но Петр не спал. Петр погрузился во тьму, обитающую под веками, и думал, отчего жизнь сложилась не ахти как. Думал и не понимал. Потом вспомнил Иру, обрадовался и решил непременно как-нибудь ей позвонить. Принялся считать, родился ли уже ребенок, но от спутанности мыслей не сумел – решил, что рано еще. «А может, назвали бы Петей, – пронеслось у него в голове. – Имя хорошее. Попрошу, наверное… аль неудобно?».

Размышления его прервал стук в дверь. Он слышал, как ругается Тамара, но не понимал, что происходит, а встать не мог.

Тамара через пять минут влетела в спальню со словами:

– Там муженек этой истерички, Ленки, приперся. Тебя требует.

– Пусть зайдет.

– Чтоб он еще по нашему дому топтался?!

– Господи, да не встану я сейчас! – вспылил Радлов. – Скажи, пусть зайдет.

Женщина скрылась в коридоре, что-то там недовольно буркнула и замолчала. Почти сразу на пороге появился хлипенький, нетрезвый мужичок.

– Чего тебе? – осведомился Петр без особого интереса. – Тоже недоволен, что я забор зимой чинил? Или хочешь мне доказать, будто я заводом владею и всех погубил? Давай, не стесняйся.

– Здравствуй, Петр, – ответил мужичок дрожащим голоском. – Люди-то не знали ничего. Ты понимаешь, Иркина мать… ну кто бы ей не поверил? Всю жизнь здесь, четверо детей, из-за мужа все жалели… и поверили. А теперь ясно – соврала она. Завод взорвали, а он стоит – разве может быть такое, если б ты или другой какой человек им заправлял? Так что… не серчай уж… тебя в селении уважают, – он поперхнулся и добавил себе под нос: – Снова.

– Умеете вы задницей-то крутить – куда удобно, туда ее и поворачиваете. Ладно, кто старое помянет… Так чего приперся? Денег опять просить?

– Не-не-не, – с подобострастной интонацией сказал мужичок. – Предупредить хочу. Шалый людей собирает тебя убить. Он и еще в лесу убил кого-то, я точно знаю! Туриста на морозе замерзать оставил и бабу утопил. Зверь он.

– Ты ведь распинался, местные, мол, меня снова уважают. Кто ж за ним пойдет?

– Так мало кто! И то, уж всё понимают, а не хотят признавать, что зря тебя ненавидели. В общем, завтра опосля работы тебя шесть человек подкараулят, – он покраснел от стыда и продолжил: – И я седьмой. Они у меня живут, с женой грозились что-нибудь сделать. Я не могу не пойти, ты уж… ты… – «прости» он выговорить не смог.

– Да понятно! Их два здоровых лося, а ты один. Конечно, боишься, – Петр несколько раз кивнул. – А, гляжу, жена-то тебя совсем забила. Пить бы, что ли, бросил.

– Так это…

Мужичонка не закончил, потому что точно знал, что не бросит, и сбежал.

– Выскочил, как ошпаренный, – съязвила Тома. – Чего хотел-то?

– Ничего толкового, – соврал Радлов. – Рассказал, что меня в селении, мол, полюбили снова. Дошло до них, что завод мне не принадлежит.

– Ой, стал бы он ради этого впопыхах прибегать!

– Ну, денег еще просил. Видать, тайком от жены выпить хочет.

– Чего ж ему тайком пить, коли они там вчетвером квасят вместе с Шалым и прихвостнем его… который с лицом изуродованным.

– Не знаю я, просил и всё, – отрезал Петр и повернулся набок.

– Ну тебя, – возмутилась Тамара да ушла прибираться перед сном.

Радлов наконец задремал по-настоящему – на три минуты. И в эти три минуты пришла к нему Лизавета, уселась рядышком да залепетала свое обычное: «Не убивай нас». Петр с ужасом заметил, что от Лизаветы там только лицо и верх, а ниже пояса ползет какая-то тьма, извивается и шипит…

* * *

Утром вымотанный очередной бессонной ночью Петр был на участке горных работ – бродил по краю отработанного котлована да чего-то все на его черное днище пялился. А позади грохотали дробилки, позади шумели экскаваторы и сновали по траншеям груженые рудой самосвалы.

– Что-то ты не весел, Петр Александрович! – сказал инженер, спустившийся со смотровой площадки. – Чего выглядываешь-то? Пустая порода осталась и только.

– А что-то вот глаз зацепился. Иногда, знаешь, остановишься на чем-то привычном и до боли знакомом и оторваться никак не можешь, – он с трудом отвел застывший взгляд от бездны и посмотрел на собеседника в упор. – Дочка мне снится. Покойная. На кладбище, может, пора сходить?

– Ну, сходи, – невнятно отозвался инженер, не понимая, как реагировать на подобные разговоры.

– Да вообще-то недавно был. У нас один человек есть, Лука, у него тоже сын умер. так он и ей, и своему сыну раньше цветочки плел из грачиных перьев и у могилок складывал. А в последнее время странное дело происходит. Машина три раза приезжала, очень рано, чтоб не видел никто – да я-то не сплю, я видел. Из машины выходит человек в рясе, кладет на надгробие букет цветов, пышный такой, и уезжает сразу. Жене-то я соврал, что это Лука, чтоб еще она голову не ломала. Чего бы это значило?

– Так, поди, по ней службу кто заказал.

– А цветы при чем?

– Ну… тут уж не знаю, – инженер пожал плечами и отошел в сторонку, решив, что Петр не в себе.

Сам Петр проходил около рытвины в земле еще полдня, пока к нему не обратился какой-то механик с докладом:

– Немного надо пробурить, твердая порода вглубь идет. А буры купили плохие.

– Бурите так, – ответил Радлов, потом вдруг забеспокоился и спросил: – Послушай, семья у тебя есть?

– Есть, конечно.

– Здесь живут?

– А где ж еще! Мы не разлучаемся.

– Перевези их. Перевези как можно скорее! – выпалил Петр и потряс механика за плечи.

– Начальник, это… ты мужик-то положительный… но иди уже проспись, а то народ пугаешь.

И механик повернул обратно к своему месту, то и дело оглядываясь на Радлова. Радлов протер лицо платком, сняв толстый слой пыли, уточнил время по наручным часам, понял, что до конца смены еще далеко, и спрятался в бараке для отдыха.

Оставшиеся три часа безвылазно просидел там, закрыв глаза и пытаясь хоть немного, хоть пару минут поспать – тщетно.

По окончании рабочего дня он вывалился на улицу шаткой глыбой и неспешным шагом отправился в сторону дома.

Было тепло, но не жарко. Солнце закуталось в облачную пелену, небо было белое, как снег. Посредине его разрезала сероватая полоса заводского дыма.

Радлов шел по неровным холмам, вдыхал медный воздух, пытаясь им насытиться и привести себя в чувства. Тяжелые веки скользили книзу сами собой. Глаза невыносимо жгло от полопавшихся сосудов.

Впрочем, приметив у своего особняка, слева от ворот, семерых человек, Петр вспомнил о вчерашнем предупреждении и более-менее встрепенулся. Шалый расхаживал взад-вперед и трясся от кровожадного нетерпения. Рябой что-то ему нашептывал, бегая хвостиком позади. Еще четверо человек стояли в стороне с камнями в руках. Ленкин муж был отдельно – курил и явно старался избежать участия в запланированном преступлении.

Петр замер на мгновение, а затем упрямо двинулся вперед, прямиком на толпу.

– Меня, что ли, ждете? – спросил он громко.

– Бейте его! – завизжал Шалый.

Люди постояли некоторое время в нерешительности, кто-то крикнул:

– Это ведь ты, ты завод построил! Это из-за тебя всё, гнида!

Правда, крик вышел беззлобный – человек явно пытался с помощью него настроиться на бойню.

– Да бейте же! – приказал Бориска еще раз, и все сорвались вперед.

Радлову хотелось увести их от дома, увести от жены. Радлов повернул назад и бросился в сторону месторождения – туда, где были камни и холмы.

Как оголодавшие животные, шесть человек бежали, изрыгая слюну, хватали мелкие булыжники, кидали их в сторону жертвы да всякий раз мазали. Седьмой не бежал – Ленкин муж плелся последним и лишь делал вид, что бежит, хотя отстал от остальных уже метров на тридцать.

Гнали Петра до самого заграждения вокруг участка добычи – тот дышал, надрывая горло, хрипел и хватался за сердце. А впереди всех скакал рябой, от опьянения ощутивший вдруг небывалую храбрость – ему даже казалось, будто он этого слона в одиночку завалит. И он корчил страшную физиономию, на лету сыпал проклятиями да ощупывал свои карманы, пытаясь отыскать нож.

У забора Петр остановился, весь красный от напряжения. Пот застилал ему глаза, в ушах звенело, вдохнуть долго не получалось. Мутным от напряжения взором он видел надвигающегося рябого с острым лезвием в руке и толпу, беснующуюся на два шага дальше.

В последний момент Радлов метнулся куда-то вбок, к нагромождению пустой породы, оторвал от него огроменный, с человеческую голову, валун и поднял над собой. Он хотел лишь пригрозить, но рябой оказался слишком близко, и Петр со всего маху опустил валун на него сверху.

Нож упал на землю. Рябой покачался и рухнул навзничь – с камнем вместо башки.

Радлов таращился на мертвого во все глаза, не понимая, как умудрился такое натворить.

А преследователи как бежали, так и застыли разом. Кто-то из них пугливо прорычал, как собака, которую силком выставляют на мороз, кто-то взвизгнул от испуга, и все они бросились врассыпную. Первым убегал Шалый, чересчур опасавшийся за свой нос.

Петр глядел на труп, не отрываясь и не веря своим глазам. Но глаза-то не врали, и лежал на земле распластанный человечек с раскинутыми в стороны конечностями да каменной головой, которую ему приладили вместо прежней, настоящей.

Как в тумане, поплелся Петр к своему жилищу, а там сел в прихожей прямо на пол, обхватил себя руками и застонал.

Выскочила испуганная Тома.

– Что? Опять приступ?

– Не, – глухо отозвался Радлов, от бессилия проглотив последний звук в слове. – Я человека убил…

Тамара ахнула, села напротив, тоже на пол, и спросила:

– Кого?

– Не знаю, как звать. С Шалым ходил. Лицо обезображенное.

Женщина пододвинулась ближе, обняла мужа, крепко прижала его к себе и тихо, полушепотом, произнесла:

– Петь, Петя! Это не люди.

Они стала раскачиваться, будто ребенка успокаивала, и повторила:

– Это не люди, Петенька. Они же как клопы. Их давить надо.

Радлов совсем раскис и плакал. Тома приподняла его, надрывая спину, заставила выпрямить ноги и осторожно повела в спальню, приговаривая:

– Ты сейчас полежишь, отдохнешь, и забудется всё. Ничего и не было. Ничего и не случилось. Привиделось тебе. Конечно, привиделось, давно ведь не спал…

* * *

Нападавшие вскоре встретились дома у Ленки. Все дрожали и пили, и от дрожи не могли рюмку нормально ко рту поднести, так что больше водки лилось на пол, чем в глотку.

– Сука, – злобно прохрипел Шалый.

Остальные молчали. Хозяйка понимала, что что-то произошло не так, как планировалось, и не вмешивалась – трезвой-то и ей было страшно Бориске под горячую руку попадаться.

В какой-то момент один мужчина не выдержал, встал из-за стола и с криком:

– Да пошли вы! – выскочил на улицу, сильно хлопнув входной дверью.

На это тоже никто не проронил ни слова.

Шалый очнулся, перестал заливать в себя спиртное без продыху, огляделся по сторонам в поисках жертвы, уставился на тощего владельца дома и сказал:

– А ты х… последним бежал? А, тварь?

– Так слабосильный я, – извиняющимся тоном ответил мужичок. – И страшно. Он вон, как огромный! Валун-то голыми руками отодрал!

– Я ж тебя придушу сейчас, – и Бориска действительно пошел в его сторону, размахивая руками, но его остановили, крикнув с другого конца стола:

– Хорош собачиться! Похоронить надо этого… а то не по-людски получается. Звали-то его как?

– Да хер его знает, – Шалый пожал плечами. – Лицо рябое, рябым и звали, но только за глаза. Я вообще не помню, откуда он и как ко мне прибился.

– Без имени, значит, похороним.

– Ты гроб где возьмешь, умник?! Поедешь заказывать, да? А если боров этот нагрянет, чтоб всех нас порешить?

Ленка испуганно застонала и спряталась в соседней комнате. Ее муж осторожно подал голос:

– Лука-счастье эти гробы про запас стругает вроде. У него и возьмем.

Выпили еще и впятером отправились к Луке – без Лены, которая отчего-то рыдала в подушку да хоть с кем-либо разговаривать отказывалась.

Дом стоял нараспашку, так что вошли всей гурьбой и столпились у входа в мастерскую. Лука сидел у оконца и улыбался как-то больше обычного – то ли старая его болезнь усугубилась, а то ли по сумасшествию. У дальней стены в ряд стояли три гроба – два огромных, обитых разной таканью, и один поменьше.

– Ну что, е…ько, – обратился к нему Шалый в издевательской манере, давая волю своему гнилому языку. – Слабака-сынишку схоронил и рад, а?

– Ты охренел? – крикнул кто-то позади. – С Лукой нельзя так обращаться.

Бориска хотел что-то ответить, но кричавший ушел. И у Шалого осталось только трое товарищей.

Лука между тем поднялся на ноги, подошел к обидчику и проговорил:

– Илюшу… не тронь.

Улыбка по-прежнему блуждала у него на лице, а в глазах стояли слезы.

– Ой, ладно, пошутил я! – Борис загоготал. – Гроб нам нужен.

Лука отошел в сторону, указал на самый маленький гроб, пояснив:

– Этот берите, он под метр семьдесят пять.

Двое мужчин прошли вглубь помещения и выволокли ящик, а Шалый удивленно поинтересовался:

– Слышь, а ты как с ростом угадал?

– А у меня все три под чей-нибудь рост, – Лука хитро подмигнул.

Бориске отчего-то сделалось жутко, так что он со всех ног побежал к выходу.

К вечеру рябого схоронили под крестом без имени. Его новая каменная голова, сплошь покрытая запекшейся кровью, осталась лежать у забора.

Радлов тем временем пришел в норму, выпил немного коньяку, от нервов, и, сидя на кухне, разговаривал с женой.

– Тома, давай я тебя к маме отвезу, – предложил он.

– Чего это вдруг?

– А если Шалый со своими опять придут? Боязно мне за тебя, Том…

– Да не хочу я! – возмутилась женщина. – У меня дел по горло, и посуда, и прибраться перед сном нужно. А если тебе плохо станет? Не, я уж тут лучше.

– Послушай меня, – Радлов выдержал паузу и продолжил приказным тоном: – Ты сейчас берешь все, что нужно, и я везу тебя к твоей матери. И без споров, тут может быть опасно. Хорошо?

Тамара долго отнекивалась, но в итоге согласилась. Петр отвез ее к Инне, шепнул теще на ухо:

– Берегите дочь, – и вернулся домой.

Весь вечер он просидел в утомительном ожидании чего-то плохого, потом отправился в спальню и попытался уснуть – как всегда, ничего не получилось.

А ночью в растрескавшееся кухонное оконце кто-то бросил самодельную бомбу – бутылку с фитилем. Внутренняя отделка и деревянные перекрытия под кирпичной кладкой мгновенно вспыхнули и задымились. Вот только Радлова не было на кухне. И Радлов не спал.

Так что первым делом он попытался затушить возгорание, а когда понял, что ничего не выходит – спустился в погреб, в котором уже скопился удушливый угар, схватил какой-то ящичек и небольшой мешок и с этим добром выскочил наружу. Потом отогнал машину из гаража и встал посреди участка.

Вспыхнула и провалилась внутрь крыша дома. Из окон вырвались языки пламени, рыжие да шустрые. Поднявшийся ветер трепал их во все стороны.

Петр смотрел на пожарище, не отрываясь, и в глазах у него тоже плясало пламя.

Через час прибежала Инна Колотова, которая всегда почти засыпала под утро и потому первой увидела пожарище на противоположной стороне озера.

– Ах ты, Господи! – воскликнула она и всплеснула руками. – Что же творится такое?!

– Снаряд в окно кинули. Ворота, видно, сломали, да я не слышал. Тома где?

– Да спит она, не стала уж я будить-то. Умаялась, бедная, совсем.

– Не будите, пусть отдыхает.

– А дом-то что же? – не унималась старуха. – Как жить будете?

– Я денег скопил немного, может, и переедем, – задумчиво ответил Радлов.

Колотова похлопала его по широкой спине и спросила с заботой в голосе:

– К нам пойдешь?

– Завтра приду. Дела у меня.

– Ишь ты! Да какие дела ночью могут быть?

Петр промолчал, и Инна отправилась на другой берег, к мирно спящей дочери.

Затем стали потихоньку собираться жители, привлеченные заревом – немного, человек пять. Радлову все выражали сочувствие.

– Ко мне, может, пойдешь? – приглашал матвеевский сосед. – Выпьем, посидим, поговорим, а?

– Нет, спасибо. К теще поеду скоро, – соврал Петр.

– Может, надо чего? – настаивал собеседник, явно испытывающий чувство вины за то, что зимой погорельца в селении невзлюбили.

Петр опять отказался. Матвеевский сосед неуверенно развел руками, как бы говоря: «на нет и суда нет», – и уж собирался уходить, но приметил деревянный ящичек.

– Неужто только это успел вынести?

– Только это и успел. Зато самое важное.

– Чего уж важного? Вон, сбоку написано «шпатлевка», – сосед рассмеялся и шутливо добавил: – Спросонья что ли перепутал с чем?

Радлов наклонился к нему ближе и в самое ухо прошептал:

– А там не шпатлевка. Там бризантной взрывчатки два килограмма – рвануло бы до небес. Хорошо, что успел вынести.

– И на кой черт она тебе?

– Зачем нужна работа, если с нее не воровать? – Петр посмеялся над собственной остротой, потом добавил: – Не знаю, думал, пригодится рыбу глушить.

– Не, для рыбы не пойдет – не взрывается же толком без какого-то там заряда! Мы, когда завод пытались снести, быстро это обнаружили, – сосед подумал немного, пожелал погорельцу удачи и удалился.

Когда все разошлись, а от особняка остался лишь почерневший от гари кирпичный остов, Петр вытащил из машины одеяло, расстелил его на голой земле, лег сверху и впервые за очень долгое время уснул.

Во сне Петр был счастлив.

На горизонте рождалась заря.

 

Глава сорок девятая. Радлов

Петр проснулся оттого, что замерз, ибо от земли поднимались холодные испарения. Первым делом посмотрел на часы, ремешком впивающиеся в отекшую кожу на запястье. Было 4:15 утра. Секундная стрелка щелкала громче всех, даже особо прислушиваться не требовалось, чтобы в предрассветной тишине уловить ее ход, но на секунды Петр пока не смотрел – счет на них еще не начался.

Он чувствовал себя отдохнувшим и бодрым, свинцовая тяжесть в теле пропала. Сердце, правда, немного ныло, сердце опять было чем-то недовольно, но это уже не страшно. «Как же два часа сна преображают человека», – подумал Радлов и усмехнулся.

Потом сел на одеяло, за ночь покрывшееся пылью, придвинул к себе спасенные накануне ящик и мешок, из мешка достал лист бумаги, ручку да принялся сочинять письмо. Сначала написал: «Дорогая Тамара», – но тут же поймал себя на мысли, что подобное обращение больше подходит для деловой бумаги или, например, когда коллеги сочиняют поздравление с юбилеем. Перечеркнул, ниже вывел округлыми буквами только имя и замер.

«А что написать-то?», – спросил Петр сам себя. Не знал он, как выразить все то, что в душе наболело. Подумал пару минут, добавил: «я тебя любил», – и сразу жирно зачеркал, порвав в одном месте бумагу. Ниже написал то же самое, разозлился и выбросил лист.

Затем глубоко вдохнул, подержал в себе воздух, пытаясь успокоиться, вытащил из мешка второй лист (знал ведь, что с первого раза не выйдет) и набросал на нем следующее: «Тамара! Я тебя всегда любил. И дочь нашу любил, хоть она и не по крови мне. В Городе есть счет на твое имя, адрес я приложу. Живите с мамой тут и ни в чем себе не отказывайте или уезжайте в Вешненское. А лучше уезжайте. Там хорошо». Посидел без движения, копаясь в своих разрозненных переживаниях, и дописал ниже: «Прости меня».

«Неуклюже как-то», – решил Петр, но переделывать ничего не стал. Не очень-то он умел объясняться в чувствах, а точнее, не умел совсем.

Свернул бумагу, запечатал ее в конверт. Ящик запихнул в мешок, в котором зачем-то лежали два стареньких зонтика и полиэтиленовая пленка, закинул себе на плечи и отправился на противоположный берег – к Луке.

Шел быстро. Пропитанный запахом пепелища ветер подгонял его в спину. А день-то начинался хороший – загляденье просто! Небеса чистые, если не считать клубов дыма, воздух слегка прохладный, алая поверхность озера чуть подергивается волнами, но не беснуется и почти не шумит.

Радлов миновал пустырь на месте снесенного проулка, прошел по берегу, разламывая желтые корки, застывшие на размытой водой почве, окинул взглядом черные домики в селении, выбрал жилище своего друга и зашагал к нему. В душе у него надрывалось что-то, щемило, но что – разбирать не хотелось.

Лука не спал. Ему почему-то наперед был известен радловский замысел, так что он спросил в лоб:

– Уже туда идешь?

Петр удивился такой осведомленности, но вслух говорить ничего не стал и кивнул утвердительно.

– Выходит, один гроб-то у меня останется? – с грустью выдавил из себя Лука и прокашлялся – поперек горла встал влажный ком.

– Выходит, так. Ты передай Томе, ладно? – Петр протянул конверт. – Да и сам держись тут, не раскисай.

– А может, не надо тебе идти?

Радлов тяжело вздохнул и проговорил:

– Знаешь, Лука, друзья – это не родственники. Друзья делают порой друг для друга очень странные вещи. Ты вот просил не везти тебя ко врачу – и я не отвез. Хотя мне казалось, что нужно. А я сделал, как ты меня попросил. Так ответь тем же – отпусти меня.

Лука часто-часто закивал, хотел что-то еще сказать, но не сумел – комок перекрывал горло.

– Передай письмо, – напомнил Петр, отвернулся и очень быстро пошел прочь.

На часах было 5:16. Счет на секунды до сих пор не начался.

Теперь Радлов вынужден был бороться с ветром, ибо Радлов свое направление поменял, а ветер свое – нет. Резкие, резвые потоки воздуха хлестали по лицу, бросали в него горькие хлопья сажи, резали глаза и заставляли плакать.

А Петр шел упрямо, шел только вперед, вбивая свои ноги-столбы в умирающую, покрытую окисью меди землю, и земля под его весом проминалась, пуская сок – розовый и отравленный, от которого всякая растительность чахла, и гнили посевы, и голодали люди… и умирали люди.

Завод в окружении обломков ограждения глядел на чужака злобно – в верхних оконцах ползали какие-то тени, собирались в причудливые формы, похожие на насекомых с отвратительными лапками, вроде больших муравьев или чего-то подобного, но тут же распадались отдельными зернышками. Зернышки сквозь щели вырывались наружу и обращались сажей. И сквозь мощные трубы вырывались эти зерна погибели и обращались зловонным дымом.

Радлов решительно подошел к автоматическим дверям, но те не открылись. На табло, которого раньше, кажется, не было, тускло высветилось: «Ящики и другие крупные предметы необходимо оставлять на расстоянии не менее двадцати метров».

Петр немного постоял на месте, потом оживился, явно что-то придумав, оставил свою ношу у плиты, вырванной из забора, и вернулся ко входу. Двери плавно разъехались.

Только Петр не вошел. Вместо этого он положил небольшой булыжник на то место, где обычно стыковались между собой дверцы, и ринулся назад. Дверцы заходили ходуном, судорожно забили по камню, но тот не двигался с места – Петр очень хорошо угадал с формой, у камушка нижняя грань была плоская и потому устойчивая.

Створки открывались и закрывались в бешеном ритме, а Радлов схватил мешок и уже стоял у порога, готовый в любой момент запрыгнуть внутрь.

Створки замирают, словно некто, управляющий ими, раздумывает о дальнейших действиях, потом разъезжаются и мгновенно идут назад. Однако Радлов успевает быстро протиснуться между ними, несмотря на свои непомерно широкие плечи.

Он делает несколько шагов и слышит позади стук камня и хлопок. С замиранием сердца оборачивается и видит, что булыжник расколот пополам, а двери плотно сомкнуты.

«Что ж, это было ожидаемо», – думает Петр, оплакивая надежду на свое спасение, ибо раньше она все же теплилась где-то под больным сердцем. Но теплилась едва-едва, так что Петр не очень расстроен.

Время 5:46. Идет ли счет на секунды? «Скоро, скоро», – мысленно отвечает Петр сам себе и решительно направляется к трубе, спускающейся откуда-то сверху. Индикатор загорается красным, наружу выскакивает бумага. На ней мелкими буквами напечатано:

«Уведомление: 33/2.16.32.19.30

Вы будете уволены».

Радлов рвет уведомление в клочья.

Затем между трубой и стеклянной перегородкой, ограждающей станки, он расстилает полиэтиленовую пленку. Вытаскивает взрывчатку из ящика, распаковывает каждый брусочек и стопкой складывает их поверх прозрачной материи.

Станки замирают, привычный заводской гул прекращается.

Между брусками Петр прилаживает капсюль-детонатор, похожий на длинную металлическую палку, закругленную со всех сторон, просовывает в него огнепроводной шнур – тот самый метровый отрезок, который, по заверениям инженера, горит ровно полторы минуты.

Справившись с этим, Петр достает из мешка два зонтика – один свой, черный и потрепанный, а второй в сиреневых цветочках. С ним Тома раньше гуляла, а потом, как Лиза умерла, тоже сменила на черный.

Из трубы доносится шелест, индикатор звенит и мигает красным, из металлического контейнера вываливается еще одна бумага.

Радлову не до этого. Он устанавливает зонтики над конструкцией из брусочков, стараясь сделать так, чтобы развернутая плащевка закрывала взрывчатку и шнур сверху, но при этом не вспыхнула от пламени.

Потом поднимает бумагу с пола и читает:

«Уведомление: 33/2.16.32.19.30

Вы будете уволены».

«Как будто меня это сейчас волнует», – думает Радлов и смотрит на часы. Время 5:58:30.

Радлов поджигает шнур. Счет переходит на секунды.

От струйки дыма вопит сигнализация – так громко, что начинает раскалываться голова, а уши изнутри сдавливает. Срабатывает противопожарная система, и сверху льются бурные потоки воды. Клочья бумаги на полу размокают, по трубе и контейнеру текут мощные струи. Петр стоит весь насквозь мокрый, со слепленными волосами. Капли набухают у него на надбровных дугах и затекают в глаза.

Да только шнур горит, разбрасывая искры. Пленка предохраняет его от попадания влаги снизу, а зонтики защищают сверху.

Петр садится на сырой пол, прислоняется к контейнеру и отсчитывает самые долгие полторы минуты в своей жизни. На часы он больше не смотрит – у него не осталось ни единого часа. Только минуты и секунды. 58:45. Секундная стрелка щелкает громче сирены и громче хлестких ударов воды.

58:46.

Труба выплевывает еще один документ:

«Уведомление: 8.10.20.30

Вы будете умерщвлены».

– Ха! – отзывается на это Радлов и кричит куда-то вверх: – Сам скоро сдохнешь, кто бы ты ни был!

Минутная стрелка переваливает за черточку, обозначающую цифру «59». Тянется последняя минута. Утомительно долго тянется, и Петр устает жить.

Потом вспоминает, как познакомился с Тамарой, и жить вроде хочется, и усталость куда-то уходит. «Не хочу, не хочу, не хочу!», – отчаянно надрывается мозг внутри головы, осознающий, что скоро прекратит мыслить.

– Не переживай, – успокаивает Радлов сам себя. – Я тоже не хочу.

Вода хлещет неистово, а огонек потихоньку ползет по шнуру, сжигая его дотла и оставляя позади разваливающуюся угольную змейку. Секундная стрелка неумолимо обозначает свой такт щелчками.

Щелк, и время 59:30. Щелк – и уж 59:31.

«А рванет ровно в шесть, – считает про себя Петр. – Ох, наши-то всполошатся». Он улыбается.

Тут воздух прямо перед ним становится зернистым, дрожит и рождает какую-то фигуру, и вот уж посреди завода, нетронутая водой, стоит Лиза. Лиза смотрит на отчима неизбывно грустными глазами и жалобно лепечет:

– Не убивай нас. Не убивай нас, папа.

– Лизонька, – устало протягивает Радлов. – И послушал бы я тебя… да умерла ты. Давно. Мы с мамой горевали очень…

Девушка растворяется.

Щелк.

59:58.

Время словно замирает. Петр видит перед собой Тому, молодую и красивую, с маленькой дочкой. Петру они сразу понравились, сразу чем-то приглянулись. «Хорошо ли я жил? – спрашивает он себя. – Наверное, хорошо».

Щелк.

59:59.

Радлов вспоминает себя, вспоминает, как открыл это долбаное Бирецкое месторождение, истощившееся за два года. Но в те два года деньги лились рекой, и жизнь била ключом. И были женщины – много женщин. А Петр был толстый, Петр был неуклюжий. А женщинам-то было все равно – за деньги многое прощается.

Радлов опускает голову и смотрит на часы.

Все еще 59:59…

Щелк.

 

Глава пятидесятая. Черный ворон

1

Тамаре не спалось с пяти утра. Она тихонько встала, стараясь не разбудить мать, прошла на кухню и сделала себе чай, но выпить его не смогла – ничего не лезло, внутри клокотала неясная тревога. А заря за окошком разыгралась как-то уж чересчур ярко – заливала огнем целый небосвод, и Тома даже подумала, что такое бывает после пожаров, но не придала тому значения.

Не зная, куда себя приткнуть, женщина взялась за мытье посуды – это всегда успокаивало. Ополаскивая очередную тарелку, она поймала себя на мысли, что Петр никогда не понимал, как это может успокаивать, и улыбнулась.

На пороге появилась Инна с помятым лицом и прищуренными глазками, постояла немного молча и сказала с нотками недовольства:

– Чего в холодной воде-то бразгаешься? Помыла бы я.

– Да немного ведь, не околею, – отшутилась Тома.

– Так, может, легла бы еще? Так спала хорошо, я прямо нарадоваться не могла.

– Не хочу, – Тома помотала головой.

Инна потопталась у входа на кухню в нерешительности, наконец набралась смелости и выдала:

– Мне тебе сказать надо кое-что. Только ты не волнуйся. Дом… – тут она осеклась и замолчала, раздумывая, как бы преподнести неприятную новость помягче. И молчала настолько долго, что Тамара в итоге не выдержала и требовательно воскликнула:

– Ну?!

– Дом у вас сгорел.

Тома выронила тарелку, послышался звон бьющегося фарфора. Звон не утихал, поскольку струя воды била по осколкам, заставляя их производить хаотичную мелодию.

– Ты не переживай, – успокаивала мать. – Петр твой сказал, у него деньги есть. Сказал, вы переехать сможете.

– Господи, и правда! – всполошилась женщина. – Петя-то как же?! Ты его видела? Где он?

– Так поздно я не сплю. Увидала отблески с того берега, а я-то уж знаю, чего они означают – горит что-то. Захожу в комнату, гляжу – ты спишь. Ой, так хорошо спишь, как в детстве! Я уж и не решилась будить-то. Дай, думаю, сама схожу. Петр по пепелищу ходит, смурной такой! А я ему и говорю: пойдем к нам, чего тут выжидать. А он: дела у меня, мол. А какие-такие дела ночью – того не знаю, – старуха перевела дух и подвела итог: – В общем, живой он.

Тамара облегченно выдохнула, села за стол и закрыла лицо руками. Тревожное чувство почему-то не проходило.

– Пойдем туда, – предложила она матери. – Пойдем, он, наверное, в машине спит, чтоб наши увальни на части не разобрали.

Инна быстро прополоскала свой беззубый рот, влезла в потертое пальто, поскольку давно уже была в том возрасте, когда кости мерзнут даже летом, и вдвоем с дочерью они вышли наружу. Ветер дул в лицо, ветер приносил запах гари.

Старуха запирала дверь да что-то никак не могла совладать с замком – ключ заедал и не вытаскивался из замочной скважины.

Тамара спустилась с крыльца, успела сделать несколько несмелых шагов по запорошенному сажей грунту, и тут прогремел взрыв. Невообразимый грохот, гораздо страшнее, чем тот, что доносился с месторождения, оглушил поселок. Вдалеке что-то полыхнуло, как будто небеса разорвало на части, ветер, гонимый взрывной волной, усилился, кратким ураганом пробежал между домами и резко стих.

Жители повыскакивали на улицу, кто в чем был – одни в домашних халатах и тапочках, другие успели одеться, третьи поверх спального одеяния накинули куртки или телогрейки. Все, не отрываясь, таращились на другую сторону озера, где вверх били три огромных огненных столпа – казалось, что рано или поздно они прожгут зияющие дыры в небе, и оттуда повалятся куски потусторонней бездны, и поглотят все земное без остатка.

– Завод! – догадался наконец кто-то. – У завода три трубы!

И люди вразнобой побежали по округлому берегу озера. Была среди них и Тома, только ее больше беспокоили местонахождение мужа да теперешнее состояние участка – сгорел ли только дом или вообще все строения, и подлежит ли что-то ремонту? Инна отстала и плелась где-то позади, в скопище народа.

Впрочем, до сгоревшего особняка Тамара так и не добралась, поскольку в толпе, собравшейся у разрушенного заводского ограждения, трижды невнятно прозвучало: «Радлов. Радлов. Это Радлов». Тома с замирающим сердцем подошла ближе.

От завода остались стены в угольных пятнах. Со стороны фасада сверху, на уровне второго этажа, вывалился кусок, и рваную рану едва прикрывали только продольные стальные балки с оплавленными краями. За балками, внутри здания, была сплошная черная пустота. Две трубы обрушились, лежали теперь мертвым грузом поперек дороги, ведущей к западной расщелине, третья сильно накренилась, но выстояла. В узких оконцах не было стекол, а из широкого дверного проема напрочь выбило неприступные автоматические двери.

У проема стояли несколько человек, и один из них, старик в тапочках на босу ногу и бордовом халате, говорил, широко размахивая руками:

– Радлов. Это Радлов.

Тамара подскочила к рассказчику с истеричным криком:

– Что?! Что Радлов?!

Старик поглядел на нее то ли с испугом, то ли с сочувствием, смутился и через силу выдавил из сдавленного горла:

– Послушай, Тома. Ты… знаешь, ты у Луки спроси лучше. Вон он, у поваленной трубы ходит, – старик махнул рукой куда-то вдаль.

Женщина проследила за его движением, отыскала глазами долговязую ссутулившуюся фигуру, оторвавшуюся от толпы, и ринулась в ту сторону.

– Лука! – позвала она на бегу. – Что с Петей? Где он?

Обувщик посмотрел на нее с убийственной жалостью, жутко заулыбался, так что лицо его разъехалось по сторонам от этой улыбки, и дрожащей рукой протянул конверт.

Тома остервенело разорвала бумагу, вытащила письмо, прочитала: «Тамара! Я тебя всегда любил. И дочь нашу любил…», – а дальше читать не смогла. Из глаз хлынули слезы, буквы заплясали и скрылись во влажной мути.

Женщина судорожно раскрыла рот, губы ее затряслись, вся она как-то дернулась и вдруг рухнула на колени. Почти сразу вскочила, накинулась на Луку с криками:

– Ты знал! Ты знал! Почему ты его не остановил?

Била Луку по грудине и по расколотому улыбкой лицу и плакала навзрыд. Потом ноги у нее опять подкосились.

Подоспела Инна, бросила на обувщика злобный взгляд, обхватила дочь за плечи, попыталась ее увести, но та от истерики отяжелела да не могла подняться – стояла на коленях и истошно выла. Письмецо со смятым конвертом валялось в золе и грязи.

В этот момент со стороны бараков послышались приглушенные возгласы:

– Горим!

После к ним примешался женский визг.

– Да что ж опять происходит? – воскликнул кто-то из местных.

В ответ в небо повалили темные, тяжелые клубы дыма. Запахло горелым деревом, и в толпе у завода закричали:

– Да ведь в рабочем поселке пожар!

Матвеевский сосед, в недоумении шатавшийся у обломков ограждения в куртке поверх грязной домашней рубахи, выругался и возмутился:

– Тьфу ты! Ну всё не слава Богу!

2

Учинив пожар в радловском особняке, Шалый прибежал в свое нынешнее обиталище и со словами:

– Ну че, б…., помянем! – принялся очень быстро напиваться, вливая в себя рюмки одну за другой. Скорей всего, он говорил про рябого, но Ленкин муж подумал иначе и боязливо спросил:

– Порешил, что ли?

– Радлова-то? А как же! Бросил ему бутылку с порохом и солярой – пусть жрет! Ох, как там полыхнуло всё! Того и гляди, жареной свининой запахнет, – Бориска громко и мерзко расхохотался, радуясь такому сравнению.

Двое других сотоварищей сидели по углам молча да переглядывались, не зная, стоит ли еще здесь оставаться. Лена спала в соседней комнате.

Шалый достал из-под стола еще водки, расставил три немытых рюмки, разлил и прохрипел невнятно:

– Че хмурые? Айда победу праздновать!

– Ты погоди, – мрачно отозвался один из сотоварищей, крупный мужчина лет шестидесяти. – В прошлый раз отпраздновали уже. Проверить бы для начала надо.

– Так сходи и проверь! – приказал Шалый, с силой выдавливая из себя слова и разбрызгивая вокруг слюну, смешанную со спиртным.

Мужчина, ни слова не говоря, вышел. Дверь громко хлопнула, из соседней комнаты донесся стон Лены, но сама она так и не появилась.

– Вы-то сядете хоть? – обратился Борис к оставшимся. – Вместе веселей, а?

Второй сотоварищ, щуплый человечек с реденькими волосами и залысинами по обе стороны лба, осторожно выдвинул табурет, спрятанный под столом, сел и выпил.

Ленкин муж остался в стороне.

– Брезгуешь, падаль? – Бориска приподнялся, но полностью встать на ноги не смог и грузно опустился обратно на свое место. Его страшно штормило.

– Нельзя так, – едва слышно ответил хозяин дома. Весь сжался, опасаясь нападения, однако продолжил: – Нельзя. Я не верю, что Петр мог завод поставить против нас. А уж выселить точно не мог. У него же всё для своих! А мы – свои. Несмотря на все недомолвки и ссоры – свои. А ты… ох, и зачем я с тобой связался только. Ясно же было, что мудак.

– Сел, б…., и выпил! – крикнул Шалый. Из сказанного в свой адрес он ни слова не разобрал, потому не шибко обозлился.

Ленкин муж помялся немного, но в итоге все равно опрокинул пару рюмок.

Через полчаса вернулся пожилой мужчина, уходивший проверить пожарище, и с порога заявил:

– Живой он!

– Че ты несешь?! – Борис от загоревшейся внутри ненависти тут же протрезвел.

– Я говорю, живой. Народу там собралось – тьма! Со всеми что-то общается, все помощь предлагают, – мужчина выдержал паузу и разочарованно добавил: – Выходит, обосрался ты опять, Бориска. И с заводом не получилось, и теперь. Ну тебя нахер, правду люди говорили – лучше к переселению готовиться.

Он отворил дверь, запустив внутрь ночной холод, и собирался уже уходить, но Шалый остановил его:

– Погодь! Можно и еще кое-чего сделать, чтоб не съезжать.

– Чего же?

– Бараки рабочих спалить.

– Совсем умом поехал?! Дети же там есть.

– Нееее, – развязно растянул Борис и поехал куда-то в сторону, но вовремя ухватился за край стола, чтобы не упасть. – Мы их только спугнем. Они ж повыскакивают все разом, двери-то в бараках огроменные!

Мужчина поразмыслил немного и присоединился к остальным. Пить он не стал – всем, кроме Шалого, пить надоело.

До утра просидели молча, повесив головы от груза тяжких дум. В пять тридцать выдвинулись в сторону западной расщелины. Шли хмурые, шли медленно – как на похороны. Канистру с горючим топливом тащил забитый хозяин дома.

У рабочего поселка их отвлек ошивающийся поодаль мужичонка навеселе, которого все сослуживцы именовали не иначе, как Палыч. Палыч ходил по улице, шатаясь, да горланил песню. С надломом, с чрезмерным трагизмом затягивал, коверкая мотив и постоянно сбиваясь:

Ты добычи не дождёшься, Чёрный ворон, весь я твой.

Тут мужичонка в сердцах сплюнул, поскольку явно напутал слова, зарядил по новой:

Чую, смерть твоя подходит… —

но тут же прервался, ведь и на этот раз напутал слова.

– Во дурак пьяный! – сказал Шалый и рассмеялся, не замечая в своем высказывании никакого противоречия.

В тот самый момент из заводских труб с неистовым ревом вырвалось три огненных столпа. И загремело, и зашаталось ненавистное здание, в агонии изрыгая из своего нутра пламя и дым – теперь уже дым от сработавшей взрывчатки. Со звоном вылетели стекла, стену порвало пополам, а трубы стали по очереди крениться и падать. Первая завалилась быстро, разбившись на несколько полых цилиндров с изрезанными краями, вторая пошла чуть медленнее, упала на землю мягче и потому раскололась лишь надвое. Третья осталась стоять перекошенной.

Осколки, щебень и пыль шрапнелью полетели во все стороны, изрешетили канистру, поранили лицо одному из поджигателей.

Когда все улеглось, Ленкин муж радостно завопил:

– Хана заводу! Не нужно никого жечь!

Остальные начали поддакивать, но Шалый внезапно рассвирепел. Природная ярость, копившаяся в нем годами, воспылала пожаром похлеще, чем внутри развалившегося завода, и он зашипел – по-змеиному, потому что ярость давила на горло и мешала говорить:

– Мы их сожжем! Всех сожжем!

Ленкин муж побледнел, спрятал продырявленную канистру за спиной.

– Отдай! – заорал Шалый и бросился на него с кулаками.

Впрочем, двое других тут же вступились за бедолагу да закрыли его собой, встав друг к другу вплотную.

Бориска сверкал глазами, но, опасаясь за свой нос, подойти не решался. Краем глаза он приметил, что рабочие пробудились от взрыва и уже выскакивают из бараков.

Через мгновение никаких рабочих он уже не видел, потому что перед глазами была лишь темно-красная пелена – от жажды крови. Сквозь эту пелену Шалый прорвался к своим спутникам, одним махом сбил всех троих с ног, несколько раз ударил Ленкиного мужа по голове, отобрал у него полупустую канистру, бросил ее в сторону ближайшего дома, а вдогонку бросил спичку. Ссохшееся дерево полыхнуло моментально.

Тогда Бориска бросился наутек, опасаясь расправы.

Палыч побежал по проулку, стуча во все окна и крича:

– Горим! Горим!

Рабочие и их семьи из-за постоянной жизни у месторождений или шахт слишком сильно привыкли к грохоту взрывов. И когда завод разнесло – проснулись далеко не все.

Сотоварищи Бориски смешались с толпой местных, пришедших поглазеть на развалины завода. Сам Борис притаился за ближайшим холмом и жадно наблюдал, как ползет пламя по стене дома, как рвется оно вверх, пожирая все на своем пути, как плюется едким угаром и заставляет людей истошно кричать. Шалому нравилось, что люди кричат. Шалый хохотал от веселья.

Из барака вынесли обгоревшее тело, хрупкое и тщедушное, и осторожно положили на землю, предварительно бросив под низ толстое одеяло. Какая-то женщина ревела над этим телом, раскачиваясь взад-вперед.

Рабочие носились как сумасшедшие, пытались собрать шланг да протянуть его до озера, но от нервов все валилось из рук. Несколько местных пришли, чтобы помочь, однако были изгнаны криками:

– Позлорадствовать приперлись?! Это вы нас подожгли! Мы с вами еще разберемся!

Барак со скрипом завалился набок. Посыпались искры, от них вспыхнула следующая за ним постройка. Бориска за холмом бесновался и гоготал, наблюдая за тем, как суетятся люди.

Вскоре наладили шланг для тушения и через полчаса побороли пламя. Шалый собирался уже идти на свою сторону поселка, но тут в отдалении завыла сирена – с местной подстанции мчалась скорая. Чем-то его привлекла эта сирена, чем-то зацепила слух, и он остался, толком не понимая причины.

Подпрыгивая на колдобинах, подъехала белая машина, украшенная крестом, из нее выскочили врачи и побежали к тщедушному тельцу, лежавшему на толстом одеяле. Долго колдовали нам ним, потом перекинули на носилки и понесли к карете.

А Борис вдруг заинтересовался, чего это тельце такое хрупенькое, живое ли оно, и вышел из-за своего укрытия, как зачарованный. Во хмелю он слабо понимал, что его непременно узнают – хотя бы бесталанный певец, который обещал кому-то скорую смерть.

Пробираясь сквозь алкогольный туман и густую гарь, витавшую в воздухе, Шалый двигался вперед, пока наконец не поравнялся с носилками. На них лежал тот самый мальчик, который некогда попросил у него и рябого закурить, и которого Бориска самолично спас от избиения. Щека у мальчика была буро-красного цвета. Глаза закрыты.

– Пацан, ты чего? – как-то плаксиво произнес Шалый и встал в оцепенении. В его голове совершенно не складывалось, что ребенок пострадал именно вследствие поджога – нет. В его голове это было как-то само по себе, и он действительно не мог взять в толк, отчего так получилось.

– Ты ч-чего, пацан? – повторил он, заикаясь.

– Да живой, живой! – не выдержал один из врачей. – Ожоги третьей степени. Не мешайте!

Носилки втащили в машину и закрепили. Отец мальчика влез следом, окинув Шалого испепеляющим взглядом.

Шалый этого не заметил.

Поплелся к своему теперешнему жилищу, ничего не понимая, но хозяева тщательно заперлись и не пустили его.

– Водки дайте, твари! – заорал Бориска, затарабанив по двери.

Лена через окно выставила ему полную бутылку – от греха подальше.

И Шалый сидел на крыльце и методично напивался до самого вечера.

А вечером, когда отец ребенка вернулся из больницы, рабочие пошли на поселок боем. Они несли палки и камни и били любого, кто попадался им на пути – матвеевскому соседу немного досталось, но он сумел вовремя сбежать. Жители попрятались по домам, закрыли занавесками опустевшие после подрыва гряды окна. Камни летели в проемы, разбивали посуду, но до людей не долетали – люди предусмотрительно рассаживались по углам.

Когда дошли до дома Луки, ворвались в распахнутую дверь, схватили его, выволокли на улицу и уж хотели накинуться, но отец ребенка вдруг сжалился и сказал:

– Погодите. Он же больной – вон, улыбается как. С чего бы такой блаженный на поджог решился.

Луку отпустили и направились дальше – палками стучали по пустым рамам, выкрикивали ругательства, обещали всех спалить. А Лука откуда-то заранее знал, что делать да где быть, и неспешно зашагал в сторону красного озера, не обращая внимания на нападавших, утративших всякий к нему интерес – ну, ходит какой-то сумасшедший, улыбается, так что с него взять.

Тут нетрезвый Палыч, который шел где-то позади без камня и без палки, громко закричал:

– Вот этот! Вот этот канистру бросил!

Шалый, от опьянения скрючившийся в три погибели на крыльце, поднял глаза и увидел, что утренний певец-неумеха показывает на него пальцем да что-то орет. Шалый от хмеля был тугодум, но на сей раз сообразил быстро. Вскочил на ноги, пошатался на одном месте, стараясь ухватить чувство равновесия, и со всех ног помчался на окраину поселка, к холмам.

Рабочие нестройной шеренгой бросились за ним, по пути продолжая кидаться камнями во все подряд – от озлобленного куража.

Из оконца высунулась Инна Колотова, которая недавно успокоила дочь и размышляла, как бы покрасивше обустроить похороны зятя. Тамара думать об этом не могла – провыла весь день над письмецом, так что в голове у нее только горькая муть была.

Шум и крики отвлекли старуху от размышлений, она предусмотрительно подождала, пока не предвещающие ничего хорошего звуки отдалятся, да решила узнать, что происходит. Увидела разъяренную толпу и убегающего к холмам Бориску, зажала рот руками от избытка эмоций, а потом пробурчала себе под нос:

– Ох, Господи, чего ж это происходит-то!

Тут же подумала: «Ну, может, хоть ирода этого прибьют», – и скрылась в доме.

Шалый между тем пополз по горным уступам вверх. Его схватили за ноги да потащили вниз.

– Не надо! Не хочу! – орал он, как резаный, и бешено вращал глазками от страха.

Наконец его стянули, повалили наземь, два или три раза ударили по макушке. Бориска сумел встать, отбросил двоих рабочих в сторону, юркнул в образовавшуюся брешь и, тяжело дыша, ринулся к озеру. Сердце колотилось, разгоняя кровь, полную алкоголя, хмель бил в голову с новой силой, и Шалый вдруг придумал, что если зайти в отравленную воду по шею – его никто не тронет. Мысль, конечно, была дурная, да разве у пьяных другие случаются.

На подходе к берегу ноги у Бориски стали вязнуть в желтых разводах меди, но он упрямо несся вперед, боясь оглянуться. Он слышал топот позади и догадывался, что его понемногу настигают. Схватил булыжник, бросил через голову назад, по-прежнему не глядя и не зная, попал ли в кого-нибудь.

Совсем близко к озеру, так, что розовая вода омывала ему ботинки, стоял Лука. Стоял и улыбался намного шире, чем от болезни.

– Отойди, е…ько! – завопил Шалый, вступая в воду рядом с ним.

А Лука вдруг схватил его за шею и толкнул назад. Бориска от гнева и хмеля ослеп, принялся размахивать своими мощными кулаками во все стороны.

Бориска большой, Бориска сильный, непомерно сильный, даже отправил когда-то человека в больницу с одного удара. Да только Лука бьет его по носу, и у того все лицо заливает кровью.

Шалый матерится, воет от боли, а Лука достает из кармана припасенный заранее сапожный ножик, протыкает Шалому бок, целясь в изувеченную пьянством печень, и тихо приговаривает:

– У меня Илюша хороший был.

Бориска трогает рану, совершенно не понимая, что это, с удивлением глядит на вытекающую из нее кровь, а потом теряет равновесие, падает в озеро лицом вниз, глотает горькую от меди воду, захлебывается и умирает.

Подоспели рабочие. Отец мальчика увидел, что Луку всего трясет, приобнял его легонько за плечи, разжал пальцы и отобрал нож, говоря при этом:

– Тише, тише, все хорошо.

Лука смотрит на него и по-прежнему жутко улыбается.

– Ты молодец, мужик, – продолжает отец ребенка. – Молодец. Не боись, если что, тебя тут никто не выдаст.

Он бросает окровавленный нож подальше в озеро и дает своим команду расходиться.

Закат наплывает на селение красным маревом. Закатом укутаны гористые склоны, рваные провалы, оставшиеся после добычи, и дома с окнами, лишенными зрения. Лука вытаскивает из своего жилища последний гроб, с самой дешевой и невзрачной обивкой. Другой-то гроб, получше да покрасивее, он днем еще Инне отдал – для того, чтобы его закопали пустым под именем Петра Радлова.

Лука приходит на берег, хватает остывшее тело Шалого за щиколотки и вытягивает из воды. Пытается уложить в простецкую домовину, но не может – больно тяжел Бориска, ноги с нижней частью туловища втиснуть удалось, а широкая грудь и голова болтаются снаружи. Лука так и оставляет мертвеца – переломанным пополам о борт.

Он спускается к берегу, усаживается на землю да глядит, как красное зарево растворяется в красной воде. Под сердцем у него пусто и тошно, а по бокам зрения пляшут искорки.

И пробуждается настырный внутренний голос, и издевательски смеется, спрашивая:

– Так что у тебя в глазах?

Лука отвечает вслух:

– Горсть черного песка, пепел с отвалов и мимолетные призраки прошлого.

Озеро расходится волнами, и от волн на зеркальной поверхности глаз бегают алые блики. И мельтешит что-то в тех бликах, беспокоится – да не понять, что именно.

На другом берегу высится страшный, искореженный остов мертвого завода. Луке чудится, что из оставшейся трубы валит дым.

* * *

В оформлении обложки использована иллюстрация автора.

* * *

Эта книга – участник литературной премии в области электронных и аудиокниг «Электронная буква – 2019». Если вам понравилось произведение, вы можете проголосовать за него на сайте LiveLib.ru до 15 ноября 2019 года.