Сема Шапкин — мой друг. Это высокий нескладный парень. На его сутулой фигуре матросская роба болтается, как на вешалке. У Семы голубые доверчивые глаза, большие оттопыренные уши и курносый нос, усыпанный веснушками.

Сема родился на два месяца раньше, чем я, и поэтому считает своим долгом меня перевоспитывать.

— Степанов, ты не любишь физический труд, — тоном ментора произносит Шапкин и берет из моих рук швабру. — Этот инструмент достался нам в наследство. С тех пор прошло достаточно времени, чтобы им овладеть…

Я не умею так длинно и красиво говорить, поэтому молча наблюдаю за Шапкиным. А он изгибается в вопросительный знак и начинает швабрить.

Швабра ловко летает по палубе, оставляя чистый след. Под робой ходуном ходят Семины лопатки. Он работает в поте лица, а я стою рядом и беззаботно насвистываю мелодии из нового французского кинофильма.

— Преклоняешься перед Западом, — Сема сверху смотрит на меня, — а между прочим, эксплуатация чужого труда преследуется законом.

Шапкин вручает мне швабру и ехидно говорит:

— Ну-ка, размахнись.

«Размахиваться» мне не хочется, и я глазею на море. Наш корабль стоит на якоре, и отсюда, с верхней палубы эскадренного миноносца, мне хорошо видна вся бухта и маленький, притулившийся к берегу островок со смешным названием Заячьи уши. Островок соответствует своему названию. Когда на него смотришь, создается впечатление, будто бы заяц прыгнул в бухту и присел, чуть-чуть высунув из воды голову.

Над островком кружатся чайки. Там много рыбы. От островка к горизонту убегает зеленое море. Оно часто бывает таким. Никогда еще я не видел голубого моря. А в детстве почему-то представлял его только голубым. Очевидно, в детстве многое кажется голубым.

— Изучаешь пейзаж? — произносит Шапкин. — Работать надо, а не ворон считать. Все матросы давно приборку закончили, а ты… — Он безнадежно махнул рукой.

Подумаешь, все. А если все будут прыгать с пятого этажа, я тоже должен так поступать? Дудки. Не хочу, как все. Я нахально смотрю на Шапкина и выпаливаю:

— Я индивидуалист.

Сема краснеет. Мои слова — удар по самому больному месту Шапкина. Помимо всего прочего Сема — секретарь комсомольской организации. Как и все комсорги, он терпеть не может индивидуалистов. Шапкин любит коллектив, поэтому в его глазах я сейчас — нуль.

— Дырка от бублика ты, а не индивидуалист, — Сема почему-то улыбается, а потом уже серьезно добавляет: — За такую приборку попадешь в «Трал», понял?

«Трал» — это сатирическая газета, которая выходит на нашем корабле один раз в месяц. В «Трале» меня уже рисовали, поэтому популярность меня не пугает.

— Валяй в «Трал», — беззаботно отвечаю я.

Сема сердится.

— Старпому доложу, — говорит он.

Старпом — это хуже. Старпом — это не «Трал». Много разговаривать он не любит.

Я нехотя беру швабру и тащу ее по палубе. Швабра оставляет мокрый след.

— Труд создал человека, — философски изрекает Шапкин.

Я искоса поглядываю на Сему. Он стоит у лееров и критическим взглядом оценивает мою работу.

Сема не уйдет, пока я не закончу приборку. Это — метод. Шапкин стойко его придерживается. Наверное, Макаренко поступал так же. Макаренко — любимый писатель Семы, и он старается ему во всем подражать. Иначе Шапкин не стал бы заниматься моим перевоспитанием.

Кроме Макаренко Сема любит собак и стихи Иосифа Уткина. Это я обнаружил совсем недавно, когда Шапкин притащил на корабль старого ободранного пса.

Пес был такой же тощий и нескладный, как Сема. Большими, почти человечьими глазами он смотрел на вахтенного у трапа и прижимался к Семиным ногам. Вахтенный не пускал собаку на корабль.

— Сенбернар? — с видом знатока осведомился я.

— Сам ты сенбернар, — огрызнулся Шапкин и добавил: — Это же друг человека.

«Друг человека» высунул длинный красный язык и недоверчиво уставился на меня, будто бы я мог положительно решить его дальнейшую судьбу.

— Шарик, стоять! — крикнул Сема.

Пес мгновенно вскочил и стал на задние лапы.

— Алле, гоп! — крикнул Шапкин.

Пес, как заправский акробат, сделал заднее сальто и сел на палубу. Мы онемели. А Сема вдруг начал читать стихи:

Пусть молодость — нараспашку, Но даже и молодость — ждет. Я жду. По знакомству, дворняжка Меня в ожиданье займет…

Лицо у Шапкина было словно у ребенка, которому подарили давно обещанную игрушку.

— Это что еще за самодеятельность?

Мы обернулись и увидели корабельного боцмана мичмана Плитко. Боцман стоял, широко расставив ноги, заложив правую руку за борт кителя, и строго смотрел на нас.

— Это Иосиф Уткин, — невинным голосом ответил Сема.

— Какой еще Уткин, из какой бэче?

— Он не из бэче, он поэт.

— Я не про поэта спрашиваю, а про собаку, — чертыхнулся Плитко.

— Собачка моя, — сказал Сема скучным голосом.

— Кто разрешил? — спросил мичман.

— Командир, — ответил Шапкин.

— Ну раз командир разрешил, ведите песика, — сбавил на полтона боцман.

Сема торжественно зашагал по палубе, далеко вперед выбрасывая длинные ноги. За ним покорно плелся «друг человека».

А вскоре после этого случая я поссорился с ребятами из нашего отделения. Во всем был виноват Сема и его любимый поэт Иосиф Уткин.

Мы разгружали вагон. Разгружали самым примитивным образом: таскали на плечах тяжелые длинные ящики, изредка вспоминая, что в мире существуют такие несовершенные машины, как автопогрузчики. Наверное, об этом же думал Шарик. Он сидел у вагона и, свесив голову набок, тоскливо смотрел на нас.

У меня ныли плечи, но я мужественно таскал ящики и не подавал виду, что устал.

Шапкин старался больше всех. На его спине роба покрылась темными пятнами. Сему это не беспокоило, и он продолжал показывать личный пример — носил по два ящика сразу. Очевидно, в этом была прелесть физического труда, о котором так любил твердить Шапкин. Лично я подобной прелести не ощущал. Я чувствовал, как у меня подгибаются ноги.

— Перекур! — крикнул Сема.

Он был старшим и объявлял перерыв, когда ему вздумается. Это меня злило. Человек видел только вагоны, а людей не замечал.

Я бросился на траву.

И он погиб, судьбу приемля, Как подобает молодым: Лицом вперед, Обнявши землю…

— послышался насмешливый голос Шапкина.

Я поднял голову и увидел Сему. Он стоял рядом со мной и вытирал платком потное лицо. Глаза у него задорно блестели.

— Опять Уткин? — ехидно спросил я.

— Он, — улыбнулся Сема.

— А Галкина ты не знаешь?

Шапкин перестал улыбаться.

— Не знаешь? — переспросил я. — Ну так и заткнись со своим Уткиным. Понял? И вообще я больше не намерен вкалывать, разгружай сам, зарабатывай благодарность…

Я поднялся и крикнул ребятам:

— Пошли на корабль.

Матросы встали, но за мной не пошли. Наверное, я не внушал им доверия.

— Стой! — Сема бежал за мной, смешно размахивая длинными руками. Рядом с ним мелкой рысцой трусил Шарик.

Я остановился.

— Испугался! Струсил! — Шапкин уставился на меня круглыми глазами.

Наверное, в трудную минуту все комсорги должны поступать так. Я усмехнулся:

— Слышали мы эти проповеди. Ты придумай что-нибудь поновей.

Подошли матросы и стали рядом с Шапкиным. Они выжидающе смотрели на меня.

— Проповеди! — Шапкин смерил меня презрительным взглядом. — А знаешь ли ты, что за простой вагонов придется платить большие деньги?

Матросы повернулись к Семе.

— Подумаешь, не из твоего же кармана, — легкомысленно брякнул я.

Я бы мог доложить старпому, но не хочу, думаю, что и без этого сам поймешь… — произнес с сожалением Шапкин и медленно пошел назад, к вагонам. Шарик плелся рядом с ним.

— А ну пошли работать, — сказали матросы.

Я потянулся за ними.

Странности у людей бывают разные. У Семы они особенные. Например, он не умеет долго сердиться. На следующий день, после того как мы разгрузили вагоны, Шапкин подошел ко мне и миролюбиво спросил:

— А ты знаешь, кто такой Уткин?

— Бог, — ухмыльнулся я.

— Чудак. Уткин писал хорошие стихи и погиб во время войны. Его нашли под обломками самолета с томиком Лермонтова в руках.

— Теперь ты хочешь, чтобы меня нашли на верхней палубе со шваброй в руках? — спросил я.

— Я хочу, чтобы ты стал человеком, — сказал Сема.

Это уже начинался Макаренко. Наверное, Сема все же не зря родился на два месяца раньше меня. Сейчас он хочет, чтобы я стал Уткиным, а завтра пожелает сделать из меня Эдисона. Я не хотел, чтобы из меня делали Эдисона и сказал:

— Сходи к врачу.

— Вечером на бюро выясним, кто должен идти к врачу первым, — сказал Сема и, круто повернувшись, зашагал прочь.

Вечером меня прорабатывали на бюро за то, что я плохо работал на разгрузке вагонов.

Сначала члены бюро дружно молчали. Они ждали, что скажет Шапкин. Шапкин сказал, что я уже не ребенок и хватит со мной нянчиться, надо принимать крутые меры. Мичман Плитко тоже сказал о крутых мерах, причем добавил, что я отъявленный бездельник и таких, как я, давно рисуют в «Трале». После этого членов бюро прорвало. Они ругали меня и были согласны с Шапкиным.

Я сидел молча и смотрел в иллюминатор. Я думал, что меня пожурят и отпустят. Ведь взыскание по строевой линии — месяц без берега — я уже получил. Но вопреки ожиданиям мне влепили строгий выговор. Начинались крутые меры.

После заседания бюро настроение у меня испортилось. Мне хотелось побыть одному, и я медленно брел по палубе. Наверное, раньше так входили на эшафот.

На полубаке меня догнал Шапкин.

— Допрыгался, — сказал он.

— Таскать ящики каждый дурак сможет, — сказал я и непонятно почему хвастливо добавил: — Вот будет время, я покажу…

— Ничего ты не покажешь. К этому готовиться надо, а ты — хлюпик, — убежденно произнес Шапкин.

— Хлюпик? — не совсем твердо переспросил я.

— Он самый, — уточнил Шапкин.

— Ну и катись тогда… — Я отвернулся.

Над морем висело фиолетовое небо. У горизонта блестел желтый осколок луны. Белый хвост метеора прочертил темноту. Метеор падал в неизвестность. Я тоже падал в неизвестность. А то, что падать — плохо, понятно даже пятилетнему ребенку. Мне было за двадцать.

— Ты, Степанов, действительно индивидуалист и ничего не понимаешь, — сказал Шапкин и безнадежно махнул рукой.

После этого разговора мы с Шапкиным старались не замечать друг друга. Наверное, это чувствовалось со стороны, потому что мичман Плитко спросил меня однажды:

— Степанов, а как друг?

— Разошлись, как в море корабли, — сказал я.

— Бить вас некому, — беззлобно проворчал мичман и зачем-то добавил: — Мальчишки.

— Обойдемся и без друзей, — бодро произнес я.

Вообще-то я немного кривил душой. Все эти дни мне явно чего-то не хватало.

Я ужо стал подумывать, что Шапкин прекратил свои педагогические опыты и причислил меня к разряду неисправимых. Но я ошибся. Семен, очевидно, решил довести дело до конца. Сегодня он пришел на ют, где я делаю приборку, и стоит у лееров, критическим взглядом оценивая мою работу.

Я неумело ворочаю шваброй. Швабра не поддается. Я тащу ее изо всех сил.

— Работничек!

Это голос Шапкина. Сейчас он опять будет показывать личный пример. У него это здорово получается. Сема берет у меня швабру. Но в эту трагическую минуту загремели колокола громкого боя.

Корабль чуть подался вперед, на баке выбирали якорь-цепь. Шапкин побежал туда. Он был расписан на баке.

— По местам стоять! На бочку становиться! — прогрохотал по палубам усиленный динамиками голос вахтенного офицера.

С левого борта сиротливо свесилась шлюпка. Ее спускали на воду. На палубе толкались гребцы, одетые в ядовито-зеленые «паникерки». Они должны были завести на бочку перлинь.

Шлюпка отвалила от борта, и на фалах эсминца, словно вспугнутая птица, взметнулся шар. За кормой винты вспороли зеркальную гладь моря. Корабль дрогнул и дал ход.

На середине бухты в рыжем солнце купалась черная точка. Это была бочка. Мы шли к ней.

Непонятно почему, но мы чуть ли не на корпус проскочили бочку, и теперь она лениво покачивалась на волнах недалеко от кормы по правому борту. Около бочки крутилась шлюпка. В шлюпке я заметил Шапкина. Он пытался выскочить на бочку. Это ему не удавалось. Была большая волна.

Наконец Шапкин изловчился и прыгнул на бочку. Шлюпку волной отбросило в сторону. Эсминец дал малый назад. Бочка стала медленно приближаться к нам. Она качалась на волнах, как поплавок. На бочке артистически балансировал Шапкин. Я бы так не смог.

Шапкин ловил отпорный крюк, который подавали со шлюпки. Волна накрыла бочку. Она накренилась. Сема неловко схватил отпорный крюк, но тот полетел в воду.

С моря дунул ветер. Он шало загулял по бухте и озорно свистнул в снастях. Эсминец бортом навалило на бочку. Заскрежетал металл. Шапкин быстро присел и обеими руками схватился за рым.

Я перегнулся через леера. Подо мной проплывала взлохмаченная Семина голова.

На фалах кубарем полетел вниз шар. За кормой вскипело море — эсминец отработал машинами, но поздно. Сдержать инерцию не удалось, и бочка продолжала двигаться вдоль борта.

Жалобно взвизгивал металл. Бочка шла к носу корабля, где, грозно свесившись из клюза, торчал чуть вытравленный двухтонный якорь. Сейчас бочка поравняется с якорем, и он, как песчинку, сбросит Шапкина в море. Глаза у меня стали квадратными. Я бросился на бак.

На баке я увидел старпома. Он застыл у шпиля, схватившись за маховик фрикционной муфты. Рядом стояли матросы. Они молчали и не двигались с места. У артиллерийской башни скулил Шарик. Наверное, и люди и пес понимали, что сейчас должно произойти что-то страшное.

Бочка, как пробка, выскочила из воды. Шапкина на ней не было. Я почувствовал, что мои ноги прилипли к палубе, и посмотрел на старпома. У старпома побелели пальцы.

Кто-то из матросов тяжело вздохнул. И вдруг, радостно залаяв, Шарик бросился к клюзу. Он остановился у борта, воткнул худую острую морду в голубое небо и бодро замахал облезлым хвостом.

Из-за борта показалась взлохмаченная Семина голова. Старпом разжал пальцы и отпустил маховик муфты. Я вытер потные руки.

Шапкин забрался на палубу, отряхнулся, потом подошел к старпому и совсем по-граждански доложил:

— Якорь шел прямо на бочку… Лапы мокрые блестят… Пришлось прыгать на якорь… Вот только ноги подмочил малость…

Старпом улыбнулся и хлопнул Сему по плечу. Меня бы он отправил на гауптвахту.

Вечером нас построили на юте. Старпом вывел Шапкина из строя и сказал:

— За отличную морскую выучку матросу Шапкину объявляю десять суток отпуска с выездом на родину.

Сема выпрямился и четко ответил:

— Служу Советскому Союзу!

В эту минуту я хотел быть на его месте. Но меня почему-то не замечали. Матросы поздравляли Шапкина. Они жали ему руки и пели разные дифирамбы. Я стоял в стороне и смотрел, как красное солнце медленно падает в море.

У борта лениво плескались волны. Им не было никакого дела до того, что произошло на нашем корабле. В плеске волн чувствовалась тоска. Наверное, плохо, когда тебе нет дела до того, что творится вокруг.

Солнце упало в море. Мачты эсминца воткнулись в черное рыхлое небо. На палубе уже никого не было. Я спустился в кубрик и рухнул на койку. В иллюминатор хитро подмигнула желтая луна. Я засыпал…