В этой части мы рассмотрим вопросы, непосредственно не относящиеся к теме инстинктов (в узком смысле), но весьма тесно с нею связанные. Эти вопросы часто поднимаются в дебатах с противниками врождённости человеческого поведения, и от ясности ответов на них существенно зависит и понимание сути нашей книги, и согласие с идеями, в ней высказанными.
О сходстве внешнем и внутреннем
В принципе, генетическая обусловленность многих сторон человеческого поведения вполне общепризнана, и изучается в рамках многих академических дисциплин, например, психогенетики [16,17], по которым читаются курсы в ВУЗах и есть официально утверждённые учебники. Однако, щадя ранимое человеческое самолюбие, эти дисциплины, во-первых, не акцентируются на сходстве этого поведения с поведением иных видов животных, а во-вторых — уклоняются от утверждений о генетической обусловленности сложного поведения, такого, как например, социальное.
Научный термин
АНАЛОГИЯ, в биологии — какая-то особенность организма или его поведения, внешне похожая на нечто, имеющееся у другого организма, причём это сходство не является следствием происхождения этого «нечто» от общего предка. Хотя внешнее сходство аналогичных органов может быть весьма велико, а их функциональные цели очень близки, внутреннее их устройство и принцип действия могут очень сильно отличаться. Например, таковы крылья насекомых и летучих мышей.
ГОМОЛОГИЯ, опять же — в биологии — какая-то особенность организма, внешне могущая быть даже непохожей на «нечто» имеющееся у другого организма, но происходящая от одной структуры общего предка, и ка правило, выполняющее сходную функцию, хотя последнее не обязательно. Однако внутреннее устройство и стиль взаимодействия внутренних частей, как правило, очень близки. Гомологичны, например, роющие конечности кротов, крылья птиц и плавники дельфинов.
Отнесение органов и поведенческих особенностей к гомологичным или аналогичным — дело часто непростое и дискуссионное, и именно здесь проходит одна из «линий фронтов» в дебатах между сторонниками и противниками человеческой инстинктивности.
АНТРОПОМОРФИЗМ — буквально «по форме человека» — неоправданное наделение животных, и даже неживых объектов (напр. Солнца), человеческими качествами; главным образом — человеческими потребностями. Антропоморфны, например, многие религии, для которых характерно приписывание животным и прочим предметам человеческих качеств.
А зря! Ведь такое сходство является одним из основных доводов в пользу врождённости того или иного поведения человека. Благо наибольшее сходство наблюдается с эволюционными родственниками человека, его соседями по эволюционному древу. Но интерпретировать такое сходство можно по-разному: можно полагать, что это сходство сугубо поверхностно — «внутри» же у него совершенно другая «начинка», а можно — что это сходство отражает истинное сходство внутреннего устройства. Или, как говорят учёные, — как аналогию, или как гомологию (см. вставку).
Критик:
Этологи руководствуются догмой: если поведение людей и животных сходно, значит, в основе его лежат одни и те же биологические механизмы. Они почему-то упорно не хотят понять, что одно и то же поведение в человеческом обществе и в стаде животных может порождаться совершенно различными причинами, иметь совершенно различный смысл и содержание. Например, любовь. Самец какого-нибудь животного, обхаживая самку, ведёт себя очень похоже на мужчину, ухаживающего за женщиной. Но мужчина разумен, и действует осознанно, а животное — действует по механистической программе телесного влечения; ему недоступно всё богатство человеческих чувств, мотивов и помыслов.
Это — одно из типичнейших критических высказываний рассматриваемого рода. Разумеется, учёные — вовсе не «упёртые» фанатики; истинного учёного как раз и отличает способность выслушать аргументы другой стороны, и если они будут убедительны — изменить свою точку зрения. Конечно же, учёные прекрасно понимают разницу между аналогией и гомологией, а уж кому как не биологам знать, как часто внешнее сходство бывает обманчиво!
Действительно, наблюдая нежные, ласковые и иногда даже самопожертвенные отношения между котом и кошкой, очень похожие на отношения между влюблёнными мужчиной и женщиной, можно выдвинуть две гипотезы:
Сходство отношений между предположительно влюблёнными кошками и влюблёнными людьми, поверхностно (аналогично), а попытки провести параллели с поведением людей подпадают под определение «антропоморфизм» (см. вставку). Другими словами, брачные отношения кошек всего лишь похожи на отношения людей: при всём внешнем сходстве, отношения между кошками, по сути, не содержат ничего, кроме телесного влечения.
Сходство гомологично — т. е. это поведение является развитием поведения, имевшего место у нашего общего предка, поддерживается примерно теми же механизмами, выполняет примерно те же функции (то есть — не ограничивается лишь телесным влечением), и скорее всего, сопровождается сходными субъективными переживаниями.
Обратим внимание, что предположение критика о «сугубо внешнем сходстве» (аналогичности) — всего лишь гипотеза. И эту гипотезу нужно доказывать точно так же, как и ей оппонирующую! Действительно, откуда следует, что отношения между котом и кошкой в данном случае НЕ являются любовью, со «всем её богатством чувств, мотивов и помыслов»? Откуда следует, что это сходство иллюзорно? Недостаточная доказанность (вернее — неисчерпывающая убедительность) противоположной гипотезы? Но в науке, неисчерпывающая доказанность гипотезы А не может служить доказательством верности гипотезы Б! Выдвигать такую гипотезу безусловно можно, но нельзя полагать её априорно истинной, и не нуждающейся в доказательствах.
В то же время, этот факт внешнего сходства мы вполне можем рассматривать как пусть и небесспорное, но всё же свидетельство в пользу общности происхождения и сходства «внутреннего устройства». Да, это не исчерпывающее доказательство, но всё-таки довод, видимый «невооружённым глазом». Какие доводы — столь же видимые «невооружённым глазом», можно предложить за оппонирующую гипотезу? Более-менее веским доводом такого рода мог бы быть тот факт, что у людей НЕТ с кошками общих многоклеточных предков, однако этот «факт» не соответствует действительности. Остальные же подобные соображения в пользу аналогичности будут спекуляциями, ещё более шаткими, чем указание на внешнее сходство.
Как мы покажем ниже, в качестве главного «довода» в пользу первой гипотезы фактически выступает её несоответствие определённой идеологии: чисто эмоциональная и антропоцентричная «презумпция исключительности человека». Согласно этой презумпции, малейшие сомнения в фактическом сходстве человеческого поведения с поведением иных животных являются достаточным основанием для утверждения об обратном; доказывать же «отличность» не требуется, она полагается истинной априорно. С этих позиций, «животность» человеческого поведения действительно можно отрицать, не ссылаясь на тщательные исследования, которые только и могут провести достоверную грань между первым и вторым.
Историческая аналогия
Галилею, впервые применившему телескоп для наблюдений небесных светил, долгое время отказывались верить — дескать что истинного можно увидеть сквозь два кривых стекла, поставленных одно за другим? Да, если направить эту бесовскую трубу на наземные объекты, то можно увидеть совершенно правдоподобное изображение людей и других знакомых вещей, но корректно ли распространять результаты наблюдений греховных земных предметов на священные светила божественных небес? Действительно, в тот момент это было лишь гипотезой, для исчерпывающего доказательства которой потребовалось несколько веков.
Сходные коллизии возникают и в науках о поведении: корректно ли распространять поведение «низких и мерзких» животных на «венец творения»?. Мы, в нашей книге полагаем, что это в принципе корректно, хотя и, разумеется, с оговорками; совокупности имеющихся сейчас доказательств вполне достаточно.
В то же время, гомологичность человеческого тела, включая, по большому счёту, мозг, телу животных других видов настолько хорошо доказана, что с телесным подобием человека и животных уже давно согласны даже самые убеждённые оппоненты. Но остаётся «душа». Поведение почти не оставляет окаменелостей в геологических слоях, и препарировать его подобно какому-нибудь органу, с той же степенью наглядности гораздо сложнее. И соответственно — сложнее доказать гомологичность в каждом конкретном случае. Тем не менее — это возможно. Если, конечно, не пытаться подгонять вполне убедительные доводы под эмоциональную предубеждённость. Но именно эта априорная предубеждённость является главным «адвокатом» этой презумпции; именно глубинная неприязнь к альтернативным точкам зрения поддерживает ощущение её априорной «правильности». В жизни, это может выглядеть, например, так:
Мне противны ваши разговоры о моём сходстве с обезьянами, я не согласен, и не хочу это даже обсуждать. Может быть, лично вы и происходите от обезьян, но тогда это — ваши проблемы: я здесь ни при чём. Инстинктов у меня нет, и точка. И обсуждать тут нечего. Переубедить меня вряд ли возможно вообще; во всяком случае — это должны быть наповал убедительные факты, но никак не какие-то там «доводы».
Часто, допуская происхождение человеческого поведения от животных предков, критики указывают на большую его современную сложность, в которой предковые формы поведения полностью растворяются и уже никак себя не проявляют. Вот ещё цитата от критика:
В философии существует понятие «редукционистской ошибки». Вкратце, это неоправданное низведение сложного явления к его простейшей, примитивной форме — например, сведению всей мотивации хирурга к латентному садизму. В этом плане этологи часто наступают на эти редукционистские грабли. Верно, что такое сложное чувство, как любовь, где-то в глубине действительно имеет частичку телесного влечения, но оно далеко им не ограничивается, тем самым представляет собой совсем новое явление, которое нельзя сводить к похоти. В этом свойство сложных систем — они больше, чем сумма своих частей.
Здесь фактически звучит та же самая мысль о недопустимости сопоставления поведения человека с поведением других животных, пусть и выраженная в более «дарвинистской» форме. Дескать, да, когда-то, на заре палеозойской эры, наши предки и вели себя как животные, но к современному человеку это не относится — все эти животные импульсы давным-давно легли мелкими песчинками в величественное здание культуры, и от них остались лишь бледные тени — почти что фикция.
Аристотель, впервые сформулировавший тезис «целое — больше суммы частей», был прав: компьютер — это далеко не то же самое, что горсть транзисторов, «суммой» которых он является. Но это не повод полагать, что эволюция компьютеров протекает независимо от эволюции транзисторов, и, стало быть, транзистор — тоже почти что фикция в этом случае; изучать его не нужно и не интересно. В конце концов, выход из строя только одного из них может быть фатален для этой сложной системы. Точно так же, система органов власти некоего государства — это далеко не то же самое, что первобытная иерархия, фактически лежащая в её основе; но это не повод отказываться от изучения инстинктивных основ построения иерархий. Разумеется, буквально отождествлять их не следует, но это, собственно, никто и не предлагает. Биологический базис этих явлений, при всей его возможной примитивности, изучать безусловно нужно, ибо невозможно всецело понять общее, совсем не зная деталей его «внутреннего устройства».
Разумеется, этологические модели человека (как модели любых объектов в других науках материалистического толка) неизбежно являются упрощением. Но когда геолог заявляет, что Земля состоит из железного ядра, базальтовой мантии и гранитной коры — это воспринимается совершенно спокойно, хотя и является сильно упрощенной картиной. Никаких протестов — наука есть наука. Но стоит заявить, что влияние иерархического инстинкта сказывается у человека практически при каждом его социальном контакте, так сразу начинается психоз: дескать нельзя так упрощать, сводя ВСЁ к иерархической борьбе. Во-первых, ВСЁ к этой борьбе никто и не сводит; во-вторых, не упростив, мы ничего не поймём! Упрощение, абстрагирование от какой-то конкретики — это основной метод материалистических наук. Только после очистки от частностей проступают стержневые тенденции и свойства изучаемого объекта. Пытаясь же охватить «целостную картину человеческого поведения во всём богатстве его проявлений», мы будем беспомощно барахтаться в мешанине частностей и полутонов, до бесконечности коллекционируя различные курьёзы и случаи из жизни. Такой подход годится для художественного произведения, но не для выяснения точных истин.
А как же культура?
Ну ладно, возможно скажет критик, отдельные поступки человека, может и имеют какие-то врождённые корни, но как насчёт влияния культуры? Культура-то человеческая — точно не обусловлена его инстинктами! Инстинкты — они должны быть у нас у всех одни, а культуры вон как различаются! Взгляните на корейцев к северу и югу от 38-й параллели: генетически они одинаковы, разделились всего полвека назад, но как различно живут сейчас! Наверное, влияние культуры намного сильнее влияния инстинктов? А?
Более-менее строго определить степень влияния инстинктов на то, что мы обычно называем «культурой» можно было бы в ходе специальных экспериментов, но, к сожалению, мы не вправе ставить на человеке многие опыты, в принципе приемлемые на других животных — да и с ними мы должны оставаться в определённых этических рамках. К примеру, мы не вправе полностью лишать человеческого ребёнка контактов с внешним миром, чтобы исключить возможность научения, и определить тем самым степень внешнего влияния. Однако, такие опыты время от времени ставит на людях сама жизнь. Речь идёт, в первую очередь, о довольно-таки многочисленных реальных «Маугли» — людей, с младенчества воспитывавшихся животными без контактов с людьми. Казалось бы, звероподобный облик и поведение этих «Маугли» веско подтверждают гипотезу об исключительно культурной обусловленности человеческого поведения, и о невлиянии «генов», но не будем спешить.
Рассмотрим, к примеру, генетические предпосылки человека к прямохождению: их невозможно оспорить — настолько ярко и многосторонне они выражены в его анатомии и физиологии. Тем не менее, эти «Маугли», подражая своим фактическим воспитателям, обычно передвигались на четырёх конечностях, и ходить «как все люди» не умели. Однако именно гены определяют строение опорно-двигательного аппарата, и вытекающий отсюда стиль его работы! Здесь же можно вспомнить случаи рождения мальчиков монахинями в женских монастырях. Чтобы не допустить отъятия ребёнка, такие матери одевали и воспитывали своих сыновей строго как девочек — и вырастали — в гендерном смысле — девочки, совершенно неспособные к мужским социальным ролям. Хотя, опять же, на межполовые различия «ассигнована» целая хромосома!
Научный термин
ГЕНДЕР — «Социальный пол» — совокупность социальных ролей, так или иначе характерная для мужчин или женщин. Если биологический пол определяется генотипом, и внешне выражается в специфических вторичных половых признаках, то социальный пол в существенной степени определяется принятыми в обществе нормами поведения и жизни для лиц того или иного пола. Например, готовка еды и воспитание детей — традиционная женская гендерная роль, а военная служба — мужская; причём не существует непреодолимых причин следования именно этим ролям. В отличие от биологического пола, изменить который, в сущности, нельзя (модные ныне операции по смене пола не затрагивают главного — генотипа), гендер не связан с индивидом жёстко, и формируется полуимпринтно в подростковом возрасте. Более того — в небольших пределах он может варьировать довольно оперативно, сообразуясь с социальной обстановкой.
Тут у нашего уважаемого скептика, видимо, сам собой напросился вывод: наверное гены, в смысле влияния на конкретное поведение — атавизм, ныне практически не работающий; что гены лишь обеспечивают наблюдаемую почти бесконечную пластичность психики, а конкретные модели генетически обусловленного поведения очень непрочны, и легко переформировываются под влиянием окружающей социальной среды.
Что можно на это сказать? Дело в том, что гены, как мы отмечали при описании РК, не являются каким-то подобием «чертежа», детально и исчерпывающе описывающего «устройство» живого существа. Это, скорее, «рецепт», подсказывающий, как преобразовать то, что уже есть в данный момент, в то, что должно быть далее. Важно, что этот процесс не определяется исключительно генами: свой весомый вклад вносят и особенности внешней обстановки. Например, у многих живых существ от температуры окружающей среды во время развития эмбриона зависит его пол и другие особенности. К человеческому эмбриогенезу это впрямую не относится (хотя некоторые намётки всё же имеют место), но послеродовое развитие подвержено влиянию среды весьма и весьма. Настолько, что в условиях, очень сильно отличающихся от стандартных, многие генетические программы попросту не могут сработать правильно. Что не означает, что этих программ не существует, или что они имеют пренебрежительно малое влияние. Просто для формирования заданных ими признаков нужны нормальные (или, по крайней мере, не слишком экстремальные условия среды)…
Причём отсутствие должных внешних условий (скажем, примера для подражания) не позволяет развиться не только элементам высококультурного поведения (которые вряд ли врождённы, поэтому «некультурность» этих «Маугли» никак не удивительна), но и инстинктам! Опыты на обезьянах показали, что в отсутствие примера для подражания самка обезьяны не может стать полноценной матерью — она едва понимает, что со своим детёнышем нужно делать.
Обсуждаемый сейчас феномен называется импринтингом — явлением настройки (конкретизации) инстинкта в особые (импринтные) периоды детства. Импринтинг очень широко распространён в природе, и не делает инстинкт не-инстинктом. Инстинкт следования гусёнка за матерью не перестаёт быть инстинктом от того, что в качестве «матери» запечатлевается образ неживого предмета, или совсем не родного этому гусёнку исследователя. Так же и с нашей незадавшейся мамой-обезьяной. В природе ведь никто специально не обучает молодых самочек правилам обращения с детёнышами. Им никто не читает лекций по этому предмету, они не сдают экзаменов или зачётов, их не лишают сладкого за неуспеваемость. Они впитывают увиденное совершенно добровольно. Но ключевой вопрос: почему, из всего безграничного многообразия увиденного, они впитывают именно ЭТО? Ведь в поле их зрения наверняка находились и другие образцы поведения — в том числе — по отношению к детёнышам. Ну а то, что для развития человеческого детёныша импринтинг стал категорически незаменимым, ещё не позволяет говорить о свободе поведения человека от генетического багажа.
Ну хорошо, люди — это не обезьяны; вернёмся к нашим «Маугли» — людям, почему-то перенявшим поведение не своего биологического вида. Бывают ли ситуации, когда человеческие дети могли бы (хотя бы в принципе) брать пример с других животных без отрыва от общества себе подобных? Сколько угодно. У скотоводческих народов дети растут в окружении большого количества животных практически с самого рождения, и родители не предпринимают каких-то особых мер по предотвращению восприятия детьми «нечеловеческого» поведения. Но поведение себе подобных ложится на созревающую психику легко и непринуждённо; прочие же примеры — с огромным трудом, и фактически — лишь если больше ничего нет.
Поведение человека отстоит от поведения прочих животных всё же довольно далеко; ребёнок его может воспринять лишь при полном отсутствии альтернатив. Но что будет, если вполне «человеческих» альтернатив наличествует несколько, причём именно альтернатив; т. е. плохо совместимых моделей поведения? А на этот счёт история приводит нам массу примеров, когда родные братья (но не однояйцевые близнецы) выбирают диаметрально противоположные жизненные пути: один может стать преступником, а другой — прокурором; один — спортсменом, другой — художником; один — известным учёным, другой — «деклассированным элементом». А ведь социальная среда, в которой растут родные братья, обычно очень близка — у них общие родители, другие члены семьи, они ходят в одну школу, и их окружают примерно те же друзья. И даже окружающие ландшафты одинаковы. Отсылки на неполное совпадение окружающей среды, на то, что незначительные отличия этой среды могут вызвать крупные далёкие последствия, с одной стороны, правдоподобны (почему бы и нет), с другой — плохо отвечают критерию фальсифицируемости (их крайне сложно опровергнуть в принципе), и потому — сомнительны. Предположение же о наличие врождённого «сродства» к тем или иным схемам поведения вполне поддаётся фальсификации по Попперу — достаточно изучить однояйцевых близнецов, геномы которых идентичны. Если среди однояйцевых близнецов такие «противоположности» и «ортогональности» будут встречаться с примерно той же частотой, что и среди прочих братьев, то предположение о влиянии врождённых предрасположенностей будет опровергнуто — т. е. фальсифицировано в попперовском смысле. Но среди однояйцевых близнецов таких случаев практически нет. Имеем ли мы в виду, что гены — приговор? Отнюдь. Согласно ряду исследований [7,13,22], влияние на поведение генетических и средовых факторов имеет примерно равный порядок величины; следовательно, при наличии нежелательных генетических предпосылок воспитание должно быть более ответственным и аккуратным, без довольно обычного в наших семьях «самотёка». Достижение результата — не безнадёжно даже в тяжёлых случаях! Таких, как например, синдром Дауна, который обусловлен очень глубокой генетической патологией, и в этом смысле неисправим. Однако имеется масса примеров коррекции этой патологии самоотверженной и квалифицированной педагогикой, позволившей вырастить этих детей практически полноценными членами общества. Хотя, конечно, всему есть пределы: педагогическая коррекция детей с, например, синдромом Патау (недуг, тоже вызыванный генетическим дефектом, правда другой хромосомы) нереальна. В то же время, даже весьма неблагополучные внешние условия могут «не испортить» ребёнка, если наследственные нравственные задатки достаточно сильны: про таких детей говорят, что «грязь к ним не прилипает».
Но при педагогическом «самотёке» — да, ребёнок, даже совершенно здоровый, просто выберет наиболее притягательные именно его «природе» модели поведения, и впитает их. Модели, разумеется, из числа имеющихся в его окружении.
Описание опытов
Опыты проводились в 1980-х и 1990-х годах под руководством Сьюзан Минека из Северо-Западного университета; в опытах исследовалось научение страху перед змеями, весьма типичного для всех приматов, включая человека.
Минека (Mineka, 1983) обнаружила, что макаки-резус, которые родились и были выращены в неволе, не боялись змей. В то же время, у макак-резусов, пойманных в естественной среде обитания, наблюдался просто неистовый страх змей, даже если фактически это была лишь резиновая игрушка. Минека также обнаружила, что если выращенным в лабораторных условиях (наивным) макакам-резус показывать кинофильмы о пойманных в дикой природе макаках, которые испуганно реагируют на змей, то «наивные» макаки быстро приобретают такой же страх. То есть — для выработки страха оказывалось достаточно «личного примера» других особей, в чём можно усмотреть аналогии с культурной традицией.
Однако выяснилось, что реакции страха вырабатывались только в том случае, если в фильме показывались реакции особей на вполне определённые стимулы. Некоторые фильмы были смонтированы так, что изображение змеи (игрушечной) было заменено каким-нибудь другим предметом, например цветком, и при просмотре фильма казалось, что природные макаки боятся цветка. Если наивные макаки смотрели фильм с адекватным стимулом, вроде игрушечной змеи или крокодила, то реакция страха на этот объект у них формировалась. Но когда наивные особи смотрели фильм, где природные макаки «боялись» игрушечного кролика или цветка, эта реакция у них не формировалась.
Разумеется, проводить буквально такие же эксперименты на людях нельзя, однако сходные по смыслу эксперименты возможны и на людях. И они показывают, что процесс обучения страху у людей весьма схож с теми, что обнаружены у макак-резусов и других приматов.
Эксперимент состоял в том, что человеку наносились ощутимые удары электрического тока, сочетающиеся с демонстрацией слайдов по тематике электробезопасности: с разбитыми электророзетками, оголёнными проводами, и т. д. В этот ряд были включены также изображения змей. Выяснилось, что ассоциации между ударами током и изображениями змей вырабатывались с большей вероятностью, чем между ударами током и изображениями на электрическую тему (Mineka, 1983). Также было показано, что такого рода «нетематические» связи будут образовываться даже при отсутствии личного опыта взаимодействия со змеями, что явно свидетельствует об их филогенетических истоках.
А теперь давайте зададимся вопросом: может ли такая среда — среда «нормального социума», «впитывая» которую, человеческий младенец становится более или менее полноценным человеком, поддерживаться лишь культурной традицией — явным или неявным научением? Почему эта среда так стабильна?
Возьмём, к примеру, владение речью. Конкретный язык, вне сомнений, передаётся через культурную традицию: он не унаследован; унаследованы лишь лингвистические задатки. Что мы можем сказать о языках всего человечества? Прежде всего то, что они крайне разнообразны. За исключением нескольких базовых закономерностей, возможно унаследованных, — типа наличия в языке выделяющихся частей речи (см. «Лингвистический инстинкт»), в них, вообще говоря, нет ничего общего. Даже подмножество фонем, несмотря на общность (унаследованного!) звукогенерирующего аппарата, у каждого языка своё. Да, конечно, есть родственные языки, но мы не об этом, а о языках всего человечества в сравнении с его же генофондом. Вариации генофонда, для накопления которых человеческий вид располагал миллионами лет, крайне малы в сравнении с вариациями языков, которые накапливались, преодолевая выравнивающие тенденции, вряд ли более 30 000 лет, а скорее всего, менее 10 000 (именно такова древность праностратического и праафразийского языков, от которых произошло большинство языков современных). Собственно говоря, даже язык Пушкина ощутимо отличается от современного русского; а ведь прошло всего два века. И хотя существуют отдельные языки-реликты, в любом случае — скорость изменения языков на несколько порядков выше скорости изменений в генофонде человечества. Рассмотрение причин такой высокой стабильности генофонда выходит за рамки нашей темы; интересующимся темой можно порекомендовать великолепные книги Ричарда Докинза, и в первую очередь — «Слепой часовщик». Нам же достаточно самого факта — генофонд меняется на порядки медленнее языка — чисто культурного феномена. Причём язык — далеко не самая переменчивая часть культуры! Необходимость «широкого взаимопонимания», делающая язык в каком-то смысле подобным генам, заметно стабилизирует его.
Прочие составные части «культуры» вряд ли могут быть «сами по себе» более стабильны, чем язык — и скорее всего, даже менее; следовательно, если б культура передавалась только обучением, примером, то в человеческих культурах уже давным-давно бы исчезли и следы общих элементов — как исчезла общность в давно «разошедшихся» языках. Однако этого не происходит! При всём своеобразии и местном колорите, у всех народов и племён есть вожди (исключения исчезающе редки и как правило спорны), все люди в этих обществах обладают тем или иным относительным статусом, повсеместно (за ничтожными исключениями) преобладает формально полигинийные, фактически вырожденные до нестрогой моногамии брачные отношения, везде имеется достаточное количество любителей что-нибудь коллекционировать (от почтовых марок — до скальпов противников), везде люди так или иначе агрессивны, так или иначе религиозны, везде есть дружба, и так далее и так прочее. Что стабилизирует человеческие культуры? Благодаря чему все они, проживающие в чрезвычайно разнообразных природных и политических условиях, могут сохранять эти фундаментальные сходства?
Мы полагаем, что таким стабилизатором может быть только общий для всех генофонд, вкупе с, опять же — генетически обсуловленным конформизмом, способствующим самостабилизации конкретных вариантов культуры. Ну а выбор конкретных вариантов — это тоже в значительной степени выбор среди врождённых тенденций. Обратим внимание, что среди инстинктов — общих для всех людей на Земле! — много антагонистичных. Поэтому предпочтение этой или ей противоположной (врождённой) модели может выглядеть как нечто малосхожее, и даже диаметрально противоположное, а потому — вроде не инстинктивное. Но только внешне. Например, есть инстинкт (точнее — модуль) «укради», и есть — «накажи вора»; есть инстинкт — «обмани», и есть — «дорожи своей репутацией честного человека»; и так далее. Понятно, что вышеприведённые альтернативы не исключают друг друга полностью (одновременно красть и бороться с воровством других — ситуация почти заурядная), и могут работать вполне параллельно. Но — с разной «яркостью», зависящей как от нюансов индивидуального генофонда (врождённой склонностью к тому или иному поведению), так от особенностей внешней среды — как физической, так и социальной, о чём мы говорили выше.
Теперь о корейцах. У реальных «Маугли» человеческих примеров или не было вовсе, или ими были (насколько, конечно, слово «пример» здесь уместно) беспробудно пьющие маргиналы, мало отличающиеся от животных (в смысле скотского поведения) или пустого места. Неудивительно, что ни одна из импринтных инстинктивных моделей (кроме общих для всех живых существ, типа страха или агрессивности) не смогла реализоваться правильно. В случаях, когда такая изоляция от правильных моделей поведения была частичной, то результат существенно отличался: таких детей отличала умственная отсталость, но не животная «бесчеловечность» поведения.
С северными корейцами дело обстоит совсем иначе. Там — культура! Настоящая, каких на Земле было (и есть, и надо полагать — будет) предостаточно. Хотя и отличающаяся от южнокорейской. Что важно — северокорейская культура до краёв наполнена инстинктивным поведением, очень охотно резонирующим на подсознательных струнах; а стало быть — с формированием «правильного» инстинктивного поведения на севере — никаких проблем. Прежде всего, это касается инстинктов вертикальной, а также в значительной степени — родственной консолидации — очень древних и сильных врождённых моделей поведения. А вот южнее 38-й параллели, поведение, в общем и целом, менее инстинктивно, а значит — менее «естественно». Под «естественным» поведением, мы, в данном случае имеем в виду поведение, имеющее более прочные биологические корни. Тогда, если бы в силу каких-то причин, тем и другим пришлось «начинать всё с нуля», например, на необитаемых островах, то в обоих случаях «естественная» северокорейская (авторитарная) модель реализовалась бы с большей вероятностью, чем южная (демократическая). Но что же тогда поддерживает эту, менее устойчивую, южнокорейскую культуру?
Если говорить об инстинктах, то таким механизмом, поддерживающим неустойчивые (с биологической точки зрения) культуры, является рассмотренный нами во второй части инстинкт конформной консолидации. Благодаря ему, культура действительно склонна самовоспроизводиться (самозащёлкиваться) — и не только путём создания одних, и «несоздания» других специфических шаблонов для импринтинга, формирующих присущее этой культуре поведение у детей, в ней выросших. Повинуясь инстинкту конформной консолидации, неофиты этой культуры, влившиеся в неё уже зрелыми, до какой то степени и до каких-то пределов принимают господствующие там поведенческие модели, и следуют им, укрепляя социальный статус-кво. Но именно до определённых пределов — если какие-то культурные установки будут слишком уж «против шерсти» врождённым, то они могут быть, тем не менее, отвергнуты, а больше количество таких отвергателей может изменить и саму культуру. Поэтому слишком обобщать южнокорейский и японский успех «экспорта демократии» вряд ли корректно. То, что довольно легко срабатывает на нациях с сильным инстинктом конформизма, и не самым маленьким потенциалом горизонтальной консолидации, в другом месте, где превалирует вертикальная, а не горизонтальная консолидация, и слаб конформизм, пойдёт очень туго, а результат будет неустойчивым.
О примативности
Примативность — термин, предложенный А. Протопоповым в 1998 году (от лат. primatus — первоначальный) для обозначения степени средней приоритетности инстинктивно-обусловленных практических поступков в сравнении с приоритетностью поступков, обусловленных рассудочными умозаключениями. Не следует понимать этот термин как «поведение, присущее приматам». Поскольку человек тоже относится к приматам, такая трактовка по отношению к человеку была бы бессодержательной тавтологией. Это именно «первоначальность». Примативность — вовсе не другое название «уровня интеллекта» или «брутальности». Высокопримативным человеком может быть даже высокообразованный академик, а неграмотный чернорабочий может обладать невысокой примативностью, хотя более вероятно, разумеется, обратное. В терминах нашей шкалы сложности поведения (см. раздел «Инстинкты и рассудок»), повышенная примативность характеризуется тяготением влево множества практических поведенческих актов — а пониженная, соответственно, вправо.
Внешне, уровень примативности человека выражается не только в яркости проявления тех или иных инстинктов, описанных во второй части, но и в общей склонности реагировать на различные события в инстинктивной манере. Такая манера характеризуется, например:
Импульсивностью, эмоциональностью склонностью принимать жизненные решения на основе сиюминутных эмоций, отличающихся большой яркостью. Психологи нечто подобное называют истероидностью, но мы этот термин предпочитаем не употреблять.
Cклонностью к «аппроксимированному» (фактически — шаблонному) восприятию мира, могущему выражаться в:
Приверженности к «простым», и как правило — типовым ответам даже на нестандартные вопросы и житейские проблемы: «запретить! наказать! заставить!». Результат тоже видится «простым»: побочные и отдалённые эффекты принятых решений просто не возникают перед мысленным взором. Как следствие, часто наблюдается склонность не соразмерять цели и средства, могущая приводить к «пирровым победам» (пиррова победа — это победа, совокупная цена которой оказывается больше стоимости завоёванного). Впрочем, как мы уже видели, в ВК — группах малусы и бонусы обычно достаются разным персоналиям, так что с некоторых точек зрения (например, с точки зрения царя Пирра), это не бог весть какая проблема.
Принятию во внимание небольшого количества простых, но броских знаков извне (поверхностность): поблёскивает — значит золото; был рядом — значит виноват; кто громче всех плачет — тому самую большую конфету. В качестве одного из ярких примеров такой поверхностности, можно привести одного из героев старого фильма «Начальник Чукотки», который причислял себя к революционерам на том основании, что надел брюки «галипе» (sic).
Склонности «размазывать» детали «краской» общей эмоциональной оценки; если некто — злодей, то у него нет ни одной позитивной черты; и наоборот — кумир состоит из одних достоинств. Или вот неадекватная осторожность: если нечто имеет репутацию чего-то опасного, то оно будет отвергаться в любых проявлениях и количествах, даже если фактически опасности совсем нет. К примеру, прознав про вредность тяжёлой воды, и что её получают кипячением, высокопримативный человек будет избегать двухкратного кипячения чайника, хотя в этих условиях рост концентрации тяжёлой воды будет совершенно неуловим, а об её «вредности» в данных условиях говорить просто смешно.
Мировоззрением, спокойно принимающим ту или иную иррациональность (реально наблюдающуюся или вымышленную) окружающего мира, и принимающим её «как есть», без серьёзных попыток рационализации. Ну или рационализации, но максимально «простой». Частный, но важный случай иррациональности мышления — религиозность и суеверность (как и вообще идеализм), однако проявления иррациональности мышления этим отнюдь не ограничиваются.
Предпочтением краткосрочных и локальных целей долгосрочным и глобальным. В частности, высокопримативные люди гораздо более склонны к так называемому «аддиктивному поведению» о котором мы расскажем чуть ниже.
Низкопримативный же человек, будучи не чужд эмоций как таковых, в практических поступках более руководствуется бесстрастными расчётами и долгосрочными планами.
Понятно, что очень высока примативность у маленьких детей, что естественно объясняется незрелостью их мозга. С возрастом примативность снижается, но отнюдь не до нуля, и у всех в разной степени. И более того — в пожилом возрасте, по мере возрастного угасания высших мозговых функций (идущего, как известно, в порядке, примерно обратном развитию), примативность может повышаться, что в частности выражается в росте вероятности к концу жизни «созреть и прийти к Богу». Хотя правильнее здесь, видимо, говорить о «перезревании». Это, разумеется, не единственная причина такого «прихода», и возможно, не главная. Но и она тоже…
Высокая примативность вполне сочетаема с высокоинтеллектуальными знаниями и навыками. Такой человек вполне может например, владеть интегральным исчислением, разбираться в нюансах философии Канта, устройстве компьютеров и космических кораблей, но при этом спокойно верить во что-то сверхъестественное. И вообще, примативность — это не столько НЕСПОСОБНОСТЬ к, например, долгосрочным прогнозам, сколько «НЕЛЮБОВЬ» к этому занятию, и НЕДОВЕРИЕ прогнозам такого рода, даже собственным. То есть — примативность ни в коем случае не характеризуется пресловутым «уровнем интеллекта», в лице образовательного статуса — уж подавно — не знаменитым коэффициентом IQ, предложенным Исааком Айзенком. Ведь этот тест фактически измеряет у человека способность быстро решать короткие искусственные задачи, для чего требуется очень специфическая смекалка, но не интеллект в его высшем понимании. Есть на этот счёт меткая шутка, что этот тест измеряет лишь способности к решению этого теста… Умение решать в уме системы дифференциальных уравнений, как и прочие высоконаучные знания — вовсе не гарантия, что в большинстве житейских ситуациях этот человек не будет вести себя инстинктивно — то есть, не будет демонстрировать высокую примативность.
Cрочность как норма жизни
Мы надеемся, что наш уважаемый читатель уже достаточно проникся значимостью концепции кратко- и долгосрочности поведенческих целей — как для понимания замысла книги, так и для понимания поведения вообще. Однако мы полагаем нужным добавить к этому пониманию ещё немного деталей.
В первой части книги мы привели в качестве аналогии курицу, несущую золотые яйца. Этот простой пример иллюстрирует альтернативу, стоящую лишь перед одним индивидом; в реальной жизни чаще приходится иметь дело с более замысловатыми комбинациями, в которых достижении долгосрочного успеха возможно лишь при скоординированной и взаимоуступчивой деятельности многих участников. Эта проблема намного серьёзнее, и даже имеет особое название — «tragedy of commons» [51] — трагедия конфликта частных интересов и общих. Например, обществу в целом выгодны высокие зарплаты работников — тем самым поддерживается высокий платёжеспособный спрос, и следовательно — высокая экономическая активность, полезная для всех и каждого. Но отдельно взятому предпринимателю выгоднее платить работникам поменьше, а в идеале — вообще ничего: ведь это повышает его прибыль! Но если все люди будут работать задаром, то они не смогут ничего и покупать! Куда девать произведённый продукт? Раздавать — тоже задаром? Но кто будет работать, если всё задаром? Экспортировать в места с иными порядками? Но тем мы разорим экономику этих мест (там ведь себестоимость выше), и скоро им тоже нечем будет платить. И такие «ловушки краткосрочности» не ограничиваются экономикой в её узком понимании; неразумные живые существа тоже сталкиваются с подобными ситуациями сплошь и рядом. Например, при ограниченности ресурсов выгоднее ограничивать общую плодовитость, но конкретно каждой особи выгодно поступать наоборот, оставляя своему соседу высокую честь самопожертвования ради процветания будущих поколений всего вида; примеры можно продолжать.
Кажется очевидным, что долгосрочное поведение может быть успешным только тогда, когда его исполнитель обладает достаточно развитыми способностями к обработке информации (интеллектом в его глубоком смысле), позволяющими ему моделировать в сознании окружающий мир, и строить достаточно успешные прогнозы на сколько-то отдалённое будущее. Однако это не совсем так. Биологическая эволюция вовсе не требует и не предполагает у своих субъектов каких-то проблесков разума, тем не менее — её детища выглядят как результат стремления к очень долгосрочным целям! Достигается это очень длинной серией огромного числа краткосрочных актов, хаотически отклоняющихся от краткосрочного оптимума, с возможностью запоминать промежуточные результаты, сами по себе, не обязательно оптимальные, и использовать их как базу для следующих шагов. В этом — сама суть эволюции посредством естественного отбора.
В реальном поведении такая «неразумная» долгосрочность возможна лишь в форме каких-то жёстких, изначально «нащупанных наугад» шаблонов: это либо врождённое поведение (инстинкты и рефлексы), либо несложные условные рефлексы. В человеческой культуре такие шаблоны широко представлены всевозможными устоявшимися ритуалами, традициями и религиозными догмами, выработанными человеческой культурой примерно так же, как естественный отбор оттачивает совершенство своих творений — т. е. методом проб и ошибок, с запоминанием промежуточных результатов, служащих базой последующих шагов. Да, да — нравственные догматы всевозможных вероучений в своей основе вполне материалистичны: в слабо интеллектуальной среде общественно-полезные долгосрочные стратегии поведения, выраженные в жёстких, не предполагающих обдумывания, а тем паче — критики, законах и заповедях, гораздо более эффективны, чем воззвания к здравому смыслу. И зачастую не просто эффективны, но и единственно возможны — когда индивид, сам по себе, способен лишь к краткосрочному поведению. Но механическое следование правилам, ниспосланным кем-то вышестоящим — это как раз краткосрочное поведение! Остаётся лишь нацелить эти правила на долгосрочные цели… И действительно: поведение, которое мы называем «нравственным», и незаслуженно ассоциируемым многими с Богом — «не убий», «не кради», «не лги» (и т. п.) — есть долгосрочное поведение; иными словами — поведение, ориентированное на долгосрочный успех всего социума (а через него, позже — и каждого индивида), пусть даже и ценой отказа от сиюминутной выгоды отдельных его членов. Противоположное же поведение — «аморальное», «безнравственное», «беспринципное» (и т. п.) — это поведение стремления к сиюминутному благу (или его иллюзии) для отдельных индивидов, хотя и ценой неадекватно больших потерь для всех остальных. Нравственное поведение выгодно! В том числе — и в смысле презренной материи. Но чтобы увидеть эту выгоду, нужен широкий и проницательный взгляд орла, а не озабоченный «червем насущным» взгляд клуши. И если самому глядеть по-орлиному не получается, то остаётся лишь довериться одному из орлов — рискуя быть им съеденным…
Но вообще-то, для истинно долгосрочного поведения действительно нужен интеллект — как способность к сколько-то надёжному прогнозу в данных условиях. В то же время, надёжность прогноза — функция не только силы интеллекта, но и степени непредсказуемости ситуации: в тех ситуациях, когда долгосрочное поведение объективно невозможно при любом уровне интеллекта, краткосрочное, ну или умеренно среднесрочное поведение становится единственно целесообразным. Одной из таких ситуаций может быть предпочтение краткосрочных целей большей частью группы: если все лезут без очереди, то единственный путь хотя бы с какой-то вероятностью получить желаемое — действовать как все, т. е. краткосрочно. Иначе вероятность эта снижается до бесконечно малых величин; если воруют все, то жить не воруя (пусть даже у вора), крайне невыгодно — настолько, что ни о какой победе в житейской конкуренции не может быть и речи. С волками жить — по-волчьи выть… Впрочем, вариантов таких ситуаций много, и обусловлены они бывают очень многими причинам. Например, наличие эффективных механизмов «противодействия мошенникам» существенно меняет баланс выгод: выгодность долгосрочности сильно повышается даже в этих условиях. Наличие горизонтально-консолидированных социальных структур без этого просто невозможно.
С позиций срочности поведения достаточно внятно объясняются очень многие, казалось бы, нелогичные особенности поведения. Например, при предпочтении краткосрочности, «как-нибудь прорваться» будет предпочитаться прокладыванию надёжного пути, даже если на «прорыв» будет потрачено больше энергии и ресурсов; раскладыванию по полочкам будет предпочитается сваливание в общую кучу: «некогда». Очень важным для нашей темы случаем краткосрочности является та или иная форма безвозмездной эксплуатации ближнего: воровство, грабёж, обман, или принуждение. В самом деле: отнять (или обжулить), если есть силы и ловкость, это гораздо быстрее, чем посеять, и ждать, когда вырастет. Хотя не всегда легче, а часто и рискованнее. Но зато эффект гораздо нагляднее, и не требует далёкого прогноза: было у тебя — стало у меня. И все дела… И кстати, возникновение долгосрочности мышления может быть одним из ключей к разгадке феномена «неолитической революции» — переходу от сугубо потребляющей экономики к производящей: формально-экономические резоны для такого перехода довольно спорны и не очень убедительны. Особенно — если сопоставить это экономическое давление с извечным давлением краткосрочности. Давление краткосрочности универсально и всеобще для всей биосферы. И опять же — при всех минусах краткосрочного поведения, его отнюдь не следует уподоблять некоему «вселенскому злу» как фактически сакральной сущности. Это не «зло», а бесстрастный закон природы, отражающий свойство необратимости времени. Необратимое время делает предсказания будущего крайне трудными и ненадёжными — в этих условиях оправданность краткосрочного поведения вполне доказуема, причём математически. Мы уже приводили этот вывод теории принятия решений, но он заслуживает повторения: «упущенная выгода (позже) предпочтительнее реализованного проигрыша (сейчас)».
Но сама по себе краткосрочность — это не инстинкт. Это поведенческий принцип, на базе которого сформировалось множество инстинктов и прочих врождённых поведенческих паттернов. Выше мы много говорили об этом; к сказанному можно добавить, например, аддиктивное поведение. Это поведение заключается, чаще всего, в настойчивом сознательном самообмане различного рода (например, употреблении дурманящих средств, практикующимся, кстати, всеми культурами людей и очень многими видами животных — вплоть до слонов). Аддиктивность — ярчайше выраженная краткосрочность: добиться «счастья» как можно проще и быстрее. Не строить себе хороший дом, а как-нибудь убедить себя в том, что тебе и так хорошо. Особенно забавно выглядит такой самообман в исполнении какого-нибудь деспотического автократа, требующего от подчинённых только хороших новостей, и искренне полагающего иные новости «очернительством» его замечательного правления. И когда выясняется, что вражеская разведка владеет более точной информацией, чем сам правитель, исправить что-либо бывает поздно.
Разумеется, о математически доказанной оправданности конкретно такого поведения здесь нет и речи, но, как мы уже неоднократно говорили, врождённое поведение, и даже ЭСС, не обязаны быть адаптивно оправданными: это равнодействующая всех действующих давлений и противодавлений, и адаптивная оправданность — лишь одно из них.